Письмо от дяди из Франкфурта пришло вскоре после того как я возвратился в мастерскую Ринверси, как возвращаются в монастырь. Он писал мне, что если я решил изучать живопись для того, чтобы с большим успехом заниматься коммерцией, он одобряет мое намерение; но если же мне вздумалось стать художником, тогда… Тогда все мои мысли принадлежали одной Николозии. Увиденная сквозь призму моих грез, она превратилась в принцессу трубадуров, в девственницу Грааля, в королеву Верных любви, в Беатриче с моста над рекой Арно, в ту Венеру, которая вышла из морских волн и которую гравюра донесла от Боттичелли до меня, она уже не была девушкой, встретившейся мне на лестнице, а превратилась в некую богиню, которая была для меня невидимой, но которой неистово поклонялся мой свихнувшийся разум.

Конечно же, девушка не исчезла в лабиринте венецианских улочек. Она и дальше приходила позировать в мастерской хозяина наверху лестницы, и это случалось каждый день, после полудня. Увы, мне было поручено прислуживать компаньонам на втором этаже, и поэтому я не имел никакой возможности с ней встречаться. И пока я растирал краски или по приказу надзирателя натягивал полотно на мольберт, мне оставалось только воображать чудесное существо, скромно сидящее на табурете, профилем лица к старому художнику. Но правду говорят, что истинная страсть больше питается отсутствием, чем присутствием. И если бы мне удалось перекинуться хотя бы словом с Нико-лозией, я бы меньше лелеял ее в своих мечтах.

Итак, я проводил лучшую часть своих дней в мастерской Ринверси, занимаясь совершенно неинтересной для меня работой. Но таковы были правила. Кисть ученику здесь доверяли только после долгих месяцев ожидания, причем позволяли ему рисовать лишь самые незначительные детали второсортных картин. Зато когда вечером я возвращался в чулан, который в конце концов предоставил мне для жилья «мессер Альберт», я рисовал часами и иногда засиживался так допоздна, что за работой встречал рассвет. Таким образом, ночь за ночью, я набросал многочисленные эскизы, не осмеливаясь их никому показывать. Герр Фуш, став ненужным, возвратился в Германию, к тому же он вряд ли оценил мой талант. Расставаясь со мной, он высказал свое мнение: Венеция вскружила мне голову, но он верит в здоровую чистоту моей крови. Вскоре я возвращусь к здравому смыслу, то есть к коммерции.

Одного из компаньонов, работавших в мастерской, звали Андреа Костанцо. Его лишь совсем недавно возвели в ранг исполнителя, и ему еще не было и двадцати лет. Поэтому он относился ко мне по-дружески. Это был парень небольшого роста, но очень хорошо сложенный, с тем лицом, о котором трудно сказать, кому оно принадлежит – ангелу или демону. Он разговаривал не умолкая, когда мы с ним выходили на улицу – казалось, что часы молчания, навязанные ему во время работы в мастерской, угрожали взорвать его изнутри. Вся эта болтовня сопровождалась жестами и разыгрываемыми театральными сценками, что весьма меня забавляло, так как я не привык к подобным чудачествам. Он называл меня «Тедеско», ибо этим словом здесь называют германцев.

Это Андреа рассказал мне, кто такая Николозия и почему она согласилась позировать Ринверси. Она не только приходилась ему племянницей, будучи дочерью его умершей сестры, но и была его воспитанницей. Сначала он доверил ее монахиням, чтобы они обучили ее неизвестно каким наукам, после чего забрал к себе в дом, где относился к ней как к родной дочери в ожидании, пока она выйдет замуж. Немало было претендентов на ее руку, но ни один из них не сумел понравиться художнику. Служанка, похожая на дракона, всегда сопровождала красавицу, когда та выходила в город, и так хорошо исполняла свои обязанности, что до сих пор никому не удавалось даже приблизиться к ней. Но все знали, что она необычайно прелестна и грациозна, поэтому ее называли не иначе, как Элеуса – это имя византийцы дали Богородице, и означает оно «нежная», «ласковая». Элеуса – это нежное и ласковое имя напоминало золотой отблеск, игравший на волосах; Николозии.

