Силы Эмилии убывали день ото дня. Она увядала, как цветок летом. Сначала с ее лица пропали все краски, а потом исчезли и силы. Мы еще несколько дней провели в саду, где она спала на солнышке, а я часами находилась рядом, дежурила возле ее кресла, поигрывая своим кожаным ремнем. Мысли мои были неспокойны, уносясь через стены замка ввысь, в летнее небо, и терялись там в облаках. Иногда с нами сидел господин фон Кухенгейм, демонстрировал свою мантию или просто болтал. Мне не удавалось совладать со своим мятежным духом и следить за его разговором; в большинстве случаев я, ничего не понимая, молча смотрела на него, заставляя тем самым своих горничных удивляться и хихикать украдкой. Эмилия терпеть не могла рыцаря и всякий раз прикидывалась спящей.

Однажды с яблони, под которой стояло ее кресло, упало несколько соцветий. Словно снежинки, они парили в воздухе, падали на волосы Эмилии, а потом нежно и холодно целовали ее лицо, прежде чем упасть на одеяло.

На следующий день с дерева облетели все цветы, а на одной ветви полдня, не двигаясь, просидела черная ворона. Гизелла опустилась на колени, крестясь, клялась всеми святыми не пить более вина ни капли, но даже и это не воспрепятствовало ухудшению здоровья Эмилии.

Мы правильно истолковали зловещее предзнаменование: мучительный кашель раздавался в башне. Ночи напролет я просиживала у ее кровати, заваривая настойки из рожкового клевера, шандра и меда, держала плевательницу и гладила ее руку. Когда она после понижения температуры лежала на простынях вся в поту, я обмывала ее лавандовой водой и меняла белье. Девушки из свиты Аделаиды постоянно предлагали свою помощь, но я, кроме Нафтали и своих горничных, никого не хотела видеть подле моей сестры. Почти все успокоительное средство, которое принес Нафтали, исчезло в глотке Гизеллы, а остатки выглядели совсем неаппетитно и уже потеряли свои свойства. Мне было безразлично, с каким кушаньем являлась Майя, я по-прежнему не могла есть ничего, кроме хлеба.

— Ваш отец должен испытывать чувство стыда за то, как вы выглядите, — укоризненно произнесла Майя, накрывая платком нетронутый суп.

Я понимала, что она имеет в виду. У меня стали выпадать волосы, а на прошлой неделе выпал зуб, хотя по указанию еврея я чистила зубы зубным порошком из пемзы и пользовалась шелковой зубной нитью. В зеркале я увидела свои глубоко запавшие глаза. Наблюдать за Эмилией и ее угасанием было очень тяжело.

— Обещай, что снова начнешь есть, когда Господь призовет меня к себе, — прошептала сестра. — Ты ведь помнишь, как примерно написана в Библии: «Я лягу и усну с миром, и лишь один Ты, Господи, поможешь осознать, что на самом деле я жив». Не бойся за меня, Элеонора.

Лицо ее было бледным, ей не хватало воздуха. В ее легком клокотали злые соки, которые мы не могли одолеть ни фенхелем, ни луковыми парами. Температура поднималась все чаще, приводя ее в благостное состояние сумеречного забытья; иногда она не узнавала даже меня.

Патер Арнольд вместе с моим отцом в часовне на коленях взывали к Богу о сотворении чуда. Освящались и зажигались одна за другой свечи, и трижды в день в башню приходил с плошкой святой воды и просфорой тощий священник. Он смачивал губы Эмилии святой водой и бормотал заклинание против злых духов. С груди снимали компресс и по его указанию накладывали другой, пропитанный святой водой и миррой, в который всегда вкладывалась просфора, так как Эмилия не могла уже более глотать святое причастие. Я выполняла все его требования, но стоило ему уйти, срывала его компресс и накладывала на узкую грудь компресс мастера Нафтали с травой-пятипаличником, пропитанный эфирными маслами. Майя, увидев это, пожаловалась священнику. В то же утро он постучал в дверь, оторвав меня от измельчения листьев девясила: из него, а также соснового лапника и иссопа по рецепту Нафтали я хотела сварить кашицу от кашля.

— Зачем вы вмешиваетесь в промысел Божий, фройляйн? Даже самая эффективная медицина во власти Господа! Почему вы испытываете творение Его колдовскими травами из лаборатории еврея?

Он стоял очень близко, и я чувствовала, как всего его трясет от возмущения. Я извлекла из льняного мешочка мяту и медленно измельчила ее в горшочке для приготовления кашицы.

— Всевышний позволил произрастать этим лекарственным растениям, чтобы оказывать свои целительные свойства, если ему это нравится. Почему же вы называете их колдовскими, патер?

После такого замечания губы моего духовного отца задрожали, и он еще крепче стал сжимать в руках емкость со святой водой.

— Храни Господь вашу душу, — пробормотал он и повернулся, чтобы уйти.

После его посещения Эмилия почувствовала себя беспокойнее, чем обычно, Я просунула ей сквозь губы пилюли, пропитанные медом, от мастера Нафтали. В их состав входили эфирное масло, материнская живица и опиум, и они немного смягчали изнуряющий кашель, но даже Майя, ревностно наблюдавшая за всем, что я делаю у кровати больной, не знала об этих пилюлях.

Хотя и против своей воли, она все же помогала мне в приготовлении лекарств по рецептам из лаборатории. Она называла жаровню Тассиа «чертовым огнем» и старалась не прикасаться к горшку. Это вызывало во мне внутренний смех. Как бы она назвала муравьев, которых применяет в своем лекарском деле еврей…

У меня закружилась голова. Словно железным когтем, боль пронзила мой лоб. Я попыталась сконцентрировать свое внимание на горшке для приготовления кашицы и составляющих ее компонентов.

В дверь комнаты постучали, и вошел отец. Поприветствовав меня кивком головы, он подошел ближе, пристально рассматривая сбор моих целебных трав. Без сомнения, священник пожаловался ему. Он осторожно прикоснулся к листьям и крошкам, обнюхал горшок со всех сторон. Взгляд его был беспомощным, печальным, и я прочла в нем озабоченность… Видно, кто-то опять заговорил о моем колдовстве…

— Она звала вас, отец. — Голос мой прозвучал неестественно. Он растерянно кивнул, все еще держа между пальцами листочек. Как бы я хотела рассказать ему об искусстве врачевания еврея, о знаниях, которые сохраняют людям жизнь и могут победить болезни, о таинственных настоях и кристаллах.

Но, как оказалось, Бог уже вынес свой приговор. У Эмилии началось непрекращающееся кровотечение. Когда она кашляла, в ее легком что-то дребезжало и гудело, кровь струилась изо рта и из носа, напрасно ее широко раскрытые глаза молили нас о помощи — мы поддерживали ее, поглаживали, пытаясь успокоить, чтобы она не задохнулась, подавившись своей обильной мокротой, пока не подействует средство, содержащее опий, которое в эту ночь еврей заварил, как никогда, крепко. Потом она лежала на подушках и тихо стонала, борясь за каждый вздох. И вряд ли она уже узнавала нас. Делая глоток смородинового напитка, которым Майя хотела напоить ее, чтобы отогнать злых духов, Эмилия едва не задохнулась. И тогда моя горничная лишь смочила ей губы крепким вином.

Я сидела на корточках в узком проходе между кроватью и стеной, крепко обхватив ее руку. Нафтали уже давно ушел. Его религия и врожденная деликатность не позволяли ему присутствовать при смерти Эмилии. Еще утром он пришел, чтобы подготовить к предстоящему печальному событию.

— Мое искусство бессильно, Элеонора, я не в силах спасти ее. Все, что нам остается, это облегчить ее уход в мир иной.

Пустые колбы, в которых раньше находилось средство, содержащее опий, тихо позвякивали в мешочке для пожертвований…

***

Отец опустился у кровати Эмили на колени, уткнувшись головой в одеяло. Беззвучные рыдания сотрясали его мощное тело. Аделаида стояла за его спиной с широко раскрытыми глазами, в которых не было слез, и, казалось, не понимала, чего от нее ждали. Патер читал заупокойные молитвы, и приглашенные плакальщицы вторили ему плаксивыми голосами, упоминая о том, как счастлива будет она, обретя жизнь вечную.

