Марион Фай

Троллоп Энтони

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

I. Мистер Гринвуд становятся честолюбив

Мастер Гринвуд продолжал заботиться о здоровье ректора местечка Апльслокомб. Даже и теперь надежда его не покидала, но он скорей, думалось ему, мог рассчитывать на старика маркиза — как тот ни был к нему не расположен — чем на его наследника, Маркизу он надоел, он жаждал от него отделаться; маркиз, никогда не отличавшийся щедростью, теперь, быть может на смертном одре, стал несправедлив, суров, жесток. Но он был слабохарактерен, забывчив и легко мог пожелать сберечь свои деньги и покончить с этой несносной историей, предоставив ему место. Но маркиз не мог им располагать при жизни ректора, не мог даже обещать места без согласия сына. Что лорд Гэмпстед его не даст, мастер Гринвуд был вполне уверен. Если можно было что-нибудь устроить, это должно быть сделано маркизом. Маркиз был очень болен, но все же было вероятно, что старик ректор умрет раньше.

Мистер Гринвуд не имел ясного понятия о характере молодого лорда. Маркиза он знал хорошо, так как прожил с ним много лет. Считая своего патрона раздражительным по болезни, но от природы снисходительным, неблагоразумным и слабым, он набрасывал портрет схожий с оригиналом. Но приписывая мстительность, суровость, лорду Гэмпстеду он совершенно ошибался. Относительно Апльслокомба и других приходов, которые со временем будут раздаваться по его усмотрению, лорд Гэмпстед уже давно и окончательно решил, что не будет их вовсе касаться, не находя себя способным назначать священников для служения церкви, к которой не причислял себя. Все это он предоставит епископу, думая, что епископ должен в этом смыслить больше его. Тем не менее, если бы отец обратился к нему с каким-нибудь требованием относительно Апльслокомба, он, без всякого сомнения, счел бы это место отданным при жизни отца. Но обо всем этом мистер Гринвуд не мог иметь никакого понятия.

Ежедневно, почти ежечасно, обсуждались эти вопросы между леди Кинсбёри и капелланом. Между ними возникла сильная симпатия, насколько она может существовать там, где чувства одного гораздо сильнее чувств другого. Мать «голубков» позволила себе горько сетовать на детей своего мужа от первого брака и сначала не встречала полного сочувствия в своем поверенном. Но за последнее время он стал энергичнее и резче ее самой и почти ошеломил ее смелостью своих слов. Она, в гневе, не раз позволяла себе выразить желание, чтоб ее пасынок умер. Капеллан подхватил эти слова и повторял их до тех пор, пока она сама их не ужаснулась. У него не было голубков, которые могли бы служить ему оправданием. Немилостивая судьба не причинила ему никакого серьезного вреда. Как ни были тяжки грехи лорда Гэмпстеда и сестры его, его они опозорить не могли. А между тем, в его словах звучала ненависть, пугавшая ее. Изо дня в день в ней возрастало сознание, что она подчинилась господству, почти тирании мистера Гринвуда. Когда он смотрел на нее своими глазами, не сводя их с нее в течение нескольких минут, эти минуты начинали казаться ей часами и ею овладевал страх. Она сама себе не признавалась, что подпала под его власть, не сознавала этого, но и не сознавая ощущала его влияние, так что и она начала подумывать, что хорошо было бы, если бы капеллан вынужден был оставить Траффорд-Парк. Он, однако, продолжал обсуждать с ней все семейные дела, точно услуги его были ей необходимы.

Телеграмма, возвещавшая о приезде Гэмпстеда в понедельник, была получена дворецким и, понятно, тотчас же сообщена лорду Кинсбёри. Маркиз, который теперь не вставал с постели, выразил искреннее удовольствие и сам сообщил новость жене. Она уже знала ее, так же как и капеллан. Новость эта быстро облетела всех домашних; среди прислуги существовало мнение, что лорда Гэмпстеда следовало вторично вызвать, уже несколько дней тому назад. Доктор намекнул на это маркизе и категорически выразил свою мысль дворецкому. Мистер Гринвуд выразил милэди свое убеждение, что маркиз вовсе не желает видеть сына, а что сын уж, конечно, не имеет ни малейшего желания вторично посетить Траффорд.

— Он всему предпочитает квакершу, — сказал он, — ее и охоту. Он и сестра его считают себя совершенно оторванными от семьи. Я оставил бы их в покое, будь я на вашем месте.

Она что-то сказала мужу и исторгла у него что-то, что ей угодно было счесть выражением желания, чтобы лорда Гэмпстеда не беспокоили. Теперь лорд Гэмпстед ехал без всякого приглашения.

— Так он придет пешком, среди ночи? — сказал мистер Гринвуд.

В его голосе слышалось презрение.

— Он это часто делает, — сказала маркиза.

— Странный способ входить в дом больного, поднимать тревогу среди ночи.

Мистер Гринвуд, говоря это, стоял перед милэди и строго смотрел на нее.

— Что ж мне-то делать? Не думаю, чтобы он кого-нибудь потревожил. Он обойдет к боковой двери, кто-нибудь из лакеев будет дежурить и впустит его. Он всегда поступает не так, как другие.

— Казалось бы, что когда отец его умирает…

— Не говорите этого, мистер Гринвуд. Ничто не дает вам права говорить это. Маркиз очень болен, но никто не говорил, чтобы он был уже так плох. Мне кажется, что в данном случае Гэмпстед поступает как следует.

— Сомневаюсь, чтобы это когда-нибудь с ним случалось. У меня одна мысль: случись что-нибудь с маркизом, как плохо пришлось бы вам и молодым лордам.

— Не сядете ли вы, мистер Гринвуд, — сказала маркиза, которой присутствие стоящего капеллана стало почти невыносимо.

Он сел — не с комфортом, а на самый край стула, чтобы не потерять того стесненного вида, который раздражал его собеседницу.

— Итак, я говорю: случись что-нибудь с милордом, оно было бы крайне печально, для вас, милэди, и для лорда Фредерика, лорда Огустуса и лорда Грегори.

— Все мы в руках Божиих, — благочестиво сказала милэди.

— Да, все мы в руках Божиих. Но Господь желает, чтоб мы сами о себе заботились и всячески старались избегнуть несправедливости, жестокости и… и грабежа.

— Не думаю, чтобы тут был какой-нибудь грабеж, мистер Гринвуд.

— Разве не грабеж бы это был, если б вас и маленьких лордов выгнали из этого дома?

— Он, конечно, принадлежал бы ему, лорду Гэмпстеду. Я получила бы Слокомб-Аббей в Сомерсетшире. Тамошний дом нравится мне больше этого. Правда, он значительно меньше, но что мне за утешение жить в таком большом доме.

— Оно, пожалуй, и справедливо. Но почему это так?

— Об этом толковать бесполезно, мистер Гринвуд.

— Я не в силах не толковать об этом. Происходит это оттого, что лэди Франсес разрушила ваш дом, позволив себе стать невестой молодого человека, который ей не пара. — Тут он покачал головой, что всегда делал, говоря о леди Франсес. — Что касается лорда Гэмпстеда, я считаю народным бедствием, что он переживет своего отца.

— Но что мы можем сделать?

— Трудно сказать, милэди. Что я-то почувствую, если что-нибудь случится с маркизом и я буду предоставлен милостивому покровительству его старшего сына? С лорда Гэмпстеда я не имею права требовать и шиллинга. Так как он безбожник, то, конечно, ему не понадобится капеллан. Да и совесть бы мне не позволила остаться при нем. Я был бы выброшен за улицу, без гроша, посвятив, можно сказать, всю жизнь милорду.

— Он предлагал вам тысячу фунтов.

— Тысячу фунтов за труды целой жизни! Да и это чем мне гарантировано? Не думаю, чтоб, маркизу пришло в голову внести это в свое завещание, А, хотя бы и так, что мне в тысяче фунтов? Вы можете поселиться в Слокомб-Аббей. Но в дом ректора, который был мне почти обещан, мне не попасть. — Маркиза знала, что это ложь, но не смела сказать ему этого. Обещать ему что-нибудь она могла только условно, как опекунша своего сына, в случае, если б Гэмпстед умер при жизни отца; она прекрасно помнила, что во всех их беседах на эту тему была очень сдержанна и всегда выставляла ему на вид всю невероятность этой комбинации. — Если б молодой человек был устранен, — продолжал он, — для меня была бы какая-нибудь надежда.

— Я не могу его устранить, — сказала маркиза.

— Равно как для лорда Фредерика и его братьев.

— Не следовало бы вам говорить мне этого, мистер Гринвуд.

— Но приходится смотреть в глаза действительности. Я тревожусь из-за вас, больше чем из-за себя. Вы должны это признать. Полагаю, что относительно первого брака нет никаких сомнений?

— Решительно никаких, — сказала маркиза в ужасе.

— Хотя в то время его находили очень странным. Мне кажется, это надо бы исследовать. Надо бы пустить в ход все пружины.

— В этом смысле нет никакой надежды мистер Гринвуд.

— Надо исследовать. Подумайте только, что будет, если он женится и будет иметь сына прежде чем что-нибудь будет решено. — На это лэди Кинсбёри ничего не ответила; после небольшой паузы мистер Гринвуд снова обратился к собственным горестям.

— Мне необходимо, — сказал он, — еще раз увидать маркиза, до приезда лорда Гэмпстеда. Он не может не признавать, что я имею полное право тревожиться. Не думаю, чтоб какое бы то ни было обещание могло быть священно в глазах его сына, но должен сделать все возможное.

На это милэди не пожелала ответить и они расстались, не особенно довольные друг другом.

Это было в понедельник. Во вторник мистер Гринвуд, получив на то разрешение, тихонько прокрался в комнату больного.

— Надеюсь, что вы лучше себя чувствуете сегодня утром, милорд. — Больной повернулся в кровати и только слабо проворчал что-то в ответ. — Я слышал, что лорд Гэмпстед приезжает завтра, милорд.

— Почему ж ему не приехать? — В звуке голоса мистера Гринвуда, вероятно, было что-нибудь, что неприятно поразило ухо больного, иначе он не ответил бы так сердито.

— О, нет, милорд. Я не хотел сказать, что есть какая-нибудь причина, по который лорду Гэмпстеду не следовало бы приезжать. Может быть, было бы лучше, если б приехал он раньше.

— Нисколько не было бы лучше.

— Я только хотел заметить, милорд…

— Вы еще что-нибудь хотели сказать, мистер Гринвуд?

Сиделка все это время оставалась в комнате, и капеллан находил это очень неловким.

— Нельзя ли бы нам остаться наедине несколько минут? — спросил он.

— Не думаю, — сказал больной.

— Есть несколько вопросов, которые для меня чрезвычайно важны, лорд Кинсбёри.

— Я недостаточно хорошо себя чувствую, чтоб толковать о делах, и не желаю этого. Мистер Робертс будет здесь завтра, можете повидаться с ним.

Мистер Робертс был поверенный, человек, которого мистер Гринвуд особенно недолюбливал. Мистер Гринвуд, как священник, конечно, считался джентльменом и ставил мистера Робертса неизмеримо ниже себя. Ему было очень обидно слышать, что он должен возобновить ходатайство о месте через мистера Робертса. Он имел привычку ежедневно прогуливаться с часок, перед солнечным закатом, двигаясь крайне медленно по самой сухой дороге, вблизи от дома, обыкновенно заложив руки за спину. Выйдя из спальни маркиза, он отправился на прогулку, причем шел быстрее обыкновенного. Гнев душил его и придавал некоторую живость его движениям. Он был взбешен на маркиза, но всего сильнее негодовал по обыкновению на лорда Гэмпстеда. Мысль заработала в этом направлении…

Конечно, хорошо было бы, если б молодой человек сломал себе шею на охоте, если б яхта пошла ко дну, или разбилась о скалу. Но все это случайности, вызвать которые не в его власти. Такие желания — ребячество, приличное только слабой женщине, как маркиза. Если что-нибудь должно быть сделано, этого можно достигнуть только энергическим усилием; а усилие это должно исходить от него, мистера Гринвуда. Тут он принялся соображать, насколько маркиза будет в его власти, если б и маркиз, и старший сын его умерли. Он был искренне убежден, что приобрел над нею большое влияние. Чтоб она взбунтовалась против него, это было, конечно, в пределах возможного. Но он знал, что в течение последнего месяца, именно с того дня, когда маркиз пригрозил, что выгонит его из дома, он значительно более прежнего подчинил ее себе. В этом отношении он приписывал себе гораздо более, чем следовало. На деле, леди Кинсбёри, хотя научилась его бояться, не настолько поддалась его влиянию, чтоб не иметь возможности порвать с ним, если б настала минута, когда ее собственное спокойствие этого бы потребовало.

 

II. Желал бы, да не смею

Одно желание ни к чему не ведет. Если человек имеет достаточный повод для действия, он обязан действовать. «Желал бы, да не смею» никогда не дает результатов. Жареные рябчики в рот не валятся. Конечно, нельзя найти выхода из затруднений, если человек не примется серьёзно отыскивать его. С помощью таких самоувещаний, советов и отрывков из старых поговорок мистер Гринвуд убеждал самого себя в понедельник вечером и пришел к заключению, что если что-нибудь делать, надо действовать безотлагательно.

Тогда представился вопрос; что, собственно, следует делать и что значит: «безотлагательно»? Когда предстоит сделать нечто требующее особой твердости, это слишком часто бывает то, чего делать не должно. На добрые дела, если на них вообще останавливается наша мысль, мы обыкновенно решаемся легче. Мистеру Гринвуду было приятнее думать об этом, как о чем-то составляющем достояние будущего, о чем-то, что могло, пожалуй, сделаться случайно, а не как о действии, которое должно быть совершено его собственными руками. Утро четверга, от четырех до пяти, когда будет совершенно темно, на небе не будет ни звезд, ни луны, а лорд Гэмпстед наверное будет один, в таком-то месте, не будет ли это утро самым подходящим временем для такого действия, как то, на котором теперь, не на шутку, начала останавливаться его мысль?

Когда вопрос представился ему в этой новой форме, он ужаснулся его. Нельзя сказать, чтоб мистер Гринвуд был человек с сильно развитым религиозным чувством. В ранней молодости он был посвящен в сан священника, вероятно, руководствуясь, при выборе профессии, толчком, данным ему семейными связями, и в силу обстоятельств попал в штат дяди своего настоящего патрона. С этой минуты и до настоящей он ни разу не отправлял службы в церкви, а его услуги в качестве капеллана очень скоро сделались совершенно необременительны. Старик лорд Кинсбёри умер, и мистер Гринвуд продолжал служить его наследнику скорей в качестве секретаря и библиотекаря, чем капеллана. Так достиг он своих настоящих условий; в его обращении и чувствах почти не сказывался священник. Он охотно готов был принять священническое место, если б оно встретилось на пути его, но принять его с мыслью, что обязанности будут главным образом исполняться его помощником. Он не был человек религиозный, но когда он серьёзно задумался над этим вопросом, то это не помогло ему отстранить страшные сомнения, теперь, когда он видел в себе — возможного убийцу. Когда он думал об этом, его первое и преобладающее опасение не проистекало из позорного наказания, связанного с преступлением. С виду его можно было принять за труса, но настоящий характер его не соответствовал наружности. Мужество — добродетель слишком высокого разбора, чтоб он мог ею обладать, но у него была та способность владеть своими нервами, та личная смелость, порождаемая самоуверенностью, которые часто принимаются за мужество. Допустив, что ему нужно устранить с дороги врага, он мог приняться за устранение его без преувеличенного страха перед последствиями в этом мире. Он очень был уверен в себе. Он мог, казалось ему, так обсудить вопрос, чтоб знать наверное, безопасен или нет тот или другой план. Могло случиться, что никакой безопасный план не окажется возможным, тогда придется отказаться от попытки. Во всяком случае не эти опасности заставляли его бродить как тень, в ужасе перед собственными намерениями.

Были другие опасности, страхи перед которыми он не мог стряхнуть с себя. Возможно сомневаться, чтоб он имел сколько-нибудь определенную надежду на вечное блаженство в иной жизни. Он вероятно отгонял от себя мысли такого рода, не желая подвергать исследованию собственных верований. У многих в обычае совершенно притуплять свой ум в этом отношении. Предполагать, что такие люди придерживаются того или другого мнения относительно будущих наград и наказаний, значит приписывать им душевное состояние, до которого они никогда не возвышались. К таким людям принадлежал и мистер Гринвуд; тем не менее он чего-то испугался, когда эта мысль, относительно лорда Гэмпстеда, представилась ему. Это чувство было для него тоже, что для ребенка — пугало, для нервной женщины полувера в привидения, для меланхолика, одаренного воображением, страх пред неопределенным злом. Он не думал, что, замышляя такой поступок, он приведет себя в состояние, не соответствующее блаженной жизни. Мысль его не работала в этом направлении. Но хотя бы в этом мире не было наказания — хотя бы, даже, не существовало другого мира, в котором наказание это могло бы его постигнуть, тем не менее, что-нибудь дурное наверное его поразит. Мир в этом убежден со времен Каина.

Однако, всякие старинные поговорки настолько осилили его сомнение, что во вторник он положительно составил план. Тут явилась горькая мысль, что то, что он сделает, будет сделано скорей для блага других, чем для его собственного. Что узнает лорд Фредерик о своем благодетеле, когда наследует все фамильные почести, в качестве маркиза Кинсбёри? Лорд Фредерик не поблагодарит его, даже если б знал, чего, конечно, никогда быть не может. Почему эта женщина ему не помогает, она, которая подстрекала его к совершению преступления? Он думал обо всем этом, лежа в постели, но когда встал на следующее утро, то еще не окончательно отказался от своей мысли. Молодой человек выказывал к нему презрение, оскорбил его, был ему ненавистен. Ему казалось, что план его созрел. Оружие было тут — под рукой, — этого оружия он не покупал, но этому оружию невозможно было бы до него добраться, оно несомненно окажется роковым, если будет пущено в ход с той уверенностью, которую он сознавал в себе. Тем не менее, обдумывая все это, он смотрел на это не как на дело решенное, а только как на вещь возможную. Он посматривал на пистолет и на окно, приготовляясь подняться в комнату милэди, в среду, перед завтраком. Ровно в половине первого маркиза ежедневно навещала мужа, у капеллана теперь вошло в обычай посещать ее перед этим. Она несколько раз почти решалась сказать ему, что предпочитает, чтоб ее не беспокоили по утрам. Но она еще не собралась с духом это сделать. Она знала, что у нее, под влиянием гнева, вырвались слова, которые могли послужить ему орудием против нее.

— Лорд Гэмпстед будет здесь в половине пятого, можно сказать, среди ночи завтра, леди Кинсбёри, — сказал он, повторяя сказанное уже не раз. При этом он стоял посреди комнаты и смотрел на нее взглядом, который часто причинял ей страдание, но которого она совершенно не понимала.

— Я знала, что он будет.

— Неужели вы не находите, что это очень неудобное время, там, где есть больной?

— Он не потревожит отца.

— Не знаю. Будут отворять, затворять двери, слуга будет расхаживать по коридорам, внесут вещи.

— С ним не будет вещей.

— Это похоже на все его действия, — сказал мистер Гринвуд, желая заставить мачеху дурно отозваться о пасынке. Но направление ее мыслей изменилось. Она не сознавала причины, вызвавшей перемену, но решилась более не отзываться дурно о детях мужа, в присутствии капеллана.

— Полагаю, что предпринять тут ничего нельзя, — сказал мистер Гринвуд.

— Что ж можно предпринять? Если вы не сейчас уходите, то присядьте. Мне тяжело видеть, как вы стоите посреди комнаты.

— Не удивляюсь, что вам тяжело, — сказал он, усаживаясь, но опять на край стула. — Что мне тяжело, я знаю. Никто никогда не скажет мне утешительного слова. Что я буду делать, в случае чего?

— Мистер Гринвуд, что пользы в этих разговорах?

— Что бы вы сказали, лэди Кинсбёри, если б вам пришлось доживать век за проценты с одной тысячи фунтов?

— Я тут не при чем. Я совершенно не вмешивалась в ваши переговоры с лордом Кинсбёри. Вы очень хорошо знаете, что я даже не смею упомянуть ваше имя при нем, чтоб он не приказал выгнать вас из дома.

— Выгнать из дома! — воскликнул он, вскакивая со стула с живостью, совершенно ему несвойственной. — Выгнать из дома? Точно я собака! Никто не вынесет таких речей!

— Вы очень хорошо знаете, что я всегда была вам другом, — сказала перепуганная маркиза.

— И вы говорите мне, что меня выгонят из дома!

— Я говорю только, что лучше было бы ко упоминать вашего имени при нем. Теперь мне пора идти, он будет меня ждать.

— Он к вам совершенно равнодушен, совершенно.

— Мистер Гринвуд!

— Он только и любит сына и дочь, сына и дочь от первой жены; эту подлую молодежь, которая, как вы часто говорили, совершенно недостойна своего имени.

— Мистер Гринвуд, с этим я не могу согласиться.

— Разве вы этого не повторили многое множество раз? Разве вы не говорили: «Как славно было бы, если б лорд Гэмпстед умер!» Вы не можете отречься от всего этого, лэди Кинсбёри.

— Мне пора, мистер Гринвуд, — сказала она в смущении, выходя из комнаты. Он окончательно напугал ее и, сходя с лестницы, она решила, что она, во что бы ни стало, должна избавить себя от дальнейших интимных бесед с капелланом.

Мистер Гринвуд, оставшись один, не тотчас вышел из комнаты. Он снова сел, и сидел, продолжая смотреть в одну точку, как будто ему было на кого смотреть, продолжая сидеть на кончике стула, точно в комнате был кто-нибудь, кто мог бы заметить притворное смирение его позы. Все это делалось бессознательно, мысли его теперь были поглощены оскорблением, какое нанесла ему маркиза. Она покидала его в самую решительную минуту. Само собою разумеется, что когда он выражал ей сочувствие по поводу обид, причиненных «голубкам», он надеялся, что и она сочувственно отнесется к невзгодам, которым подвергали его. Но ей не было никакого дела до его невзгод, она жаждала одного: изгладить самое воспоминание о своих резких отзывах о детях мужа. Этого не должно быть! Нельзя ей дать ускользнуть от него таким образом. Раз составилась компания, ни один из компанионов не имеет права выйти из нее, когда вздумает, оставив бремя всех долгов на плечах другого. Разве все эти мысли, которые так тяжело ложились ему на душу в минуты получения телеграммы, не дело ее рук? Разве самую мысль подала не она? А теперь она его покидает. Ему казалось, что он сумеет так устроит дело, но ей не удастся сделать этого безнаказанно. Обдумав все это, он встал и медленно направился в свою комнату. Завтракал он у себя, а затем принялся за чтение романа, чему обыкновенно посвящал этот час дня. Не могло быть человека более аккуратного в ежедневных занятиях, чем мистер Гринвуд. После завтрака всегда являлся на сцену роман; но, перевернув несколько страниц, старик обыкновенно засыпал и с часок наслаждался безмятежным покоем, потом отправлялся на прогулку, после которой снова брался за книгу, пока не наставало время пить чай с милэди. Сегодня он совсем не читал, но и уснул не сразу…

Когда он проснулся и вышел пройтись, то почувствовал, что на сердце у него стало легко. Прохаживаясь взад и вперед по дороге, он уверил себя, что, в сущности, никогда ничего и не замышлял. Как бы то ни было на деле, тяжкое бремя свалилось у него с плеч.

В пять часов сам дворецкий доложил ему, что милэди, чувствуя себя не совсем хорошо, извиняется, что не может пригласить его пить чай, прибавив от себя, что, коли угодно, можно и сюда подать.

— Пожалуй, выпью чашку, Гаррис, — сказал капеллан. — Скажите, Гаррис, видели вы милорда сегодня?

Гаррис объявил, что видел милорда, тоном, дававшим понять, что его, по крайней мере, не согнали с глаз долой.

— Как вы его нашли?

Гаррису показалось, что маркиз нынче чуть-чуть больше на себя похож, чем за последние три дня.

— Отлично. Очень рад это слышать. Приезд лорда Гэмпстеда будет для него большим утешением.

— Так точно, — сказал Гаррис, который был совершенно на стороне лорда Гэмпстеда, в семейных распрях.

— Не худо было бы, если б он приехал в несколько более удобный час, — с улыбкой сказал мистер Гринвуд.

Но Гаррис находил, что час очень удобный. Милорд очень часто приезжает в такое время, в этом нет ничего дурного.

Последние слова Гаррис проговорил, держась за ручку двери, чем и обнаружил, что не жаждет продолжительной беседы с капелланом.

 

III. Леди Франсес видится с женихом

В понедельник на этой неделе, мистрисс Винсент необыкновенно долго засиделась в Парадиз-Роу. Так как она ездила туда всегда по понедельникам, то ни Клара Демиджон, ни мистрисс Дуффер не были особенно удивлены; тем не менее они заметили, что коляска простояла во дворе таверны часом долее обыкновенного, причем, конечно, не обошлось без нескольких замечаний.

— Она обыкновенно так аккуратна, — сказала Клара. Но мистрисс Дуффер заметила, что так как гостья засиделась долее часа, который обыкновенно посвящала своей приятельнице, то, вероятно, решилась уж просидеть другой. — На всех этих биржах за полчаса платы не берут, — сказала Гэмпстед Дуффер. Но длинный визит мистрисс Винсент имел гораздо большее значение. Им с кузиной пришлось обсудить многое. Последствием этого разговора было предложение, которое мистрисс Роден, в тот же вечер, сделала сыну, чем последний был крайне удивлен. Она желала, в самом непродолжительном времени, поехать в Италию и желала, чтоб он сопровождал ее.

— Что это значит, матушка? — спросил он, когда она попросила его сопутствовать ей, не объясняя причины, делавшей путешествие это необходимым. Она призадумалась, точно соображая: исполнить ли его просьбу, раскрыть ли ему всю тайну его жизни, которую она, до сих пор, скрывала от него.

— Само собой разумеется, что я не буду настаивать, — сказал он, — если вы находите, что не можете довериться мне.

— О, Джордж, это не хорошо с твоей стороны.

— Как же мне иначе выразиться? Возможно ли, чтоб я пустился в такой далекий путь, или позволил вам это сделать, не спросив даже о причине такого решения? Что я могу предположить, если вы откажетесь мне ответить, как не то, что существует какая-то причина, по которой вы не должны доверяться мне?

— Ты знаешь, что я доверяю тебе. Никакая мать никогда больше не доверяла сыну. Ты должен это знать. Тут дело не в доверии. Могут быть тайны, которых нельзя сообщить лучшему другу. Если б я дала слово, не хотел ли бы ты, чтоб я сдержала его?

— Таких обещаний не следует ни требовать, ни давать.

— Но если потребовали и дали? Исполни теперь мою просьбу; вероятно, что раньше, чем мы вернемся, все станет тебе ясно, по крайней мере так же ясно, как мне.

После этого он решился, без дальнейших расспросов, исполнить желание матери. Он тотчас стал хлопотать о необходимых приготовлениях к отъезду с таким удовольствием, точно путешествие это затевалось по его инициативе. Решено было, что они выедут в пятницу, проедут через Францию и туннель Мон-Сени в Турин, а оттуда в Милан. О том, что ожидало их далее, он в это время ничего не знал. Прежде всего ему было необходимо получил отпуск от сэра Бореаса; Роден сильно сомневался в успехе, так как в этом году уже пользовался отпуском. Эол оказался очень любезен.

— Как, в Италию? — сказал сэр Бореас. — Прелестно там, когда доберешься, по правде сказать, но скверное время года для путешествия. Неожиданные дела, говорите вы? С матушкой ехать! Не годится даме путешествовать одной. На долго ли? Сами не знаете? Что ж, возвращайтесь как можно скорей и только. А Крокера вы не прихватите ли с собой?

В это время Крокер уже подвергся новым нареканиям по поводу несовершенства своего почерка. Ему обещали, что простят ему какую-то вину, вызвавшую жалобу, под условием, что он прочтет страницу, писанную его собственной рукой. Но в этой попытке он потерпел полную неудачу. Роден не думал, чтоб ему можно было взять Крокера с собой в Италию, но устроил собственное дело и без этого.

Был другой вопрос, также требовавший разрешения. Шесть недель прошло с того дня, как он, с лордом Гэмпстедом, сделал полдороги из Галловэя в Гендон и приятель его потребовал, чтоб он не посещал лэди Франсес во время пребывания ее в Гендон-Голле. Роден ответил отказом, но до сих пор соображался с духом этой просьбы. В настоящую минуту, как ему казалось, настало время, когда ему необходимо было посетить ее. Они не переписывались со времени первых дней пребывании в Кенигсграфе, вследствие принятого ею самой решения. Теперь, как он часто повторял себе, они были также всецело разлучены, как если б каждый положил никогда больше не встречаться с другим. Он был человек терпеливый, сдержанный и от природы способный вынести такое испытание без громогласных жалоб; но он всегда помнил, как близко они друг от друга, и часто говорил себе, что едва ли может надеяться на ее постоянство, если не примет каких-нибудь мер, чтоб доказать ей свою верность. Думая обо всем этом, он решил, что употребит все старания, чтоб повидаться с ней перед отъездом в Италию. Если б его не приняли в Гендон-Голле, тогда он напишет.

В четверг утром он отправился в Гендон из Лондона и прямо спросил лэди Франсес. Лэди Франсес была дома и одна — буквально одна, так как во время отсутствия брата при ней не было никого. Слуга, отворивший дверь, тот самый, который впустил бедного Крокера и видел, как сильно испугалась его молодая госпожа, когда доложили о почтамтском клерке, не решился прямо впустить в дом второго такого же клерка.

— Пойду, узнаю, — сказал он, предоставляя Родену сесть в зале или оставаться на ногах, по усмотрению. Затем лакей, с проницательностью, делавшей ему честь, обошел кругом, чтобы влюбленный не знал, что одна дверь отделяет его от «предмета».

— Джентльмен в зале? — сказала лэди Франсес.

— Мистер Роден, милэди, — сказал слуга.

— Просите, — сказала леди Франсес, давая себе минуту на размышление, минуту, настолько короткую, что она надеялась, что колебание было незаметно. А между тем она сильно колебалась. Она категорически объяснила брату, что не давала никакого обещания. Она никогда никому не обещала, что не примет жениха, если бы он навестил ее. Она не хотела признать, чтобы даже брат, даже отец был вправе требовать от нее подобного обещания. Но мысли брата, на этот счет, были ей известны. Она сознавала также, насколько она ему обязана. Но и она настрадалась от долгой разлуки. Она находила, что иметь жениха, которого никогда не видишь и от которого никогда не получаешь известий, почти все равно, что не иметь никакого. Она точно в клетке билась, думая об этой жестокой разлуке. Она также размышляла о том, какое небольшое расстояние отделяет Гендон от Галловэя. Она, может быть, даже думала, что будь он ей так же верен, как она ему, он не посмотрел бы ни на отца, ни на брата. Теперь, когда он был у дверей, она не могла прогнать его.

Все это она обдумала так быстро, что приказание «просить» было отдано после едва заметной паузы. Через полминуты Роден был в комнате.

Должен ли летописец говорить, что они были в объятиях друг друга прежде, чем успели выговорить слово? Первая заговорила она.

— О, Джордж, как долго.

— Мне показалось очень долго.

— Но, наконец, ты пришел.

— Разве ты ждала меня раньше? Разве вы не согласились с Гэмпстедом и с твоим отцом, что мне не следует бывать?

— Оставим это. Теперь ты здесь. Знаешь, бедный папа очень болен. Может быть, мне придется туда ехать. Джон теперь там.

— Неужели ему так дурно?

— Джон уехал вчера вечером. Мы хорошенько не знаем, в каком он положении. Он сам не пишет, а мы сомневаемся, чтобы нам говорили правду. Я чуть-чуть не уехала с ним, и тогда, сэр, вы не видели бы меня… вовсе.

— Еще месяц, шесть недель, год, нисколько бы не изменяли моей веры в твою верность.

— С твоей стороны очень мило это говорить.

— Ни, я думаю, твоей веры в мою верность.

— Конечно, я обязана не отставать от тебя в любезности. Но зачем ты приехал теперь? Тебе не следовало приезжать, когда Джон оставил меня совсем одну.

— Я не знал, что ты здесь одна.

— Тогда, пожалуй, не приехал бы? Но тебе не следовало приезжать. Почему ты не попросил позволения?

— Потому что получил бы отказ. Ведь получил бы? Неправда ли?

— Конечно.

— Но так как я особенно желал тебя видеть…

— Почему, особенно? Я постоянно желала тебя видеть. То же должен был бы чувствовать и ты, если б ты был мне так же верен как я тебе.

— Но я еду.

— Едешь! Куда? Не на всегда же! Ты хочешь сказать, что переезжаешь из Галловэя, или оставляешь почтамт?

Тут он объяснил ей, что, насколько ему известно, путешествие будет непродолжительное. Он не оставляет своего департамента, но получил отпуск, чтобы ехать с матерью в Милан.

— Зачем, я даже и не могу себе вообразить, — сказал он, смеясь. — У матушки какая-то великая тайна, никаких подробностей которой она никогда еще мне не открывала. Все, что я знаю, это что я родился в Италии.

— Ты итальянец?

— Этого я не говорил. Я даже наверное не знаю, что и родился в Италии, хотя почему-то уверен в этом. Об отце моем я никогда ничего не слыхал, — кроме того, что он, без сомнения, был дурным мужем для моей матери. Теперь я, может быть, все узнаю.

Дальнейших подробностей их свидания незачем сообщать читателю.

Для нее это был день необычайно радостный. Жених в Китае или воюющий с зулусами — несчастие. Жених должен находиться под рукой, во всякую минуту, чтобы его можно было целовать или бранить, чтобы он ухаживал за вами или, что гораздо приятнее, позволял вам ухаживать за собой, как случится. Но жених в Китае лучше жениха в соседней улице или в ближайшем приходе, или в расстоянии нескольких миль, по железной дороге, — с которым вам запрещено видеться. Леди Франсес много страдала. Теперь несколько прояснело. Она посмотрела на него, слышала его голос, нашла утешение в его уверениях, насладилась давно желанным случаем повторить свои собственные.

— Ничто, ничто, ничто не может изменить меня, — говорила она. — Ни время, ничто, что может сказать отец, ничто, что может сделать Джон, не окажет никакого действия. Что касается до леди Кинсбёри, ты, конечно, знаешь, что она совершенно отказалась от меня.

Он объявил, что ему совершенно все равно, кто бы от нее ни отказался. Получив ее обещание, он был в силах ждать. На этом они расстались. Когда он ушел, она, не смотря на свою радость, не была спокойна и решила, что ей необходимо сейчас же написать брату, чтобы сообщить ему о случившемся.

Она села и написала следующее:

«Дорогой Джон,
Твоя любящая сестра Фанни».

С нетерпением жду вестей из Траффорда, хочется узнать, как ты нашел папа. Мне все думается, что если б он был очень болен, кто-нибудь сообщил бы нам истину. Хотя мистер Гринвуд сварлив и дерзок, он едва ли бы скрыл от нас правду.

Теперь я должна сообщить тебе новость; надеюсь, что она не очень рассердит тебя. Я тут не причем; не знаю, как я могла бы избежать этого. Твой приятель, Джордж Роден, был сегодня здесь и пожелал меня видеть. Конечно, я могла бы отказать. Он был в зале, когда Ричард доложил о нем, я, пожалуй, могла послать сказать, что меня нет дома. Но, мне кажется, ты поймешь, что это было невозможно. Как солгать человеку, когда питаешь к нему такие чувства, как мои к Джорджу? Как могла я позволить слугам подумать, что способна поступить с ним так жестоко? Понятно, что о наших отношениях все знают. Я сама хочу, чтобы все знали и раз навсегда поняли, что я нисколько не стыжусь того, что намерена сделать.

Когда ты узнаешь, зачем он был, то не думаю, чтобы ты стал сердиться, даже на него. Он должен, почему-то, немедленно ехать с матерью в Италию. Завтра они выезжают в Милан; он сам не знает, когда ему удастся вернуться. Ему пришлось просить отпуска, но этот сэр Бореас, о котором он часто говорить, кажется, очень добродушно разрешил его. Он спросил его, не прихватит ли он, с собой в Италию мистера Крокера; но это, понятно, была шутка. Кажется, мистер Крокер, в почтамте, всем так же не мил, как тебе. Зачем мистрисс Роден едет, Джордж не знает. Все, что ему известно, это — что существует какая-то тайна, которая раскроется ему ранее его возвращения домой.

Я серьезно думаю, что ты не вправе удивляться тому, что он навестил меня, отправляясь в такой дальний путь. Что бы я подумала, если бы услыхала, что он уехал, не сказав мне ни слова?

А потому надеюсь, что ты не будешь сердиться ни на него, ни на меня. Тем не менее я сознаю, что, пожалуй, поставила тебя в неловкое положение перед папа́. Я нисколько не забочусь о лэди Кинсбёри, которая не имеет никакого права вмешиваться в это дело. Она так вела себя, что, мне кажется, между нами все кончено. Но мне, право, будет очень жаль, если папа рассердится, и очень прискорбно, если он скажет тебе что-нибудь неприятное, после всего, что ты для меня сделал.

 

IV. Ощущения мистера Гринвуда

В эту ночь мистер Гринвуд мало спал. Возможно сомневаться, чтоб глаза его смежились хоть раз. Он, правда, не совершил дела, которое теперь казалось ему таким ужасным, что он с трудом верил, чтоб он действительно замышлял его; тем не менее он знал — знал, что в течение нескольких часов в душе его таилось намерение совершить его! Он силился уверить себя, что, в сущности, это было не более как праздная мечта, что определенного намерения у него не было, что он только забавлялся, соображая, как бы он обделал это дельце так, чтоб не попасться. Он просто мысленно останавливался на чужих промахах, на слепоте людей, которые так неискусно вели свое дело, что оставляли явные следы для глаз и умов посторонних наблюдателей; убеждался, что он сумел бы лучше распорядиться, если б ему представилась необходимость решиться на это. И только. Без всякого сомнения он ненавидел лорда Гэмпстеда, и имел на это основание. Но не довела же его ненависть до «намерения совершить убийство».

О действительном убийстве и речи быть не могло: с чего бы он навязал себе опасность, да и бремя, которым оно, без всякого сомнения, легло бы на его совесть? Как он ни ненавидел лорда Гэмпстеда, в это ему путаться не подобало. Это вон та леди Макбет наверху, мать голубков, точно думала об убийстве. Она открыто говорила о своем искреннем желании, чтоб лорд Гэмпстед умер. Если б серьезно шла речь об убийстве, то ей бы надо было все взвесить, обдумать, составить план, а никак не ему! Нет, он не помышлял о таком преступлении, с целью обеспечить себе под старость тепленькое местечко. Он говорил себе теперь, что сделай он такое дело, выполни он план, зародившийся в уме его в виде праздной мачты, то хотя бы он и не попался, его бы заподозрили, а подозрение настолько же бы разрушило его надежды, как и изобличение. Конечно, все это было ему достаточно ясно и в то время, когда мрачные мысли роились у него в голове, а потому — мог ли он действительно питать это намерение? Он не имел его. Это был не более как один из тех воздушных замков, которые строят стар и млад.

Так пытался он отогнать от себя страшное привидение. Что это ему не удавалось, было ясно по каплям пота, выступавшим у него на лбу, по бессоннице, продолжавшейся целую ночь, по напряженности, с какой уши его ловили звуки, возвещавшие о прибытии молодого человека, точно ему необходимо было убедиться, что убийство в действительности не совершено. Ранее, чем этот час настал, он весь дрожал в постели, закутывался в одеяло, чтоб не чувствовать леденящего холода, закрывал глаза простыней, чтоб не видеть чего-то, что представлялось ему и среди глубокого мрака его комнаты. Во всяком случае он ничего не «сделал». Каковы бы ни были его мысли, он не запятнал ни рук, ни совести. Хотя бы стало известно все, что он когда-либо делал или думал, преступления он никакого не совершил. Она говорила о смерти, думала об убийстве. Он только вторил ее словам и ее мыслям, без всякого серьезного намерения, как всегда делает мужчина в разговорах с женщиной. Почему же он не мог спать? Почему же его бросало то в жар, то в холод? Почему ужасные привидения представлялись ему во мраке? Он наверное знал, что никогда не имел этого намерения. Каковы же должны быть терзания тех, кто имеет, кто исполняет, если такая кара постигала того, кто только построил ужасный воздушный замок? Спит ли она? — спрашивал он себя с недоумением, — она, которая не ограничивалась постройкой воздушных замков, она, которая желала, жаждала и имела основание жаждать и желать?

Наконец он заслышал шаги по дороге, они прошли в расстоянии нескольких ярдов от его окна, быстрые, веселые шаги, полные молодости и жизни, резко звучавшие на твердой, замерзшей земле. Он понял, что молодой, человек, которого он ненавидел, приехал. Хотя он никогда не думал убивать его, тем не менее он его ненавидел. Тут его мысли, вопреки его собственному желанию, принялись строить новые воздушные замки. Что было бы теперь, в эту самую минуту, если б тот план осуществился? Что бы теперь чувствовали все обитатели Траффорд-Парка? Маркиза была бы довольна; но ему-то какое в этом утешение? Лорд Фредерик унаследовал бы громкий титул и обширные поместья; но ему-то какая была бы от этого прибыль? Старый лорд, который лежал тяжко больной в соседней комнате, вероятно, сошел бы в могилу с разбитым сердцем. Маркиз за последнее время сурово относился к нему; но в данную минуту у него блеснула мысль, что в течение тридцати лет он ел хлеб этого человека. Он невольно думал, как он сам, в виду осуществления задуманного плана, был бы вынужден поднять на ноги весь дом, сообщить о случившемся, помочь перенести тело. Кто сообщил бы отцу роковую весть? Кто попытался бы выговорить первое слово пустого утешения? Кто бросился бы к дверям маркизы, сообщил бы ей, что смерть проникла в дом, дал ей понять, что старший из «голубков» — наследник? Все это пришлось бы сделать ему. Он наверное выдал бы себя в эти минуты. Но убийства никакого не было. Молодой человек в настоящую минуту находился в доме, весело настроенный своей прогулкой, полный жизни и юношеской энергии. До ушей мистера Гринвуда донесся звук шагов по одному из отдаленных коридоров, дверь затворилась, все замолкло. Ночь показалась ему так бесконечно длинна, что он решил оставить этот дом как можно скорей. Он возьмет, что бы ему ни предложили, и уедет. На следующее утро ему принесли первый завтрак в его комнату, он осведомился у слуги о лорде Гэмпстеде и его намерениях. Слуга полагал, что милорд намерен провести здесь два дня. Так он слышал от Гарриса, дворецкого. Милорд должен бал видеться с отцом в это утро, в одиннадцать часов. Домашний бюллетень о здоровье маркиза был сегодня удовлетворительнее обыкновенного. Маркиза еще не показывалась. Доктор, вероятно, будет к двенадцати часам. Слушая доклад слуги, мистер Гринвуд думал: нельзя ли так устроиться, чтоб не видать молодого лорда? Уехать куда-нибудь, что ли. Лорд Гэмпстед был ему ненавистен, ненавистнее чем когда-либо. Прежде чем он успел собраться, ему сообщили, что лорд Гэмпстед желает его видеть и навестит его в его комнате.

