Настала пора представить читателю преподобного Фрэнсиса Эйрбина, бывшего профессора поэзии в Оксфорде, а ныне священника прихода Св. Юолда в Барчестерской епархии. Ему суждено занять в этой книге видное место, а потому ее автор хотел бы по мере сил набросать для читателя его портрет.

К сожалению, еще не изобретена умственная дагерротипия или фотография, которая сводила бы человеческие характеры к письменному выражению и с непогрешимой точностью воплощала их в грамматические формы. Как часто романист — и историк и биограф — чувствует, будто ему удалось запечатлеть на холсте своего воображения всю полноту личности какого-нибудь человека, но когда он хватается за перо, чтобы увековечить этот портрет, нужные слова ускользают от него, смеются над ним, заводят его в тупик, и через десяток страниц он убеждается, что описание похоже на мысленный образ не больше, чем трактирная вывеска — на подлинного герцога Кембриджского.

И все же механическая точность, вероятно, удовлетворила бы читателя не больше, чем точная фотография удовлетворяет любящую мать, которая хочет иметь верное изображение своего обожаемого дитяти. Сходство полное, но скучное, мертвое и холодное. Как будто все точно и всякий легко узнает оригинал, но сам человек не будет гордиться таким своим изображением.

К познанию не ведут проезжие дороги и нет легкого способа постигнуть какое-либо искусство. Как бы ни старались фотографы, как бы ни улучшали свою и без того высокую сноровку, им не создать изображения человеческого лица, в котором говорила бы душа. Как бы биографы, романисты и прочая наша братия ни стонала под тяжестью невыносимого бремени, мы должны либо мужественно нести его, либо признать, что мы не годны для работы, за которую взялись. Нельзя писать хорошо, не трудясь.

Labor omnia vincit improbus. Таким должен быть девиз каждого труженика, и, быть может, терпение и труд в конце концов создадут схожий портрет преподобного Фрэнсиса Эйрбина.

О его занятиях и известности было сказано уже достаточно. Упоминалось и о том, что ему сорок лет и что он все еще холост. Он был младшим сыном небогатого помещика в северной Англии. Он учился в Винчестере, и его отец предназначал его для Нового Колледжа; но мальчик был прилежен, только если предмет его интересовал, и в восемнадцать лет кончил школу с репутацией талантливого юноши, но без права на университетскую стипендию. Кроме вышеупомянутой репутации, он заслужил в школе лишь золотую медаль за английские стихи, давшую его друзьям основание утверждать, что он, несомненно, пополнит собой плеяду бессмертных английских бардов.

После Винчестера он поступил в Оксфорд, в Балиоль, но без стипендии. Там он пошел своим особым путем. Он сторонился веселых компаний, не устраивал пирушек, не держал лошадей, не занимался греблей, не участвовал в драках и был гордостью своего тьютора. То есть, пока не осмотрелся. А тогда он повел жизнь, которая, хотя и делала ему не меньшую честь, едва ли была по вкусу его тьютору. Он вступил в дискуссионный клуб и скоро прославился своим насмешливым красноречием. Он всегда говорил серьезно, и в его серьезности всегда крылось лукавство. Ему было мало, что его идеи верны, силлогизмы неопровержимы, а принципы благородны. Он терпел жалкую неудачу и в собственных глазах, и в глазах своих поклонников, если ему не удавалось свести аргументы противника к абсурду и победить с помощью и логики и остроумия. Но сказать, что он старался смешить своих слушателей, было бы несправедливо. Наоборот, ему претил такой вульгарный и ненужный способ одобрения. По его мнению, шутка, над которой смеются, ничего не стоила. Он умел без помощи слуха чувствовать, находит ли его остроумие достойную аудиторию, и видел по глазам сидящих в зале, понимают ли и ценят ли они его речь.

В школе он был религиозен. То есть он примкнул к определенной религиозной партии и получил те блага, которые выпадают в подобных случаях на долю энергичных борцов. Мы слишком поспешно объявляем злом всякий раскол в нашей церкви. Умеренный раскол (если только он возможен) привлекает внимание к предмету споров, вербует сторонников из равнодушных и учит размышлять над религией. Сколько полезного принесло движение внутри англиканской церкви, начавшееся с появления “Остатков” Фруда!