Андреа иногда водил меня в маленькие забегаловки, где до поздней ночи мы играли в кости, смакуя фаршированный лук и креветки, орошенные умброй, терпким вином венетского побережья, которое в туманные дни пьют горячим с корицей и молоком. Иногда к нам подсаживались женщины, пытаясь принять участие в наших разговорах, но это были шлюхи, и я охотно уступал их товарищу, который был гораздо менее разборчив.

– Если ты собираешься ждать Элеусу, – говаривал он мне со смехом, – ты на всю жизнь останешься девственником!

Что он имел в виду? Как я мог «ждать Николозию», когда отлично знал, что эта богиня не для меня? После нескольких недель тесной дружбы я показал Андреа свои рисунки. На всех было изображено одно и то же лицо, и я боялся, что он посмеется надо мной. Он казался удивленным, потом заявил, что надо показать их учителю, пусть он убедится, что я достиг мастерства, значительно превосходящего способности ученика. Я колебался, мне было трудно на это решиться. Тогда мой приятель выбрал рисунок, показавшийся ему наилучшим, и, несмотря на мое нежелание, решил показать его Ринверси. И напрасно выступал я в роли адвоката дьявола, Андреа остался непоколебим. Он заверил меня, что только так я смогу освободиться от своих подчиненных обязанностей. Около полуночи он вышел из моего чулана с листом бумаги, свернутым в трубочку, под рукой.

На следующий день, под вечер, когда я уже собирался покинуть мастерскую, хозяин попросил меня подняться на его этаж, куда, после того как мы впервые пришли сюда с герром Фушем, меня еще ни разу не приглашали. Я понял, что Андреа не стал мешкать и уже показал мой рисунок метру Ринверси: помню, я тогда еще подумал, а не слишком ли он поторопился? Итак, я вошел в личную мастерскую хозяина, полумертвый от страха. Ринверси встретил меня стоя, копна рыжих всклокоченных волос вместе с бородой того же цвета обрамляли его выразительное лицо словно нимбом. На нем был костюм из черного бархата, украшенный красными пуговицами, что делало его похожим на одного из тех инквизиторов протестантского вероисповедания, которых мне приходилось видеть во Франкфурте и которые так меня напугали, что я часто просыпался среди ночи, объятый ужасом. Как только я вошел, его взгляд вонзился в мои глаза, которые я тотчас же опустил.

– Ты нарисовал этот портрет, Фридрих?

Я украдкой взглянул на рисунок, который он развернул у меня перед глазами и утвердительно кивнул головой, не подозревая, какая гроза сейчас обрушится на меня.

Он долго продержал меня в моем тревожном ожидании, потом поинтересовался:

– Кто тебя научил?

– Никто, хозяин.

Я услышал, что он втягивает в себя воздух, как это делают астматики во время приступа болезни, после чего спросил, четко произнося каждое слово, как если бы ему вдруг стало трудно говорить:

– И кто она, эта девушка? Ты с ней знаком?

Кровь ударила мне в голову. Что ему ответить? Растерянный, я, заикаясь, объяснил, что это плод воображения, но, возможно, меня вдохновило некое воспоминание. Голос хозяина загремел, словно раскаты грома, когда он бросил мне в лицо разгневанные слова:

– Маленький лицемер, лютеранин без чести и совести, ты встречаешься тайно с моей племянницей! Ты опозорил этот дом, где я имел неосторожность тебя приютить! Вы, немцы, дикие варвары, не больше того! Я вышвырну тебя из Венеции!

Я пытался произнести хотя бы фразу, чтобы извиниться, но попробуйте остановить Юпитера, когда его обуял гнев! Он подбежал к двери и с высоты лестницы позвал двух компаньонов, работавших на втором этаже. Те бросились к нему так стремительно, будто его убивали и он звал на помощь.

– Закройте на замок этого подлеца в темную комнату! И немедленно! Уберите его с моих глаз – мне смотреть на него противно!

Я дал увести себя, не сопротивляясь, сраженный такой вопиющей несправедливостью.

