Вылазка к жилью могла боком выйти Вадиму Пучкову. Он отчетливо понимал это. Но что, что он мог еще сделать?
К хутору Вадим присматривался в течение получаса. Жилой дом с нешироким длинным корпусом. Поперек разделен двумя капитальными стенами. Как назвать? Шестистенок? Снаружи вертикально обшит тесом. Крыша пологая, двускатная, под черепицей. Крыльцо в семь ступенек, хотя и четырьмя обойтись можно. Что это, почтение к святой семерке? Над крыльцом козырек, как и крыша, — двускатный. Подперт резными балясинами Козырек тоже под черепицей... Никакой не шестистенок. Типичная занёманская грича. Правда... Высокий фундамент из валунов — это уже отступление от стиля И окна в отличие от обычной гричи увеличены в размерах Судя по дымовым трубам, отапливается не только хлебной печью из кухни, но и голландками в левой и правой от кухни комнатах. Такие усовершенствования гричи не с руки крестьянину малого достатка. Вон и кровля лишайником не тронута, новая. Сменили черепицу не так давно. Скорее всего, при немцах. Крашеные завитушки оконных наличников тоже обновлены. На фронтоне крыльца — распятие. Не бедняцкая оловянная отливка местечкового кальвялиса (кузнеца) — солидное латунное изделие.
Колодец с журавлем. Рядом — вместительная водопойная колода. Почва возле нее свежеизбита скотиной. Хлев (твартас, кажется?) вместительный. Под навесом какие-то машины. Одна, похоже, лобогрейка. Двор и огород ухожены. Усадьба обнесена не черт знает чем, а дощатым забором. Баня (пиртис, по-ихнему?) не по-черному топится.
«Какой же вывод, товарищ Пучков? — вызвал Вадим к жизни голос начальника курсов. — А вывод прост, как детское дыхание: уносить ноги от такого хутора...»
Но вот и живая душа появилась. Женщина. Лицо обветренное, без морщин. Лет двадцать пять, не больше. Вязаная душегрея от длительной носки вытянулась, протерлась в локтях. Клетчатую поневу не жалко и выбросить. Босая. Кто же эта особа? Батрачка? Все возможно. Но недолго и промашку дать. Убогость одежды — не доказательство. Но лицо вот, лицо... У хозяек, даже затюканных зажиревшими мужьями, таких лиц не бывает, должны быть какие-то отметины от сытой, обеспеченной доли. У этой лицо давно разучилось изображать радость.
Допустим, батрачка. У батрачки должен быть хозяин. Где он? Где другие обитатели хутора? Вон сколько мужского белья на веревке. В отъезде? Бричка без передка не в счет. Должна быть разъездная. Нет и рабочей телеги. И собаки нет. Цепь с карабинчиком заброшена на будку. Не за подводой ли увязался псина? Или по лесу шастает, пропитание добывает?
Аж озноб продрал по хребту. Не наскочил бы пес на беспомощного Ивана. Скорей обратно! Но соблазняет, магнитом тянет Вадима сохнущее на веревке белье.
Набрав охапку дровишек, женщина вошла в дом и тут же вернулась. На этот раз с тазом. Стала снимать стираное. Какая-то неподвластная разуму сила толкнула Вадима, и он в несколько прыжков достиг штакетника, в мах пересигнул его. Женщина выронила таз, в испуге прижала руки к груди, в широко раскрытых глазах вспыхнул животный страх.
Испугаешься, перетрусишь. Вид у Пучкова не для свиданий. Оброс, изодран, заляпан кровью. Форму советского офицера, видную из-под истрепанного камуфляжного комбинезона, ни с какой другой не спутаешь. В руках автомат, расстегнутая для готовности кобура с пистолетом передвинута на живот.
Мягко, как только мог, ласково даже посмотрел Вадим на женщину и предостерегающе прижал палец к губам. Заговорить по-немецки? По-немецки он объяснился бы, но как бы чего ненужного не вышло из этого, а по-литовски он знал с пятого на десятое. Лучше уж по-русски, может, что-то усвоила за время Советской власти.
— Тихо, — не приказал, попросил Пучков. — Пожалуйста, тихо.
