В тот день Кросби должен был явиться по двум приглашениям, по одному, весьма естественному, – в должность к своим занятиям, по другому, которое тоже теперь весьма часто становилось естественным, к обеду в Сент-Джонс-Вуд к леди Амелии Гезби. Взглянув в зеркало, он сразу убедился, что не представлялось никакой возможности исполнить ни того, ни другого.

– Ах боже мой, мистер Кросби, что это у вас? – спросила хозяйка дома, увидев подбитый глаз.

– Видите ли что, – отвечал Кросби, – несчастный случай, при котором я подшиб себе глаз. Скажите, чем бы лучше всего помочь этому горю!

– Ах, боже! Несчастный случай! – сказала хозяйка, знавшая очень хорошо, что в этом несчастье участвовал кулак другого человека. – Говорят, самое лучшее – это сырое мясо. Но в таком случае вы должны беспрестанно прикладывать его целое утро.

Все другое – только не пиявки, которые надолго оставляют по себе следы, и поэтому Кросби провел большую часть утра в прикладывании сырого мяса к подбитому глазу.

Между тем ему необходимо было написать две записки – одну к мистеру Буттервелу в комитет, другую – к своей будущей свояченице. Он сознавал, что безрассудно было бы скрывать свойство постигшей его катастрофы, так как некоторые из сопровождавших ее обстоятельств, по всей вероятности, сделаются известными. Если он скажет, что споткнулся об угольный ящик или каминную решетку, упал и расшиб себе лицо, то многие сочтут это за выдумку и станут доискиваться причин подобной выдумки. Поэтому он составил свои записки из фраз, не обязывавших его излагать подробности. Буттервелу он сказал, что попал в неприятную историю или, вернее, в ссору, из которой вышел с значительным повреждением в своей физиономии. Он намеревался явиться в должность на другой день, все равно, будет ли это прилично или нет, но, ради приличия, он находил необходимым оставить за собой половину присутственного времени. Леди Амелии он тоже написал, что с ним повстречалось несчастье, сопровождавшееся небольшим ушибом. «Опасного нет ничего, страдает только моя наружность, так что на этот день необходимо остаться дома. В воскресенье я буду у вас непременно. Пусть Гезби не беспокоится приезжать ко мне, тем более что завтра я целый день не буду дома».

Гезби так часто беспокоился приезжать в улицу Моунт, где квартировал Кросби, и в улицу Одли, где находился комитет, в котором служил Кросби, в улицы, расположенные в столь неприятно близком соседстве одна от другой, что Кросби нарочно поместил последние слова, чтобы избавиться от посещения. Отправив записки, Кросби отдал приказание говорить, что его нет дома ни для кого, он боялся, что Гезби заедет к нему после своих занятий и всецело увезет его в Сент-Джонс-Вуд.

Сырое мясо, компрессы из примочки и холодной воды, прикладываемые к подбитому глазу в течение всей ночи, не в состоянии были вывести этого страшного темно-синего пятна к десяти часам следующего утра.

– Опухоль опала, мистер Кросби, совсем почти опала, – говорила хозяйка дома, дотрагиваясь пальцем до пораженного места, – но синяк так скоро не проходит, уж вы извините. Нельзя ли вам остаться дома еще на денек?

– Да пройдет ли он через день, мистрис Филлипс?

Мистрис Филлипс не решалась дать утвердительного ответа.

– Перед тем как пройти, на нем еще появятся багровые полосы с желтоватым отливом, – отвечала мистрис Филлипс, казалось, что она была жена кулачного бойца: до такой степени хорошо она знала свойство синяков после подбития глаза.

– Значит, не пройдет и до завтра, – сказал Кросби, показывая веселый вид, между тем как в душе у него происходила страшная пытка.

– Пройдет дня через три, да и после того будет заживать постепенно. Пиявки… не знаю, чтобы они приносили когда-нибудь пользу.

Кросби и второй день пробыл дома, на третий он решился, во что бы то ни стало отправиться с синими и желтыми пятнами под подбитым глазом. В одной из утренних газет того дня он прочитал описание всего приключения. В ней говорилось, каким образом мистер К., который служит в генеральном комитете и который в скором времени должен привести к брачному алтарю прекрасную дочь графа де К., сделался предметом наглого нападения на дебаркадере железной дороги, а вследствие этого должен оставаться безвыходно в своей квартире. Дальше говорилось, что виновный, как полагают, осмелился иметь виды на ту же самую леди и за эту дерзость получил в ответ презрение со стороны каждого члена упомянутого благородного семейства. «Утешительно, однако же, знать, – говорила газета, – что мистер К. вполне отмстил за себя, и так отпорол молодого человека, что тот не в состоянии встать с постели».