Мой взгляд скользил по присутствующим, их поникшим головам.

— Quia filius christiani non debet migrari nisi in cinere et cilicio, — проговорил патер Арнольд и нарисовал на лбу Эмилии еще один крест, — statim debent insipere Credo in untim Deum…

Помыв Эмилию в последний раз, мы одели ее в белые, посыпанные пеплом одежды. Ее светлые волосы заплели в две косы. С болью вспоминала я о том, какими мягкими и холодными были на ощупь ее косы, когда я недавно скользила по ним пальцами, сверху вниз, сверху вниз, снизу вверх… Они обрамляли ее вытянувшееся лицо с двух сторон, как пшеничные колосья, которые больше никогда уже не увидят солнца, — всесильный жнец скосил их до срока.

— Subvenite sancti dei, occurite angeli Domini suscipientes animam ejus, offerentes eam in conspectus altissimi.

Я крепко держала ее руки в своих, будто они обладали силой, которая сможет вытянуть Эмилию из бездны, разверзшейся перед ней. Шум в ее легком, к которому привыкли мои уши, стал тише. Дыхание становилось все реже и реже. Рука ее неподвижно покоилась в моей, веки вздрагивали. И вот грудь ее перестала вздыматься.

— Proficiscere anima de hoc mundo, — громко произнес патер, воздев руки. — Pater, in manus tuas commendo spiritum suum.

Майя застонала:

— Малышка моя, сладкая моя малышка, золотце мое…

Лишившись сил, она рухнула на пол, спина ее дрожала, сотрясаясь в рыданиях. Гизелла тоже не смогла сдержать слез.

Отец поднял голову и рассматривал свою дочь, словно никак не мог осознать, что случилось только что за его спиной. Взгляд его с кровати перешел на меня. «Что здесь происходит? — прочла я в его глазах. — Дети умирают один за другим, и все мои молитвы, мольбы, просьбы, свечи и золотые монеты — напрасны…» Слезы хлынули из его глаз, стекая по щекам и капая прямо на руку Эмилии. На какое-то мгновение я поверила, что они станут той живой водой, которая вернет нашу девочку к жизни.

Патер Арнольд склонился над ней. Два пальца, скользя, коснулись ее вытянувшегося лица и дошли до век.

— In manus tuas, — прошептал он, и ее навсегда остановившиеся глаза скрылись под веками, рот закрылся, чтобы не смеяться больше никогда.

Как дух смерти, патер Арнольд витал над одром Эмилии, черный и тихий, среди слез и жалобных стенаний, дух, который завершил то, чего были не в состоянии совершить скорбящие.

— Deus apud quem omnia morienta vivunt, cui non periunt moriendo corpora nostra sed mutantur in melius.

Его мрачный наряд быстрой тенью пронесся над смертным одром, когда он высвободил руку сестры из моих рук и сложил обе ее руки на груди. Потом он расставил длинные белые свечи вокруг ложа усопшей и отодвинул ковер, прикрывавший одр. В покои проник свет.

— Domine, exaudi orationem meam et clamor ad te veniat!

Трогательная мелодия заупокойных псалмов перекрывала жалобные стенания и, словно птица, парила над суетой.

Патер развел в стороны руки:

— Quia defecerunt dies mri, et ossa mea sicut cremium aruerunt. Similis factus sum pellicano solitidinis, factus sum sicut nycticorax in domicilio. Dies mei sicut umbra declinaverunt, et ego sicut foenum arui.

Трогательные слова, повторяясь, утешали, даже если смысл их не был понятен… Мои губы шевелились автоматически от одного слова к другому, пока не выстроились в цепочку ровных жемчужин. Эмилия лежала передо мной, бледная, со спокойным лицом. Капли святой воды застыли на ее щеках и в уголках глаз. Я была почти уверена, что она вот-вот откроет глаза и спросит меня:

— Что все они делают тут? К чему все это? Я хочу спать, Элеонора. Попроси их выйти.

Я протянула к ней руку.

— Эмилия?

Арнольд заметил это, и я поспешно отдернула руку, смутившись его взгляда.

Из сада в башню доносился теплый голос Нафтали, который тихо пел для моей сестры.

— Ulechaja Metaja, uleaska jatehon lechajej Alma…

Фигуры, мельтешащие передо мной, стали принимать расплывчатые очертания, голову будто сжало клещами, когти вонзились в мои виски. Черные одежды патера закрыли передо мной почти все пространство, сливаясь с мрачными стенами. Свечи тусклым отблеском, дрожа, горели передо мной, превратясь в одно светящееся пятно… Звуки стали приглушенными, ладан заполнил легкие… Земля ушла у меня из-под ног, я оперлась о стену и упала. Никто не поддержал меня.

— De profundis clamavi ad te, Domine! Domine, exaudi vocem meam! Fiant aures tuae intendentes in vocem deprecationis meae! Si inquitates observaveris, Domine, Domine, quis sustinebit?

Я открыла глаза. Рядом сидела Майя и обмахивала меня со всех сторон. Глаза ее были красны, веки набухли. Следы слез были видны на всем ее морщинистом лице.

— Из всех детей, которых я выкормила и вынянчила, ты осталась последней, — хрипло прошептала она. — Почему Бог так жестоко наказывает нас? Почему?

Закрыв лицо распухшими руками, она начала качаться из стороны в сторону и ее усталые плечи поникли еще больше.

— Jehe Schemeh raba mewarach, leAlam ule Almej Almaja!

— Кто-нибудь наконец может заставить еврея замолчать? — прошипел кто-то.

Я осторожно повернула голову. Дверь в комнату была отворена. Пение плакальщиц напоминало мне шум бури, который после небольшой передышки возобновлялся с большей силой и заполнял собой всю башню, прерываемый лишь речитативом моего духовного отца.

— Quia apud te proritiatio est, et propter legem tuam sustinui te, Domine, sustinuit anima mea in verbo ejus.

Забренчало кадило, и стенающие умолкли на секунду, чтобы перекреститься.

— Jitbarach wejischtabach, wejitromam, wejitnasej wejithadar, wejitealeh wejitehalal! Schemeh deKudescha berich hu, leajla minkal-Birchata weSchirata, Tuschbechata weNechaemata daamiran beAlma, weimeru Amejn.

Ладан густым облаком проникал в дверь и одурманивал. Может быть, это духи в поисках других душ звали и меня?

Майя и Аделаида в те часы, когда мою сестру подготавливали для торжественного прощания и укладывали в гроб, оставались со мной, прижимали ко лбу холодные компрессы и поддерживали меня, когда я начинала задыхаться. Они вытирали мне слезы, которые от нервного напряжения текли по моим щекам не переставая, и я ощущала их вкус, испорченный привкусом желчи… И никому в голову не пришла мысль пригласить ко мне в башню еврея.

Когда Эмилию на носилках выносили из комнаты, я нашла в себе силы подняться с кровати, поддерживаемая обеими женщинами, и пойти вслед за ними в часовню. И здесь они смотрели за мной, когда я на протяжении многих часов сидела возле моей сестры около мерцающих свечей, от которых глаза мои горели, — или то были слезы, которые скрывались внутри?

— Она благочестивая женщина, — услышала я за собой шепот Аделаиды. Платье ее зашуршало, когда она усаживалась поудобнее. — Я слышала, что так было не всегда.

— У нее есть причина прилюдно показывать свою богобоязненность, — пробормотала моя горничная. — И, возможно, когда-нибудь Всевышний простит ее.

Я никак не отреагировала на эти слова. Пусть говорят, что хотят. Я сидела здесь для того, чтобы быть рядом с Эмилией, так же как и в последние ее дни, почти не отлучаясь.

— Initio tu, Domine, terram fundasti, et opera manuum tuarum sunt coeli. — Патер перелистнул страницу. — Ipsi peribunt, tu autem permanes, et omnes sicut vestimentum veterascent.

Две изящные руки накрыли мои плечи шерстяной накидкой.

