Лето подходило к концу. На полях поблескивали серпы, и высохшие золотые колосья с шелестом падали на землю. В виноградниках по склонам гор наливались и темнели тяжелые гроздья. Запряженные волами повозки поднимали длинные густые облака белой пыли. Сухие, сморщившиеся листья на неподвижных деревьях ждали осенних ветров.

Все лето Алексид писал комедию.

Он сам удивлялся, что случайная встреча с Сократом и Ксенофонтом так на него повлияла. Словно искра зажгла уже готовый костер. Ведь перед этим он так мечтал сочинить трагедию — он даже постарался забыть, что настоящую трагедию может написать только человек, много переживший и выстрадавший, а не вчерашний школьник. Теперь он видел, что его «Патрокл» был выспренним и неинтересным — всего лишь старательное подражание любимым поэтам-трагикам. Он писал «Патрокла» просто потому, что ему хотелось писать, а не потому, что ему надо было что-то сказать.

С «Оводом» все было по-другому. Он знал, чего он хочет и что должен сказать: «Вот каков настоящий Сократ. Не Сократ опасен для Афин, а те, кого он показывает в их подлинном виде, — самодовольные и суеверные люди, краснобаи и лицемеры».

Но сказать это просто словами было бы недостаточно. Свою мысль он должен был выразить через нелепые положения, в которые попадали его смешные персонажи, воплотить ее в веселых песенках, в шутках, в игре слов, в пародиях и острых намеках. И без всякого нажима, легко.

— Вот и со стряпней точно так же, — уверяла его Коринна. — Если у повара нет в руке легкости, он обязательно испортит блюдо.

Она вообще ему очень помогала. Прежде чем записать сочиненное, он декламировал ей все до последней строки.

— Проверяешь, словно на собаке, — шутила она, хотя никакая собака не была бы такой придирчивой… — Погоди-ка, — говорила она. — Тут у тебя получается чересчур серьезно.

Он начинал спорить, но потом убеждался, что она права. Он слишком увлекся, и сцена, как пирог в печке, «подгорела». К счастью, комедию, в отличие от питрога, можно было переделывать по кусочкам во время печения. Можно было добавить новой начинки, а подгорелые куски выбросить и заменить более удачными.

— По правде говоря, Алексид, я просто не понимаю, как это у тебя получается, — сказала как-то Коринна.

Если она была строгим критиком, то не скупилась и на похвалы, а если нужна была ее поддержка. Никто больше не знал о комедии. Лукиан был поглощен собственными делами — он готовился к большим атлетическим состязаниям и позировал ваятелю. Кроме того, хотя они и помирились, прежней дружеской откровенности между ними уже не было, Леонт все так же и слышать не хотел о Сократе и настоял, чтобы Алексид продолжал занятия у Милона. Таким образом, часы, которые он украдкой проводил с Коринной, иногда в их тайном убежище, иногда в гостеприимной кухне Грого, были единственными его счастливыми часами в это лето, если не считать тех, когда он в одиночестве сочинял свою комедию и с головой уходил в сказочный мир «Овода».

— Не понимаю, как ты все это придумываешь, — сказала Коринна, — а потом соединяешь в одно целое.

Он попробовал объяснить. Это было нелегко. В школе он основательно изучил стихи знаменитых поэтов, их трагедии и не раз отличался в упражнениях, когда надо было воспроизвести стиль прославленного автора, подделать его излюбленные приемы, уловить характерные обороты речи или же чуть-чуть изменить какую-нибудь известную строку, но так, чтобы она получила совсем иной смысл.

— Зрители любят пародию, — уверял он Коринну с высоты своего школьного опыта. — Больше, чем учителя, — добавил он со смехом. — Мой учитель говорил, что я не почитаю великих поэтов. Один раз я даже получил за это хорошую взбучку.

Кроме того, в школе они много занимались декламацией, и это ему всегда нравилось. Пока у него не начал ломаться голос, он пел в хоре мальчиков на праздниках, да и теперь принимал участие в менее торжественных песнопениях, когда после уборки урожая юноши ходили от дома к дому, распевая веселые пески и получая за это подарки. Все это, а также частые посещения театра и внимательное изучение списков трагедий и комедий, дало ему достаточно точное представление о правилах драматургии; однако всего этого было еще мало для того, чтобы комедия после ее окончания не оказалась жалкой мальчишеской стряпней, хотя и «недурной для его возраста».

Но, по мере того как недели складывались в месяцы и первый свиток папируса уже до самого конца покрылся блестящими черными буквами — «тридцать локтей смеха», называла его Коринна, — юному автору начинало казаться, что из «Овода» может получиться кое-что получше.