— Уходи, немедленно уходи, — женщина с ужасом оглянулась на дорогу, что шла от хутора к лесу и пропадала в нем. — Импулявичус гостит у нас, немцы с ним. Сейчас вернутся.
Женщина в неописуемом страхе поднесла перекрещенные тяжелые руки к исхудавшей шее. «Русская», — успел подумать Вадим и, приняв ее тревогу, поспешил сказать о своем:
— Пару исподнего, простыню, — повелительно кивнул на веревку с бельем.
— Нельзя, заметят, — опасливо замотала головой и тут же с тревожной досадой прикрикнула: — Да не стой ты посреди двора, спрячься. Я сейчас.
Она заполошно кинулась на крыльцо, рванула дверь в сени.
Вадим быстро спятился в заросль молодых лип, густо заселенных омелой. Держа автомат наготове, присел у стены хлева. Осмотрелся. Возле ног расстилаются розетки подорожника. Листья в затененности выросли сочные, крупные. Вадим стал лихорадочно, прямо с корнем, рвать эти розетки, совать в карман. Покосился на пучки листьев омелы, этой вечно зеленой дармоедки — не пригодится ли? Вспомнить бы, что говорила Нина Андреевна об омеле. Уж очень мало отводилось ей часов для занятий с курсантами.
Омела, омела... Кажись, помогает при гипертонии. Это им с Иваном ни к чему. Им бы крепкую, сочную головку лука, такую, чтобы надрезал — и слезы из глаз ручьем. Луковицу бы на раны растертую... В огород разве сунуться? Не выйдет, и без того наоставлял визитных карточек. Посмотрел туда, где с женщиной разговаривал. Полянка ни овцами, ни свиньями не тронута, устлана зеленью гусиной лапки, теперь на этой зелени — его сапожища. Наследил. И под липками траву пообщипал. Ничего не воротишь, ничего не исправишь...
Женщина вышла, кинула затравленный взгляд на опушку леса, туда, где дорога, тем же взглядом поискала нежданного гостя. Вадим высунулся не сразу, повременил — не появится ли из гичи еще кто. Женщина подбежала, торопливо сунула в руки сверток.
— Товарищ, — губы затряслись у нее, — извиняй, ради бога, со стола смела... Ничего не могу больше. Насмерть забьют меня, до тебя доберутся. Уходи быстрей, уходи.
— Откуда ты здесь, как тут оказалась? — не удержался Вадим от вопроса.
Женщина вскинула полные изумления и страха глаза.
— Г-госпо-о-оди, — простонала она, — нашел время... В тридцать девятом еще связалась с одним... Да уходи ты. Когда солнце вот так вот стоит — правь в ту сторону, — показала, на какой высоте должно быть солнце, чтобы взять направление. Получалось — на северо-восток. — Там болото, зато жилья нет. Можно пройти, дождей давно не было. Ну что ты стоишь! Беги. Кобель вперед хозяина прилететь может. В куски испластает.
Права, кругом права эта заблудшая, подневольная теперь женщина. Спешить надо отсюда. Спросил уже от забора:
— О партизанах не слышно?
— Откуда они! — замахала женщина руками. — Тут Импулявичус с полицейскими «партизанит». Немцы кругом. Болотом уходи или пересиди там, даст бог, выживешь, дождешься своих. Скоро должны быть, слышала — немцы Вильно сдали.
— Спасибо за добрую весть. Прощай и... Я не хочу угрожать, но... Понимаешь?
— Вот попадешься, потом на меня грехи. Иди же!
— Прощай!
У скрадка, откуда наблюдал за хутором, остановился, посмотрел на двор. Женщина ухватила из-под навеса метлу, стала заметать, расчесывать помятую траву. «Чтобы и духу моего не было», — подумал с горькой и благодарной усмешкой. Тут же поправился: «Точнее, чтобы последний дух из меня не вышибли». Молодец тетка... Откуда ты, какая тебя судьба-веревочка повязала тут?