— Господь не оставит вас своей милостью, Элеонора.

Голубые глаза Аделаиды сияли в свете свечей. Она все еще сидела рядом, когда солнце уже давно скрылось за горизонтом, когда колокол пробил полночь и до тех самых пор, пока не забрезжил рассвет; когда головокружение опять стало мучить меня, она давала мне питье и растирала мои ледяные руки. Три дня эта девочка, ставшая графиней Зассенбергской, была со мной в часовне, читала псалмы, осеняла себя крестом и своим присутствием согревала мою превратившуюся в ледяную глыбу душу. Ее слезы были моими слезами, ее траур — моим трауром.

Я же сидела совсем близко около своей сестры и старалась запечатлеть в памяти ее посмертные черты, неподвижно, пристально вглядываясь в родное лицо, обвиняя в ее смерти все силы мира.

***

Погребение было назначено на среду, на третий день после смерти. По желанию моего отца сестру должны были похоронить рядом с умершей графиней. Последним желанием матери было найти свое упокоение не в часовне замка, а в церкви того аббатства, которому она при жизни делала значительные пожертвования. Фулко не мог похоронить ее в приделе церкви, на такое погребение имел право один только граф. Но там, где она покоилась сейчас, она была даже ближе к Господу.

После большого пожара монастырскую церковь снесли, а во дворе поспешно была сооружена небольшая деревянная церковь, в которой должны были проходить богослужения, пока не будет построено новое здание. До захоронений огонь не добрался, так что погребение наметили именно там. В день смерти Эмилии отец обговорил все формальности со своим племянником: наметил место погребения и наряду с щедрыми денежными пожертвованиями заказал необходимое количество служб за упокой души. Даже при полной убежденности в том, что Эмилия сразу попадет на небо, юная и невинная, службы о ее упокоении не помешали бы. Так считали и священник, и те, кто распоряжался деньгами.

На третью ночь я заснула в часовне. Уронив голову и руки на ложе Эмилии, я не могла противостоять больше сильному желанию закрыть глаза. Во сне ко мне приходили кошмарные духи смерти и черви подземного мира, а таинственная тень, которая всегда преследовала меня и которую я никогда не узнавала, волновала меня настолько, что я, вскрикивая, просыпалась. Кровь потекла по пальцам моей руки, которой я так сильно скала амулет, что порезала его краями кожу. Горничные Аделаиды испуганно зашептались, я услышала что-то вроде «сатаной одержимая» и «он мстит ей». Меня отвели в башню, и я уже не сопротивлялась.

Майя хотела накормить меня молочной кашей, но я только попила воды, воспротивившись ее намерениям. Аделаида подошла ко мне.

— Где же вы возьмете силы пережить все это? Что сможет сделать вас сильной?

Я приоткрыла свое лицо, рассматривая ее. Даже после всех напряженных дней, которые она провела рядом, щеки ее были покрыты румянцем, а глаза блестели. Отдавая золотом, косы спадали на узкую спину и забавно завивались на кончиках, перехваченных лентами. По сердцу моему пробежал теплый ветерок.

— Любовь, — услышала я свой голос. — Любовь даст мне силы.

***

На кухне готовились к поминкам. Пекли хлеб и варили огромный котел каши для гостей из деревни. Во дворе замка вновь раздалось хрюканье трех свиней, предназначенных для жарки на решетке. Как только взошло солнце, батраки пронесли через двор столы и открыли ворота зала. Один из них принес древесину для розжига огня, чтобы обогреть помещение, которое на протяжении нескольких дней не было надобности топить. Вход в зал казался мрачным, как склеп. В солнечных лучах поднимались столбы пыли, но до этого никому не было дела.

Я примостилась на подоконнике и в промежутке между бодрствованием и сном смотрела на то, что происходило там, внизу. Майя бежала по двору с перекинутыми через руку платьями. Вчера несколько часов кряду она занималась тем, что проветривала и приводила в порядок траурную одежду, чистя ее щеткой. Каждому провожающему усопшую в последний путь хотелось выглядеть наилучшим образом.

Щелкнул дверной замок, вошла Майя, положила на сундук мое платье и, не говоря ни слова, тут же исчезла.

Стянув через голову свое платье, я немного погрелась на солнышке. Передо мной пронеслись обрывочные воспоминания о купании в теплой воде и благоухающих эссенциях. Я потянулась. Застежки железного пояса заскрежетали. В двух местах появилась ржавчина, и в том месте, где пояс несколько дней назад жал особенно, появился гной. Вздохнув, я потянулась за платьем.

Спускаться вниз, идти на службу в аббатство, предавать холодной земле тело Эмилии — я повернулась, отодвинула занавес — кровать была пустой. Никто больше не лежал на ней, никто не считал звезды на балдахине по своим пальцам на руке. И это не сон, это явь. Я присела на кровать, с трудом преодолевая головокружение. Эмилия. Эмилия.

Все во мне окаменело. Слезы хрусталиками застыли в глазах. И ничто не волновало меня. За одну-единственную ночь я лишилась всех человеческих чувств.

Занавес пах ладаном. Я обвела пальцем контур одной из звезд. Взглянула на свое запястье. Многочисленные шрамы и струпья, которые я все время сдирала, обвивал кожаный ремень, несколько раз обмотанный вокруг руки. Майя думала, что каждый узел был обозначением прочитанного псалма. Если бы все это было так…

Аделаида вмешалась в спор, произошедший внизу, на улице. Ее нежный голосок срывался от негодования, и я слышала, как кто-то над этим захихикал.

— Господи, пошли мне долготерпение, — как обычно, прошептала она, когда замечала, что ее не принимают всерьез.

Я натянула платье через голову и стала возиться с застежками на поясе. Концы пояса едва сходились. Я втянула живот.

— Терпение. Терпение.

Я сделала глубокий вдох, и пояс застегнулся, больно врезавшись в талию. Когда я в последний раз носила платье? В феврале, на первой неделе Великого поста, когда был найден мертвым, с размозженной лошадиным копытом головой верховный шталмейстер. Я сглотнула. Слишком узко. Для июля уж слишком.

Дрожащими пальцами я освободила застежки. Руками провела по животу, ощупала острый край железных оков, почувствовав под ними тепло, и все поняла…

— Всемогущий.

Месячные. Сколько времени их уже не было у меня? Кровотечение, которое отравляло мое существование, боль в низу живота, вызывавшая у меня плохое настроение, дискомфорт — ничего подобного давно не было, а вместо этого тошнота. Задыхаясь, я схватилась за горло. Перед глазами почернело…

— О Боже, пусть будет не так, прошу, прошу, только не со мной…

Я лихорадочно попыталась вновь застегнуть пояс, но не смогла. Я присела на скамейку. Мысли путались в голове. Строгий пост. Телесные наказания, бессонница. «Так как рука твоя денно и нощно тяжестью лежала на мне, иссушая сок мой…» А если это было волей Божьей — иссушить меня? И я сразу поняла, что обманываюсь в этой надежде. Но как мог допустить Господь, что теперь я ношу в себе ту проклятую ночь, ребенка — плод мести и силы? Это вконец разобьет миф о моей невинности…

В глубоком волнении я рассматривала свои руки, все в шрамах, лежащие на коленях.

Ребенок. Чья кожа чиста, как летнее утро. Любопытные руки, которые хотят познать мир, ножки, которыми он сучит, чтобы завоевать этот мир. Беззубая улыбка, сладковатый запах материнского молока, счастье оттого, что держишь в руках комочек жизни, слышишь его голос, видишь чудо его пробуждения… Мне вспомнились мои умершие братья и сестры. Эмилия, которую я убаюкивала и пеленала.

И почему так угодно Господу, чтобы я обнаружила это в день ее похорон? Одна жизнь угасает, а новая возникает…

Я положила свою руку на живот. Еще ничего не было заметно, но это чудо уже было во мне, Слезы покатились по моим щекам. Мне, как никогда, стал близок и отец этого ребенка, я почувствовала его присутствие, схватилась за голову в глубочайшей растерянности.

— Эрик.