Маркиз горячо поблагодарил сына за то, что он приехал, но не желал удерживал его в Траффорде.

— Конечно, тебе здесь тоска страшная, а мне, кажется, лучше.

— От души радуюсь этому, но если вы думаете, что я могу быть вам сколько-нибудь полезен, я останусь с величайшим удовольствием. В таком случае, полагаю, и Фанни бы приехала.

Маркиз замотал головой. Фанни, по его мнению, лучше было не приезжать.

— Маркиза и Фанни не уживутся, если только она не отказалась от этого молодого человека. — Гэмпстед не решился утверждать, чтоб она отказалась от молодого человека.

— Надеюсь, что она никогда его не видит, — сказал мapкиз. Сын принялся уверять его, что влюбленные ни разу не встречались с приезда Фанни в Гендон. Он имел неосторожность уверять отца, что свидания этого не будет, пока сестра гостит у него. В эту самую минуту Джордж Роден стоял в гостиной Гендон-Голла, держа лэди Франсес в объятиях.

После этого разговор отца с сыном коснулся мистера Гринвуда. Маркиз сильно желал, чтоб он оставил его дом.

— По правде говоря, — говорил старик, — он-то и ссорит меня с твоей мачехой. Из-за него я и болен. Я не имею минуты покойной, пока он здесь строит против меня козни.

Гэмпстед находил разумным удалить этого человека, хотя бы только потому, что присутствие его неприятно. Зачем держать человека в доме, если он только всем надоедал? Но тут представлялся вопрос о вознаграждении. Лорд Гэмпстед не находил, чтоб тысячи фунтов было достаточно, и думал, что бедному священнику следует положит 300 фунтов ежегодной пенсии. Маркиз не хотел и слышать об этом. Мистер Гринвуд не исполнил даже тех пустых обязанностей, которые лежали на нем. Даже каталог библиотеки не был составлен. Маркиз никогда ничего ему не обещал. Ему следовало копить деньги. Наконец отец с сыном столковались, и Гэмпстед послал к капеллану спросить: может ли он его видеть.

Мистер Гринвуд стоял посреди комнаты, потирая руки, когда лорд Гэмпстед вошел.

— Отец мой поручил мне переговорить с вами, — сказал Гэмпстед. — Он, по-видимому, находит лучшим, чтоб вы оставили его.

— Не знаю, почему он это находит, но, конечно, уйду, если он мне прикажет.

— Разбирать это бесполезно. Не присесть ли нам, мистер Гринвуд? — Они сели. — Вы прожили здесь много лет.

— Очень много, лорд Гэмпстед, чуть не всю жизнь; я жил здесь до вашего рождения, лорд Гэмпстед.

— Знаю. Хотя маркиз не может признать за вами никаких особенных прав на него…

— Никаких прав, лорд Гэмпстед!

— Без всякого сомнения, никаких. Тем не менее он готов сделать что-нибудь в виду ваших старых отношений. Милорд думает, что пенсия в размере 200 фунтов в год…

Мистер Гринвуд замотал головой.

— Говорю вам, — продолжал Гэмпстед, насупившись, — что милорд поручил мне передать вам, что вы будете получать 200 фунтов в год пожизненной пенсии. — Мистер Гринвуд снова замотал головой. — Не думаю, чтоб мне оставалось что-нибудь прибавить, — продолжал молодой лорд. — Таково решение отца моего. Он полагает, что вы предпочтете пенсию немедленной уплате тысячи фунтов. — Старик сильнее прежнего замотал головой.

— Мне остается только спросит вас: когда вам удобно будет оставить Траффорд-Парк?

Лорд Гэмпстед, выходя от отца, решил как можно любезнее сообщить эти вести капеллану. Но мистер Гринвуд был ему ненавистен. Его манера стоять среди комнаты, потирая руки, сидеть на кончике стула, мотать головой, не говоря ни слова, внушала ему живейшее отвращение. Заяви он смело свой взгляд на свои права, Гэмпстед попытался бы быть с ним полюбезнее. Теперь же он далеко не был любезен, прося его назначить день своего отъезда.

— Вы хотите сказать, что меня выгонят.

— Несколько месяцев тому назад вам было сообщено, что отец мой более не нуждается в ваших услугах.

— Меня выгоняют, как собаку… после тридцати лет!

— Не смею вам противоречить, но должен просить вас назначить день. Ведь вам же не теперь в первый раз предложили это!

Мистер Гринвуд встал, лорд Гэмпстед был вынужден последовать его примеру.

— Дадите вы мне какой-нибудь ответ?

— Нет, не дам, — сказал капеллан.

— Вы хотите сказать, что не выбрали дня?

— Не уйду я с двухстами фунтами в год, — сказал старик. — Это бессмысленно жестоко!

— Жестоко! — крикнул лорд Гэмпстед.

— Я не тронусь, пока не увижу самого маркиза. Нечего я думать о том, чтоб он выгнал меня таким образом. Как мне жить на двести фунтов в год? Я всегда считал, что получу Апльслокомб.

— Никто никогда не намекал на это, кроме вас самих.

— Я всегда на это рассчитывал, — сказал мистер Гринвуд. — Я не уйду отсюда, пока не буду иметь случая обсудить вопрос с самим маркизом. Не думаю, чтоб маркиз так отнесся ко мне — не будь здесь вас, лорд Гэмпстед.

Это было невыносимо. Гэмпстед почувствовал, что унизить себя, защищаясь против взводимого на него обвинения, — даже защищая отца.

— Если вам не угодно назначить дня, мне придется это сделать, — сказал молодой лорд. Каплан сидел неподвижно к только потирал руки. — Так как я не могу добиться ответа, а должен буду сказать мистеру Робертсу, что вам нельзя оставаться здесь долее последнего числа этого месяца. Если в вас осталось какое-нибудь чувство, вы не навяжете нам такой неприятной обязанности во время болезни моего отца.

С этим он вышел из комнаты.

Мистер Гринвуд задумался. Двести футов в год? Лучше взять. Это он прекрасно сознавал. Но как ему жить на двести фунтов, ему, который век свой жил на чужой счет и тратил триста? Но не эта мысль в данную минуту преобладала в уме его. Не лучше ли бы он сделал, осуществив своей проект? Не смилуйся он, молодой лорд не имел бы возможности унижать и оскорблять его, как унизил и оскорбил. Теперь ему не представлялось никаких привидений. Теперь ему казалось, что он бестрепетно бы мог внести его тело в дом.

 

V. Это было бы неприятно

В Траффорде в этот день, да и на следующий, жилось очень тяжело. Из четырех человек, которые, по естественному порядку вещей, должны были бы жить вместе, ни один не хотел сесть за стол с другими. Положение маркиза, конечно, делало это невозможным. Он не выходил из своей комнаты, куда не пускал к себе мистера Гринвуда и где короткие посещения жены, по-видимому, не доставляли ему особенного удовольствия. Даже с сыном ему было неловко; он, как будто, предпочитал его обществу общество сиделки, да визиты доктора и мистера Робертса. Маркиза заперлась у себя; намерение ее было: насколько возможно помешать мистеру Гринвуду вторгаться в ее владения. Она не смела надеяться, чтоб ей удалось совсем его в себе не пускать, но многого можно было достигнуть с помощью головных болей и решимости никогда не завтракать и не обедать внизу. Лорд Гэмпстед объявил Гаррису, так же как и отцу, свое намерение никогда более не садиться за стол с мистером Гринвудом.

— Где он обедает? — спросил он у дворецкого.

— Обыкновенно в семейной столовой, милорд, — отвечал Гаррис.

— Так подайте мне обед в маленькую приемную.

— Слушаю, милорд, — сказал дворецкий, который тут же положил считать мистера Гринвуда врагом семейства.

В течение дня приехал мистер Робертс и виделся с лордом Гэмпстедом.

— Я знал, что он наделает неприятностей, милорд, — сказал мистер Робертс.

— Почему вы это знали?

— Слухом земля полнится. Он наделал неприятностей маркизу несколько месяцев тому назад; потом мы слышали, что он толкует об Апльскомбе, точно уверен, что его пошлют туда.

— Отец мой никогда об этом и не помышлял.

— Я так и думал. Мистер Гринвуд — самое ленивое существо, какое когда-либо жило на свете; как бы он справился с обязанностями по приходу?

— Он раз просил отца, и отец категорически отказал ему.

— Может быть, милэди, — не совсем решительно начал мистер Робертс.

— Как бы то ни было, он прихода этого не получит, а выжить его необходимо. Как бы это устроить? — Мистер Робертс поднял брови. — Полагаю, что должны же существовать какие-нибудь средства выжить из дому неприятного жильца?

— Конечно, полиция могла бы его выселить, по судебному предписанию. Пришлось бы отнестись к нему, как к любому бродяге.

— Это было бы неприятно.

— Крайне неприятно, милорд, — сказал мистер Робертс. — Маркиза следует избавить от этого, если возможно.

— Что, если б мы не стали давать ему есть? — спросил лорд Гэмпстед.

— Это было бы возможно, но тяжело. Что если б он решился остаться и умереть с голоду? Это значило бы свести вопрос на то, кто дольше выдержит. Не думаю, чтоб у маркиза хватило духу продержать его двадцать четыре часа без пищи. Мы должны стараться, насколько возможно, избавлять милорда от всего неприятного.

Лорд Гэмпстед с этим вполне согласился, но не совсем ясно видел, как бы этого достигнуть. Когда настало время пить чай в комнатах маркизы, мистер Гринвуд, видя, что приглашения от нее нет, послал к ней записку, в которой просил позволить ему прийти к ней.

Получив это послание, она задумалась. Сильно ей хотелось отделаться от него. Но она не посмела еще обнаружить перед ним этого намерения.

— Мистер Гринвуд желает меня видеть, — сказала она своей горничной. — Передайте ему мой поклон, скажите, что я не очень хорошо себя чувствую и должна просить его долго не сидеть.

— Лорд Гэмпстэд сегодня утром поссорился с мистером Гринвудом, милэди, — сообщила горничная.

— Поссорился?

— Точно так, милэди. Об этом такие толки идут — страх! Милорд говорит, что ни за что на свете не сядет за стол с мистером Гринвудом, мистер Робертс был здесь, все из-за этого. Его решено выгнать.

— Кого его?

— Мистера Гринвуда, милэди. Лорд Гэмпстед провозился с этим целое утро. За этим-то маркиз и выписывал его; никто не должен разговаривать с мистером Гринвудом, пока он совсем не уложится и не уберется из дома.

— Кто сообщил вам все его?

Горничная дипломатически отвечала, что об этом толкует весь дом, а она передает это только потому, что находит приличным, чтоб милэди знала о том, что происходит. «Милэди» была довольна, что получила эти сведения, хотя бы от горничной, так как они могли пригодиться ей в разговоре с капелланом.

На этот раз мистер Гринвуд сел без приглашения.

— Очень мне прискорбно слышать, что вы так дурно себя чувствуете, леди Кинсбёри.

— Это моя обыкновенная головная боль, только сегодня что-то сильнее.

— Я должен сказать вам кое-что и уверен, что вы не удивитесь моему желанию сообщить вам это. Лорд Гэмпстед грубо оскорбил меня.

— Что ж я могу сделать?

— Ну — что-нибудь да следует сделать.

— Я не могу отвечать за лорда Гэмпстеда, мистер Гринвуд.

— Нет, конечно нет. Это молодой человек, за которого никто не пожелает отвечать. Он упрям, необуздан и крайне невежлив. Он очень грубо сказал мне, что я должен оставить дом ваш в конце месяца.

— Вероятно, по поручению маркиза.

— Этого я не думаю. Конечно, маркиз болен, от него я снес бы многое. Но от лорда Гэмпстеда я ничего сносить не намерен.

— Что же могу я сделать?

— Ну — после всего, что произошло между нами, лэди Кинсбёри… — Он остановился и взглянул на нее. Она сжала губы и приготовилась в битве, приближение которой чувствовала. Он все это заметил и также насторожился.

— После всего, что произошло между нами, лэди Кинсбёри, — веско повторил он, — вам, мне кажется, следовало бы быть на моей стороне.

— Ничего подобного я не думаю. Не знаю, что вы хотите сказать. Если маркиз решил, что вы должны уехать, я удержать вас не могу.

— Я скажу вам, как я распорядился, леди Кинсбёри. Я отказался двинуться отсюда, пока мне не будет разрешено обсудить этот вопрос с самим милордом; мне кажется, вам бы следовало оказывать мне поддержку. Я всегда был вам верный друг. Когда вы изливали мне ваши горести, вы всегда находили во мне сочувствие. Когда вы говорили мне, сколько горя причинял вам вот молодой человек, разве я не всегда… не всегда становился на вашу сторону? — Он почти желал сказать ей, что составил план окончательного освобождения ее от ненавистного молодого человека; но не нашел для этого подходящих выражений. — Понятно, что я думал, что могу рассчитывать на вашу помощь и поддержку в этом доме.

— Мастер Гринвуд, — сказала она, — я, право, не могу толковать с вами об этих вещах. Голова у меня страшно болит, я должна просить вас уйти.

— И этим все кончится?

— Разве вы не слышите, что я не могу вмешиваться в это дело? — Он продолжал сидеть на кончике стула, не сводя с нее своих больших, широко раскрытых, тусклых глаз.

— Мистер Гринвуд, я должна просить вас оставить меня. Как джентльмен, вы обязаны исполнить мою просьбу.

— О, — сказал он, — отлично! Так я вправе заключить, что после тридцатилетней верной службы — вся семья против меня. Я позабочусь… — Он остановился, вспомнив, что скажи он лишнее слово, он легко мог лишиться обещанной пенсии, и наконец вышел из комнаты.

В этот день никто более не видал мистера Гринвуда, и лорд Гэмпстед не встречался с ним до своего отъезда. Гэмпстед собирался провести в Траффорде и весь следующий день, а на третий возвратиться в Лондон, снова с ночным поездом. Но на следующее утро его постигла новая неприятность. Он получил письмо сестры и узнал, что Джордж Роден был у нее в Гендон-Голле. Прочитав письмо, он рассердился, главным образом на себя. Аргументы, которые она приводили в пользу Родена, а также те, которыми оправдывал себя в том, что приняла его, показались ему основательными. Раз что человек отправляется в такой дальний путь, естественно, что он должен желать видеть любимую девушку; не менее естественно, что она должна желать его видеть. Гэмпстед прекрасно знал, что ни тот, ни другая слова не давали. Он один за все ручался, не далее как вчера. Он счел себя обязанным сообщить отцу о случившемся.

— После всего, что я наговорил вам вчера, — сказал он, — Джордж Роден и Фанни виделись.

— Что в том толку? — сказал маркиз. — Жениться они не могут. Я не дал бы ей и шиллинга, если б решилась она на это без моего согласия. Гэмпстед очень хорошо знал, что, не смотря на это, отец в своем завещании вполне обеспечил дочь, и что крайне невероятно, чтоб в этом отношении произошли какие-нибудь перемены, как бы велико ни было непослушание Фанни. Но вести эти не так сильно подействовали на маркиза, как он ожидал.

— Сделай милость, — сказал он сыну, — не говори ничего милэди. Она непременно сойдет во мне и объявит, что я во всем виноват, а затем сообщит мне, что об этом думает мистер Гринвуд.

Лорд Гэмпстед еще даже не видал мачехи, но счел необходимым послать ей сказать, что будет иметь честь явиться к ней перед отъездом. Всякие домашние распри он считал вредными. Ради мачехи, сестры и маленьких братьев он желал, насколько возможно, избегнуть открытого разрыва. А потому он, перед обедом, отправился к маркизе.

— Отцу гораздо лучше, — сказал он; но мачеха только покачала головой, так что ему пришлось возобновить разговор.

— Это говорит доктор Спайсер.

— Не думаю, чтоб мистер Спайсер много в этом смыслил.

— Отец сам это находит.

— Он никогда не говорит мне, что он находит. Он почти никогда не говорит со мной.

— Ему не под силу много разговаривать.

— Он по целым часам беседует с мистером Робертсом. Итак… я должна вас поздравить.

Это было сказано тоном, очевидно долженствовавшим выразить и осуждение, и насмешку.

— Не знаю, — сказал Гэмпстед, с улыбкой.

— Полагаю, что слухи насчет молодой квакерши справедливы?

— Не могу вам на это ответить, не зная, что вы, собственно, слышали. Поздравления пока неуместны, так как молодая особа не приняла моего предложения. — Маркиза недоверчиво рассмеялась легким принужденным смехом, в котором недоверие было искренне. — Могу только сказать вам, что это так.

— Вы, без сомнения, снова попытаетесь?

— Без сомнения.

— Молодые девушки, в ее условиях, вообще не склонны упорствовать в таком суровом решении. Быть может, и можно предположить, что она наконец уступит.

— Не могу взять на себя ответить на это, лэди Кинсбёри. Вопрос этот из тех, о которых я не особенно охотно толкую. Но раз, что вы спросили меня, я счел лучшим просто сообщить вам факты.

— Чрезвычайно вам обязана. Отец молодой особы…

— Отец молодой особы — клерк, в торговой конторе, в Сити.

— Это я слышала — и квакер?

— И квакер.

— Он, кажется, живет в Галловэе?

— Совершенно верно.

— В одной улице с тем молодым человеком, которого Фанни угодно было выискать?

— Марион Фай, с отцом, живут в Галловэе, Парадиз-Роу, № 17, а Гэмпстед Роден и Джордж Роден в № 10.

— Так. Из этого мы можем заключить, как вы познакомились с мисс Фай.

— Не думаю. Но если желаете знать, могу сообщить вам, что в первый раз видел мисс Фай в доме мистрисс Роден.

— Я так и думала.

Гэмпстед начал этот разговор в самом добродушном настроении; но постепенно у него являлся все более и более вызывающий тон, естественное последствие ее лаконических изречений. Презрение всегда вызывало в нем так же презрение, как насмешка насмешку.

— Не знаю, почему вам угодно было это предположить, но оно так. Ни Джордж Роден, ни сестра моя тут не при чем. Мисс Фай — приятельница мистрисс Роден, и мистрисс Роден представила меня молодой особе.

— Право, мы все чрезвычайно ей признательны.

— Во всяком случае, я-то ей благодарен, или, вернее, «буду», если, наконец, буду иметь успех.

— Бедненькие! Очень будет жалко, если и вы будете несчастны в любви.

— Пора мне с вами проститься, милэди, — сказал он вставая, чтоб раскланяться с ней.

— Вы ничего не сказали мне о Фанни.

— Не думаю, чтоб я имел что-нибудь сказать.

— Может быть, и ей изменят.

— Едва ли.

— Благодаря тому, что ей не позволяют видеться с ним. — В этих словах звучало полное недоверие. Ему стало досадно. — Вам должно быть очень трудно разлучать их, так как они так близко.

— Во всяком случае, задача эта оказалась мне не под силу.

— Неужели?

— Они виделись вчера.

— Вот как? Едва вы успели отвернуться?

— Он уезжал за границу и приехал проститься; она написала мне об этом. О себе я ничего не говорю, леди Кинсбёри; но не думаю, чтоб вы могли себе представить, насколько она честна, — так же, как и он.

— Это ваше понятие о честности?

— Это мое понятие о честности, леди Кинсбёри; боюсь, как я уже сказал, что не в состоянии объяснить вам это. Я никогда не имел намерения обманывать вас, так же как она.

— А я думала, что обещание… обещание, — сказала она.

С этим он оставил ее, не удостоив дальнейшим ответом. В эту ночь он возвратился в Лондон, с грустным сознанием в сердце, что поездка его в Траффорд явному не принесла пользы.

 

VI. Люблю!

Лорд Гэмпстед попал к себе домой часам к шести утра, и, проведя в дороге две ночи из трех, позволил себе завтракать в постели. Сестра застала его за этим занятием; она, по-видимому, очень раскаивалась к своем проступке, но готова была и защищаться, если б он оказался слишком строгим к ней.

— Конечно, мне очень жаль после всего, что ты говорил. Но не знаю, право, что мне оставалось делать. Оно показалось бы так странно.

— Неприятно — и только.

— Неужели оно так особенно неприятно, Джон?

— Мне, конечно, пришлось сказать им.

— Папа сердился?

— Он сказал только, что если тебе угодно так себя дурачить, он ничего для тебя не сделает в денежном отношении.

— Джордж об этом нисколько не заботится.

— Людям, как тебе известно, надо есть.

— Это не составило бы никакой разницы ни для него, ни для меня. Мы должны ждать, вот и все. Не думаю, чтоб для меня было несчастием ждать до самой смерти, если б только он также согласился ждать. Но папа очень сердился?

— Не то чтоб уж очень, а сердился. Я вынужден был сказать ему; но как можно меньше распространялся, так как он болен. Одна наша добрая знакомая была очень не мила.

— Ты сказал ей?

— Я решил сказать ей, чтоб она не могла после на меня накинуться и сказать, что я ее обманул. Я, точно, дал слово отцу.

— О, Джон, мне так жаль.

— Нечего плакат о том, чего поправить нельзя. Обещание, данное отцу, она конечно сочла бы обещанием данным ей, и бросала бы мне его в лицо.

— Она и теперь это сделает.

— О, да; но я лучше могу себя отстаивать, теперь, когда сказал ей все.

— Она была несносна?

— Ужасно! Толковала и о тебе, и о Марион Фай и, право, в словах ее обнаружилось более догадливости, чем я ей приписывал. Конечно, она одержала надо мной верх. Она могла называть меня в глаза дураком и лгуном, а я не мог ответить ей тем же. Но в доме история, которая там всем отравляет жизнь.

— Новая история?

— О тебе забыли, благодаря этой истории, так же как и обо мне. Джордж Роден и Марион Фай ничто в сравнении с бедным мистером Гринвудом. Он страшно провинился и его выгоняют. Он клянется, что не уедет, а отец порешил, что он должен убраться. Призывали мистера Робертса, поднят вопрос, не следует ли Гаррису постепенно уменьшать его порции, пока голод не заставит его сдаться. Он получит двести фунтов в год, если выедет, но говорит, что этого с него недостаточно.

— А это довольно?

— Принимая во внимание, что он любить иметь все самое лучшее, не думаю. Ему, вероятно, пришлось бы поселиться в тюрьме или повеситься.

— Но ведь это жестоко?

— Мне тоже кажется. Не знаю, почему отец так сурово к нему относится. Я просил и молил о лишней сотне фунтов в год, точно он мой лучший друг; но ничего не мог сделать. Не думаю, чтоб я когда-нибудь так не любил кого-нибудь, как не люблю мистера Гринвуда.

— Даже Крокера? — спросила сестра.

— Бедный Крокер! Я его люблю, сравнительно говоря. Но я ненавижу мистера Гринвуда, если мне свойственно ненавидеть кого-нибудь. Мало того, что он оскорбляет меня, но он смотрит на меня, точно желал бы схватить меня за горло и задушить. Тем не менее я прибавлю сто фунтов из собственного кармана, так как нахожу, что с ним поступают жестоко. Только придется сделать это тайком.

— Леди Кинсбёри по-прежнему расположена к нему?

— Мне кажется, что нет. Он, вероятно, позволил себе с ней лишнее и оскорбил ее.

Теперь Гэмпстеда занимали две мысли; ему хотелось провести остаток охотничьего сезона в Горс-Голле и оттуда, от времени до времени, совершать поездки в Галловэй, к Марион Фай. Но прежде ему надо было с ней повидаться, чтоб узнать, когда можно будет опять навестить ее, уже из Горс-Голла, куда влекла молодого лорда не столько страсть к охоте, как сознание, что его охотники скакуны стоят праздно, а стоют дорого.

— Кажется, я завтра отправлюсь в Горс-Голл, — сказал он сестре, как только сошел в гостиную.

— Отлично, я буду готова. Гендон-Голль, Горс-Голл — для меня теперь все безразлично.

— Но я не окончательно решил, — сказал он.

— Отчего?

— Галловэй, как тебе известно, не совсем опустел. Солнце, конечно, зашло в Парадиз-Роу, но луна осталась.

На это она только рассмеялась, а он стал собираться в Галловэй. Он получил разрешение квакера ухаживать за Марион, но не льстил себя надеждой, чтоб это особенно послужило ему на пользу. Он сознавал, что в Марион есть какая-то сила, которая как бы закалила ее против убеждений отца. Кроме того, в душе влюбленного таилось чувство страха, вызванное словами квакера насчет здоровья Марион. Пока он не слыхал этого рассказа о матери и ее крошках, ему и в голову не приходило, чтоб самой девушке недоставало чего-нибудь в смысле здоровья. На его глаза она была прекрасна, более он ни о чем не думал. Теперь ему в голову запала мысль, которая, хотя он с трудом мог допустить ее, была для него крайне мучительна. Он и прежде недоумевал. Ее обращение с ним было так мягко, так нежно, что он не мог не надеяться, не думать, что она его любит. Чтоб, любя его, она упорствовала в своем отказе из-за своего общественного положения, казалось ему неестественным. Он, во всяком случае, был уверен, что если ничего другого нет, с этим препятствием он справится. Сердце ее, если оно действительно принадлежит ему, не устоит против него, на этом только основании. Но в том новом аргументе может быть и заключается нечто, за что она будет упорно держаться.

Так размышлял Гэмпстед всю дорогу.

Марион уже несколько времени поджидала его. Она узнала от отца кое-какие подробности свидания в Сити и была во всеоружии.

— Марион, — сказал он, — вы подозревали, что я опять к вам приеду?

— Конечно.

— Мне пришлось ехать в отцу, иначе я был бы здесь раньше. Вы знаете, что я приеду еще, еще раз, пока вы не скажете мне утешительного словечка.

— Я знала, что вы опять приедете, потому что вы были у отца, в Сити.

— Я ездил просить его позволения — и получил его.

— Едва ли вам нужно было, милорд, давать себе этот труд.

— Но я нашел это нужным. Когда человек желает увезти девушку из ее родного дома, сделать ее хозяйкой своею, то принято, чтоб он просил на это позволения ее отца.

— Это бы так и было, если бы вы смотрели выше, как вам и следовало смотреть.

— Это справедливо. Всякая дань уважения, какую человек может оказать женщине, должна быть оказана моей Марион. — Она взглянула на него, в этом взгляде отразилась вся любовь, переполнявшая ее сердце.

— Отвечайте мне честно. Разве вы не знаете, что будь вы дочерью самого гордого лорда Англии, я бы не счел вас достойной другого обращения, чем то, которое, на мой взгляд, теперь принадлежит вам по праву?

— Я только хотела сказать, что отец не мог не почувствовать, что вы оказываете ему большую честь.

— Об этом между нами и речи быть не может. У меня с вашим отцом дело шло о простой честности. Он поверил мне и согласился видеть во мне зятя. У нас же, Марион, у нас с вами, теперь когда мы здесь совершенно одни, у нас, которые, как я надеюсь, будем друг для друга целым миром, может быть речь только о любви. Марион, Марион! — Тут он бросился перед нею на колени и обнял ее.

— Нет, милорд, нет, этого не должно быть.

Он завладел обеими ее руками и заглядывал ей в лицо. Теперь настало время говорить о долге, говорить энергически, если она желала, чтоб слова ее оказали какое-нибудь действие.

— Этого не должно быть, милорд. — Она высвободила свои руки и поднялась с дивана. — Я также верю в вашу честность. Я в ней уверена как в собственной. Но вы меня не понимаете. Подумайте обо мне как о сестре.

— Как о сестре?

— Как бы вы хотели, чтоб поступила ваша сестра, если б ее посетил человек, о котором она знала бы, что никогда ей не бывать его женой? Желали ли бы вы, чтоб она позволила ему целовать себя, только потому, что знает его за честного человека?

— Нет, если б она не любила его.

— Любовь тут не при чем, лорд Гэмпстед.

— Не при чем, Марион!

— Не при чем, милорд. Вы сочтете, что я важничаю, если я заговорю о долге.

— Отец ваш разрешил мне приехать.

— Без сомнения, я обязана ему покорностью. Если он прикажет мне никогда не видать вас, надеюсь, что этого было бы достаточно. Но есть другие обязанности.

— Какие, Марион?

— Мои к вам. Если я обещаю вам быть вашей женой…

— Обещайте.

— Если бы я обещала это, разве я не была бы обязана прежде всего думать о вашем счастии?

— Во всяком случае, вы бы его сделали.

— Хотя я не могу быть вашей женой, я, тем не менее, обязана и буду о нем думать. Я вам благодарна.

— Любите вы меня?

— Позвольте мне говорить, лорд Гэмпстед. С вашей стороны невежливо прерывать меня таким образом. Я вам искренне благодарна и не хочу показать своей благодарности тем, что, я знаю, погубило бы вас.

— Любите вы меня?

— Если б я любила вас всем сердцем, это не заставило бы меня даже подумать сделать то, о чем вы меня просите.

— Марион!

— Нет, нет, мы совершенно не подходим друг к другу. Вы стоите так высоко, как только может стоять человек по крови, богатству и связям. Я ничто. Вы назвали меня лэди.

— Если Бог когда-нибудь создал лэди… то это вы.

— Он лучше меня создал. Он сделал меня женщиной. Но другие не дали бы мне этого названия. Я не умею говорить, сидеть, двигаться, даже думать, как они. Я себя знаю и не дерзну сделаться женой такого человека, как вы. — При этих словах на лице ее вспыхнул румянец, глаза загорелись и она, словно подавленная волнением, снова опустилась на диван.

— Любите вы меня, Марион?

— Люблю, — сказала она, вставая и выпрямляясь. — Между нами не должно быть и тени лжи. Я люблю вас, лорд Гэмпстед.

— Тогда, Марион, вы будете моей.

— О, да, теперь я должна быть вашей — пока жива. Настолько вы меня победили. Если никогда не любить другого, молиться за вас день и ночь как за самое дорогое существо в мире, напоминать себе ежечасно, что все мои мысли принадлежать вам, значить быть вашей, то я ваша и останусь вашей, пока жива; но только — в мыслях, в молитвах…

— Марион, Марион! — Он опять стоял перед ней на коленях, но почти не прикасался к ней.

— Это вы виноваты, лорд Гэмпстед, — сказала она, пытаясь улыбнуться. — Все это вы наделали, потому что не хотели позволить бедной девушке просто сказать, что она собиралась высказать.

— Ничто из этого не оправдается, кроме того, что вы меня любите. Больше я ничего не помню. Это я буду повторить вам изо дня в день, пока вы не вложите вашу руку в мою и не согласитесь быть моей женой.

— Этого я никогда не сделаю, — воскликнула она. При этих словах она протянула к нему свои крепко сжатые руки, лоб ее снова зарделся, глаза с минуту блуждали, силы ей изменили и она, без чувств, упала на диван.

Лорд Гэмпстед, убедившись, что он, без посторонней помощи, ничем ей не поможет, был вынужден позвонить и предоставить ее попечениям служанки, которая не переставала умолять его уехать, говоря:

— Я ничего не могу делать, милорд, пока вы над ней стоите.

 

VII. В Горс-Голле

Было четыре часа, а Гэмпстед слышал от квакера, что он никогда не выходит из конторы ранее пяти. Ему потребуется около часа для путешествия в омнибусе из Сити. Тем не менее Гэмпстед не мог уехать, не переговорив с отцом Марион. Чтоб убить время, он предпринял длинную прогулку. Когда он возвратился, было уже темно и он вообразил, что может ждать на улице, не будучи замеченным.

— Вот он опять явился, — сказала Клара Демиджон своей вечной собеседнице, мистрисс Дуффер. — Что все это значит?

Читатель, конечно, понял, что молодая особа следила за Гэмпстедом с минуты его появления.

— По-моему, он с ней поссорился, — сказала мистрисс Дуффер.

— Тогда он не бродил бы здесь. Вон старик Захария показался из-за угла. Теперь посмотрим, что он сделает.

— Упала в обморок? — сказал Захария, пока они вместе направлялись к дому. — Никогда прежде я не слыхал, чтоб с дочерью это бывало. Иные девушки падают в обморок, когда вздумается, но это не в характере Марион.

Гэмпстед уверял, что, в данном случае, не было никакого притворства, что Марион так заболела, что напугала его и что, хотя он вышел из дома по просьбе служанки, он не имел силы уехать, пока не узнает чего-нибудь о ее положении.

— Узнаешь все, что я могу сообщить тебе, друг, — сказал квакер, когда они вместе входили в дом. Гэмпстеда провели в маленькую приемную, а хозяин пошел справиться о дочери.

— Нет, видеть ее тебе неудобно, — сказал он, возвратясь, — она легла. Совершенно естественно, что то, что произошло между вами, ее взволновало. Теперь не могу тебе сказать, когда ты можешь опять приехать; но завтра напишу тебе из конторы.

— Конечно, я ничего не могу решить насчет Горс-Голла, пока не получу письмо от мистера Фай, — сказал Гэмпстед сестре, возвратясь домой.

— Все должно зависеть от Марион Фай.

Что сестра напрасно уложилась, казалось ему чистыми пустяками, когда речь шла о здоровье Марион; но по получении письма от квакера, вопрос был сразу решен. Они выедут в Горс-Голл на другой же день, так как письмо было следующее:

«Милорд,
Захария Фай».

Надеюсь, что не ошибусь, сказав тебе, что дочери просто понездоровилось. Сегодня она встала и, перед моим уходом, хлопотала по дому, горячо уверяя меня, что я не должен принимать никаких особенных мер для ее спокойствия или выздоровления. Да и по лицу ее я не заметил ничего, что бы меня к этому принуждало. Конечно, я заговорил с нею о тебе, естественно, что при этом румянец на ее щеках то появлялся, то исчезал. Она сообщила мне о том, что произошло между вами, но только отчасти. Что же касается до будущего, то, когда я заговорил о нем, она мне сказала, что устраивать нечего, так как все, что нужно — сказано. Но я догадываюсь, что ты не так смотришь на вопрос и что после того, что произошло между нами, я обязан доставить тебе случай снова видеть ее, если б ты этого пожелал. Но это придется отложить. Конечно, будет лучше для нее и, может быть, также и для тебя, чтоб она немного отдохнула перед новым свиданием. А потому я предложил бы тебе предоставить ее собственным размышлениям на несколько недель. Если ты напишешь мне и назначишь какой-нибудь день в начале марта, я постараюсь убедить ее принять тебя, когда ты приедешь.

Остаюсь, милорд,

Твой верный друг

Лорду Гэмпстеду, волей-неволей, пришлось покориться. Он написал ласковую, нежную записочку к Марион и вложил ее в один конверт с письмом к отцу ее, которому писал, что готов руководствоваться его советами.

«Я напишу вам 1-го марта, — говорил он, — но надеюсь, что если б до тех пор что-нибудь случилось — если б, например, Марион заболела — вы тотчас известите меня, как человека, которому здоровье ее так же дорого, как и вам самим».

Он был смущен, взволнован, но не вполне несчастлив. Она сказала ему, как он ей дорог, и он не был бы мужчиной, если б не был доволен. Он не мог себе представить, чтоб она, в конце концов, не уступила, если только причины ее упорства до такой степени ничтожны. Тем не менее смутные опасения насчет ее здоровья продолжали его тревожить. Отчего она упала в обморок? Откуда взялся этот необыкновенно яркий румянец, который очаровал бы его, если б не пугал? Смутное опасение чего-то ему самому не ясного овладело им и отчасти отравляло ему ощущение торжества, вызванное в нем ее признанием.

* * *

По мере того как время шло, чувство торжества брало в нем верх над опасениями; дни проходили довольно приятно. Молодой лорд Готбой приехал к нему в Горс-Голл охотиться, он привез с собой сестру свою, лэди Амальдину, через несколько дней присоединился к ним и Вивиан. Поведение лэди Франсес относительно Джорджа Родена, конечно, вызвало много осуждений, но позор не так бросался в глаза лэди Персифлаж как сестре ее, маркизе. Амальдине разрешено было веселиться, хотя бы в качестве гостьи провинившейся приятельницы; не смотря на то, что сам хозяин был немногим лучше сестры. Молодому Готбою было очень удобно иметь даровые конюшни для своих лошадей и, от времени до времени, свежую лошадь, когда его собственных двух скакунов было не достаточно для предстоявших упражнений… У Вивиана было своих три лошади. Молодые люди усердно охотились, лэди Амальдина приняла бы деятельное участие в этой забаве, если бы лорд Льюддьютль не был того мнения, что дамам неприлично охотиться с гончими.

— Он так нелепо строг, — говорила она лэди Франсес.

— По-моему, он совершенно прав, — возражала та. — Мне не нравится, когда девушки пробуют во всем подражать мужчинам.

— Но что за беда перепрыгнуть через изгородь? Я называю это тиранством. Неужели ты исполнила бы всякое приказание мистера Родена?

— Решительно всякое, кроме прыганья через изгороди. Но едва ли мы подвергнемся этим искушениям.

— Мне это очень тяжело, потому что я почти никогда не вижу Льюддьютля.

— Увидишь, когда выйдешь замуж.

— Не думаю; разве буду смотреть на него из-за решетки в палате общин. Ты знаешь, свадьба назначена в августе.

— Не слыхала.

— О, да. Наконец, я его прижала к стене. Но мне пришлось убеждать Давида. Ты его не знаешь?

— Не знаю никакого современного Давида.

— Наш Давид не то чтоб очень современный. Это — лорд Давид Поуэль, мой будущий beau-frère. Мне пришлось упрашивать его в чем-то заменить брата и клясться, что свадьбе нашей никогда не бывать, если он не согласится.

Наконец, настал торжественный день, в который сам деловой человек должен был выехать на охоту. Лорд Льюддьютль попал в эти страны и решился повеселиться денек. Горс-Голл был переполнен и Готбой, несмотря на горячие убеждения сестры, отказался уступить место своему будущему зятю. Ему будет чрезвычайно полезно, решил Готбой, остановиться в гостинице. Он все разузнает насчет виски, пива, джина и сумеет с точностью определить, сколько у хозяйки кроватей. Лорд Льюддьютль был человек, у которого всегда были лошади, хотя он очень редко охотился, ружья, хотя он никогда из них не стрелял, удочки, хотя никто не знал, где они находятся. Он явился в Горс-Голл к раннему завтраку и поехал на место сборища верхом, рядом с коляской, в которой сидели обе дамы.

— Льюддьютль, — сказала дама его сердца, — надеюсь, что вы намерены скакать.

— Так как я верхом, Ами, то мне ничего другого не остается.

— Вы знаете, что я хочу сказать.

— Кажется. Вы желаете, чтобы я сломал себе шею.

— О, Боже! Право, нет.

— А, может быть, только видеть меня на дне рва.

— Я лишена этого удовольствия, — сказала она, — так как вы не хотите позволить мне охотиться.

— Я даже не позволил себе просить вас этого не делать. Я только заметил, что скатываться в рвы, как оно ни полезно для мужчин средних лет, в роде меня, неприличная забава для молодых девушек.

— Льюддьютль, — сказал Готбой, подъезжая, — аккуратненькая у вас лошадка!

— Не совсем ясно понимаю, что значить «аккуратненькая» в применении к лошади, милый мой; но если это лестно, очень тебе благодарен.

— Это значит, что я охотно бы поездил на ней остаток сезона.

— Но что я-то буду делать, если ты завладеешь моей аккуратненькой лошадкой?

— Вы будете заседать в парламенте, или на какой-нибудь сессии, или вообще исполнять свой долг как истый британец.

— Надеюсь, что я не с меньшим успехом исполню свой долг из-за того, что намерен «аккуратненькую» лошадку оставить себе. Когда я буду совершенно уверен, что мне она больше не нужна, то дам тебе знать.

Как и всегда, скакали от логовища к логовищу; как и всегда, лисицы блистали своим отсутствием.

В два часа дамы возвратились домой, прокатавшись столько времени, сколько кучера нашли это полезным для лошадей. Мужчины отправились дальше. Несомненно справедливо, что на охоте, бывает столько случаев, когда душа терзается сознанием неудачи, что когда наконец удача является, удовольствие должно быть очень велико, чтобы вознаградить за претерпенные неприятности. Не в том только дело, что лисица не всегда выскочить как только ее найдут, и не бежит потом без устали. Это мелочи. Но когда лисица найдена, выскочила, бежит, собаки добросовестно исполняют свою обязанность, вы сидите на своей лучшей лошади, а нервы ваши возбуждены несколько больше обыкновенного, даже и тогда неудача стережет вас. Вы попали не на ту сторону леса, на которую следовало, или ваша лошадь, при всех своих достоинствах, отказывается перескочить через эту лужицу, вы сбились с дороги или, наконец, как нарочно, в самый блестящий день сезона, вы пренебрегли вашей любимой забавой и пролежали в постели. Оглянитесь на свою охотничью карьеру, братья товарищи, и подумайте, как мало в ней было безоблачных дней.

Один из таких дней выпал на долю нашей молодежи.

— Если все хорошенько взвесить, мне кажется, что лорд Льюддьютль первенствовал от начала до конца, — сказал Вивиан, когда мужчины присоединялись к дамам в гостевой.

— Кто бы подумал, что вы такой герой! — сказала сильно польщенная лэди Амальдина. — Я не воображала, чтобы вы так серьезно отнеслись к таким пустякам.

— Всему причиной то, что Готбой назвал «аккуратностью» лошади.

— Клянусь, что так; хотя бы вы мне ее одолжили. Моя попала между двух решеток и мне понадобилось полчаса, чтобы выбиться оттуда. После этого я по неволе совсем отстал от других.

Бедный Готбой чуть не плакал, повествуя о своем несчастии.

— Ты один, насколько я помню, попытался перескочить через них после Кратера, — сказал Вивиан. — Кратер полетел вниз головой и, вероятно, до сих пор там. Не знаю, где Гемпстэд пробрался.

— Я никогда не знаю, где я был, — сказал Гэмпстед, который, в сущности, первый перелетел через двойную решетку, погубившую Кратера и так сильно озадачившую Готбоя. Но когда человек настолько впереди, что его не видят, то всегда является предположение, что он где-то отстал.

 

VIII. Бедный Уокер

Знаменитая охота, на которой лорд Льюддьютль стяжал такую славу, происходила в конце февраля; в это время Гэмпстед считал часы до той минуты, когда ему снова будет дозволено показаться в Парадиз-Роу. В ожидании этого дня он написал дочери квакера коротенькую записочку.

