В гимнастерке с погонами, в каске да с автоматом он, может, и походил на солдата, но сейчас назвать его солдатом не поворачивался язык. На высоком и узком столе, застланном клеенкой и простыней в застиранных лекарственных пятнах, в нижнем белье, великом для него, ни дать ни взять, лежал мальчишка-семиклассник. Правая кальсонина была засучена выше колена, и у раздавленной, с двумя переломами стопы колдовал подполковник Ильичев.

Эта операция у Ильичева сегодня всего лишь третья — похоже, фронт приостановил наступление, и хирург словно соскучился по работе: не спешил, долго и тщательно вправлял суставы и выравнивал места переломов костей плюсны. Подождав, когда Серафима сделает последний тур гипсовым бинтом, стал водить ладонью по повязке и, словно скульптор, моделировать стопу и лодыжку.

Полюбовавшись на свою работу, Ильичев стянул марлевую маску и обтер ею лицо. От умывальника бросил сестре:

— В угол его!

Хирургическая сестра Серафима, писавшая химическим карандашом дату ранения и операции на только что наложенном и подсыхающем гипсе, поняла шутку хирурга.

— За что же, Семен Григорьевич? Такой славный парнишечка.

— Пусть не ходит босиком, — сердито отозвался Ильичев.

Лежавший на столе солдат перестал страдальчески коситься на тяжелую колоду ноги и глупо захлопал ресницами.

— Я же не босиком, в сапогах был, — наивно обиделся он.

— Никаких разговоров — в угол! — не пряча веселых глаз, с прежней строгостью сказал хирург. Он открыл кран и стал отмывать заляпанные гипсом руки.

Парень чувствовал, что за всем этим кроется какой-то розыгрыш, но не мог уловить его смысла. Серафима подмигнула ему, помогла сесть, придерживая руками, опустила к полу его непривычно обутую ногу весом в пуд.

— Что испугался-то? — улыбнулась Серафима.

— Кого пугаться-то? Тебя, что ли? У-у, какая страшная, — раненый посунулся к ней — боднуть лбом.

Серафима восхищенно рассмеялась, обняла парня за плечи.

— Звать-то тебя как?

— Басаргин, — доверчиво назвался он.

— Фамилию из карты знаю. Звать как, имя?

— Борис Васильевич.

Теперь коварную Серафиму было не остановить.

— Боренька, значит? Ты проказничал, Боренька, когда маленьким был? Тебя наказывали, в угол ставили, да? У нас в угол, Боренька Васильевич, не ставят, у нас кладут в угол. В угловую палату. Она начсоставская. Тебе честь оказывают, Боренька Басаргин, а ты губки надул.

Разобиженный сюсюканьем медсестры, Басаргин сердито потянулся за костылями, Серафима придержала его.

— Вначале халатик наденем. Становись на пол здоровой ножкой.

Боря, опираясь на край стола, неловко съехал на крашеные половицы. Широченные в опушке подштанники с нелепыми темлячинами завязок на ширинке сползли вниз живота. Он поспешно сграбастал их и едва не упал. Серафима любезно потянулась помочь.

— Что же ты, Боренька? Дай завяжу потуже, а то, чего доброго, скворчик выскочит.

И это окончательно разгневало Борю Басаргина.

— А-а, пошла ты... — запахнул халат, шитый без учета его комплекции, приладил костыли под мишками. Не хотелось даже видеть насмешливую медичку. Спросил обиженно: — Куда идти-то?

— Туда, куда меня собрался послать, — с поддельной сердитостью ответила Серафима.

Растерянный Боря вконец сконфузился и залепетал:

— Ничего я не собирался... Сама говоришь всякое...

— Конечно, конечно, не собирался, — успокоила его Серафима. — Давай поправляйся скорее, под патефон танцевать будем. Танцевать-то умеешь?

Серафима собралась сказать еще что-то. Боря встретился с добрым, ласковым взглядом молодой женщины и враз обрел шутливую смелость. Только вот шутка не получилась, не мастак он на шутки.

— Умею танцевать, только с тобой-то уж не буду — с такой... — запнулся, примолк.

— С какой? — задело Серафиму. Толкало ответить обдуманно грубым: «Я только лицом шершавая, остальное все гладкое», но кому ответить. Этому мальчику? И она лишь укорчиво нащурила глаза. Боря поймал этот взгляд и от своей неловкой вины облился горячим румянцем.

