Читатели, может быть, припомнят, что молва предсказывала страшные вещи, которым предстояло случиться между фамилиями Хартльтон и Омниум. Леди Думбелло улыбалась каждый раз, когда с ней заговаривал мистер Плантаженет Поллисер. Мистер Поллисер признавался самому себе, что ему недостаточно одной политики и что для полноты его счастья необходима любовь. Лорд Думбелло сильно хмурился, когда глаза его останавливались на высокой фигуре наследника герцога, и сам герцог – этот потентат, обыкновенно столь могущественный в своем молчании, – сам герцог заговорил. Леди де Курси и леди Клэндидлем были положительно убеждены, что дело окончательно устроено. Поэтому я буду совершенно прав, если скажу, что в обществе открыто говорили о любви, непозволительной любви, между мистером Поллисер и леди Думбелло.

Общественные толки и молва пробрались в тот респектабельный сельский приход, в котором родилась леди Думбелло и из которого была взята в великолепные палаты, украшаемые в настоящее время ее присутствием. Молва достигла до пломстедского епископства, где все еще жил архидиакон Грантли, отец леди Думбелло, достигла до барчестерского деканства, где жили ее тетка и дед. Бесполезно было бы сообщать, чьи злые языки распространили такую молву в этих духовных местах, но нельзя не намекнуть, что замок Курси находился в недальнем расстоянии от Барчестера и что леди де Курси не привыкла скрывать своего дара слова.

Это была ужасная молва. И для какой матери подобная молва, относившаяся прямо к ее дочери, не должна быть ужасна? Она не могла звучать в ушах всякой другой матери страшнее, чем в ушах мистрис Грантли. Леди Думбелло, дочь, могла предаться свету вполне, но мистрис Грантли была предана ему только вполовину. Другая половина ее характера, ее привычек и ее желаний была посвящена предметам без сомнения прекрасным, – религии, человеколюбию и искреннему прямодушию. Правду надо сказать, что обстоятельства ее жизни принуждали ее служить Богу и мамону и что поэтому она восхищалась браком своей дочери с наследником маркиза, она восхищалась аристократическим возвышением своего детища, хотя и продолжала раздавать собственноручно Библии и катехизисы детям рабочих в пломстедском епископстве. Когда Гризельда сделалась леди Думбелло, мать боялась до некоторой степени, что ее дитя не в состоянии будет выполнить все требования нового своего положения, но дитя оказалось способным не только выполнить эти требования, но и достичь такой страшной высоты, такого громадного успеха, который доставлял матери большой восторг, а с тем вместе и большую боязнь. Ей отрадно было думать, что Гризельда была великою даже между дочерями маркизов, но в то же время она трепетала от одной мысли, как смертельно должно быть падение с подобной высоты, если только суждено быть падению!

Мистрис Грантли никогда, однако же, не мечтала о подобном падении! Она говорила архидиакону, и говорила довольно часто, что религиозные правила Гризельды были слишком твердо укоренены в ней, чтобы поколебать их внешними мирскими соблазнами, быть может, этим самым она хотела выразить свое убеждение, что учению пломстедского епископства дано такое прочное основание, что его не в состоянии поколебать всякое будущее учение Хартльбири. При таком убеждении, само собою разумеется, ей ни под каким видом не могла прийти в голову идея о побеге дочери из мужнина дома, она не допускала в своей дочери наклонности к тем порокам, в которые впадают иногда аристократические леди, не получившие столь прочного воспитания в правилах нравственности, служа сама так усердно, в одно и то же время, и Богу, и мамону, она никак не могла допустить, что дочь ее станет наслаждаться всеми удовольствиями света, не подумав о более возвышенных удовольствиях, о небесном блаженстве. И вдруг до нее доходит эта молва! Архидиакон сообщает ей хриплым шепотом, что ему советуют обратить внимание на эту молву, что слух, будто Гризельда намерена бросить мужа, носится по всему свету.

– Ничто в мире не заставит меня поверить этому, – сказала мистрис Грантли.

После того она сидела в гостиной и трепетала за дочь. Мистрис Арабин, жена декана, ходила по приходу и по секрету рассказывала ту же самую историю, прибавляя, что слышала это от мистрис Пруди, жены епископа.

– Эта женщина лжет, как отец лжи, – говорила мистрис Грантли, и трепетала еще больше, приготовляя свою работу для прихода, она думала об одной только дочери.