Ваш вечно Г.»

«Дорогая Марион,

Пишу только потому, что не могу быть спокоен, не сказав вам, как искренне я вас люблю. Пожалуйста, не думайте, что из-за того, что я вдали от вас, и менее о вас думаю. Надеюсь увидать вас в понедельник 2-го марта. Если б вы написали мне хотя словечко, чтобы сказать, что будете рады меня видеть!

Она показала послание это отцу и хитрый старик сказал ей, что с ее стороны было бы невежливо хотя чего-нибудь не ответить. Так как молодому лорду, говорил он, разрешено им, отцом ее, ухаживать за нею, то этого-то уж он вправе требовать. Отчего бы его девочке не составить такой великолепной партии? Почему бы его дочери не сделаться счастливой женой, блого ее красота и грация окончательно заполонили сердце этого молодого лорда?

«Милорд, — ответила она ему, — буду счастлива вас видеть в тот день, какой для вас удобнее. Но, увы! могу только повторить, что уже сказала. Тем не менее я твоя.
Марион».

После этого-то лорд Льюддьютль отличился на охоте, до такой степени, что Уокер и Уатсон — два ярых охотника, принадлежавших к одному обществу охоты с Гэмпстедом — на другой день только и толковали, что о женихе лэди Амальдины.

Последняя пятница в феврале, которую от дня триумфа лорда Льюддьютля отделяли всего сутки, должна была быть последним днем охоты для Гэмпстеда, по крайней мере, до его предполагаемого визита в Галловэй. Они с лэди Франсес намерены были на другой день возвратиться в Лондон. Будущее представлялось ему одним великим сомнением. Будь Марион самой знатной дамой страны и не имей он почти права, по своему положению, искать ее любви, он не мог бы более тревожиться, заботиться, а порою и унывать. Душа его была полна ею, а между тем, он изо дня в день снаряжался на охоту и, изо дня в день, старался не отставать от гончих.

Наконец, настала последняя пятница в феврале, день, относительно которого все окружающие его питали большие надежды. Местом сборища был назначен Динмберлей-Грин, самый любимый сборный пункт в целом графстве. Слышно было, что прибудут охотники из окрестностей. Готбой был сильно возбужден, ему удалось, для этого случая, выпросить у Гэмпстеда его лучшую лошадь. Даже Вивиан, вообще не склонный к проявлениям энтузиазма, имел несколько совещаний с своим грумом относительно того, на которой лошади ему лучше ездить первую половину дня. Уатсон и Уокер сильно волновались и, среди нежных излияний тесной дружбы, порешили, что известным героям, которые прибудут от одного из соседних обществ охоты, не надо позволять пожать все лавры этого дня.

Начало было блестящее. Лисица была найдена в первом же логовище и, без всяких промедлений, понеслась куда-то.

Может быть, в таких-то именно случаях охотники подвергаются самым страшных опасностям отъезжего поля. Все вдруг скрываются с места. Собрались они толпами, лошади еще нетерпеливее своих всадников. Никто, в данном случае, не был нетерпеливее Уокера, разве его лошадь. Большая группа всадников — только что подъехавших — стояла на дорожке, близ логовища, когда в расстоянии тридцати ярдов от них перебежала дорожку лисица. Две-три передовые гончие неслись за нею. Человека два из вражьего стана занимали позицию у небольшой калитки, которая вела с дорожки в поле. Между дорожкой и полем была ограда, которую невозможно было «взять». Только и мыслимо было выбраться, что через калитку, а туда втиснулись враги, уверявшие, не сходя с места, что полезно будет дать лисице минуту передохнуть. Мысль эта, в интересах охоты, быть может, была и справедлива. Но Гэмпстед, который ближе всех своих товарищей стоял к врагам, приказал им двигаться, причем и наезжал на них. Рядом с ним, несколько влево стоял несчастный Уокер. Его патриотической душе казалось невыносимым, чтоб посторонний попал в отъезжее поле ранее одного из его собратий. Что он сам пытался, желал сделать, сложилось ли в уме его какое-нибудь определенное намерение, — никто никогда не узнал. Но к удивлению всех, видевших это, он повернул лошадь по направлению к ограде и попытался взять ее «с места». Разгоряченное животное взвилось… Если бы всадник сидел свободно, он, вероятно, слетел бы с лошади. Теперь же они полетели вместе и, к несчастью, лошадь очутилась сверху. В ту самую минуту как это случилось, лорд Гэмпстед проложил себе путь через калитку и первый сошел с лошади, чтобы подать помощь приятелю. Через две-три минуты вокруг них собралась толпа, в которой оказался доктор; разнесся слух, что Уокер убит.

Это была неправда, хотя он переломил себе несколько ребер и ключицу, страшно расшибся и пришел в себя только через несколько часов. В похвалу британским хирургам следует сказать, что 1-го ноября того же года Уокер снова охотился.

Но Уокер, со всеми его несчастиями, героизмом и выздоровлением не имел бы для нас никакого значения, если б всем охотникам стало сразу известно, что жертва — он. Катастрофа произошла между одиннадцатью и двенадцатью. Известие о ней было сообщено в Лондон, по телеграфу, с одной из соседних станций, так рано, что попало во второе издание одной газеты. В заметке этой сообщалось публике, что лорд Гэмпстед, охотясь в это утро, упал с лошадью близ Динмберлей-Грина, что лошадь упала на него и что он раздавлен до смерти. Будь героем ложного известия Уокер, оно, вероятно, в такой слабой степени возбудило бы общее внимание, что свет ничего бы об этом не знал, пока не услышал бы, что бедняк уцелел. Но так как героем являлся молодой аристократ, все об этом узнали до обеда. Лорд Персифлаж узнал об этом в палате лордов, лорд Льюддьютль слышал в палате общин. Все клубы, без исключения, порешили, что бедный Гэмпстед был отличный малый, хотя слегка тронувшийся. Монтрезоры уже радовалась счастью маленького лорда Фредерика; все пророчили скорую смерть маркиза, так как и мужчины и женщины были совершенно убеждены, что он, в его настоящем положении, не в силах будет вывести потери своего наследника. В Траффорд известие было сообщено по телеграфу стряпчим маркиза, с оговоркой однако, что, в виду свежести катастрофы, не следует придавать безусловной веры роковому результату.

— Вероятно, тяжко расшибся, — говорила телеграмма стряпчего, — но остальному не верю. Вторично буду телеграфировать, когда узнаю правду.

В девять часов вечера правда была известна в Лондоне, а ранее полуночи бедный маркиз узнал, что страшное горе его не постигло. Но в течении трех часов в Траффорд-Парке думали, что лорд Фредерик стал наследником титула и состояния отца.

Впоследствии было произведено строгое расследование относительно личности, сообщившей это ложное известие в редакцию газеты, но ничего достоверного никогда не узнали. Что среди охотников несколько времени держался слух, что жертва — лорд Гэмпстед, оказалось верным. Его поздравляло множество лиц, слышавших о его падении. Когда ловчий, Толлейбой, разбирал лисицу и удивлялся, почему так мало охотников не отставало от него в продолжение всей охота, ему сказали, что лорд Гэмпстед убит, и он выронил из рук свой окровавленный нож. Но в отправке телеграммы никто не признавался.

Первая депеша была адресована на имя мистера Гринвуда, об отчуждении которого от семейства лондонский стряпчий пока еще не знал. Он был вынужден сообщить известие больному через дворецкого, Гарриса; но к маркизе отправился с этим сам.

— Я был вынужден прийти, — сказал он, точно извиняясь, когда она сердито взглянула за него. — Случилось несчастие.

— Какое несчастие — какое, мистер Гринвуд? Отчего вы не хотите мне сказать? — Сердце ее тотчас понеслось к кроваткам, в которых «голубки» ее уже покоились, в соседней комнате.

— Телеграмма из Лондона.

— Телеграмма! — Так ее мальчики целы и невредимы. — Отчего вы мне не скажете вместо того, чтоб стоять тут?

— Лорд Гэмпстед…

— Лорд Гэмпстед! — Что он сделал? — Женился?

— Он никогда не женится. — Тут она вся затряслась, стиснула руки и стояла с открытым ртом, не смея его расспрашивать. — Он упал, лэди Кинсбёри.

— Упал!

— Лошадь его раздавила.

— Раздавила!

— Помните, и говорил, что это будет. Теперь оно совершилось.

— Он?… Умер?

— Да, леди Кинсбёри, умер.

Затем он подал ей телеграмму. Она старалась прочесть ее, но слова были неясны, или глаза ее отуманены…

— Гаррис пошел к маркизу с известием. Кажется, лучше мне прочесть вам депешу, но я думал, что вам приятно будет ее видеть. Я говорил вам, что это будет, лэди Кинсбёри; теперь оно совершилось.

Он еще простоял минуты две, но, так как она сидела закрывши лицо и не в силах была говорить, вышел из комнаты, не потребовав, чтоб она поблагодарила его за принесенное известие. Едва он ушел, она тихо прокралась в комнату, в которой спали ее три мальчика. Она склонилась над ними и перецеловала их всех, но опустилась на колени у кровати лорда Фредерика и разбудила его своими горячими поцелуями.

— О, мама, полно, — сказал мальчик. Потом очнулся, сел в кроватке. — Мама, когда будет Джон? — спросил он.

— Спи, мой милый, милый, милый, — сказала она, снова целуя его. — «Траффорд», — шепнула она про себя, возвращаясь в свою комнату, прислушиваясь к звуку имени, которое ему придется носить.

— Сойдите вниз, — сказала она своей горничной, — спросите мистрисс Кролей, не желает ли милорд видеть меня. — Мистрисс Кролей была сиделка. Но горничная вернулась с ответом, что милорд не желает видеть милэди.

Часа три пролежал он в горестном оцепенении, а она все это время просидела одна, почти впотьмах. Позволяется сомневаться, чтоб торжество было безусловное. Ее сокровище получило то, что она считала принадлежащим ему по праву; но вспоминание о том, что она этого жаждала, почти молилась об этом, должно было омрачить ее радость.

Никаких подобных сожалений не испытывал мистер Гринвуд. Ему казалось, что фортуна, судьба, провидение — назовите как хотите — только исполнило свой долг. Он верил, что действительно предвидел и предсказал смерть вредного молодого человека. Но послужит ли теперь эта смерть сколько-нибудь ему на пользу? Не слишком ли поздно? Разве все они с ним не поссорились? Тем не менее он был отомщен.

Так прошли в Траффорд-Парке эти три часа.

Затем прилетел верховой, истина стала известна. Лэди Кинсбёри снова прошла в детям, но на этот раз не поцеловала их. Луч славы блеснул здесь и исчез, тем, не менее она чувствовала некоторое облегчение.

— Зачем я поддался этим страхам, в то утро, — подумал мистер Гринвуд.

Бедный маркиз почти тотчас задремал, а за другое утро едва помнил о получении первой телеграммы.

 

IX. Ложные вести

Был и другой дом, в который ложные вести о смерти лорда Гэмпстеда проникли в тот же вечер.

Сам мистер Фай не посвящал много времени на чтение газет. Если б он сидел один в конторе, до него бы и не дошли ложные вести. Но, сидя у себя в кабинете, мистер Погсон прочел третье издание «Evening Advertiser» и увидел подробный отчет о происшествии. В нем говорилось что лорд Гэмпстед, пролегая себе путь через калитку, полетел вместе с лошадью, причем вся охота переехала через него. Его подняли мертвым и тело его отнесли в Горс-Голд. Имя лорда Гэмпстеда пользовалось известностью в конторе. Триббльдэль всем рассказал, что молодой лорд влюбился в дочь Захарии Фай и готов жениться за ней, как только она этого пожелает.

Через молодого Литльбёрда рассказ этот взял известен старику и, наконец, дошел даже до ушей самого мистера Погсона. К этой крайне невероятной истории в конторе отнеслись с сильным сомнением. Но были произведены некоторые расследования и теперь большинство верило, что это правда. Когда мистер Погсон прочел отчет о трагическом происшествии, он с минуту задумался, потом отворил дверь и позвал Захарию Фай.

— Друг мой, — сказал мистер Погсон, — читали вы это? — и он подал ему газету.

— У меня всегда мало времени для чтения газет, разве вечером, когда вернусь домой, — сказал клерк, взяв предлагаемый ему лист.

— Вам следовало бы прочитать это, так как я слышал, как упоминалось ваше имя в связи с именем этого молодого лорда.

Тут квакер, спустив очки со лба на глаза, медленно прочел заметку. Мистер Погсон заботливо следил за ним. Но на лице квакера не отразилось особенного волнения.

— Касается это вас, Захария?

— Молодого человека этого я знаю, мистер Погсон. Хотя он неизмеримо выше меня по общественному положению, обстоятельства сблизили нас. Если это правда, я буду огорчен. С твоего разрешения, мистер Погсон, я запру свой стол и тотчас вернусь домой.

Мистер Погсон, конечно, согласился на это, попросив квакера положить газету в карман.

Захария Фай, пока он направлялся к тому месту, где обыкновенно садился в омнибус, сильно раздумывал, о том, как ему лучше поступить, по возвращении домой. Сообщить ли печальную весть дочери, или подождать?

Благоразумнее будет, решил он, выхода из омнибуса, покамест ничего не говорить Марион. Он тщательно уложил газету в боковой карман и стал придумывать, как бы ему получше скрыть свои чувства по поводу начальной вести. Во все было напрасно. Новость уже проникла в Парадиз-Роу. Мистрисс Демиджон была такая же страстная охотница до новостей, как и ее соседи, и обыкновенно посылала за угол за вечерней газетой. На этот раз она поступила точно также и, через дне минуты после того как газета попала к ней в руки, чуть не с восторгом крикнула племяннице.

— Клара, вообрази, этот молодой лорд, который ездит сюда к Марион Фай, убился на охоте.

— Лорда Гэмпстед! — возопила Клара. — Господи, тетушка, не верится! — В ее тоне также было что-то похожее на ликование. Слава, ожидавшая Марион Фай, была слишком велика для долготерпения любой соседки. С тех пор, как стало признанным фактом, что девушка понравилась лорду Гэмпстеду, популярность Марион в Парадиз-Роу несомненно уменьшилась. Мистрисс Дуффер не находила ее более красивой; Клара уверяла, что всегда находила ее дерзкой; мистрисс Демиджон выразила мнение, что молодой человек этот — идиот; а хозяйка таверны остроумно заметила, что «молодых маркизов не поймать соломинками».

— Надо мне пойти, сказать бедной девушке, — тотчас сказала Клара.

— Оставь, — сказала старуха. — И без тебя найдется, кому ей сказать. — Но такие случаи встречаются так редко, что не годится не пользоваться ими. В обыкновенной жизни событий так мало, что внезапные несчастия являются даром с неба, чуть ли даже и не тогда, когда случаются с нами самими. Даже похороны приятно нарушают однообразие наших обычных занятий, а оспа в соседней улице вызывает радостное волнение. Клара скоро завладела газетой и, держа ее в руке, перебежала через улицу, к дому № 17-й.

Мисс Фай была дома и минуты через две сошла в гостиную к мисс Демиджон.

Только в течение этих двух минут Клара начала думать о том, как она подготовит приятельницу в этой вести, или вообще сознавать, что «весть» требует подготовки. Она бросилась через улицу с газетой в руке, гордясь тем, что может сообщить крупную новость. Но в течение этих двух минут ей пришло в голову, что в таких случаях необходимо хорошенько подобрать выражения.

— О, мисс Фай, — сказала она, — слышали вы?

— Что? — спросила Марион.

— Не знаю, как и сказать вам, это так ужасно! Я только что прочла об этом в газетах, и сочла за лучшее прибежать сюда и дать вам знать.

— Случилось что-нибудь с отцом моим? — спросила девушка.

— Нет, не с отцом. Чуть ли это еще не ужаснее, так как он так молод.

Тут яркий румянец залил лицо Марион; но она стояла молча и черты ее приняли почти жесткое выражение от решимости не выдавать чувств своего сердца перед этой девушкой. Вести, каковы бы они ни были, должны касаться его. Не было никого другого «такого молодого», о ком эта особа могла бы говорить с ней в этом тоне. Она стояла молча, неподвижно, лицо ее нисколько не выражало ее чувств.

— Не знаю, как и сказать, — повторила Клара Демиджон. — Лучше возьмите газету и прочтите сами. Это в предпоследнем столбце, внизу. «Несчастный случай на охоте». Сами увидите.

Марион взяла газету и прочла заметку до конца, не шевельнув ни одним членом. Отчего эта жестокая девушка не хочет уйти и оставить ее с ее горем? Зачем она стоит тут, смотрит на нее, точно желая исследовать до дна печальную тайну ее сердца? Она не отрывала глаз от газеты, не зная куда смотреть, так как не хотела заглянуть в лицо своей мучительницы, с мольбой о пощаде.

— Не правда ли, как печально? — сказала Клара Демиджон.

Послышался глубокий вздох.

— Печально, — повторила она, — да, очень печально. Право, если вам все равно, я теперь попрошу вас оставить меня. Ах, да, вот газета.

— Может быть, вы бы желали показать ее отцу.

Марион покачала головой.

— Так я отнесу ее тетушке. Она еле заглянула в нее дойдя до этой заметки, она, конечно, прочла ее вслух, а я не дала ей покою, пока она не отдала мне газету, чтоб принести ее сюда.

— Пожалуйста, оставьте меня, — сказала Марион Фай.

Бросив на нее взгляд, выражавший и удивление, и гнев.

Клара вышла из комнаты.

— Она, кажется, совершенно равнодушна, — отрапортовала племянница тетушке. — Она встала такой же павой, как всегда, и попросила меня уйти.

Когда квакер подошел к двери и отворил ее своим ключом, Марион была в передней и ждала его. До той минуты, как она услышала звук ключа в замке, она не двинулась из комнаты, почти не изменяла позы, в которой оставила ее посетительница. Она опустилась на близь стоявший стул и сидела все думая, думая…

— Отец, — сказала она, положив ему руку на плечо и заглядывая ему в лицо, — отец!

— Дитя мое!

— Слышал ты что-нибудь в Сити?

— А ты, Марион?

— Так это правда? — крикнула она, ухватив его за обе руки, повыше локтя, точно боялась упасть.

— Кто знает? Кто может сказать, что это правда, до получения дальнейших известий. Войдем, Марион. Неприлично нам здесь толковать об этом.

— Неужели это правда? О, отец, отец, это убьет меня.

— Нет, Марион, не говори этого. В сущности говоря, молодой человек был для тебя почти посторонним.

— Посторонним?

— Сколько недель прошло с тех пор, как он в первый раз видела его? И сколько раз это было? Раза два, три. Жаль мне его, если это правда. Очень он был мне по душе.

— Но я любила его.

— Полно, Марион, не говори этого. Ты должна умерять себя.

— Не хочу я умерять себя. — Она вывернулась из-под руки его. — Я любила его всем сердцем, всеми силами, всей душой. Если правда то, что пишут в этой газете, то я также должна умереть. О, отец, правда ли это? Как ты думаешь?

Он немного призадумался, прежде чем ответить. Он сам почти не знал, что он думает. Газеты эти, в вечной погоне за новостями, готовы помещать и ложные, и верные известия без разбору, ложные, пожалуй, скорее, лишь бы польстить вкусу читателей. Но если это правда, то как вредно было бы подавать ей ложные надежды!

— Нет основания отчаиваться, — сказал он, — до завтрашнего утра, когда мы получим свежие вести.

— Я знаю, что он умер.

— Перестань, Марион. Знать ты ничего не можешь. Если ты покажешь себя мужественной девушкой, какова ты есть, то вот что я для тебя сделаю. Я сейчас же отправляюсь в Гендон, в дом молодого лорда и там всех расспрошу. Верно же они знают, если с их господином случилось что-нибудь дурное.

Сказано, сделано. Бедный старик, после своих продолжительных дневных трудов, не дождавшись обеда, захватив только в карман кусок хлеба, сел на извозчика и приказал везти себя в Гендон-Голл. Слуги были очень удивлены и озадачены его расспросами. Они ничего не слыхали. Лорда Гэмпстеда с сестрою ожидали домой на другой день. Обед был для них заказан, огонь был и теперь уже разведен во всех каминах. «Умер!», «Убился на охоте!», «Затоптан до смерти!» Ни единого слова об этом не достигло Гендон-Голла. Тем не менее экономка, когда ей показали заметку, поверила ей вполне. Слуги также поверили. А потому бедный квакер возвратился домой вовсе не утешенный. Положение Марион, в эту ночь, было очень печально, хотя она старалась не поддаваться своему горю. Они не обменялись почти ни одним словом, когда она сидела возле него за ужином. На следующее утро она встала, чтоб дать ему позавтракать, после ночи, в течение которой сто раз засыпала от утомления, чтоб снова проснуться минуты через две, с полным сознанием своего горя.

— Скоро ли я узнаю? — спросила она, когда он выходил, из дому.

— Кто-нибудь да знает же, — сказал он, — я пришлю тебе сказать.

Но в это время истина уже была известна в таверне «Герцогини». В одной из утренних газет был помещен полный, обстоятельный и совершенно верный отчет обо всем происшествии.

— Это совсем не был милорд, — сказала добродушная хозяйка таверны, выходя к нему, когда он проходил мимо дверей.

— Не лорд Гэмпстед?

— Вовсе нет.

— Он не убит?

— Да и расшибся-то не он, мистер Фай, а другой молодой человек, мистер Уокер. Жив ли он или умер, никто не знает, но говорят, что во всем теле его не осталось целой кости. Здесь все прописано, я собиралась нести к вам газету. Вероятно, мисс Фай крепко огорчилась?

— Молодой человек мне знаком, — сказал квакер. — Благодарю тебя, мистрисс Гримлей, за твою заботливость. Внезапность эта напугала мою бедную девочку.

— Это утешит ее, — весело сказала мистрисс Гримлей. — По всему, что слышно, мистер Фей, она имеет основание тревожиться за этого молодого лорда. Надеюсь, что Господь сохранит его ей, мистер Фай, и он окажется достойным человеком.

Квакер быстрыми шагами направился к своему дому, с газетой в руке.

— Теперь моя девочка снова будет счастлива? — спросил он, по окончании чтения.

— Да, отец.

— Дитя мое, наконец, сказало правду старику отцу.

— Разве я когда-нибудь говорила тебе неправду?

— Нет, Марион.

— Я говорила, что не гожусь ему в жены и не гожусь. В этом отношения ничто не изменилось. Но когда я услыхала, что он… Но теперь мы не будем говорить об этом. Как ты был добр ко мне, никогда я этого не забуду, как нежен!

— Кому и быть мягким, если не отцу?

— Не все отцы похожи на тебя. Но ты всегда был добр и кроток с твоей дочерью.

Когда он отправился в Сити, почти часом позже обыкновенного, он дал своему сердцу ликовать вволю. Теперь он верил, что брак его дочери с ее аристократическим поклонником состоится. Она призналась в своей любви ему — отцу; после этого она, конечно, сдастся на их общие желания.

 

X. Никогда, никогда более не приезжать

Катастрофа причинила Гэмпстеду немало хлопот, кроме того, в течение первых суток, он и сестра его сильно тревожились за бедного Уокера. Вдобавок, в продолжение целого дня, в Горс-Голле справлялись о самом лорде Гэмпстеде, до такой степени распространилось убеждение, что жертва — он. Из всех окрестных городков являлись верховые, с выражением соболезнования по поводу переломанных костей молодого лорда.

Положение их соседа было настолько критическое, что они нашли невозможным выехать из Горс-Голла на другой день, как собирались. Он сблизился с ними, завтракал в Горс-Голле, в то достопамятное утро. Гэмпстед, до некоторой степени, считал себя ответственным за случившееся, так как, не подвернись он, лошадь Уокера стояла бы первой у калитки и седок ее не попытался бы совершить свой невозможный прыжок. Они вынуждены были отложить свою поездку до понедельника. «Выедем с поездом 9.30», — гласила телеграмма Гэмпстеда, который, несмотря на плачевное положение бедного Уокера, не изменил своего намерения навестить Марион Фай в этот день. В субботу утром ему и сестре его стало известно, что ложное известие попало в лондонские газеты, тогда они нашлись вынужденными разослать телеграммы всем кого только знали, маркизу, лондонскому стряпчему, мистеру Робертсу, экономке в Гендон-Голл. Лэди Амальдина отправила две телеграммы, одну лэди Персифлаж, другую лорду Льюддьютлю. Вивиан послал несколько денег своим сослуживцам, Готбой особенно хлопотал о том, чтобы правда стала известна всем членам его клуба. Никогда до сих пор не отправлялась такая масса телеграмм с маленькой станции в Джимберлей. Но была одна, которую Гэмпстед попросил отправить раньше всех, он написал ее собственноручно и сам вручил телеграфистке, которая, без сомнения, отлично поняла, в чем дело.

«Марион Фай, Галловэй, Парадиз-Роу, 17.

Не я ушибся. Буду в № 17 три часа, понедельник».

— Желала бы я знать, слышали ли они об этом в Траффорде, — сказала лэди Амальдина лэди Франсес.

— Если да, какое ужасное разочарование придется испытать моей тетушке.

— Не говори таких ужасов, — сказала лэди Франсес.

— Мне всегда кажется, что тетя Клара не совсем в здравом уме насчет своих детей. Она думает, что ей великая обида, что сын ее не наследник. Теперь она, в течение нескольких часов, воображала, что он им стал.

— А что вы думаете, ведь он поправится, — объявил Готбой перед самым обедом. Он каждый час бегал в гостиницу, справляться о положении бедного Уокера. Сначала вести были довольно мрачные. Доктор только мог сказать, что из того, что он переломал себе кости, еще не следует, что он умрет. В вечеру приехал хирург из Лондона, который подавал несколько большие надежды. Молодой человек пришел в сознание, не без удовольствия пил водку пополам с водой. Этот-то факт и показался молодому лорду Готбою таким утешительным.

К понедельник лорд Гэмпстед и лэди Франсес выехали, так как о больном по-прежнему получались удовлетворительные сведения. Что он сломал три ребра, ключицу и руку, ставилось ни во что. Особого значения не придавали также ране на голове — лошадь лягнула, пока они барахтались. Так как мозг не вылетел, то это было не важно. Он разрезал щеку об кол, на который упал, но рубец, думали товарищи, только послужит к вящей его славе.

Попав домой, Гэмпстед убедился, что испытания его еще не кончены. Экономка вышла ему на встречу и заплакала, чуть не обвив руками его шею. Грум, лакей, садовник, даже пастух, столпились вокруг него, повествуя о том ужасном положении, в каком они остались после посещения квакера, в пятницу вечером. Лорд Гемпстед обласкал их всех, смеялся над тревогой, которую наделала ложная телеграмма, старался казаться всем довольным, но невольно подумал: что должно было происходить в доме мистера Фай, в этот вечер, если он ночью, по дождю, приехал из Галловэя, чтоб разузнать насколько верен или ложен слух, дошедший до него!

Ровно в три часа лорд Гэмпстед был в Парадиз-Роу. Может быть, и естественно, что и здесь появление его произвело впечатление. Когда он свернул с большой дороги, мальчик из таверны подбежал к нему и поздравил его «с счастливым избавлением».

— Да мне ничего не угрожало, — сказал лорд Гэмпстед, пытаясь двинуться дольше. Но мистрисс Гримлей завидела его и вышла к нему.

— О, милорд, мы так рады, так рады.

— Вы очень добры.

— Ну теперь, лорд Гэмпстед, смотрите же, не изменяйте этой милой, молодой девушке, которая совсем была в отчаянии, когда услыхала, что вас раздавили.

Он торопливо шел далее, не находя возможным ответить на это что-нибудь, когда мисс Демиджон, убедившись, что мистрисс Гримлей решилась заговорить с аристократическим посетителем их скромной улицы, и думая, что такой удобный случай лично познакомиться с лордом никогда более не представятся, опрометью выбежала из своего дома и схватила молодого человека за руку, прежде чем он успел опомниться.

— Милорд, — сказала она, — милорд, все мы так приуныли, когда узнали об этом.

— Право?

— Вся улица приуныла, милорд. Но я первая узнала. Я-то и сообщила печальную весть мисс Фай. Право так, милорд. Я прочла это в вечернем сплетнике «Evening Tell-tale» и тотчас побежала в ней с газетой.

— Это было очень любезно с вашей стороны.

— Благодарю вас, милорд. Видя и зная вас — ведь мы все теперь вас знаем в Парадиз-Роу…

— Неужели?

— Все до единого человека, милорд. А потому и и решилась выйти и самой себя вам представить. А вот и мистрисс Дуффер. Надеюсь, что вы позволите мне представить вас мистрисс Дуффер, из № 17. Мистрисс Дуффер, лорд Гэмпстед. Ах, милорд, какая была бы честь для всей улицы, если бы случилось нечто.

Лорд Гэмпстед, с самой любезной миной, пожал руку мистрисс Дуффер и тут ему, наконец, позволили стукнуть дверным молотком. Последняя встреча произошла у самого дома квакера.

— Мисс Фай сейчас придет, — сказала старая служанка, вводя его в приемную.

Марион, заслышав стук дверного молотка, в первую минуту убежала к себе в комнату. Разве не довольно с нее, что он опять здесь, не только жив, но цел, что она снова услышит его голос, увидит его милое лицо? Она сознавала, что в таких случаях чувствовала себя точно выхваченной из своей обыденной, прозаической жизни и несколько времени как бы парила в более чистом воздухе; правда, увы! в облаках, в небесах, которые никогда не могли стать ее достоянием, но в которых она могла прожить, хотя бы час или два, в состоянии полного экстаза, если бы он только позволил ей это, не смущая ее дальнейшими мольбами. Она думала о том, как бы избежать этого…

А он намерен был совершенно иначе воспользоваться этим свиданием. Он горел нетерпением схватить ее в объятия, прижать свои губы к ее губам и знать, что она отвечает на ласку, услыхать то слово, которое одно удовлетворит его гордую, мужественную душу. Она должна принадлежать ему, с головы до ног, как можно скорей стать его женой. Охота и яхта, политические убеждения и дружеские связи, ничего для него не значили без Марион Фай.

— Милорд, — сказала она, охотно оставляя свою руку в его руках, — можете себе представить, как мы настрадались, услыхав эту весть, и что мы почувствовали, когда узнали истину.

— Вы получили мою телеграмму? Я отправил ее, как только начал догадываться, как люди наглупили.

— О, да, милорд. Это было так мило с вашей стороны.

— Марион, исполните вы одну мою просьбу?

— Что я должна сделать, милорд?

— Не называйте меня «милорд».

— Но это так следует.

— Ничуть не следует. Это крайне неприлично, ужасно, неестественно.

— Лорд Гэмпстед!

— Я это ненавижу. Кажется, мы с вами можем понять друг друга.

— Надеюсь.

— Я ненавижу, когда кто бы то ни было меня так называет. Не могу я сказать слугам не делать этого. Они бы меня не поняли. Но вы! Всегда кажется, будто вы надо мной смеетесь.

— Над вами!

— Можете, если это вам нравится. Чего не можете вы сделать со мной? Если б это точно была шутка, если б вы насмехались, мне это было бы все равно.

Он все время держал ее руку и она не пыталась отнять ее.

— Марион, — сказал он, привлекая ее к себе.

— Сядьте, милорд. Ну, хорошо, не буду. Сегодня вас не будут называть «милорд», потому что я так рада вас видеть, потому что вы избегли такой страшной опасности.

— Но мне никакой опасности не угрожало.

Если б она только могла удержать его в этом настроении! Если б он только говорил с ней о чем угодно, кроме своей страсти!

— Да, но я так думала. Отец был в отчаянии. Он был не лучше меня. Подумайте, что он поехал в Гендон-Голл и там смутил всех этих бедных людей.

— Все сошли с ума.

— И я сошла, — сказала она. — Ганна была немногим лучше. — Ганна была старая служанка. — Можете себе представить, какую ужасную ночь мы провели.

— И все из-за ничего, — сказал он, — мгновенно попадая ей в тон. — Но подумайте о бедном Уокере.

— Да. Верно и у него есть друзья, которые любят его, как… как иные люди любят вас. Но он не умрет?

— Надеюсь, что нет. Кто эта молодая особа, которая выбежала ко мне на улицу? Она говорит, что первая сообщила вам это известие.

— Мисс Демиджон.

— Она ваша приятельница?

— Нет, — сказала Марион, с краской на лице, но очень твердо выговаривая это слово.

— Я таки рад этому, потому что не влюбился в нее. Она представила меня нескольким соседям. Кажется, в числе их находилась хозяйка таверны.

— Боюсь, что они оскорбили вас.

— Нисколько. Я никогда не оскорбляюсь, кроме тех случаев, когда думаю, что люди желали меня оскорбить. А теперь, Марион, скажите мне одно словечко.

— Я вам сказала много слов. Разве они не любезны?

— Каждое слово из ваших уст для меня музыка. Но я умираю от желания услышать одно слово.

— Какое? — спросила она. Она знала, что ей не следовало предлагать этого вопроса, но ей было так необходимо отсрочить беду, хотя бы только на минуту.

— Это — то имя, каким вы назовете меня, когда заговорите со мною как моя жена. Мать называла меня Джон; дети зовут меня: Джэк, приятели — Гэмпстед. Придумайте для себя что-нибудь поласковее. Я всегда зову вас Марион, потому что так люблю звук этого имени.

— Все зовут меня Марион.

— Нет. Я никогда этого не делал, пока не сказал себе, что если это возможно, вы должны быть моею. Помните ли вы, как вы мешали огонь в камине, у меня в Гендон-Голде.

— Помню, помню. Это было нехорошо с моей стороны, не правда ли? Я вас тогда едва знала.

— Это было мило, выше всякого выражения; но я тогда не смел называть вас Марион, хотя знал ваше имя также хорошо, как знаю его теперь. Оно у меня здесь, написано вокруг сердца. Придумайте для меня какое-нибудь название я скажите мне, что оно будет написано вокруг вашего.

— Это так и есть, вы это знаете, лорд Гэмпстед.

— Но какое же название?

— Ваш лучший друг.

— Это не годится. Это холодно.

— Так оно неверно выражает мои чувства. Неужели вы думаете, что дружба моя к вам холодна?

Она повернулась к нему и сидела перед ним, лицом в лицу, как он вдруг схватил ее в объятия и прижался губами к ее губам. В одно мгновение она стояла посреди комнаты. Несмотря на его силу, она с ним справилась.

— Милорд! — воскликнула она.

— Вы на меня сердитесь?

— Милорд, милорд, не думала я, чтобы так поступите со мною.

— Но, Марион, разве вы меня не любите?

— Разве я не сказала вам, что люблю? Разве я не была с вами искренна и честна? Разве вы не знаете всего этого? А теперь я должна просить вас никогда, никогда более не приезжать.

— Но я приеду. Я постоянно буду ездить. Вы не перестанете любить меня?

— Нет, этого я сделать не могу. Но вы не должны приезжать. Вы так поступили, что мне самой себя стыдно.

В эту минуту дверь отворилась, и мистрисс Роден вошла в комнату.

 

XI. Ди-Кринола

Читателю придется возвратиться на несколько недель назад, к первым числам января, когда мистрисс Роден потребовала от сына, чтоб он провожал ее в Италию. Но читателю придется, хотя не надолго, заглянуть в гораздо более отдаленные времена.

Мэри Роден, особа, которую мы узнали под именем мистрисс Роден, пятнадцати лет осталась круглой сиротою, так как мать ее умерла, когда она едва вышла из младенчества. Отец ее был ирландский священник, без всяких средств, кроме того, что давал ему небольшой приход; но жена его получила в наследство до восьми тысяч фунтов и деньги эти, по смерти отца, достались Мэри. Девушку тогда взяла на свое попечение ее кузина, особа на десять лет ее старше, недавно вышедшая замуж, с которой мы впоследствии встречались в лице мистрисс Винсент. Мистер Винсент имел хорошие связи и прекрасные средства, и до его смерти обстановка, в которой воспиталась Мэри Роден, отличалась и роскошью и комфортом. Мистер Винсент умер уже после того, как кузина жены его нашла себе мужа. Вскоре после этого события он отошел к праотцам, оставив вдове своей достаточный, но только достаточный, доход.

За год до его смерти они с женой и Мэри поехали в Италию, скорей для его здоровья, чем для удовольствия, и на зиму поселились в Вероне. Зима эта превратилась почти в год, в конце которого мистер Винсент умер. Но прежде чем это событие совершилось, Мари Роден вышла замуж.

В Вероне, сначала в доме кузины, а впоследствии в местном обществе, которое радушно приняло Винсентов, Мэри встретила молодого человека, которого все знали под именем герцога Ди-Кринола. В этой части Италии не было тогда более красивого молодого человека, более очаровательного в обращении, более остроумного, чем этот юный аристократ. К довершению всех этих прекрасных качеств, считалось, что в его жилах течет самая чистая кровь в целой Европе. Говорили, что он в родстве с Бурбонами и Габсбургами. Он был старшим сыном своего отца, который, хотя владел самым великолепным палаццо в Вероне, имел другой, не менее великолепный, в Венеции, в котором жил с своей женой. Так как старик редко посещал Верону, а молодой человек никогда не ездил в Венецию, то отец с сыном виделись редко, обстоятельство, которое считалось не лишенным удобств, так как молодой человек спокойно распоряжался в своем отеле, а о старике молва в Вероне гласила, что он самовластен, горяч, вообще тиран. Приятели молодого герцога утверждали, что он почти в таких же завидных условиях, как если б у него вовсе не было отца.

Но были другие подробности в истории молодого герцога, которые, когда они стали известны Винсентам, не показались уже им особенно пленительными. Хотя из всех дворцов Вероны тот, в котором он жил, был положительно самый красивый снаружи, говорили, что меблировка его не соответствует внешности. Утверждали даже, что большая часть комнат пуста, а молодой герцог не вздумал опровергать этих уверений, широко растворив свои двери друзьям. О нем также говорили, что доход его так незначителен и неверен, что почти равняется нулю, что сердитый старый герцог не дает ему ни гроша. Тем не менее он всегда был безукоризненно одет и едва ли бы мог лучше одеваться, если б имел все средства правильно уплачивать по счетам портных и магазинов белья. Кроме того он был человек с большими талантами, говорил на нескольких языках, писал масляными красками, лепил, сочинял сонеты, отлично танцовал. Он умел говорить о добродетели, и до некоторой степени делать вид, что верит в нее, хотя иногда признавался, что природа не наделила его энергией, необходимой для осуществления всех прекрасных вещей, которые он так глубоко ценил.

Каков бы он ни быль, он окончательно завоевал сердце Мэри Роден. Здесь бесполезно будет говорить об усилиях, какие делала Гэмпстед Винсент, чтоб помешать этому браку. Будь она менее сурова, может быть, ей удалось бы убедить девушку. Но она начала с того, что стала доказывать кузине, как ужасно будет, если она, рожденная и воспитанная в протестантизме, выйдет за католика, а также принесет свои английские деньги итальянцу, — и все ее слова не оказали никакого действия. Состояние здоровья мистера Винсента лишало их возможности двинуться с места; иначе Мэри, может быть, увезли бы назад, в Англию. Когда ей говорили, что он беден, она уверяла, что это — еще новое основание употребить ее деньги на удовлетворение потребностей человека, которого она любит. Кончилось тем, что они обвенчались, и все, что мистер Винсент мог сделать, это озаботиться о том, чтоб венчание было произведено по обряду и английской и римско-католической церкви. Мэри в то время было более двадцати одного года, а потому она могла высыпать свои восемь тысяч фунтов в руки своего аристократического и красивого поклонника.

Молодой герцог с молодой герцогиней уехали и зажили весело, оставив бедного мистера Винсента умирать в Вероне. Год спустя вдова его поселилась в Вимбльдоне, а от Мэри были получены не совсем удовлетворительные вести. Правда, письмо, в котором говорилось о рождении маленького герцога, было полно выражений радости, которой, в эту минуту, не могли совсем отравить другие обстоятельства ее жизни. Ее дитя, ее прелестное дитя несколько месяцев оставалось ее радостью, хотя положение дел вообще было очень печально. А оно было печально. Старый герцог и старая герцогиня не хотели признать ее. Потом она узнала, что ссора между отцом и сыном дошла до того, что не оставалось никакой надежды на примирение. То, что оставалось из семейного достояния, перестало существовать для старшего сына. Сам он помог передаче второму брату всех прав своих на состояние семьи. Затем ужасные вести посыпались на нее и ее ребенка. Она узнала, что муж ее, при встрече с нею, уже был женат, и эта последняя весть дошла до нее, когда он оставил ее одну, где-то на итальянских озерах, откуда уехал, будто бы на три дня. После этого она уже более его не видала. Первое известие она получила из Италии, откуда он писал ей, что она ангел, а что он дьявол и недостоин явиться перед нею. В течение пятнадцати месяцев, которые они прожили вместе, произошло многое, что заставляло ее, во всяком случае, верить справедливости последнего заявление. Не то, чтоб она перестала любить его, но она знала, что он недостоин любви. Когда женщина преступна, мужчина обыкновенно может вырвать ее из своего сердца, но женщина не знает такого лекарства. Она умеет продолжать любить опозоренного, без всякого позора для себя, — и так и поступает.

В числе других несчастий была потеря всего ее состояния. Она осталась в маленькой вилле на берегу озера, без всяких средств; об ней носились слухи, что у нее не было, да никогда и не бывало мужа. Но среди ее несчастий, ей пришли на помощь. Брат ее мужа, если у нее был муж, приехал к ней, по поручению старика-герцога, и предложил ей условия мировой; с ним приехал из Венеции и стряпчий, чтоб оформить эти условия, если б они были приняты. Хотя средства и кредит семьи были крайне незначительны, тем не менее старик-герцог настолько сочувствовал ее несчастиям, что предлагал возвратить сполна всю сумму, которую она принесла его старшему сыну, под условием, что она оставит Италию и согласится отказаться от титула семейства ди-Кринола. Что же касается вопроса о первом браке, старик стряпчий уверял, что не может дать никаких достоверных сведений. Известно было только, что негодяй фигурировал в чем-то в роде обряда, с девушкой низкого происхождения, в Венеции. Очень вероятно, что это не был брак. Молодой герцог, брат, уверял, что с своей стороны думает, что такого брака никогда не бывало. Но она, если б не пожелала отказаться от их имени, не могла доказать своих прав на него, иначе как с помощью фактических данных, которых им добыть не удалось. Без всякого сомнения, она могла титуловаться герцогиней. Но это ничего не даст ей в материальном отношении и не лишит его, младшего сына, права также носить этот титул. Предложение, которое ей делали, не было лишено известной доли великодушия. Семья готова была пожертвовать чуть не половиной своего достояния с целью возвратить ей деньги, которых лишил ее этот изверг. В этот страшный кризис ее жизни мистрисс Винсент прислала ей из Лондона поверенного, который и заключил условие с итальянцем-стряпчим. Молодая жена обязалась отказаться от имени мужа, причем обязательство это простиралось и на сына ее. Тогда восемь тысяч фунтов были уплачены и мистрисс Роден возратилась с ребенком в Англию. Она поселилась в Вимбльдоне, у мистрисс Винсент.

