Прошло почти два месяца, в Оллингтоне Святки были уже на дворе. Нельзя допустить, что в Большом и Малом оллингтонских домах предполагалось проводить праздники с шумным весельем. Рана, полученная Лилианой Дель, принадлежала к числу таких, от которых не скоро поправляются, все семейство ощущало на себе тяжесть, не допускавшую никакого веселья. Что касается до самой Лили, то надо сказать, что она со всею твердостью и терпением женщины переносила свое несчастье. В первую неделю она стояла, как дерево, которое сопротивляется ветру и которое скоро должно было раздробиться, потому что не хотело гнуться. В течение этой недели спокойствие Лили наводило страх на ее мать и сестру. Она выполняла все домашние обязанности, прогуливалась по деревне и в первое воскресенье показалась в церкви на своем месте. По вечерам Лили садилась за книгу, удерживая слезы, и выражала легкий гнев на мать и сестру, когда замечала, что они смотрели на нее с особенным беспокойством.

– Мама, пусть это останется так, как будто ничего не бывало, – сказала она.

– Ах, милая! Если бы это было возможно!

– Боже упаси, чтобы это было возможно в душе, – отвечала Лили, – но наружно это совершенно возможно. Я чувствую, что вы оказываете мне гораздо более нежности, чем бывало прежде, и это меня огорчает. Мне было бы несравненно лучше, если бы вы бранили меня за леность.

Но ее мать не могла обращаться с Лили так, как, может статься, обращалась бы с ней, если бы на нее, бедняжку, не обрушилось такое тяжелое горе. Она не могла оставить тех тревожных нежных взглядов, которые давали знать Лили, что на нее смотрят, как на смертельно раненную лань.

В конце первой недели Лили склонилась под бременем своей горести.

– Мне не хочется вставать, Белл, – сказала Лили однажды поутру. – Я нездорова. Я лучше полежу здесь одна. Пожалуйста, не делай из этого особенного шуму. Я малодушна до глупости и от этого захворала.

Мистрис Дель и Белл перепугались, у обеих побледнели лица, когда они вспомнили рассказы о несчастных девушках, умиравших от несчастий в любви, потухавших, как тухнут небольшие светильники, когда на них довольно сильно пахнёт ветерок. Но надобно сказать, Лили не была таким легким светильником, как не была и деревом, которое должно бы сломиться, потому что не хотело гнуться. Она согнулась, наконец, под напором сильного ветра и оставалась в этом положении в течение недели, потом встала, сохранив свою прямую грациозную форму, блестящий огонек в ее глазах не потух.

После этого она свободнее могла говорить с матерью о своей потере откровеннее и с верной оценкой постигшего ее несчастья, но в то же время с тою верою в свою твердость, которая делала мысль о разбитом сердце смешною.

– Я знаю, что могу перенести это, – говорила Лили, – и могу скоро достигнуть этого. Разумеется, я должна всегда любить его и испытывать то чувство, которое вы сами испытали, лишившись моего отца.

Мистрис Дель ничего не могла сказать в ответ на это. Она не могла высказать своего мнения относительно Кросби и объяснить Лили, что он недостоин ее любви. Любовь не знает оценок и не дарится каким-либо преимуществам, она не охладевает от дурных поступков, удары, как бы они ни были тяжелы, не убивают ее. Лили заявила, что она все еще любит человека, который так низко поступил с ней, и потому мистрис Дель должна была молчать. Та и другая вполне понимали друг друга, но по этому предмету они не могли свободно обмениваться своими мыслями.

– Обещайте мне, мама, что я никогда не наскучу вам, – сказала Лили.

– Мало найдется таких матерей, моя милая, которым бы наскучивали дети, как бы ни были они тяжелы для матерей.

– Этому я не совсем-то верю, особливо когда дети сделаются старыми девами. Я хочу также иметь, мама, свободу, свою собственную волю, если это будет возможно. Замужество Белл я буду считать товариществом и уж больше не буду исполнять того, что мне приказывают.

– Предостережение ведет к вооружению.

– Совершенно так, я не хочу напасть на вас врасплох. Еще год, другой, пока Белл не выйдет замуж, я намерена повиноваться, но согласитесь, что для кого бы то ни было нелепо повиноваться всю жизнь.

