Солнце уже поднялось над восточными горами. Оно заливало ярким светом узкие улочки, играло на белых стенах, испещренных надписями вроде: «Голосуйте за Телия!» или: «Архий любит Дию!», и карикатурами на влиятельных граждан. Все люди на улице спешили в одном направлении.

— Пойдем быстрее, — приставал Теон, — а то все лучшие места займут!

Леонт рассмеялся. Он был уже в праздничном настроении и, вместо того чтобы напомнить сыну, что необходимо всегда соблюдать достоинство, сказал только:

— Это ведь не марафонский бег. Да и бедняге Парменону нелегко тащить такую корзину.

— А что будут представлять в этом году? Кто победит? У нас в школе есть мальчик — его отец ужасно богат и он хорег одной из сегодняшних трагедий, — так он говорит…

Когда Теон начинал болтать, всем оставалось только молчать. Но сейчас Алексида это скорее обрадовало: куда интереснее обдумывать то, что видишь и слышишь вокруг себя на улицах. Вон те люди, наверное, приезжие — дорийцы с западных островов, а может быть, судя по их произношению, и откуда-нибудь подальше… А эти двое смуглых мужчин с томными черными глазами, чьи руки в лад их беседе взлетают и опускаются, точно птицы, уж наверно египетские купцы… Этот важный сановник, которого сопровождают четыре служителя, надо полагать, чужеземный посол… На праздник Великих Дионисий в Афины съезжаются люди из многих стран.

«А как же может быть иначе?» — гордо подумал он.

Ведь Афины — самый замечательный город-государство во всей Греции, а греки — самый образованный народ мира. Алексид, разумеется, не мог помнить Перикла, который создал славу Афин и сделал их «школой Греции». Но Леонт, на всю жизнь сохранивший свое юношеское преклонение пред Периклом, столько о нем рассказывал, что Алексиду порой казалось, будто он сам не раз видел этого великого государственного мужа. Леонт говорил, что после его смерти все переменилось к худшему. При любом плохом известии он покачивал головой и ворчал: «Будь жив Перикл, этого не случилось бы!»

Как хороши Афины в золотых лучах утреннего солнца! У Алексида даже сердце защемило. Он был готов дергать за плащ всех чужестранцев и спрашивать: «Как тебе нравятся наши Афины? Есть ли на свете город великолепнее?»

Чтобы добраться до театра, им надо было обойти холм Акрополя. Над крутыми, поросшими травой склонами вздымались скалы из лиловатого мрамора, увенчанные мощными стенами. Дорога была проложена прямо под ними, так что прохожим не были видны колонны храмов на вершине холма, — только высокие кровли да острие копья и шлем богини Афины. Эта сверкающая бронзовая статуя высотой в двадцать локтей служила путеводным знаком мореходам, когда их корабли находились еще далеко в море.

Теперь дорога шла поперек склона. Внизу лежала рыночная площадь, расположенная в самой оживленной части города. Они вступили на одну из великолепнейших улиц Афин — по обеим ее сторонам тянулись статуи и другие памятники победителям прошлых театральных состязаний. Отсюда за крышами домов и городскими стенами открывался чудесный вид на север: зеленые поля и луга, среди которых струилась река Кефис в уборе из серебристо-серых тополей и ярко зеленых платанов. Там и сям виднелись сельские усадьбы и деревушки, окруженные хлебными полями и фруктовыми садами: Колон, знаменитый своими соловьями, а дальше — Ахарны, где живут угольщики. За Ахарнами вздымались еще белеющие зимними снегами горы, чьи подножия были опоясаны темными сосновыми лесами или более светлыми дубовыми, — Эгалей, Парнет, а позади них Киферон уходил высоко в небо, защищая Афины от северных ветров и от вражеских набегов. Где-то там, на одной из застав в горах, бедняга Филипп сердито чистит свой щит и думает о том, что вот сейчас они все идут в театр без него. А его родные — о чем думали они, когда обогнули уступ и увидали под южной стеной Акрополя скамьи амфитеатра, врезанного в склон холма?

— А убивать кого-нибудь будут? — приставал к отцу Теон.

— И зачем только она носит шафрановые одежды! — говорила Ника матери.

— Этот цвет не идет к ее землистой коже.

— Всю руку мне оттянула проклятая корзина! — бормотал себе под нос Парменон.