В отрочестве юный Эйрбин встал в ряды трактарианцев, а в Оксфорде некоторое время был ревностным учеником великого Ньюмена. Делу трактарианцев он отдавал все свои таланты. Ради него он слагал стихи, произносил речи, рассыпал ярчайшие блестки своего ученого остроумия. Ради него он пил, ел, одевался и жил. Со временем он получил степень бакалавра искусств, но не пожал при этом академических лавров. Его слишком занимали дела высокой церкви и неотъемлемая от них полемика и политика, чтобы он мог заслужить первое или хотя бы второе отличие; но он отомстил университету, сделав на этот год отличия немодными и высмеяв педантизм, из-за которого человек в двадцать три года не способен думать ни о чем более серьезном, чем конические сечения или греческая просодия.

В Балиоле же греческая просодия и конические сечения почитались необходимыми, и мистеру Эйрбину не нашлось места среди членов его факультета. Однако колледж Лазаря, наиболее богатый и уютный приют оксфордских профессоров, открыл объятья молодому бойцу воинствующей церкви. Мистер Эйрбин был рукоположен, вскоре после получения степени стал членом факультета, а затем был избран профессором поэзии.

Но тут настал самый страшный час его жизни. После долгой душевной борьбы и мучительных сомнений великий пророк трактарианцев объявил себя католиком. Мистер Ньюмен покинул англиканскую церковь и увлек за собой немало колеблющихся. И чуть было не увлек за собой мистера Эйрбина. Хотя в конце концов мистер Эйрбин устоял, что далось ему ценой тяжелой борьбы. На некоторое время он удалился из Оксфорда, чтобы в уединении обдумать шаг, представлявшийся ему почти неизбежным. Скрывшись в глухой деревушке на диком побережье одного из самых отдаленных наших графств, он вопрошал свою совесть, есть ли у него право остаться в лоне своей матери-церкви.

Дело могло кончиться скверно, будь он предоставлен самому себе. Обстоятельства складывались против него. Его житейские интересы требовали, чтобы он остался протестантом, а он всегда видел в житейских интересах лютых врагов, одоление которых было вопросом чести. В его мучительном экстазе такая победа была бы ему легка: он спокойно отказался бы от хлеба насущного, но ему было трудно избавиться от мысли, что, выбирая англиканскую церковь, он, быть может, руководствуется недостойными побуждениями. Его чувства были против него: он глубоко любил человека, в котором до сих пор видел своего духовного руководителя, и хотел бы последовать его примеру. Его вкусы были против него: пышные ритуалы католической церкви, ее торжественные праздники и суровые посты радовали его глаз и воспламеняли воображение. Его плоть была против него: какой опорой будут слабому человеку законы, строго требующие от него высокой нравственности, самоотверженности, послушания и целомудрия, нарушение которых было бы вопиющим грехом! Даже его вера была против него: он так томился потребностью верить, так жаждал доказать свою веру делом и считал простое омовение в водах иорданских настолько недостаточным, что свершение какого-нибудь великого деяния — например, отречение от всего во имя истинной церкви — неодолимо манило его.

Мистер Эйрбин был тогда очень молод и, покидая Оксфорд ради своего далекого убежища, полагался лишь на свой разум, презирал здравый смысл простых людей и не думал, что может в своем смятении найти опору у кого-нибудь из местных жителей. Но провидение было к нему милостиво: на пустынных берегах дальнего моря он встретил человека, который постепенно успокоил борение его духа, вернул мир его воображению и научил его долгу христианина. Когда мистер Эйрбин покидал Оксфорд, он думал о сельских священниках почти с презрением и намеревался (если останется в их церкви) как-то поднять их, вырвать из трясины безразличия, влить веру и энергию в сердца этих служителей божьих, которые, по его мнению, предпочитали тихонько брести по жизни без того и без другого.

Но от такого-то вот священника мистер Эйрбин в час великой своей нужды и получил помощь. Неимущий младший священник глухого корнуэльского прихода научил его, что христианином должен руководить закон внутренний, а не внешний, что человек не может стать слугой нелукавым, подчиняясь лишь писаным правилам, и что, пытаясь обрести спасение в стенах Рима, он только эгоистически ищет безопасности для себя, точно трусливый солдат, который накануне сражения притворяется больным.

