Можно считать, что сложные события осени 1939 года особо не задели семью Альфонаса Бальчунаса, не внесли в ее устоявшуюся жизнь ощутимых изменений.

Когда был снят урожай, по обычаю, установившемуся с незапамятных времен, усталый, наработавшийся крестьянин внес в дом метелку ржаных колосьев и с благоговейной торжественностью положил на лавку в красном углу. За ужином, собрав вокруг стола все семейство, он дотянулся до шелестящей усами ржи, нежно поперебирал колосья и, осеняя себя крестом, произнес привычное, из года в год повторяемое, но святое, всегда волнующее: «Достаток этому дому».

Хутор стоял в пятнадцати километрах от Рудишкеса, и пришедшие с востока русские с красными звездами на фуражках, о которых рассказывали страсти господни, здесь, в хуторской глухомани, не показывались. Полнадела земли, две дойные коровы, овцы, гуси, куры. Все осталось, никто не тронул. Бальчунас продолжал возиться в своем огородишке в три ара, чинить сбрую, подправлять хлев. Когда первые опасения окончательно прошли, съездил в Рудишкес, привез полвоза давно присмотренного и выторгованного тесу и стал чинить обшивку торбы — приземистого жемайтского дома, поставленного еще отцом в пору столыпинской реформы Не ахти как велик дом, но семью Альфонаса Бальчунаса вполне устраивал.

Да и велика ли семья! Он с Аттасе да трое ребятишек: Вайве и Енос совсем маленькие, а Юрате... Юрате учится в гимназии, заневестится скоро, даст бог — в богатую семью уйдет, забудет, как клумпы{3} надеваются.

Когда был распущен сейм, а министры Сметоны сбежали в Германию, Альфонас Бальчунас ощутил даже кое-какие улучшения. После объявления правительством Литвы Советской республикой стали поговаривать, правда, о каких-то неведомых ему колхозах. Альфонас расспрашивал, что это за штука. Разное говорили. Понятнее всех разъяснял Йокубас Миколюкас: коровы, лошади, инвентарь всякий — все общее, еще трудодни какие-то... Зачем это? В России колхозы есть? Ну, пусть там и будут.

С налогами власть не прижимала. Ржи сдал столько, сколько требовалось, до единого пура{4}, и не больше, чем в прежние годы, при старой власти, не давили ни гужевой, ни какой другой повинностью, спасибо за это. Гимназию не закрыли, Юрате продолжала учиться, набираться ума-разума. Сохранился и кооператив. Дивиденты, конечно, не ахти какие, но прибыли и раньше не часто радовали. Ну, председателю, ксендзу, викарию кое-что перепадало, и немало, надо думать, но у них и паи посолидней, не сравнишь с паем Альфонаса Бальчунаса.

Как и прежде, председателем в кооперативе оставался Йокубас Миколюкас. Не из оборванцев, крепкий хозяин. Хутор его — не чета другим хуторам: водяная мельница с вальцами, вдоволь скота, а птицы всякой столько, что на пруду лодкой проехать негде. Конечно, коров сейчас не больше, чем у других, — продал, прирезал, сказал, что при Советах и с одной коровой проживет. У мельницы в одну ночь запруда разрушилась — забросил мельницу. Крестьяне ручные жернова с чердаков поснимали, зерно теперь в избах крушат.

Председатель кооператива Миколюкас оставался таким же степенным и значительным, каким был при буржуазной власти. Литовские хуторяне называли его по-старому — понас Миколюкас, а новые, которые из России приехали, да свои активисты — товарищ Миколюкас. И ему, Бальчунасу, говорили «товарищ». Пускай, совсем неплохое слово...

Ползли по уезду слушки, что к Миколюкасу кто-то наведывается от сбежавших в Караляучус{5} генералов, что Миколюкас с «лесными» людьми знается, которые будто бы вырезали в уезде две семьи новоселов, стреляют в активистов, агитируют за прежнюю власть. Как резали-убивали — этого Бальчунас не видел. Мало ли что говорят. Язык-то без костей. Да что за дело Альфонасу Бальчунасу до всего этого. Советская или еще какая власть — все равно, лишь бы не трогала, пахать-сеять позволяла. А у них в волости какая власть? Смех один. Председателем апилинки{6} Винцаса Юежямиса избрали. Так себе, божья коровка. Он у Миколюкаса на мельнице батрачил. Сдается, за одну фамилию председателем выбрали{7}. А может, Миколюкас так захотел. Он и при новой власти много делал так, как хотел.

Когда Германия напала на Советский Союз, немцы появились и в их уезде. Альфонас Бальчунас перекрестился на оловянное распятие — не в осуждение прежних и не во здравие новых хозяев, а так, для порядка, для успокоения души, — помолился и стал жить прежней жизнью. Но, видно, из глубокой правды сложилось в народе присловье, что бойкий сам набежит, а на тихого — бог нанесет. И резвым, и смирным в то мрачное, зловещее время доставалось с лихвой — и за дело, и просто так.

Сказать, что Бальчунасу досталось, — не скажешь. Такого слова тут мало...