Stanza oscura , расположенная на первом этаже, была большим чуланом без окон, где хранились тюки с глиной, сосуды с красящими порошками, бочки с маслом, бутыли с лаками. Там стоял дурманящий запах, который, как только закрыли дверь, сразу ударил мне в голову. К тому же на полу была грязь, сквозь стены просачивалась вода из ближнего канала. Я сел на какой-то мешок, который нашел ощупью, и начал с тревогой размышлять о своей дальнейшей судьбе, так как гнев метра Ринверси не предвещал мне ничего хорошего. Мне льстило, что он подозревал, будто я тайно встречаюсь с его племянницей, и если бы я действительно был наказан за такой проступок, мне было бы намного легче, я даже нашел бы в этом какое-то счастье. Увы, Николозия на меня даже не посмотрела. Она ничего не знала о моих чувствах, а если бы и знала, они были ей совершенно безразличны. Я могу сгнить заживо в этом мраке, и она никогда об этом не узнает. О, с какой сладкой радостью я терпел бы мучения за нее – если бы только ей было о том известно! И в этот миг моих размышлений мне пришла в голову мысль, от которой я задрожал: ведь если Ринверси обвинит свою воспитанницу в том, что мы с ней тайно встречаемся, девушка узнает о моем существовании. Будучи любопытной, как и все женщины, она захочет со мной познакомиться… И то ли вследствие буйной радости, которую я испытал при этом предположении, то ли, что более вероятно, от химических испарений, которыми был насыщен склад, у меня закружилась голова и, не сумев преодолеть внезапную слабость, я потерял сознание. Я огромными прыжками бежал по равнине – равнине, где размещался «Церемониал величественных фигур», – по направлению к статуе Венеры, стоявшей на пьедестале из белого мрамора. Она так ярко сверкала на солнце, что мне пришлось закрыть глаза, как в тех случаях, когда приходится смотреть на раскаленное добела пламя. Герр Фуш бежал вместе со мной, дыша так тяжело и хрипло, будто был в агонии. Однако он от меня не отставал, и я почувствовал большую жалость к нему. Но, естественно, остановиться я не мог. Я должен был приблизиться к сияющему телу богини, и это длилось долго. Наконец, когда я очутился возле самого пьедестала, я увидел, что богиня исчезла а на ее место взгромоздилось огромное мерзкое существо с липким телом, похожее на спрута, с красными глазами, которые смотрели на меня с ненавистью. И похоже, что, пребывая в бреду, я расшифровал значение этих символов, ибо вдруг закричал: «Элеуса! Элеуса!» Тотчас же ко мне подбежал герр Ватгейм, мой дорогой друг по прозванию Красный-Глаз. Он держал в руках закрытую книгу, которую хотел принудить меня читать, но сколько я ни пытался ему объяснить, что сначала надо ее раскрыть, ohi упорно держал ее закрытой, настойчиво повторяя: «Читай! Читай!», чего я никаким образом не мог сделать. Потом я вдруг начал дергаться изо всех сил, так как заметил, что связан по рукам и ногам. И еще я обнаружил, что меня бросили на дно какого-то корабельного трюма, и этот корабль увозит меня неизвестно куда. Я не сразу осознал всю глубину своего несчастья. Ведь трюм был такой же сырой и мрачный, как и тот чулан, в котором меня сначала замкнули. Однако скрипение корпуса, которым болтала килевая качка, очень быстро мне подсказало, в каком месте я нахожусь. Воспользовавшись моим обмороком, Ринверси привел в исполнение свою угрозу вышвырнуть меня из Венеции, погрузив меня на отплывающий из порта корабль. Голова у меня так сильно кружилась, что мне стоило больших усилий собраться с мыслями. Мной овладело чувство острой тоски, которую ничто не могло рассеять. Мое положение было не из блестящих, это правда, но самое ужасное состояло в том, что, удаляясь от Серениссимы, я разлучался с Николозией, не успев даже рассказать ей о своей любви. К счастью для себя, я снова потерял сознание, освободив таким образом свои мысли от царящего там хаоса.

Кто-то вылил на меня полное ведро ледяной воды, и это привело меня в чувство. Мне развязали руки и ноги. Передо мной, смеясь, как будто смотрел веселый фарс или комедию, стоял Андреа Костанцо, тот самый, по чьей вине произошло со мной это несчастье. Рядом с ним курил длинную трубку другой мужчина, лет пятидесяти. Мне сразу же сообщили, что это капитан торгового судна, на котором мы плыли. Звали его Кардуччи, и он потерял ногу в битве при Лепанто. Поэтому он назвал свой корабль «Святая Лига» в память о союзе между Венецией, Римом и Испанией, чьи корабли под предводительством Дон Хуана Австрийского, внебрачного сына Карла Пятого, разгромили флот Оттоманской империи.