Мистер Эйрбин вернулся в Оксфорд, став смиреннее, лучше и счастливее; и с этого времени он усердно трудился, как священник своей родной церкви. Те, кто его окружал, поддерживали в нем верность ее принципам, и на смену влиянию мистера Ньюмена пришло влияние главы его колледжа. Пока доктор Гвинн видел в этом молодом человеке возможного отступника, он не питал к нему симпатии. Хотя сам декан принадлежал к высокой церкви, он не терпел тех, чья вера не довольствовалась “Тридцатью девятью статьями”. Пыл людей вроде Ньюмена казался ему признаком не благочестия, а душевного расстройства, у молодых же людей он видел за этим лишь пустое тщеславие. Сам доктор Гвинн сочетал веру с большой долей житейской мудрости и не мог одобрить догматов, утверждавших их несовместимость. Узнав, что мистер Эйрбин почти католик, декан горько раскаялся в том, что сделал членом своего факультета человека столь недостойного, а когда прослышал, что мистер Эйрбин вот-вот и вовсе станет католиком, то не без удовольствия подумал, что в этом случае место, которое он занял, снова станет вакантным.

Когда же мистер Эйрбин вернулся убежденным протестантом, декан Лазаря вновь открыл ему объятия, и мало-помалу он стал любимцем колледжа. Вначале он был мрачен, молчалив и не хотел участвовать в университетских усобицах, но постепенно оправился, вернее, вновь обрел себя, и прослыл человеком, всегда готовым броситься в бой против всего, что отдает евангелистическим душком. Он был велик на кафедре, на ораторской трибуне, в застольной беседе и к тому же неизменно мил. Он с жаром участвовал в выборах, заседал в комитетах, рвал и метал против любого проекта университетской реформы и добродушно рассуждал за рюмкой портвейна о гибели, грозящей церкви, и о кощунствах, ежедневно творимых вигами. Муки, которые он перенес, вырываясь из-под власти чар римской владычицы, несомненно, закалили его характер. Хотя внешне он казался весьма самоуверенным, тем не менее, во внутренней жизни сердца он стремился к смирению, которое так и не научился бы ценить, если бы не дни, проведенные в Корнуэлле, куда он теперь ездил ежегодно.

Таков был душевный облик мистера Эйрбина, когда он принял приход Св. Юолда. Внешний же его облик ничем не был примечателен. Он был высок, хорошо сложен, подвижен. Седина припудрила прежде иссиня-черные волосы, но лицо осталось молодым. Хотя красивым его назвать было нельзя, оно было приятно. Портили его высокие скулы и массивный тяжелый лоб, зато глаза, нос и рот не оставляли желать ничего лучшего. В его глазах всегда горел огонь, обещавший вдохновение или юмор, когда он начнет говорить, и обещание это редко не оправдывалось. Его губы легко слагались в мягкую улыбку, которая свидетельствовала, что его юмор никогда не унижается до сарказма, а выпады не диктуются злобой.

Мистер Эйрбин имел успех у дам, но более как всеобщий любимец, нежели как избранник одного сердца. Он был членом оксфордского факультета, а потому не мог помышлять о браке, да, пожалуй, ни разу и не испытал нежной страсти. Хотя он принадлежал к церкви, не требующей от своих служителей безбрачия, он привык считать себя убежденным холостяком. Тогда он не помышлял о приходе, а его оксфордские занятия были несовместимы с радостями домашнего очага. Поэтому на женщин он смотрел, как смотрят на них многие католические священники. С хорошенькими и бойкими на язык он был не прочь поболтать, но видел в них лишь детей. Разговаривал он с ними несерьезно и слушал их, заранее не сомневаясь, что они не скажут ничего, достойного внимания.

Таков был мистер Эйрбин, новый священник церкви Св. Юолда, обещавший погостить в Пламстеде.

Он приехал за день до мистера Хардинга и Элинор, и семья Грантли могла составить свое мнение о нем до прибытия других гостей. Гризельду удивила его моложавость, но в спальне она сказала Флоринде, младшей сестре, что разговаривает он, как старик, и, пользуясь превосходством семнадцати лет над шестнадцатью, объявила его некрасивым — правда, глаза у него дивные. Конечно, шестнадцать лет свято уверовали в приговор семнадцати и сказали, что он очень некрасивый. Потом барышни принялись сравнивать достоинства других преподобных холостяков округи и без тени ревности согласились, что некий Огастес Грин бесспорно превосходит всех остальных. В пользу этого джентльмена действительно говорило многое: получая прекрасное содержание от отца, он мог тратить все жалованье младшего священника на лиловые перчатки и элегантные галстуки. И, порешив, что гостю их отца далеко до неотразимого Грина, барышни уснули в объятиях друг друга, довольные собой и всем миром.