К чему приведет вся ее жизнь, к чему приведет все прошедшее в ее жизни, если это должно случиться? Она не хотела этому верить, а между тем трепетала еще более при мысли об экзальтации своей дочери и припоминала, что подобные вещи случались в том обществе, к которому Гризельда теперь принадлежала. О, не лучше ли было бы, если бы они не поднимали так высоко свои головы! С этой мыслью она одна бродила между надгробными памятниками соседнего кладбища и остановилась перед могилой, в которой лежало тело ее другой дочери. Неужели судьба этой дочери была счастливее!

Весьма немного говорено было по этому предмету между ней и архидиаконом, а между тем они, по-видимому, соглашались, что необходимо принять какие-нибудь меры. Он отправился в Лондон, виделся с дочерью, но не решился, однако, намекнуть ей об этом. Лорд Думбелло был сердит и весьма несообщителен. Как архидиакон, так и мистрис Грантли находили, что в доме их дочери для них не было комфорта, а так как они держали себя довольно гордо, то редко посещали своего зятя и не требовали от него особенного радушия. Однако он не мог не заметить, что в доме в Чарльстон-Гарденс было что-то не совсем ладно. Лорд Думбелло не был любезен с женой, в молчании, а не в словах прислуги было что-то угрюмое, оправдывавшее молву, которая достигла и до него.

– Он бывает там чаще, чем бы следовало, – сказал архидиакон. – Во всяком случае, я уверен в том, что эти посещения не нравятся Думбелло.

– Я напишу ей, – сказала мистрис Грантли. – Все-таки я ей мать: непременно напишу. Быть может, она и не знает, что говорят о ней люди.

И мистрис Грантли написала следующее:

«Пломстед, апреля, 186…
Сузанна Грантли».

Милая моя Гризельда, иногда мне приходит на мысль, что ты до такой степени удалена от меня, что я едва ли имею право принимать участие в повседневных делах твоей жизни, и я знаю, что ты не имеешь возможности обращаться ко мне за советом или сочувствием, что, конечно, ты делала бы, выйдя замуж за джентльмена из нашей среды. Но я совершенно уверена, что мое дитя не забывает своей матери, оглядываясь на прошедшее, вспоминает ее нежную любовь, и что она позволит мне побеседовать с ней и подать помощь в трудные минуты жизни, как я подала бы ее всякому другому детищу, которого любила и лелеяла. Молю Бога, чтобы опасения мои относительно близости к тебе таких минут не имели никакого основания. Если же я не ошибаюсь, то, надеюсь, ты простишь мне мою заботливость.

До нас, более чем с одной стороны, дошли слухи, что…

О, Гризельда! Я решительно не знаю, какими словами скрыть от тебя и в то же время объяснить то, что должна написать. Говорят, что ты вступила в интимные отношения с мистером Поллисером, племянником герцога, и что муж твой сильно оскорблен. Может статься, лучше высказать тебе все откровенно, не считая за нужное предупреждать тебя, что я этому не верю. Говорят, будто бы ты намерена совершенно отдаться под покровительство мистера Поллисера. Милое дитя мое, ты можешь представить себе, с какою пыткою в душе я пишу эти слова, какую страшную пытку должна была перенести, прежде чем допустила мысль, на которую навели меня эти слова. Об этом открыто говорят в Барчестере, и твой отец, который был недавно в Лондоне и видел тебя, чувствует себя не в состоянии сказать мне что-нибудь успокоительное.

Я не скажу ни слова о том бедствии в светском отношении, которое постигнет тебя в случае твоего разрыва с мужем. Я уверена, что ты сама можешь видеть последствия столь ужасного поступка так же ясно, как я могу их представить тебе. Ты убьешь отца и сведешь в могилу мать, но еще не это я главнее всего хочу поставить на вид.

Ты оскорбишь твоего Бога самым тяжелым грехом, в какой только может впасть женщина, ты низвергнешь себя в бездну позора, раскаяние в котором перед Богом почти невозможно, прощение за который от мужа безнадежно.

Я не верю этому, мое милое, мое дорогое дитя, моя единственная дочь, я не верю тому, что говорили мне. Но как мать, я не могла оставить эту клевету без внимания. Если ты напишешь мне и скажешь, что это неправда, ты успокоишь меня, ты снова сделаешь меня счастливою, хотя, быть может, и упрекнешь меня за мое подозрение.