– Добро пожаловать, – сказал мне этот человек. – Вы мой гость, и мое самое большое желание, чтобы вам было здесь хорошо.

Я вскочил на ноги так быстро, как позволяли мне мои еще слабые силы.

– Это позор! – вскричал я. – Позволительно ли так покушаться на мою свободу? Возвратите меня в Венецию, умоляю!

Андреа попытался меня урезонить, рассказав, что служилось. Все объяснялось тем, что Ринверси был влюблен в племянницу. Он без устали ее рисовал, сожалея, что не сможет жениться на ней. Нет сомнения, что он даже принуждал ее позировать ему обнаженной. Представив себе это, я взорвался от возмущения. Я бросился на Андреа и ударил его кулаками в грудь.

– Это неправда! Ты все это выдумал, чтобы причинить мне боль! Что я тебе такого сделал?

Капитан Кардуччи вмешался в наш разговор.

– Ваш друг – а он действительно вам друг – говорит правду. Вчера вечером я был приглашен к этому художнику. Он мне сказал, что в его мастерскую забрался вор. Чтобы его наказать, он хотел бы удалить его из Венеции. Не согласен ли я принять его к себе на борт? Он нарисовал вас такими ужасными красками, что я согласился. Вы были в обмороке, к тому же вам еще дали выпить снотворное, и когда стемнело, вас перенесли сюда. Однако мессер Костанцо, узнав о том, что случилось, нашел меня, рассказал о том, как все происходило на самом деле, и решил остаться возле вас. Разве это не доказательство истинной дружбы?

Извинившись перед Андреа, я охотно принял приглашение к обеду, который капитан устроил нам в своей каюте. Мы шли курсом на Бари, затем собирались обогнуть мыс и направиться в Португалию. Именно туда «Святая Лига» должна была доставить свой груз. Не имея ни малейшего желания знакомиться с тем далеким Западом, я высказал намерение сойти с корабля в Бари и по суше возвратиться в Венецию. Андреа стал меня разубеждать. Ринверси был слишком разгневан и вполне мог приказать, чтобы меня убили, если я поддамся искушению и снова попадусь ему на глаза. Таким образом, я узнал, что можно одновременно быть и великим художником, и злым человеком.

Итак, мы очутились на корабле, в открытом море. Погода была приятная, море спокойное. На самом деле Андреа воспользовался случаем, чтобы удрать из города. Он рассказал мне, как имел неосторожность сделать беременной молодую монахиню из Сан-Джорджо, что угрожало ему церковным трибуналом, отнюдь не одобрявшим подобные шутки. Несколько месяцев тому назад замуровали живьем одну пару, которая занималась запрещенной любовью, и, как выразился мой товарищ, «перспектива питаться крысами, а потом стать пищей для них не располагает к веселому настроению». А Андреа, видит Бог, был не из тех, кто предрасположен к угрюмости. Живопись не особенно его привлекала. Отец устроил сына в мастерскую, решив, что дисциплина, которая там господствовала, положительно скажется на его характере. Эта авантюра с морским путешествием очень позабавила моего друга, и он надеялся, что слухи о покладистом характере португальцев окажутся верными.

Через три дня мы отошли от итальянского побережья и взяли курс на запад. На следующую ночь меня разбудили внезапные крики и шум. Мы были атакованы берберийским кораблем, который взял нас на абордаж. Венецианцы слишком хорошие коммерсанты, чтобы быть также хорошими воинами. Оказавшись лицом к лицу с корсарами Его Величества Селима Второго, турецкого султана, капитан Кардуччи оказал лишь символическое сопротивление, которое обошлось ему несколькими ранеными и неким договором, устанавливавшим, что груз «Святой Лиги» переходит на борт турецкого корабля без всяких дополнительных условий. Кроме того, турок потребовал двадцать заложников, которых он выберет самолично. И поскольку он отбирал самых младших, мы с Андреа продолжили свое путешествие уже не в Португалию, а к оттоманским берегам.