Вынул кисет с пыльцой, неугодной собачьему нюху, осыпал насиженное место и подходы к нему и двинул в противоположную сторону от того лесочка, где оставил Ивана Малыгина. Табачок на свои следы — это хорошо, но и попетлять нелишне.
Дорогу оставил слева метрах в трехстах. Собака на обратном пути после дальних прогулок далеко от коня не уходит. Это когда со двора, тогда по сторонам рыскает, тешит песью душу, сейчас, поди, плетется, язык набок. Если и убежит, то только вперед, к дому.
Не обманула женщина, правду сказала. Послышался стук подков, донеслись голоса. Похоже, три или четыре телеги направляются к хутору. В мешанине слов различил немецкую и литовскую речь. Разговор шел в той возбужденности, когда людям не слушать, а говорить хочется. Трудно было в этом гомоне разобрать что-то, выхватить какую-либо фразу. Но вот, перекрывая гвалт, заорал немец: «Их хабе фюбер!» В ответ раздался хохот, послышался высокий звук бербине и пьяная песня: «Ой, забористое пиво! Ой, забористое пиво! Видно, добрый был ячмень!» Только и понял Вадим из литовской песни, что «пиво» да «ячмень».
Немец снова обиженно-пьяно объявил, что у него жар. Пучков сжал скулы. Падла, жар у него... Тебе бы Ванюшки Малыгина жар, ты бы поверещал, пьяная сволочь. Жар у него... Лупануть на весь рожок — и пиво будет, и хворь вышибет...
Заныло сердце, сунул руку к нему, наткнулся на узелок. Что в нем? Говорит, со стола смела. Объедки, что ли? Довольствуйся, Вадим Пучков, и такой милостыней. И-иэх, йоду бы пузырек!
Подводы удалялись, удалялся и Вадим Пучков
* * *
Иван Малыгин лежал рядом с волокушей. Пучков испуганно метнулся к нему. Повязка сорвана, по всей груди запеклись комья крови, бинты сползли и с руки. Палки, фиксирующие перелом, отброшены. Что с ним? Бился в беспамятстве? Или пробирался к мешку, искал пистолет? Ваня, Ваня, выбрось ты это из головы. Вот устраню кое-что, оставленное нашим присутствием, прибью малость запахи, и двинемся мы с тобой на северо-восток, к болоту, будем там, как хмыри, отсиживаться. Ты уж потерпи. Обмою, подорожник на раны приляпаю, перевяжу, полегче станет...
Пучков тянул волокушу из последних сил, часто останавливался. Передохнув, снова шел в ту сторону, куда указала хуторская женщина. Часа через полтора под ногами зачавкало. Теперь другая забота навалилась — сыскать среди зыбучих мшаников место повыше да посуше. Вадим побродил окрест, нашел удобный, заросший ивняком бугорок. Ни на этом, ни на других холмах сенных сараев не было — не было сенокосов в этой глуши. На бугорке и устроились. Малыгин не приходил в сознание. Посмотрел на него Пучков — и под ложечкой пусто стало.
Вода во фляге есть, раны обмыть хватит. Для питья болотная сойдет. Побудут в ней ветки черемухи, помокнут минут десять — и пей на здоровье (не упустил случая, припас прутиков). О фитонцидах черемухи медичка Нина Андреевна тоже говорила. Сюда бы те заросли, где волокушу изладил, — от гнуса. Сожрут тут комарики, живьем сожрут...
Вадим развязал узелок. В нем вскрытая консервная банка, на дне банки — недоедки тушенки, туда же ссыпаны обрезки свиной кожи от сала. Отдельно — пригорелые, срезанные с каравая, корки хлеба, пригоршня жареной картошки в крупках остывшего жира, перемятые стрелки лука... Не зелень, саму бы репку луковую. Эх, молодица, молодица... Что еще? Все из съедобного. Не густо.
Без горечи порадовался тряпью: две в прах изношенные рубашки, штанина от кальсон с заплатой на коленке, рваное полотенце, еще какие-то тряпки из тех, что, выстиранные в последний раз, приберегаются для всякой кухонной надобности. Вот спидница еще крепкая. Свою, наверное, положила, посчитала, что такая пропажа не будет замечена хозяином. А веревка-то зачем? Пусть. Как говорил мудрый Осип, давай веревочку, и веревочка в дороге пригодится. И не веревочка это вовсе, свивальник. Не истлел, крепок. Спеленаю тебе ноги, Иван, такие коконы сделаю — как в гипсе будешь... А вот пузырька с йодом нет...