Поверь, что во всякое время и при всех обстоятельствах я останусь, как и всегда оставалась, твоею любящею матерью

Обратимся теперь к мистеру Поллисеру, который сидит в своей квартире в Альбани и размышляет о своей любви. Он получил предостережение от герцога, получил предостережение от агента герцога, и, наперекор сильному чувству независимости, начинал страшиться. Он рисковал всеми тысячами годового дохода и, может быть, всем, от чего зависело его положение в обществе. Несмотря, однако же, на страх, он решился поставить на своем. Статистика становилась для него сухой материей, а любовь – очаровательной. Статистика, думал он, будет иметь свою прелесть, если в нее вмешается любовь. Самая мысль о любви леди Думбелло, по-видимому, сообщала его жизни горечь, от которой он не знал, как отделаться. Правда, он еще не наслаждался истинным блаженством любви, его разговоры с леди Думбелло не были горячее тех, которые мы привели на этих страницах, но его воображение работало неутомимо, и теперь, когда леди Думбелло окончательно переехала в свой дом в Чарльстон-Гарденс, он решился признаться в своей страсти при первом удобном случае. Для него было очевидно, что свет ожидал от него этого поступка и что свет начинал уже обвинять его в медленности его действий.

С того времени, как начался сезон, он только раз был в Чарльстон-Гарденс, и при этом разе леди Думбелло удостоила его самой очаровательной улыбкой. Но ему удалось пробыть с ней наедине полминуты, и в эту полминуту он только и успел выразить свое предположение, что она останется теперь в Лондоне на весь сезон.

– О, да, – отвечала она, – мы не уедем до июля.

Поллисер тоже, из-за своей статистики, не мог уехать раньше июля. Поэтому ему предстояли два, если не три, месяца, в течение которых он мог маневрировать, заявить свои намерения и приготовиться к будущим событиям своей жизни. Однажды утром, когда он решился сказать леди Думбелло первое слово любви, и сказать его в тот же самый вечер в гостиной леди де Курси, где, он знал, леди Думбелло непременно его встретит, ему подали письмо. Поллисер узнал почерк, а по почерку и самое содержание письма. Оно было от агента герцога, мистера Фотергилла, который сообщал, что ему открыт у банкира кредит на известную сумму, но что относительно этого кредита на будущую четверть года герцог изъявил намерение отдать своему агенту особые приказания. Мистер Фотергилл больше ничего не писал, но Поллисер понял все. От такого известия вокруг сердца Поллисера оледенела кровь, но, несмотря на то, он решился сдержать свое слово быть на вечере у леди де Курси.

В то же самое утро получила письмо и леди Думбелло. Она читала его во время туалета, и одевавшие ее горничные не находили ни малейшего повода к подозрению, чтобы письмо взволновало ее сиятельство. Ее сиятельство редко волновалась, хотя и была весьма взыскательна во время одевания. Она внимательно прочитала письмо, и в то время как горничные убирали ей голову, углубилась в думы о тех известиях, которые заключались в письме. Она ни на кого не рассердилась, никого не благодарила. Она не чувствовала особенной любви к участвовавшим в этом деле. В ее сердце не отозвалось: «О, мой друг и муж!», или «О, мой обожатель!», или «О, моя мать! Друг моего детства!». Но она знала, что полученное известие заслуживало того, чтобы подумать о нем, и задумалась.

– Поклонитесь от меня лорду Думбелло, – сказала она, когда туалетные операции кончились, – и скажите ему, что я буду очень рада его видеть, если он пожалует ко мне во время завтрака.

– Слушаем, миледи.

И вслед за тем принесен был ответ, что его сиятельство изволит пожаловать.

– Густав, – сказала леди Думбелло, спокойно расположась в своем кресле, – я получила письмо от матери, которое ты должен прочитать. – И леди Думбелло передала мужу письмо. – Не знаю, что я сделала, чтобы заслужить такое подозрение с ее стороны, впрочем, она живет в провинции, и, вероятно, ее ввели в заблуждение какие-нибудь злые люди. Во всяком случае, ты должен прочитать его и сказать, что мне нужно делать.