Прочитав это, Кросби увидел, что ему необходимо показаться немедленно и объяснить истину настолько, насколько общество узнало бы ее без его объяснения. Поэтому на третий день Кросби надел шляпу и перчатки и отправился в должность, хотя для подбитого глаза и не наступил период багровых полос с желтоватым отливом. Переход по коридору через курьерскую в его кабинет было делом весьма неприятным. Само собой разумеется, что все смотрели на него, как, разумеется, и то, что ему не удалась попытка показать вид, что он на это не обращает внимания.

– Боггс, – сказал Кросби одному из курьеров, – посмотри, не здесь ли мистер Буттервел!

Через несколько минут, как и ожидал Кросби, мистер Буттервел вошел в его кабинет.

– Клянусь честью, это вещь серьезная, – сказал мистер Буттервел, взглянув на подбитый глаз своего сослуживца. – На вашем месте я бы не вышел.

– Конечно неприятно, – сказал Кросби. – Но нельзя же все сидеть дома. Вы знаете, что если человек день-другой не покажется, где нужно, про него сейчас же распустят страшные истории.

– Но ради бога скажите, как это случилось? В газетах пишут, что вы до полусмерти прибили человека, который сыграл над вами такую шутку.

– Газеты по обыкновению лгут. Я до него не дотронулся.

– Неужели? Ну уж извините, после такого удара по лицу я переломал бы ему все ребра.

– Явились полисмены, и дело кончилось. Не позволят же заводить шум и драку на дебаркадере, ведь это не в Салисберийском поле. Да и притом, кто может сказать заранее, что он может или не может отделать своего противника?

– Разумеется, это только и можно сказать после того, как сам поколотишь или тебя поколотят. Но что это за человек и что такое говорится в газетах насчет презрения к нему со стороны благородной фамилии?

– Все это ложь, и больше ничего. Он ни души не видел из фамилии де Курси.

– Значит, правда-то там, где дело касается другой девушки, не так ли, Кросби? Я ведь знал, что при настоящей помолвке вы находились в каком-то затруднительном положении.

– Не знаю, из-за чего и почему он разыграл из себя такого зверя. Вы, верно, что-нибудь слышали о моих оллингтонских знакомых?

– О, да, слышал.

– Как перед Богом, у меня на уме не было ничего дурного против них.

– Молодой человек тоже был знаком с ними? О, теперь я все понимаю! Он просто хочет занять ваше место. Как видно, он недурно принялся за дело. Что же вы намерены с ним делать?

– Ничего.

– Ничего! Очень странно! Я бы представил его судьям.

– Дело в том, Буттервел, я обязан пощадить имя той девушки. Я знаю, что поступил весьма дурно.

– Да, да, мне кажется, что очень дурно.

Мистер Буттервел произнес эти слова весьма решительным тоном, как будто он не намерен был допустить ни малейшего извинения в этом поступке и во всяком случае скрывать свое мнение. Кросби осуждал себя в деле своей женитьбы и с тем вместе заботился, чтобы другие, услышав от него самого подобное обвинение, сказали бы что-нибудь в его оправдание. Ведь приятелю нетрудно сказать, что подобные интрижки весьма обыкновенны и что в жизни нередко случается поступать неосмотрительно, даже опрометчиво. Он надеялся на такую благосклонность со стороны Фаулера Прата, но надеялся тщетно. Буттервел был добрый, снисходительный человек, старался всякому угодить и никогда не принимал на себя обязанности читать морали, а все-таки и Буттервел ни слова не сказал в утешение Кросби. Кросби не имел на своей стороне ни одного человека, который бы смотрел сквозь пальцы на его проступок, считал бы это не проступком, но безрассудным увлечением, не имел никого, кроме членов семейства де Курси, которые совершенно овладели им и, как говорится, ели его живого.

– Теперь дела этого не поправить, – сказал Кросби. – Что касается до человека, который сделал на меня такое зверское нападение, он знает, что за ее юбками его никто не тронет. Я решительно ничего не могу сделать без того, чтобы не упоминать ее имени.

– Да, я понимаю, – сказал Буттервел. – Неприятно, весьма неприятно. Не знаю, могу ли я что-нибудь сделать для вас. Будете вы сегодня в совете?