Все это мистрис Дель понимала вполне. В этом заключалось заявление со стороны Лили, что она любила однажды и больше уже никогда не в состоянии будет любить, что она сыграла свою игру, надеясь, как надеются и другие девушки выиграть мужа, она его не выиграла, и потому игра не должна повторяться. Лили высказала своей матери эти слова по-своему убеждению, но мистрис Дель ни под каким видом не хотела разделять этого убеждения. Она надеялась, что время залечит рану Лили и что дочь ее, по всей вероятности, будет еще наслаждаться блаженством счастливого брака. В душе своей она никак не хотела согласиться с тем планом, по которому судьба Лили должна считаться решенною. В действительности ей никогда не нравился Кросби в качестве будущего зятя, и она отдавала преимущество Джону Имсу, несмотря на его молодость, на его ребячество и малодушие. Могло еще случиться, что любовь Имса осчастливит Лили.

Между тем Лили, как я уже сказал, становилась более и более твердою в своих преднамерениях и начала новую жизнь без той грустной самоуверенности, что если она сделалась несчастнее других, то может позволить себе оставаться более праздною. Утром и вечером она молилась за него и ежедневно, почти ежечасно уверяла себя, что она все еще обязана, что все еще на ней лежит долг любить его. Но такой долг любви, без всякой возможности выразить свою любовь, долг весьма тяжелый.

– Мама, вы скажите мне, пожалуйста, когда будет день его свадьбы, – сказала Лили однажды утром. – Умоляю вас, не скрывайте от меня.

– День его свадьбы будет в феврале, – сказала мистрис Дель.

– Вы скажите мне именно тот день, когда она будет. Этот день не должен быть для меня днем обыкновенным. Но ради бога, мама, зачем вы принимаете такой печальный вид, поверьте, я не намерена разыгрывать из себя сумасшедшую. Я не убегу от вас и не явлюсь перед брачным алтарем, как привидение.

После этих слов, имевших шуточное значение, Лили заплакала и в ту же минуту спрятала лицо свое на груди матери. Прошла еще минута, и она успокоилась.

– Мама, поверьте мне, что я не несчастлива, – сказала Лили.

По истечении второй недели, мистрис Дель написала Кросби письмо:

«Полагаю (писала она), что долг вежливости требует, чтобы я уведомила вас о получении вашего письма. Не знаю, нужно ли говорить вам еще что-нибудь. Как женщине, мне не следует высказывать своего мнения относительно вашего поступка, но я уверена, что вам выскажет его ваша собственная совесть. Если нет, то надо думать, что в вашей груди, вместо сердца, лежит камень. Я обещала дочери моей написать вам от нее несколько слов. Лили просит передать вам, что она прощает и не презирает вас. Да простит вас Бог, и да возвратите вы себе Его любовь.

Мэри Дель.

Прошу вас не отвечать на это письмо ни мне, ни кому-либо из моих родственников».

Сквайр не писал ответа на полученное письмо и не принимал никаких мер к наказанию Кросби. Он говорил самому себе, что никакие меры к этому случаю неприменимы, и объяснял своему племяннику, что с подобным человеком следует поступить, как поступают с крысами.

– Мне не удастся встретиться с ним, – говорил он неоднократно. – А если встречусь, то нисколько не посовещусь ударить тростью по его голове, – разумеется, я не позволю себе такой глупости, чтобы преследовать его для этой цели.

А между тем старику было страшно досадно, что негодяй, так сильно оскорбивший его самого и его родных, должен остаться ненаказанным. Он не прощал Кросби. Ему не приходила в голову даже самая идея о прощении. Он возненавидел бы самого себя, если бы подумал только, что его можно убедить в необходимости простить подобное оскорбление.

– В этом поступке столько заключается подлости, столько низости, что, право, я не понимаю, – снова и снова повторял он своему племяннику.

Прогуливаясь по террасе, он часто углублялся в самого себя, стараясь угадать примет ли Бернард какие-нибудь меры к отмщению оскорбления его кузины. «Он прав, – говорил сквайр… Бернард совершенно прав. Но в молодости своей я бы этого не вытерпел. В былое время за такой поступок этого негодяя вызвали бы на дуэль. Человек был бы удовлетворен, зная, что он исполнил свой долг. Нет, нет, свет, как я вижу, совсем изменился». Действительно, свет изменился, но сквайр ни под каким видом не хотел сознаться самому себе, что в этой перемене были и некоторые улучшения.