Одно лишь имя, только и всего. Погребенное под обломком ночи, оно выбивалось к дневному свету. Таинственная тень, смущавшая меня на протяжении недель, обрела конкретные очертания. Эрик Воспоминание, болезненное и сладостное одновременно, пробивало себе дорогу глаза голубые, будто цветущий лен, белокурые волосы, в которых играет солнце, смех…

Будет ли ребенок похож на него? Я положила руку на живот, словно желая защитить своего ребенка ото всех передряг в мире, и, сидя на табурете, наклонилась вперед так, что кровь ударила мне в голову.

У Кухенгейма тоже голубые глаза, а волосы — цвета выгоревшей соломы. И выход, по-моему был найден. Белокурое дитя с голубыми глазами, через полгода после заключения брака. Наследник, о котором можно только мечтать. Можно было лгать и дальше. Никто ничего и не заметит, если — я судорожно вздохнула — если свадьбу не перенесут на более поздний срок. Моя свадьба должна была состояться через три недели. Если же ее из-за траура по Эмилии перенесут на месяц, а может, на два или на три, до самой осени, времени года, самого удобного для свадеб, — тогда уже каждый обнаружит во мне развивающийся плод распутства…

Я закрыла лицо руками и заплакала.

— Не нужно, чтобы это видели. Вытрите слезы.

Побледнев от страха, я обернулась. Майя, наморщив лоб, стояла сзади. Майя!

— Ты… ты шпионишь за мной, — в раздражении проговорила я, сжав кулаки. — Это была ты…

— Я служу вам с самого момента вашего рождения, а вы относитесь ко мне с такой неприязнью, — голос ее дрожал. — Я этого не заслужила, фройляйн. Ударьте меня, прогоните прочь, но не считайте шпионкой. — Она подошла ближе. — Шпионит другая. Гизелла. За это она получает от монаха водку и серебро, — прошептала она.

— Откуда ты знаешь? — спросила я.

Майя опустила голову и сжала губы.

— Я принимала у твоей матери все роды, так как же мне не понять, что с вами происходит? Меня просто удивляет, что вы не почувствовали своего положения раньше.

Я протерла глаза, прошептав:

— Что же мне делать? Помоги, Майя!

Она накрыла мою руку своей.

— Сейчас же пойду в лес и соберу можжевельник. Куст за часовней весь в ягодах. Вы примете их с небольшим количеством спорыньи и уже через два дня скинете плод…

— Нет! — вскинулась я.

Не веря своим ушам, моя горничная взглянула на меня.

— Но не хотите же вы сохранить его?

Сохранить. Ребенок язычника, зачатый во грехе, выношенный в одиночестве, бастард, выдаваемый жениху за его собственного ребенка. Ложь всей моей жизни. Вечное проклятие, гарантированное мне. Я с трудом перевела дыхание. Сохранить. Если они докопаются до правды, это принесет смерть нам обоим. Моя рука неуверенно дотронулась до того места, где я когда-нибудь почувствую плод, и я медленно кивнула.

— Но вы же не сможете…

— Я хочу, чтобы он у меня был!

Майя поперхнулась.

— Госпожа… ведь это дитя греха. Страшнейшего греха, вам известно это так же хорошо, как и мне. Бог покарает вас за это, не смилуется над вами…

— Майя, можно сохранить это в тайне до свадьбы?

Она в страхе взглянула на меня.

— Вы хотите… Бог мой, теперь я понимаю. Вы хотите выдать его за ребенка рыцаря. О пресвятая Дева Мария!

— Это возможно, Майя? Хватит времени? — Я схватила ее за руки. — Ты поможешь мне?

— Вы и в самом деле хотите выносить этот злой плод? — Она отшатнулась, умоляюще воздела руки к небу и поспешно перекрестилась. — Сколько же еще бед уготовил Господь Бог этой семье? Будь проклят тот день, в который ваш отец взял в плен этого злодея, тот час, когда он подарил, его вам! Госпожа, призовите на помощь разум, одумайтесь! Отпустите меня в лес за ягодами, и Господь помилует вас. Послушайтесь меня, будьте благоразумной! — Слезы страха покатились по ее морщинистым щекам. Руки судорожно напряглись, будто могли вывести меня на верный путь, уничтожить семя разврата, вытравить ребенка из моей утробы…

— Майя, я в последний раз спрашиваю тебя — ради памяти моей матери поможешь мне? — Мы посмотрели друг на друга, и я ощутила ее недовольство.

— Ради памяти вашей матери… Вы даже не представляете себе, чего от меня требуете…

— Майя. — Я схватила ее руки. — Он был сыном короля.

— Он был сатаной, и вы носите в себе зло…

— Майя, я хочу, чтобы этот ребенок появился на свет. Не мучай меня, прошу.

Она отвернулась.

— Вы больны так же, как и ваша мать, — тихо произнесла она. — Пресвятая Дева Мария. Смилуйся надо мной… Я помогу вам, потому что обещала вашей матери заботиться о вас до тех пор, пока жива сама. Мы утаим ваше состояние, и если вам удастся, невзирая на время траура, встать пред алтарем, Господь помилует вашу душу, Элеонора! И вы сможете выдать дитя за наследника Кухенгейма. Но обещайте мне одно, — с этими словами она вплотную подступила ко мне, — обещайте мне никогда не заставлять прикасаться к этому ребенку. Подыщите для этого другую женщину. Не хочу вообще пестовать его!

Я окинула ее долгим взглядом.

— Обещаю, — вымолвила я.

— Тогда… тогда вам следует сейчас что-нибудь поесть. Теперь, когда вы уже знаете о своем состоянии, вам легче заставить себя сделать это.

Я заметила, как она преодолевает в себе противоречия, делая нелегкий выбор между любовью ко мне и страхом перед плодом моей любви с язычником, и ощутила, как она проклинает то, о чем узнала. У двери она опять обернулась.

— Я распоряжусь принести вам хороший молочный суп, теперь мне безразлично, что скажет патер. Вы должны много и хорошо есть, иначе это существо будет стоить вам жизни.

Я еще долго сидела у окна, сомкнув руки, глядя прямо перед собою. Меня одолевали сомнения: а вдруг мое желание как можно быстрее выйти замуж вообще не осуществится? Можно ли вообще поверить в то, что я страстно желаю обрести семью, поспешно бросившись в объятия Кухенгейма? А ребенок? Вдруг сразу же будет заметно его происхождение?

— О Боже, — простонала я, — помоги мне!

Помощь Майи лежала рядом, черные горькие ягоды, проглоти несколько, и начнется страшная круговерть в животе, кровь, мгновения адской боли — и все будет кончено.

Но ведь дитя уже существовало, маленький человек. Частичка того, кто покинул меня, даже не обернувшись, — подарок за все перенесенные страдания. Как же я смогу отказаться от него? Ребенок должен жить!

Разволновавшись, я поднялась. Желание узаконить эту беременность браком с другим человеком было неодолимо, я почувствовала прилив сил, начала ходить по комнате взад-вперед и рассуждать о том, как это лучше сделать.

Итак, что же мне оставалось делать? Забыть все. Думать только о будущем. Ясно представлять себе, что меня ожидает. Стало слышно, как по лестнице загромыхали деревянные башмаки Гизеллы. Я поспешно вынула из стены кирпич и схватила розу, которая была спрятана в образовавшейся нише. Да, забыть все вместе с деревянной куклой, которую моя сестра звала Зигрун. Эту куклу я положу в гроб Эмилии, пусть она останется с ней со всеми добрыми воспоминаниями

Перед обедом Майя покрыла мою голову траурной накидкой, свисавшей до самых пят, как и было положено по обычаю. Вместе мы покинули женскую башню. Тело умершей возлежало в церкви на катафалке.

— Non mortui laudabant te Domine neque omnes quidecendent in infernum sed nos qui vivimus, benedictitus Domino ex hoc et usque in saeculum.