– Непременно, – отвечал Кросби, становясь более и более опечаленным.

Острый его слух говорил ему, что он потерял к себе всякое уважение Буттервела, по крайней мере на некоторое время. Буттервел хотя и занимал высшую должность, но по привычке всегда обходился с Кросби как с человеком, которого должно уважать. Кросби пользовался и умел пользоваться, как в комитете, так и в обществе, почетом, гораздо выше того, на которое он по своему положению имел законное право. Теперь он был низведен с своего пьедестала. Никто лучше Буттервела не видел этого. Он шел по одному направлению с обществом, замечая почти инстинктивно, какое направление намеревалось взять общество. «Такт, такт и такт», – говорил он про себя, прогуливаясь по тропинкам путнейской виллы. Кросби теперь секретарь, тогда как несколько месяцев тому назад был обыкновенным клерком, несмотря на то инстинкт мистера Буттервела говорил ему, что Кросби пал. Поэтому у него не было ни малейшего расположения выразить сочувствие к человеку, которого постигло несчастье, оставляя секретарский кабинет, он знал заранее, что много пройдет времени до той поры, когда он снова заглянет в него.

Под влиянием досады Кросби решился действовать с этой минуты, заглушив в себе всякую совесть. Он решился показаться в совет с таким равнодушием к своему подбитому глазу, каким только мог располагать, и, если ему скажут что-нибудь, он приготовился ответить. Он решился идти в клуб и разразить свой гнев над тем, кто обнаружит к нему хотя малейшее пренебрежение. Он не мог выместить свою досаду на Джонни Имсе и хотел выместить ее на других. Не для того он приобрел видное положение в обществе и сохранял его в течение нескольких лет, чтобы позволить уничтожить себя потому только, что сделал ошибку. Если общество, к которому он принадлежал, намерено объявить ему войну, он готов был вступить в бой немедленно. Что касается до Буттервела – Буттервела неспособного, Буттервела несносного, Буттервела, который при всяком затруднении в течении многих лет прибегал к нему за советом, – он даст ему понять, каково быть таким вероломным в отношении к тому, кого он считал своим другом. Он решился показать всем членам совета, что пренебрегает ими и держит их в своих руках. Предназначая себе таким образом план будущего образа своих действий, он ввел в него пункта два относительно членов благородного семейства де Курси. Он решился показать им, что вовсе не намерен быть их покорнейшим слугою. Он решился высказаться перед ними откровенно, и если после этой откровенности они захотят разорвать «брачный союз», то могут это сделать, горевать он не станет. В то время как он, облокотясь на ручку кресла, размышлял об этом, в голове его блеснула мысль, – мысль, создавшая ему воздушный замок, мечту, осуществление которой казалось ему возможным, в этом замке он видел себя стоящим на коленях перед Лили Дель, выпрашивающим у нее прощение и умоляющим снова принять его в ее сердце.

– Мистер Кросби явился сегодня, – сказал мистер Буттервел мистеру Оптимисту.

– Явился? – спросил мистер Оптимист весьма серьезно, ему уже известен был весь скандал на дебаркадере железной дороги.

– Страшным образом обезобразили его.

– Очень неприятно слышать. Это так… так… так. Если бы это был кто-нибудь из клерков, мы бы должны были сказать ему, что он срамит наш комитет.

– Чем же виноват человек, если ему поставят фонарь? Ведь не сам же он подбил себе глаз, – сказал майор Фиаско.

– Я знаю, что он не сам себе подбил глаз, – продолжал мистер Оптимист, – но, мне кажется, в его положении он должен бы держаться как можно дальше от всякого скандала.

– Он бы от души это сделал, если бы представлялась возможность, – сказал майор. – Я думаю, ему точно так же не хотелось бы ходить с подбитым глазам, как и мне, как и всякому другому.

– Не знаю, мне никто не подшибет глаза, – сказал мистер Оптимист.

– Скажите лучше, никто еще не подшибал, – заметил майор.

– И надеюсь, никогда не подшибут, – сказал мистер Буттервел.

В это время наступил час общего собрания, и в зал совета вошел мистер Кросби.

– Мы очень сожалели, услышав о вашем несчастье, – сказал Оптимист весьма серьезно.

– Я думаю, вдвое меньше, чем я сожалел, – сказал Кросби со смехом. – Чрезвычайная гадость иметь подбитый глаз, другой может принять меня за кулачного бойца.