Балагурил Пучков в мыслях, тешился, как ребенок, подобравший цветной черепок, а тяжесть на сердце становилась все ощутимее. Может, послушаться Ивана, оставить ему пистолет, а самому обратно на хутор? Шумнуть напоследок, забрать с собой к праотцам Импулявичуса со всей его свитой?
Изгонял из себя вольнодумство, прислушивался к ночным звукам, пытался отыскать в них что-нибудь, что приободрило бы, вселило надежду, но на тысячи верст — лишь шелест листвы, сонные вскрики пичуг и слабое, булькающее дыхание изнемогающего Ивана Малыгина.
Надо идти, во что бы то ни стало надо идти. Строго на восток, к Неману. Пусть приостановилось наступление, но не навек же оно приостановилось... Перевяжу, приведу Ивана в порядок и пойду... С тем и уснул Вадим Пучков. Рядом бы с Иваном лечь, пригреть его своим телом, но сторожился Вадим. Оружие в стороне не оставишь, а с оружием лечь... Малыгин уже не раз пытался здоровой рукой дотянуться до автомата.
Проснулся Вадим от сырости. Наползли тучи, окатили землю. Вода подобралась под волокушу, не спасла Ивана Малыгина и плащ-палатка. Мокрый до нитки, прикрыв глаза рукой, Иван ловил ртом дождинки. Различив в водяном бусе вставшего на колени Вадима, Малыгин сказал:
— Не мучай меня, Вадим... Все равно конец. Пучков молчал, стал резать кустарник для настила.
Малыгин опять к нему:
— Чего сопишь, слышишь ведь.
— Возьми себя, Ваня... Зубами. Ты же сильный.
— Был... Сломал меня немец... Много я ихнего брата... Теперь и мой черед...
— Я же с тобой, помогу.
— Уходить тебе надо, Вадим. Может, дойдешь... Работу сдашь нашу... Повезет — и моих повидаешь...
— Сам повидаешь.
К полудню дождь стих. Пропитанные кровью и гноем, набухшие от дождя повязки снялись легко. Отжав принесенные с хутора тряпицы, Вадим заново перевязал воспаленные, гноящиеся раны Малыгина. Тот лежал расслабленный, не пытаясь ни помочь, ни воспротивиться. Видно, снова ушло сознание.
Не удалось и покормить Ивана кашицей, в которую превратились хлебные корки. Вадим прибрал тюрю в консервную банку и, мусоля свиную кожицу, наслаждаясь ее вкусом, снова изнурял мозг разными планами Ни один из этих планов не годился.
* * *
Сколько прошло дней их пребывания на болоте? Вадим не мог определить этого. После того ночного дождя ливни стали возобновляться, одежда не просыхала. Теперь подлая слабость окончательно скрутила и Вадима Пучкова. Свело изнутри глотку, кишки пекло нестерпимым жаром и резало их на части. Запас прутиков черемухи, нарезанных неподалеку от последнего места боя, иссяк. Вадим, как святую матерь, молил Нину Андреевну явиться в его память со своим кладезем знаний. От ее лекций в мозгу мало что сохранилось, помнились лишь фитонциды лука и черемухи. Все же копался в придымленной памяти, в своих дилетантских познаниях трав. Что на болотах? Кубышка желтая, аир, дягиль, череда... Болото — вот оно. Набухшее дождями, стонущее топью, оно еще ничем, кроме страданий, не одарило. Череда... Кажись, годна при золотухе. Девясил возбуждает аппетит. Вот уж действительно — в точку, только аппетита им и не хватает... Отвар бы из наростов шиповника, успокоить кишки...
Отвар... Примус еще тебе, кастрюльку...
След от пули на лопатке загнивал, боль растекалась по всей спине, Пучкова лихорадило и трепало. Жестоко не отпускал, выворачивал наизнанку кровавый понос. Временами вязкой наволочью застилался рассудок, и Пучков обихаживал израненного Ивана уже в обморочной одури.