Вначале миссис Грантли пришла примерно к тому же заключению относительно фаворита своего мужа, что и ее дочери, хотя и не сравнивала его с мистером Грином. Она вообще никого ни с кем не сравнивала и только сказала мужу, что иной одному кажется лебедем, а другому — гусем, отказав таким образом мистеру Эйрбину в праве считаться лебедем.

— Ну, Сьюзен,— ответил супруг, обиженный столь нелестным отзывом о своем друге,— если мистер Эйрбин, по-твоему, гусь, твоя проницательность оставляет желать лучшего.

— Гусь? Разумеется, он вовсе не гусь и, возможно, очень умен. Но ты, архидьякон, любишь понимать все буквально, когда тебе это удобно, и придираешься к словам. Я не сомневаюсь, что мистера Эйрбина высоко ценят в Оксфорде и что он будет прекрасным священником. Я хотела сказать только, что, проведя с ним вечер, не нахожу его таким уж совершенством. Во-первых, он, по-моему, несколько самодоволен.

— Среди моих знакомых,— объявил архидьякон,— нет человека менее самодовольного. Скорее уж он застенчив.

— Возможно. Но я этого пока не заметила.

На этом разговор окончился. Доктор Грантли считал, что его жена бранит Эйрбина только потому, что он его хвалил, а миссис Грантли знала, что архидьякон, составив твердое мнение о человеке, не слушает после этого ни хулы, ни похвал в его адрес,

Правы были оба. Мистер Эйрбин бывал застенчив в малознакомом обществе, но когда он исполнял свои обязанности или говорил о вещах, знать которые было его долгом, он становился достаточно развязен. На трибуне Эксетер-Холла мистер Эйрбин без всякого смущения выдерживал взгляды тысячи глаз, ибо этого требовала его профессия, но в светской беседе он смущался высказывать свое мнение, что нередко создавало впечатление, будто он считает собеседников недостойными внимания. Он не любил навязывать свои суждения, кроме тех случаев, когда того требовали обстоятельства, а так как с ним обычно начинали обсуждать именно те темы, которые он привык трактовать решительно, то он старательно уклонялся и в результате часто навлекал на себя такие же обвинения, какие выдвинула против него миссис Грантли.

Мистер Эйрбин тем временем сидел у открытого окна, любуясь лунным светом и серыми башнями церкви за садом, и даже не подозревал, что в его адрес высказывается столько лестных и нелестных замечаний. Если вспомнить, как склонны мы сами обсуждать ближних — и отнюдь не благожелательно, то поистине странно, с каким упорством мы считаем, будто другие не могут говорить о нас дурно, а узнав об этом, обижаемся и сердимся. Вряд ли будет преувеличением сказать, что все мы порой отзываемся о наших ближайших друзьях в тоне, который был бы этим нашим ближайшим друзьям весьма неприятен, и тем не менее мы требуем, чтобы наши ближайшие друзья неизменно говорили о нас так, точно они слепы к нашим недостаткам и благоговеют перед нашими добродетелями.

Мистер Эйрбин просто не думал, что о нем могут говорить. По сравнению со своим хозяином, он казался себе весьма незначительной особой и считал, что не стоит ни внимания, ни разговоров. Он был совсем одинок, если иметь в виду те узы близости, которые связывают лишь мужей и жен, родителей и детей, братьев и сестер. Он часто думал, что такие узы необходимы для счастья человеку в этом мире, но утешался мыслью, что человеку в этом мире вовсе не обязательно быть счастливым. Вот так он обманывал себя, а вернее, пытался обмануть. Он, как все, тосковал по радостям, которые считал радостями, и хотя с модным ныне стоицизмом внушал себе, что счастье и горе равно должны оставлять человека равнодушным, его они равнодушным не оставляли. Ему надоела его оксфордская квартира и профессорская жизнь. Сегодня он глядел на жену и детей своего друга с завистью и только-только что не пожелал милую гостиную ближнего своего, и окна, откуда открывался приятный вид на ухоженные газоны и клумбы, и весь уют этого дома, а главное, ту семейную атмосферу, которой он был проникнут.