– Притом еще за кулачного бойца, который не выиграл боя, – сказал Фиаско.

– Не знаю, чтобы тут была большая разница, – возразил Кросби. – Вообще подобная вещь неприятна, и, пожалуйста, не будемте говорить об этом.

Мистер Оптимист был однако же того мнения, что он должен был, по обязанности своей, поговорить об этом. Как бы то ни было, он был председательствующий в Совете, а мистер Кросби ни больше ни меньше как его секретарь. Смотря на их относительные положения, разве ему не следовало сделать замечания за такую неблагопристойность? Неужели Рэфль Бофль не сказал бы ни слова, если бы мистер Буттервел, будучи секретарем, явился в должность с подбитым глазом? Он желал выказать права председателя во всей их полноте, но, несмотря на то, он чувствовал большое замешательство и не имел никакой возможности приискать приличные выражения.

– Гм, да, хорошо, приступимте же к делу, – сказал он, удерживая, однако же, за собою право возвратиться к подбитому глазу секретаря немедленно после окончания обыкновенных занятий Совета.

Но когда обыкновенные занятия Совета кончились, секретарь удалился из зала собрания, не дав председателю ни минуты времени собраться с мыслями и начать разговор о подбитом глазе.

Возвратясь в свой кабинет, Кросби застал там Мортимера Гезби.

– Любезный мой, – сказал Гезби, – да ведь это прескверная вещь.

– Чрезвычайно скверная, – отвечал Кросби. – Такая скверная, что я ни с кем не хочу говорить о ней.

– Леди Амелия страшно беспокоится.

Гезби жену свою всегда называл леди Амелией, даже в то время, когда говорил о ней с ее братьями и сестрами. Ни под каким видом он не позволял себе называть дочь графа христианским ее именем, хотя эта дочь была его законная жена.

– Она думает, что вы больны.

– Нет, не болен, но, как видите, обезображен.

– Но за то вы его порядочно побили?

– И не думал, – с досадой сказал Кросби. – Я пальцем его не тронул. Пожалуйста, не верьте вы всему, что читаете в газетах.

– Разумеется. Да, например, можно ли поверить, что говорится в них насчет его видов на леди Александрину? Это чистейшая ложь.

– Не верьте ничему, кроме разве того, что мне подбили глаз.

– Ну, это видимое дело. Леди Амелия полагает, что вам будет гораздо спокойнее, если вы сегодня приедете к нам. Конечно, вам не следовало бы выезжать, но леди Амелия так снисходительна, что с ней вам нечего стесняться.

– Благодарю покорно, я приеду в воскресенье.

– Но вы знаете, что леди Александрина с беспокойством будет ждать письма от своей сестры, притом же леди Амелия убедительнейше просит вас приехать.

– Благодарю-благодарю, приеду, только не сегодня.

– Почему же?

– Просто потому, что дома мне будет лучше!

– Уж может ли быть лучше дома? У нас найдется все, что нужно. А вы знаете, леди Амелия невзыскательна.

Сырое мясо, компрессы из холодной воды и какая-нибудь примочка – вот все, что невзыскательная леди Амелия могла ему предоставить.

– Нет, сегодня я не хочу ее беспокоить, – сказал Кросби.

– Клянусь честью, вы дурно поступаете. До замка Курси и, следовательно, до слуха графини дойдут всякого рода истории, и вы не знаете, какой вред может произойти от этого. Леди Амелия полагает, что лучше всего написать туда и объяснить, но она не может этого сделать, пока не услышит чего-нибудь от вас самих.

– Послушайте, Гезби, мне решительно все равно, какие бы истории ни дошли до замка Курси.

– Но если что-нибудь услышит граф и оскорбится?

– И пусть как знает, так и отделывается от этого оскорбления.

– Любезный друг, ведь говорить подобные вещи – чистейшее сумасбродство.

– Да что же, по вашему мнению, может сделать мне граф? Неужели вы думаете, что я вечно должен бояться графа де Курси потому только, что женюсь на его дочери? Сегодня я сам напишу леди Александрине, вы можете сказать это ее сестре. Если глаз мой пройдет, то в воскресенье я буду к обеду.

– Значит, вы не будете и в церкви?

– Неужели вы еще хотите, чтобы я с таким лицом явился в церковь?

Мистер Мортимер утих и, возвратясь домой, объявил жене своей, что Кросби совсем выходит из повиновения.