Мимо хутора Бальчунаса днем и ночью проходили беженцы из Вильно, Каунаса и даже из Паневежиса. Удирали от немцев, спешили следом за отступающей Красной Армией. Бальчунас запирал дверь, наглухо закладывал ставни: знал, эти попрошайки, активисты советские, пить-есть просить будут. Конечно, неладно бы отказывать, грешно, да разве всех насытишь. Сами виноваты, не надо было лезть не в свое дело. Советы русские выдумали, вот пусть они и ковыряются в этих Советах, печати ставят, в бумагах расписываются, а вы литовцы... Жили бы, как он — тихо да мирно, — не пришлось бы теперь пятки смазывать, от вины прятаться.

Ранним утром после короткого проливного дождя на подворье зашли трое. Молодые, безусые еще. Тощие, голодные, ноги избиты в кровь, едва стоят на них. У одного — винтовка, у другого — граната за поясом. Альфонас стал допытываться, кто такие, куда путь держат Признались, что комсомольцы из Кибартая, спасаются от немецких и своих фашистов.

Альфонас перетрусил, замахал руками:

— Идите, идите своей дорогой. Хотите, чтобы и мне из-за вас...

Самый измученный мальчишка, тот, который с гранатой, не выдержал, заплакал:

— Нет сил идти, товарищ. Голодные мы, пять дней крошки во рту не было, от грибов животами маемся.

Испуганный вспыхнувшей жалостью, Альфонас попятился.

— Проваливайте, проваливайте...

Паренек с винтовкой зло насупился, стал хрипловато рассказывать:

— По всем дорогам белоповязочники рыскают, вылавливают... У моста через Нямунас двум комсомольцам уши с мясом оторвали, пальцы на руках и ногах камнями истолкли. Сами видели. Неужели хотите, чтобы и нас так? Видно же — не кулак, такой же литовец, как и мы.

Альфонас построжал, сдвинул брови:

— А те не литовцы, от которых бегаете, а?

— Литовцы, а не лучше немцев. Национал-бандиты они. Фашисты.

— Ты давай не выдумывай, — в полной растерянности погрозил пальцем Альфонас. — Больно много знаешь. Шагай отсюда.

Паренек поиграл выпяченными от худобы скулами Казалось, снимет сейчас винтовку... Не снял, повернулся и пошел, за ним поплелись другие.

Сердце Бальчунаса обливалось кровью. Посмотрел вслед. Куда идут, зачем? Сколько еще идти? Ведь и дня не выдержат — помрут с голоду. Засаднило душу, окликнул:

— Стойте, вояки бесштанные.

Остановились, смотрят исподлобья. Что-то было в голосе крестьянина, что вселяло надежду. Мальчишка с гранатой даже слюну сглотнул.

Бальчунас вынес из клетки ломоть хлеба и кругляк скиландиса{8}, сунул в руки тому, который с винтовкой, которого посчитал за старшего, сказал:

— Идите, идите отсюда, не навлекайте беды.

Разве мог знать Бальчунас, что последует за этим, мог ли такое подумать? Не прошло и получаса, как ушли мальчишки, на хутор въехали конные с белыми повязками и рессорная бричка, а в бричке — в кровь избитые те самые мальчишки, кибартайские комсомольцы. Даже не связанные. Кого там вязать! Во главе отряда — председатель кооператива Йокубас Миколюкас. Поднимается жаркое солнце, парит измоченная дождем земля, а он в старомодной бекеше со стоячим воротником, полы распахнуты мокрыми крыльями.

Альфонас возился с бричкой под поветью, подгонял новую оглоблю. Незатейливый умом, он нутром почувствовал неладное, упреждая это неладное, угодливо кинулся встречать важного гостя. Йокубас не дал приблизиться, наотмашь рубанул Альфонаса плетью.

— Вот уж не думал, что Бальчунас сучью комсомолию станет прятать да подкармливать.

И второй раз его плетью.

Альфонас ухватился за стремя, приткнулся лицом к сапогу.

— Помилуйте, товарищ Миколюкас, за что?

Долго ли при Советах жил, а вот ведь привык к новому обращению, вырвалось это слово на большую беду хуторянина.

— Ах ты... — задохнулся Йокубас, — товарищами бредишь, товарищей забыть не можешь! — и опять за плеть.

Приблизились другие верховые. Засиделись, озверели в лесных схронах. Для них помахать плетью, посмотреть, как под нею человек корчится, — одно удовольствие.

С крыльца с Еносом на руках сбежала охваченная ужасом Аттасе, Вайве за ее юбку цепляется, не отстает. Кинулась Аттасе к мужу, хотела прикрыть собой, защитить:

— Помилуйте, понас Миколюкас, мы же для вас...

И в ее тело врезалась нагайка. У Альфонаса куда смиренность девалась. Его жену, мать его детей, — плетью? Кинулся под поветь, схватил свежевыструганную оглоблю, раскручивая ею над головой, кинулся на Йокубаса. Выстрел свалил Альфонаса посреди двора.

— Сжечь дотла красное гнездо! — крикнул Йокубас и, хлестнув коня, галопом вылетел из хутора.

...Когда Юрате Бальчунайте, старшая дочка Аттасе и Альфонаса, вернулась из Рудишкеса на хутор, на месте подворья лежали остывшие головешки, а по трупам отца, матери и Еноса с Вайве, брошенным возле колодца, ползали мухи.