Коринна любила эти часы не меньше, чем он. Когда они познакомились поближе, он понял, что и у нее есть свои горести, но только она не хочет о них говорить. С первой же их встречи у заводи, когда Лукиан принял ее за нимфу, ему всегда почему-то казалось, что она и в самом деле немножечко нимфа, пусть она была обыкновенной смертной девушкой, любящей смеяться и есть сласти, но она, как духи леса и воды, была свободна бродить, где ей заблагорассудится, и поступать, как ей вздумается. Разумеется, по сравнению с Никой и сестрами его товарищей она действительно пользовалась большой свободой. Но и у нее были свои тревоги.

— Не могу я жить в этой харчевне! — вырвалось у нее однажды.

— Почему? Ведь там так интересно — кипит жизнь, все время новые люди, суета.

Такой представлялась харчевня Алексиду. На кухне Горго можно было узнать все городские сплетни, и отсюда Алексид почерпнул немало материала для своего «Овода». Горго и не подозревала, сколько ее сочных шуток и язвительных насмешек запомнил и использовал потом тихий юноша, который скромно сидел в уголке, поджидая, пока освободится ее дочь. Ее бесконечные рассказы о постояльцах и их рабах, ее любовь к сплетням и грубоватый юмор помогли ему справиться с теми комическими сценами, в которых требовалась непритязательная веселость. Алексид знал, что его комедию могут принять для представления, только если в ней будет пища на все вкусы. И тонкое остроумие (ему особенно нравилась сатирическая сцена, в которой длинноволосый щеголь, подозрительно смахивавший на Гиппия, оказывался истинным врагом страны), и исполненные чувства стихи, вложенные в уста хора, — стихи, ради которых он собирался писать трагедию, — и, наконец, шутки, понятные самому неискушенному сельскому зрителю.

— И было интересно, пока я была маленькой, — ответила Коринна, шевеля пальцами обутой в сандалию наги. — Но теперь мне так не кажется. Я боюсь наших постояльцев. Есть такие… такие бесцеремонные! А мать говорит, что они просто шутят, ничего дурного у них на уме нет, и еще говорит, что я слишком много себе понимаю, а людям нашего положения это не пристало. Иногда мы с ней страшно ругаемся.

Алексида это удивило. Он не раз слышал, как Горго бранила служанку или гостя, пытавшегося улизнуть, не расплатившись, но с Коринной она как будто всегда была ласкова, а его самого встречала очень приветливо.

— Еще бы! — сказала Коринна.

— Почему «еще бы»?

Девушка смутилась:

— Конечно, ты ей нравишься, Алексид, очень нравишься, но боюсь, она была бы с тобой так же приветлива, если бы ты совсем ей не нравился. — Не понимаю.

— Видишь ли, ты же из хорошей семьи. Твой отец — афинский гражданин, и ты тоже через несколько лет станешь афинским гражданином.

— Ну и что? — Мать говорит, к гражданам нужно подлаживаться. Где бы мы ни жили, всегда было одно и то же. «Они могут вышвырнуть нас отсюда, — говорит она. — Мы не должны об этом забывать. Мы ведь чужестранки, и они считают нас хуже грязи».

— Но я не думаю так ни о тебе, ни о твоей матери! — возмутился Алексид.

— Да, конечно. Но ты пойми, Алексид, как смотрит на это мать. Ведь ей очень трудно живется. Она всегда была бедна, и ей всегда приходилось бороться с нуждой. И так будет и дальше. Видишь ли, Алексид, таким, как мы, надеяться не на что, у нас нет будущего.

Он целую минуту молчал. Что он мог ответить? Прежде он никогда не задумывался над этим. Теперь, сравнив судьбу Коринны с судьбой Ники, он понял, что имела в виду девушка.

Ему было легко представить себе будущее сестры. Через год-два ей подыщут подходящего жениха. Этим займется отец, хотя, конечно, он не станет выдавать ее замуж насильно. Накануне свадьбы она торжественно посвятит Артемиде все свои детские игрушки и девичьи украшения; на следующий вечер ее торжественно отведут в дом жениха — все будут петь и осыпать их зерном; а потом будет пир и подношение подарков. После этого Ника станет хозяйкой собственного дома и рабов. Потом у нее родятся дети, и в конце концов, хоть сейчас ей это и кажется смешным, она станет бабушкой, окруженной любящими и почтительными внуками.

Но Коринну ждет другая судьба. Может быть, она и выйдет замуж, если Горго подыщет ей жениха среди афинских метеков, почти наверное бедняка: как ни красива Коринна, вряд ли найдется человек с положением, который захочет взять жену из харчевни.

— Да, это, конечно, нелегко, — сказал он смущенно. — Особенно без отца.