Магометан этой эпохи почти всегда изображают как кровожадных негодяев. Этот образ, выдуманный в Риме, был занесен и в Германию. Поэтому я весьма удивился, обнаружив, что матросы относились к нам хорошо – впрочем, они были набраны среди греков, армян и цыган. Только командиры соблюдали здесь предписанные правоверным молитвы, из чего я сделал вывод, что турки, в отличие от арабов, были не лучшими воинами, чем венецианцы и в своих делах, требующих пролития крови, предпочитали использовать услуги наемников.

Хозяином корабля был турок в чалме, который хвастался что является одним из прямых наследников Пророка. Наверное, поэтому офицеры относились к нему почти с благоговейным почтением. Наоборот, наемники имели обычай смеяться над его спесью, как только он оборачивался к ним спиной. Андреа и я оказались в обществе этих людей, которые очень быстро стали считать нас своими благодаря обходительности моего приятеля, сумевшего расположить их к себе, показав им несколько цирковых фокусов, рассчитанных на ловкость рук, и рассказывая им истории о женщинах, от которых покраснел бы и дракон, пронзенный копьем святого Георгия. Послушать его, так он прелюбодейничал со всеми девушками на Аппенинском полуострове и делал это так изобретательно, что даже греки были им посрамлены. Именно в этой компании я научился играть в триктрак, который они называли «тавла», и в шахматы, называвшиеся здесь «сатранч». Но должен признаться, что если Андреа был в этих играх непобедим, то я почти всегда проигрывал. Моя мысль оставалась прикованной к лестнице, по которой вечно спускалась Николозия, не удостаивая меня даже мимолетным взглядом. Пользуясь моей невнимательностью, мои партнеры с легкостью плутовали, требуя потом, чтобы я отрабатывал свой проигрыш, моя палубу или готовя манную кашу, что с помощью постоянных пинков под зад я научился делать довольно сносно.

В бухту Золотой Рог мы вошли в тот утренний час, когда прозрачная чистота воды сливается с пунцовым сиянием неба. Ослепительная красота и безмятежное спокойствие, царившие здесь, так меня поразили, что я долго любовался ими, погруженный в глубокие размышления. Возможно ли, чтобы люди, живущие посреди такой природы, были плохими? Между тем, пока мы приближались к порту, на берегу и на море я заметил некоторое оживление, к причалу двигались толпы людей, которых ставало все больше, и все показывали рукой в нашем направлении.

Заключенная между холмами Стамбула и Галаты гавань защищена от ветров так надежно, что, казалось, будто мы вошли в озеро. Однако здесь повсюду кипит жизнь и деятельность. Многочисленные корабли, окруженные великим множеством лодок, сгружают товары, а рядом вздымает ввысь свои стены арсенал Мехмета Завоевателя, под которыми стоит военный флот, около двух десятков высоких мачт над красными и черными корпусами кораблей, готовых в любую минуту поднять якоря.

– Прекрати мечтать, – посоветовал мне Андреа. – За этими стенами расположена каторга Великого Властелина. Никто оттуда не может выбраться. Если туда попадет птица, она уже никогда не вылетит наружу. Пол там выстелен мраморными плитами, уложенными так плотно, что прорыть оттуда подземный ход невозможно. Я не знаю, какая судьба нам уготовлена, но поверь мне, в наших интересах воспользоваться сумятицей выгрузки, чтобы улизнуть. В Галате полно таверен, где такие бездельники, как ты и я, легко сумеют прокормиться и выжить.

Мы подошли к причалу. Громадная толпа встречала корсарский корабль, шумно выражая свою радость. Среди множества просто крикливых зевак были и купцы, готовые купить что-нибудь из награбленного добра, и государственные чиновники, в чьи обязанности входило устанавливать налог на совершаемые сделки, и выгрузчики с голыми и блестящими от какого-то смазочного жира торсами, и яны-часы в полной парадной форме, с ятаганами за поясом. Не приходилось сомневаться, что среди этих людей были и работорговцы. Поэтому, оставив своих товарищей по несчастью, мы проскользнули вдоль веревки, предназначенной для взвешивания мешков, и смешались с толпой, делая вид что помогаем перетаскивать тюки зерна на близлежащий склад.