Бернард тоже был сильно встревожен. Он нисколько не был прочь от дуэли, если бы дуэли в настоящее время были возможны. Он считал дуэль делом невозможным, а если и возможным, то не без скандала. А если ему не представлялось возможности подраться на дуэли, то каким же другим путем можно было наказать его? Не очевиден ли был факт, что для подобного преступления свет не постановил никакого наказания? Не во власти ли было человека, подобного Кросби, доставлять себе в течение двух-трех недель удовольствие насчет счастья девушки и потом бросить ее без всяких дурных для себя последствий? «После встречи с Кросби меня выключат из клуба, – говорил Бернард про себя, – а его не выключат». Кроме того, какое-то неопределенное чувство говорило в нем, что поступок этот доставлял Кросби некоторое торжество. Доставив себе удовольствие ухаживанием за такой девушкой, как Лили Дель, без всякой расплаты, обыкновенно сопровождающей подобное удовольствие, он многим будет представляться как человек, заслуживающий особенного внимания. Он провинился против всех Делей, а между тем все скорби, истекающие из его вины, должны упасть исключительно на Делей. Таковы были размышления Бернарда, когда он рассматривал все это дело, – размышления довольно грустные: он хотел отмстить, а между тем не видел к тому никаких способов. С своей стороны, мне кажется, Бернард сильно ошибался относительно точки зрения, с которой, по его мнению, друзья Кросби стали бы рассматривать его поступок. Правда, мужчины всегда будут легко трактовать о подобных предметах, допуская, что в любви, как на войне, все дозволительно, – будут даже с некоторою завистью говорить о счастье какого-нибудь отъявленного обманщика. Но я никогда не встречал человека, который бы думал в этом роде относительно самого себя. Собственные суждения Кросби насчет последствий, ожидавших его за его поступок, были гораздо правильнее составленных Бернардом Делем. Он считал такой поступок позволительным, пока предполагал совершить его, пока еще в его власти было оставить его не совершенным, но с минуты совершения этого поступка он представлялся ему в своем надлежащем свете. Он знал, что поступил как низкий негодяй, и знал, что другие люди будут считать его негодяем. Так считал уже его и друг его Фаулер Прат, который смотрел на женщин как на игрушки. Вместо того чтобы хвалиться своим поступком, он боялся намекнуть на какое-нибудь обстоятельство, имевшее связь с его женитьбой, боялся говорить о браке, как иной боится говорить о вещах, которые им украдены. Он уже замечал, что в клубе на него посматривают очень косо, и хотя его нельзя назвать трусом относительно его кожи и костей, но все же он испытывал неопределенный страх, что ему придется встретиться с Бернардом, нарочно для этой встречи вооруженным палкой. Сквайр и племянник его сильно ошибались, полагая, что Кросби оставался ненаказанным.

По мере приближения зимы Кросби убеждался более и более, что благородное семейство де Курси следит за ним весьма внимательно. Некоторых членов этой благородной фамилии он уже научился ненавидеть от чистого сердца. Высокопочтенный Джон приехал в Лондон в ноябре и самым наглым образом начал преследовать Кросби, требовал заказных обедов в клубе Себрэйта, целый вечер курил в квартире будущего своего зятя и даже занимал деньги в счет будущих благ, наконец, Кросби решил, что было бы благоразумно поссориться с высокопочтенным Джоном, и вследствие этого поссорился с ним, выгнав его из своей квартиры и сказав ему наотрез, что не хочет с ним иметь никакого дела.

– Вы точно так же поступите с ним, как я, – говорил Мортимер Гезби. – Я совестился семейства, но леди Амелия сказала мне, что это должно быть так, а не иначе.

И Кросби принял этот добрый совет Мортимера Гезби.

Между тем гостеприимство Гезби становилось для Кросби невыносимее нахальства высокопочтенного Джона. Казалось, что будущая невестка решилась не оставлять его одного. Мортимер получил приказание привозить Кросби каждое воскресенье, и Кросби находил, что ему следует отправляться в предместье Сент-Джон-Вуда наперекор его собственным желаниям. Он не мог вполне разобрать обстоятельств своего положения, почувствовал, что в этом положении он похож на петуха с обрезанными шпорами или на собаку с вырванными зубами. Он увидел себя послушным и кротким. Не раз признавался он самому себе, что боится леди Амелии и не менее того боится Мортимера. Кросби знал, что они следили за ним и что им известен был каждый его шаг. Они называли его Адольфом и сделали его ручным. Злополучный день одного из дней февраля прозвонил ему все уши. Леди Амелия ездила в город, приискивала мебель и по целым часам разговаривала о постелях и постельном белье. «Кухонные принадлежности я бы советовала взять у Том-кинса. У него эти вещи превосходные, и притом же он уступит десять процентов, если вы купите на чистые деньги, в чем, конечно, нечего и сомневаться!» Неужели он только для этого и пожертвовал Лилианой Дель? – неужели только для этого он и должен породниться с благородной фамилией де Курси?