Из этого мы можем заключить, что возможность для мистера Поллисера потерпеть крушение на этой скале была весьма отдаленна и что он, наперекор самому себе, избавлялся от гнева своего дяди. Лорд Думбелло взял письмо и прочитал его весьма медленно, обратясь во время чтения, по привычке, спиной к камину. Он читал очень медленно, и жена его, хотя и не смотрела ему прямо в лицо, но видела, как он краснел, волновался и выходил из себя. Она догадывалась, что скоро ей не получить ответа. Леди Думбелло уже замечала, что в последние три месяца обращение мужа совершенно изменилось, он сделался грубее к ней, когда они были одни, и менее внимателен, когда бывали в обществе, но она не жаловалась, ни одним словом не обнаружила ему, что замечает в нем перемену. Она знала причину такой перемены и после долгих размышлений решилась выжидать, когда причина эта разъяснится сама собою. Она говорила самой себе, что не сделала ни одного поступка, не сказала ни одного слова, которые бы оправдывали подозрение, и потому не хотела делать никакой перемены в образе своей жизни, не хотела даже показывать виду, что ей известно это подозрение. Но теперь, имея в руках письмо матери, она могла вызвать его на объяснение, не дав ему, впрочем, понять, что она знала, что он ее ревновал. Письмо матери было для нее величайшей помощью. Оно оправдывало настоящую сцену и давало ей возможность выиграть сражение по своему желанию. Что касается до побега с каким-нибудь Поллисером и отказа от того положения в обществе, которое она занимала, да что ей за надобность? О, она крепко держалась его! Ее мать, допуская опасения с этой стороны, обнаружила только незнание твердости характера своей дочери.

– Ну что, Густав? – наконец сказала она. – Ты скажи мне, что я должна отвечать на это или не должна вовсе отвечать.

Но Густав не приготовил еще никакого совета. Он снова развернул письмо и снова прочитал его, между тем как леди Думбелло налила себе чашку чаю.

– Это весьма серьезное дело, – сказал он.

– Да, серьезное. Если бы оно не было серьезно, я не получила бы от матери такого письма. Приди оно от кого-нибудь другого, я бы тебя не потревожила, разумеется, от кого-нибудь настолько же близкого к тебе, как и ко мне. Во всяком случае, ты не можешь сказать, что я поступила неблагоразумно.

– Неблагоразумно! Напротив, как нельзя благоразумнее, ты должна была сообщить мне об этом, ты должна говорить мне все. Будь они прокляты!

К кому относилось это проклятие, лорд Думбелло не объяснил.

– Для меня неприятнее всякого другого тревожить тебя, – сказала жена. – В последнее время я замечала…

– Разве он тебе говорил что-нибудь?

– Кто, Поллисер? Ни слова!

– Он ничего в этом роде не намекал?

– Никогда. Если бы он сделал это, поверь, я дала бы тебе понять, что его никогда не нужно впускать в мою гостиную.

Лорд Думбелло снова принялся читать письмо или, по крайней мере, показал вид, что снова читает его.

– Советы твоей матери весьма благонамеренны.

– О да, никто не говорит против этого. Она только немного безрассудна, что поверила этим сплетням, безрассудна потому, что принудила меня огорчить тебя.

– Ничего, это нисколько меня не огорчает. Клянусь Юпитером, нисколько. Но откровенно признаюсь тебе, Гризельда, об этом говорили другие, и действительно я считал себя несчастным. Теперь тебе все известно.

– Разве я была причиной твоего несчастья?

– Нет-нет, не ты. Не будь строга ко мне, когда я сказал тебе всю правду. Глупцы и негодяи распускали молву, которая огорчала меня. Они могут теперь распускать ее, пока не приберет их дьявол, но меня больше они не огорчат. Поцелуй меня, мой друг.

И лорд Думбелло протянул руки и обнял ее.

– Напиши поласковее своей матери и попроси ее приехать к нам в мае, хоть на недельку. Это будет самая лучшая вещь, тогда она все поймет. Однако двенадцать часов. До свидания.

Леди Думбелло убедилась, что победа была на ее стороне и что письмо матери было для нее драгоценно. Но так как объяснения по письму окончились, то она не считала за нужное еще раз прочитать его. Она спокойно скушала свой завтрак, читая французский журнал мод, потом села за письменный стол и написала следующий ответ:

«Неоцененная мама́!
Преданная вам дочь,

Я признала за лучшее немедленно показать ваше письмо лорду Думбелло. Он сказал, что люди всегда были и будут наклонны к злословию, и, по-видимому, полагает, что остановить распространение этой молвы невозможно. Что касается до вас, то он нисколько не сердится, а напротив, просит вас и папа́ приехать к нам на недельку в конце будущего месяца. Пожалуйста, приезжайте, 23 числа у нас будет большой званый обед. К нам пожалует его высочество, и я уверена, моему папа́ будет приятно его увидеть. Заметили ли вы, что эти слишком высокие шляпки выходят из моды? Мне никогда они не нравились, имея сношения с Парижем, я распорядилась, чтобы их отменили. Надеюсь, вам ничто не помешает приехать сюда.
Г. Думбелло».