– Дело в том, душа моя, он стыдится самого себя и потому берет на себя подобную смелость.

– Глупо было с его стороны встречаться с этим молодым человеком, весьма глупо, в воскресенье я ему выскажу это. Если он намерен важничать передо мной, то я ему дам понять, что он очень ошибается. Он должен помнить, что его поведение должно иметь весьма важное значение для всей нашей фамилии.

– Само собою разумеется, – сказал мистер Гезби.

С наступлением воскресенья наступил и период багровых полос с желтыми оттенками: следы меткого удара далеко еще не исчезли. Сослуживцы Кросби привыкли уже к ненормальному состоянию его физиономии, но сам Кросби, несмотря на свою решимость отправиться в клуб, нигде еще не показывался. В церковь, конечно, он не пошел, но в пять часов явился в дом мистера Гезби. По воскресеньям Гезби и леди Амелия обедали в пять часов, держась идеи, что, поступая таким образом, соблюдали праздник гораздо лучше, нежели обедая в семь часов. Если соблюдение праздника состоит в том, чтобы раньше лечь спать, то, конечно, они были правы. Для поварихи этот ранний обед имел свои удобства в том отношении, что извинял ее в непосещении церкви во время вечерней службы, а приготовление детского и людского обеда извиняло ее в непосещении церкви во время обедни. Такое стремление к благочестию, происходящее от неприятного к нему пути, весьма обыкновенно у людей, подобных леди Амелии. Если бы она обедала в час и кушала холодные блюда, другой точно так же думал бы, что она достойна некоторой похвалы.

– Боже мой! Ведь это весьма неприятно, Адольф, не правда ли? – Это были первые слова леди Амелии, которыми она встретила Кросби.

– Да, Амелия, весьма неприятно, – отвечал Кросби. Он всегда называл ее Амелией, потому собственно, что она называла его Адольфом, – самому Гезби крайне не нравилась подобная фамильярность. Леди Амелия была старше Кросби и потому предоставляла себе право называть его как вздумается, тогда как он должен был бы помнить огромную разницу в их звании. – Весьма неприятно, Амелия, – сказал Кросби. – Прошу вас, сделайте для меня одно одолжение!

– Какое, Адольф?

– Не говорить об этом ни слова. Подбитый глаз, без всякого сомнения, вещь скверная, я много на это досадовал, сочувствие же друзей моих только увеличивает досаду. В пятницу Гезби уже выразил сожаление всего семейства, и если это повторится, то мне остается умереть.

– Дядя Дольф, неужели ты умрешь от подбитого глаза? – спросил маленький де Курси Гезби – старшая надежда графской фамилии.

– Нет, мой герой, – отвечал Кросби, взяв мальчика на руки, – от этого не умирают. Большой беды от подбитого глаза не бывает, тебе не раз придется испытать это самому, прежде чем оставишь школу. Неприятно только то, что люди любят много говорить об этом.

– Тетя Дина не будет любить тебя за такой страшный глаз.

– Прекрасно, Адольф, – сказала леди Амелия, – я не скажу ни слова, сожалею, что участие мое сделалось причиной досады для вас в настоящую минуту, но все же, согласитесь сами, другому очень трудно, почти невозможно не сказать ни слова о подобном предмете. Я получила письмо от мама.

– Надеюсь леди де Курси в добром здоровье.

– Совершенно здорова, благодарю вас, но, само собою разумеется, она очень встревожена этим происшествием. Она прочитала, что было написано в газетах, и для Мортимера, как стряпчего нашей фамилии, может статься, необходимо иметь более подробные сведения.

– Ни к чему они не поведут, – сказал Адольф.

– Я сам такого мнения, что это совершенно лишнее, – сказал Гезби.

– Быть может, весьма быть может. Но согласитесь, Мортимер, что мама при подобных обстоятельствах пожелает узнать все факты этого случая.

– С этим я согласен, – сказал Гезби.

– В таком случае вот вам эти факты. Когда я вышел из вагона, какой-то человек, которого я где-то видел, напал на меня и, прежде чем подоспела полиция, подбил мне глаз. Довольно вам этого?

В эту минуту объявили, что обед на столе.

– Не угодно ли вам взять леди Амелию, – сказал Гезби.

– Печальное событие, очень печальное, – сказала леди Амелия, покачав головой. – Я боюсь, что оно будет для моей сестры большим огорчением.

– Вы, верно, одного мнения с маленьким де Курси, что тетя Дина не будет любить меня за такой страшный глаз?