Я встала рядом со своим отцом и присоединилась к погребальной мессе, проводимой патером Арнольдом. Потом все направились во двор, чтобы проводить Эмилию в ее последний путь. Носильщики, рыцари и оруженосцы из свиты отца подняли и взяли на плечи легкую ношу и двинулись по направлению к монастырю. Аделаида и я в первых рядах шли за гробом. Лицо отца окаменело, но по его растрепанным волосам, красным глазам можно было понять, как сильно он страдает. Аделаида взяла меня за руку.

У ворот замка нас ожидали бенедиктинцы, чтобы следовать за нами до аббатства. В середине, в дорогом черном облачении, стоял Фулко.

Бенедиктинцы с большим железным крестом во главе шествия и аббат запели первый покаянный псалом.

— Domine, ne in furore tuo arguas me, neque in ira tua corripias me.

Монотонное пение, смешиваясь со стенаниями и плачем людей, вызывало головную боль. Началось курение ладана из паникадила, и мне стало трудно дышать, я ринулась из толпы на воздух. Майя схватила меня за руки чтобы удержать. Мы медленно продвигались к аббатству мимо огородов, по сочным лугам, мимо леса. Воздух был полон тепла и добрых обещаний лета. На наших фруктовых деревьях было уже много небольших плодов, словно в утешение нам за то, что мы вынуждены нести к могиле тело ребенка.

— Misesere mei, Domine, quoniam infirmus sum, sana me, Domine, quoniam conturbata sunt ossa mea, et anima turbata est valde, Domine, usquequo!

Створки ворот аббатства были широко распахнуты. Будто из тумана, возникли у меня тени воспоминаний о дожде, страхе, отчаянии. Похоронная процессия мучительно медленно стала пересекать монастырский двор. Монастырские служители и крестьянки стояли в дверях конюшен и хозяйственных построек разинув рты, многие неистово крестились.

Церковь исчезла с лица земли. На ее месте возвышалисъ два новых каменных ряда, где уже начали свою работу каменотесы, построив для нового храма фундамент. В стороне от него стояла маленькая деревянная церковь, на вершине которой красовался золотой флюгер в виде петуха, сделанный по распоряжению новой хозяйки замка. Мы обошли церковь и направились к кладбищу. Были выставлены заграждения, чтобы предотвратить давку в толпе. Много людей из деревни собралось на площади, на которой раз в месяц проводилась ярмарка. Дощатые ларьки были отнесены в сторону на время погребения. Два маленьких мальчика играли меж деревьев в догонялки. Женщины сморкались в рукава одежды и разглаживали убогие платья. Один крестьянин уставился в облака, уже думал наверняка о предстоящих поминках. Другой поспешно спрятал свои стрелы в карман и прикрыл их рабочей блузой, как только аббат появился на кладбище.

— Convertere. Domine, et eripe animam meam! Salvum me fac propter misericordiam tuam. Quoniam non est in morte memor sit tui, in inferno autem quis confitebitur tibi? Domine usquequo!

Мы стояли возле глубокой черной ямы, в которую должны были опустить тело. Эмилия, земля холодная и такая темная. Ты будешь там, внизу, совсем одна, моя маленькая сестренка. Я смотрела на носилки и не могла поверить, что она, обернутая в белые покрывала, лежащая на досках, сейчас навсегда исчезнет в этой яме. Немыслимо, невероятно. И лучше было бы для тебя лежать в саркофаге из стекла, Эмилия, чтобы солнце согревало твое ледяное тело, а по ночам ты могла считать звезды на небе…

— Laboravi in gemitu meo, lavabo per singulas noctes meum, lacrymis meis statum meum rigabo. Domine usquequo!

Мне не хотелось допевать припев до конца. Из холмика земли у могилы выглядывало что-то, на поминающее кость. Пепел к пеплу, прах к праху. Почему я не желаю, как все остальные, находящиеся рядом, принимать смерть как естественный процесс? Почему мне это не удается? Мое испуганное лицо было словно покрыто плотной завесой, когда носильщики подвинули носилки к могиле.

Заскрипели деревянные доски. Я вцепилась пальцами в обе планки носилок. Двое из них опустились в могилу. Мой взгляд проскользнул по мрачно одетым фигурам, остановившись на голубизне полуденного неба. Что-то загремело, когда тело сняли с носилок. У кого-то вырвался громкий стон, превратившийся в сдавленное рыдание, мучительно сотрясающее воздух. Две руки поддержали меня, не дав упасть, и только тогда я поняла, что и была той самой женщиной, которая так плакала.

— Turbatus est a furore oculus meus, inveteravi inter omnes inimicos meos. Domine usquequo!

Лопата со скрежетом погрузилась в землю. Я повернула голову, смотря ввысь и крепко держась за ветви грушевого дерева. Чьи-то руки обхватили мои плечи, и мужская фигура плотно прижалась ко мне.

— Держитесь, фройляйн. Скоро вы переживете это, — прошептал Гуго фон Кухенгейм.

Земля с шумом упала в глубину ямы. Так темно… Темная земля, холодная и сырая. Моя правая рука застыла в судороге. Следующая лопата.

— Domine usquequo!

Грохот. Дождь из земли. Грушевое дерево было моей опорой — зеленые листья, черные ветви, черная кора, черная…

Из-за дерева возникла черная шапка. Стала светлой на солнце раковина. К дереву прислонился посох паломника, без которого, казалось, фигура едва могла держаться на ногах. Длинный, изнурительный путь от гроба апостола сюда, в горы Эйфеля, путь, полный опасности, — дикие звери, разбойники и болезни, — полный одиночества и отчаяния в безвыходных ситуациях. Некоторым из паломников мы давали временное пристанище, они очаровывали нас своими рассказами. Сантьяго де Компостела! Город, в котором наша мать просила у Бога благословения на свой брак…

Должно быть, отец и этому паломнику дал кров. Напряжение чуть спало, я прислонилась к дереву. Мой взгляд с любопытством скользил по пыльной одежде, опущенным плечам и усталой спине — интересно, сколько ему могло быть лет?

Будто догадавшись о моем вопросе, он вскинул голову. Камень с глухим звуком упал на гроб — я, поперхнувшись, схватила себя за шею, зашаталась…

— Domine usquequo!

Тот, о чертах которого я больше не могла вспоминать, имя которого, казалось, было вычеркнуто из памяти, мучавший меня днем и ночью своими голубыми глазами, спокойно и печально смотрел мне в лицо, с трудом узнаваемое под покрывалом. «Любимая, подожди еще немного», — говорили его глаза.

Кухенгейм сильнее сжал мою руку, золотая пряжка его мантии впилась мне в спину, я сжалась, Кухенгейм склонился надо мной, в глазах его промелькнуло сострадание.

— Сейчас принесут паланкин, моя фройляйн.

Голос, хоть и ненавистный, помог мне; то, что он был рядом, доказывало, что я в сознании.

Паломник обернулся. Опершись на посох, он побрел к воротам монастыря, так понурив спину, будто взвалил на свои плечи все страдания мира.

— Miserere mei, Deus, secundum magnam misericordiam tuam, et secundum multitudinem meserationum tuarum dele inquitatem meam!

Miserere mei!

Amplius lava, me ab inquitate mea, et a peccato meo munda me!

Miserere mei

Антифонное пение прерывалось кашлем и шепотом. Побрякивало паникадило. Фулко благословил могилу и все присутствующее скорбящее общество. Монахи затянули посмертную литию, к ним присоединялось множество голосов.

— Ab omnio malo! Libera eum Domine!

Какая-то женщина в религиозном экстазе опустилась на колени на сырую землю.

— A periculo mortis! — Libera eum Domine!

Кое-кто устремился к выходу чтобы занять место в зале.

— Ab insidiis diaboli! Libera eum Domine!

Мимо пронесли паланкин, лошадь невольно заржала, когда два парня схватили ее за хвост.

— A Gladio maligno! Libera eum Domine!

Одетые во все черное построились в два ряда, продолжал песнопение, и покинули кладбище.