Мистрис Грантли с минуты получения ответа полагала, что своими подозрениями обидела дочь. В этом ответе не было ни слова, которое опровергало бы клевету, значит, дочь ее виновата и не хочет оправдаться. Кроме того, в ответном письме было что-то особенное, производившее досаду и раздражение, хотя мистрис Грантли не могла объяснить себе причины этого чувства. Мистрис Грантли в письме к дочери излила почти всю свою душу, в полученном же ответе не было заметно даже малейшей частички души. При согласовании отношений к Богу и мамону, согласовании, которое мистрис Грантли с таким успехом вводила в воспитание своей дочери, этот орган почти вовсе не требовался, и он увял, или, вернее сказать, омертвел, собственно потому, что его никогда не употребляли.

– Я думаю, мы не поедем? – спросила мистрис Грантли, обращаясь к мужу.

– Разумеется, нет. Если ты хочешь съездить в Лондон, то я найму для тебя квартиру. Что касается до его высочества… При всем моем уважении к его высочеству, я вовсе не имею желания встретиться с ним за столом Думбелло.

Этим разговором и решился вопрос по поводу приглашения обитателей пломстэдского епископства в Лондон.

Куда же отправился Думбелло, так поспешно оставив жену свою в двенадцать часов? Не в парк, не в парламент и даже не в клуб. Он поехал прямо к лучшему ювелиру и купил у него великолепное колье, весьма редкое и интересное, состоявшее из трех рядов блестящих зеленых камней, оправленных в чистое золото, – колье, которое по весу и величине могло равняться с кирасой, украшенной драгоценными каменьями. В то время, когда леди Думбелло снова сидела за туалетом, приготовляясь к вечеру, муж ее поднес ей этот подарок, как знак возобновленного доверия, леди Думбелло, пересчитывая блестящие камни, торжествовала в душе, говоря самой себе, что она превосходно разыграла свои карты.

Но в то время как она считала эти камни, доставленные ей полным примирением с мужем, бедный Плантаженет Поллисер остался в совершенном неведении. О, если бы ему позволили посмотреть письмо мистрис Грантли, ответ на это письмо и подарок лорда Думбелло! Но все это было недоступно для него, и он, с сердцем, переполненным чувством ожидаемой любви, и с невольным трепетом от представлявшегося впереди разорения, покатил в своей карете в дом леди де Курси. После долгих размышлений он пришел к обыкновенному заключению: чему быть, тому не миновать, то следует сделать теперь. Он хотел признаться в любви и согласовать свое будущее с тем приемом, который будет оказан его признанию.

Когда он приехал к леди де Курси, комнаты были уже полны гостей. Это был первый бал зимнего сезона, и в Портман-сквэре собрался весь модный свет. Леди де Курси улыбалась, как будто муж ее находил особенное удовольствие давать балы, как будто положение старшего сына ее было самое счастливое, как будто интересы де Курси находились в отличном состоянии. Позади ее была леди Маргарита, кроткая в лице и озлобленная в душе, немного подальше от них стояла леди Розина, примирившаяся с блеском и тщеславием модного света, потому что бал назначен был без танцев. Были тут и замужние дочери леди де Курси, старавшиеся выказать свое достоинство, опираясь на несомненность своего происхождения. Был, конечно, и Гезби, счастливый в сознании своих родственных связей с графом. Кросби тоже находился в одной из гостиных, хотя и дал себе клятву никогда не ездить на балы графини и вдобавок навсегда отделиться от этого семейства. Но если бы он действительно отделился, что же тогда осталось бы для него? Поэтому-то он и приехал и теперь стоял в углу, одинокий и угрюмый, развлекая себя мыслью, что все в мире суета. Да, для суетного человека все будет суета, для человека без сердца и души все будет казаться бессердечным и бездушным.

Леди Думбелло находилась в одной из небольших внутренних комнат, она сидела на кушетке, которую ей предложили в первые минуты приезда и которой она не оставляла до самого отъезда. От времени до времени к ней подходили весьма благородные и весьма высокие особы, приходили, чтобы сказать ей одно слово и получить в ответ другое. Леди Думбелло не любила разговаривать, иногда только позволяла себе разговориться с мистером Поллисером.

