Дювернуа вернулся в замок ночью; несмотря на гололедицу, он гнал сломя голову. Бросив машину у решетки, он почти бегом проскочил через парк и распахнул одну из незапертых дверей замка. Темные нетопленые залы, коридор… Вот и комната, в которой он жил летом, в ней так же темно и холодно, как во всем погруженном в молчание и мрак замке. Дювернуа упал на колени перед подвернувшимся ему креслом и зарылся головой в его рваную шелковую обивку. Он тихо стонал. Где-то далеко в деревне завыла собака. Дювернуа встал, протянул руку, чтобы зажечь свет. Еще несколько раз всхлипнув, как обиженный ребенок, он снял пальто, достал платок из кармана фрачных брюк и высморкался. Глубокой ночью одинокий человек рыдает в старом полуразрушенном замке… Разве это не ужасно?… Но ужас и отчаяние Дювернуа привез с собой в этот окутанный паутиной, наполненный крысиной возней замок, он привез их из залитого светом красного с золотом театрального зала, где толпились женщины в вечерних туалетах и мужчины во фраках… Он хотел спрятаться, спрятать свой ужас и отчаяние.

В камине была одна лишь зола. Дювернуа долго глядел на нее и снова заплакал. Было очень холодно, Дювернуа чувствовал, что холод пронизывает его насквозь, подбираясь к сердцу… Вздохнув, он шагнул в громадный камин из резного камня, вымел золу, поднял решетку, потом, согнув голову, как кариатида, подставив плечи под каменную плиту камина, он напрягся изо всех сил, пытаясь приподнять огромные камни. Они не шелохнулись. Нелепое это усилие несколько облегчило Дювернуа, но на лысине у него остался глубокий красный след. В чулане должны быть дрова. У Дювернуа от холода зуб на зуб не попадал. Он надел поверх фрака халат и открыл дверь в темный чулан – мыши, шурша бумагой, прошмыгнули у него под ногами. Он набрал дров, старых газет и, вернувшись в комнату, принялся педантично растапливать камин. Огонь разгорался быстро и хорошо. Дювернуа придвинул к камину кресло, погасил свет. Он сидел почти в самом огне, так и не сняв фрака, закутавшись в халат, пальто, шотландский плед… он начал согреваться, но время от времени его охватывала судорожная дрожь, будто из него толчками выходил холод. Большие поленья горели жарко и ровно. Дювернуа почти без чувств полулежал в кресле – он необоримо устал… Пустынный, ледяной, темный замок казался ему преддверием ада. Но здесь он был по крайней мере в одиночестве, имел право кричать, если боль становилась невыносимой. Справа его грел, жег огонь, слева он все еще ощущал холод. Заснуть бы… Сон начал обволакивать его своим теплом. Дювернуа жаждал сна, и казалось, вот-вот сон овладеет им… Но вдруг, как будто кто его спугнул, сна как не бывало, и Дювернуа, вынырнув из дремотного тумана, совсем очнулся и снова все вспомнил. Как это он упустил сон! Нервы… Весь он сплошной нерв. Невыносимо. Вскочить, броситься бежать! Дювернуа пытался овладеть собой, не двигаться, даже не скрежетать зубами. Но вернемся назад, вернемся назад вместе с ним.

В этот вечер Дювернуа должен был сопровождать в Оперу свою очаровательную хозяйку Кристину, и она собиралась пригласить еще друзей, чтобы после театра всем вместе поехать ужинать к «Максиму». Он уже был готов, когда горничная постучала в дверь и передала записку от Кристины: «Я должна уехать, дорогой, – писала она, – тот, кого я люблю, свободен сегодня вечером…» Билеты в Оперу лежали в конверте… Дювернуа выругался. Он чувствовал себя дураком – свежевыбритый, во фраке, в лаковых ботинках… Иметь дело с Кристиной… Не женщина, а сквозной ветер! Он был слегка обижен ее бесцеремонностью, слегка приревновал ее, хотя ему не было никакого дела до увлечений Кристины. Без четверти девять… Дювернуа достал записную книжку, позвонил по телефону: «Мадам нет дома…» Он позвонил приятелю: «Нет дома…» Дювернуа поколебался и позвонил в «Терминюс»: «417-й не отвечает…» Ну что же, он пойдет в Оперу один.