До этой минуты жизнь матери Джорджа Родена была самая несчастная. После этого, в продолжение шестнадцати лет, ей жилось, если не вполне счастливо, то по крайней мере, спокойно и приятно. Затем возник повод к несогласиям. Джордж Роден осмелился иметь свои взгляды и не хотел молчать в присутствии мистрисс Винсент, которой взгляды эти были крайне антипатичны; а что еще хуже — когда ему минуло двадцать лет, его нельзя было заставить ходить в церковь так аккуратно, как этого требовало душевное спокойствие его почтенной родственницы. Он в это время уже добыл себе местечко в департаменте, которым управлял наш друг, сэр Бореас, и этим путем приобрел право на некоторую нравственную самостоятельность. Мистрисс Винсент и мистрисс Роден не поссорились, но положение дел было таково, что они нашли удобнее жить врозь. Мистрисс Роден наняла себе домик в Парадиз-Роу, и они с кузиной стали каждую неделю навещать друг друга.

Такова была жизнь мистрисс Роден, до получения в Англии известия о смерти ее мужа. Известие это сообщил мистрисс Винсент младший сын покойного старика-герцога, который теперь был известен как один из политических деятелей своей родины. Он заявлял, что, по его искреннему убеждению, первый брак брата его был незаконный. Он находил нужным, писал он далее, заявить об этом и сказать, что он с своей стороны готов уничтожить условие, на котором настаивал его отец. Если его невестка желает носить имя и титул ди-Кринола, он на это согласен. Если молодой человек, о котором он говорил, как о своем племяннике, пожелает называться герцогом ди-Кринола, он ничего не имеет против этого. Но не следует забывать, что он, кроме имени, ничего не может предложить своему родственнику. Сам он унаследовал очень немногое, и то, чем он владел, не было отнято у брата.

Между мистрисс Винсент и мистрисс Роден происходили разные совещания, на которых было решено, что мистрисс Роден должна ехать в Италию с сыном. Брать мужа отнесся к ней очень любезно, он предложил ей остановиться у него в доме, если она приедет, обещая, что все там будут называть ее ди-Кринола, если она пожелает носить это имя, чтоб свет знал, что он, жена его и дети ее признают.

Джордж Роден до сих пор ничего не знал о своем отце, или о своей семье. Мать и мистрисс Винсент решили, что лучше все от него скрыть. Зачем наполнять его молодое воображение блеском громкого титула с тем, чтоб он в конце концов узнал, — как легко могло случиться, — что не имеет никаких прав на это имя, не имеет даже права считать себя сыном своего отца? Он носил девичье имя матери. Сначала он предлагал разные вопросы, но когда ему сказали, что спокойствие матери требует, чтоб он более ни о чем не спрашивал, он подчинился этому, со свойственной ему сдержанностью. Затем судьба сблизила его с молодым аристократом, а там он полюбил лэди Франсес Траффорд.

Мать его, когда он обещал сопровождать ее, почти обещала ему, что все тайны разъяснятся до их возвращения. В вагоне он заметил, что мать в глубоком трауре. Она всегда ходила в темном. Он не запомнит на ней цветного платья, или даже яркой ленты. И теперь она не была одета так, как бывает одета вдова, тотчас по смерти мужа, но все-таки это был траур. Четверть века прошло с тех пор, как она видела человека, который причинил ей столько зла. По полученным ею сведениям, по меньшей мере год прошел с его смерти, на одном из греческих островов. Полный, вдовий траур не отвечал бы ни ее настроению, ни ее цели.

— Мама, — спросил он, — вы в трауре? По ком? Угадал я?

— Да, Джордж.

— Так по ком же?

Они были одни в вагоне; почему бы теперь не ответить на его вопрос?

— Джордж, — сказала она, — более двадцати пяти лет прошло с тех пор, как я видела твоего отца.

— Неужели он… только теперь умер?

— Только теперь — на днях узнала я о его смерти.

— Почему бы и мне не надеть траура?

— Я об этом не подумала. Но ты ни разу не видал его, с тех пор как он держал тебя на руках маленьким ребенком. Ты не можешь оплакивать его в душе.

— А ты оплакиваешь?

— Трудно сказать, что мы иногда оплакиваем. Конечно, я когда-то любила его. У меня до сих пор сохранилось воспоминание о том, кого я полюбила, о человеке, который увлек мое сердце, его-то я и оплакиваю. Он был красив, умен и очаровал меня. Трудно иногда сказать, что мы оплакиваем.

— Он был иностранец?

— Да, Джордж, итальянец. Теперь ты скоро все узнаешь. Но ты-то не печалься. У тебя не осталось воспоминаний.

Тем разговор и кончился.

 

XII. Каким уехал, таким и возвращусь

Во время пребывания в Горс-Голле, за несколько недель до несчастия с бедным Уокером, лэди Франсес получила письмо от Джорджа Родена и, по возвращении в Гендон-Голл, нашла там второе.

Вот отрывки из этих писем:

«Рим, 30 января, 18…

Дорогая Фанни,

Хотелось бы знать, так же ли странно вам покажется получить от меня письмо из Рима, как мне писать его? Письма наши до сих пор были очень немногочисленны, в них только говорилось, что, несмотря ни на какия препятствия, мы всегда будем любить друг друга. Прежде у меня никогда не было ничего особенно интересного сообщать вам, но теперь накопилось столько, что не знаю с чего начать, ни как продолжать. А написать надо, так как многое будет интересно для вас, как моего лучшего друга, а многое касается вас, если б вы когда-нибудь стали моей женой. Легко может возникнуть вопрос, в котором вы я друзья ваши — отец, например, и брат — сочтете себя вправе иметь решающий голос. Очень возможно, что ваш взгляд или, пожалуй, взгляд ваших друзей, не совпадет с моим. Если б это случилось, я не могу сказать, что готов буду уступить; но я хочу, во всяком случае, дать вам возможность совершенно ясно изложить им вопрос.

Несколько раз говорил я вам, как мало я знаю о своей семье. Матушка молчала, я не расспрашивал. От природы я не любопытен относительно прошлого. Меня более занимает то, что я сделаю сам, нежели то, что делали другие члены моего семейства до моего рождения.

Когда мать моя попросила меня ехать с нею в Италию, очевидно было, что путешествие это имеет отношение к ее прошлому. Я знал по разным обстоятельствам, которых скрыть от меня нельзя было, по ее знакомству с итальянским языком, например, по некоторым безделкам, которые сохранились у нее от прежних времен, — что она несколько времени прожила в этой стране. Так как мне никогда не говорили, где я родился, я догадывался, что родина моя Италия, а когда я узнал, что еду туда, то был уверен, что должен узнать хоть часть того, что от меня скрывали. Теперь я узнал все, насколько бедная мать моя сама знает; а так как это и до вас касается, я должен постараться объяснить вам все подробности. Дорогая Фанни, надеюсь, что, узнав их, вы из-за этого не будете обо мне ни худшого, ни лучшего мнения. В сущности, я боюсь последнего. Мне хотелось бы верить, что никакое случайное обстоятельство не может поставить меня в вашем мнении выше, чем я стою в силу моих личных качеств».

Тут он рассказал ей историю брака матери и собственного рождения. Прежде чем они доехали до Рима, где жил герцог ди-Кринола, в настоящее время член итальянского кабинета, мать передала сыну все, что знала, бессознательно обнаружив перед ним, во время этого рассказа, свое желание остаться в неизвестности и продолжать носить имя, которое носила в течение двадцати пяти лет; но в то же время так устроить, чтоб он возвратился в Англию с титулом, на который, по ее мнению, рождение давало ему право. Когда, обсуждая этот вопрос, он объяснял ей, что ему, несмотря на его громкое имя, по-прежнему необходимо будет заработывать себе хлеб в качестве почтамтского клерка, старался доказать ей, как нелепо будет ему заседать в отделении мистера Джирнингэма за одним столом с Крокером и, в то же время, называться: герцог ди-Кринола, она, в своих доводах, выказала слабость, которой он от нее не ожидал. Она говорила, в неопределенных выражениях, но с уверенностью, о лэди Франсес, о лорде Гэмпстеде, о маркизе Кинсбёри и о лорде Персифлаж, точно благодаря этим знатным лицам герцог ди-Кринола мог найти возможность жить в праздности. Обо всем этом Роден не мог говорить, в своем первом письме в лэди Франсес. Но на это-то он и намекал, выражая надежду, что она не будет о нем лучшего мнения из-за новости, которую он ей сообщал.

«Теперь, — писал он далее, — мы гостим у дяди; полагаю, что я вправе так называть его. Он очень любезен, так же как жена его и молоденькие дочери, мои кузины; но мне кажется, что он не менее моего желает, чтоб в семье не было признанной линии старше его собственной. Он, в глазах всей Италии, герцог ди-Кринола и останется им, приму ли я титул или нет. Если я назовусь этим именем и поселюсь я в Италии — что совершенно невозможно — я был бы ничто. Для него, который создал себе блестящее положение и, по-видимому, располагает значительными средствами, это не составило бы особой разницы. Но я уверен, что он этого не желает. Моя дорогая мать хочет быть к нему справедливой, пожертвовать собою, но, боюсь, что самое большое ее желание — доставить сыну имя и титул отца его.
Джорджем Роденом».

Что касается до меня, вы, я думаю, уже заметили, что мое желание остаться тем, чем я был при нашем последнем свидании, и быть, как всегда

Искренне вам преданным

Письмо это очень удивило леди Франсес, удивило и обрадовало. Два дня она не отвечала на него и никому о нем не говорила. Потом показала его брату, взяв с него слово, что он ни с кем не будет говорить о нем без ее разрешения. «Это тайна Джорджа, — сказала она, — и ты, конечно, поймешь, что я не имею права ее раскрывать. Я сказала тебе об этом потому, что он сам сказал бы тебе, если б был здесь». Брат охотно дал слово, которое, разумеется, останется в своей силе только до свидания его с Роденом; но никак не хотел согласиться с сестрой, которая смотрела на вопрос глазами его приятеля, хотя «новость» втайне льстила ее самолюбию.

— Он может предаваться каким угодно фантазиям насчет титулов, — сказал Гэмпстед, — как и я; но не думаю, чтоб он имел право отказываться от имени отца. Я сознаю, что родиться графом и маркизом — бремя и нелепость, но мне приходится с этим мириться; и хотя мой разум и мои политические убеждения и говорят мне, что это — бремя и нелепость, но это бремя я несу легко, а нелепость не особенно меня раздражает. Приятно видеть почет со стороны окружающих, хотя совесть и шепчет, что ты сам ничем его не заслужил. Тоже будет и с ним, если он займет здесь свое место в качестве итальянского аристократа.

— Но ему все же пришлось бы оставаться почтамтским клерком.

— Едва ли.

— Но чем же жить? — спросила лэди Франсес.

— Поверь, что отец взглянул бы на него гораздо благосклоннее, чем смотрит теперь.

— Это было бы крайне неблагоразумно.

— Вовсе нет. Ничего нет неблагоразумного в том, что маркиз Кинсбёри не желает выдать дочь свою за Джорджа Родена, почтамтского клерка, и охотно отдает ее за герцога ди-Кринола.

— Но что тут общего с заработком?

— Отец, вероятно, нашел бы средство обеспечить вас в одном случае и не нашел бы в другом. Я не утверждаю, что так должно быть, но ничего нет неблагоразумного в том, что так есть.

Брат и сестра долго спорили и, как всегда, каждый остался при своем мнении. Лэди Франсес ответила на письмо жениха, обещая во всем соображаться с его желаниями.

Вскоре было получено его второе письмо.

«Я так счастлив, что вы со мной согласны, — писал он. — Со времени отправления моего последнего письма к вам, здесь все решено, насколько я могу это решить. Мне кажется, нет сомнений в законности брака моей матери. Дядя мой того же мнения и говорит мне, что, если б я захотел носить имя отца, никто не стал бы оспаривать мои права на него. Он готов представить меня королю как герцога ди-Кринола, если б я пожелал поселиться здесь и занять это положение. Но я конечно этого не сделаю. Во-первых, мне пришлось бы отказаться от моей национальности. Я не мог бы жить в Англии, с итальянским титулом, иначе как в качестве итальянца. Не думаю, чтоб из-за этого я был вынужден отказаться от своего места в почтамте. Иностранцы, кажется, допускаются в Англии в гражданскую службу. Но в этом было бы что-то нелепое и мне особенно неприятное. Я не мог бы жить под бременем такого смешного положения. Я не мог бы также занять положения, с которым связан был бы жалкий доход, поднесенный мне ради моего происхождения. Здесь никакого такого дохода ожидать нельзя. Но, пожалуй, отец ваш пожелал бы обеспечить бедного зятя с громким титулом. По моим понятиям, он не должен этого делать и я не мог бы этого принять. Я не счел бы унижением взять деньги за женой, если б судьба мне их послала, при условии, что я бы и сам, по мере сил, кое-что зарабатывал. Но даже ради вас — если б вы этого желали, — чего нет, как я теперь знаю, даже ради вас я не согласился бы праздно слоняться по свету, в качестве итальянского герцога, без шиллинга за душой. А потому, моя радость, я намерен вернуться, как уехал,
Джорджем Роденом».

Вашим

Письмо это лэди Франсес получила в Гендон-Голле по возвращении, с братом, из Горс-Голла. Но в это время тайна Джорджа уже не была тайной.

Вивиан, охотясь в Горс-Голле, постоянно ездил в Лондон, где его труды, в качестве личного секретаря министра, были конечно непрерывны и важны. Он тем не менее ухитрялся проводить три дня в неделю в Нортамптоншире, объясняя лондонским приятелям, что он достигает этого, просиживая всю ночь напролет в деревне, а деревенским, что просиживает всю ночь в городе. Есть подвиги, которые никогда не совершаются в присутствии тех, кто о них слышит.

Вивиан приехал в Горс-Голл, накануне катастрофы с Уокером, с запасом новостей.

— Слышал ты о Джордже Родене? — спросил он, как только они с Гэмпстедом остались наедине.

— Что такое? — отозвался тот.

— Насчет итальянского титула?

— Но что собственно?

— Да слышал ты?

— Кое-что слышал. А ты что знаешь?

— Джордж Роден в Италии.

— Если не уехал оттуда. Он, был там, верно.

— С матерью. — Гэмпстед кивнул головой. — Вероятно ты все знаешь?

— Я хочу знать, что ты знаешь. То, что я слышал, мне доверили как тайну. Твой рассказ вероятно не секрет.

— Ну, не знаю. Мы умеем помалкивать о том, что слышим в министерстве. Но это не было отмечено: «совершенно секретно». Я также получил письмо от Мускати, очень милого малого в тамошнем министерстве иностранных дел, который как-то слышал твое имя в связи с именем Родена.

— Очень вероятно.

— И имя твоей сестры, — шепнул Вивиан.

— Это тоже вероятно. Люди нынче обо всем толкуют.

— Лорд Персифлаж получил сведения прямо из Италии. Понятно, что он заинтересован в этом деле, как зять лэди Гэмпстеда.

— Но что он узнал?

— Кажется, что Роден вовсе не англичанин.

— Это, мне кажется, будет зависеть от его желания. Он прожил здесь двадцать пять лет, слывя англичанином.

— Но конечно он предпочтет быть итальянцем, — сказал Вивиан. — Оказывается, что он наследник одного из древнейших титулов Италии. Слыхал ты о герцогах ди-Кринола?

— Слышал о них теперь.

— Один из них — министр народного просвещения в нынешнем кабинете и легко может сделаться премьером. Но он не глава семьи и не настоящий герцог ди-Кринола. Джордж Роден — настоящий герцог ди-Кринола. Когда сестра твоя так увлеклась им, я сейчас подумал, что в этом человеке должно быть что-нибудь особенное.

— Я всегда находил, что в нем что-то особенное, — сказал Гэмпстед, — иначе едва ли бы я так полюбил его.

— И я также. Он мне всегда казался одним из наших. Не поставишь себя так, если ты не «кто-нибудь». Ваша братия, радикалы, можете говорить что угодно, но порода не пустяки. Никто меньше моего не стоит за породу, но, клянусь, она всегда скажется. Тебе бы в голову не пришло, что Крокер наследник герцогского титула.

— Честное слово, не знаю. Я питаю к Крокеру большое уважение.

— Что ж теперь делать? — спросил Вивиан.

— Как «делать»?

— На счет ди-Кринола? Лорд Персифлаж говорит, что он не может оставаться в почтамте.

— Отчего?

— Боюсь, что деньгами он наследует пустяки?

— Ни единого шиллинга.

— Лорд Персифлаж думает, что необходимо что-нибудь для него сделать. Но это так трудно. Устроить это следует в Италии. Мне кажется, его могли бы назначить секретарем посольства, чтоб дать ему возможность остаться здесь. Но у них такое маленькое содержание!

 

XIII. Верные вести

Около того же времени маркиза Кинсбёри получила от сестры своей, лэде Персифлаж, следующее письмо:

«Дорогая Клара, — так как ты в деревне, то до тебя, вероятно, еще не дошли вести о поклоннике Фанни. Только вчера узнала я кое-что, остальные подробности сегодня. Так как сведения эти получены через министерство иностранных дел, то можешь быть совершенно уверена, что это правда, хотя это чистое волшебство. Молодой человек — вовсе не Джордж Роден и не англичанин. Он — итальянец, его настоящее имя герцог ди-Кринола.
Твоя любящая сестра, Джеральдина Персифлаж».

Рассказывают длинную историю о браке его матери, которую я еще не совсем поняла, но дело ясно и без нее! За молодым человеком признали на родине право на все почести, воздаваемые его семейству. Это должно отразиться на приеме, какой мы ему сделаем. Персифлаж говорит, что, по возвращении его, охотно представит его во двору, как герцога ди-Кринола и тотчас пригласит его к нам обедать. Это крайне романическая история, но мы с тобой должны радоваться ей, так как несомненно, что милая Фанни горячо желает стан женой этого человека. Говорят, что он ничего не наследует, кроме титула. Как тебе известно, иные из иностранных аристократов очень бедны, а в данном случае отцу, порядочному «mauvais sujet» [10] , удалось собственными руками уничтожить всякие свои имущественные права. Лорд Кинсбёри, вероятно, найдет возможность что-нибудь для него сделать. Может быть, ему удастся получить место, соответствующее его общественному положению. Во всяком случае все мы должны дружелюбно относиться к нему, ради Фанни. Приятнее будет иметь в семье своей герцога ди-Кринола, хотя бы у него не было за душой и шиллинга, чем почтамтского клерка с двумя или тремя стами фунтами в год.

Я просила Персифлажа написать лорду Кинсбёри, но он говорит, что это мое дело, так как он так занят. Если б здоровье моего зятя это позволяло, мне кажется, ему бы следовало приехать в город, чтоб лично собрать справки и повидаться с молодым человеком. Если он сделать этого не может, то пусть поручит Гэмпстеду привести его к вам, в Траффорд. Гэмпстед и этот молодой герцог, по счастью, короткие приятели. В пользу Гэмпстэда говорит, что, как бы то ни было, а он искал себе друзей не в таких низменных сферах, как ты думала. Амальдина намерена написать Фанни чтоб поздравить ее.

Герцог ди-Кринола! Ей не совсем верилось; хотя, в сущности, она поверила. Она хорошенько не знала, рада ли она этому верить, или на оборот. Ей было ужасно думать, что придется называться мачехой почтамтского клерка. Ей вовсе не покажется ужасным быть мачехой герцога ди-Кринола, хотя бы у пасынка не было собственного состояния. Это маленькое несчастие будет, в глазах света, сглажено атрибутами высокого общественного положения. Что может быть звучнее титула герцогини! Кроме того — он «настоящий». Весь свет узнает, что итальянский герцог прямой представитель блестящей фамилии, которой этот самый титул принадлежал в течении многих, многих лет. Были сильные основания сейчас же прижать к своему сердцу молодого герцога и молодую герцогиню.

Но были другие причины, по которым она не желала бы, чтоб известие это было справедливо. Во-первых, она ненавидела их обоих. Какой бы он герцог ни был, все же он «был» почтамтским клерком и леди Франсес позволяла ему ухаживать за собой в то время, когда видела в нем не более как почтамтского клерка. Кроме того, девушка эта оскорбила ее и, наконец, каково будет ее «голубкам», если придется выкроить из семейного достояния постоянный доход для этого итальянского аристократа и для целого будущего поколения итальянских аристократов; вдобавок, какое торжество для Гэмпстеда, который из всех человеческих существ ей самое ненавистное.

Но, по зрелом обсуждении, она думала, что лучше будет признать герцога. Да больше ей ничего не остается. Чтобы она ни делала, ей не посадить молодого человека за его скромный стол, не возвратить ему его скромное имя.

Ее долг был — сообщить известие маркизу, но прежде чем она успела это исполнить, ее неожиданно посетил мистер Гринвуд. Мистер Робертс все уладил единственно с помощью сильных аргументов и убедил мистера Гринвуда отправиться в Шрьюсбёри, в день назначенный для его отъезда. Ему было объявлено, что, если он уедет, то получит 200 фунтов в год от маркиза, да лорд Гэмпстед прибавит 100, о чем маркиз может и не знать. Если же он, в назначенный день, не выедет, то ста фунтов ему не прибавят. Обе стороны не скупились на слова, но он уехал. Маркиз не пожелал его видеть, маркиза простилась с ним самым официальным образом. Уезжая, он говорил себе, что в семействе еще могут возникнуть обстоятельства, которые послужат ему на пользу. Теперь он также узнал великую, семейную новость и приехал с мыслью, что первый объявит ее в Траффорд-Парке.

Он спросил бы маркиза, но знал что тот его не примет. Леди Кинсбёри согласилась его принять и его ввели в комнату, куда он так часто входил без доклада.

— Надеюсь, что вы здоровы, мистер Гринвуд, — сказала она. — Вы все еще живете в наших местах?

В Траффорде прекрасно знали, что он выехал.

— Да, леди Кинсбёри. Я не выезжал из этих мест. Я думал, что вы, может быть, пожелаете еще раз меня видеть.

— Не думаю, чтоб нам была надобность вас беспокоить, мистер Гринвуд.

— Я приехал с новостью, которая касается вашего семейства.

— Присядьте, мистер Гринвуд. Какая новость?

— Мистер Джордж Роден, почтамтский клерк…

— Герцог ди-Кринола, хотите вы сказать?

— О! — воскликнул мистер Гринвуд.

— Все это мне известно, мистер Гринвуд.

— Что почтамтский клерк — итальянский аристократ?

— Что итальянскому аристократу угодно было, на несколько времени, сделаться почтамтским клерком. Вы это хотели сказать?

— И леди Франсес будет разрешено…

— Мистер Гринвуд, я должна просит вас здесь не обсуждать действий леди Франсес.

— О! не обсуждать действий милэди!

— Не можете же вы не знать, как маркиз за это рассердился.

— А мы таки иногда обсуждали действия леди Франсес, леди Кинсбёри.

— Теперь я этого делать не желаю. Оставим это, мистер Гринвуд.

— О лорде Гэмпстеде также нельзя говорить?

— Также нельзя. По-моему, вы очень дурно поступили, приехав после всего, что происходило. Если б маркиз знал…

«О, если б маркиз знал! Если б маркиз все знал и другие также», — подумал, но только подумал мистер Гринвуд. Вслух он сказал только:

— Отлично, леди Кинсбёри. Пожалуй, мне теперь лучше уехать.

И он уехал.

Посещение его послужило подтверждением. Она не смела долго скрывать новость от мужа, а потому, в течение вечера, пошла к нему, с письмом сестры в руках.

— Как! — сказал маркиз, когда чтение кончилось. — Как! герцог ди-Кринола.

— В этом не может быть сомнения, милый.

— И он почтамтский клерк?

— Теперь, нет.

— Я не совсем понимаю, чем же он будет. Кажется, он никакого наследства не получил.

— Сестра ничего не пишет.

— Так что ж толку в его титуле? Ничего нет на свете вреднее нищей аристократии. Почтамтский клерк вправе жениться, но бедный аристократ должен, во всяком случае, дать своей бедности умереть с ним.

С этой стороны вопрос до сих пор не представлялся леди Кинсбёри. Когда она предложила ему пригласить молодого человека в Траффорд, он, как будто, вовсе не нашел это нужным.

— Было бы гораздо лучше, если б Фанни вернулась, — ввернул старик, — молодой человек, вероятно, поселится на родине, если вся эта история не сказка, выдуманная Персифлажем у себя в министерстве.

 

XIV. Весь свет это знает

По возвращении в Гендон-Голл, леди Франсес нашла следующее письмо от своей приятельницы, лэди Амальдины:

«Дорогая Фанни,
Амальдина».

Я положительно в восторге, что могу поздравить тебя с удивительной и крайне романической историей, которую нам только что рассказали. Я никогда не принадлежала в числу тех, кто тебя «особенно» осуждал за то, что ты отдала свое сердце человеку, который настолько ниже тебя по общественному положению. Тем не менее, мы все не могли не находить, что очень жаль что он — почтамтский клерк. За то теперь ты имеешь основание гордиться. Я изучила вопрос основательно и убедилась, что герцогам ди-Кринола приписывается «самая чистая кровь» в Европе. Несомненно, что один из представителей этого семейства был женат на принцессе из дома Бурбонов до вступления их на французский престол. Я могла бы сообщить тебе все подробности, если б не была уверена, что ты сама уже все разузнала. Другой женился на троюродной сестре того Максимилиана, который был женат на Марии Бургундской. Есть предположение, что одна из дам этого семейства была женою младшего брата одного из Гизов, хотя не совершенно «достоверно», были ли они когда-нибудь женаты. Но это маленькое пятнышко, дорогая, едва ли теперь до тебя касается. Говоря вообще, не думаю, чтоб в целой Европе было лучшее имя. Папа говорит, что ди-Кринола постоянно фигурировали в Италии, то на политической арене, то во время возмущений, то в битвах. А потому это вовсе не то, как если б они все полиняли и более не имели никакого значения как иные фамилии, о которых мы читаем в истории. Признаюсь, я думаю что ты должна быть очень счастливой девушкой. Я сама чувствую, что совершенно стушевалась, так как, что ни говори, а титул Мерионетов дарован только в царствование Карла II. Правда, ранее этого существовал один лорд Льюддьютль, но и он был сделан лордом только Иаковом I. Поуэли, без всякого сомнения, очень древняя уэльская фамилия; говорят, что между ними и Тюдорами было какое-то родство. Но что все это в сравнении с теми почестями, которые еще в средние века воздавались аристократическому дому ди-Кринола?

Папа, кажется, думает, что у твоего жениха не будет много денег. Я из числа тех, которые не думают, чтоб большие доходы могли идти в сравнение с хорошим происхождением, в смысле обеспечения солидного положения в свете. Конечно, поместья герцога считаются громадными, и Льюддьютль, даже в качестве старшего сына, богатый человек; но, насколько я понимаю, его ничего не дает, кроме хлопот. Если он имеет какое-нибудь отношение к провинциальному городу, в смысле доходов, то от него требуют, чтоб он положил первый камень каждой церкви и каждого общественного здания, в этом городе. Если что-нибудь надо «открывать», он открывает; ему никогда не дадут пообедать без того, чтоб он не сказал два, три спича, «до» и «по». Это я называю ужасным наказанием. По всему, что я слышу, твой герцог всегда будет с тобой, у него не будет этих ненавистных общественных обязанностей. Вероятно, придется что-нибудь устроить насчет дохода. Льюддьютль, кажется, думает, что герцогу следует попасть в парламент. По крайней мере, он на днях говорил это папа; сама я его не видала целые века. Он заходит к нам каждое воскресенье, тотчас после завтрака, и никогда не остается долее двух минут. В прошлое воскресенье мы еще не знали этой чудной новости, но папа на днях видел его в палате и это были его слова. Не понимаю, как он может попасть в палату, если он итальянский герцог, и не знаю, что бы он этим выиграл. Папа говорит, что его собственное правительство могло бы дать ему какой-нибудь дипломатический пост; но мне кажется, что маркиз мог бы что-нибудь для него сделать, так как в его в личном распоряжении «так много». Каждый акр владений Мерионетов закреплен за… ну, за ближайшим наследником, кто бы он там ни был. Но средства непременно будут. Это всегда устраивается. Папа говорит, что молодые герцоги всегда, по меньшей мере, настолько же обеспечены как птицы небесные.

Но, как я уже сказала, что все это значит в сравнении с породой? Это совершенно изменяет твое положение. Конечно, ты во всяком случае, сохранила бы свой титул, но что бы сталось с ним?

Хотелось бы знать, выйдешь ли ты теперь замуж до августа? Думаю, что нет, так как кажется не совсем известно, когда именно его «шалун» папаша умер; надеюсь, что не выйдешь. У нас, наконец, назначен день — 20 августа, помнится, я уже говорила тебе, что мой будущий beau-frère, лорд Давид, убежит тотчас после венчания, чтоб, проведя всю ночь в дороге, на следующее утро «открывать» что-то в Абердине. Упоминаю об этом, т. е. о назначении дня, потому что ты будешь самой выдающейся из моей стаи в двадцать птичек. Конечно, имя твое, ранее этого, попадет в газеты, как имя будущей итальянской герцогини. Признаюсь, что я буду этим, не без основания гордиться. Кажется, наконец-то вся моя стая собрана, надеюсь, что ни одна из моих двадцати подруг не выйдет замуж ранее меня. Это случалось так часто, что можно в отчаяние придти. Я заплачу, если узнаю, что ты выходишь первая.

Остаюсь твоей любящей подругой и кузиной

По тому же поводу она написала и своему будущему мужу.

«Дорогой Льюддьютль,
Ваша Ами».

Очень было мило с вашей стороны приехать в прошлое воскресенье, но жаль, что вы ушли только потому, что Гресбёри были у нас. Они бы вас не съели, хотя он и либерал.

Я писала Фанни Траффорд, чтобы поздравить ее; потому, что все-таки это лучше, чем простой почтамтский клерк. То было ужасно; — так ужасно, что почти неловко было упоминать имя ее в обществе! Когда об этом заходила речь, я право чувствовала, что вся краснею. Теперь можно ее назвать, так как не все же знают, что у него ничего нет. Тем не менее, это тоже ужасно. Чем они будут жить?

Папа говорит, что вы сказали, что жениху Фанни надо попасть в парламент. Но что он этим выиграет? Может быть, так как он служит в почтамте, его могли бы сделать главным директором почт. Только папа говорит, что, вступивши в парламент, он не мог бы называться герцогом ди-Кринола. Вообще, это очень грустно, хотя не совсем так грустно, как прежде. Правда, что один из ди-Кринола был женат на принцессе из дома Бурбонов, а другие на бесчисленных принцессах крови. По-моему, должен был бы существовать закон, который предписывал бы выдавать таким лицам средства к жизни из налогов. Как можно от них требовать, чтобы они жили ничем? Я спросила папа́, не может ли он это устроить; но он ответил, что это был бы финансовый билль и что вам следовало бы этим заняться. Пожалуйста, не увлекайтесь, чтобы это не заняло у вас весь август. Знаю, что вы без зазрения совести отложили бы наше собственное дельце, если бы что-нибудь подобное встретилось вам. Я даже думаю, что вы бы обрадовались.

Останьтесь подольше в воскресенье. Мне столько надо сказать вам. Если вы что-нибудь придумаете для этих бедных ди-Кринола, что-нибудь, что не займет «весь» август, похлопочите об них.

Лорд Льюддьютль ответил невесте:

«Дорогая Ами,
Искренне вам преданный Льюддьютль».

Буду у вас в воскресенье, к трем часам. Если хотите, можем сделать прогулку, но теперь постоянно идет дождь. Позже у меня назначено совещание с несколькими членами консервативной партии, для обсуждения вопроса: что делать по поводу билля мистера Грина «Об освещении Лондона электричеством». Это было бы всем на руку, но боюсь, что некоторые члены нашей партии увлеклись бы общим примером, а правительство очень нерешительно, до глупости. Я изучал цифровые данные, это взяло у меня всю неделю. Иначе я навестил бы вас.

Эта история ди-Кринола совершенный роман. Я не хотел сказать, что он должен попасть в палату, чтобы, через это, получить средства к жизни. Если он примет титул, то, конечно, он сделать этого не может. Принявши его, он должен будет считать себя итальянцем. Я счел бы его не менее достойным уважения, если бы он заработывал свой хлеб в качестве простого клерка. Говорят, что он человек с сердцем и характером. Если это правда, он именно так и поступит.

Когда лорд Персифлаж заговорил об этом деле с бароном д'Оссе, итальянским посланником в Лондоне, барон вполне признал права молодого герцога и, казалось, думал, что очень немногого недостает для полного благополучия молодого человека.

— Да, — сказал барон, — у него нет обширных поместий. Здесь, в Англии, у вас у всех обширные поместья. Очень приятно владеть обширными поместьями. Но у него есть дядя, который играет большую роль в Риме, а у будущей жены его — дядя, который играет очень большую роль в Лондоне. Чего ж ему больше?

Тут барон поклонился министру, а министр барону.

Нигде решительно приключения Родена не вызвали такого сильного впечатления как в почтамте. Там титулы еще внушали некоторый страх, а не были делом самым обыкновенным, как в министерстве иностранных дел. Конечно, вся эта история попала в газеты. В департаменте она стала известна в последний день февраля, за два дня до возвращения Роденов в Лондон.

— Слышали, мистер Джирнингэм? — воскликнул Крокер, врываясь в комнату в это утро. Он опоздал только на десять минут, разорившись на извозчика от сильного желания первому сообщить великую новость товарищам. Но его предупредил Гератэ.

— Герцог ди-Кринола! — кричал Гератэ в минуту появления Крокера, решившись никому не уступать чести, принадлежавшей ему по праву.

— Да, герцог, — сказал Крокер. — Герцог! Мой лучший друг! Гэмпстед уничтожен, уничтожен! Герцог ди-Кринола! Разве это не прелесть? Клянусь, не верится. Вы верите, мистер Джирнингэм?

— Не знаю, что и думать, — сказал мистер Джирнингэм. — Только он всегда был очень солидный, приличный молодой человек; мы в нем много потеряем.

— Вероятно герцог никогда к нам не взглянет, — сказал Боббин. — Мне бы хотелось еще раз пожать ему руку.

— Пожать ему руку, — сказал Крокер. — Я уверен, что он так не исчезнет, мой искренний приятель. Не думаю, чтобы я когда-нибудь любил кого-нибудь как Джорджа Ро… герцога ди-Кринола, хочу я сказать. Подумать, что я сидел с ним за одним столом последние два года! Не более как за два дня до его отъезда в это знаменитое путешествие, я провел с ним вечер, в свете, в Голловэе. — Тут он встал и порывисто зашагал по комнате, хлопая в ладоши, совершенно увлеченный пылкостью своих чувств.

— Мне кажется, вам не худо бы присесть к столу, мистер Крокер, — сказал мистер Джирнингэм.

— Ах, отвяжитесь, мистер Джирнингэм.

— Я не позволю вам так относиться во мне, мистер Крокер.

— Честное слово, я не хотел сказать ничего лишнего, сэр. Но когда человек услышал такую новость, разве он может успокоиться? Таких вещей прежде никогда не бывало, чтобы ваш лучший друг оказался герцогом ди-Кринола. Читал ли кто-нибудь из вас что-нибудь подобное в романе? Разве это не было бы эффектно на сцене? Я так и вижу свою первую встречу с герцогом, как она была бы изображена в пьесе. Герцог, сказал бы я, герцог, поздравляю вас с унаследованием вашего громкого, фамильного титула, которого никто не мог бы носить с большей честью, чем вы. Банкрофт изображал бы меня, а заглавие пьесы было бы: «Друг герцога». Я думаю, мы будем называть его «герцогом» здесь, в Англии, а «duca», если нам случится быть вместе, в Италии; как вы думаете, мистер Джирнингем?

— Вы бы лучше сели, мистер Крокер, и постарались заняться своим делом.

— Не могу, честное слово, не могу. Я слишком взволнован. Я не мог бы этого сделать, будь здесь сам Эол. Кстати, хотел бы я знать — слышал ли сэр Бореас новость.

С этим он бросился из комнаты и положительно ворвался в кабинет повелителя.

— Да, мистер Крокер, — сказал сэр Бореас, — слышал я это. Я читаю газеты не хуже вашего.

— Но это правда, сэр Бореас?

— Я слышал об этом два, три дня назад, мистер Крокер, и думаю, что это правда.

— Он был мой друг, сэр Бореас, мой лучший друг. Разве это не удивительно, что мой лучший друг оказался герцогом ди-Кринола! А сам он об этом ничего не знал. Я совершенно уверен, что он ровно ничего не знал.

— Право не умею вам сказать, мистера Крокер; но так как вы уже выразили свое удивление, то не лучше ли вам возвратиться к себе в отделение и приняться за работу.

 

XV. Это будет сделано

Долго стоит у нас лорд Гэмпстед в гостиной Марион Фай, после совершения своего великого преступления; там же стоит и мистрис Роден, которая пришла навестить молодую приятельницу почти тотчас по возвращении своем домой из долгого путешествия. Гэмпстеду была известна большая часть подробностей романа ди-Кринола, но Марион пока ничего о нем не слыхала.

— Вы так поступили со мной, что мне самой себя стыдно, — были последние слова Марион в ту минуту, когда мистрис Роден входила в комнату.

— Я не знала, что лорд Гэмпстед здесь, — сказала мистрис Роден.

— О, мистрисс Роден, как я рада, что вы приехали, — воскликнула Марион. Гэмпстеду показалось, что Марион радуется, что у нее явилась защита от дальнейших необузданных выходок с его стороны. Сама бедняжка Марион едва ли знала, что хотела сказать. Она не сердилась на него, но сердилась на себя. В ту минуту, когда она была в его объятиях, она поняла, как невозможны были условия, которые она ему предписала. Она много раз говорила себе, что ее долг пожертвовать собою, но исполнила его только на половину. Разве ей не следовало затаить в душе свою любовь, чтоб он мог оставить ее, что он наверное сделал бы, если б она держала себя с ним холодно, как этого требовал ее долг. Ей приснился глупый сон. Она вообразила, что на то недолгое время, какое ей остается жить, она может разрешить себе наслаждение любить и имела тщеславие думать, что ее поклонник мог быть верен ей и сам не страдать! Жертва ее была неполна. Да, она сердилась на себя — но не на него. А все же его надо заставить признать, что он никогда, никогда более не должен к ней приезжать. Душа может предвкушать такую дивную радость; чтоб насладиться ею хотя бы на минуту, можно пожертвовать спокойствием, даже счастием многих лет. Так будет с нею. Он никогда не должен более приезжать…

— Да, — сказал Гэмпстед, пытаясь улыбнуться, — я здесь и надеюсь бывать здесь часто, очень часто, пока мне не удастся увезти нашу Марион отсюда.

— Нет, — слабо и кротко сказала Марион.

— Вы очень постоянны, милорд, — сказала мистрис Роден.

— Мне кажется, человек всегда постоянен, если истинно любит. Но какую историю вы-то нам привезли, мистрисс Роден. Не знаю, должен ли я называть вас «мистрисс Роден».

— Конечно, милорд, вам следует так называть меня.

— Что это значит? — спросила Марион.

— А вы и не слыхали, — сказал он. — Я еще не успел передать ей все это, мистрисс Роден.

— Так вы знаете, лорд Гэмпстед?

— Да, знаю; хотя Роден не удостоил написать мне строчки. Как прикажете называть его? — На его мистрисс Роден ничего не ответила. — Конечно, он написал Фанни. Весь свет это знает. Кажется, прежде всего это стало известно в министерстве иностранных дел, оттуда уже дали знать моим, в Траффорд. Полагаю, что в Лондоне нет клуба, в котором бы сотни раз не повторяли, что Джордж Роден не Джордж Роден.

— Не Джордж Роден? — спросила Марион.

— Нет, дорогая. Вы обнаружите страшное невежество, если так его назовете.

— Кто же он, милорд?

— Марион!

— Извините. Сегодня больше не буду. Но кто он?

— Герцог ди-Кринола.

— Герцог! — воскликнула Марион.

— Вот кто он, Марион.

— Что ж, ему там дали этот титул?

— Кто-то дал его одному из его предков, несколько веков тому назад, когда Траффорды — ну, я хорошенько не знаю, что Траффорды тогда делали. Он, вероятно, намерен принять титул?

— Говорит, что нет, милорд.

— Он должен это сделать.

— Я тоже того мнения, лорд Гэмпстед. Он упрям, вы знаете, но может быть он и послушает кого-нибудь из друзей. Поговорите с ним.

— Лучше бы ему посоветоваться с другими, более чем я способными объяснить все «pro» и «contra» его положения. Всего лучше ему отправиться в министерство иностранных дел и повидаться с моим дядей. Где он теперь?

— Пошел в почтамт. Мы приехали домой около полудня и он тотчас отправился. Вчера мы уже поздно вечером приехали в Фолькстон, он предложил мне там переночевать.

— Он продолжает подписываться старым именем? — спросил Гэмпстед.

— О, да. Мне кажется, он не согласится от него отказаться.

— Ни от департамента?

— Ни от департамента. Чем же ему больше жить, говорит он.

— Отец мой мог бы что-нибудь сделать. — Мистрис Роден покачала головой. — Сестра будет иметь средства, хотя, вероятно, недостаточные для их потребностей.

— Он никогда не согласился бы жить, сложа руки, на ее деньги, милорд! Право, мне кажется, я вправе утверждать, что он окончательно решил отказаться от титула, как от пустого бремени. Вы, может быть, заметили, что убедить его не легко.

— Самый упрямый человек, какого я когда-либо встречал в жизни, — сказал Гэмпстед, смеясь. — Он и сестру мою заставил смотреть на дело его глазами.

Тут он неожиданно повернулся в Марион и спросил:

— Что ж, уходить мне теперь?

В присутствии мистрисс Роден она не пожелала вдаваться ни в какие объяснения, а потому просто ответила:

— Если вам угодно, милорд.

— Не хочу я быть «милордом». Вон Роден, настоящий герцог, предки которого были герцогами задолго до времен Ноя; ему позволяется называться как ему угодно, а меня и не спрашивают, даже лучшие и самые близкие друзья. Тем не менее, я повинуюсь и если не приеду ни сегодня, ни завтра, то напишу вам самое милое письмецо, какое только сумею.

— Не делайте этого, — слабо, чуть слышно, сказала она.