А Алексид думал о том, как, наверно, чудесно стать победителем на театральных состязаниях, чтобы тебя потом почтили статуей, а твои слова навсегда остались в памяти твоих соотечественников, как строки Еврипида, восславившего Афины.

Да, писать, как Еврипид! Этим можно гордиться!

Отец заплатил за вход, и они влились в толпу, заполнявшую крутые проходы. Передние ряды предназначались для должностных лиц, знатных чужестранцев и отличившихся граждан — победителей на Олимпийских играх. Если бы Леонт победил, а не пришел вторым, отстав всего на шаг, он до самой смерти сидел бы на почетном месте в первых рядах. Но он не победил и поэтому теперь пошел дальше по проходу, иногда оборачиваясь, чтобы помочь жене, — в длинных, метущих землю одеждах не так-то просто подниматься по высоким ступеням.

— Сядем здесь, — сказал он наконец. — Клади подушки вот тут, Парменон.

Парменон с облегчением поставил корзину и положил на скамью три подушки — Леонт считал, что не следует баловать ни мальчиков, ни рабов. Едва они уселись, как высокий молодой человек, болтавший с приятелями, сидевшими несколькими рядами ниже, повернулся и поспешно направился к ним. Вид у него был очень надменный. Леонт нахмурился. Он терпеть не мог подобных богатых юнцов: багряный плащ с тяжелой золотой бахромой, диковинные сапожки, золотые перстни, унизывающие пальцы почти до самых накрашенных ногтей, и (подумать только!) длинные волосы по спартанской моде.

Алексид подтолкнул локтем Теона, чтобы тот посмотрел на негодующее лицо отца. Но тут, к большому удивлению, щеголь остановился у их ряда и сказал визгливо:

— Это мое место! Тебе придется поискать другое!

Так с Леоном, во всяком случае, разговаривать не следовало. Сам человек учтивый, он не терпел грубости в других.

Посмотрев на щеголя, он сдержанно спросил:

— Ты обращался ко мне, юноша?

— Да, к тебе. Поищи другое место. А тут сижу я.

Все вокруг почувствовали сладкий и очень сильный запах. Молодой щеголь жевал какую-то душистую смолу, и, когда он открыл рот, кругом разлился приторный аромат. Леонт смерил его строгим взглядом.

— Юноша, — сказал он, — по речи твоей я полагаю, что ты афинянин, хотя волосы ты носишь как спартанец, а пышностью одежды напоминаешь перса…

— Конечно, я афинянин!

— Ну, так вспомни, что Афины — демократия. Если не считать первых рядов, каждый может сидеть где захочет.

— Но я занял это место раньше! Я только отошел поговорить с другом. Уберешься ты отсюда или нет?

— Я никуда не уйду. — Леонт оглянулся; верхние ряды быстро заполнялись народом. — Вон там еще свободно отличное место. А чтобы найти шесть мест рядом, моей жене придется подниматься на самый верх. Тебе следовало бы оставить здесь подушку или еще что-нибудь.

— Правильно, — сказал сосед. — Раз уходишь, оставь что-нибудь на своем месте.

— Да кто он такой? Чего он важничает? — поддержали сидевшие поблизости.

То же самое повторяли все вокруг. Молодой щеголь покраснел до корней своих напомаженных волос. Никто не слушал его надменных требований. Ему дружно советовали поскорее сесть (только подальше отсюда), заткнуть глотку или убраться в Спарту. Но только когда прозвучал крик глашатая, объявившего, что сейчас начнется жертвоприношение Дионису, открывающее праздник, щеголь наконец сдался: презрительно взмахнув своим багряным плащом, он направился к свободному месту в верхнем ряду.

— Отец, кто он такой? — спросила Ника испуганным шепотом.

Леонт презрительно хмыкнул:

— Его зовут Гиппий. Он из эвпатридов. Я знаю этих молодчиков. Денег хоть отбавляй, тратят они их на скаковых лошадей да на состязания, а делом заниматься не желают. Будь жив Перикл…

— Ш-ш-ш! — прервала его жена.

Жрец Диониса встал со своего почетного места в первом ряду и вышел вперед. Началось жертвоприношение, и двенадцать тысяч человек поднялись со своих мест. Затем, когда они вновь опустились на скамьи, опять раздался громкий и ясный голос глашатая:

— Еврипид, сын Мнесарха, предлагает свою трагедию…

По спине Алексида пробежала блаженная дрожь. Представление началось.