Так начались три года моего пребывания в стране оттоманских турков. Если бы не находчивость моего товарища, я, конечно же, был бы отправлен на каторгу Великого Властелина, где печально окончил бы свои дни. Но меня ожидали совершенно другие приключения. Оставляя Венецию, я естественно, не смог взять ничего из личных вещей. Но образ Николозии был тем, чего мне недоставало больше всего. Поэтому, постоянно вызывая его в памяти, я нарисовал еще несколько портретов любимой, которые на этот раз мне пришлось оставить на турецком корабле. Каково же было мое удивление, когда через два месяца после нашего прибытия, я узнал, что капудан-паша, великий адмирал империи, разыскивает девушку, изображенную на рисунке, который он купил у одного коммерсанта, а тому в свою очередь он достался от кого-то из корсаров.

Мы нашли приют в Галате в первый же вечер, после того как удрали со своего корабля, в одной греческой таверне, где торговали всем на свете и, в частности, девушками. Эти несчастные, предназначенные для продажи на рынке, называвшемся «эзир пазари», попадали сюда чаще всего с Украины или Кавказа, иногда – из Польши, привозимые в Стамбул татарами. Хозяин нашей таверны, несравненный Пападреу, имел кхан, квадратное здание, окруженное комнатушками, в которых он держал этих барышень. Однако он помещал их туда не сразу, а сначала отдавал в обучение тем искусствам, которые украшают женщину: пению, игре на лютне, танцам, вышиванию – и всему тому, что должна знать девушка на выданье из хорошей семьи. Пападреу гордился тем, что продает не проституток, а девственниц – это увеличивало цену невольниц: 800 пиастров в том случае, если они прибавляли к своему природному очарованию умение хорошо работать иглой и приятный, способный к пению голос; 1000 пиастров за танцовщицу, умеющую играть на тамбурине.

Так случилось, что мне было поручено ходить за покупками и готовить пищу для этого приятного общества. Что касается Андреа, то его наняли сторожить гинекей вместе с двумя старыми рубаками, причем их главной обязанностью было следить, чтобы никто не приближался к девицам, кроме сводниц, Пападреу и меня. Здесь необходимо отметить, что мусульмане не могли заниматься такой торговлей, им это запрещала религия, зато они охотно покупали самых красивых и самых одаренных из наших газелей, делая из них служанок, подруг, а иногда и свою третью или четвертую жену. Поэтому рекомендовалось, чтобы девушки были в теле, что обязывало нас хорошо их кормить. Лакомства, впрочем, были их единственным утешением в этой неволе. Я приносил им множество всяческих пирожных с медом и персиками, которыми они охотно объедались.

И вот как-то утром Андреа сообщил мне, что капудан-паша разыскивает юную особу, которую я нарисовал по памяти во время нашего путешествия на корабле корсаров.

– Какая удача! – сказал мне он. – Эта тощая обезьяна влюбилась в твою Николозию. Пойди к нему и откройся. Скажи, что ты знаешь, где она находится – и это ведь правда – и что ты готов отправиться в путь, чтобы доставить ее ему, если он выдаст тебе вперед тысячу пиастров, чтобы ты смог выкупить ее у ее нынешнего владельца, хотя это уже не совсем правда. Но этих денег нам вполне хватит чтобы устроиться на какой-нибудь корабль и возвратиться в Венецию.

Эта мысль показалась мне очень удачной. Однако я чувствовал вполне объяснимое недоверие к военным и поэтому вовсе не спешил показаться на глаза великому адмиралу. Тогда Андреа вызвался самолично пойти во дворец этого персонажа и сообщить ему, что я имею ключ от его счастья. Так он и сделал. Не знаю уж, как повернул это, дело мой дьявольски ловкий товарищ, но в тот же вечер он возвратился ко мне с новостью: капудан-паша примет меня после возвращения из Смирны, куда он должен отправиться, где-то через две недели. А пока он приказал, чтобы я нарисовал другой портрет этой девушки, желая убедиться, что именно я тот художник, который изобразил лицо, так сильно его взволновавшее.