— А я сделаю, — сказал он. — Не знаю, не придется ли мне ехать, в Траффорд; если «да», то вы получите письмецо. Сознаю я, мистрисс Роден, свою полнейшую неспособность написать приличное billet-doux. «Дорогая Марион, я ваш, а вы моя. Остаюсь вечно ваш». Дальше этого я идти не умею. Когда человек женат и может писать о детях, о хозяйстве, делать распоряжения насчет охотничьих лошадей и собак, тогда это, вероятно, становится легко. Прощайте, дорогая. Прощайте, мистрисс Роден. Желал бы я постоянно называть вас герцогиней, в виде мести за вечного «милорда». — С этим он оставил их.

Мистрисс Роден казалось, что между молодыми людьми все решено. Чувство сожаления овладело ею, когда она подумала, что доводы против этого брака так же вески, как и прежде. Тем не менее, это так естественно…

— Так это состоится? — спросила она, с своей самой милой улыбкой.

— Нет, — сказала Марион, без всякой улыбки. — Это не состоится. Почему вы так на меня смотрите, мистрисс Роден? Разве я не говорила вам, перед вашим отъездом, что этому никогда не бывать?

— Но он обращается с вами так, точно он ваш жених.

— Что ж мне с этим делать? Когда я прошу его уехать, он возвращается; когда я говорю ему, что не могу быть его женой, он не хочет мне верить. Он знает, что я его люблю.

— Вы ему это сказали?

— Сказала ли! Ему не нужно было и говорить. Конечно, он это знал. О, мистрисс Роден, если б я могла умереть за него и кончить с этим! А между тем мне бы не хотелось покинуть моего дорогого отца. Что мне делать, мистрисс Роден?

— Но мне сейчас казалось, что вы так счастливы, когда он здесь.

— Я никогда не бываю счастлива при нем, а, между тем, я точно на небесах.

— Марион!

— Я никогда не бываю счастлива. Я знаю, что тому, чего он желает — не бывать. Я знаю, что позволяю ему даром тратить свои сладкие речи. Ему нужна другая, совершенно непохожая на меня. Красавица, с хорошим здоровьем, с горячей кровью в жилах, с громким именем, с величавым взглядом, благородной осанкой, женщина, которая, приняв его имя, даст ему столько же, сколько получит, а главное, женщина, которая не зачахнет у него на глазах, не будет мучить его в течение своей короткой жизни болезнью, докторами, постепенно бледнеющими надеждами безнадежно больной. А между тем, я позволила ему приехать и сказала ему, как нежно его люблю. Он приезжает и читает это в глазах моих. Такое блаженство быть любимой так, как он любит. О, мистрисс Роден, он меня поцеловал. — Это не показалось мистрисс Роден делом необыкновенным; но, не зная, что сказать, она также поцеловала девушку. — Тогда я сказала ему, что он должен уехать и никогда более ко мне не приезжать.

— Рассердились вы на него?

— На него! Я рассердилась на себя. Я подала ему повод это сделать. Как могла я рассердиться на него! Да и что за беда, если б не из-за него? Если б он только захотел понять, что я не могу говорить с ним. Но я слаба во всем, кроме одного. Никогда не заставит он меня сказать, что я согласна быть его женой.

— Моя Марион! Дорогая Марион!

— Но отец этого желает.

— Желает, чтоб вы стали его женой?

— Да. Он говорит: почему бы тебе не быть как все? Как могу я сказать ему? Как могу я сказать, что я не похожа на других девушек из-за моей дорогой мамы? А между тем, он этого не знает. Он этого не видит, хотя так много испытал. Он заметит это только тогда, когда я буду там, на постели, и не смогу к нему прийти, когда он будет звать меня.

— Ничто теперь не доказывает ни ему, ни мне, что вы не доживете до моих лет.

— Я не доживу до старости. Вы знаете, что я умру молодой. Разве кто-нибудь из них уцелел? Но отец мой — мой дорогой отец — должен сам открыть это. Я иногда думала, что меня хватит на его век, что я буду при нем до конца. Оно могло бы быть, если б все это не терзало меня.

— Не сказать ли мне ему, лорду Гэмпстеду?

— Ему во всяком случае надо сказать. Он не связан со мной, как отец. Его скорбь не будет особенно тяжка. — На это мистрисс Роден покачала головой. — Неужели я ошибаюсь?

— Если вы прогоните его от себя, он не легко это снесет.

— Может ли молодой человек, у которого столько интересов, так любить меня? Мне казалось, что только девушки так любят.

— Он понесет свой крест, как несут его другие.

— Но я должна облегчить его ношу насколько могу, неправда ли? Мне следовало это сделать раньше. Если б я сразу удалила его, он бы не страдал. Всему этому должен быть конец. Хотя бы это убило меня, хотя бы это на короткое время страшно огорчило его, это будет сделано!

 

XVI. Марион наверное поставит на своем

Через день Марион получила от Гэмпстеда обещанное письмо.

«Дорогая Марион!
Ваш Гэмпстед».

Оказалось так, как я предполагал. История Родена удивительно их всех взволновала в Траффорде. Отец требует, чтоб я к нему приехал. О сестре моей вы слышали. Вероятно она теперь поставит на своем. Мне кажется, девушки всегда это делают. Она теперь останется одна, я просил ее известить вас тотчас после моего отъезда. Вам бы следовало сказать ей, что она должна заставить его носить настоящее имя отца.

У нас же, голубка, не девушка поставит на своем, а молодой человек. Моя девочка, моя душа, мы радость, мое сокровище, обдумайте все это и задайте себе вопрос: неужели у вас достанет духу приказать мне не быть счастливым?

Если б не то, что вы сами сказали, у меня не нашлось бы достаточно тщеславия, чтоб быть счастливым в эту минуту, так как я счастлив. Но вы сказали мне, что любите меня. Спросите отца вашего и он скажет вам, что если это так, то ваш долг обещать мне быть моей женой.

Может быть, я пробуду в отсутствии день, два, а может быть и неделю. Пишите мне в Траффорд — Траффорд-Парк, Шрьюсбёри, и скажите, что пусть будет по-моему. Мне иногда думается, что вы не знаете, как всецело мое сердце покорено вами, никакие удовольствия меня не радуют, никакие занятия не поглощают, смысл им только и придает мысль о вашей любви.

«Помните, что вне конверта не должно быть ни слова о лорде. Мне очень неприятно, когда мистрисс Роден меня так называет, но вы меня этим страшно мучите. Этим вы как будто даете понять, что решились считать меня посторонним».

Много раз перечла она письмо это, прижимала его к губам и груди.

Только на другой день взялась она за перо. Долго думала она над письмом своим и, наконец, написала следующее:

«Не знаю, как мне начать мое письмо; вы запретили мне употреблять единственное выражение, которое само легло бы под перо. Но я слишком вас люблю, чтоб сердить вас из-за такой безделицы. А потому мое скромное письмо отправится к вам без обычного вступления. Верьте, что люблю вас всем сердцем. Я и прежде говорила вам это и не хочу унижать себя, говоря, что это была неправда. Но я прежде также говорила вам, что не могу быть вашей женою. Милый, милый, могу только повторить это. Как горячо я вас ни люблю, я не могу быть вашей женой. Вы просите меня все обдумать и задать себе вопрос: неужели у меня достанет духу приказать вам не быть счастливым. У меня не достанет духу позволить вам сделать то, что наверное сделало бы вас несчастным.
Марион».

На это две причины. Первой, хотя она совершенно достаточна, вы, я знаю, не придадите никакого значения. Когда я твержу вам, что вам не следовало бы выбирать себе в жены такую девушку как я, потому что мои привычки не подготовили меня к такому положению, — то вы иногда смеетесь, а иногда почти сердитесь. Тем не менее я уверена, что я права. Верно, что из всех человеческих существ бедная Марион Фай вам дороже. Когда вы называете меня радостью, сокровищем, я ни на минуту не сомневаюсь, что все это правда. Сделайся я вашей женой, ваша честь и честность заставили бы вас быть ласковым со мною. Но когда вы убедились бы, что я не похожа на других внятных дам, то, мне кажется, вы испытали бы разочарование. Я прочла бы это в каждой черте вашего милого лица и это разбило бы мое сердце.

Но это не все. Не будь ничего другого, мне кажется, я уступила бы, так как я только слабая девушка и ваши речи, моя радость, моя жизнь, убедили бы меня. Но есть другая причина. Тяжело мне говорить о ней: зачем было бы вас этим тревожить? Но мне думается, что, если я выскажу вам все до конца, то вы убедитесь. Мистрисс Роден могла бы подтвердить вам мои слова. Мой дорогой отец мог бы сказать вам тоже самое, если б он сам не хотел позволить себе думать это, из любви в единственному ребенку, какой у него остался. Мать моя умерла, все мои братья и сестры умерли. Я также умру в молодости.

Неужели этого недостаточно? Знаю, что достаточно; а зная это, неужели мне не высказаться перед вами, не раскрыть вам всего моего сердца? Вы позволите мне это сделать; так как, хотя бы между нами было решено, что мы никогда не можем быть друг к другу ближе, чем мы есть, тем не менее мы можем позволить себе любить друг друга? О мой милый, мой единственный друг, я не могу утешить вас тем, чем утешаю себя, так как, вы мужчина я не можете найти утешения в печали и разочаровании, как может найти его девушка. Мужчина думает, что должен завоевать себе все, чего желает. Девушке, мне кажется, достаточно сознавать, что то, чего она всего сильнее желает, досталось бы ей на долю, если бы судьба не была так немилосерда.

Милый, вы не можете получить того, чего желаете, вам придется немного пострадать. Я, которая охотно отдала бы за вас жизнь, должна сказать вам это. Но вы мужчина, соберитесь с духом, скажите себе, что скорбь эта продолжится недолго. Чем меньше, тем лучше, тем больше вы обнаружите душевной силы, одолевая гнетущее вас горе.

Помните одно: если Марион Фай суждено дожить до той минуты, когда вы приведете в свой дом молодую жену, как повелевает вам долг, для нее будет утешением сознавать, что зло причиненное ею, изглажено.

«Не умею вам сказать как бы я гордилась посещением вашей сестры, если б она удостоила навестить меня. Не лучше ли мне отправиться в Гендон-Голл? Я могла бы устроить это очень легко. Не отвечайте мне на это, но попросите ее написать мне словечко».

* * *

Два дня спустя леди Франсес приехала к ней.

— Позвольте мне взглянуть на вас, — сказала Марион, когда гостья обняла и поцеловала ее. — Мне приятно смотреть на вас, убеждаться, похожи ли вы на него. На мои глаза, он так хорош.

— Он красивее меня.

— Вы женщина, он мужчина. Но вы похожи на него и очень хороши собой. У вас также есть поклонник, наш близкий сосед?

— Да. Приходится в этом сознаться.

— Почему же не сознаться? Отрадно любить и быть любимой. Он также стал аристократом — как ваш брат.

— Нет, Марион, вы ошибаетесь. Можно мне называть вас «Марион»?

— Отчего же? Он почти сразу стал звать меня «Марион».

— Неужели?

— Да, как будто так и следовало. Но я это заметила. Это было не тогда, когда он попросил меня помешать огонь в камине, а в следующий раз. Говорил он вам об огне в камине?

— Нет, не говорил.

— Мужчина не говорит о таких вещах, но девушка их помнит. Как вы добры, что приехали. Вы знаете — не правда ли?

— Что?

— Что я — и брат ваш, наконец, все порешили? — Добродушная улыбка сошла с лица леди Франсес, но она ничего не ответила. — Вы должны это знать. Я уверена, что и он теперь знает. После того, что я сказала в своем письме, он больше не будет мне противоречить. — Лэди Франсес покачала головой. — Я написала ему, что пока я жива, он будет мне дороже всего мира. Но и только.

— Почему бы вам — не жить?

— Лэди Франсес…

— Зовите меня «Фанни».

— Я буду звать вас «Фаннн», если вы позволите мне все вам высказать. О, как бы я желала, чтоб вы захотели все это понять и не заставляли меня больше распространяться об этом. Но вы должны знать — вы должны знать, что желание вашего брата не может быть исполнено. Если б об этом только было меньше толков, если б он захотел согласиться и вы также, тогда, мне кажется, я могла бы быть счастлива. Что такое, в сущности, те несколько лет, которые нам придется прожить здесь? Разве мы не встретимся снова, разве мы не будем тогда любить друг друга?

— Надеюсь, что да.

— Если вы действительно на это надеетесь, то почему бы нам не быть счастливыми? Но как могла бы я надеяться на это, если б сознательно навлекла на него большое несчастие? Если б я причинила ему вред здесь, могла ли бы я надеяться, что он будет любит меня на небе, когда узнает все тайны моего сердца? Но если он скажет себе, что я принесла себя в жертву ради его; что я не захотела пасть в его объятия, потому что это было бы нехорошо для него, тогда, хотя другая может быть и будет ему дороже, неужели я также не буду ему дорога?

Лэди Франсес могла только сжать ее в объятиях и поцеловать.

— Когда вокруг его очага, — о котором он говорил точно это почти мой очаг, — соберутся здоровые мальчики и краснощекие, хорошенькие девочки и он будет знать, что я могла бы дать ему, разве он не помолится за меня и не скажет мне, в молитве, что, когда мы встретимся «там», я по-прежнему буду дорога ему? А когда она все узнает, она, которая будет покоиться на груди его, неужели я ей не стану дорога?

— О, сестра моя!

Лэди Франсес, прежде чем вышла из этого дома, поняла, что брату ее не удастся поставить на своем в этом деле, которое так близко его сердцу.

 

XVII. Но это правда

Джордж Роден пришел к окончательному решению относительно своего титула и сообщил всем, до кого это касалось, что намерен остаться по-прежнему — Джорджем Роденом, почтамтским клерком. Когда с ним, в том или другом смысле, заговаривали о разумности, или вернее неразумии его решения, он, по большей части, улыбался, не распространялся, но нисколько не терял веры в себя. Ни одному из аргументов, какие выставлялись против него, он нисколько не поддавался. Что касается доброй славы матери, — говорил он, никто в ней не сомневался и никто в ней ни на минуту не усомнится. Мать сама решила вопрос о своем имени и носила его четверть века. Сама она и не помышляла менять его. Для нее выступить на сцену в качестве герцогини противоречило бы ее чувствам, ее вкусам, всем ее понятиям. Она не будет иметь средств, соответствующих ее общественному положению, и была бы вынуждена по-прежнему жить в Парадиз-Роу, с простым присоединением нелепого прозвища. Об этом и речи не было. Только для него желала она нового названия. А для него, уверял он, аргументы против принятия громкого титула еще сильнее. Ему необходимо зарабатывать свой хлеб, и единственным к тому способом было исполнять свое дело, в качестве почтамтского клерка. Все согласны были с тем, что герцогу было бы неприлично занимать такую должность. Это было бы до такой степени неприлично, утверждал он, что он сомневается, чтоб можно было найти человека, достаточно храброго, чтоб расхаживать по свету в такой дурацкой шапке. Во всяком случае, он таким мужеством не обладает. Кроме того, никакой англичанин, как он слышал, не может по своему благоусмотрению носить иностранный титул. А он хотел быть англичанином, он всегда был им. В качестве обитателя Галловэй он вотировал за двух радикалов, как представителей местечка Веллингтон. Он не желал парализировать собственных действий, заявить, что все, что он делал прежде, было дурно.

Свет с ним не соглашался; даже в почтамте он был против него.

— Я не совсем понимаю, почему бы вы не могли на это согласиться, — стал сэр Бореас, когда Роден предоставил ему рассудить: возможно ли, чтоб молодой человек, называющийся герцог ди-Кринола, занял свое место в качестве клерка в отделении мистера Джирнингэма.

— Право, не вижу, почему бы вам не попытаться.

— Нелепость была бы так громадна, что окончательно подавила бы меня, сэр. Я ни на что не был бы годен, — сказал Роден.

— К такого рода вещам очень быстро привыкают. Сначала вам было бы неловко, так же как и прочим служащим и курьерам. Я ощущал бы некоторую неловкость, прося кого-нибудь послать ко мне герцога ди-Кринола, так как нам не в привычку посылать за герцогами. Но нет ничего, с чем нельзя было бы свыкнуться. Будь отец ваш принцем, я не думаю, чтоб через месяц это особенно тяготило меня.

— Какую пользу принесло бы это мне, сэр Бореас?

— Мне кажется, это было бы вам полезно. Трудно объяснить, в чем была бы польза, особенно человеку, который так сильно, как вы, восстает против всяких представлений об аристократии. Но…

— Вы хотите сказать, что меня быстрее бы повысили из-за моего титула?

— Я считаю вероятным, что гражданское управление нашло бы возможным сделать несколько более для хорошего служащего с громким именем, чем для хорошего же служащего без имени.

— В таком случае, сэр Бореас, гражданскому управлению должно бы быть стыдно.

— Может быть; но это было бы так. Кто-нибудь вмешался бы, чтоб устранить аномалию — видеть герцога ди-Кринола восседающим за одним столом с мистером Крокером. Я не стану с вами спорить о том, должно ли это быть, но раз это вероятно, то нет никакой причины, почему бы вам не воспользоваться благоприятными обстоятельствами, если у вас на это хватит способностей и мужества. Понятно, что все мы, в жизни, жаждем одного: успеха. Если на вашем пути встречается благоприятная комбинация, я не вижу, почему бы вам отталкивать ее.

Такова была мудрость сэра Бореаса, но Роден не захотел воспользоваться ею. Он поблагодарил великого человека за внимание и сочувствие, но отказался снова обдумать свое решение. В отделении, в котором восседал мистер Джирнингэм с Крокером, Боббином и Гератэ, чувство в пользу титула было гораздо нелепее, да и выражалось более энергическим языком. Крокер не в силах был сдерживаться, когда узнал, что на этот счет существует еще какое-нибудь сомнение. При первом появлении Родена в департаменте, Крокер чуть не бросился в объятия друга, восклицая: «Герцог, герцог, герцог!» — а затем упал на стул, совершенно подавленный волнением. Роден оставил это без всякого замечания. Ему оно было очень неприятно, отвратительно. Он предпочел бы иметь возможность присесть к своему столу и продолжать свою работу без всяких особенных оваций кроме обычного приветствия, вызванного его возвращением. Его сильно огорчало, что уже все известно об отце его, и о титуле этого отца. Но это было естественно. Свет узнал. Свет поместил это в газеты. Свет об этом толковал. Конечно мистер Джирнингэм также заговорит об этом, а также младшие клерки и Крокер. Крокер, разумеется, заговорит громче всех остальных. Этого следовало ожидать. А потому, он оставил без внимания восторженное и почти истерическое восклицание его, в надежде, что Крокер будет подавлен своими чувствами и успокоится. Но восторжествовать над Крокером было не так легко. Он, правда, просидел минуты две на стуле, с разинутым ртом, но он только приготовлялся в серьёзной демонстрации.

— Мы очень рады снова видеть вас, сэр, — сказал мистер Джирнингэм, в первую минуту не совсем ясно понимая, как ему приличнее обратиться в сослуживцу.

— Благодарю вас, мистер Джирнингэм. Я возвратился совершенно благополучно.

— Мы все с восхищением узнали… то, что узнали, — осторожно сказал мистер Джирнингэм.

— Клянусь, да, — сказал Боббин. — Ведь это правда, не так ли? Такое чудное имя!

— Столько правды: и столько неправды, что я хорошенько не знаю, как и ответить вам, — сказал Роден.

— Но вы же? — спросил Гератэ… и остановился, не дерзая выговорить громкий титул.

— Нет, это-то именно и несправедливо, — возразил тот.

— Но это правда, — крикнул Крокер, вскакивая со стула. — Правда, правда! Это совершенно верно. Он — герцог ди-Кринола. Конечно, мы так будем называть его, мистер Джирнингэм; неправда ли?

— Право, не знаю, — сказал мистер Динрнингэм.

— Позвольте мне знать свое имя, — сказал Роден.

— Нет, нет, — продолжал Крокер. — Это делает честь вашей скромности, но друзья ваши этого допустить не могут. Мы совершенно уверены, что вы — герцог. Человека называют именем, какое он носит, а не тем, какое ему заблагорассудится. Если б герцог Миддльсекс назвался мистером Смитом, он все равно был бы герцогом; не правда ли, мистер Динрнингэм? Весь свет звал бы его герцогом. То же должно быть и с вами. Я не назвал бы вашу светлость мистером… вы знаете, что я хочу назвать, но я никогда более не выговорю этого имени — ни за что в мире.

Роден сильно нахмурился.

— Обращаюсь к целому департаменту, — продолжал Крокер, — прося его, в виду его собственной чести, называть нашего дорогого и высокочтимого друга, при всех случаях, его настоящим именем. Пью за здоровье герцога ди-Кринола!

В эту самую минуту Крокеру принесли его завтрак, состоявший из хлеба с сыром и кружки пива. Он поднес оловянную кружку ко рту и выпил во славу своего аристократического приятеля, без всякой мысли о насмешке. Для Крокера было великим делом находиться в соприкосновении с человеком, обладающим таким аристократическим титулом. В глубине души он благоговел перед герцогом. Он охотно бы просидел здесь до шести или семи часов, исправил бы за герцога всю его работу, только потому, что герцог — герцог. Он не исполнил бы ее удовлетворительно, потому что ему не было свойственно хорошо исполнять какую бы то ни было работу, но он исполнил бы ее так же хорошо, как исполнял собственную. Он ненавидел работу; но он готов был скорей проработать всю ночь, чем видеть герцога за работой, — так велико было его уважение в аристократии вообще.

— Мистер Крокер, — строго сказал мистер Джирнингэм, — вы превращаетесь в чистую язву.

— В язву?

— Да, в язву. Когда вы видите, что джентльмен чего-нибудь не желает, вы не должны этого делать.

— Но когда имя человека остается его именем!

— Все равно. Раз он этого не желает, вы не должны этого делать.

— Если это настоящее имя человека?

— Все равно, — сказал мистер Джирнингэн.

— Если джентльмену угодно сохранить инкогнито, почему ему не исполнить своего желания? — спросил Гератэ.

— Если б герцог Миддльсекс назвался мистером Смитом, — сказал Боббин, — всякий джентльмен, который был бы джентльменом, не стал бы ему противоречить.

Крокер, не побежденный, но на эту минуту озадаченный, надувшись присел к своему столу. Хорошо было жалким людям; слабым существам как Джирнингэм, Боббин и Гератэ, отказываться от своей добычи, но он не желает, чтоб его так обманывали.

В Парадиз-Роу все были положительно против Родена; не только Демиджоны и Дуфферы, но и мать и мистрисс Винсент. Последняя посетила мистрисс Роден в первый понедельник по ее возвращении. О многом надо было потолковать.

— Печальная, печальная история, — сказала мистрисс Винсент, дослушав рассказ кузины до конца и качая головой.

— Во всех наших историях, мне кажется, много печального. У меня мой сын и никакая мать не может иметь больше оснований гордиться сыном. — Мистрисс Винсент снова покачала головой. — Я утверждаю это, — повторила мать, — а имея такого сына, я не могу допустить, что тут была одна печаль.

— Желала бы я, чтоб он охотнее исполнял свои религиозные обязанности, — сказала мистрисс Винсент.

— Не можем мы все всегда сходиться во мнениях. Не нахожу, чтоб необходимо было выдвигать это на сцену теперь.

— Это вопрос, который должно выдвигать на сцену ежедневно и ежечасно, Мэри, если хочешь, чтоб была какая-нибудь польза.

Но не по этому вопросу желала теперь мистрисс Роден получить содействие кузины. Настоящей ее целью было заставить кузину согласиться, что сын ее должен разрешить себе носить титул отца.

— Ho как вы думаете — должен он принять имя отца? — спросила она. — Мистрисс Винсент покачала головой и попыталась состроить глубокомысленную физиономию. Мнение ее по этому вопросу далеко не установилось. Конечно, прилично, чтоб сын носил имя отца. Все приличия света, насколько мистрисс Винсент с ними знакома, указывают на это. Кроме того она отнюдь не пренебрегала происхождением и считала, что люди обязаны относиться чуть не с благоговением к тем, кто носит титулы. Хотя она всегда, до некоторой степени, враждебно относилась к Джорджу Родену, из-за вольностей, которые он позволял себе по отношению к некоторым религиозным вопросам, тем не менее она была достаточно добра, чтоб желать всего хорошего кузине. Если б речь шла об английском титуле, она, конечно, не покачала бы головой. Но к этому иностранному, итальянскому титулу она относилась не без сомнений. Кроме того, по ее понятиям, наследственные титулы всегда были связаны с наследственными владениями. Для нее было нечто почти антирелигиозное в понятии о герцоге без единого акра поместий. А потому она могла только снова покачать головой.

— Права его на этот титул также несомненны, — продолжала мистрисс Роден, — как права старшего сына самого знатного пэра Англии.

— Вероятно, милая, но…

— Но что?

— Полагаю, что ты права; только… только это не совсем тоже, что английский пэр.

— Право наследования одинаково.

— Он никогда не мог бы заседать в палате лордов.

— Конечно, нет; но почему бы ему больше стыдиться принять итальянский титул, чем его приятелю лорду Гэмпстеду — английский? Это ему не помешает жить здесь. Многие иностранные аристократы живут в Англии.

— Полагаю, что он мог бы жить здесь, — сказала мистрисс Винсент, точно оказывая особую милость. — Не думаю, чтоб был бы закон, в силу которого он изгонялся бы из страны.

— Ни из почтамта, если б захотел там остаться, — сказала мистрисс Роден.

— На этот счет я ничего не знаю.

— Хотя бы его удалили, я предпочла бы, чтоб это состоялось. По моим понятиям, человек не должен отказываться от преимущества, которое принадлежит ему по праву. Если не ради себя самого, он должен сделать это ради детей своих. Ему-то, во всяком случае, нечего стыдиться этого имени. Его носили его отец, дед, многие поколения его предков. Вспомните, как люди у нас спорят из-за титула, как они вырывают его друг у друга, когда является сомнение относительно того, кто имел право наследовать его. Тут нет никаких сомнений.

Убежденная этими вескими аргументами мистрисс Винсент, наконец, выразила мнение, что ее родственник должен немедленно принять имя отца своего.

 

XVII. Важный вопрос

Кроме Крокера, мистрисс Винсент, матери и сэра Бореаса многие живо интересовались делами Джорджа Родена. В числе их первое место принадлежало леди Персифлаж.

«Постарайся принять его как можно любезнее, — писала она сестре. — Теперь больше ничего не остается. Имя прекрасное и хотя итальянские титулы не ценятся так высоко, как наши, тем не менее, когда они так хороши как этот, они имеют большое значение. Существуют подлинные летописи фамилии ди-Кринола; нет ни малейшего сомнения, что он глава ее. Протяни ему руку и выпиши его в Траффорд, если Кинсбёри достаточно оправился. До меня дошли слухи, что он совершенно приличен, очень статен и пр., совсем не из тех молодых людей, которые, стоя в комнате, дрожат, потому, что не умеют сказать слова. Если бы он был в этом роде, Фанни никогда не увлеклась бы им. Персифлаж толковал о нем кое с кем и говорит, что что-нибудь наверное устроится, если его обставят как следует и он не будет стыдиться своей фамилии. Персифлаж готов сделать все, что может, но прежде всего необходимо, чтобы ты раскрыла молодому человеку свои объятия».

Письмо это очень смутило лэди Кинсбёри. Раскрыть свои объятия герцоиу ди-Кринола она, пожалуй, еще могла, но как раскрыть их лэди Франсес? Девушке, которую она запирала в Кенигсграфе, письма которой перехватывала? Тем не менее, она согласилась.

«Никогда не полюблю я Фанни, — отвечала она сестре, — она такая хитрая. Но, конечно, выпишу их обоих сюда, если ты думаешь, что так всего лучше. Чем они будут жить, Господь один знает. Но, конечно, это будет не моя забота».

Первым последствием этих переговоров было очень ловко редактированное письмо лэди Персифлаж, в котором она приглашала Джорджа Родена в замок Готбой, на Пасху. Громкий титул ни разу не упоминался в этом послании, адресованном на имя мистера Джорджа Родена, но в нем были намеки, дававшие понять, что настоящее положение в свете почтамтского клерка хорошо известно всем обитателям замка Готбой. Главной приманкой для нашего героя послужило заявление, что в числе гостей будет и лэди Франсес Траффорд. Искушение было слишком сильно, Роден принял приглашение.

— И так вы едете в замок Готбой? — сказал ему Крокер. Крокер в это время, испытывал истинную пытку. Ему наконец, растолковали, что он поступает совершенно неправильно, величая герцога «светлостью». Если вообще признавать Родена герцогом, он мог быть только итальянским герцогом, — а потому не «светлостью». Это объяснил ему Боббин и смутил его. Титул «герцог» он мог употреблять по-прежнему; но он боялся гнева Родена, в случае, если бы стал употреблять его слишком часто.

— Вы почему знаете? — спросил Роден.

— Я, как вам известно, сам там бывал, да и часто получаю известия из замка Готбой.

— Да, я еду в замок Готбой.

— Гэмпстед, вероятно, там будет. Я там познакомился с Гэмпстедом. Человек в условиях лорда Персифлажа, конечно, с восторгом приветствует — герцога ди-Кринола.

Он подался назад, точно боясь, что Роден его ударит, но… но договорил-таки свою фразу до конца.

— Конечно, если вам угодно досаждать мне, я тут ничего поделать не могу, — сказал Роден, выходя из комнаты.

По приезде его в замок все сначала пошло очень гладко. Все называли его: «мистер Роден». Лэди Персифлаж приняла его очень любезно. Лэди Франсес была налицо, она обращалась с ним, как обращалась бы со всяким другим претендентом, без малейших намеков на его общественное положение, а именно этого-то он и желал. Лорд Льюддьютль приехал провести в замке два дня праздника и был с ним очень вежлив. Лэди Амальдина была очень рада с ним познакомиться и через три минуты уже просила его обещать, что он не женится до августа, в виду ее интересов.

— Если бы я теперь должна была отказаться от надежды видеть Фанни в числе моих дружек, — сказала она, — мне, право, кажется, что я совсем бы от всего отказалась.

Перед обедом ему позволили остаться наедине с Фанни, и тут он, в первый раз в жизни, почувствовал, что его помолвка — признанный факт.

Все это было ему тем приятнее, что его при этом называли его настоящем именем. Ему было почти стыдно того смущения, какое причинил ему его воображаемый титул. Он сознавал, что думал об этом вопросе больше, чем он того заслуживал. Приставанья Крокера были ему ненавистны. Невероятно было, чтобы он встретил второго Крокера, но все же он опасался, сам почти не зная чего. Лэди Персифлаж и леди Амальдина обе называли Родена его настоящим именем, а лорд Льюддьютль никак его не называл. Если бы ему только дали уехать так, как он приехал, без единого намека, со стороны кого бы то ни было на семейство ди-Кринола, тогда он решит, что обитатели замка Готбой чрезвычайно благовоспитанны. Но он боялся на это надеяться. Лорда Персифлаж он увидел перед самым обедом и тут, больше чем когда-либо заметил, что его представили под именем мистера Родена.

— Очень рад вас видеть, мистер Роден. Надеюсь, что вы охотник до живописных видов. Считается, что у нас с вершины башни лучший вид в целой Англии. Уверен, что дочь моя покажет вам его. Не стану утверждать, чтобы я сам когда-нибудь его видел. Прекрасные виды имеют свою прелесть, когда путешествуешь, но дома никто за ними никогда не гонится.

Этим лорд Персифлаж заплатил дань вежливости незнакомцу, и разговор сделался общим.

Весь следующий день был посвящен чарам любви и природы. Погода была восхитительна, и Родену дозволено было бродить, где вздумается, с лэди Франсес. Все в доме считали его признанным женихом. Так как он, в сущности, никогда не был признан никем из членов ее семьи, кроме самой девушки; так как маркиз даже не удостоил принять его, когда он явился, но поручил мистеру Гринвуду презрительно отвергнуть его предложение; так как маркиза отнеслась к нему как к человеку, которого и презирать-то не стоит; так как даже его искренний друг лорд Гэмпстед объявил, что затруднения будут непреодолимы, — это внезапное исчезновение всяких препятствий не могло не показаться ему очаровательным чудом. Он понимал, что согласие лорда и леди Персифлаж совершенно так же действительно, как согласие лорда и леди Кинсбёри. Случилось нечто, что в глазах всей семьи как бы подняло его из грязи и поставило на величественный пьедестал. Все это делалось потому, что его почитали итальянским аристократом. А между тем это совершенно неверно, он никому не позволит так величать его, насколько в его власти помешать этому.

Пребывание его должно было продолжаться два полных дня. Один был всецело посвящен любви. На следующее утро, после первого завтрака, он очутился с глазу на глаз с лордом Персифлаж.

— Очень, очень рад, что имел удовольствие видеть вас здесь, — начал хозяин. Роден на это только поклонился.

— Я не имею удовольствия лично знать вашего дядю, но в Европе нет человека, которого я бы больше уважал.

Роден снова поклонился.

— Все подробности этого вашего романа мне известны через д'Осси. Вы знаете д'Осси? — Роден объявил, что не имеет чести знать итальянского посланника.

— А, ну, конечно, вам надо познакомиться с д'Осси. Не стану обсуждать, соотечественник ли он вам или нет, но познакомиться вам с ним надо. Он — большой приятель вашего дяди.

— Я только благодаря случаю познакомился с дядей и даже узнал, что он мне дядя.

— Совершенно верно. Но случай последовал, а результат, к счастью, остается. Несомненно, вам придется принять свою фамилию.

— Я сохраню то имя, которое ношу, лорд Персифлаж.

— Вы убедитесь, что это совершенно невозможно. Королева этого не допустит. — При этих словах Роден широко раскрыл глаза, но министр иностранных дел посмотрел на него в упор, точно желая его уверить, что хотя он прежде ни о чем подобном никогда не слыхал, это тем не менее правда. — Конечно, дело не обойдется без затруднений. В настоящую минуту я не сумел бы посоветовать, как это следует обделать. Может быть, вам лучше было бы подождать, пока ее величество выразит желание принять вас как герцога ди-Кринола. Раз она это сделает, вам не останется другого выбора.

— Не останется выбора относительно собственного имени?

— Ни малейшего. В настоящую минуту я, в значительной степени, думаю о благе моей родственницы, лэди Франсес. Придется что-нибудь устроить. Пока я еще не совсем ясно различаю путь, но, без сомнения, что-нибудь устроится. Герцог ди-Кринола, я уверен, найдет себе приличное занятие.

Тут он позвонил в маленький колокольчик, и Вивиан, личный секретарь, вошел в комнату. Вивиан и Роден были знакомы, они обменялись несколькими любезными словами; но Роден был вынужден расстаться с лордом без дальнейших протестов относительно предполагаемых желаний ее величества.

Часов около пяти его пригласили в собственную, маленькую гостиную лэди Персифлаж.

— Не правда ли, я была к вам очень добра? — спросила она, смеясь.

— Действительно, очень добры. Что могло быть любезнее как пригласить меня сюда, в замок?

— Это я сделала для Фанни. Но сказала ли я вам хоть слово о вашем ужасном имени?

— Не говорили; сделайте милость, лэди Персифлаж, будьте добры до конца.

— Да, — сказала она, — я буду добра до конца, при всех. Я ни слова не говорила об этом даже Фанни. Фанни — ангел.

— Я с вами согласен.

— Это само собой разумеется. Но даже ангел не откажется от общественного положения, принадлежащего ему по праву. Вы не должны позволять себе предполагать, чтобы даже Фанни Траффорд была равнодушна к титулам. Есть жертвы, которых мужчина может ожидать от девушки, но есть жертвы, которых ожидать нельзя, как бы она влюблена ни была. Фанни Траффорд должна сделаться герцогиней ди-Кринола.

— Боюсь, что этого я не в состоянии для нее сделать.

— Дорогой мой мистер Роден, это должно быть. Я не могу позволить вам уехать отсюда, не объяснив вам, что, как жених, вы не можете отказаться от своего титула. Если б вы намеревались остаться холостяком, я не берусь решить, как далеко могли бы завести вас ваши своеобразные понятия, но так как вы намерены жениться, то и у нее будут свои права. Предоставляю вам судить, честно ли было бы с вашей стороны просить ее отказаться от намерения, которого она будет вправе ожидать от вас. Подумайте об этом, мистер Роден. Теперь я вас более на этот счет беспокоить не буду.

Более об этом не было речи в замке Готбой. На другой день он возвратился в почтамт.

 

XVIII. Принуждать не могу

Около половины апреля лорд и лэди Кинсбёри приехали в Лондон. Изо дня в день, неделю за неделей, маркиз объявлял, что никогда более не будет в силах выйти из своей комнаты и собирался умирать немедленно, пока окружающие его не начали думать, что он вовсе не умрет. Его, однако, наконец убедили, что он может во всяком случае так же удобно умереть в Лондоне, как в Траффорде, а потому он и позволил перевезти себя в Парк-Лэн. Состояние его здоровья, конечно, послужило предлогом этого передвижения. Говорили, что в это именно время года ему полезнее будет быть поближе к своему лондонскому доктору. Маркиз поверил этому. Когда мужчина болен, для него нет ничего важнее его болезни. Но вопрос, не побудила ли маркизу тревога ее из-за прочих дел семьи, убедить мужа. Маркиз дал условное согласие на брак дочери. Фанни разрешено было выйти за герцога ди-Кринола. Разрешение это дано было без всякого прямого намека на денежный вопрос, но в нем несомненно проглядывало обещание со стороны отца невесты обеспечить им некоторый доход. Чем же им иначе жить? Письмо к лэди Франсес было написано ее мачехой, под диктовку маркиза. Но продиктованные слова не были занесены на бумагу без всяких изменений. Отец желал быть мягким и ласковым, просто выражая удовольствие по поводу того, что поклонник его дочери оказывается герцогом ди-Кринола. Из этого маркиза сделала договор. Жених будет принят в качестве жениха, под условием, что примет имя и титул. Сестра ее, лэди Персифлаж, дала ей понять, что ей бы следовало пригласить молодого человека в Траффорд. Она нашла, что удобнее будет принять его в Лондоне. Лэди Франсес приедет к ним в Парк-Лэн и тогда молодой человек получит приглашение. Маркиза будет просить в себе «герцога Ди-Кринола». Ничто в мире не заставит ее написать имя Родена.

Гэмпстед в это время жил в Гендоне; сестра оставалась у него, пока маркиза не переехала в город, но он ни с кем, за исключением Джорджа Родена, часто не видался. Со времени возвращения Родена из Италии, ему, без слов, было разрешено посещать Гендон-Голл. Лэди Франсес писала отцу в ответ на письмо, писанное маркизой от его имени, и объявила, что мистер Роден и желает остаться мистером Роденом. Она очень пространно объясняла его побуждения, но едва ли сумела сделать их сколько-нибудь понятными отцу. Он просто утаил письмо, прочтя его до половины. Он не желал брать на себя труд объяснять все это жене и более ни во что не вмешивался, хотя предложенное условие было положительно отвергнуто теми, кого оно должно было связывать.

Для Родена и лэди Франсес это, без сомнения, было очень приятно. Сама лэди Амальдина Готвиль не была более настоящей невестой своего аристократического поклонника, чем лэди Франсес — этого бедняка, итальянского аристократа. Но брат, в это время, далеко не был так счастлив, как сестра. Между ним и лэди Франсес, по возвращении его из Траффорда, произошла ужасная сцена. Он возвратился с письмом Марион в кармане, каждое слово этого письма было запечатлено в его памяти, но он по-прежнему сомневался в необходимости исполнить приказания Марион. Она объявляла, с той силой выражений, какую только сумела найти, что брак, который он намеревался заключить, невозможен. Она и прежде не раз говорила ему это и эти разговоры ни к чему не повели. Когда она в первый раз сказала, что не может сделаться его женой, это почти нисколько не ослабило радости, какую доставили ему ее уверения в любви. Это, в глазах его, ничего не значило. Когда она говорила ему о различии в их общественном положении, он ничего слышать не хотел. Всю свою жизнь, всю свою энергию он посвящал на то, чтоб опровергнуть доводы тех, кто ежедневно толковал ему, что его от прочих людей отделяют особенности его общественного положения.

Он уж, конечно, не позволит ничему подобному разлучить его с единственной женщиной, которую он любил. Укрепив свое сердце этими размышленьями, он сказал себе, что робким сомнениям девушки не должно придавать никакого серьезного значения. Так как она любила его, он, конечно, будет в силах победить все эти сомнения. Он возьмет ее в объятия и унесет. В нем таилось убеждение, что девушка, раз признавшись в любви в человеку, принадлежит ему и обязана ему повиноваться. Охранять ее, поклоняться ей, окружать ее попечениями, заботиться, чтоб ветер слишком сильно не подул на нее, говорить ей, что она единственное сокровище в мире, которое имеет в глазах его истинную цену, но в тоже время совершенно овладеть ею, так чтоб она всецело принадлежала ему, — таково было его представление об узах, которые должны были соединить его с Марион Фай. Так как любовь его доставляла ей отраду, невозможно, чтоб она когда-нибудь не отозвалась на его призыв.

Кое-что из этого и она заметила и поняла, что ей необходимо сказать ему всю правду. Она это сделала в очень немногих словах: «Мать моя умерла; все мои братья и сестры умерли. Я также умру в молодости».

Что могло быть проще этих слов, но как сильны они были в своей простоте! Он не решался сказать, даже про себя, что это не правда, что этого не должно быть. Может быть, она и уцелеет там, где другие не уцелели. На этот риск он готов был идти, готов был сказать ей, что все это она должна предоставить Богу. Так он, конечно, и поступит. Но он не может сказать ей, что нет оснований опасаться. «Если нам суждено жить — будем жить вместе, если умереть — умрем, так скоро один после другого, как только возможно. Нам положительно необходимо одно — сойтись». Вот что он теперь ей скажет.

В этом настроении он возвратился в Гендон, собираясь немедленно отправиться в Голловэй, чтоб на словах объясниться с Марион. Его остановила записка квакера.

«Мой дорогой, молодой друг, — писал старик, — Марион поручила мне передать тебе, что мы нашли полезным, чтоб она отправилась на несколько недель на морской берег. Я отвез ее в Пегвель-Бей, откуда могу каждый день приезжать в себе в контору, в Сити. После вашего последнего свидания она была не совсем здорова, не больна, собственно говоря, но взволнована, что вполне естественно. Я повез ее на морской берег, по совету докторов. Она, однако, просит меня передать тебе, что бояться нечего. Тем не менее, лучше было бы, по крайней мере на время, избавить ее от волнения, сопряженного с свиданием с тобою.
Твой верный друг Захария Фай».