И до полудня окружающий мир более не существовал для Алексида. Он забыл и о жесткой скамье, и о своих соседях. Все, что лежало вне пределов сцены, словно исчезло: он не видел ни палевых круч Гиметтского кряжа, ни блестящего белого песка Фалера, ни синей бухты за ним, усеянной парусами. Он не замечал даже чаек, проносившихся порой над самыми головами зрителей. Узкие подмостки и примыкающая к ним спереди круглая орхестра заменяли теперь для Алексида весь мир. Актеры в высоких головных уборах и масках казались выше и величественнее обыкновенных людей благодаря котурнам и особой одежде. Да, это были не обыкновенные люди, а настоящие боги и богини, герои и героини седой старины, о которых он столько слышал в школе. Созданию этой иллюзии помогала и музыка флейт, то печальная и жалобная, то бурная и угрожающая, и плавные движения хора, который в промежутках между эписодиями трагедии, танцуя, переходил от одного края орзестры к другому и пел звучные строфы. Но главные чары таились в стихах, то слагавшихся в страстную речь или задумчивый монолог, то, как мячик, перелетавших от актера к актеру в выразительных строках диалога.

Алексид и в школе всегда любил стихи — длинные повествования Гомера, коротенькие эпиграммы — десяток строк, заключавшие в себе законченный прекрасный образ, шутку или глубокую мысль. Но больше всего он любил стихи из трагедий. Их он выучивал наизусть и даже сам тайком сочинял, не признаваясь в этом никому, кроме своего лучшего друга. Написать простым стихом речь героя было не так уж трудно, но над строфами для хора приходилось долго ломать голову — так сложны были их ритмы, да к тому же каждая полустрофа должна была точно соответствовать другой, до последнего слога.

Но как замечательно получается это у Еврипида — словно само собой! Вот слушаешь стихи и даже не вспомнишь о ритме, о том, что все эти строки были задуманы, сочинены и записаны много месяцев назад! Слова срываются с губ актеров, словно только сейчас порождены их сердцами.

По правилам театральных состязаний были показаны три трагедии. Их представление длилось до полудня, и только тогда Алексид немного пришел в себя.

— Правда, хорошо было? — спросил Теон. — Только лучше бы убивали прямо на сцене, вместо того чтобы отдергивать занавеску и показывать покойников, когда уже все кончено.

— Нет, ты не грек, а какой-то кровожадный варвар! Это было бы уже не искусство.

— А что тут плохого?

— Убийство и всякая насильственная смерть уродливы и безобразны. Ни один грек не захочет показать их в театре.

Есть вещи, — снисходительно закончил Алексид, — которые лучше предоставлять воображению.

Теон собрался было заспорить, но тут, к счастью, Парменон открыл корзину с едой. Кроме колбасы, крутых яиц и сыра, в ней нашлась холодная курица и даже румяные яблоки, сладкие смоквы, изюм, поджаристые медовые лепешки и амфоры с вином и водой, чтобы его разбавлять. А орехов оказалось столько, что их должно было хватить до конца дневного представления. Неудивительно, что у Парменона от такой тяжести разболелась рука. Но вот наконец даже Теон наелся досыта. Облизав пальцы, он удовлетворенно вздохнул и сказал:

— Ну, а теперь можно посмотреть комедии. Вот хорошо-то!

Парменон сложил в корзины пустые амфоры и чаши. Мать и Ника встали, смахивая крошки с одежды. На лице Ники была написана досада. Теон немедленно завладел ее подушкой и ехидно улыбнулся:

— Бедненькая Ника! А ты была бы рада остаться, а?

Ника пожала плечами, но ничего не ответила и только обиженно надула губы. Мать сказала поспешно:

— Разумеется, она не хочет оставаться. Благовоспитанные девушки не смотрят комедий.

— А почему? — не унимался Теон.

— Потому что, — строго сказал отец, — комедии рассказывают не о старинных легендах, а о современных делах. Женщины же ничего не понимают в политике и только скучали бы.

— Ты тоже скучала бы, Ника?

Его сестра встряхнула темноволосой головкой в венке из дикого винограда.

— Откуда я знаю? — сказала она сердито. — Раз мне не позволяют остаться!

— И не позволят! — отрезал отец.

— Конечно, — испуганно вмешалась мать. — И дело не только в политике. Шутки в комедиях часто бывают… очень грубыми.