Девушки из свиты Аделаиды вновь принялись за болтовню и споры, кто и с кем займет место в паланкине. Хозяйка замка, не произнеся ни слова, потянула меня за рукав от моего защитника и указала на место рядом с собой. В голове моей зашумело, духи на кладбище захихикали, перекрывая голоса, звучащие вокруг. Аделаида задернула занавеску паланкина и схватила мою руку. Твердая, как камень, рука моя все еще сжимала деревянную розу, которую я хотела положить в гроб Эмилии, чтобы наконец стать свободной.

Двор замка был полон народа, запахи съестного стояли в воздухе, ударяя мне в нос, когда мне помогали выбираться из паланкина. Дамы поправляли свои шлейфы, чепцы и платья, украдкой посмеиваясь, как делали это без стеснения уже по пути домой. Мой отец взял за руку Аделаиду и направился ко входу в зал, чтобы открыть поминальную трапезу. Народ пошел за хозяином замка. Никто не осмеливался заговорить со мной, когда я, все еще закутанная в накидку, вошла в часовню.

Часовня была пуста. Дрожа, я опустилась на колени на свою скамью и уткнулась лицом в руки. В тишине послышался шорох — демоны преследовали меня. Эмилия… Глубокая яма. Я только хотела… Эмилия… что я должна была увидеть вместе с тобой, что?

Затрещала сухая древесина молельной скамьи. Я вскинулась от страха. Черный рукав, разодранный, пыльный. Паломник встал на колени позади меня. Голос мой прерывался рыданиями, я соскользнула с края скамьи, потеряв равновесие, — чьи-то пальцы, словно когти, впились в мои плечи.

— Тихо… патер идет за тобой. Сиди тихо…

Я едва осмеливалась дышать. Шаги приблизились. На полу, который долго никто не выметал, скрипнул камешек. Из-за колонны вышел патер Арнольд и перекрестился.

— Господь видит вашу готовность покаяться и благосклонен к вам, фройляйн. Но не следует ли вам окрепнуть, поправить здоровье, прежде чем вновь обратиться с молитвой к Господу? Ваша горничная…

— Не беспокойтесь, патер. Позвольте мне еще хоть немного побыть здесь. Этот пожилой мужчина идет от гроба апостола. Я хочу помолиться вместе с ним, а потом пусть отец даст паломнику приют. Скажите ему…

Сдержанное покашливание чужака прервало мою речь. Патер попытался заглянуть под поля шляпы, но человек в черном смиренно склонил свою голову и пробормотал что-то, похоже, по-французски.

— От гроба апостола. — Мой духовный отец медлил. — Господь охранял ваш путь домой. Пусть наш дом на сегодняшнюю ночь станет вашим.

— Deus vos bensigna, — хрипло прошептал паломник, отвешивая поклон.

Арнольд удивленно поднял брови. Потом осенил меня крестом и пошел прочь. И лишь после того как две часовни захлопнулась, паломник вновь обернулся. Он потянулся ко мне через скамью, уже хотел заключить в свои объятия, но я отстранилась, отодвинувшись от него на своей молельной скамье, и он ухватил лишь накидку, ударившись грудью о дерево.

— Эрик инн Гамлессон, — чужие, уже забытые слова произнес мой язык.

Так давно?

— Ты сохранила в памяти мое имя. — Голос его дрожал. — Знаешь ли ты, кто я?

Он развернулся к скамье и протянул ко мне руки. «Я не вынесу этого, — подумала я, — не прикасайся ко мне…» И вновь отстранилась от него. Руки опустились.

— Мне уйти? — спросил он.

Я мяла в руках под накидкой мешочек для раздачи милостыни, нащупав куклу Эмилии и края деревянной розы.

— Что тебе здесь нужно?

Он коротко и горько рассмеялся.

— Что мне здесь нужно? И это спрашиваешь ты?

Рывком он сорвал с головы шапку паломника. Растрепавшиеся волосы заблестели в свете свечей. — Маленькая девочка умерла.

— Откуда тебе известно, что она мертва?

Он взглянул, пытаясь проникнуть взглядом сквозь плотную накидку, гнев заблестел в его глазах. Не получилось той встречи, на которую он рассчитывал.

— Один путешественник рассказал мне об этом. — Он наклонился вперед. — Почему ты отстраняешься от меня, Элеонора?

Я сидела, не отвечая. И тут по моей щеке потекла слеза, я не осмелилась стереть ее. Он не должен видеть этого, не должен видеть моих страданий.

— Почему ты пришел?

— Из-за Эмилии.

Из-за Эмилии… Я почувствовала себя в глупом положении, нелепая ревность охватила меня. Ради нее он прервал свой путь домой…

— Я хотел… ах, божество Тор, не задавай таких дурацких вопросов, почему я здесь! — Удар его кулака по молельной скамье заставил меня вздрогнуть. — Ты не даешь мне покоя, ты моя головная боль, женщина! С тех самых пор, как я покинул этот проклятый замок, у меня больше не было ни одной спокойной ночи.

— Думаешь, это из-за меня? — пробормотала я, прикусив губу.

Он зажмурил глаза.

— Из-за тебя… Я все время следил за тобой.

Сквозь накидку я видела черную одежду паломника и его грязные руки, обхватившие дерево молельной скамьи. На нем был старый кожаный ремень, старые лошадиные путы, намотанные на запястье.

— Она много рассказывала про тебя…

У меня пропал голос. На некоторое время стало совсем тихо. Наконец я поднялась и уже хотела уйти, пока меня совсем не покинули силы.

— Останься! — Взяв меня за рукав, он заставил меня опуститься на скамью. — Останься, мне нужно поговорить с тобой.

Невольно содрогнувшись, я напряглась. Его ботинки шаркали по полу, выдавая его нетерпение и страх.

— Что это за головоломка такая, которую ты загадываешь мне? Спрятавшись за накидкой, делаешь вид, что не знаешь меня. Взгляни на меня! Хочу видеть твои глаза, когда говорю с тобой! — С этими словами он подсел ко мне и приподнял накидку. — А теперь скажи мне, о боги, почему ты так выглядишь?

На лице его отразилось отвращение. Я вырвала из его рук край накидки и, вскочив с молельной скамьи, заспешила к статуе мадонны.

— Подожди, Элеонора!

Эрик хотел последовать за мной.

— Отпусти меня с миром! — С меня соскользнула накидка, упав напротив колонны.

— Ты больна!

— Дай мне уйти…

За моей спиной закачалась подставка для свечей, и я дошла наконец до статуи. Он медленно приблизился ко мне.

— Ты больна, девочка, это видно даже слепому…

— Уходи, прошу. — Руками я нащупала цоколь статуи, будто могла найти за ней защиту. — Ступай…

Стало так тихо, что слышно было, как капли воды падали в лужу.

— Ну, если ты так хочешь…

Капли стекали равномерно, изменяя звук при падении; казалось, плеск заполнял собой всю часовню.

— Уходи, пожалуйста, — прошептала я.

— Нет, черт возьми! — воскликнул он и стал, словно кошка, бормоча что-то, ходить вокруг колонны. — Призрак, скрывающийся под накидкой, бледный и бессловесный… — Элеонора, ты больна! И врешь! — Он остановился. — Почему ты никогда не говоришь мне правды, девочка?

Моя рука безвольно опустилась. Я закрыла глаза. Попыталась стянуть с руки повязку, нащупала узлы, державшие ее…

Я услышала его дыхание. Он стоял передо мной. Положил руку на мое лицо, будто понял что-то.

— Что ты от меня хочешь? — снова спросила я и отступила за колонну еще на один шаг. Он остался стоять на месте, словно не осмеливаясь нарушить то святое, что я воздвигла между нами.

— Я здесь для того, чтобы спросить, хочешь ли ты пойти со мной? — глухо прозвучал его голос. Светильник закачался со скрипом, рука Эрика тяжело легла на поперечную подпорку

— Через три недели я стану женой Кухенгейма, — произнесла я, подняв голову. — Ты забыл об этом?

— Я ничего не забыл, Элеонора. — Он ухватился за светильник. Одна из свечей упала на пол. Из горячего воска образовалась лужица и, остыв, стала белой. — Ничего. Я люблю тебя. Отсеченная рука и то не приносит столько боли и страданий, как эта жизнь без тебя…

Как четки, перебирала я прочные узлы между пальцами.