Обмытый, вновь перевязанный, очнувшийся Иван Малыгин подозвал однажды взглядом Вадима Пучкова.
— Вадим, я схожу с ума...
Пучков с усилием вникал в то, что говорил Малыгин. В своей еще большей недоле тот не замечал физической беспомощности друга, не видел его душевных страданий, говорил как с человеком, который еще способен пусть на тяжкое, но живое дело.
— ...с головой неладно, — продолжал Малыгин. — Сейчас с полковником Трошиным говорил... как с тобой.
Действительно, то, что привиделось Ивану Малыгину, он не мог объяснить не чем иным, как помрачением рассудка. Наплывала, обволакивала ватная тишина, уходила боль, возникала дурманная тяга ко сну, дурманная и присущая только здоровому организму. Веки смыкались, наступал покой, и на этом присущее здоровому кончалось — Малыгин продолжал видеть то, что видел только что: кусты можжевельника, болотистое пространство с окнами черной тины, поодаль, на буграх, корявые стволы сосен. Этот унылый пейзаж начинал неестественно покачиваться, подрагивать, оживать цветными блестками и звуками. Поначалу звуки доносились со всех сторон, неразборчиво, но в какое-то мгновение слились, обозначились хлюпаньем ног по болоту, человеческими голосами, и Малыгин увидел в мареве ивняка, ольхи и крушины смутные, колеблющиеся, как под слоем воды, фигуры полковника Трошина и его заместителя, который, провожая их, давал последние наставления. Когда увидел их, голоса стихли, только стало что-то гулко и через равные промежутки бухать. Люди молчали. Молчал и пораженный Малыгин. А метрономные удары продолжались, они несли в изнуренный мозг все четче и четче проясняющуюся мысль: «Сон, надо открыть глаза».
Малыгин разлепил веки — призрак сгинул, а буханье осталось. Понял — это его еще живое сердце. Тотчас захотелось вернуть видение, не упустить его, и Малыгин поспешно закрыл глаза. Рассудок мутнел, Трошин и его зам снова возникли в обмане чувств. Они стояли на том же месте и будто всматривались во что-то, искали что-то. Малыгин решился подать голос: «Николай Антонович, вы слышите меня?» И как удар током: «Слышу, Ваня. Где вы? Где отряд?»
Тут не ошибешься — его голос, голос полковника Трошина.
* * *
Бухает сердце, подкачивает, толкает в мозг нездоровую кровь. Но что-то есть в той крови и живое, свежее — мутнеет обманчивая картина. Малыгин распахивает глаза, в них бьет дневной свет, в угарное сознание проникает свежая струйка: бред это. И все же Малыгин вновь спешит к призраку: смыкает глаза, здравый смысл теряется, надвигается бредовое, болезненно мнимое, и оно опять воспринимается за реальное.
— Николай Антонович, это ведь сон, вы пришли ко мне во сне.
— Это не имеет значения, Ваня, — отвечает полковник Трошин. — Сообщи...
Сердце замедляет движение, щемит надежда, но Малыгин, хотя и смутно, сознает чушь происходящего, сознает и не хочет возвращаться в реальность, спешит сказать полковнику Трошину:
— На северо-восток...
— Мы придем, ждите.
Не хочется расставаться с надеждой, Малыгин пытается удержать возникшее состояние, но через дрожание ресниц проникает реальный свет реального дня, странность истаивает...
В глубоко запавших глазах Ивана, обнесенных страдальческой чернотой, вспыхивает испуг:
— Вадим, я не хочу умереть помешанным... — Испуг сменяет мольба: — Не мучай... Днем раньше, днем позже...
Захирел дух, заплутал рассудок Ивана...
Пучков молча пересиливал жалость, поил товарища обтирал его мокрой тряпицей.
— Слюнтяй... Ты... Отдай пистолет...
Пучков стискивал челюсти, глотал обиду. Бредовые выходки полуживого Ивана Малыгина не могли пошатнуть в нем человеческое, ослабить братскую связку.