— Мать хочет, чтобы я ходила с флейтистками, — пробормотала она в ответ.

Алексид тревожно посмотрел на нее. Он знал, что человек, задумавший устроить пир, обращался к Горго и она за вознаграждение нанимала флейтисток и танцовщиц, чтобы развлекать его гостей. Так поступали все, и никто не видел в этом ничего дурного, но девушек, занимавшихся этим ремеслом, презирали, были ли они рабынями или свободными.

— Тебе это не понравится, — сказал он.

— Можешь не беспокоиться! — крикнула она гневно. — Я лучше умру с голода, а не пойду!

— Не понимаю, как твоя мать может требовать от тебя этого!

— Она говорит, что мне уже пора зарабатывать свой хлеб, а я умею только играть на флейте или исполнять черную работу по дому, которой занимаются рабыни. Ведь мы, девушки, ни на что другое не годимся. Правда, — закончила она с горечью, — на флейте я играю неплохо.

Она поднесла инструмент к губам, и, слушая жалобную мелодию, Алексид восхищенно кивнул. Да, Коринна неплохо играла на флейте.

Иногда комедия вдруг переставала продвигаться. И Алексид приходил в отчаяние. Она же никуда не годится! Зачем мучиться над нею и дальше? Полторы тысячи строк! Какой труд — и все впустую! Архонт, который отбирает комедии для представления в театре, не станет ее дочитывать. Однако вскоре случилось одно событие, после которого он решил любой ценой не только закончить комедию, но и добиться, чтобы ее непременно показали на весенних Дионисиях.

— Завтра ты не пойдешь к Милону, — сказал за ужином отец.

— Хорошо, отец. А почему? — обрадованно спросил он.

— Я возьму тебя с собой в суд. Юношам полезно бывать там и знакомиться с тем, как управляется государство. С нами пойдет Лукиан. Его отец, возможно, будет вызван, как присяжный, и я обещал присмотреть за твоим другом.

— Вот хорошо-то! Это, наверно, интересно. А какое дело будет рассматриваться, отец?

— О вменяемом богохульстве.

— В что такое «вменяемое богохульство»? — спросил Теон, с наслаждением произнося эти звучные слова.

— Богохульством называются слова или поступки, оскорбляющие богов. А «вменяемое» означает, что хотя все говорят, будто человек в этом повинен, но это еще надо доказать, прежде чем его наказывать.

Алексид побледнел и спросил, с трудом заставляя свой голос звучать равнодушно:

— А кого будут судить, отец?

Он облегченно вздохнул, когда Леонт назвал незнакомое имя.

— Это, должно быть, интересно, — продолжал Леонт. — Подобные дела редко рассматриваются в суде. Последнее было много лет назад. Хотя, — закончил он многозначительно, — пожалуй, такие суды следовало бы устраивать почаще.

Сразу после завтрака они отправились на рыночную площадь, где уже собралась большая толпа — почти все пять тысяч присяжных, внесенных в списки на этот год.

— Их разбивают на десять коллегий, по пятьсот в каждой, — объяснил Леонт. — И даже утром в день суда никто еще не знает, какая коллегия будет заседать. Сейчас как раз бросают жребий.

— А все остальные только напрасно теряют время, являясь сюда!

— На это есть причина. Ведь если заранее неизвестно, какие именно присяжные будут рассматривать дело, их нельзя подкупить.

Алексид задумался, а потом спросил спокойным тоном, чуть-чуть напоминавшим тон Сократа:

— А не лучше ли набрать в присяжные честных людей, которых вообще нельзя было бы подкупить?

— Гораздо лучше, — согласился отец, — но зато и гораздо труднее.

Тут наступила глубокая тишина, и глашатай назвал коллегию присяжных, на которую пал жребий. В толпе началось движение: те, кто оказались свободными, расходились по домам, а избранные присяжные становились в очередь за раскрашенными жезлами и черепками, дававшими им право после суда получить плату.

— Это коллегия моего отца, — с гордостью сказал Лукиан. — Идемте, они всегда заседают в Среднем суде. Сейчас мы можем занять удобные места, у самой ограды.

Прошло еще полчаса, прежде чем были закончены все предварительные приготовления, совершено жертвоприношение и присяжные расположились на устланных циновками скамьях; стражники оттеснили зрителей за ограду, а старшина присяжных занял свое место на возвышении, по обеим сторонам которого находились два помоста пониже — для обвинители и обвиняемого.

— В ящичке, который открывает писец, — шепотом объяснял Леонт, — хранятся свитки с обвинением и уликами. Их запечатали после подачи жалобы.

Этот ящичек называют «ежом».

— Почему?

— Не знаю, — признался Леонт. — Так уж повелось.