Записка эта его смутила, а в первую минуту сильно разогорчила. Ему захотелось полететь в Пегвель-Бей и лично убедиться, в каком состоянии она действительно находится. Но по зрелом обсуждении он понял, что не смеет этого сделать вопреки приказанию квакера. Приезд его, без всякого сомнения, взволнует ее. Он вынужден был отказаться от этой мысли и удовольствоваться твердым намерением навестить квакера в Сити, на другой день.

Но слова сестры было тяжелее вынести, чем записку квакера.

— Милый Джон, — сказала она, — тебе надо от этого отказаться.

— Никогда я от этого не откажусь, — ответил он.

— Милый Джон!

— Какое право имеешь ты советовать мне отказаться? Что бы ты мне ответила, если б я объявил, что ты должна отказаться от Джорджа Родена?

— Если б была одна и та же причина!

— Что ты знаешь о какой бы то ни было причине?

— Милый, милый брат.

— Ты против меня. Ты умеешь быть упрямой. Я не более тебя способен отказаться от того, чем дорожу.

— Тут дело идет об ее здоровье.

— Разве она первая молодая девушка, которая выйдет замуж, не будучи здорова, как коровница? Как можешь ты решаться приговаривать ее к смерти?

— Это не я. Это сама Марион. Ты просил меня навестить ее, она говорила со мной.

Он помолчал с минуту, а затем хриплым, тихим голосом спросил:

— Что она тебе сказала?

— О, Джон! мне кажется, что я едва ли могу повторить тебе, что она сказала. Но ты сам знаешь. Она писала тебе, что из-за ее здоровья твое желание не может быть исполнено.

— Неужели ты бы хотела, чтоб я уступил потому только, что она боится за меня? Будь Джордж Роден не крепкого здоровья, ты бы оттолкнула его и уехала?

— Трудно обсуждать этот вопрос, Джон.

— Но его приходится обсуждать. О нем, во всяком случае, приходится подумать. Не думаю, чтоб женщина имела право сама решать его и с уверенностью утверждать, что Всемогущий обрек ее на раннюю смерть. Эти вещи надо предоставлять Провидению, случаю, судьбе, называй как хочешь.

— Но если у нее свои убеждения?

— Ее не надо предоставлять собственным убеждениям. В том-то и дело. Ей не следует позволять жертвовать собою какой-то фантазии.

— Никогда тебе не убедить ее, — сказала сестра, положив руку на его руку и жалобно заглядывая ему в лицо.

— Не убедить? Ты решительно утверждаешь, что мне ее не убедить? — На это она только покачала головой. — Почему ты говоришь так положительно?

— Она могла сказать мне вещи, которые едва ли могла сказать тебе.

— В чем же дело?

— Она могла сказать мне вещи, которые я едва ли могу повторит тебе. О, Джон, поверь, поверь мне. Ты должен отказаться от этой мысли. Марион Фай никогда не будет твоей женой. — Он сбросил с себя ее руку и сурово нахмурился. — Неужели ты думаешь, что я не пожелала бы иметь ее сестрой, если б это было возможно? Неужели ты не веришь, что я также люблю ее? Кто может не полюбить ее?

Он конечно знал, что она не может чувствовать тоже, что чувствует он. Что такое всякая другая любовь, всякая другая грусть, в сравнении с его любовью, с его грустью?

На другой день он был в Лондоне и, в обществе квакера, расхаживал взад и вперед по Брод-Стрит перед входной дверью в контору Погсона и Литтльбёрда.

— Дорогой друг мой, — говорил квакер, — я не утверждаю, что этого никогда не будет. Это в руках Всемогущего. — Гэмпстед нетерпеливо потряс головой.

— Вы не сомневаетесь во власти Всемогущего блюсти свои создания? Мне кажется, что если человек чего-нибудь желает, он должен этого добиваться.

Квакер пристально посмотрел ему в лицо.

— В обыкновенных, житейских делах это хорошее правило, милорд.

— Оно всегда хорошо. Вы говорите мне о Всемогущем. Что ж, Всемогущий даст мне любимую девушку, если я буду смирно сидеть и молчать? Не должен ли я добиваться этого, как и всего остального?

— Что же я-то могу сделать, лорд Гэмпстед?

— Согласиться со мной, что для нее же было бы лучше решиться. Признать, как признаю я, что ей не следует считать себя обреченной. Если б вы, отец ее, ей приказали, она бы послушалась.

— Не знаю.

— Можете попытаться, если вы со мной согласны. Вы отец ее, она вам покорна. Вы не находите, что ей бы следовало?…

— Как могу а сказать? Что мне сказать, кроме того, что все это в руках Божиих? Я старик и много страдал. Все, что мне было дорого, у меня отнято, все — кроме ее. Как могу я думать о твоем горе, когда мое собственное так тяжко?

— Мы должны думать о ней.

— Я не могу утешить ее, не могу и осуждать. Я даже не стану пытаться убедить ее. Она — все, что у меня осталось. Если я одну минуту и думал, что мне приятно было бы видеть мою дочь женою такого высокопоставленного лица, как ты, это безумие забыто. С меня теперь было бы довольно видеть моего ребенка живым; Бог с ними, с титулами, общественным положением, величавыми дворцами.

— Кто думал обо всем этом?

— Я думал. Не она — мой ангел, моя белоснежная голубка!

Горячие слезы потекли по лицу Гэмпстеда.

— Мы с тобой, милорд, — продолжал Захария Фай, — испытываем тяжкое горе из-за этой девушки. Верно, что твоя любовь, как моя, искренна, честна, глубока. Ради ее самой желал бы я иметь возможность отдать ее тебе, ради твоей искренности и честности, не ради твоего богатства и титулов. Но не в моей власти отдать ее. Она сама себе госпожа. Я не скажу ни слова, чтоб убедить ее, в том или другом смысле.

На этом они расстались.

 

XX. В Парк-Лэне

В понедельник, 20-го апреля, лэди Франсес возвратилась под отцовскую кровлю. Минувшая зима конечно не прошла для нее особенно приятно. Теперь ей разрешали быть счастливой. Понятно, что она торжествовала.

Но торжеством своим она вполне была обязана случайности, тому, что отец ее любезно называл «романом», тогда как мачеха, выражаясь менее вежливо, уверяла что это «чудесное совпадение, за которое она должна благодарить Бога на коленях». Под случайностью, совпадением, романом, конечно, следовало понимать титул ее жениха. Этим она нисколько не гордилась, и вовсе не желала благодарить за это Бога на коленях. Хотя она была счастлива в присутствии жениха, счастье ее омрачалось сознанием, что она обманывает отца. Ей разрешено было пригласить жениха обедать, потому что его считали герцогом ди-Кринола. Но приглашение было адресовано на имя «Джорджа Родена, эсквайра, главный почтамт». Никто еще не отважился надписать на конверте имя и титул герцога. Сестра маркизы уверяла ее, что все обойдется, а потому маркиза и согласилась пригласить молодого человека обедать, под одной кровлей с ее «голубками». Но она не вполне доверяла сестре и понимала, что ей легко могла выпасть на долю непременная обязанность прижать детей к груди своей и бежать с ними от всякого соприкосновения с почтамтским клерком, — с почтамтским клерком, который не хотел сделаться герцогом. Сам маркиз желал одного: чтоб все мирно обошлось. Его, во время пребывания в Траффорде, так мучили мистер Гринвуд и жена, что он ничего так не жаждал, как примирения с дочерью. Он слышал от людей очень компетентных — от лица не менее компетентного, чем министр иностранных дел, — что этот молодой человек есть герцог ди-Кринола. Был какой-то роман, очень интересный, но факт оставался в своей силе. Почтамтский клерк не был больше Джорджем Роденом и, как уверяли, скоро перестанет быть и почтамтским клерком. Молодой человек — действительно итальянский аристократ высшего разбора и в этом качестве вправе жениться на дочери английского аристократа.

Таково было положение дел, когда Джордж Роден приехал обедать в дом Кинсбёри. Он сам, в эту минуту, не был совершенно счастлив. Последние слова, сказанные ему леди Персифлаж, в замке Готбой, смутили его: «Честно ли было бы с вашей стороны, — сказала ему она, — просить Фанни отказаться от положения, которого она будет вправе ожидать от вас?»

До этого, вопрос не представляется ему с этой стороны. О лэди Франсес, в этом деле, следует подумать столько же, как и о нем. Положение будет настолько же ее, как его. А между тем он не мог этого сделать. Даже ради ее, он не в силах был войти в почтамт и объявить, что его зовут герцог ди-Кринола. Даже ради ее, он не согласился бы жить праздной, бесполезной жизнью. Любовь очень сильно говорила в душе его, но тут же сказывалось чувство долга и собственного достоинства, которое лишило бы его всякой возможности выносить такое рабство. Если б он согласился на это, ему пришлось бы отказаться от всех честных убеждений своей жизни. А между тем, он готовился сесть в качестве гостя за стол лорда Кинсбёри, потому что лорд Кинсбёри непременно хотел видеть в нем итальянского аристократа. Вследствие всех этих причин, он не был вполне счастлив, когда звонил у дверей маркиза.

Гэмпстед отказался от участия в обеде. Не в таком он был теперь настроении. Но, за исключением его, было целое семейное собрание. Тут были: лорд и лэди Персифлаж, лэди Амальдина и жених ее. Персифлажи очень горячо отнеслись к этому делу, так что их можно было назвать особенными покровителями Джорджа Родена. Лорд Персифлаж, который редко относился очень горячо к чему бы то ни было, порешил, что герцог ди-Кринола должен быть признан; полагали, что он уже замолвил на этот счет словечко в самых высших сферах. Вивиан также был на лицо. Сам бедный маркиз считался слишком слабым, чтобы сойти в столовую, во принял своего будущего зятя у себя, на верху. Они не встречались со времени несчастного визита клерка в Гендон-Голл, когда преступность его никому еще не грезилась; маркиза также не видала его с тех пор, как ужасный звук имени «Франсес» поразил ее слух. Остальные присутствующие, до некоторой степени, уже с ним сблизились. Лорд Льюддьютль обошел с ним замок Готбой, обсуждая статистику телеграфного дела. Леди Амальдина вела с ним доверительные беседы о своей свадьбе. И лорд и лэди Персифлаж, в очень дружеском тоне, сообщили ему свои мысли насчет его имени и положения. С Вивианом они стали короткие приятели. Все они могли встретить его с распростертыми объятиями, когда его ввели в гостиную маркиза, — все, кроме самой лэди Кинсбёри.

— Нет, я не совсем здоров в настоящую минуту, — сказал маркиз, протягивая руку. — Обедать я с вами не буду. Бог весть, буду ли я еще когда-нибудь обедать внизу.

— Не обедать внизу! — сказал лорд Персифлаж. — Через месяц опять начнете болтать против правительства, как болтали весь свой век.

— Жаль, что вы не привели с собой Гэмпстеда, мистер… — маркиз остановился, так как ему было внушено, чтоб он ни под каким видом не называл молодого человека «мистер Роден». — Он был здесь сегодня утром, но казался чем-то очень смущенным. Ему бы следовало занять свое место на нижнем конце стола, так как я так болен; но он этого не хочет.

Лэди Кинсбёри ждала, пока муж перестанет ворчать, чтоб приступить к неприятной, предстоявшей ей задаче. Она была такая лицемерка. Есть женщины, которые имеют особенную способность скрывать свою антипатию от тех, кто ее возбуждает, когда обстоятельства этого требуют. Они умеют улыбаться с горькой враждой в сердце. При этом лица их берут верх над сердцами, вражда уступает улыбке. Они делаются почти дружелюбными, потому что смотрят дружелюбно. Они перестают ненавидеть, потому что ненависть неудобна. Но маркиза для этого была слишком сурова и слишком искренна.

Она не могла владеть ни своим лицом, ни своими чувствами. С минуты, когда молодой человек вошел в комнату, было очевидно, что она не в силах будет встретить его даже с обязательной любезностью. Она ненавидела его и говорила всем присутствовавшим здесь, что ненавидит его.

— Как поживаете? — сказала она, едва дотронувшись до руки его, как только он отошел от дивана, на котором лежал ее муж.

— Очень вам благодарен за позволение приехать сюда, — сказал Роден, глядя ей прямо в лицо и так возвышая голос, чтоб все его слышали. Лицо ее стало суровее, чем когда-либо. Убедившись, что ей больше нечего говорить ему, она села и молчала.

Если б не то, что леди Персифлаж совершенно не походила на сестру, минута была бы для всех крайне неловкая. Бедная Фанни, которую отец держал за руку, не могла найти подходящего слова. Лорд Персифлаж, повернувшись на каблуке, состроил гримасу своему секретарю. Льюддьютль охотно бы сказал что-нибудь любезное, если б был для этого достаточно находчив. По его понятиям, маркиза вела себя чрезвычайно глупо.

— Дорогая тетя Клара, — сказала лэди Амальдина, чтоб сказать что-нибудь, — слышали вы, что старик сэр Грегори Тольбар, наконец, женится на Летиции Тарбаррель?

Всех выручила леди Персифлаж.

— Само собой разумеется, что все мы очень рады вас видеть, — сказала она. — Увидите, что если вы будете милы с нами, мы все будем с вами милы, как только возможно. Неправда ли, лорд Льюддьютль?

— Что до меня касается, — сказал деятельный член парламента, — я очень рад познакомиться с мистером Роденом.

Тень сожаления мелькнула во лицу леди Персифлаж при этом имени. Более мрачное облако легло на чело лэди Кинсбёри. Лорд Кинсбёри перевернулся на диване. Лэди Амальдина слегка ущипнула жениха за руку. Лорд Персифлаж чуть не вслух засвистал. Вивиан старался делать вид, будто это ничего не значит.

— Очень вам благодарен за вашу любезность, лорд Льюддьютль, — сказал Джорж Роден.

Назвать его по имени было величайшей любезностью, какую можно было оказать ему в данную минуту. Тут дверь отворилась, доложили, что кушать подано.

Всему на свете бывает конец. Кончился и этот обед. Роден, мужество которого было на высоте положения, сделал смелое усилие, заговорив с лэди Франсес, которая сидела возле него. Но обстановка была ему крайне неблагоприятна. Все остальные присутствующие находились в близком родстве друг с другом. Будь он любезно принят хозяйкой дома, он легко бы попал в общую колею. Теперь же он вынужден был плыть против течения.

Наконец обед кончился, дамы перешли в гостиную.

— Лорд Льюддьютль назвал его: мистер Роден! — сказала маркиза, тоном горького упрека, как только дверь гостиной за ними затворилась.

— Мне так было жаль, — сказала леди Амальдина.

— Это ровно ничего не значит, — сказала лэди Персифлаж. — Нельзя требовать, чтоб человек в одну минуту отказался от своего старого имени и принял новое.

— Он никогда не откажется от своего старого имени и не примет нового, — сказала лэди Франсес.

— Вот оно, — воскликнула маркиза. — Что ты на это скажешь, Джеральдина?

— Дорогая Фанни, — сказала лэди Персифлаж, без тени неудовольствия в голосе, — почему ты можешь знать, как поступит молодой человек?

— Я не считаю честным обманывать мама, — сказала Фанни. — Я достаточно хорошо его знаю, чтоб быть совершенно уверенной, что он не примет титула, так как не имеет средств для поддержания его. Он много раз со мной об этом говорил, и я совершенно с ним согласна.

— Честное слово, Фанни, я не воображала, что ты будешь так неблагоразумна, — сказала ее тетка. — Девушка вовсе не должна вмешиваться в такие вещи. Все это должно быть улажено между дядей молодого человека, что живет в Италии, и — и здешними властями. Это будет, в значительной степени, зависеть от… Тут лэди Персифлаж понизила голос до самого тихого шепота. — Твой дядя объяснил мне все это, а кому же и знать, как не ему? Такого рода вопросы должны решать за человека те… те… то, кто знает, как их решать. Человек не может быть тем, или другим, по своему произволу.

— Конечно нет, — сказала лэди Амальдина.

— Человеку, дорогая моя, приходится принять имя, которое он наследует. Я не могла бы назваться мистрисс Джонс, точно также как мистрисс Джонс не могла бы назваться лэди Персифлаж. Если он — герцог ди-Кринола, он должен быть герцогом ди-Кринола.

— Но он не хочет быть герцогом ди-Кринола, — сказала Лэди Франсес.

— Вот оно! — повторила маркиза.

— Если б вы предоставили решение этого вопроса тем, кто в нем что-нибудь понимает, а сами теперь не толковали бы об нем, это было бы гораздо лучше.

— Ты ведь слышала, как лорд Льюддьютль назвал его, — сказала маркиза.

— Льюддьютль всегда был глупец, — сказала Амальдина.

— Он желал быть любезным, — сказала Фанни, — я ему очень благодарна.

— Что же касается до того, что ты говорила, Фанни, о недостатке средств дли поддержания титула, то иностранный титул в этом отношении не похож на английский. Здесь его необходимо поддерживать.

— Он никогда бы не согласился быть удрученным громким именем без всяких средств, — сказала Фанни.

— Бывают случаи, когда громкое имя помогает человеку получить средства. Как бы он ни назывался, ему, я полагаю, придется жить и содержать жену.

— У него есть его содержание почтамтского клерка, — очень смело сказала Фанни. Амальдина грустно покачала головой. Маркиза крепко сжала руки и подняла молящий взгляд к потолку. Не следовало ли предохранить «голубков» от такой заразы?

— Он может устроиться лучше этого, дорогая, — воскликнула лэди Персифлаж. — Если тебе суждено быть его женой, я уверена, что ты не послужишь препятствием его повышению. Правительство его страны и наше, с общего согласия, найдут возможность что-нибудь для него сделать, как для герцога ди-Кринола, тогда как для Джорджа Родена ничего сделать нельзя.

— Английское правительство — его правительство, — с негодованием сказала Фанни.

— Право, почти можно подумать, что ты стремишься погубить всю его будущность, — сказала лэди Персифлаж, которая, наконец, едва могла сдерживать свой гнев.

— Это, вероятно, так и есть, — сказала маркиза.

Тем временем в столовой шел разговор, если менее энергичный, то, быть может, более рассудительный. Лорд Персифлаж заговорил о дяде Родена, как о человеке, умственные способности которого, также как и его политическое значение, поистине замечательны. Роден не мог отрицать, что член итальянского кабинета ему дядя, и этим путем был вынужден признать семью и почти признать и новую родину.

— По всему, что я слышу, — сказал лорд Персифлаж, — я полагаю, что вы бы не желали постоянно жить в Италии, как итальянец?

— Конечно, нет, — сказал Роден.

— Нет никакой причины, по которой это было бы необходимо. Легко могу понять, что вы слишком вошли в свою роль англичанина, чтоб составить себе в Италии политическую карьеру. Едва ли это было бы вам возможно иначе как в качестве последователя вашего дяди, что, может быть, было бы для вас неудобно.

— Это было бы немыслимо.

— Совершенно верно. Д'Осси сегодня утром говорил мне, что и он того же мнения. Но нет никакой причины, чтоб вам здесь, как и там, не открылось широкое поле деятельности; деятельности, быть может, не политической, но служебной.

— Это единственная деятельность, которая в настоящее время мне доступна.

— Тут, конечно, могут встретиться затруднения насчет парламента. Мой совет вам еще месяц-другой не торопиться решаться на что-нибудь. Увидите, что все сделается само собой.

 

XXI. А ведь неправда

Прошло шесть недель без всяких событий. Наступило 1 июня. Доброжелатели Родена не дремали. Лорд Персифлаж виделся с сэром Бореасом, а Вивиан с личным секретарем главного директора почт. Первым последствием этих переговоров было помещение нашего клерка в отдельную комнату и данное ему поручение заведывать какой-то отраслью управления, причем он не приходил уже в соприкосновение с департаментскими Крокерами и Боббинами. Кроме того, сэр Бореас заявил, что имеются вакантные места секретарей, инспекторов и пр., и что любое из них может вскоре занять герцог, если он согласится быть герцогом. Затем был сделан шаг, на который Джордж Роден имел основание негодовать. В Лондоне существовал клуб, называемый «Клуб Иностранцев», состоявший наполовину из англичан, наполовину из представителей других наций и считавшийся очень фешенебельным.

Вивиан что-то сказал Джорджу Родену об этом клубе, — но серьёзного предложения никакого сделано не было, — тем не менее в книгу кандидатов было внесено имя герцога ди-Кринола, предложенного бароном д'Осси и поддержанного лордом Персифлаж. Имя красовалось в книге, так что весь свет мог заявить, что молодой герцог действительно герцог. Иначе имя его не было бы внесено в книгу итальянским посланником и английским министром. Сам Джордж Роден ничего об этом не знал.

Роден получал также и в Галловэе и в почтамте письма, адресованные на имя герцога ди-Кринола. Правда, он их не принимал. Правда, в них по большей части заключались циркуляры поставщиков. Послания эти, вероятно, были вызваны маневрами самой лэди Персифлаж.

— Всякий день получаются письма на имя герцога, — говорила хозяйка таверны мистрисс Дуффер. — Я сама видела. Я-то церемониться не стану. Назову его герцогом прямо в глаза.

Весь Парадиз-Роу часто это делал, к его великой досаде.

Даже мать начинала думать, что отказ его ни к чему не поведет.

— Не вижу, как ты против этого устоишь, Джордж. Конечно, если бы это была неправда, тебе пришлось бы выдержать, но так как это истина…

— Это не больше истина для меня, чем для тебя, — сердито сказал он.

— Никто и не думает так меня величать. Если весь свет будет за одно, тебе придется уступить.

Сэр Бореас был не менее настойчив. Он всегда был очень любезен с молодым клерком, а теперь особенно сблизился с ним.

— Конечно, милый мой, — сказал он, — я буду действовать совершенно в вашем духе.

— Благодарю вас, сэр.

— Если вы мне скажете, что вы — Джордж Роден, вы для меня будете Джорджем Роденом. Но, по-моему, вы не правы. Кроме того, мне кажется, что здравый смысл света одержит над вами верх. Если я что-нибудь понимаю в вопросе о титулах, этот титул принадлежит вам по всем правам. Свет никогда даром не стоит на том, чтоб величать человека лордом или графом. Люди для этого слишком завистливы.

Все это смущало Родена, хотя убеждений его не изменяло. Теперь он настолько свыкся с вопросом, что прекрасно сознавал, что стоит ему выставить это имя на своих визитных карточках, распорядиться на счет внесения его в адрес-календарь, написать кому следует, что он желает, чтоб его так называли, — и дело будет сделано. Он виделся с бароном д'Осси, и барон признал, что англичанина нельзя превратить в итальянского герцога без его согласия, но прибег к помощи очень сильных аргументов, чтоб доказать, что, в данном случае, англичанин обязан дать свое согласие. Барон выразил мнение, что синьорине будет очень обидно, если ей не позволят занять свое место среди молодых герцогинь. Личные чувства Родена ни на йоту не смягчились. Быть почтамтским клерком, живущим в Галловэе, с несколькими сотнями фунтов ежегодного дохода, и прославиться на весь мир в качестве претендента на громкий титул! Казалось, будто жестокая судьба решилась навести ему страшное наказание за его демократические взгляды. Подумать только, что ему, из всего мира, выпало на долю быть герцогом, вопреки собственным желаниям! Сколько раз он утверждал, что всякие наследственные титулы сами по себе нелепы. А между тем, его-то и хотели заставить сделаться нищим герцогом.

Тем не менее ему не хотелось отнимать у девушки, которую он надеялся видеть своей женою, то, что могло бы принадлежать ей по праву.

— Фанни, — сказал он ей однажды, — ты не можешь себе представить, сколько людей пристают во мне из-за этого титула.

— Знаю, что они пристают и ко мне. Но я не обратила бы на них никакого внимания, если б не папа.

— А он этого очень желает?

— Боюсь, что да.

— Говорил я тебе когда-нибудь, что твоя тетка мне сказала перед самым моим отъездом из замка Готбой?

— Лэди Персифлаж, хочешь ты сказать. Она, как тебе известно, мне не тетка.

— Она желает, этого еще больше чем твой отец, и, без всякого сомнения, выдвигает единственный сильный аргумент, какой мне довелось слышать.

— Убедила она тебя?

— Не могу этого сказать, но кое-что она сделала. Она почти заставила меня думать, что пожалуй, обязан это сделать.

— В таком случае ты, вероятно, примешь это имя? — сказала она.

— Это будет совершенно зависеть от тебя. А между тем, мне бы не следовало тебя спрашивать. Я должен был бы исполнить требование этих лиц, даже не беспокоя тебя просьбой выразить твое желание. Я совершенно убежден, что, сделавшись моей женой, ты будешь иметь такое же безусловное право на этот титул, как лэди Кинсбёри на свой. Желаешь?

— Нет, — сказала она.

— Не желаешь?

— Конечно, нет; если я должна это решать.

— Почему ты так отвечаешь, когда все твои друзья этого желают?

— Потому что мне кажется, что один из моих друзей этого не желает. Если ты скажешь, что желаешь этого для себя, я конечно уступлю. Иначе, все, что бы ни говорили мои друзья, не окажет на меня никакого действия. Когда я приняла твое предложение, я совершенно перестала думать об общественном положении. Я имела свои причины, которые находила достаточно вескими. Во всяком случае я это сделала, и теперь, из-за этой случайности, не желаю отступать. Что касается до того, что обо мне говорит лэди Персифлаж, то не верь ни одному слову. Ты, конечно, не сделаешь меня счастливой, дав мне имя, которое я носила бы вопреки твоему желанию и которое было бы тебе самому неприятно.

После этого, Роден более не колебался, хотя друзья его, включая лорда Персифлаж, барона сэра Бореаса и Крокера, продолжали действовать с прежней энергией. Пусть их делают, что хотят, он сохранить имя Джорджа Родена, так как она уверяла, что удовольствуется им.

Через сэра Бореаса он узнал, что записан в книгу кандидатов под именем «герцога ди-Кринола». Сэр Бореас не был членом этого клуба, но слышал о происшедшем, вероятно, в каком-нибудь своем клубе.

— Очень рад слышать, что вы записаны у «Иностранцев», — сказал Эол.

— Но я вовсе не записан.

— Вчера вечером мне говорили, что барон д'Осси записал вас под именем герцога ди-Кринола.

Тут Роден узнал всю истину, как барон его предложил, а министр иностранных дел поддержал, не потрудившись даже спросить его мнения.

— Честное слово, мне казалось, что ты этого желаешь, — сказал ему Вивиан.

Тогда к министру иностранных дел была отправлена следующая записка:

«Мистер Роден, свидетельствуя почтение лорду Персифлаж, позволяет себе заявить, что относительно клуба Иностранцев произошло недоразумение. Мистер Роден глубоко чувствует оказанную ему честь и весьма признателен лорду Персифлаж, но так как он не признает за собой права на честь принадлежать к этому клубу, то просил бы снять имя его с книги. Мистер Роден пользуется случаем, чтоб уверить лорда Персифлаж, что он не принимает и никогда не примет имени, которым он, как он слышал, внесен в клубную книгу».

— Он осел, — сказал лорд Персифлаж барону д'Осси.

Барон молча пожал плечами.

— Есть люди, барон, которым помочь нельзя, как ни старайся. Этого человека хватило на то, чтоб завоевать сердце очень хорошенькой девушки, с прекрасным состоянием и высоким общественным положением, а между тем он так глуп, что не хочет позволить мне совсем поставить его на ноги, когда представляется к тому случай.

Вскоре после этого Роден явился в Парк-Лэн и попросил доложить о нем маркизу. Проходя через сени, он встретил мистера Гринвуда, который очень медленно спускался с лестницы. Они не видались с того достопамятного дня, когда капеллан, в этом самом доме, по поручению маркиза, так неблагосклонно принял Джорджа Родена. С тех пор положение обоих изменилось. Теперь, когда они встретились у подножия лестницы, клерк очень любезно поклонился, но мистер Гринвуд едва ответил на поклон. «Из-за этого молодого человека, — сказал он себе, — и вышла вся беда. Из-за того, что людям, ему подобным, дозволяют врываться в среду аристократов и джентльменов, Англия и идет в чорту».

Маркиз не был в очень хорошем расположении духа, когда Родена привели к нему в комнату. Его встревожил его бывший капеллан, а он не был в состоянии легко выносить подобные тревоги. Мистер Гринвуд наговорил ему вещей, которые крепко рассердили его, речи эти отчасти относились в его дочери и ее поклоннику.

— Нет, я не очень здоров, — сказал он в ответ на расспросы Родена. — Не думаю, чтоб мне когда-нибудь стало лучше. О чем вы намерены потолковать?

— Я пришел объясниться, милорд, — сказал Роден, — потому что мне неприятно бывать у вас в доме под ложным предлогом.

— Ложный предлог? Какой? Я ненавижу всякую ложь.

— И я также.

— О каком ложном предлоге вы говорите?

— Боюсь, что вам сказали, лорд Кинсбёри, что, если б, вы выдали за меня вашу дочь, вы выдали бы ее за герцога ди-Кринола.

Маркиз, который сидел в своем кресле, замотал головой, тревожно пошевелил руками, но тотчас не ответил.

— Я хорошенько не знаю, милорд, — продолжал Роден, — каковы ваши мысли на этот счет, так как мы никогда еще не обсуждали этого вопроса.

— Я не желаю обсуждать его в настоящую минуту, — сказал маркиз.

— Но вы должны знать, что я не принимаю титула и никогда не приму его. Другие сделали это за меня, но без всякого полномочия с моей стороны. Я не имею средств поддерживать этот титул в той стране, которой он принадлежит, а как англичанин, я не вправе пользоваться им здесь.

— Я вовсе не считаю вас за англичанина, — сказал маркиз. — Меня уверяют, что вы итальянец.

— Меня воспитывали как англичанина, я прожил в этой роли двадцать пять лет. Мне кажется, теперь было бы трудно лишить меня моих прав. Никто, я думаю, и пытаться не будет. Я останусь Джорджем Роденом, каким был всегда. Я не стал бы, конечно, беспокоить вас этим разговором, если б я не искал руки вашей дочери. Вправе ли я предположить, что я был принят вами здесь в качестве искателя ее руки? — У маркиза в данную минуту не нашлось ответа на этот вопрос.

Конечно, молодой человек был признан женихом. Лэди Франсес разрешили отправиться в замок Готбой, чтоб видеться с ним. Вся семья собралась, чтобы приветствовать его в лондонском доме. Газеты были полны таинственных заметок, в которых о будущем счастливом женихе говорилось то как об итальянском герцоге, то как об английском почтамтском клерке.

— Конечно, он теперь должен на ней жениться, — сказал маркиз жене в сильной досаде. — Все это дела твоей сестрицы.

Сам он в добрую минуту благословил дочь. Он знал, что теперь не может отступить от этого, да и будь это возможно, совсем не желал доставить жене такой повод торжествовать.

— Жаль мне тревожить вас, лорд Кинсбёри, в эту минуту, если вы не хорошо себя чувствуете.

— Я совсем не хорошо себя чувствую. Если вам все равно, я предпочитаю не толковать об этом теперь. Когда мне удастся повидать Гэмпстеда, тогда, может быть, все уладится.

Так как больше говорить было не о чем, то Джордж Роден откланялся.

 

XXII. «Не без горечи»

Неудивительно, что лорд Кинсбёри был не в духе, когда Родена ввели к нему в комнату, так как мистер Гринвуд заходил накануне и не был принят. Тогда он написал письмо, так жалобно моля о свидании, что маркиз не в силах был отказать ему. Мистер Гринвуд был достаточно знаком с эпистолярным искусством, чтобы суметь в подобном случае произвести должный эффект. Он прожил, писал он, под одной кровлей с маркизом четверть века. Несмотря на различие положений, они жили друзьями. В течение этого длинного периода маркиз часто удостоивал спрашивать советов своего капеллана и нередко — следовать им. Неужели, после всего этого, он откажет в последнем свидании?

Свидание состоялось. Началось оно с того, что мистер Гринвуд сообщил о смерти ректора местечка Аппльслокомб! Маркиз, конечно, знал об этом, — уже отдал место другому, — мистер Гринвуд не надеялся получить это место, может быть, и не желал этого. Но ему хотелось запастись обидой, иметь сюжет, с которого он мог бы повести свои жалобы.

— Вы должны были знать, мистер Гринвуд, что я никогда не предназначал этого места вам, — сказал маркиз.

Мистер Гринвуд, сидя на кончике стула и потирая руки, заявил, что он питал на этот счет некоторые надежды.

— В таком случае, я не понимаю, на каком основании. Я никогда не говорил вам об этом. Я ни минуты об этом не думал. Я всегда имел намерение назначить туда молодого человека, говоря относительно. Не думаю, чтоб я мог еще что-нибудь для вас сделать.

— Конечно, сделали-то вы немного, лорд Кинсбёри.

— Я сделал все, что намерен был сделать, — сказал маркиз. — Я все это объяснил через мистера Робертса.

— Двести фунтов в год за четверть века!

— Вам совсем не следовало сюда врываться и заводить со мной речь об этом.

— После того, как я столько лет прождал этого места!

— Вы не имели никакого права ждать его. Я вам его не обещал. На вашу просьбу я вам сказал, что об этом и думать нечего. Отроду не слыхивал такой дерзости. Я должен просить вас оставить меня, мистер Гринвуд.

Но мистер Гринвуд еще не располагал уходить. Он пришел сюда с целью и намерен был преследовать ее. Ясно было, что он решился не дать маркизу запугать себя. Он встал со стула и молча смотрел на маркиза. Больной, наконец, почти испугался его упорного молчания.

— Зачем вы так стоите, мистер Гринвуд? Разве вы не слышите, что мне больше нечего сказать вам?

— Да, милорд, я слышал, что вы сказали.

— Так почему ж вы не уходите?

— Придется сказать, милорд.

— Что придется сказать?

— Маркиза!

— Что вы хотите сказать, сэр? Что имеете вы сообщить?

— Не пожелаете ли вы послать за милэди?

— Нет. Я вовсе не намерен посылать за милэди. Какое милэди дело до всего этого?

— Она обещала.

— Что обещала?

— Место. Она поручилась, что я получу Аппльслокомб, как только приход освободится.

— Не верю ни единому слову.

— Обещала. Не думаю, чтоб милэди стала это отрицать. Она обещала мне это с известной целью.

— С какой? Если вы намерены сказать что-нибудь, говорите; если нет — уходите. Если вы очень скоро не решитесь на то или другое, я велю выгнать вас из дома.

— Выгнать из дома?

— Конечно. Если вы намерены угрожать, вам бы лучше было сделать это письменно. Можете написать мне, или лорду Гэмпстеду, или мистеру Робертсу.

— Это не угроза. Это простое заявление. Милэди обещала мне это… с целью.

— Не знаю, что вы этим хотите сказать, мистер Гринвуд. Не думаю, чтоб лэди Кинсбёри обещала что-нибудь подобное; но если б и так, она не имела на это никакого права. Повторяю, я этому не верю; но если б она и обещала, я не был бы связан этим обещанием.

— Даже если вы места не отдали?

— Я его отдал, мистер Гринвуд.

— В таком случае я вынужден просить…

— О чем?

— О вознаграждении, милорд. Это будет только справедливо. Спросите милэди. Милэди не может желать, чтоб меня выгнали из вашего дома, милорд, с двумястами фунтов в год, после всего, что было между мной и милэди.

— Что ж такое было? — спросил маркиз, поднимаясь с места и стоя, совершенно выпрямившись, перед собеседником.

— Я предпочел бы, милорд, чтоб вы узнали это от самой милэди.

— Что ж такое было?

— Да все из-за лэди Франсес.

— Но причем же здесь лэди Франсес?

— Но меня заставляли делать все возможное, чтоб помешать этому браку. Вы сами пользовались моими услугами, милорд. Вы поручили мне принять молодого человека и объяснить ему всю бездну его дерзости. Не моя вина, лорд Кинсбёри, если обстоятельства с тех пор изменились.

— Вы считаете себя вправе предъявлять мне равные требования, потому что вам, как моему капеллану, поручено было принять джентльмена, который явился сюда по щекотливому делу?

— Я, собственно, не это имел в виду. Не будь ничего другого, я бы молчал. Вы спросили меня: причем тут лэди Франсес, и и вынужден был напомнить вам одно обстоятельство. То, что произошло между мной и милэди, было, конечно, гораздо серьезнее; но все началось с вас, милорд. Если б вы мне не дали этого поручения, не думаю, чтоб милэди когда-нибудь заговорила со мной о лэди Франсес.

— В чем же дело? Садитесь и расскажите все, как порядочный человек, если у вас есть что рассказать. — Утомленный маркиз вынужден был возвратиться к своему креслу. Мистер Гринвуд также сел. — Помните одно, мистер Гринвуд, джентльмену неприлично повторять то, что ему доверили, особенно тому или тем, от кого это желали скрыть. Христианину не подобает пытаться сеять раздоры между мужем и женой. А теперь, если у вас есть что сказать, говорите. — Мистер Гринвуд покачал головой. — Если нечего, уходите. Откровенно вам говорю, что не желаю видеть вас здесь. Вы являетесь с чем-то вроде угрозы; если вам угодно продолжать, продолжайте. Я не боюсь вас выслушать. Но говорите или уходите.

— Вы, вероятно, — начал мистер Гринвуд, — не станете отрицать, что милэди удостоивала меня большого доверия.

— Мне это совершенно неизвестно.

— Как, милорд, вы не знали, что милэди в Траффорде совершенно откровенно говорила со мной о лорде Гэмпстеде и леди Франсес?

— Если у вас есть что сказать, говорите, — крикнул маркиз.

— Конечно, молодой лорд и молодая лэди — не родные дети милэди.

— Это еще тут при чем?

— Конечно, тут было не без горечи.

— Да вам-то до этого какое дело? Я не позволю вам говорить мне о леди Кинсбёри, если вы не имеете сообщить мне о какой-нибудь вашей претензии на нее. Если вам обещали денег и она это признает, вам их уплатят. Обещала она вам что-нибудь подобное?

Мистер Гринвуд находил очень трудным — мало того, совершенно невозможным — выразить в определенных выражениях то, что желал объяснить одними намеками. У него была своя логика. Он много раз повторял себе, что он, который пользовался таким доверием знатной дамы, не может влачить жалкое существование с двумястами фунтов в год. Если б все дело действительно можно было объяснить маркизу, он, вероятно, сам бы это понял. Ко всему этому следовало прибавить, что ничего дурного сделано не было. Маркиза была у него в большом долгу за его желание помочь ей отделаться от наследника, который был ей неприятен. Маркиз в еще большем долгу за то, что он этого желания не исполнил. Он думал, что сумеет отчасти дать это понять маркизу, без категорических объяснений. Он желал сказать маркизу собственно то, что было дано какое-то таинственное обещание, и что, так как выполнить его было нельзя, то следует подумать о вознаграждении. Он не обманул, ничьего доверия никого не выдал, да и не намерен был выдавать. Он очень желал объяснить маркизу, что, так как он, мистер Гринвуд, джентльмен, то ему без опасений можно доверять что угодно; но за то и маркиз должен исполнить свою роль, а не выгонять пользовавшегося его доверием капеллана из дома, с нищенской пенсией в двести фунтов!

Но маркиз, по-видимому, приобрел несвойственную ему силу характера, и мистер Гринвуд находил, что выражения приискать не так-то легко. Он заявил: «Тут было не без горечи», и далее этого идти не мог. Невозможно было намекнуть, что милэди желала видеть лорда Гэмпстеда «устраненным».

— Назначали вам какую-нибудь определенную сумму? — спросил маркиз.

— Ничего подобного не было. Милэди думала, что я должен получить это место.

— Вы получить его не можете; об этом и толковать нечего.

— И вы находите, что для меня ничего не следует сделать?

— Я нахожу, что для вас ничего не следует делать, сверх того, что уже сделано.

— Прекрасно. Я не стану выдавать тайны, которые были доверены мне, как джентльмену, несмотря на то, что со мной так дурно поступают те, кто мне их доверял. Милэди может быть совершенно спокойна. Из-за того, что я сочувствовал милэди, вы, милорд, выгнали меня из дома.

— Это неправда.

— Разве со мной так бы поступили, если бы не принял сторону милэди? Я слишком благороден, чтоб выдать тайну, иначе я, конечно, мог бы заставить вас, милорд, совершенно иначе отнестись ко мне. Да, милорд, теперь я готов уйти. Я просил и просил тщетно. К милэди я заходить не желаю. Как джентльмен, я обязан не причинять милэди напрасного беспокойства.

Во время этой последней речи слуга вошел в комнату и доложил маркизу, что «герцог ди-Кринола» желает его видеть. Маркиз, вероятно, под каким-нибудь предлогом не принял бы в эту минуту поклонника дочери, если б не понял, что этим путем может всего лучше обеспечить себе немедленное исчезновение мистера Гринвуда.

 

ХХIII. Лорд Гэмпстед опять у мистрисс Роден

Несколько недель прошло с тех пор, как лорд Гэмпстед ходил взад и вперед по Брод-Стриту с мистером Фай. Время это было для него самое тяжелое. Страсть его к Марион так завладела им, что во всех отношениях изменила его жизнь. Горе, по поводу ее нездоровья, постигло его до окончания охотничьего сезона, но с этой минуты он совершенно забыл о своих скакунах. Теперь настало время, которое он обыкновенно проводил на своей яхте, но он и не думал о яхте. «Ничего пока еще не могу вам сказать», — писал он своему шкиперу в ответ на все его жалобные воззвания. Никто из близких и дорогих ему людей не знал, как он проводит время. Сестра оставила его, переехала в Лондон, и он почувствовал, что ее отъезд для него — облегчение. Он не хотел даже позволить своему приятелю, Родену, навещать его в его горе. Он проводил все дни в полном одиночестве в Гендоне, изредка совершая поездки в Галловэй, чтоб потолковать о своем горе с мистрисс Роден. Средина лета уже миновала, когда он снова увиделся с квакером. Отец Марион оставил почти враждебное чувство в душе его, вследствие их разговора в Брод-Стрите.

— Я более ничего не хочу для вас, — как будто сказал квакер, — теперь мне нет никакого дела ни до вашего имени, ни до вашего счастия. У меня одна забота — моя дочь, и так как говорят, что лучше вам ее не видать, вы не должны показываться. — Что отец заботится о дочери, было довольно естественно. Лорд Гэмпстед не сердился на Захарию Фай. Но он научился думать, что их интересы враждебны друг другу. Что же касается до Марион, больной или здоровой, он желал бы, чтоб она всецело принадлежала ему одному.