Мортимер с минуты возвращения в Лондон приступил к составлению брачных условий и успел связать Кросби по рукам и ногам. Жизнь Кросби была застрахована, и полис находился в руках Мортимера. Небольшие собственные деньги Кросби уже были переданы Мортимеру для присоединения их к небольшим деньгам леди Александрины. Кросби казалось, что во всех распоряжениях проглядывало предположение, что он скоро должен умереть и что тогда леди Александрина получит порядочный годовой доход, совершенно достаточный, чтобы проживать в предместье Сент-Джон-Вуда. Между прочим, было постановлено, что Кросби не может тратить доходов ни с своего капитала, ни с капитала леди Александрины. Они должны были идти чрез отеческие руки Мортимера Кросби на уплату страховых. Умри он на другой день свадьбы, и тогда леди Александрина получит порядочную сумму денег, принять которую не побрезговала бы дочь графа. Шесть месяцев тому назад Кросби считал себя способным повернуть Мортимера Гезби вокруг своего пальца в разговоре о каком угодно предмете, при встрече с ним Гезби становился тогда покорнейшим слугою, считая Кросби за существо далеко его превосходное. Тогда Кросби очень свысока смотрел на Гезби, теперь же в руках этого человека Кросби казался совершенно бессильным.

Но, быть может, сама графиня становилась для Кросби предметом еще большого отвращения. Она беспрестанно писала ему маленькие записочки, в которых давала множество поручений, и вообще рассылала его по разным местам как лакея. Она надоедала ему советами, которые в тысячу раз были хуже всяких поручений, объясняла ему образ жизни, который должна вести леди Александрина, и постоянно твердила, что такой человек, как он, не мог бы быть принят в недра столь благородного семейства, не заплатив весьма дорого за такую неоцененную привилегию. Ее письма становились для него отвратительными, и он откладывал их в сторону, не распечатывая их иногда по целым дням. Кросби уже решился поссориться и с графиней в самом непродолжительном времени после женитьбы, он готов был отделаться от всего семейства, если бы это было возможно. А между тем он вступал в этот брак, собственно, с целью воспользоваться всеми выгодами, которые могли бы доставить ему родственные связи с де Курси! Сквайр и племянник его сильно ошибались, думая, что этот человек отделался от них без наказания. Они не согласились бы подвергнуть себя такой пытке, какую переносил Кросби.

Нам уже известно, что святки Кросби должен был провести в замке Курси. Отделаться от этого удовольствия ему не представлялось никакой возможности, но он решился во что бы то ни стало, чтобы визит его был самый непродолжительный. К несчастью, Рождество приходилось в понедельник, а в семействе де Курси все знали, что суббота в генеральном комитете считалась днем свободным от присутствия. Эти три дня принадлежали ему и семейству де Курси неотъемлемо; что же касается до дальнейшего срока, то он не замедлил предупредить леди Александрину, что начальники его – люди железные. «А вы знаете, что я еще должен взять отпуск в феврале, – сказал он таким тоном, в котором слышался вопль его души, – и потому дальше понедельника ни под каким видом не могу остаться». Если бы в замке де Курси что-нибудь привлекало его, то, мне кажется, он мог бы без всякого затруднения получить от мистера Оптимиста отпуск дней на семьи даже на десять. «Мы будем одни, – писала к Кросби графиня, – и вам представится случай познакомиться с образом нашей жизни гораздо короче, чем вам удавалось до этой поры». Это для Кросби было горче самой желчи. Но что же делать, в этом мире все более или менее дорогие удобства в жизни имеют свою цену, а когда люди, подобные Кросби, пожелают вступить в родство с благородной фамилией, они должны заплатить биржевую цену за ту вещь, которую покупают.

– Так в понедельник вы у нас обедаете, – сказал сквайр мистрис Дель в середине недели, предшествовавшей Святкам.

– Ну, не думаю, – отвечала мистрис Дель. – Мне кажется, будет лучше, если мы останемся дома.

В это время сквайр и его невестка находились в более дружеских отношениях, чем прежде, и потому, уважая ее чувства, сквайр принял этот ответ почти за шутку. Он начал настаивать на своем и успел.