Леди Думбелло знала, что мистер Поллисер непременно встретится с ней на этом балу. Он объявил это заранее и с особенною заботливостью спросил ее, намерена ли она принять приглашение графини.

– По всей вероятности, я буду, – сказала она, и несмотря на письмо матери и на подарок мужа, решилась сдержать свое слово.

Если бы мистер Поллисер «забылся», она нашлась бы, что сказать ему, как нашлась, что сказать мужу при получении письма. Забыться! Она была уверена, что мистер Поллисер уже несколько месяцев собирается забыться.

Он пришел к ней и стал перед ней, глядя на свои невыразимые. В его невыразимых не было, однако, ничего особенного, чтобы обратить на себя внимание леди Думбелло. Он не вздыхал, не устремлял на нее глаз, не старался придать им вида двух солнц в небесной тверди над ее главой, не бил себя в грудь, не рвал волос на голове. Мистер Поллисер воспитался в школе, которая учит восхищаться не иначе, как с самым невозмутимым спокойствием, и которая никогда не позволяет своим ученикам увлекаться чем-либо возвышенным или смешным. Он стоял и смотрел на свои невыразимые, но смотрел так прилично, что леди Думбелло не могла сказать, что он «забылся».

На кушетке оставалось пустое место подле леди Думбелло, и Поллисер раза два в Хартльбири занимал такое место. При настоящем случае он не мог этого сделать, не измяв ее платья. Она умела бы занять на кушетке еще больше пустого места, как умела бы и очистить его, если бы захотела. И так он стоял перед ней, леди Думбелло улыбнулась. Но что это была за улыбка! Холодная, как смерть, бездушная, ничего не говорящая, отвратительная в своей ничего не выражающей грации. Я ненавижу принужденные, заученные улыбки! Эта улыбка произвела в мистере Поллисере сильное смущение, но он не анализировал ее и продолжал свои действия.

– Леди Думбелло, – сказал он едва слышным голосом, – я с нетерпением ждал встречи с вами в здешнем доме.

– В самом деле? Да-да, я помню, вы спрашивали, приеду ли я сюда.

– Я спрашивал. Гм… леди Думбелло! – И он припомнил все те уроки, которые учили его избегать величественного и смешного. Но он еще не забылся, и леди Думбелло снова улыбнулась. – Леди Думбелло, мы живем в обществе, в котором так трудно выбрать минуту, когда бы можно было поговорить.

Мистер Поллисер полагал, что леди Думбелло отодвинет свое платье, но она этого не сделала.

– Не знаю, – отвечала она, – мне кажется, другому не часто встречается и надобность сказать очень многое.

– Ах, нет, не часто, это быть может… но когда встретится эта надобность! Как ненавижу я комнаты, битком набитые народом!

А между тем в Хартльбири он решил, что удобнейшим местом для его действий будут гостиные какого-нибудь большого лондонского дома.

– Скажите, пожалуйста, неужели, кроме этих балов, вы ничего больше не желаете?

– У меня много желаний, но признаюсь, я очень люблю большие собрания.

Мистер Поллисер оглянулся кругом, и ему показалось, что за ним никто не наблюдает. Он сообразил, что должно ему делать, и решился сделать это. В нем не было того присутствия духа, которое доставляет некоторым мужчинам возможность, нисколько не задумываясь, объясняться в любви и увозить своих Дульциней, но он обладал тем мужеством, при котором сделался бы презренным в своих собственных глазах, если бы не исполнил того, на что так торжественно решился. Он предпочитал исполнить это сидя, но так как в месте ему было отказано, то он должен был стоять.

– Гризельда, – сказал он, и надо допустить, что он принял тон весьма удачный. Слово «Гризельда» нежно прозвучало в ушах леди Думбелло, прозвучало, как мелкий дождь на мягкой поверхности, и не отозвалось в посторонних ушах. – Гризельда!

– Мистер Поллисер! – сказала Гризельда, и хотя она не сделала сцены, хотя только просто взглянула на него, но Поллисер увидел, что попал впросак.

– Неужели я не могу называть вас Гризельдой?

– Конечно не можете. Потрудитесь, пожалуйста, посмотреть, здесь ли мои люди.

Поллисер с минуту простоял, не зная, что делать.