Мало-помалу в нем сложилось убеждение, что действительная преграда существует между ним и целью его стремлений. Собственным словам Марион, пока она обращалась только к нему, он верил не безусловно. Он нашел в себе силу сказать ей, что ее опасения тщетны и что слаба ли она или сильна, ее долг идти на его зов. Пока они были вместе, его доводы и уверения убедили, во всяком случае, его самого. Любовь, которую он читал в ее глазах, лепет, который слышал с ее уст, казались ему так сладки, что эта сладость заглушила ту силу, которая сказывалась в ее словах. Но когда те же уверения, что этот брак немыслим, дошли до него из вторых рук, через сестру и квакера, они почти уничтожили его. Он не посмел сказать им, что готов был жениться на этой девушке, хотя бы она умирала. «Над нами разразился удар, — повторял он себе много раз, прогуливаясь по садам Гендона, — роковой удар, — удар, от которого оправиться нельзя, но, тем не менее, мы должны вынести его вместе».

Он не хотел допустить, чтоб, из-за этого приговора, они должны были расстаться. Пожалуй, что приговор этот произнесен судьей, против которого нет апелляции, но даже этот судья не должен говорить, что Марион Фай ему не принадлежит. Пусть она придет и умрет в его объятиях, если она должна умереть. Пусть она придет и позволит его любви согреть, а, может быть, и продлить остаток ее жизни. Ему казалось несомненным фактом, что, в силу его великой любви, она уже принадлежит ему, а между тем ему говорили, что ему нельзя ее видеть, точно он для нее не более как посторонний. Каждый день он почти решался не обращать на это внимания и посетит маленький коттедж, в котором она жила. Но тут он вспоминал данные ему предостережения и сознавал, что он в сущности не имеет никакого права врываться в дом квакера. Не следует предполагать, чтобы в течение этого времени он не имел никаких сношений с Марион. Сначала это было несколько строк, которые она писала, может быть, раз в неделю в ответ на многое множество его строк; но мало-помалу чувство страха, которым сначала сопровождалось писание ему писем, исчезло, и она не пропускала дня, чтоб не отправить ему маленького отчета о себе и своем житье-бытье. Никто и не думал намекать ей, что эта переписка неприлична или преступна. Если б она выразила желание его видеть, ни квакер, ни, мистрисс Роден не нашли бы против этого сильных возражений. Всякое ее желание, всякое ее решение встретило бы их согласие. С ее слов брак был признан немыслимым. Из послушания ей он должен был держаться вдали. Ей не удалось убедить его своими кроткими речами, а потому она была вынуждена прикрыться чужим авторитетом.

Но в это время, хотя она день это дня становилась слабее, хотя доктор постоянно навещал свою пациентку, сама Марион была почти счастлива. Она, правда, горевала об его горе, и не будь этого, она испытывала бы скорее торжество и радость, чем скорбь. Ежедневное писание этих коротеньких записочек было для нее счастием, о котором она до сих пор не имела никакого понятия. Иметь поклонника и такого поклонника было для нее радостью, — радостью, которую ничто почти не омрачало, так как теперь ей бояться было нечего. Она знала, что ей невозможно видеть его подле себя, как другие девушки видят своих поклонников. Но читать его послания, писать ему ласковые слова, говорить с ним о его будущем, просить его вспоминать о ней, его бедной Марион, не дозволяя своему мужественному сердцу слишком переполняться бесполезными воспоминаниями, было для нее истинным счастием. «Зачем хотите вы приехать? — писала она. — Несравненно лучше, чтоб вы не приезжали. Теперь нам все ясно, мы поняли, что Господь для нас сделал. Для меня не хорошо было бы быть вашей женой, а для вас — моим мужем. Но мне кажется, что любовь к вам послужить мне на пользу, а если вы научитесь думать об этом, как думаю я, то и ваша любовь вам не повредит. Любовь эта придает прелесть моей жизни, но именно от этого я чувствую, что должна радостно встретить преждевременную смерть. Если б я могла выбирать, я выбрала бы то, что достается мне на долю».

Но эти ее поучения не оказывали на него никакого влияния. По его понятиям, жгучее горе уже началось. Для него не могло быть другой любви, другого брака, другой Марион. Он слышал, что мачеха тревожится за своего сына. Ребенку этому откроется дорога. Ему, действительно, казалось, что долгая жизнь будет для него немыслима, когда Марион у него отнимется.

— О, да; он опять там, — говорила мисс Демиджон своей тетушке. — Он бывает по большей части по вторникам, четвергам и субботам. Из-за чего он ездит, я совершенно не понимаю. Крокер говорить, что это — истинная любовь. Крокер говорит, что герцог говорит…

— Отвяжись ты с герцогом, — воскликнула старуха. — Не думаю, чтоб Крокер и Джордж Роден когда-нибудь и разговаривали-то.

— Почему ж им не разговаривать, когда они, вот уже пять лет, короткие приятели? Крокер говорит, что лорд Гэмпстед должен присутствовать на свадьбе лэди Амальдины, в августе. Милорд дал слово. И Крокер думает…

— Не особенно я доверяю этому Крокеру, голубушка. Гляди в оба, а то, пожалуй, выйдешь за него, да тогда и увидишь, что Крокер и кровли тебе дать не может.

Лорд Гэмпстед пришел в Парадиз-Роу пешком и сидел у мистрисс Роден во время этой маленькой стычки.

— Не можете же вы думать, что я должен оставить все так, как есть, — говорил он мистрисс Роден. — Невозможно, чтоб я ее не видел. Я хочу ее видеть.

— Если б вы с ней повидались, а затем решились расстаться с ней, это, мне кажется, было бы хорошо.

— Повидаться с ней и проститься навеки?

— Да, милорд.

— Конечно, нет. Этого я никогда не сделаю. Если б я должен был лишиться ее навсегда, я желал бы держать ее в объятиях до самой последней минуты!

— В такую минуту, милорд, те — друзья, которых дала ей сама природа.

— Разве природа не судила и мне быть ее другом? Может ли какой угодно друг любить ее искреннее, чем люблю я? Когда мы умираем, при нас должны быть те, для кого наша жизнь всего важнее. Есть ли кто-нибудь, для кого ее жизнь может быть вполовину так дорога, как дорога она мне? Муж жене всех дороже. Теперь, когда я смотрю на нее, как на отходящую от меня навеки, неужели я не могу сказать, что она для меня то же, что жена.

— Ах, зачем, зачем, зачем!

— Знаю, что вы хотите сказать, мистрисс Роден. Что пользы спрашивать: «зачем», когда дело сделано? Она стала моим сокровищем. Могу ли я что-нибудь тут изменить, потому что вы спрашиваете: «зачем»? Зачем я сюда попал, зачем познакомился с вашим сыном, зачем у меня тут, в груди, что-то убивает меня. Я не могу подумать, что буду разлучен с нею, а между тем меня точно покрывает слава, когда я сознаю, что она меня любила. Если ей суждено меня покинуть, придется это вынести. Что я буду делать, куда денусь, не знаю. Человек никогда сам себя не знает, пока не подвергнется испытанию. Но какова бы ни была моя участь, ее теперь не изменить никакой заботой, никаким надзором. Она — моя, и я не позволю разлучать меня с ней. Если б она умерла, я бы знал, что ее нет. Она бы покинула меня. Я ничего не мог бы тут сделать. Но она жива, может жить, и я хочу быть с нею. Я должен поехать к ней, или она должна приехать ко мне. Если старик позволит, я найму себе какое-нибудь помещение по соседству с ней. Не все ли равно теперь, хотя бы все узнали? Пусть их все знают. Если она останется жива, она будет моей. Если ей суждено умереть, что узнает свет, кроме того, что я лишился той, которая должна была быть моей женой? — Даже мистрисс Роден не имела духу сказать ему, что он видел Марион в последний раз. Бесполезно было бы говорить ему это, так как он не послушался бы приказания, которое заключалось бы в таком уверении. Осторожность, забота о ее здоровье до сих пор его сдерживали, но только на время. Никто не смел намекнуть ему, что он никогда более не должен видеть свою Марион.

— Надо спросить мистера Фай, — ответила она.

Сама она имела больше влияния, чем квакер, и прекрасно это знала, но надо было сказать что-нибудь.

— Мистер Фай имеет тут даже менее голоса, чем я, — сказал Гэмпстед. — По-моему, сама Марион одна из всех нас сильна. Не будь ее решимость так тверда, он уступил бы, и вы также.

— Кто может знать лучше ее? — сказала мистрисс Роден. — Кто из нас так чист, так честен, так исполнен любви, как она? Совесть ее говорить ей, как следует поступать.

— Я в этом не уверен, — сказал он. — Совесть ее может наполнять и ее душу бесполезными опасениями. Я не согласен, чтоб окружающие должны были поощрять девушку произносить над собой подобный приговор. Кто вправе сказать, что Бог положил ей рано умереть? — Мистрисс Роден покачала головой. — Я не собираюсь проповедывать другим, чего требует религия, но мне кажется, что мы должны предоставлять эти вещи Богу. Что сама она сомневается, это пожалуй, довольно естественно, но другим не следовало поощрять ее.

— Вы это на мой счет говорите, милорд?

— Не сердитесь на меня, мистрисс Роден. Вопрос этот для меня так важен, что по неволе приходится говорить об этом откровенно. Мне действительно кажется, что меня удаляют от нее, тогда как, в силу всех уз, какие могут связывать мужчину с женщиной, мне следовало бы быть возле нее. Всякик приличия и церемонии теряют значение, когда я подумаю, что она составляет для меня, и вспомню, что ее скоро возьмут у меня.

— Что было бы, если б у нее была мать?

— Почему бы матери отвергнуть мою любовь в дочери? Но у нее нет матери. У нее есть отец, который дал мне свое согласие. Я убежден, что будь это дело предоставлено ему, Марион теперь была бы моей женой.

— Я была в Италии, милорд.

— Не позволю себе сказать такому другу, как вы, что жалею, что вы там не остались; но я чувствую, я не могу не чувствовать.

— Милорд, мне кажется, дело в том, что вы едва ли знаете, как непреклонна может быт сама наша Марион в таком деле. Ни отец, ни я не влияли на нее. Теперь я могу, без всякой нескромности, рассказать вам обо всем, что произошло между вами; когда я в первый раз заметила, что вы как будто обратили на нее внимание…

— Обратил на нее внимание! — сердито воскликнул Гэмпстед.

— Когда мне в первый раз пришло в голову, что вы начинаете к ней привязываться…

— Вы говорите, точно здесь было какое-то пустое дурачество. Разве я не поклонялся ей? Разве не сложил сердце к ее ногам, с первой минуты, когда увидал ее? Разве я скрывал это, хотя бы от вас? Было тут какое-нибудь притворство, какая-нибудь ложь?

— Нет.

— Так не говорите, что я обратил на нее внимание. Это возмутительная фраза. Когда она мне сказала, что любит меня, она мне сделала честь.

— Когда вы в первый раз обнаружили перед нами, что любите ее, — продолжала она, — я уже боялась, что это не поведет к добру.

— Почему?

— Я теперь об этом говорить не стану, но это была моя мысль и я ее сообщила Марион.

— Сообщили?

— Да; мне кажется, что сделавши это, я только исполнила свой долг по отношению к девушке, у которой нет матери. О доводах, которые я привела ей, я теперь ничего не скажу. Ее собственные были настолько сильнее, что мои не могли оказать никакого влияния. Я всегда знала, что Марион чиста душой, самоотверженна, что она почти совершенство. Но до этого я никогда не видала, до какой высоты она может подняться. Она не знала и минуты сомнения. Она с самого начала видела, что этому не бывать.

— Это будет, — сказал он, вскакивая со стула и вскидывая руки кверху.

— Ни я не могла убедить ее, ни отец ее. Даже вам не убедить ее. Раз она утвердилась на мысли, что, выйдя за вас замуж, она причинила бы вам вред, вся ее страстная любовь не заставит ее помириться с безграничной радостью уступить вам.

Тем не менее мистрисс Роден обещала съездить в Пегвель-Бей и постараться привести Марион в Галловэй. Чтобы лорд Гэмпстед сам поехал в приморское местечко, где жила Марион, казалось ей неприличным; но она дала слово из всех сил похлопотать, чтоб устроить хотя бы одно свидание в Парадиз-Роу.

 

XXIV. Лорд Гэмпстед опять у Марион

Квакер был совершенно в руках дочери. Чего бы она ни пожелала, он согласился бы на все. Когда она сказала ему, что желала бы съездить в Лондон на несколько дней, он, конечно, ей не противоречил. Когда она объяснила, что хочет это сделать для того, чтобы повидаться с лордом Гэмпстедом, он только печально покачал головой и молчал.

«Конечно я приеду, так как вы этого желаете, — писала Марион своему другу. — Каких бы ваших желаний я не исполнила, кроме тех, которых у вас и быть бы не должно. Мистрисс Роден говорит, что я должна ехать в город, чтоб выслушать нотацию. Не будьте ко мне очень строги. Не думаю, чтоб вам следовало просить меня делать то, чего, как вы знаете, я сделать не могу. О, мой милый, как бы я желала, чтоб все было кончено, чтоб ты был свободен».

В ответ на это письмо, да и на другие в том же роде, он писал ей длинные послания, в которых старался сдерживать уверения в своей любви, с целью тем вернее убедить ее посредством логичности своих доводов. Он говорил ей о воле Божией, о грехе, который она возьмет на душу, решившись предвещать действия Провидения. Он много говорил об узах, которые соединили их, когда они объяснились друг другу в любви. Он пытался объяснить ей, что она не вправе решать такой вопрос самовольно, не справляясь с мнением тех, кто должен знать свет лучше, чем она его знает. Если бы был совершен коротенький обряд, она была бы обязана повиноваться ему, как мужу. Неужели она и теперь не обязана была признать его право, разве не ее явный долг был слушаться отца, если уж не его? В конце четырех, тщательно написанных, полных страниц, вдруг прорывалось два, три выражения, говорящие о страстной любви. Едва ли нужно говорить, что, насколько переполненные рассуждениями страницы не имели для Марион никакого значения и ни в чем ровно ее не убеждали, настолько же эти несколько слов были для нее хлебом насущным.

Она понимала его, давала ему настоящую цену. Он был так искренен, что даже самые преувеличенные его выражения не могли быть не искренними. Что же до его рассуждений, она знала, что источник их — страсть. Она не сумела бы логически доказать ему это, но он безусловно ошибается. Она не была обязана прислушиваться ни в какому другому голосу, кроме голоса собственной совести. Она обязана была не подвергать его огорчениям, которые достались бы ему на долю, если б он сделался ее мужем. Она не знала насколько он окажется слабым или сильным, когда придется нести бремя горя, которое несомненно обрушится на него, когда она умрет. Она слыхала, а отчасти и видала, что время всегда уменьшает тягость этого бремени. Может быть, лучше было бы, чтоб она умерла поскорей. Она начинала думать, что он будет не в состоянии приискивать себе жену, пока она жива. Она постепенно, но вполне убедилась в его сердечном постоянстве. Ей говорили, что большинство мужчин не таково. Когда она только что полюбила его, она не думала, что он окажется таким.

«Конечно, — писала она, — я буду дома во вторник, в два часа. Разве я не всякий день и не во все часы — дома? Мистрисс Роден не будет, — так как вы этого не желаете, хотя мистрисс Роден всегда была вам другом. Конечно, я буду одна. Папа всегда в Сити. Быть милой с вами! Конечно, я буду с вами мила. Как могу я неласково обращаться с единственным существом, которое люблю больше всего на свете? Я постоянно думаю о вас; но действительно бы желала, чтоб вы так много не думали обо мне. Мужчина не должен так много думать о девушке, а лишь так, в свободные минуты. Не думала я, что так будет, когда разрешила вам любить меня».

Все утро знаменитого вторника, перед отъездом из дома, он не только думал о ней, но пытался привести в порядок доводы, которые могли ему понадобиться — с целью, в конце концов, убедить ее. Он совершенно не понимал, как бессильны были его доводы, по отношению к ней. Когда мистрисс Роден говорила ему о нравственной силе Марион, он поверил ей только отчасти. Во всех маловажных вопросах, Марион была перед ним слаба, как истая женщина. Когда он говорил ей, что то или другое прилично и хорошо, она принимала это как евангельскую истину, потому что говорил это — он. Даже когда она заглядывала ему в лицо, в ней сказывалась часть прежнего благоговейного страха. Потому что он был аристократ, а она дочь простого квакера; в их отношениях, несмотря на идеальную любовь, все еще проглядывало неравенство положений. Казалось естественным, что он должен приказывать, а она должна повиноваться. Как же после этого могло быть, чтоб она не послушалась его в этом важном вопросе, который был для него таким существенным? А между тем, до сих пор, ему никогда не удавалось хоть сколько-нибудь убедить ее.

При всей своей кротости и робости, она уже все порешила, даже до приветствия, которым встретит его. Его первый, горячий поцелуй озадачил ее. С тех пор она об этом думала и сказала себе, что такие доказательства любви не могут причинить ей никакого вреда.

Когда он вошел в комнату, он тотчас обнял ее.

— Марион, — сказал он, — Марион! и вы говорите, что вы больны? Вы свежи как роза.

— Лепестки розы скоро опадают. Но мы не будем говорить об этом. Зачем этого касаться?

— Ничего не сделаешь. — Он продолжал держать ее за талью и теперь снова поцеловал. В ее немой покорности было нечто, что заставило его в первую минуту подумать, что она наконец решилась окончательно уступить ему. — Марион, — продолжал он, не выпуская ее из объятий, — вы позволите мне убедить вас? Вы теперь будете моей?

Постепенно — очень кротко — ей удалось освободиться.

— Сядьте, милый, — сказала она. — Вы волнуете меня всем этим. Мне вредно волноваться.

— Я буду смирен, неподвижен, если вы только скажете мне одно слово. Скажите мне, что нас не разлучат и я больше ни о чем не буду просить.

— Разлучить!.. Нет, не думаю, чтоб нас разлучили.

— Скажите, что настанет день, когда мы, действительно, соединимся, когда…

— Нет, милый, нет. Этого я сказать не могу. Я не могу изменять ничего из сказанного прежде. Вот мы тут с вами, вдвоем, любим друга друга всем сердцем, а между тем этому не бывать. Иногда я себя спрашиваю: «Моя ли тут была вина»?

Теперь она сидела, а он стоял над ней, но все еще держал ее за руку.

— Ничьей вины тут не было.

— Когда случается такое большое несчастие, тут обыкновенно не без вины. Но не думаю, чтоб у нас так было. Поймите меня. Несчастие не со мной. Не думаю, чтоб Господь мог ниспослать мне большее блаженство, чем быть любимой вами, если б ваше горе, ваши жалобы не отнимали у меня моей радости.

— Так не отнимайте же и у меня моей, — сказал он.

— Из двух зол вы должны выбирать меньшее.

Он выпустил ее руку и то стоял далеко от нее, то ходил по комнате, пока она старалась объяснить ему свои мысли, по мере того, как они приходили ей в голову.

— Не знаю, как могла бы я поступить иначе, — говорила она, — когда вы так стремились меня уверить, что любите меня. Теперь мне кажется, что я могла бы уехать, не ответив вам ни словом.

— Это вздор, чистый вздор, — сказал он.

— Я не могла бы солгать вам. Раз я попыталась, но слов не находила. Если бы я промолчала, вы прочли бы истину в глазах моих. Что ж могла я сделать? А между тем, не было минуты, чтоб я не знала, что будет то, что есть.

— Этого не должно быть.

— Но раз, что оно так есть, почему бы нам не взять с судьбы что можно? Неужели вы не можете находить радости в мысли, что придали невыразимую прелесть жизни вашей бедной Марион? Если б я могла думать, что вы в силах не склонять головы и принять скромный дар моей любви, не преувеличивая его значения, тогда, мне кажется, я могла бы быть счастлива до конца.

— Чего ж вы от меня требуете? Разве может человек любить и не любить?

— Мне почти кажется, что может. Я почти думаю, что мужчины так и делают. Я не желала бы, чтоб вы меня не любили. Я не хотела бы совершенно лишиться того, что для меня свет и слава. Но мне хотелось бы, чтоб любовь ваша была такого рода, чтоб не совсем порабощала вас, чтоб вы не забывали вашего имени, вашей семьи.

— Мне нет никакого дела до моего имени. Что до меня касается, не я продолжу мой род!

— О, милорд! Благодаря вам…

— Это недостойно мужчины, лорд Гэмпстед. Из-за того, что такая бедная, слабая девушка, как я, не может исполнит всех ваших желаний, вы отрекаетесь от вашей силы, от вашей молодости, от всех надежд, которые вы должны были бы питать? Одобрили ли бы вы другого, если б услыхали, что он от всего отказался, пренебрег своими обязанностями из любви к какой-нибудь Двушке, которая, по мнению света, несравненно ниже его?

— Тут нет речи о выше и ниже. Здесь, по крайней мере мы равны.

— Мужчина и девушка никогда не могут быть равны. У вас блестящая будущность, и вы уверяете, что все ничто, потому что я не могу быть вашей женой.

— Что ж мне делать, если сердце мое разбито? Вы одни можете мне помочь.

— Нет, лорд Гэмпстед, в этом-то вы и ошибаетесь. Тут позвольте мне сказать, что я яснее вас понимаю дело. С усилием с вашей стороны, все еще может уладиться.

— Усилие?.. Какое усилие?.. Разве я могу заставить себя забыть, что когда-нибудь видел вас?

— Нет, забыть вы не можете. Но вы можете решить, что, не забывая меня, вы должны меня помнить лишь настолько, насколько я этого стою. Вы не должны покупать ваших воспоминаний слишком дорогою ценой.

— Чего ж вы от меня требуете?

— Я желала бы, чтоб вы выбрали другую жену.

— Марион!!

— Я желала бы, чтоб вы выбрали другую жену. Если не сейчас, я бы желала, чтоб вы сейчас решились на это.

— Вам не больно было бы сознавать, что я люблю другую?

— Мне кажется, что нет. Я себя испытывала и теперь мне кажется, что мне это не было бы больно. Было время, когда я себе признавалась, что это было бы очень горько, тогда я сказала себе, что надеюсь… что вы подождете. Но теперь я признаю суетность и эгоизм подобного желания. Если я действительно люблю вас, разве я не обязана желать того, что для вас лучше?

— Вы считаете это возможным? — сказал он. — Неужели вы думаете, что могли бы так поступить, если б это было удобно с внешней стороны?

— Нет, нет, нет.

— Почему ж вы считаете меня более жестокосердым, чем вы сами?

— Я желала бы видеть в вас мужчину.

— Я вас выслушал, Марион, теперь выслушайте меня. Все ваши утонченные различия между мужчинами и женщинами — все вздор. Есть и мужчины, и женщины, которые любить могут и любят, есть и другие, которые не любят и не могут любить. К добру ли это или к худу, но мы с вами можем любить и любим. Вам невозможно было бы и подумать отдаться другому?

— Это, конечно, правда.

— Тоже и со мной, и всегда так будет. Останетесь ли вы в живых или нет, у меня не будет другой жены, как Марион Фай. Относительно этого, я вправе ожидать, что вы мне поверите. Будет ли у меня жена или нет — вам решать.

— О, милый, не убивай меня.

— Это неизменно. Если ты умеешь быть твердой и я умею. Что же касается до моего имени и моей семьи, все это ничего не значит. Если б я мог смотреть вперед и думать, что ты сядешь у моего очага, с моим ребенком на руках, тогда я был бы в силах помышлять о деятельности. Если этому не бывать, до остального мне нет дела. Другие позаботятся о судьбе Траффордов. Мне было бы приятно слегка свернуть с избитой дорожки, отрадно показать свету, какую прелестную графиню я ввожу в его салоны. Мне это удалось. Я нашел девушку, которая действительно делала бы честь моему имени. Если этому не бывать — что ж, пусть имя и семья идут по-прежнему старой, избитой дорогой. Вторично я пытаться не буду. Выбор мой сделан — и вот последствия.

— Подожди, милый, подожди. Не думала я, что до этого дойдет, но подожди.

— Кто может сказать, что Бог мне еще приуготовил. Я дал тебе высказаться, Марион; теперь надеюсь, что ты поймешь меня. Твоего решения я не принимаю, но мое ты примешь. Обдумай все это, и когда мы снова увидимся, через день или два, скажи мне, не решишься ли ты соединить свою судьбу с моею и зажить, как велит Бог.

С этим он снова поцеловал ее и вышел, не прибавив более ни слова.

 

XXV. Горе Крокера

В половине лета самые разнообразные интересы занимали Парадиз-Роу. Не было в этой улице ни одного человека, который, хоть отчасти, не был бы знаком с печальной историей Марион Фай и ее любви. Невозможно было и ожидать, чтоб такой человек, как лорд Гэмпстед, часто посещал эту улицу, не возбуждая внимания.

Когда Марион возвратилась домой из Пегвель-Бея, даже мальчик из таверны знал, зачем она приехала. Кроме того, был важный вопрос о «герцоге». Образовались целые партии «за» и «против». Партия Демиджонов, находясь под влиянием Крокера, была такого мнения, что раз, что Джордж Роден — герцог, ему не отделаться от своей герцогской природы, и энергически выражали мысль, что совершено прилично называть герцога герцогом, все равно желает ли он этого, или нет. Но хозяйка таверны, мистрисс Гримлей, горячо держалась противной стороны. Джордж Роден, по ее понятиям, будучи почтамтским клерком, несомненно англичанин, а в качестве англичанина, т. е. свободного человека, вправе называться как ему угодно. Большинство находило, что она выражает но этому вопросу совершенно приличную конституционную теорию, и так как она имела большое влияние в околодке, то герцога, по большей части, называли по старому; но дело не обходилось без распрей, а раз даже дошло до рукопашной. Все это очень оживляло Парадиз-Роу.

Но возник еще новый источник живейшего интереса. Самуил Крокер был объявленным женихом мисс Демиджон. Много было затруднений, пока все это уладилось. Крокер, конечно, желал, чтоб часть громадного богатства, которое молва приписывала мистрисс Демиджов, перешла к невесте в день ее свадьбы. Но споры, которые возникли между ним и старушкой по этому вопросу, были бурны и бесплодны.

— Право, эти вещи совершенно непонятны, — сказал Крокер мистрисс Гримлей, давая ей понять, что он не намерен расстаться со свободой без достаточного вознаграждения.

Мистрисс Гримлей успокоила молодого человека, напомнив ему, что старушка — большая охотница до горячей водки пополам с водой и что она не может «захватить с собой свои деньги туда, куда отправится». Крокер наконец удовлетворился уверением, что будет завтрак и приданое в сто фунтов. Благодаря этому обещанию и надежде на благодетельное содействие водки с водой, он уступил, и дело было сделано.

Если б все этим ограничилось, это не вызвало бы в Парадиз-Роу особого волнения. Парадиз-Роу был так занят графами, маркизами и герцогами, что любовь Крокера прошла бы почти незаметно, если б не один случай, трогательный по существу и интересный по развитию.

Даниэль Триббльдэль, младший клерк в конторе Погсона и Литльбёрда, мужественно боролся с своей страстью в Кларе Демиджон; но, несмотря на энергический характер борьбы, любовь победила. Он наконец нашел невозможным отказаться от избранницы своего сердца и выразил намерение «размозжить голову Крокеру», если когда-нибудь встретит его в соседстве Парадиз-Роу. С целью это исполнить, он постоянно посещал эту улицу, от десяти часов вечера до двух утра, и тратил в таверне гораздо больше денег, чем бы следовало. Иногда он стучался в дверь № 10 и смело спрашивал мисс Клару. Раза два он ее видел и пролил целые потоки слез. Он бросался в ее ногам, она уверяла его, что это тщетно. У Погсона и Литльбёрда он спустился до 120 фунтов в год и не было никакой надежды на прибавку. Кроме того, Крокер уже был женихом. Клара просила Даниэля не появляться в окрестностях Галловэя. Ничто, клялся он, не разлучит его с Парадиз-Роу. Если б этот завтрак был когда-нибудь дан, если б эта ненавистная свадьба когда-нибудь состоялась, о нем услышат. Тщетно Клара угрожала умереть на пороге церкви, если он совершит какой-нибудь необдуманный поступок. Он решился, и Клара, конечно, была тронута его постоянством. Достойно замечания, что Крокер и Триббльдэль никогда не встречались в Парадиз-Роу.

Понедельник, 13 июля, был день, назначенный для свадьбы. Квартира для счастливой четы была нанята в Айлингтоне. Надеялись было, что для них найдется место в № 10; но старушка, опасаясь докучливости нового жильца, предпочла ужасы одиночества обществу племянницы и ее мужа. Она, однако, подарила часы и небольшую фисгармонику, чтобы скрасить гостиную меблированных комнат; так что можно было сказать, что отношения поставлены на твердую и приятную ногу. Мало-помалу, однако, и старушка, и молодая особа стали находить, что Крокер слишком горячится из-за важного вопроса о герцоге. Когда он объявил, что ничто в мире не заставит его назвать своего друга каким бы то ни было именем кроме аристократического титула, принадлежащего ему по праву, ему предложили вопрос другой — относительно его образа действий в департаменте. До Парадиз-Роу дошел слух, что Крокер своим упрямством надоел всем в департаменте.

— Говоря о нем, я всегда называю его «герцог», — сказал Крокер, — также и при встрече. Конечно, это может на короткое время вызвать легкую холодность, но признает же он, наконец, справедливость побуждения, которое руководит мной. Он — герцог.

— Если вы будете продолжать делать то, чего вам не велят, — сказала старуха, — вас удалят.

Крокер на это только улыбнулся. Сам Эол не удалит его за приверженность в обычаям европейских дворов.

Крокер, действительно, превратился в бич почтамта. Сэр Бореас имел свой взгляд на титул Родена и желал помочь лорду Персифлаж заставить клерка признать свое аристократическое происхождение. Но когда он убедился, что решимость Родена тверда, он уступил. На этот счет не было сделано никакого распоряжения. Едва ли в подобных вопросах допускаются распоряжения. Но само собой понималось, что, так как мистер Роден желает остаться мистером Роденом, он и должен им быть. Было решено, что приличие требует, чтоб его называли так, как он сам этого желает. А потому, когда Крокер упорствовал, все признали, что Крокер до крайности несносен. Когда Крокер объявил Родену лично, что совесть ему не позволяет при встрече с человеком, которого он считает аристократом, не назвать его его титулом, весь департамент нашел, что Крокер — осел. Слышно было, что Эол выразил сильную досаду и объявил, что этого господина, рано или поздно, придется уволить. Это передали Крокеру.

— Сэр Бореас не может меня уволить за то, что я называю аристократа его настоящим именем, — с негодованием ответил Крокер.

Клерки, в своих интимных разговорах, признавали, что оно, пожалуй, справедливо, но замечали, что есть разные способы доканать человека. Если Эол желал повесить Крокера, Крокер, конечно, вскоре доставит ему веревку. У Боббина с Гератэ состоялось небольшое пари, что ранее конца года Крокер перестанет появляться в департаменте.

Увы! как раз перед днем, назначенным для свадьбы бедняка, в течение первой недели июля, нашему Эолу не только представился случай уволить бедного Крокера, но этот случай был таков, что, по общему приговору, было решено, что невозможно было им не воспользоваться. Кроме того, известие о содеянном грехе дошло до сэра Бореаса в минуту сильного раздражения, вызванного другой причиной.

— Сэр Бореас, — сказал Крокер, входя в кабинет великого человека, — надеюсь, что вы сделаете мне честь присутствовать на моем свадебном завтраке. — Уже это приглашение было непростительной дерзостью… — Я не приглашаю никого больше из департамента, кроме герцога, — прибавил Крокер.

Как Крокера мгновенно выпроводили из комнаты, мы здесь описывать не станем, но читатель может быть совершенно уверен, что ни Эол, ни «герцог» приглашения не приняли. В этот самый день мистер Джирнингэм, с помощью одного из курьеров, открыл, что Крокер изорвал целую кипу официальных бумаг!

В числе многих грехов Крокера была привычка «затягивать бумаги». Надо было написать несколько писем, или, вернее, снять с них копии, а Крокер откладывал работу со дня на день. Бумаги куда-то запирались, точно само собой, иногда и найти их было трудно. Были люди в департаменте, которые говорили, что на заявления Крокера не всегда можно положиться, а за последнее время был случай, когда несчастного заподозрили в том, будто он спрятал кипу бумаг, про которую он утверждал, что она никогда и не бывала у него на хранении. Туг поднялась целая буря в кругу тех, у кого должны были бы быть бумаги, если у Крокера их нет; сделаны были усиленные поиски. При этом и открылось, что Крокер положительно уничтожил документы! Предметом их были жалобы беспокойного старика, который, уже много лет, взводил на департамент всевозможные обвинения. Судя по словам этого раздражительного господина, сатанинские ухищрения были пущены в ход с целью помешать ему получить хотя бы одно письмо в течение многих лет.

Претензии старика были лишены всяких оснований; но теперь было почти невозможно не дать ему знать, что все его письма с жалобами уничтожены. Конечно, Крокера следует совсем отрешить от должности. Временно его отрешили сейчас же и потребовали от него письменных объяснений.

— А свадьба моя назначена на будущей неделе, — со слезами сказал он мистеру Джирнингэму. Эол не пожелал его видеть, а мистер Джирнингэм, при этом воззвании, только покачал головой.

Никто никогда не узнал, кто первый сообщил страшную весть в Парадиз-Роу. Одни говорили, что Триббльдэль знаком с приятелем Боббина и что он-то все и сообщил Кларе, в анонимном письме. Другие упоминали о дружбе между мальчиком из таверны и сыном одного из курьеров. Как бы то ни было, истина дошла до № 10. Крокер был вызван на свидание со старухой, и ему тут же объявили, что свадьба состояться не может.

— Чем вы намерены, сэр, содержать эту молодую особу? — спросила мистрисс Демиджон, со всей строгостью, на какую только была способна. Крокер был так убит, что не нашел ни слова в свою защиту. Он не посмел сказать, что, может быть, его и не уволят. Он не отвергал, что уничтожил бумаги.

— Я совершенно к нему охладела, когда увидела, что старуха так его загоняла, — впоследствии говорила Клара.

— Что ж мне делать с квартирой? — спросил Крокер, плача.

— Разорвите ее, — сказала мистрисс Демиджон, — разорвите. Только возвратите часы и фисгармонику.

Крокер в отчаянии искал помощи повсюду. Может быть, Эол и окажется мягкосердечнее Клары Демиджон. Он написал лорду Персифлаж, давая ему самый подробный отчет о положении дела. «Герцога» он боялся, иначе он обратился бы к нему. Но ему вспомнился лорд Гэмпстед, с которым он познакомился на охоте и так приятно провел время, и он отправился в Гендон. Лорд Гэмпстед в это время жил там в полном уединении. Марион Фай увезли назад в Пегвель-Бей, а жених ее засел в своем старом доме и не видался почти ни с кем. На сердце у него было очень тяжело. Он начинал верить, что Марион, действительно, никогда не будет его женой. Он находился в этом состоянии, когда Крокера привели к нему в сад, где он бродил.

— Мистер Крокер, — сказал он, остановившись на дорожке и смотря прямо в лицо посетителя.

— Да, милорд, это я. Я, Крокер. Вы помните меня, милорд, в Кумберлэнде?

— Я вас помню, — в замке Готбой.

— И на охоте, милорд?

— Что могу я теперь для вас сделать?

— Я всегда находил, милорд, что ничто лучше спорта не скрепляет привязанностей.

— Если вы желаете что-нибудь сообщить…

— Между вами еще другая связь, милорд. Мы оба искали себе подруг в Парадиз-Роу.

— Если у вас есть что сказать, говорите.

— Что же касается до вашего приятеля, милорд… Вы знаете, на кого я намекаю. Если я чем и оскорбил его, то только потому, что думал, что если титул несомненно принадлежит ему по праву, то молодой особе, которую я называть не стану, следовало бы им пользоваться. Я делал это только из преданности семейству.

— Зачем вы сюда явились, мистер Крокер? Я в настоящую минуту не расположен беседовать, могу сказать, ни на какую тему. Если я чем-нибудь…

— О, милорд, меня хотят уволить! Ради Парадиз-Роу, милорд, вступитесь, вступитесь, вступитесь за меня. — Тут он рассказал всю историю бумаг, объяснив только, что разорвал их случайно. — Сэр Бореас сердится на меня за то, что я счел приличным называть, вы знаете кого, его титулом, а теперь меня хотят отрешить от должности, как раз в то время, когда я готов был вести эту прекрасную и образованную девушку к алтарю. Подумайте только, если б вас с мисс Фай так разлучили.

Лорд Гэмпстед пытался растолковать своему гостю, что он ничем даже не может оправдать своей просьбы.

— Но письмо! Вы могли бы написать письмо. Письмо ваше, милорд, сделало бы так много. — Лорд Гэмпстед покачал головой. — Если б вы только сказали, что были со мной коротко знакомы в Кумберлэнде! Конечно, я не беру на себя смелость утверждать, чтоб это была правда, — но чтоб спасти бедняка накануне его свадьбы!

— Письмо я напишу, — сказал лорд Гэмпстед. — Я не могу сказать, что мы были короткими приятелями, потому что это была бы неправда.

— Нет, нет, конечно нет.

— Но я напишу сэру Бореасу. Не могу себе представить, чтоб это могло оказать какое-нибудь действие.

— Окажет, милорд.

— Я напишу и скажу, что ваш отец имеет отношения к моему дяде и что ваше положение, — я говорю о близости свадьбы, — могло бы быть принято за основание для помилования. Прощайте.

Не очень скоро, но с усиленными выражениями благодарности и не без слез бедный Крокер распростился. Вскоре после его отъезда было отправлено следующее письмо:

«Сэр!
Ваш покорный слуга Гэмпстед».

Хотя я не имею чести быть вам известным, я беру смелость написать вам о положении одного из ваших клерков. Вполне сознаю, что если б вы за это сделали мне замечание, я заслужил бы его моим неизвинительным вмешательством. Мистер Крокер уверяет меня, что ему грозит отрешение от должности, из-за проступка, которого вы, как начальник его, крайне не одобряете. Он просит меня ходатайствовать за него перед вами. Отец его — управляющий имениями моего дяди, лорда Персифлаж, и мы встречались в доме дяди. Не смею выставлять это как причину для помилования. Но мистер Крокер намерен жениться в очень скором времени, а потому я позволяю себе думать, что вы согласитесь со мною, что к эпохе в жизни человека, которая должна бы быть эпохой радости и полного удовлетворения, можно отнестись с чувством снисходительности, которое, в другое время, было бы предосудительно.

 

XXVI. «Отрешить. Б. Б.»

С первой почтой лорд Гэмпстед получил следующий ответ на свое письмо:

«Дорогой лорд Гэмпстед,
Ваш покорнейший слуга Бореас Бодкин».

дело мистера Крокера очень плохо; но главный директор почт увидит ваше ходатайство и, я уверен, сочувственно отнесется к вашему человеколюбию, как отношусь к нему и я. Не могу взять на себя решить, что его превосходительство сочтет нужным сделать, а потому лучше будет, если вы пока воздержитесь от сношений с мистером Крокером.

Остаюсь, милорд,

Любого предлога было достаточно нашему Эолу, чтоб избавить его от неприятности отрешить человека от должности. Пока он просто медлил, Крокер не смел показаться в департаменте, а Клара Демиджон окончательно решила порвать с ним. Триббльдэль с его 120 фунтами гораздо лучше Крокера без гроша. Кроме того, весь Парадиз-Poy решил, что в постоянстве Триббльдэля есть что-то романическое. Триббльдэль бывал в Парадиз-Роу каждый день — или, вернее, каждую ночь — советовался с мистрисс Гримлей и находил утешение в горячей водке пополам с водой. Мистрисс Гримлей была добродушна и беспристрастно относилась к обоим молодым людям. Она любила потребителей и была охотница до свадеб вообще.

— Если у него нет никаких доходов, конечно, он сойдет со сцены, — сказала мистрисс Гримлей Триббльдэлю, чем сильно утешила молодого человека. — А вы пойдите-ка да отбейте: «куй железо пока горячо».

Триббльдэль пошел и стал защищать свое дело.

Было около одиннадцати часов, когда он постучался в дверь № 10; но Клара еще не ложилась, так же как и горничная, которая отворила дверь.

— Ах, Даниэль, как вы приходите поздно! — сказала Клара, когда молодого человека ввели в приемную. — Что привело вас сюда в такое время?

Триббльдэль сразу объявил, что привела его необычайно пылкая страсть. Любовь его к Кларе была такая старая история, он так часто говорил о ней, что повторение не требовало никаких околичностей. Если б он ее встретил на главной улице, в воскресное утро, он тотчас же заговорил бы об этом.

— Клара, — сказал он, — пойдете вы за меня? Я знаю, что тот негодяй — погибший человек.

— О, Даниэль, «лежачего не бьют».

— А разве он не бил меня все время, пока я лежал? Разве он не торжествовал? Разве ты не была в его объятиях?

— Н…нет.

— Неужели ты думаешь, что это не значило бить меня лежачего?

— Это нисколько не могло повредить вам.

— О, Клара, если б ты знала, какова моя любовь, ты поняла бы этот вред. Каждый раз, как он касался твоих губ, я это слышал, хотя все время был в конторе.

— Это уж нелепо, Давиэль.

— Право слышал, не телесными ушами, но всеми фибрами моего сердца.

— А! Но, Даниэль, вы с Сэмом такие были приятели с первого раза.

— С какого это?

— Когда он только что начинал за мной ухаживать. Помните маленький вечер, когда Марион Фай была здесь?

— Правда, я тогда пробовал сойтись с ним. Я думал, что, может быть, дойду до того, что буду относиться к этому равнодушнее.

— Вы отлично притворялись.

— Я думал также, что это, может быть, лучшее средство тронуть ваше холодное сердце.

— Холодное! Не думаю, чтоб мое сердце было холоднее чьего бы то ни было.

— Ах, если бы ты еще раз согрела его для меня!

— Бедный Сэм! — сказала Клара, поднося платок к глазам.

— Почему он беднее меня? Я был первый. Во всяком случае я был раньше его.

— Ничего я не знаю, ни первых, ни последних, — сказала Клара, в то время, как тени различных Банко проносились перед ее глазами.

— А что до него касается, какое право имеет он думать о какой бы то ни было девушке? Он — жалкое существо, у него не хватит средств, чтоб доставить жене кровать, на которую она могла бы прилечь. Он так хвастал гражданской службой правительству ее величества, а гражданская-то служба дала ему по шапке.

— Нет еще, Даниэль.

— Дала. Я счел долгом расследовать; сэр Бореас Бодкин сегодня отдал приказ: «Отрешить. Б. Б.» Я знаю людей, которые видели эти самые слова, внесенные в штрафную книгу почтамта.

— Бедный Сэм!

— Уничтожил крайне важные бумаги! Чего другого мог он ожидать? А теперь у него гроша за душой нет.

— 120 фунтов в год не такая уж сумма, Даниэль.

— Мистер Фай еще на днях говорил, что если я женюсь и остепенюсь, мне дадут прибавку.

— Ты слишком любишь таверну «Герцогини», Даниэль.