– А мне так кажется, что вы ошибаетесь, – сказал он. – Я не думаю, чтобы таким образом мы встретили праздник весело. Для вас и ваших дочерей не может быть особенного веселья, все равно, будете ли вы кушать рождественский пудинг здесь или в Большом доме, но лучше было бы для нас всех сделать попытку. Мне кажется это совершенно справедливо. Так, по крайней мере, я смотрю на этот предмет.

– Я спрошу Лили, – сказала мистрис Дель.

– Спросите, спросите. Поцелуйте ее и скажите ей от меня, что наперекор всему день Рождества Христова должен быть и для нее днем радости. Мы отобедаем в три часа и вечер отдадим прислуге.

– Разумеется, мы пойдем, – сказала Лили. – Почему же не идти? Мы всегда проводили этот день в Большом доме. Как и в прошлом году, мы будем играть в жмурки со всеми Бойсами, если дядя пригласит их.

Но Бойсы при этом случае не были приглашены.

Лили, хотя и принимала веселый вид, в душе должна была страдать, и действительно страдала сильно. Если вам, читатель, случалось в мокрую погоду поскользнуться и попасть в водосточную канаву, то не находили ли вы, что сочувствие прохожих составляет самую худшую часть вашего неприятного положения? Не говорили ли вы в то время себе, что все бы ничего, если бы народ шел своей дорогой и не останавливался посмотреть на вас? А все-таки вы не можете винить тех, которые, останавливаясь, выражали свое сожаление, быть может, помогали вам очистить грязь и подавали запачканную шляпу. Вы сами, увидев падающего человека, не можете пройти мимо, как будто с ним ничего особенного не случилось. Так точно было и с Лили. Жители Оллингтона не могли смотреть на нее равнодушно. Они смотрели на нее с особенной нежностью, принимая ее за раненую лань, и этим только увеличивали боль ее раны. Старая мистрис Харп соболезновала ей, уверяя при этом, что она скоро поправится.

– Мистрис Харп, – говорила Лили. – Предмет этот мне неприятен.

И мистрис Харп не говорила больше об этом, но при каждой встрече показывала вид глубокого сожаления.

– Мисс Лили! – сказал однажды Хопкинс. – Мисс Лили! – И когда взглянул ей в лицо, в его старых глазах навернулись слезы. – Я с первого раза узнал, что это за человек. О, если бы я мог убить его!

– Хопкинс, как вы смеете? – спросила Лили. – Если вы скажете мне еще что-нибудь подобное, я пожалуюсь дяде.

Лили отвернулась от садовника, но потом в ту же минуту подбежала к нему и протянула ему свою ручку.

– Извините меня, Хопкинс, – сказала она, – я знаю, что вы добрый человек, и люблю вас за это.

– Не уйдет еще от меня, я ему сломлю грязную шею, – сказал про себя Хопкинс, уходя в противоположную сторону от Лили.

Перед самым Рождеством Лили вместе с сестрой была приглашена в пасторский дом. Во время визита Белл с одной из дочерей вышла из гостиной. Мистрис Бойс воспользовалась этим случаем, чтобы выразить свое сочувствие.

– Милая Лили, – сказала она, – не сочтите меня холодною, если я не говорю вам ни слова о вашей потере.

– Нет, нет, – сказала Лили довольно резко, как будто она хотела откинуться назад от пальца, который угрожал прикосновением к ее ране, – бывают вещи, о которых никогда не следует говорить.

– Да-да, правда, – сказала мистрис Бойс, но в течение нескольких минут никак не могла перейти на другой предмет и вместо того с грустной нежностью смотрела на Лили.

Не считаю за нужное говорить, каковы были страдания бедной Лили под такими взглядами, но Лили переносила их твердо, вполне сознавая, что мистрис Бойс не виновата в этом. Да и могла ли мистрис Бойс смотреть на нее иначе?

Наконец решено было, что Лили в день Рождества должна обедать в Большом доме и таким образом доказать оллингтонскому свету, что ее нельзя считать за девушку, которая под тяжестью постигшего ее несчастья должна оставаться в четырех стенах своего дома. Что Лили в этом отношении была благоразумна, тут, мне кажется, не может быть ни малейшего сомнения, но, когда после обедни Лили с матерью и сестрой переходила маленький садовый мостик, она отдала бы все на свете за одну возможность воротиться домой и лечь в постель, вместо того чтобы сесть за банкетный стол своего дяди.