* * *
В мареве июльской жары шевелится сырой болотный воздух, беспощадно жрет комар и мелкий гнус, облепляют тело Малыгина невесть откуда налетевшие здоровенные и мерзкие мухи. Противными голосами орут лягушки. В близком сосняке тарахтит дятел. Прочищая горло, неуверенно подает голос кукушка: «ку-ку, ку-ку»... Замолчала, переждала малость, посоображала — стоит ли продолжать свою монотонную песню. Снова закуковала. Загадать? А что ответит эта птаха? Годы, дни, часы? Кому? Ему, Вадиму Пучкову, или Ивану Малыгину? Или обоим вместе?
Счет дням давно потерян. Однажды часы не были заведены и теперь безбожно врали. С той стороны, где Неман — ни звука. Выходит, стал фронт, зарылся в землю?
Может, вопреки здравому смыслу, сходить все же на хутор? Будь что будет! Живым не возьмут! Выманить ту тетку-молодку, припугнуть, привести сюда...
Какая нелепость! Никуда теперь Вадиму не уйти Переместились от хутора километров на шесть, такого расстояния он не одолеет, если одолеет — не хватит сил чтобы вернуться к Ивану.
Все не то, не то...
А что — то? Сидеть и ждать? Что ждать? Когда исполнят обещание призраки, явившиеся Ивану?
Хуже смерти это ожидание. Тело немощно, но душа-то жива, действий требует. Бездействие, пассивность — вот что унизительно, вот что раздражает, давит на психику...
Когда возвращалось сознание, Иван Малыгин опять и опять наседал на Пучкова. Пучков собирался с силами, упрашивал:
— Ваня, не надо, не рви себе душу.
Иван хрипел по-звериному. От этого хрипа начинала горлом идти кровь, слепляла губы. Вадим обтирал лицо Ивана, пальцами сдавливал уголки губ, губы выпячивались хоботком, обнажали стиснутые, испачканные кровью зубы. Вадим лил на них воду. Иван не мог противиться, глотал, водил глазами туда-сюда и снова:
— Вадим, тяжко мне... Сжалься, не будь... кислятиной... Не поднимается рука — дай мне...
В сотый раз запечатывался кадык Вадима, он отвергающе мотает головой. Малыгин булькает сырым от крови горлом, просит с необоримым упрямством:
— Вадим, не будь бабой...
Вадим костенеет, выдавливает с огромным трудом:
— Не дам.
— А если немцы? Голыми руками возьмут... Этого хочешь?
— Тогда дам.
— Тогда не смогу.
— Я смогу. За тебя и за себя.
...Ждать, ждать... Пусть давит на психику, но ждать. А что ждать? Счастливого конца? Как в кино? Беспощадная шашка занесена над головой героя, рот его распялен в предсмертном прощании, в проклятии врагам, еще миг... Но меткий выстрел друга — и шашка выбита из вражеской руки...
Сцепить зубы, сжать нервы в комок и, как Чапаев, — «Врешь, не возьмешь...». Но в том фильме как раз и не было счастливого конца, в том фильме все было как в жизни...
Малыгин стонет, его искаженные близкой смертью губы снова выжимают мольбу. Вадим льет ему воду в рот, на лицо и твердит свое:
— Будем ждать, Ваня.
— Глупо... Бесполезно. Действовать надо...
— Действовать? — Вадим с неимоверным трудом поднимает голову. — Разве ждать — не действие?
Да-да, действие. Еще какое действие. Только оно сложнее по своей структуре, требует не одной энергии мышц, но и энергии духа, непостижимого напряжения воли. Почему мы должны отказываться от этой формы действия? Или у нас есть другой выход из адского положения?
Что-то вот такое хотел сказать Вадим Пучков, но не сказал, сил не хватило, хотя в мыслях было все это. Затрудненно высказал неоспоримую истину:
— Фронт рано или поздно двинется...
Тогда облитые кровью губы Малыгина вышептывают:
— Рохля, тюфяк... Будь проклят...
* * *
Потерян счет дням.
Часы показывают неверное время.
Над болотом висят растеребленные бахромистые тучи и сеют водяное просо.