— Чего ты от меня хочешь? Ты пришел слишком поздно. Я…

У меня закружилась голова. Руками я пыталась ухватиться за статую, найти в ней опору, чтобы не упасть, но Мадонна не могла мне ее дать.

И тогда он преодолел последний шаг, разделявший нас, взял мою руку и повел меня к почетной скамье аббата, которая стояла впереди, в апсиде.

— Чего я от тебя хочу? — Качая головой, он остановился передо мною. — Как мог я хоть мгновение надеяться…

С этими словами он повернулся, на несколько шагов приблизился к алтарю. Единственная горевшая свеча золотом осветила его волосы, когда он оперся о край алтаря.

— Прости меня, любимая. Прости, если сможешь.

Он снова подошел ко мне, задержал свою руку на моем превратившемся в камень кулаке, все еще сжимавшем розу. Я взглянула на светлые пряди, выделявшиеся на фоне моей траурной накидки.

— Ты… ты недалеко ушел в своем путешествии, — наконец пробормотала я и подавила в себе желание дотронуться до него.

— Не очень далеко, нет. Если быть точным, я добрался до Кёльна. Два корабля ушли на север без меня. А третий… — Он поднял голову. — У меня разрывалось сердце, а сейчас я смотрю на тебя, и до меня доходит наконец смысл слов, которые я нацарапал тебе уже так давно, из той еврейской песни романтического толка, чтобы занять руки, не привыкшие сидеть без дела.

— Слова… — прохрипела я. — Роза в моей руке начала пульсировать. — Я не смогла прочесть твои слова.

— Ты это не читала?

Он медленно сел рядом. Широко открытыми глазами через накидку он смотрел на меня. Меня словно пронзило стрелой, после которой остался горячий след.

— Я не знаю твоего языка.

Когда я опять посмотрела вверх, то его глаза смеялись. Сердце мое пронзила еще одна стрела.

— Ты не вращала предмет? Я хорошо замаскировал слова, потому что боялся постоянной слежки за тобой… О благочестивая Фрея, да ты просто должна была проклясть меня!

Я ответила робким кивком головы. Его рука обхватила мое запястье.

— Тогда прочти это сейчас, любовь моя. Каждое слово истинно, как моя жизнь. — Звуки падающих капель нарушили тишину. Читай, читай, читай.

Я была не в состоянии даже пошевельнуться и лишь водила большим пальцем по деревянной розе, будто во сне…

— Ты устала, — тихо произнес он.

— На больничной койке нет сна. — Глухо прозвучал мой голос. Болезнь, недели, проведенные в одиночестве, проносились в моих воспоминаниях, словно подхваченные ветром листья. Он тихо сидел рядом, давая мне время прийти в себя, несмотря на опасность, угрожающую ему. Тепло его присутствия успокоило меня, помогло взять себя в руки. Крик демонов прекратился. И остались лишь простые и ясные мысли: Эмилии больше нет в живых. Эрик рядом со мной. Эрик здесь. Здесь.

— Мне хотелось бы, я… — Он умолк, насторожившись. Во дворе заржала лошадь, служанки болтали друг с другом. Наверняка они направлялись за ворота замка, чтобы, как это случалось довольно часто, отлынивать от работы. — Когда… когда должна состояться свадьба?

Я сидела выпрямившись. Мечта о близости исчезла, сон прошел. Настоящее приветствовало меня тяжелым ударом руки.

— Через три недели. Если не изменят назначенный срок. Я не хотела бы ни дня более оставаться здесь. Все уже готово. — Я грубо рассмеялась. — Они даже обучили меня ведению домашнего хозяйства.

— Неужели?

Его сарказм обидел меня.

— Наверняка у Кухенгейма есть опытный камердинер, который следит за хозяйством. — Я вздохнула. — Они следят за мной со дня суда Божьего. Есть люди, которые верят… ах, это просто смешно. Рыцарь хорошо вписывается в планы отца с Юлихом. А я должна радоваться тому, что он молод и богат.

— Ты… ты… — Он поперхнулся от волнения. — И ты со всем этим смирилась, счастье мое, графиня?

Он вскочил с места и вновь устремился к алтарю.

— Мне не оставлено выбора.

Он остановился.

— Ты ведь сказал, что жизнь надо прожить достойно, только тогда она будет настоящей жизнью. А сейчас ты появляешься и возмущаешься, слыша, что я именно так и хочу сделать. — Мне стало не хватать воздуха. — Это моя жизнь, и сделка с Кухенгеймом спасет меня!

— На меня обрушилась беда, — услышала я его бормотание и увидела, как он обхватил голову руками. — Должен ли я покориться судьбе или…

— Давай попрощаемся, Эрик. — Его имя, произнесенное мною за долгое время в первый раз, больно укололо меня. — Дай свою руку…

— Я пойду к графу. Твой отец должен знать…

— Он убьет тебя, — прервала я его.

— Значит, так тому и быть, пусть это станет моей смертью.

— А также и моей, и еврея, — вновь оборвала его я. — Эрик, прислушайся к разуму.

— Ты моя жизнь… — Он подошел ближе, и я увидела, как по его лицу струятся слезы отчаяния. — Я не хочу… Ты призрак, разрушающий мои ночи, опустошающий мои сны, ты охотишься, гонишься за мной и вконец запутываешь мою жизнь. Я не могу без тебя жить, я не могу, не могу. — Он встал передо мной. — Дай мне взглянуть тебе в лицо. Лишь один раз. Позволь взглянуть в глаза, которые воруют мой сон, взгляни на меня, Элеонора. И скажи мне, что ты хочешь стать его, — скажи мне это, откинув накидку за которой прячешься…

Преодолев себя, я откинула накидку.

Голодные глаза, с темными кругами вокруг, застыли в ожидании первых слов, страхом были пронизаны черты его лица. Впервые по прошествии долгого времени я вновь так близко увидела перед собой это лицо, его глаза, почувствовав, как его буквально сжигают тоска и боль сродни моей, — тысячи невысказанных слов, содержащих один-единственный вопрос, от которого решалась жизнь, — его, моя и нашего ребенка, о существовании которого он даже не подозревал.

— Я…

Он задержал дыхание. Я обернулась и провела рукой по лицу. Боже праведный, что со мною стало? Может, заблуждение, охватившее меня, или любовь, слепая и бескомпромиссная?

— Я…

Он стоял предо мной, не шелохнувшись, готовый принять мои слова как приговор, перед которым он склонился, как жертва перед топором палача.

— Я…

Как сможем мы прожить друг без друга?

— Я не хочу его.

Глаза его оживились.

— Ты… ты его не хочешь? Но ведь у него есть замок и золото.

— Мне не нужен замок.

— Тебе не нужен его замок?

— Нет. На самом деле нет.

— А его золото?

— Для меня этого золота слишком мало. И никогда не хватит…

Глаза его заблестели.

— Ты не хочешь его?

— Нет, Эрик.

Солнечное чувство разлилось по мне, оно выплескивалось из моей груди, проходило через все тело так, что я улыбнулась и внезапно стала радоваться этому, как малое дитя.

— У меня ничего нет, даже постели, чтобы переночевать.

От голубизны его глаз у меня закружилась голова.

— Мое сердце с тобой, Эрик. Без тебя я не смогу жить.

Он положил руки на мое лицо.

— Элеонора, возможно, тебе придется спать на сырой земле.

— Мне все равно.

— У меня только лошадь и даже нет слуги.

— Ну так что же?

Он поцеловал меня так, что я задохнулась. Подлокотники скамьи, на которую мы опустились, заскрипели.

— Ты сломал скамью Фулко, — не дыша, прошептала я и крепко прижалась к нему.

Ногой он оттолкнул отломанный подлокотник в сторону.

— Элеонора, я сделаю все, чтобы ты была счастливой, слышишь? Все! — Эрик подвел меня к алтарю, к месту, где располагалось распятие. — Вот здесь, перед ним, перед Белым Христом, я хочу пообещать тебе это, и однажды какой-нибудь священник благословит это обещание. Я люблю тебя.