— Я вечером спрошу у отца, — сказал Лукиан. — Уж он-то наверное знает.

Началось разбирательство дела. К немалой радости Алексида, оказалось, что, хотя его отец и не знал, почему запечатанный ящичек зовется ежом, он прекрасно разбирался во всех тонкостях судопроизводства. Его объяснения были точными и ясными, и он умел ответить на любой вопрос.

Однако само дело показалось Алексиду гораздо интереснее, чем судебная процедура. Одного школьного учителя обвиняли в том, что он говорил своим ученикам, будто солнце — это вовсе не бог Аполлон, который в огненной колеснице объезжает небо, а огромный, добела раскаленный шар, величиной чуть ли не во всю Грецию. И будто луна тоже не богиня Артемида, сестра Аполлона, а другой безжизненный каменный шар, отражающий свет солнца.

— Да он не в своем уме! — процедил сквозь зубы Лукиан. — Что за чепуха!

— Пожалуй, и не в своем, если учил этому в школе, — согласился Алексид. — Но, может быть, это не такая уж чепуха.

Он постарался, чтобы отец не расслышал его последних слов. С него было достаточно и возмущенного взгляда Лукиана.

Обвиняемый, защищаясь, говорил, что никогда не внушал своим ученикам, будто это предположение — истина. Да, он упоминал о том, что такое мнение существует. Он считает, что мальчиков надо приучать мыслить самостоятельно, чтобы они умели сами разбираться, где правда, а где ложь. А придумал это вовсе не он — кто угодно может купить сочинения философа Анаксагора, где такое мнение изложено очень подробно.

Среди присяжных послышался возмущенный ропот. Упоминать об Анаксагоре при подобных обстоятельствах было более чем неуместно.

— Его ведь изгнали в дни моей молодости как раз за такие разговоры, — объяснил Леонт. — Эта история наделала много шуму, потому что он был другом Перикла, но даже Перикл не мог его спасти.

Разбирательство дела окончилось. Присяжные вереницей потянулись мимо урн для голосования. У каждого было два боба: один, черный, означал «виновен», другой, белый — «невиновен». Один из них опускался в первую урну. Второй, ненужный, бросали во вторую.

Учитель был признан виновным значительным большинством голосов. Обвинитель требовал, чтобы его приговорили к изгнанию. Учитель, окруженный женой и детьми, — все они были одеты в самую старую свою одежду и горько рыдали, стараясь разжалобить судей, — просил, чтобы с него лучше взыскали штраф.

— Но почему он называет такую большую сумму? — удивился Лукиан.

— Присяжные должны выбрать то или иное наказание, но назначить сумму штрафа они не могут.

— Ах, вот как! Значит, если он попросит малого штрафа, его наверняка приговорят к изгнанию?

— Именно так.

Алексид обрадовался, когда был оглашен результат второго голосования. Учителя приговорили к штрафу.

— Но, конечно, — заметил Лукиан, — его школе конец. Какой же человек пошлет своего ребенка учиться у полоумного?

Выйдя за ограду, они встретили отца Лукиана. Он сказал, что голосовал за штраф.

— Видишь ли, — пояснил он своему негодующему сыну, — этот учитель, в конце концов, мелкая рыбешка. Судили его только для того, чтобы посмотреть, как настроен народ.

— Значит, — спросил Алексид, и сердце его сжалось, — будут и еще обвинения в богохульстве? Против… против других людей?

— Этим давно пора заняться. Надо же как-то ограждать вас, незрелых юнцов. А в наши дни болтают много всякой опасной чепухи. Свобода речей — вещь, конечно, прекрасная, но… — Он пожал плечами. — Тут нужна большая осмотрительность. Эти преступления не похожи на обычные. Все зависит от настроения народа, а оно переменчиво. Мы можем взяться за опасных смутьянов, только если будем заранее уверены, что их признают виновными. Это все очень хитрые молодчики, и если есть хоть малейшая вероятность того, что они будут оправданы, то уж лучше вовсе их не трогать — меньше будет вреда.

— Будем надеяться, что это дело послужит предостережением для остальных, — заметил Леонт. — Мне не по душе, когда людям препятствуют высказывать то, что они думают, но…

— Нет, еще нескольких таких обвинений не миновать, — заверил их отец Лукиана. — Кое-кто ждет не дождется проучить этих умников! — Он даже причмокнул от удовольствия.

А Алексид с ужасом представил себе, что пред гелиэей стоит Сократ — перед пятьюстами присяжных, столь же самодовольных и глухих ко всему новому, как отец Лукиана. А ведь Сократ не станет просить о милосердии. Если уж он предстанет перед судом, его ждет изгнание, а то и смерть.