Он вошел в ложу, когда уже потухал свет. Сразу же заиграл оркестр. Ложа была пуста. Прошло несколько минут, прежде чем Дювернуа окунулся в театральную атмосферу… Уже поднимался занавес, раздался небесный голос. В темном зале, как незажженные хрустальные люстры, поблескивали платья женщин. Дювернуа посмотрел направо, налево… во всем театре только в его ложе были пустые места… Но музыка незаметно завладевала им, и он уже готов был отдаться ей, слушать, смотреть, как вдруг его охватило страшное беспокойство. Сердце его бешено заколотилось: он чувствовал, угадывал, что она здесь… Она, его любовь, его судьба, его несчастье, его отчаяние, его неумолимое светило… В соседней ложе женский силуэт – такой же, как и во всех других ложах, но он узнал бы ее – любимую – по одному лишь изгибу тонкой шеи, по затылку, по манере класть руку на барьер ложи… Да, если он думал, что наконец обрел равновесие… он снова катится в пропасть. Дювернуа тихонько встал и отошел в глубь ложи, чтобы оттуда всласть насмотреться на н е е. Он уже не слышал музыки, не видел зала – светлая тень в соседней ложе затмила все. Она, не двигаясь, слушает… рядом с ней другая женщина, сзади мужчины. Вот она шевельнулась, одним движением накинула атлас и меха на голые плечи: может быть, она почувствовала его взгляд? Она не повернула головы, снова сидит неподвижно… мужчина сзади нее наклоняется, поднимает что-то – программу или, может быть, перчатку… А, это он… Затаившийся во тьме Дювернуа – цивилизованный человек… он не бежит при виде врага, как бы его ни боялся, он не кидается на врага, как бы его ни ненавидел. Он не станет публично обнажать свое страдание, так же как не станет раздеваться или чесаться.

Это началось до войны, когда Дювернуа был еще молодым летчиком-испытателем. Он увидел ее в первый раз на Монпарнасе, в кафе «Дом», ее сопровождал красивый парень. Сразу было видно, что они любят друг друга. Дювернуа мог бы познакомиться с ней тогда же, потому что он был с приятелем, который знал ее возлюбленного – Мишеля Виго, но Дювернуа не решился, потому что летчик-испытатель Дювернуа был тогда неодолимо застенчив. Отчасти из-за того, что он уже начал лысеть, и это приводило его в отчаяние. А у этого Мишеля Виго были чудесные кудри, два завитка надо лбом, как рожки у фавна… С этого дня Дювернуа стал часто бывать на Монпарнасе, и когда он встречал ее там – неизменно с Мишелем Виго, – у него каждый раз больно екало сердце. Он садился как можно ближе и смотрел на нее. Он смотрел на ее светлые волосы, неуловимую розовость… незначительные брови, незаметные ресницы и необъятный взгляд; она была небольшого роста, слегка сутулилась… Что же в ней было такого… бесконечно трогательного? Она волновала его до рыданий. И Дювернуа прекрасно видел, что то же самое ощущают и ее любовник и все другие мужчины, которые подходили поздороваться с ней, что все они – у ее ног, у ее маленьких ножек. Он ясно видел, что за ней тянется длинный шлейф любви, шлейф новобрачной, шлейф королевы…