– Посмотрите, здесь ли моя карета? – Отдавая это приказание, она еще взглянула на него, и только после этого взгляда в Поллисере явилось повиновение.

По возвращении он уже не застал ее на месте, но он слышал, как имя ее произнесено было на лестнице, видел даже ее голову в то время, как она грациозно спускалась с лестницы, среди множества провожавших. Он больше никогда не делал попытки объясняться в любви леди Думбелло, и положительно разрушил все надежды леди де Курси, мистрис Прудье и леди Клэндидлем.

Желая познакомить интересующихся судьбой мистера Поллисера с дальнейшим результатом этой неудавшейся попытки, познакомить тем более, что мне уже не придется в моем рассказе возвращаться к нему, я прошу у читателя позволения забежать немного вперед и сообщить, что делала для него фортуна к концу этого лондонского сезона. Всем известно, что в ту весну леди Глэнкора Макклюски была вывезена в свет, как всем известно также, что она, как единственная дочь лорда Энльза, считалась наследницею огромного богатства. Правда, что родовые имения Скэй, Стаффа, Молл, Арран и Бют, вместе с титулом и округами Кэйгнес и Россмир, перешли к маркизу Аулдрики, но именья в Фэйфе, Абердине, Перте и Кинкардиншэйре, занимающие большую часть этих округов, угольные копи в Ланнарке, а также огромное имение в самом Глазгове достались леди Глэнкора. Это была хорошенькая девушка, с светлыми голубыми глазками, с волнистыми белокурыми волосами, весьма приятными для глаз. Леди Глэнкора была небольшого росту, и в ее счастливом круглом личике недоставало, быть может, только высшей прелести женской красоты. Улыбка никогда не покидала это личико, так что особенно приятно было смотреть на него, непринужденность, с которою она танцевала, разговаривала и принимала участие во всех удовольствиях, была просто очаровательна. Она была влюблена в лошадь, на которой каталась, положительно влюблена. У нее была маленькая собачка, которую она любила не меньше лошади. Подруга ее юности, Сабрина Скотт. О, что это была за девушка! А ее кузен, маленький лорд Эйльз, наследник маркиза, был такой милашка, что леди Глэнкора всегда осыпала его поцелуями. К сожалению, ему было только шесть лет, так что не представлялось никакого вероятия, что богатые имения их могли бы слиться вместе.

Несмотря на очаровательную красоту, леди Глэнкора даже при первом выезде в свет, наделала своим друзьям много беспокойства и почти довела до отчаяния маркиза Аулдрики. В Лондоне в то время был один чрезвычайно красивый мужчина, который страшно мотал деньги, не менее страшно любил водку, которого все знали в Ньюмаркете, но которому никто ни в чем не верил, который, как говорили, заражен был всеми пороками и которого отец не пускал к себе на глаза. С этим-то господином леди Глэнкора никогда не уставала танцевать. Однажды утром она объявила своему кузену-маркизу с разгоревшимися глазками, ведь круглые голубые глазки тоже могут разгораться, что Бурго Фицджеральд грешнее самого греха. О боже, что при таких обстоятельствах должен был делать маркиз, озабоченный участью фамильных имений!

Но прежде чем кончился сезон, маркиз и герцог считали себя счастливыми людьми, и мы будем надеяться, что леди Глэнкора была тоже довольна. Мистер Плантаженет Поллисер раза два протанцевал с ней и признался в любви. Он имел свидание с маркизом, которое кончилось в высшей степени удовлетворительно и на котором все было устроено. Глэнкора, без всякого сомнения, рассказала, каким образом она получила от Бурго Фицджеральда гладкое золотое кольцо и как возвратила его, но я сомневаюсь, сказала ли она о волнистом локоне золотистых волос, которые Бурго и теперь еще бережет в своей шкатулке, сделанной собственно для хранения подобных сокровищ.

– Плантаженет, – сказал герцог с необыкновенной горячностью, – в этом, как и во всех других делах, ты показал себя именно тем, чем я всегда желал тебя видеть. Я объявил маркизу, что Матчин Прайори со всеми угодьями будет отдан тебе немедленно. Это превосходнейшее поместье. Свадебным подарком Глэнкора будут Гога.

Всего более понравилась мистеру Поллисеру искренняя, непритворная радость мистера Фотергилла. Наследник Поллисеров исполнил свой долг, и мистер Фотергилл считал себя истинно счастливым человеком.