— Я думаю, милая, — сказал Леонт, — вам пора идти. Большинство женщин уже покинуло театр, и первая комедия вот-вот начнется. Вернись, чтобы встретить нас после представления, Парменон.

Женщины и рабы ушли, и на скамьях стало просторнее.

— По-моему, это нечестно, — пробормотал Алексид, не сказавший во время спора ни слова.

Комедий было представлено две. Первая, хотя Теон и хохотал до упаду, никуда не годилась, и публика открыто выражала неодобрение. Зрители свистели, прищелкивали языком, а те, кто сидел поближе, начали даже швырять на сцену ореховую скорлупу и гнилые яблоки. Актерам еле удалось доиграть до конца.

— Как им, наверно, неприятно! — сказал Алексид. — Да и автору — каково-то ему сейчас?

— Раз они показывают всякую чепуху, — возразил его отец, — то пусть не обижаются, если народ прямо высказывает свое мнение. Мы, афиняне, считаем, что каждый вправе говорить свободно.

Вторая комедия оказалась намного лучше. Ее сочинил Аристофан, уже много лет писавший комедии и не раз выходивший победителем на театральных состязаниях. Это была на редкость интересная комедия со сказочным сюжетом и нелепыми действующими лицами, которые попадали в такие смешные положения, что Алексид просто корчился от смеха, а по щекам его катились слезы. И какая удивительная смесь; тонкие, остроумные шутки, шпильки по адресу политических деятелей, карикатуры на знаменитых государственных мужей, пародии на строки прославленных трагедий, поговорки, прибаутки, намеки, которые Алексид далеко не всегда понимал, грубые площадные остроты, вроде тех, которые его товарищи шепотом сообщали друг другу в школе, и строфы хора, не уступавшие по красоте стиха утренним трагедиям. Публика просто неистовствовала, особенно когда корифей подошел к самому краю орхестры и, обращаясь прямо к амфитеатру, произнес длинную, написанную звонкими стихами речь о самых злободневных событиях с упоминанием всем известных лиц. После каждой строчки зрители разражались рукоплесканиями и ревели от восторга.

— Послушай, — шепнул Теон с благоговейным ужасом после одного особенно дерзкого выпада против влиятельного политического деятеля, — и как только он не боится?

— Мы, афиняне, считаем, что каждый вправе говорить свободно, — передразнивая Леонта, с торжественной важностью шепнул Алексид.

Теон одобрительно фыркнул, но тут же опасливо покосился на отца. Однако тот тоже смеялся, правда — шутке актера.

Но вот комедия закончилась (гораздо раньше, чем хотелось бы Алексиду) буйным пиршеством, на котором плясали мужчины в костюмах танцовщиц, и шутовской свадебной процессией. Когда хор удалился с орхестры, раздались громкие рукоплескания.

Теон вскочил и принялся приплясывать, разминая затекшие ноги.

— Вот это комедия! Правда, отец? Тем, которые будут показаны завтра и послезавтра, надо быть уж не знаю какими, чтобы победу присудили им. Алексид тоже встал, в его карих глазах прыгали огоньки радостного возбуждения. От игры актеров и от стихов он опьянел, как от вина. А в его голове уже слагались собственные строки. Они были не слишком остроумны, но ему самому показались отличными, и, не задумываясь, он дернул Теона за локоть и сказал:

— Я, пожалуй, тоже напишу комедию. Вот послушай! — И, став в позу, он презрительно взмахнул воображаемым плащом и произнес напыщенным тоном:

— «Иль ты не знаешь, кто перед тобой? Узри же Гиппия!» — И тут же ответил себе другим голосом:

— «На кудри глядя длинные твои, счел девушкой тебя я».

Смешливый Теон расхохотался, и Алексид, польщенный этим продолжал:

— «Где сяду я? К лицу ль сидеть мне сзади?»

После четвертой строки, в которой Гиппию указывалось, что благовоспитанной девушке вообще не положено смотреть комедии, Теон совсем задохнулся от смеха. И тут Алексид, внезапно спохватившись, заметил, что слушает его не только брат.

В нескольких шагах от него стоял Гиппий. Его бледное лицо исказилось яростью. Судя по всему, он вообще не был склонен легко прощать обиды, и особенно — такие язвительные насмешки. Алексид понял, что нажил смертельного врага. А какого опасного — это ему еще предстояло узнать.