Познакомился он с ней позднее, когда она уже была женой Беленького, Станислава Беленького, весьма парижского римского императора, финансиста и любителя искусств. Знакомство произошло, когда они плыли из Нью-Йорка в Гавр, и несколько дней, проведенных вместе на пароходе, стали решающими в жизни Дювернуа. Он начал следовать по пятам за этой женщиной, которая знать его не хотела. Когда она ушла от Беленького к молодому шведу, своему соотечественнику (она была шведкой), Дювернуа стрелялся и промахнулся на волосок, пуля прошла навылет через спину… Потом была война и все, что связано с нею, но образ этой женщины не оставлял его ни на одно мгновение. После войны, когда он снова встретил ее в Париже, его хождение по мукам возобновилось. Каждый раз, когда возле нее появлялся новый мужчина, Дювернуа доходил до апогея страданий. Да, Дювернуа, знал, что такое несчастная любовь… Последние три года она много путешествовала. Каждый раз, как она возвращалась в Париж, он ее видел, видел, как она быстро стареет, но ей стоило только свистнуть, и он в любой момент прибежал бы к ней, как раньше, как всегда. Но она никогда не звала его. Время от времени он стоял под ее окнами на Острове; ставни были закрыты, за ними – темнота… Прошло больше года с тех пор, как он ее видел в последний раз.

Занавес опустился, аплодисменты слились с последними аккордами оркестра, зажегся свет. Дювернуа страшно испугался – сейчас она его увидит! Он встал, высокий, элегантный, и поспешно вышел из ложи. В коридорах, в фойе уже было полно народу. Дювернуа встал так, чтобы не пропустить ее, когда она выйдет из ложи. Вот она… Элизабет! Элизабет!… Она приближалась, как всегда эксцентрично одетая, в коротком красном платье, плотно облегавшем ее тяжелую грудь, тонкий стан… босые ножки на высоких выложенных рубинами каблуках и целый дождь изумрудов на груди, на шее и в ушах… А волосы! Совсем седые!… Или, может быть, просто вытравленные до платиновой белизны? Блестящие, коротко остриженные, они подчеркивали восхитительную форму маленькой круглой головки. Элизабет шла ему навстречу, она его увидела… Она улыбалась, смотрела своим необъятным взглядом… Дювернуа бросился к ней… Нет! Она улыбалась не ему, Элизабет протягивала руки кому-то другому… Ольге! Они поцеловались. Ольга в длинном вечернем платье, белом, переливчатом, была на голову выше Элизабет, на целую гордую голову. Две женщины, которым он не нужен… Элизабет обернулась… она повернула к нему свое странное лицо, застывшее в сказочной молодости… «Жак, – сказала она, – я в Париже всего три дня, а завтра опять уезжаю…» Ольга поздоровалась с ним издали, не протягивая руки. Из трех мужчин во фраках, сопровождавших Элизабет, двое держались поодаль, как телохранители, а третий шел рядом с ней, почти ее касаясь: это был швед. Она, наверное, останется с ним до конца своих дней… Он был по-прежнему строен и бледен, и голова его, как всегда, страдальчески никла… Густые волосы лишь на висках поседели, и все те же глаза, глаза Элизабет, тот же взгляд, как будто они были брат и сестра. С ней была другая женщина, вернее девушка. Очень молодая и хрупкая, как венецианское стекло. В черной копне волос – цветы… Как это Элизабет не боится водить с собой такую юную красавицу? Нет, она не боится, вот она берет девушку за руку: «Агнесса, познакомься, – мой старый друг Жак Дювернуа, романист… летчик… Это моя дочь, Жак…» Ее дочь? Что это еще за выдумка? У Элизабет дочь? Агнесса протянула ему руку. Юность неотразима… Дювернуа взял руку девушки, и сразу же ему в голову пришла уйма сравнений – и с котенком, и с рыбкой, и с грибочком, и с мускатным виноградом. Если она действительно была дочерью Элизабет, то она не унаследовала ничего от женственности матери, от этой до потери сознания потрясающей душу и тело женственности. Зато в ней била ключом горячая молодость, на угловатом личике блестели черные глаза… Некоторая самоуверенность в повадке, наверное, появилась у нее недавно, когда она с удивлением убедилась в своей власти над умильно улыбающимися ей поклонниками. Она остановила на Дювернуа внимательный взгляд, за которым чувствовалась напряженная внутренняя жизнь. У нее, должно быть, нелегкий характер, у этой девочки, совсем нелегкий… Впрочем, она тотчас же отвернулась от Дювернуа в сторону какого-то молодого человека, и теперь они вместе смеялись. Дювернуа услышал, как Элизабет уговаривалась с Ольгой встретиться на следующей неделе… А ему сказала, что завтра уезжает. Он уже спускался с лестницы, не попрощавшись с ней; проталкивался сквозь голые плечи, черные фраки…