В камышах блеют бекасы.
Малыгин выговаривает Пучкову грубо и мерзко, просит:
— Дай пистолет... дай...
Пучков встает на четвереньки. Звенит в тяжелой голове, и Вадим утыкается в прохладу сырого мха. Это приводит его в чувство.
Снова встал на четвереньки. Резь в животе вроде стихла. Попробовать на ноги? Уцепился за куст, поднялся, шагнул к Малыгину.
Лицо Малыгина песочного цвета, колодезная темень в провалах глаз. Живой ли? Вздрагивают ресницы, разлепляются губы. Живой. Просит:
— Пистолет...
Сжимаются и разжимаются пальцы левой руки — тоже выпрашивают.
Вадим дошагал все же, опустился рядом, смотрит на Ивана помутневшими глазами и цепенеет от сознания того, что решил сейчас сделать.
— Не дам, Ваня... Не могу... Ты возьмешь его сам. Прости...
Вадим с усилием расстегнул кобуру, вынул пистолет, ткнул ствол себе под левый сосок, но тут же, мгновенно, отвел руку... Ну нет, лейтенант Пучков, это не выход...
Он долго сидел, опустив руки между колен, смотрел на ставший вдруг неимоверно тяжелым пистолет. Откуда-то подкралось навязчивое и тоскливое желание обыденного армейского — разобрать его, почистить. Заметил на потершемся затворе, возле предохранителя, коричневое пятно ржавчины, обтер о штанину... А рядом мысли совсем не обыденные: что же все-таки делать? Действовать? Как?... Ну что ж, давай будем действовать, как велишь, Ваня...
Малыгин ничего этого не видит, он уставился в затянутое низкими тучами небо, пошевеливает пальцами уцелевшей руки, ждет обещанного. Прощаясь, Вадим вглядывается в его сухое серое лицо, подтягивает за лямку вещмешок поближе, кладет на него ТТ с загнанным в ствол патроном.
— Оставляю на всякий случай... И вот что, Иван, — без глупостей. Дождись меня. Постараюсь к дороге... Лошадку, может... Уговорю или... — Вадим отомкнул рожковый магазин автомата, проверил его наполненность. Поднимаясь, встретился со взглядом Малыгина. Тот согласно сморгнул.
* * *
Ноги Пучков переставлял с величайшими усилиями, голова моталась на тряпичной шее и все время тянула к земле. Скорее бы из болота... Останавливался, прислонясь к дереву, впадал в горячечное забытье. Очнувшись, вспоминал направление и не спешил с первым шагом — слишком дорого даются ему эти шаги.
Ухваченный за рукоятку, опущенный вниз стволом ППС ободряюще шоркается о голенище...
Близость межхуторской дороги угадал натренированным чутьем. С дальнего расстояния выбирал путь с меньшими помехами, делал очередной шаг. Находил опору, отдыхал, напрягал слух, но, кроме кровяного шума под черепом, ничего не слышал. Снова и снова тянуло подумать о сумасбродной затее — куда он, зачем? Но Вадим зло отгонял эту мысль: решил — так действуй!
Конское ржание застало его близ дороги в тесно переплетенных кустах. Он даже не услышал его, это ржание, лишь угадал — так водопадно шумела в голове нездоровая кровь. Раздвигая ветку за веткой, увидел наконец крестьянскую бричку с грузом под брезентом и ее хозяина. Он насаживал колесо. Направив все внимание на то, чтобы не упасть, Вадим шагнул через затравеневшую пустяковую канавку. Обратного шага сделать не успел, да он и не собирался его делать: на дороге оказалось несколько подвод. У той, что ближе к нему, стояла группа вооруженных людей. На Пучкова враз уставились темные дульца нескольких карабинов. Вадим сделал резкое кистевое движение, левой рукой поймал рожок вскинувшегося автомата и, уперев автомат в живот, нажал на спусковой крючок. Очередь была длинной. Она продолжалась и тогда, когда Вадим лежал мертвым. Судорожно сжатые пальцы не отпускали крючка, и автомат, сбивая дорожную гальку, жил до тех пор, пока не опустел магазин.