Пожалуй, более подходящего времени для подобного желания он не мог бы выбрать,— ведь теперь он стал сельским священником, хозяином дома, куда можно было привести жену. Правда, имелась некоторая разница между богатым Пламстедом и скромным приходом Св. Юолда, но ведь мистер Эйрбин был не таким человеком, чтобы завидовать богатству! Так единодушно заявили бы все его друзья. Но как мало наши друзья знают нас! В дни, когда мистер Эйрбин стоически отвергал земное счастье, он не желал и думать о деньгах, этом никчемном мусоре. Он, так сказать, объявил во всеуслышанье, что не думает о карьере, и те, кто восхищался его талантами и мог бы по достоинству вознаградить их, поймали его на слове. И вот теперь, если не скрывать правды, он чувствовал себя горько обманутым — не ими, а собой. Мечты его юности рассеялись, и в сорок лет он уже не чувствовал себя способным к апостольским трудам. Он ошибся в себе и понял эту ошибку, когда было уже поздно. Он убеждал себя и других, что его не влекут митры и архидьяконские резиденции, богатые приходы и приятные бенефиции, а теперь он должен был признаться себе, что завидует тем людям, на которых в своей гордыне смотрел сверху вниз.

Правда, богатству как таковому он не завидовал, не манила его и роскошь; но он мечтал о положенной ему доле земного счастья, которое принесли бы ему жена, дети и счастливый семейный очаг, о том простом комфорте, который прежде высокомерно отвергал — по неразумию, как понял он теперь.

Он знал, что с его талантами, положением и друзьями он мог бы искать повышения и получил бы его. А вместо этого он согласился взять бедный приход,— если теперь он женится, отказавшись тем самым от профессуры, ему придется жить на триста фунтов в год. Вот что принесли ему к сорока годам труды, которые свет считал столь успешными. Свет также полагал, будто мистер Эйрбин доволен своим вознаграждением. Увы, увы! Свет ошибался, в чем мистер Эйрбин убеждался все больше,

И все же, читатель, не суди его строго. Разве его душевное состояние не было результатом попытки достичь того, что человеку достичь не дано? Разве нынешний стоицизм, пусть и опирающийся на христианство, не представляет собой такого же насилия над человеческой природой, как стоицизм древних? Философия Эйрбина строилась на законах истинных, но неверно истолкованных, а потому неверно примененных. То же делают и наши стоики, которые проповедуют ничтожество богатства, комфорта и земного счастья. Чего стоит доктрина, у которой не может быть искренних последователей и проповедников?

Положение же мистера Эйрбина было тем более сложным, что он принадлежал к церкви, откровенно ценящей свои земные сокровища, и жил среди весьма состоятельных людей. Но именно поэтому он благодаря особенностям своего характера в юности воспринял убеждения, чуждые его натуре. Он остался в лоне высокой церкви, но решил, что будет следовать собственным принципам и пойдет иным путем, чем его собратья. Он готов был сражаться за свою партию, если ему позволят поступать и думать по-своему. Ему это позволили, а он понял, что был неправ, только тогда, когда было уже поздно. Он открыл — когда уже не мог воспользоваться этим открытием,— что лучше было бы не отвергать вознаграждения, положенного за его труды, и заработать себе жену и детей, а также и карету для них, и уютную столовую, где он мог бы угощать своих друзей своим вином, и право пройтись по главной улице своего городка, зная, что ему рады все местные торговцы. Другие люди приходили к этому убеждению в начале карьеры, а потому достигали своей цели. Он же опоздал.

Уже говорилось, что мистер Эйрбин был склонен к юмору, а подобные настроения на первый взгляд с юмором несовместимы. Однако это вряд ли так. Остроумие — лишь внешняя духовная оболочка человека и так же чуждо внутреннему миру его мыслей и чувств, как парча священника у алтаря чужда скрытому под ней аскету, чья кожа натерта власяницей и хранит рубцы бичевания. Но разве такой аскет гордится пышностью своих одежд не больше прочих людей? Разве мысль о том, какие муки скрыты под ними, не питают его гордости? Так же обстоит дело и с духовным обликом. Тот облик, который люди показывают миру, часто противоположен их внутренней сущности.

В гостиной архидьякона мистер Эйрбин, как обычно, скромно блистал остроумием, но в спальне он грустил у открытого окна, терзаясь потому, что у него нет ни жены, ни детей, ни отлично подстриженных газонов, чтобы возлежать на них, ни свиты почтительных младших священников, ни богатого прихода и банковские служащие не кланяются ему с уважением. Апостолом он не стал, а оказался священником прихода Св. Юолда, жалеющим, что он — не епископ. Поистине, он сел между двух стульев!