Я подумал, что за этим дело не станет, и с этого же вечера принялся за работу, потому что это действительно была работа – и очень нелегкая. То ли память начала мне изменять, то ли рука, давно не тренированная, потеряла способность восстановить на бумаге черты, которые моя любовь сохранила неизменными, – я не знаю. Но прошла ночь, а мне так и не удалось воспроизвести ни с чем не сравнимую красоту чудесного видения, которое околдовало меня, когда она спускалась по лестнице, не удостоив меня даже взглядом, но навечно оставшись такой в моем воображении. Однако же я видел ее глаза, и раньше мне удавалось перенести на бумагу искры, лукавые и вместе с тем наивные, которые они метали; я видел ее уста, и я уже не раз рисовал ее детскую гримаску, такую желанную; я видел ее румяные щеки, ее ослепительное чело, ее длинные золотистые волосы, делавшие ее похожей на озорного ангела, какими рисуют их флорентийцы, с этим чересчур серьезным выражением лица, из-под которого, кажется, вот-вот вылетит безудержный смех, – да, мне удавалось изображать на бумаге это мимолетное небесное видение и в Венеции, и потом, на корабле корсаров. И вот теперь в одной из каморок таверны несравненного Пападреу я старался изо всех сил, и ничего у меня не получалось.

Так прошли отведенные мне две недели. Сделав бесчисленное множество эскизов и набросков, я наконец, как мне казалось, создал правдоподобный образ своей любимой. Но когда показал этот портрет Андреа, он воскликнул: – Но это же Настя!

И в самом деле, это была не Николозия, чье лицо незаметно стерлось из моей памяти, вытесненное лицом юной славянки, которую один татарский купец продал нашему греку в первые дни нашего пребывания в Галате. Ей не было и пятнадцати лет. Девочку разлучили с семьей несколько недель тому назад, когда ее взяли в татарский полон во время одного из набегов. Ее отдали на попечение женщин и доставили сюда с одним из караванов. Она прибыла к нам разбитая, с онемевшей от верблюжьей качки спиной. Дикая, нелюдимая, одетая в лохмотья, она смотрела на свою беду взглядом, в котором не было никакого выражения, не понимая, где она находится, не зная, какая судьба ей здесь уготовлена. Мне было очень ее жаль.

Но если это трагическое лицо и запечатлелось в моем воображении, оно проникло туда совсем иными путями, нежели прекрасный и ослепительный лик Николозии. Я пытался смягчить для девушки условия ее жизни в этом плену, относясь к ней по-дружески, но она не отвечала мне симпатией, отказываясь даже от приносимых мной лакомств. Сводница, которой поручили ею заняться, очень быстро поняла, что ничему не сможет ее научить, а следовательно, не стоит и надеяться, что ее удастся продать за хорошую цену. Сколько ни пыталась она пробудить в ней» интерес к пению, вышиванию или танцам, Настя оставалась замкнутой в своем горе. Что касается ее имени, так это мы ее им наградили, ибо за все время своего пребывания здесь она не произнесла ни единого слова. Видя, что она погибает, неумолимый Пападреу решил как можно быстрее перевести ее в кхан, чтобы выставить там на продажу и уступить за первую же цену, которую за нее предложат.

Что нам было делать? Полная невозможность общения с несчастной девочкой не позволяла нам растолковать ей, что такое поведение обрекает ее на самую презренную работу, возможно даже, на проституцию. Вплоть до последней минуты Андреа и я прилагали все усилия и прибегали ко всем возможным ухищрениям, чтобы разбудить в ней разум. Но чем настойчивее мы к ней приставали, тем больше замыкалась она в себе. Как-то утром ее от нас забрали. Эта минута запечатлелась в моем сердце как одна из самых тяжелых.

И хотя к тому времени прошло уже несколько недель после отъезда девушки, воспоминание о ее горестном лице запечатлелось в моей памяти, вытеснив оттуда прекрасный образ Николозии. Теперь оно было у меня перед глазами, нарисованное на листе бумаги и похожее на отчаянный вопль. Как только я осознал факт этой подмены, я заявил Андреа, что у меня пропало желание возвращаться в Венецию. Теперь я должен разыскать Настю. Мой товарищ был весьма недоволен таким изменением в моих планах. Как он теперь сможет оправдаться перед капудан-пашой? И как собираюсь я искать невольницу во всем Стамбуле, к тому же более чем вероятно, что покупатель девушки давно увез ее в другое место. И если даже мне бы удалось найти ее, у меня нет средств, чтобы ее выкупить, в том случае, если бы нынешний владелец согласился ее продать. Но никакие аргументы на меня не подействовали. Я упрямо настаивал на своем. Мне казалось, что, позволив увезти отсюда Настю, я из трусости потерял собственную душу.