— Я совсем не... Чего это вы...

Серафима окончательно справилась с никчемной обидой и, вздохнув с притворным расстройством, пропела:

Боря, Боря буристый,

Какой ты подфигуристый.

Без лучинки, без огня

Поджег сердечко у меня.

Высокая красивая санитарка с подвязанными косынкой русыми волосами прибирала пропитанные раствором обрезки бинта, затирала подсохшие на полу брызги гипсовой кашицы и неодобрительно прислушивалась к подначкам Серафимы. Не выдержала, вмешалась:

— Хватит вам, Серафима Сергеевна. Идемте, ранбольной, провожу.

Акцент санитарки насторожил Борю Басаргина. «Немка, что ли? Еще фашисток тут не хватало...»

Вытянул ноющую, измученную операцией ногу, стал прилаживаться к костылям. «Почему она меня так — ранбольной? — продолжал он все более раздражаться. — Почему не просто раненый, а ранбольной? Потому что не осколком, не пулей, а бревном? Так, что ли? Ранбольной... Полежала бы придавленной в блиндаже, узнала бы, какой больной...»

Мрачный, расстроенный Боря Басаргин, пролив десять потов, доковылял до конца коридора, где была начсоставская палата. От столика у дверного простенка поднялась невысокая, ниже Бори, медсестра и радостно оплела шею сопровождавшей его санитарки.

— Юрате, здравствуй!

Боря стоял на одной ноге, длинные, не по росту костыли расшеперены. Полусогнутый, в распластавшемся халате, он походил сейчас на огромного паука.

Маленькая сестрица с мычанием ткнулась губами в щеку Юрате, поворотилась к Басаргину, спросила заинтересованно:

— К нам его?

— К вам. Там уже койки ставить нет места, — ответила Юрате.

Боря подумал о своей проводнице: «Литовка или полька, наверное, не стала бы сестра обнимать да облизывать немку».

— Ранбольной, проходи, вот твоя койка, — показала Машенька, куда пройти Боре. Это была вторая от дальней стены кровать.

Белобрысая видела его ногу, а эта — нет, а тоже ранбольным называет. Выходит, дело не в его позорной травме, похоже, всех тут так зовут. Подумал об этом Боря и совсем успокоился, стал разглядывать палату.

Светлая, в три окна: одно узкое, сводчатое — напротив двери, два — слева. Эти выходили во двор, отгороженный высокой кирпичной оградой, и сейчас через них вливался нестерпимо яркий свет закатного солнца. Узкое окно смотрело в парк с гигантскими стареющими деревьями, обступившими круглую, из кирпича, башню водокачки.

В палате от стены до стены, как в казарме, изголовьями к окнам, стояли шесть кроватей. Подравненные к ним, образуя узкий проход, поместились еще четыре, а две, нарушая стандартный порядок, заняли место у глухой стены, изножьями друг к другу. Таким образом выгадано пространство для круглого обеденного стола и небольшого квадратного с лампой под абажуром — для дежурной палатной сестры. Тут же стоял неказистый стеклянный шкафчик, занавешенный изнутри выцветшей голубой тканью.

Значит, здесь будет загорать Боря Басаргин? Только вот — сколько загорать? Месяц? Два?... Ужас!

— Что же ты стоишь? — сестрица уставила на Борю ласковые, притененные усталостью глаза. — Помочь тебе?

Боря спохватился, сказал «нет-нет» и, вдавливая под мышки костыльные перекладины, обмотанные для мягкости бинтом, переставил левую ногу. Согнутая в колене бревнообразная правая тянулась к полу, циркульно расставленные костыли не умещались в проходе. Бочком-бочком Боря миновал стол и две кровати, продвинулся было дальше, но зацепил костылем третью кровать. Лежавший на ней чертыхнулся:

— Потише ты, мешок с опилками.

— Извините, — пролепетал Боря, бросив взгляд на хмурое лицо офицера.

Правда, что в угол. Хуже наказания не придумаешь. Одни офицеры. Будешь тут белой вороной.

«Недотроги какие», — почему-то обо всех подумал Боря Басаргин. Он виноват, что ли, если костыли — как оглобли.