Дверь церкви заскрипела. Эрик выпустил меня из своих объятий, прислушался. По каменному полу раздались шаги.

— Твой духовный отец, — прошептал он мне. — Я буду ждать тебя у еврея…

Прокравшись за колонну к скамьям, он исчез в темноте. Шаги приближались, послышался шорох одежды. С бьющимся сердцем я вновь подошла к своей молельной скамье. Накидка опять покрывала мое лицо.

Вскоре патер Арнольд вновь появился передо мной.

— Мне показалось, будто я слышал какой-то шум. — Он с любопытством взглянул на меня. — Паломник ушел?

Я кивнула в надежде на то, что он не заметит разломанного подлокотника в алтарном помещении.

— Я не видел, как он уходил.

— Он ушел довольно быстро.

— На улице уже темнеет, и о вас спрашивают. Ваш отец заботится о вашем благополучии, равно как и ваш жених. Не хотите ли пойти со мной, фройляйн?

— Я не хочу появляться на людях. Позвольте мне помолиться еще, патер.

— Ну что же…

Дверь за ним закрылась. Я поспешила к алтарю и подняла подлокотник О Господи, что мы наделали… Губы мои были горячими и распухли, и я уже почти ждала того, что кулак Господень опустится на меня здесь, перед алтарем. Распятый Христос взирал на меня с креста. Мои щеки, моя шея, руки, грудь — все части тела, к которым прикасался Эрик, горели под его взглядом. Я спрятала подлокотник под скамью. Единственное, чего мне хотелось, — чтобы патер нашел его не сразу.

И тут я вспомнила о розе. Я сбросила накидку через голову. Трясущимися нервной дрожью пальцами я вытащила розу из мешочка для подаяний и вновь присела на скамью. «Я хорошо скрыл слова». Круглая и гладкая, она лежала в моей руке, и языческие нацарапанные человечки плясали перед моими глазами. Хорошо скрыл. Когда я повернула ее, то увидела то, что для меня было скрыто долгие недели, — безобидная роза была шкатулкой для хранения драгоценностей с украшенным отверстием из полированной глины! С нетерпением я нащупала запор. Потом, использовав шпильку из крепления накидки, я тщательно прощупала отверстие, пока из нее не выпала пробка! За ней был спрятан маленький кусок пергамента, точно такого, какой использовал мастер Нафтали, когда описывал свои исследования! Я выудила его из укрытия и тщательно расправила ногтем. Взяв свечу — эта единственная горевшая в часовне свеча почти уже прогорела, — я принялась разгадывать буквы на пергаменте:

Pone me ut signaculum super cor tuum, ut signaculum super brachium tuum. Quia fortis est ut mors dilecto.

«Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь».

Я закрыла глаза. Окончание Песни песней Соломона, слова которой я знала наизусть. Сердце мое замерло.

— Aquae mutae non poterunt extquere charitatem, — прошептала я про себя.

Мастер Нафтали часто пел нам эту еврейскую песню. «Ego murus, et ubera mea sicut turris, ex quo facta sum coram eo quasi pacem reperiens». Я задумчиво улыбнулась. «Я как та, что ищет мира». Патер Арнольд часто наказывал нас, когда мы произносили эти стихи. Эмилия, наша песня стала явью. Мой возлюбленный пришел, чтобы забрать меня с собой, он действительно пришел.

«Как смерть, сильна любовь». Жирная капля воска пролилась на пергамент и на все времена поставила печать на его послание.

Ночь в часовне отца была слишком короткой, чтобы в течение ее можно было поразмышлять о жизни. Но у меня оставалось совсем мало времени. Аделаида и Майя пришли с озабоченными лицами, чтобы взглянуть на меня. Они принесли с собой воды и отправились обратно лишь после того, как я заверила их, что нахождение мое рядом с Богом благотворно влияет на меня.

Могу ли я полагаться на то, что Господь считает правильным мой выбор между мужчиной, которому принадлежу, и тем, другим, который завладел моим сердцем?

С той ночи, в которую я по доброй воле разделила ложе с варваром, я стала неприкасаемой, оскверненной и обесчещенной, — но этого никто не знал. Когда бы все же выяснилось, что я вынашиваю ребенка язычника, то стыд и позор уничтожили бы мою семью. Не пощадили бы даже отца за то, что он позволил находиться язычнику в замке и так и не заставил его принять христианство, хотя ему много раз советовали сделать это в принудительном порядке. Но вместо этого, наперекор ожиданиям священника, подарил раба своей дочери. Церковь не допустила бы по отношению к отцу никакого снисхождения.

Мой взгляд скользнула по распятому Христу, перед образом которого я так часто находила утешение. Он висел на кресте с поднятой головой, и взор его был направлен в глубину часовни. Помог бы он мне, если бы я осталась здесь? Если бы я последовала за Кухенгеймом в его крепость, покорившись? Но разве грешно взять судьбу в свои руки?

Я видела перед собой лицо мужчины, которого они считали сатаной. Пути наши пересеклись, вместе нам суждено преодолеть все препятствия, бороться со злом. Сегодня я поняла, насколько нас сплотила судьба, даже если миры разделяли нас. Я пойду за ним, даже если это окажется вечным проклятием.

В состоянии полной погруженности в себя я поигрывала деревянной розой. Вот было бы замечательно добиться согласия отца, получить его благословение… но жизнь моя была уже полна таинственности. Похищение, ребенок, который родится там, где меня никто не знает… другого выбора у меня не было.

— Не бойся, Элеонора. — Распятый на кресте на мгновение взглянул на меня. — Делай, что подсказывает тебе твое сердце! — Казалось, что его губы вытянулись в улыбке. — Я с тобой до самых последних дней твоей жизни. А теперь ступай к нему и не забывай обо мне.

Сердце мое забилось, я с трудом перевела дыхание. Глаза его вновь безучастно смотрели в пустоту. Может быть, мне это снилось? Я с тобой. О небо, я слышала это совершенно отчетливо. Господь был здесь — я чувствовала его присутствие, он был здесь, в часовне! Я поспешно оглянулась вокруг. Никого не было видно. И все же что-то находилось рядом, что-то, что ощущала легкое, как дуновение воздуха. Я откинула с головы покрывало, глубоко вздохнув, и почувствовала, как невидимая рука, крепко схватив, держала меня за руку. Я посмотрела на фигуру на кресте и медленно встала.

И неожиданно пришло осознание того, что кто-то на короткое время сдержал движение мира, на мгновение колесо жизни прекратило свое вращение. Меня охватило благостное спокойствие. Моя неутолимая душа молчала. Все вокруг застыло, казалось, сама природа затаила дыхание, и я подумала, что должна почувствовать в себе огромную силу, пока все вокруг не вернется на круги своя. Я вглядывалась в глаза Господа, видела, как борются люди друг с другом, видела их страдания и несчастья, которые они причиняют себе сами. Разве не пришло время хоть что-нибудь изменить? Иногда счастье само протягивает нам руку и нужно лишь уцепиться за нее.

Мне вспомнились слова Майи о «бреде» моей матери. Любовь — это тяжелое заболевание, от которого не в состоянии излечиться даже священник. Заболевание? Нет, сейчас мне лучше известно об этом. Я не была ни умалишенной, ни больной. Еще никогда в своей жизни я не чувствовала себя такой сильной и готовой ко всему, как теперь, потому что знала: кто-то заботится о моем благополучии и с тревогой в сердце ждет меня… как это можно назвать болезнью? За спиной моей вырастало нечто громадное, когда я начинала думать о маленьком существе во мне, принадлежащем нам обоим, о котором он еще даже и не знал. За это дитя стоит пойти на любой риск

И вдруг у меня пропал всякий страх. Перед отцом, перед позором и грозящим мне проклятием, и даже перед дорогой, темной и каменистой, которою нам придется пройти. Я вышла из часовни, меня осветило своими лучами солнце. Оно было яркое-яркое, оно жгло через накидку. Вздохнув полной грудью, я сбросила накидку с плеч. Будто скинув со своей груди огромный камень, освободившись от всего, что угнетало меня, я пошла к залу.