– Право, я ничего тут не вижу смешного, – сказала леди Амелия.

Этим кончился разговор о подбитом глазе, в течение обеда о нем не было и помину.

Не было об этом разговора в течение обеда, но по выражению лица Амелии нельзя было не заключить, что ей крайне не нравилось поведение будущего ее зятя. Она была очень радушна, упрашивала Кросби кушать, но при этом все-таки не могла обойтись без намеков на свое неприятное положение. Она говорила, что зажаренный плюмпуддинг понравится ему, но не рекомендовала пить портвейн после обеда.

– Мортимер, ты бы лучше велел подать лафиту, – заметила она. – Адольфу нельзя пить вина, которое горячит.

– Благодарю вас, – сказал Кросби. – Я лучше выпью грогу, если Гезби даст его мне.

– Грогу! – повторила леди Амелия с видом крайнего изумления.

Кросби, по правде сказать, никогда не пил грог, но он решился бы попросить чистого джину, если бы леди Амелия продлила свою заботливость.

После этих воскресных обедов хозяйка дома никогда не уходила в гостиную, ей подавали чайный прибор на тот же самый стол, на котором обедали. Это была тоже в своем роде необходимая мера к соблюдению благочестия и к освящению первого дня недели. Когда гостила Розина и когда со стола убирались бутылки, перед ней, по обыкновению, являлось несколько книг религиозного содержания. Во время своего первого и довольно продолжительного посещения она выпросила себе привилегию читать после обеда проповеди, но как при этих случаях леди Амелия и мистер Гезби отправлялись спать и как единственный в доме лакей тоже обнаружил однажды расположение ко сну, то чтение проповедей было оставлено. Впоследствии хозяин дома во время посещений своей невестки должен быть проводить эти вечера в ее присутствии и, за неимением другого развлечения, искать его в одном из душеспасительных сочинений. На этот раз леди Розина находилась в деревне, и потому стол оставался пустым.

– Что же я напишу моей маме? – спросила леди Амелия, когда со стола убрали наконец и чайный прибор.

– Засвидетельствуйте ей от меня глубочайшее почтение, – сказал Кросби.

Очевидно было как для мужа, так и для жены, что Кросби приготовился к восстанию против высших властей. Наступило молчание, продолжавшееся минут десять. Для развлечения Кросби начал играть с маленьким де Курси, прозвав его Дикси.

– Мама, он называет меня Дикси. Разве я Дикси? А вы так Кросс, за это тетя Дина не будет вас любить.

– Адольф, пожалуйста, не давайте мальчику ваших прозваний, мне это очень не нравится. Мне кажется, что этим самым вы хотите набросить темное пятно на настоящую фамилию.

– Ну, я не думаю, что Кросби делает это с таким умыслом, – сказал мистер Гезби.

– Я назвал его Дикси без всякого умысла.

– Во всяком случае, это мне не нравится. Поверьте, Адольф, что я несколько дорожу своей фамилией, как дорожит этим и мой муж.

– Даже очень дорожу, – сказал мистер Гезби.

– Не меньше вашего и я дорожу своей фамилией, – возразил Кросби. – Это весьма естественно для каждого. Один из моих предков пришел сюда с Вильгельмом Завоевателем. Сколько я знаю, так он был поваренком в палатке короля.

– Поваренком! – сказал молодой де Курси.

– Да, мой милый, поваренком. Ведь этим-то путем множество из наших старинных фамилий и сделались известными. Предки этих фамилий были или поварами, или дворецкими при королях, или, пожалуй, еще чем-нибудь хуже.

– Неужели же вы свою фамилию считаете неблагородною?

– Нет. Я вам скажу, как это было. Король пожелал, чтобы предок мой отравил с полдюжины придворных, которые хотели распоряжаться по своему, но предок мой сказал: «Нет, господин король, я повар, а не палач». За это его сменили и заставили мыть посуду, и в то время как всех других слуг называли баронами и лордами, его называли просто Куки, поваренком. Впоследствии прозвание это постепенно изменялось и наконец остановилось на настоящей моей фамилии – Кросби.

Мистер Гезби сидел, как пораженный громом, лицо леди Амелии приняло мрачное выражение. Не очевидно ли было, что уж, которого де Курси хотели отогреть на груди своей, становился ядовитой змеей и готовился ужалить всех членов этой благородной фамилии? Разговор не вязался в тот вечер, и Кросби вскоре после истории о поваренке отправился домой.