Шагнул дальше и снова громыхнул костылем, и снова по той же койке. Раненый аж зубами заскрипел, высвободил из-под одеяла руку.

— Дай-ка свой костыль, я тебя поперек спины приласкаю.

Машенька поспешила к Басаргину, подсунулась под его руку и довела до постели — предпоследней, у дальней стены. Потревоженному сказала примиряюще:

— Петр Ануфриевич, он же нечаянно.

Сосед Бори Басаргина неприязненно адресовался через кровати — через Борину и еще одну, на которой лежал лишь матрац, покрытый серым армейским одеялом:

— Майор, поперек-то спины тебя надо. Барышня кисейная.

Раздражительный Петр Ануфриевич оторвал от подушки голову, хотел властно прикрикнуть, но был слаб, выдавил придушенно:

— Младший лейтенант, как вы смеете...

— Эко что, смеете... — взъелся большеротый сосед Бори Басаргина. — Может, еще по стойке смирно перед тобой вытянуться? — Младший лейтенант откинул одеяло, обнажив свои гипсовые латы.

Усадив Борю на кровать, Машенька повернулась к младшему лейтенанту.

— Ну что вы, что вы, — забеспокоилась она, укутывая его загипсованные ноги. — Нельзя же так. Будто чужие, будто не поделили чего.

— Да уж не родственники... — проговорил младший лейтенант, вяло устраивая руки под голову. Подмигнул Боре дружелюбно: — Видал, уже и о звании моем справился. И здесь командовать хочет. Ты-то, парень, в каких чинах? Солдат? Не тушуйся. Нет тут ни солдат, ни офицеров, тут все одинаковые, у всех одно звание — увечные... У тебя что, нога! Осколком?

Боря поискал, куда положить костыли. Прислонил к стене рядом с тумбочкой, ответил:

— И не спрашивайте — срамота одна. В блиндаже, как куренка, заплотом.

— Мало ли чем нашего брата давит... Ампутировать будут? — напрямую поинтересовался сосед.

— Как ампутировать? — испугался Боря Басаргин. — Отрезать, что ли? Я не хочу, зачем...

— А мне будут. Обе отрежут... Эй, майор, как я потом перед тобой каблуками щелкать стану?

Боря завял, запомаргивал. Ища защиту, неправоту в словах соседа, уставился на Машеньку. Та успокоила:

— Не слушай ты их, так они. Никому резать не будут, лечить будут.

— Меня-то, сестрица, на хитрости не объедешь, что ждет, я и без цыганки знаю. Мясо-то в ленты изрезано, чертову гангрену выпускали. Черная пена вылазит, а гадюка гангрена не вылазит, выше ползет. Доберется до места, откуда ноги растут — и будь здоров, Василий Федорович, красавец мужчина тридцати лет от роду. — Младший лейтенант растянул свой губастый рот, лукаво, с намеком на известное, сказал в сторону Машеньки: — Тогда сестрице и помыть нечего будет.

Машенька вспыхнула, надулась. Большеротый Василий Федорович виновато протянул руку, пытаясь прикоснуться к Машеньке:

— Извини меня, сестрица, извини паршивца. Треплюсь вот... от настроения расчудесного...

Машенька промолчала, в знак примирения приложила руку ко лбу Василия Федоровича. Она давно познала магическую терапию прикосновения. В пламени ли голова или совсем холодна, бродят в ней дикие мысли или бездумье там полное — рука с исцелительной силой воздействует на человека, смягчает недуг, а сила эта всего-то от участливости, от сердечности, коими полна Машенька до краев.

В кровати завозился насупленный майор Петр Ануфриевич. Два дня назад у него из правого бедра извлекли осколок. Этот металлический обломок, похожий на морскую раковину средней величины, лежал теперь на тумбочке. Майор, свесив руку к полу, пытался нашарить под кроватью крайне ему необходимое. Машенька спросила:

— Петр Ануфриевич, вам утку?

Умерщвляя неловкость, майор буркнул:

— Да.

Машенька помогла Петру Ануфриевичу лечь на бок, сунула под одеяло керамическую посудину, внешне напоминающую чучело утки.

Боря Басаргин с ужасом подумал: «А если по-большому? Н-не-ет уж... На карачках, а доползу до сортира».