– Дювернуа! Полковник!

Его окликнул князь. Пришлось с ним здороваться, целовать руки его дамам… балерине из Парижского Балета, которая очень нравилась князю, и черной от загара, пышущей здоровьем и весельем американке, которая только что вернулась из Швейцарии, где занималась зимним спортом. С ними был еще один человек с помятым лицом гуляки – мешки под глазами, горькие складки в углах рта…

– Познакомьтесь, – сказал князь, – Саша Розенцвейг, автор «Смертельной опасности», романа, который не получил Гонкуровской премии. Саша, это полковник Дювернуа…

Дювернуа вспомнил, что он уже когда-то слышал это имя, еще до того, как оно стало модным… Он уже видел когда-то это лицо. «Смертельная опасность» была литературным скандалом этого года, по поводу этого романа в течение целого месяца потоками лились чернила: жюри Гонкуровской премии не захотело – не осмелилось! как говорили, – выдать премию этому произведению, слишком сильному, слишком рискованному, они не осмелились увенчать гения! Как всегда! «Смертельная опасность» разошлась молниеносно, большим тиражом, чем роман, получивший Гонкуровскую премию. Саша Розенцвейг стал героем дня. И вдруг Дювернуа вспомнил русский ресторан, в котором он когда-то завтракал с князем… и сына князя в сопровождении каких-то молодых людей и Саши. Разве князь не говорил тогда, что этого Сашу повесить мало?

– Вы одни, полковник? Мы вас похищаем после спектакля. Нина обожает ваши романы…

Дювернуа извинился, он должен сейчас же уйти, его ждут, он даже не останется до конца… Князь подшучивал над его делами – блондинка или брюнетка? Наконец Дювернуа удалось от него отделаться… По дороге к выходу ему пришлось пожать еще немало рук.

Он с трудом отыскал свою машину, никак не мог вспомнить, где ее поставил… Пальто осталось в машине, и Дювернуа стучал зубами от холода. Наконец он нашел ее… Он выехал из города и, все увеличивая скорость, мчался по дороге к замку… И вот наконец он здесь, у камина. Сидя перед умирающим огнем в огромном, пустынном, темном, заброшенном замке, тщетно пытается заснуть. Когда небо начало светлеть, Дювернуа встал с кресла, снял пальто, халат, фрак и пошел в зал с обвалившейся позолотой. Драка с подвешенной там боксерской грушей согрела его. Ему захотелось умыться, но вода в кувшине замерзла. Папиросы тоже кончились. Дювернуа торопливо оделся, бегом пробежал через парк, вскочил в машину…

Дом Кристины встретил его, как всегда, гостеприимно. Хозяйка исчезла в неизвестном направлении, но ему тотчас же принесли завтрак, и вкусный кофе со сливками отбил горечь ночных слез. Дювернуа поел с аппетитом, выставил поднос за дверь, выключил телефон, мигом разделся и уснул тяжелым, непробудным сном.

Он проснулся только вечером, и как только включил телефон, раздался звонок… Это был Патрис. Патрис вернулся из Китая, он был оживлен, счастлив и хотел повидать Дювернуа. «Пообедаем вместе?» – «Хорошо, пообедаем вместе».