— Нет, Клара, нет; я это отрицаю. Спроси мистрисс Гримлей, из-за чего я так часто бываю так. Если б у меня был свой уютный уголок, где та, кого я люблю, сидела бы против меня у камина, может быть с ребенком на руках… — Триббльдэль, говоря это, смотрел на нее во все глаза.

— Господи! Даниэль, что ты такое говоришь!

— Я никогда бы не пошел ни к какой «Герцогине», ни в какому «Маркизу Гранби», ни к какому «Ангелу». — Все это были таверны, скученные по близости от Парадиз-Роу. — Тогда меня никуда бы не тянуло, кроме той комнаты, где находились бы эта молодая женщина и этот ребенок.

— Даниэль, ты всегда был силен в поэзии.

— Испытай меня и увидишь, что это реальнейшая проза. Говорю тебе — испытай.

Тут Клара уже была в его объятиях, слово было все равно что дано. Крокер, без всякого сомнения, был отрешен от должности, а если и нет, то показал себя недостойным. Чего можно было ожидать от мужа, который способен был разорвать целую кипу официальных бумаг? Кроме того, Даниэль Триббльдэль выказал романическое постоянство, которое, конечно, заслуживало награды. Клара поняла, что джин с водой истреблялся изо дня в день ради ее. И квартира, и часы, и фисгармоника — все было готово.

— Пожалуй, что так всего лучше, Даниэль, так как ты этого так сильно желаешь.

— Еще бы! Я всегда этого желал. Теперь я не поменялся бы с самим мистером Погсоном.

— Он женился на третьей, три года тому назад!

— Я говорю о конторе, о капиталах. Мне гораздо приятнее иметь мою Клару и 120 фунтов, чем быть Погсоном и Литльбёрдом, со всеми их доходами.

Лестное уверение получило должную награду и так, далеко за полночь, торжествующий обожатель раскланялся. На другой день, вскоре после полудня, Крокер был в Парадиз-Роу. Он вторично посетил лорда Гэмпстеда и ему удалось выпытать у этого добродушного смертного кое-что из того, что заключалось в письме сэра Бореаса. Дело должно было быть предоставлено на усмотрение главного директора почт. В департаменте установилось понятие, что, когда дело предоставлено на усмотрение его превосходительства, его превосходительство никогда не прибегает к крайним мерам. Крокер понял, что одно уже это заявление говорит о прощении. Положившись на это, он отправился в Парадиз-Роу, причем облекся в свой лучший фрак и взял перчатки в руку, объявить своему предмету, что от квартиры отказываться нечего, а часы и фисгармонику можно и сохранить.

— Но ведь вас отрешили от должности, — сказала Клара.

— Никогда, никогда!

— Это внесено в книгу. «Отрешить. Б. Б.» Я знаю людей, которые видели эти слова собственными глазами.

— Да оно совсем не так делается, — сказал Крокер, который был совершенно сконфужен.

— Это внесено в книгу, Сэм; а я знаю, что они от этого никогда не отступают.

— Кто это вносил? Ничего внесено не было. Книги не существует, по крайней мере такой. Триббльдэль все сочинил.

— О, Сэм, зачем изорвали вы эти бумаги? Чего другого можно было ожидать? «Отрешить. — Б. Б.» Зачем вы это сделали, вы — жених? Нет, не подходите ко мне. Как же молодой девушке выйти за молодого человека, которому нечем содержать ее. Об этом и думать нечего. Когда я услыхала эти слова: «Отрешить. — Б. Б.», у меня сердце так и упало.

— Ничего подобного нет, — сказал Крокер.

— Чего нет?

— Я вовсе не отрешен от должности.

— О, Сэм, как вы смеете говорить такие вещи?

— Говорю вам — не отрешен. Он написал письмо лорду Гэмпстеду, который всегда был мне другом. Гэмпстед не намерен был позволить, чтоб со мной так поступали. Гэмпстед написал, Эол ответил — это сэр Бореас… я видел письмо, т. е. Гэмпстед рассказал мне его содержание; и я совсем не буду отрешен от должности. Как только я услыхал эту добрую весть, моим первым движением было прибежать так скоро, как ноги меня несли, и сообщить ее моей голубке.

Клара не совсем ему поверила, но она не совсем поверила и Триббльдэлю, когда тот объявил ей об отрешении Крокера от должности. Но содеянное преступление казалось ей таким громадным, что она представить себе не могла, чтоб Крокеру позволили остаться на службе, по совершении его. Крокер получал 150 фунтов. Взвешивая достоинства и недостатки обоих молодых людей, как она часто это делала, приходилось сознаться, что хотя ей и нравилась поэзия Триббльдэля, она, в сущности, отдавала предпочтение беспардонному хвастовству и смелости Крокера. Гражданская служба правительству ее величества также имела, в глазах ее, свою прелесть. Почтамт был гораздо выше конторы Погсона и Литльбёрда. У Погсона и Литльбёрда сидели от 9 до 5. Служебные часы в почтамте были гораздо приличнее — от 10 до 4. Но чего не сделает человек, который показал свой характер, разорвав официальные бумаги? Кроме того, хотя перипетии этой драмы окружили ее затруднениями со всех сторон, ей казалось, что в настоящую минуту она встретит меньше затруднений, если будет держаться Триббльдэля. Перед Крокером она могла оправдаться. Парадиз-Роу уже порешил, что свадьба с Крокером состояться не должна. Когда Триббльдэль явился к ней накануне вечером, она чувствовала себя свободной. Когда она покорилась голосу обольстителя, упала в его объятия, растроганная картиной домашнего счастия, которую он нарисовал, никакие уколы совести не нарушали ее блаженства.

Состоялась ли резолюция сэра Бореаса или нет, — ее не миновать. Она могла опереться на историю с бумагами, если б Крокер начал жаловаться. Но если б она теперь вернулась к своему Крокеру, чем она оправдается перед Триббльдэлем?

— Между нами все кончено, Сэм, — сказала она, закрыв глаза платком.

— Кончено! Отчего кончено?

— Вам уже сказали, что все кончено.

— Это говорилось, когда весь Парадиз-Роу уверял, что меня отрешат. Тогда это имело смысл, хотя, может быть, девушка могла бы и подождать, пока человек опять встанет на ноги.

— Ждать не особенно приятно, мистер Крокер, когда девушка беззащитна.

— Но я вовсе не отрешен, ждать нет надобности. Я думал, что вы страдаете так же как и я, а потому я прямо и прибежал к вам.

— Я и страдала, Сэм. Никто не знает, что я выстрадала.

— Но теперь все обойдется? — Клара покачала головой. — Неужели вы хотите сказать, что Триббльдэль был здесь и уже сбил вас с толку?

— Я хорошо знала мистера Триббльдэля прежде, чем познакомилась с вами, Сэм.

— Сколько раз вы при мне называли его жалкой дрянью?

— Никогда, Крокер, никогда. Такое слово никогда не срывалось у меня с языка.

— Так что-то совершенно в том же роде.

— Я, может быть, сказала, что ему недостает удали, хотя я этого не помню. Но если б и так, что ж из этого?

— Вы презирали его.

— Нет, Крокер. Вот я презираю человека, который разрывает бумаги ее величества. Триббльдэль никогда ничего не разорвал в конторе, кроме того, что разорвать следовало. Триббльдэля никогда не выгоняли чуть не на две недели, так чтоб он не смел показаться в конторе. Триббльдэль не заставил всех себя возненавидеть.

— Кто ж меня-то ненавидит?

— Мистер Джирнингэм, Роден, сэр Бореас, Боббин. — Она запомнила все их имена. — Как могут они не ненавидеть человека, который рвет бумаги! И я вас ненавижу.

— Клара!

— Ненавижу. Как смели вы сказать, что я употребляла такое неприличное выражение? Знаете, что я вам скажу, мистер Крокер, — можете себе отправляться. Я обещала быть женой Даниила Триббльдэля, и вам неприлично стоять здесь и разговаривать с молодой девушкой, которая невеста другого.

— И этим все и кончится?

— Надеюсь, мистер Крокер.

— Вот оно что!

— Если б вы когда-нибудь пожелали объясниться с дрогой молодой особой и дело зашло бы так далеко, как зашло оно у нас, не рвите бумаг. А когда она выскажет вам свое откровенное мнение, как сделала это я сейчас, не приписывайте ей неприличных выражений. Будьте так любезны, отправьте часы и фисгармонику к Даниилю Триббльдэлю, в Брод-Стрит.

С этим она оставила его, радуясь в душе, что свидание это кончилось без особых неприятностей.

Крокер, отрясая прах от ног своих, когда вышел из Парадиз-Роу, начал задавать себе вопрос, не должен ли он, в сущности говоря, поздравить себя с таким окончанием этого дела. Когда он решился просить руки молодой девушки, он конечно воображал, что в руке этой что-нибудь да будет. Клара, без сомнения, была красивая девушка, но уже не первой молодости. Характер у нее был не из толковых. За браком часто следует множество забот и огорчений. Парадиз-Роу, без всякого сомнения, не поскупится на насмешки, но ему незачем ходить туда, чтоб их слышать.

 

XXVII. Пегвель-Бей

Июль наступил и почти миновал, прежде, чем лорд Гэмпстед снова свиделся с Марион Фай. Он обещал, не ездить в Пегвель-Бей, с трудом понимая, зачем от него потребовали такого обещания, но все же согласился дать его, когда его о том просила мистрисс Роден, по просьбе, как она говорила, старика квакера. Било решено, что Марион скоро возвратится в Галловэй и что поэтому незачем нарушать мир и тишину Пегвель-Бея приездом такого великого человека, как лорд Гэмпстед. Гэмпстед, конечно, поднял эту причину на смех, но просьбу исполнил, под условием однако, что Марион возвратится в первой половине лета. Но проходила неделя за неделей, а Марион не возвращалась.

Они ежедневно писали друг другу, причем Марион всегда старалась, чтобы тон ее писем был веселый.

«Не следует вам сидеть в Гендоне, — писала она, — тратя жизнь попусту и ничего не делая из-за больной девушки. У вас яхта, а лето проходит».

В ответ на это, он написал ей, что продал яхту.

«Если б вы могли со мной ехать, я бы сохранил ее, — писал он. — Если б вы согласились ехать теперь, я снарядил бы вам другую, прежде чем вы бы сами собрались. О моей дальнейшей жизни я ничего не говорю. Даже приблизительно не могу угадать, что меня ожидает. Может быть, я и поселюсь на каком-нибудь корабле, чтоб быть в полном одиночестве. Но при настоящем состоянии моего сердца, мне невыносимо, когда другие говорят со мной о пустых удовольствиях».

В то же самое время он продал лошадей, но об этом он ей ничего не писал.

Мало-помалу он дошел до уверенности, что она обречена на раннюю смерть, почти признал, что она умирает. Тем не менее он продолжал думать, что хорошо было бы им обвенчаться. «Если б я знал, что она моя, хотя бы на смертном одре, — однажды сказал он мистрисс Роден, — я нашел бы в этом утешение». Он так горячо говорил об этом, что почти убедил мистрисс Роден. Отец относился к этому вопросу безразлично. Но сама Марион сурово восстала против этого. «Этого не должно быть, — сказала она, — это было бы дурно. Не таково значение брака».

«Я буду вашим утешением до конца, — писала она, — вашей Марион. Но я не хочу быть графиней только из-за того, чтоб ничего не значащее имя было вырезано на моем памятнике»…

«Господь приготовил вам горькую чашу, радость моя, — писала она в другом письме, — внушив вам мысль полюбить девушку, которой вы должны так скоро лишиться. Мне горько, потому что вам горько. Но нам не отделаться от этой горечи комедией. Неужели у вас на сердце стало бы легче, если б вы меня увидели в венчальном туалете, зная, как вы не могли бы не знать, что все это напрасно? Радость моя, примите это так, как Господь нам посылает. Я скорблю за вас и за моего бедного отца. Если б только вы могли заставить себя примириться, меня бы так радовала мысль, что вы любили меня в мои последние минуты».

Он не мог не принять ее решения. Отец ее и мистрисс Роден его приняли, он вынужден был сделать то же. Самая ее слабость придавала ей силу, которая покоряла его. Конец был всем его доводам и энергическим фразам. Он сознавал, что они не сослужили ему никакой службы, — что ее кроткие речи оказались сильнее всех его рассуждений.

— Принуждать я ее не стану, — говорил он мистрисс Роден. — По-моему, так было бы лучше. Вот и все. Конечно, будет так, как она решит.

— Для нее было бы утешением думать, что вы с ней одинаково смотрите на все, — сказала мистрисс Роден.

— Есть вопросы, относительно которых я не могу изменить своих убеждений, даже, чтоб ее утешить, — ответил он. — Она велит мне полюбить другую женщину. Могу ли я утешить ее, исполнив это? Она велит мне искать себе другую жену; могу ли я это сделать, или обещать, что сделаю, когда-нибудь, впоследствии? Для нее было бы утешением знать, что я не болен, не изранен, не истомлен. Для нее было бы утешением знать, что сердце мое не разбито. Как же мне доставить ей это утешение?

— Правда, — сказала мистрисс Роден.

— Утешения нет никакого. Воображение рисует ей какое-то будущее блаженство, которым мы будем наслаждаться вместе, причем мы будем точно такие же, как здесь, наши руки будут искать одна другую, наши губы — сливаться в поцелуй; это будет небо, но все же земное небо. Оно, по ее понятиям, будет наградой ее непорочности и в своей восторженной вере она верует в него, как будто оно тут, воочию. Я право думаю, что если б я сказал ей, что так и будет, что я надеюсь любоваться ее красотой через несколько коротких лет, она была бы совершенно счастлива. Счастие это было бы вечно, тут не было бы страха перед разлукой.

— Так почему же не веровать, как верует она?

— Лгать? Как я чувствую ее искренность, когда она исповедует передо мной свою веру, так она почувствовала бы мою ложь.

— Так неужели же нет будущей жизни, лорд Гэмпстед?

— Кто это говорит? Конечно, не я. Я не могу себе представить, что исчезну бесследно. Что же касается до счастия, я не решаюсь много думать о нем. Если тб я только мог несколько возвыситься нравственно, быть несколько ближе к Христу, которому мы поклоняемся, этого было бы довольно и без счастия. Если в этом сказании есть истина, Он не был счастлив. Зачем бы я стал искать счастия ранее, чем борьба среди многих миров окончательно очистит мою душу? Но думая так, веруя так, как могу я войти в сладостный, чисто эпикурейский рай, который этот ребенок приготовил для себя?

— Неужели он не кажется вам чище этого?

— Что может быть чище, если только тут истина? Хотя бы для меня это была ложь, для нее это может быть истина. Ради меня мечтает она о своем рае, чтоб мои раны зажили, чтоб мое сердце исцелилось.

При таких разговорах мистрисс Роден бывала поражена глубиною чувства этого человека. Он часто говорил с ней о своей дальнейшей жизни, всегда при этом разумея жизнь, из которой Марион будет изъята смертью, и делал это с холодным, бесстрастным спокойствием, которое показывало ей, что решение его, относительно будущего, почти окончательно принято. Он посетит все страны, которые стоит видеть, побеседует со всеми народами. Социальные условия божьих созданий, вообще, будут предметом его изучения. Задача будет бесконечная, а бесконечная задача, как он говорил, почти не допускает полного отчаяния.

— Если я умру, всему будет конец. Если я доживу до таких лет, когда старость лишит меня возможности продолжать мой труд, то, вероятно, чувство это уже несколько сгладится, под влиянием времени, — говорил он мистрисс Роден, глаза которой при этом наполнялись слезами.

Наконец, в самом конце июля, он получил письмо в котором его просили приехать в Пегвель-Бей.

«Мы так давно не видались, — писала она, — и, может быть, лучше, чтоб вы приехали сюда, чем я к вам. Доктор встревожен и уверяет, что так лучше. Но мой милый пожалеет меня, не правда ли? Когда я увидела слезу в ваших главах, его меня совсем уничтожило. Что женщина или даже мужчина плачет при каком-нибудь неожиданном, печальном известии, это естественно. Но кто же плачет о непоправимом? Обещайте мне, что склонитесь с благоговением, послушанием и любовью над десницей Божией, как бы тяжела она вам ни казалась».

Он не обещал ей этого, но положил, что если только это возможно, она не увидит слез.

— Ах, — сказала она, когда он сел возле нее на диване у открытого окна, выходившего на маленькую бухту, — положите вашу руку на мою и оставьте ее так. Знать, что вы со мной, чувствовать этот легкий ветерок, видеть вас, прикасаться к вам — полное счастие.

— Зачем вы так часто просили меня не приезжать?

— Зачем? Я знаю, зачем, милорд. — Это слово, в ее устах, звучало полунежно, полушутливо; теперь он перестал возмущаться против него.

— Отчего бы мне было не приехать, если это для вас радость.

— Теперь вы не должны сердиться.

— Я и не сержусь.

— Мы с вами все это пережили, мы лично… но как-то неприлично, чтоб вы приезжали сюда навещать бедную дочь квакера.

— Марион!

— Но это правда. В Парадиз-Роу мы все это пережили. Парадиз-Роу привык к вам, мне не было так тяжело. Но здесь… Они все наверно узнают, кто вы такой.

— Не все ли равно?

— Известие, что у Марион Фай есть поклонник, уже само по себе вызвало бы волнение в этом маленьком местечке, но когда этот поклонник — лорд!.. Неприятно, чтоб на вас смотрели как на диво.

— Глупости других не должны волновать ни вас, ни меня.

— Все это прекрасно, милый, но что ж делать, если волнуешься? Но я не буду волноваться, приезжайте. Когда я думала, что я еще вернусь в себе домой, то мне казалось, что мы, пожалуй, можем и избежать этих волнений. — В этих словах было что-то, чего он вынести не мог. Разве она не ясно выродила свое убеждение, что никогда более не возвратится в свой старый дом? Здесь, в этой самой комнате, поразить ее судьба и поразит скоро. Он встал, прошелся по комнате и остановился немного позади ее, так, чтоб она не могла видеть его лица.

— Не покидайте меня, — сказала она. — Я просила вас сидеть здесь и положить вашу руку на мою.

Он вернулся и, положив опять руку ей на колени, отвернул от нее лицо.

— Покоритесь, — сказала она. — Покоритесь. — Рука его дрожала, он покачал головой. — Соберитесь с духом и покоритесь.

— Не могу, — сказал он, вдруг поднявшись с места и поспешно выходя из комнаты. Он вышел на маленькую террасу, над морем. Но бегство ни к чему ему не послужило, он не в силах был ее оставить. Он вышел без шляпы и не мог стоять на солнце, на глазах у зевак.

— Я трус, — сказал он, возвращаясь к ней и садясь на прежнее место. — Сознаюсь в этом. Не будем более говорить об этом. Когда меня постигает горе, оно застает меня безоружным. Мелкие огорчения я, кажется, мог бы перенести. Если б это было все на свете, кроме этого, если б дело шло о моей жизни, прежде, чем она стала вашей, мне кажется, никто бы не мог сказать, что я испугался. Но теперь оказывается, что при истинном испытании, я не могу выдержать.

— Это в руках Божьих, милый.

— Да, это в руках Божьих. Есть что-то, без сомнения, что делает вас сильной духом, но слабой телом; тогда как я силен физически, но слабодушен. Но что мне в том пользы?

— О, лорд Гэмпстед, как бы я желала, чтоб вы никогда меня не видали.

— Вы не должны говорить этого, Марион, вы не должны этого думать. Я неблагодарный. Если б я мог все это снова пережить, я не уступил бы за всевозможные сокровища той доли вашей жизни, которая слилась с моею, хотя она была безгранично мала. Я покорюсь, о, голубка, покорюсь. Не говорите больше никогда, что жалеете, что узнали меня…

— Не за себя же, милый, не за себя же…

— И за меня не жалейте. Я постараюсь создать себе из этого радость, хотя сердце мое обливается кровью при мысли о вдовстве, которое ли него наступает. Я буду знать, что меня любила та, любовь которой была и будет для меня славой.

— Горячо любила, сокровище мое.

— Мне со временем будет казаться, точно будто, бродя когда-то, давно, по зеленым полям, я встретил чудного ангела из другого мира. Ангел остановился, заговорил со мной, прикрыл меня своими светящимися крыльями, излил на меня свой небесный свет, из уст его звучала небесная музыка и я подумал, что он останется со мной навеки. Но раздался трубный звук и он улетел от меня в свое родное небо. Удостоиться такого счастия, хотя бы на один час, достаточно для целой жизни человека. Я снесу свою ношу, несмотря на одиночество.

— Радость моя, зачем одиночество?

— Так будет лучше для меня. Свет, музыка, голубые крылья чище и ярче запечатлеваются у меня в памяти. О, если б это было! Но я покорюсь. Ничье ухо никогда более не услышит от меня ни одной жалобы. Даже ваше, моя голубка, моя родная, моя навеки.

Он упал перед ней на колени и спрятал лицо в складках ее платья, она молча перебирала его волосы.

— Вы уходите, — сказал он, поднявшись на ноги, — уходите туда, куда мне не пойте.

— Вы придете, придете ко мне.

— Вы уходите теперь скоро, я уверен, что вы вкусите невыразимых радостей. Я же не могу уйти, пока какой-нибудь случай мне не поможет. Если вам «там» дано будет видеть тех и думать о тех, кого вы здесь оставили, тогда, если мое сердце останется верным вашему, сохраните в вашем верность мне. Если я сумею это вообразить, если я сумею этому поверить, тогда это будет знаком, что ангел при мне.

После этого они уже мало говорили, хотя он оставался там до прихода квакера. Часть этого времени она проспала, не выпуская его руки из своей, а когда бодрствовала, то довольствовалась его прикосновением, когда он оправлял шаль, которой были прикрыты ее ноги, гладил ее по волосам и закладывал их ей за уши, когда они падали ей на лоб. От времени до времени она шептала ласковое словечко, наслаждаясь его заботливостью. Когда отец вернулся, Гэмпстед стал прощаться. Когда он поцеловал ее, что-то как будто сказало ему, что это в последний раз.

— Не следовало, — говорил квакер, — ее беспокоить. Да, можешь опять приехать, но не очень скоро.

В ту самую минуту, когда отец говорил это, она прижимала свои губы к губам жениха.

— Господь да сохранит тебя, сокровище мое, — шепнула она ему, — и да приведет тебя ко мне, на небо.

 

XXVIII. Свадьба лэди Амальдины

Наступило время свадьбы лэди Амальдины. В последнюю минуту было решено, что она отпразднуется в Лондоне, прежде, чем кто-нибудь из лиц аристократического происхождения, которые должны были присутствовать при этом обряде, умчится в погоню за осенними удовольствиями. Сам лорд Льюддьютль принимал во всем этом, очень слабое участие, заявив только, что ничто в мире не заставит его настолько поспешить со свадьбой, чтоб не исполнить до конца всех своих обязанностей, как члена парламента. Последнее заседание парламента должно было происходить в среду, 12-го августа, свадьба была назначена 13-го. Лэди Амальдина очень просила, нельзя ли ее отпраздновать неделей раньше. Читатели, конечно, не подумают, что причиной ее просьбы было нетерпение влюбленной. Неделя не могла иметь особого значения там, где свадьбу так долго откладывали. Но подруги могли разлететься. Как было удержать в городе двадцать девиц, в августе месяце, когда вся молодежь мчится в Шотландию? Другие не были рабами своих обязанностей, как лорд Льюддьютль.

— Мне кажется, что на этот раз, для такого случая, вы могли бы это устроить, — сказала она ему, стараясь, чтобы сквозь сарказм, который при таком кризисе являлся сам собой, звучала и ласка. Он коротко и просто напомнил ей обещание, которое дал ей весною. Он находил лучшим не изменять прежних решений. Когда она заговорила с ним об одной очень ненадежной особе, из числа двадцати избранниц — ненадежной не в смысле репутации, но в смысле планов ее семьи — он начал уверять, что никто не заметит никакой разницы, если только девятнадцать девушек будут тесниться вокруг шлейфа невесты.

— Но разве вы не знаете, что они должны стоять попарно.

— А девяти пар недостаточно? — спросил он.

— Неужели же мне нажить в одной из них вечного врага, сказав ей, что я не нуждаюсь в ее услугах?

Но все было бесполезно.

— Обойдитесь без них совсем, — сказал он, глядя ей прямо в лицо. — Все двадцать с вами не поссорятся. Моя цель жениться на вас, а до дружек мне совершенно все равно. — Это было так похоже на комплимент, что она вынуждена была с этим примириться. Кроме того, она уже начинала замечать, что лорд Льюддьютль — человек, которого не легко заставить изменить намерение. Это ее не пугало. Женщина, думала она, может избавиться от многих хлопот и забот, если у нее есть муж, которому она обязана повиноваться. Но она не могла примириться с тем, что ей не дозволяют поступать по своему в этом вопросе о брачной церемонии, в этом последнем деле, в котором она могла надеяться действовать как свободная личность. Жених, однако, был непреклонен. Если четверг 13 для нее неудобен, он будет к ее услугам в четверг, 20.

— Да ни одной из них уже в Лондоне не будет, — сказала леди Амальдина. — Куда ж вы им до тех пор прикажете деваться?

Но все двадцать подруг остались ей верны. Всего более затруднений было с леди Амелией Бодессер. Мать ее настаивала на поездке на какое-то баварское озеро, где у нее была вилла; но леди Амелия, в последнюю минуту, пожертвовала виллой, скорей, чем нарушить симметрию, и согласилась пожить у какой-то старой воркуньи-тетушки в Эссексе, пока не представится случай поехать к матери. Из этого можно заключить, что считалось делом очень важным быть из числа двадцати. Девушке, конечно, приятно, когда во всех газетах заявят, что она, по общему приговору, одна из двадцати самых красивых девиц Великобритании. Леди Франсес, конечно, была в числе двадцати красавиц. Но был член семьи — скорей дальний родственник — которого никакое красноречие не могло убедить показаться ни в церкви, ни на завтраке. Это был лорд Гэмпстед. Сестра приехала к нему и уверяла, что присутствие его необходимо.

— Горе, — говорила она, — о котором свет знает, считается достаточным извинением, но человек не должен пренебрегать своими обязанностями из-за тайной скорби.

— Я из этого не делаю никакой тайны. Я не толкую о своих личных делах. Я не посылаю герольда возвещать прохожим, что я в горе. Но мне совершенно все равно, знают ли люди или нет, что я не способен участвовать в таких празднествах. Мое присутствие не нужно для того, чтоб их обвенчали.

— Это покажется странным.

— Пусть так. Но я во всяком случае не буду. — Но он не забыл этого дня и доказал это тем, что прислал невесте самую великолепную из всех драгоценностей, красовавшихся на выставке ее подарков, если не считать богатейшего бриллиантового убора, присланного герцогом Мерионетом.

Выставка подарков считалась самой роскошной, какая когда-либо бывала в Лондоне. Мы, конечно, выразимся не сильно, сказав, что общая стоимость драгоценных игрушек, если б их продать по действительной цене, составила бы значительное состояние для молодой четы. Обе семьи были знатны и богаты, а потому богатство свадебных подарков было естественно. Пожалуй было бы приличнее, если б все это не было подробно оценено в одной из газет. Навсегда осталось неизвестным, на кого должна была лечь ответственность за эту оценку, но она как бы указывала на то, что ценности подарков придают больше значения, чем расположению тех, кто их делал. В высших сферах и клубах ценность коллекции усердно обсуждалась. Брильянты были известны все до последнего камня, о рубинах Гэмпстеда рассуждали почти также открыто, как если б они были выставлены для публики. Лорд Льюддьютль, узнав об этом, пробормотал своей незамужней сестре желание, чтоб какой-нибудь гном прилетел ночью и все это унес. Он чувствовал себя униженным, потому что драгоценности его будущей жены стали как бы достоянием публики. Но гном не явился, а молодым приказчикам от гг. Бижу и Баркане было разрешено расставить столы и устроить полки для выставки.

Завтрак должен был происходить в доме министерства иностранных дел. Сначала лорд Персифлаж не желал этого, находя, что свадьбу дочери можно отпраздновать и в его собственном, более скромном доме. Но мнение лиц, более компетентных, одержало верх. Кому первому пришла эта мысль, лорд Порсифлаж так и не узнал. Легко может быть, что одной из двадцати избранниц, которая поняла, что обыкновенной гостиной едва ли будет достаточно для такой роскошной выставки туалетов. Может быть, мысль эта впервые зародилась в головах гг. Бижу и Баркане, которые провидели, как приятно будет расставить все эти сокровища в великолепном салоне, предназначенном для приема послов. Откуда бы ни взялась эта мысль, но лэди Амальдина сообщила ее матери, а лэди Персифлаж мужу.

— Конечно, все послы будут налицо, — сказала графиня, — а потому это будет как бы официальное торжество.

— Как бы хорошо было, если б мы могли обвенчаться в Ланфигангель, — сказал лорд Льюддьютль невесте. Церковь в Ланфигангель была очень маленькая, с соломенной кровлей и гнездилась в горах Северного Валлиса; лэди Амальдина осматривала ее, когда ездила к герцогине, своей будущей свекрови. Но Льюддьютлю нельзя было позволить всегда ставить на своем, приготовления в доме министерства иностранных дел продолжались.

Приглашения с рельефными гербами были разосланы обширному кругу друзей и знакомых. Все послы и посланники, с женами и дочерьми, были, конечно, приглашены. Так как завтрак должен был состояться в большой банкетной зале министерства иностранных дел, то необходимо было, чтоб гостей было много. Лорд Персифлаж сказал жене, что свадьба дочери разорит его. В ответ на это она напомнила ему, что Льюддьютль не требовал никакого состояния. Лорд Льюддьютль был из числа людей, которым приятнее давать, чем брать. Ему казалось, что муж должен доставлять все необходимое, а что жена должна быть обязана всем тому, за кого выходит. Чувство это, в настоящее время, встречается редко, но у лорда Льюддьютля были старомодные понятия, да он и имел средства действовать согласно с своими предрассудками. Как бы свадьба богата ни была, она не будет стоить приданого, которого дочь графа могла бы ожидать. Таковы были доводы лэди Персифлаж и, по-видимому, они подействовали.

По мере того, как день свадьбы приближался, все замечали, что жених становится еще мрачнее и молчаливее обыкновенного. Он не выходил из палаты общин, в те дни, когда мог находить там убежище. Свои воскресенья, субботы и среды он наполнял такой разнообразной и непрерывной работой, что совершенно не оставалось времени для тех милых вниманий, которых девушка накануне свадьбы вправе требовать. Он, может быть, через день заходил к невесте, но никогда не оставался там долее двух минут.

— Боюсь, что он не счастлив, — говорила графиня дочери.

— О, мама, вы ошибаетесь.

— Так почему же он так суетится?

— Ах, мама, вы его не знаете.

— А ты знаешь?

— Мне кажется, да. По-моему, в целом Лондоне нет человека, который так бы желал жениться, как Льюддьютль.

— Это меня очень радует.

— Он потерял столько времени, что знает, что должен с этим кончить, без дальнейшего промедления. Если б он только мог заснуть и проснуться человеком женатым уже три месяца, он был бы совершенно счастлив. Самая процедура, толки, зеваки, вот что ему ненавистно.

— Так почему было все это не устроить поскромнее, моя милая.

— Потому, что есть фантазии, мама, которым женщина никогда уступать не должна. Если б я собиралась выходить за красивого молодого человека, мне совершенно не было бы дела до подруг и подарков. Он заменил бы мне все. Льюддьютль не молод и не красив.

— Но он истый аристократ.

— Совершенно справедливо. Он золото. Он всегда будет иметь значение в глазах людей, потому что у него великая душа и он достоин всякого доверия. Но я также хочу иметь какое-нибудь значение в глазах людей, мама. Я не дурна собой, но ведь — ничего особенного. Я — дочь моего отца, это что-нибудь да значит, но этого еще мало. Я намерена начать с того, чтобы ослепить всех своей роскошью. Он все это понимает; не думаю, чтоб он стал мешать мне, раз, что эта выставка кончится. Я все обдумала, и мне кажется, я знаю, что делаю.

Картинка в одном из иллюстрированных журналов, которая имела претензию изображать алтарь в церкви Святого Георгия, с епископом, в сослужении с деканом и двумя королевскими капелланами, с невестой и женихом, во всем их блеске, с принцем и принцессой королевского дома в числе присутствовавших, со всеми звездами и подвязками английского и чужих дворов и особенно с стаей двадцати красавиц, в десять отдельных пар, причем каждое лицо — портрет, очевидно было плодом воображения артиста. Я был там, и говоря по правде, была порядочная давка. Пространство не допускало торжественной группировки, а так как у трех из главных гостей была подагра, то палки этих хромых джентльменов, на мой взгляд, очень бросались в глаза. Стае красавиц не было отведено достаточно места, дамы, кажется, страдали от страшной жары. Что-то рассердило епископа. Говорят, будто лэди Амальдина решилась не торопиться, тогда как епископа ожидали на какой-то митинг, в три часа. Артист, создавая это свое произведение, смело воспарил в сферу идеала. В изображении и описании выставки подарков и свадебного пира, он, может быть, обнаружил более точности. Я там не был. То, что говорилось в статье насчет моложавого вида жениха, в ту минуту, когда он поднялся, чтобы сказать свой спич, может быть, следует приписать поэтической вольности, не только дозволительной, в подобном случае, но похвальной и обязательной. Выставка подарков, конечно, вся была налицо, хотя позволяется сомневаться, чтоб приношения дарственных особ так выдавались в действительности, как на картинке. Два-три иностранных посланника говорили речи, отец невесты также сказал речь. Но самое сильное впечатление произвел спич жениха. «Надеюсь, что мы будем так счастливы, как вы, по доброте, нам этого желаете», — сказал он — и сел. После говорили, что это были единственные слова, которые, во все время торжества, сошли у него с языка. Тем, кто поздравлял его, он только подавал руку и кланялся, а между тем, не смотрел ни взволнованным, ни смущенным. Все мы знаем, как мужественный человек способен сесть и дать себе выдернуть зуб, без всяких признаков страдания на лице, в надежде на облегчение, которое неминуемо последует. То же было и с лордом Льюддьютлем.

— Ну, милая, кончено наконец, — сказала лэди Персифлаж дочери, когда молодую повели переодеваться.

— Да, мама, теперь кончено.

— И ты счастлива?

— Конечно, счастлива… Я получила то, чего желала.

— Но можешь ли ты любить его?

— О, да, мама, — сказала лэди Амальдина. Как часто случается, что ученики превосходят своих учителей! Так было и в данном случае. Мать, когда она увидела, что отдала дочь молчаливому, некрасивому человеку средних лет, дала волю своим опасениям; нельзя было того же сказать о самой дочери. Она обсудила вопрос всесторонне и решила, что может исполнить свой долг, при некоторых условиях, в которых, как ей казалось, отказа не будет. — Он гораздо умнее, чем вы думаете; только он не хочет дать себе труда рассыпаться в уверениях. Если он и не очень сильно влюблен, он любит меня более, чем кого бы то ни было, а это имеет-таки свою цену.

Мать благословила ее и проводила до комнаты, где ожидал ее муж, чтобы сейчас же идти садиться в экипаж.

Молодая удивилась, очутившись на минуту совершенно наедине с мужем.

— Ну, жена моя, — сказал он, — теперь поцелуй меня.

Она бросилась в его объятия.

— Я думала, что вы об этом забудете, — сказала она, когда рука его на минуту обвилась вокруг ее тальи.

— Я и не смел, — сказал он, — прикоснуться во всем этим роскошным, кружевным драпировкам. Тогда вы были разодеты на выставку. Теперь вы такая, какой должна быть моя жена.

— Туалет был неизбежен, Льюддьютль.

— Я и не жалуюсь, моя дорогая. Я говорю только, что вы мне больше нравитесь такою, как вы теперь, особой, которую можно поцеловать, обнять, с которой можно разговаривать, сердце которой можно завоевывать. — Тут она мило ему присела, вторично его поцеловала; а затем они, под руку, направились в карете.

Много карет стояло внутри квадрата, часть которого составляет министерство иностранных дел, но карета, которая должна была увезти молодых, стояла у особых дверей. Пытались было не пускать публику в заповедный квадрат; но, так как деятельность остальных четырех министров не могла быть приостановлена, то этого можно было добиться только до некоторой степени. Толпа, конечно, была гуще в Доунинг-Стрите, но очень много было зрителей и внутри четыреугольника. В числе их был один очень нарядный, во фраке и желтых перчатках, почти в таком же костюме, как если б собрался на собственную свадьбу. Когда лорд Льюддьютль вывел лэди Амальдину из дома и посадил ее в карету, когда муж с женой уселись, разодетый индивидуум приподнял шляпу с головы и приветствовал их.

— Многия лета и полное счастие лэди Амальдине! — крикнул он во все горло. Лэди Амальдина не могла его не видеть и, узнав его, поклонилась.

Это был Крокер — неукротимый Крокер. Он также был в церкви. Теперь-то он мог сказать, нисколько не нарушая истины, что был на свадьбе и получил прощальный поклон от молодой, которую знал с раннего детства. Он, вероятно, думал, что он вправе считать будущую герцогиню Мерионет в числе своих близких друзей.

 

XXIX. История Крокера

Всего более ценится то, что трудно достается. Две, три лишних бриллиантовых копей, открытых где-нибудь среди неинтересных во всех других отношениях, равнин Южной Африки, страшно понизили бы ценность бриллиантов. Едва ли красота, остроумие или таланты Клары Демиджон были причиной громкого ликования мистера Триббльдэля, когда ему удалось отбить невесту, которая некогда дала слово Крокеру. Если б не то, что она чуть было не выскользнула у него из рук, он наверное никогда не счел бы ее достойной таких восхвалений. При настоящем же положении вещей он походил на второго Париса, который вырвал новую Елену у ее Менелая; только, в данном случае, Парис был честный, Елена не была запретным плодом, а Менелай пока еще не имел на нее никаких особых прав. Но сюжет этот был достоин новой Илиады, за которой могла последовать вторая Энеида. Силой своего оружия он вырвал ее из объятий похитителя. Другой, будучи отвергнут, как был он, лишился бы чувств и отказался от борьбы. Но он продолжал бороться, даже когда лежал распростертый в пыли арены. Он прибил свой флаг к мачте, когда все его снасти были отрезаны, и наконец одержал победу. Конечно, его Клара была ему вдвое дороже, так как он завоевал ее после таких препятствий.

— Я не из тех, которые легко сдаются в сердечных делах, — сказал он мистеру Литльберду, младшему представителю фирмы, сообщая этому джентльмену о своей помолвке.

— Видно, что так, мистер Триббльдэль.

— Когда человек полюбит девушку, — т. е. серьезно полюбит, — он должен держаться ее или умереть. — Мистер Литльберд, который был счастливым отцом трех или четырех дочерей, замужних и невест, от удивления широко раскрыл глаза. Молодые люди, которые ухаживали за его дочками, отличались порядочной настойчивостью, но они не умерли. — Или умереть! — повторил Триббльдэль. — По крайней мере я бы так поступил. Если б она сделалась мистрисс Крокер, меня никогда бы более здесь не увидели, разве принесли бы сюда мой труп, для удостоверения моей личности.

Его восторг сослужил ему отличную службу. Хотя мистер Литльберд и смеялся, рассказывая эту историю мистеру Погсону, тем не менее они согласились увеличить его жалованье до 160 фунтов со дня его свадьбы.

— Да, мистер Фай, — говорил он бедному старику, который за последнее время так был убит, что уже не по-прежнему командовал Триббльдэлем, — я совершенно уверен, что теперь остепенюсь. Если что-нибудь может помочь молодому человеку остепениться, это — счастливая любовь.

— Надеюсь, что ты будешь счастлив, мистер Триббльдэль.

— Теперь-то буду. Душа моя будет больше лежать к делу, т. е. конечно та часть ее, которая не будет с тем милым созданием, в нашем домике, в Айлингтоне. А счастье, что он нанял эту квартиру, так как Клара в ней уже привыкла. Есть несколько вещей, как-то часы, фисгармоника, которых перевозить не надо. Если б с вами что-нибудь случилось, мистер Фай, Погсон и Литльберд найдут во мне человека, совершенно знакомого с делом.

— Конечно, когда-нибудь что-нибудь да случится, — сказал квакер.

Когда мисс Демиджон узнала, что жалованье клерка Погсона и Литльберда увеличено до 160 фунтов в год, она поняла, что ничем нельзя будет оправдать нового отказа. До этой минуты ей казалось, что Триббльдэль восторжествовал, благодаря обману, обнаружить бесполезность которого еще могло быть ее обязанностью. Он положительно заявил, что эти роковые слова: «Отрешить. Б. Б.», были несомненно внесены в книгу. Но до нее дошло, что слова эти пока внесены не были. Все хитрости дозволительны в любви и на войне. Она нисколько не сердилась на Триббльдэля за его маленькую хитрость. Ложь, при таких обстоятельствах, становилась заслугой. Но это еще не было причиной, чтоб она отвлекла ее от соблюдения собственных выгод. Несмотря на легкую ссору, которая произошла между нею и Крокером, Крокер, по-прежнему находившийся на службе ее величества, должен быть лучше Триббльделя. Но когда она узнала, что заявление Триббльдэля относительно 160 фунтов верно, да как подумала, что Крокер, рано или поздно, вероятно, будет отрешен, тогда она решилась быть твердой. Относительно же 160 фунтов, старушка мистрисс Демиджон сама отправилась в контору и узнала всю правду от Захарии Фай.

— По-моему, он хороший молодой человек, — сказал квакер, — и прекрасно пойдет, если перестанет так много о себе думать. — На это мистрисс Демиджон заметила, что с полдюжины ребят, вероятно, излечат его от этого недостатка.

Итак дело было слажено. Случилось, что Даниэль Триббльдэль и Клара Демиджон обвенчались в Галловэе в тот самый четверг, в который завершился так давно обсуждаемый союз между аристократическими домами Поуэль и де-Готвиль. По этому поводу было написано два письма, которые мы здесь приведем, в виде доказательства готовности забыть и простить, какой отличались характеры обоих действующих лиц. Дня за два до свадьбы было послано следующее приглашение:

«Дорогой Сэм!
Клара Демиджон, — пока».

Надеюсь, что вы совершенно забудете прошлое, по крайней мере то, что в нем было неприятного — и приедете в четверг, к нам на свадьбу. После венца здесь будет устроен маленький завтрак, и я уверена, что Дан будет очень счастлив пожать вам руку. Я его спрашивала и он сказал, что так как женихом будет он, он был бы очень рад иметь вас своим шафером.

Ваш старый и искренний друг

Ответ был следующий:

«Дорогая Клара!
Сэм Крокер».

Я человек не злой. Со времени нашей маленькой стычки я рассудил, что, в сущности говоря, не создан для семейной жизни. Легко может быть, что собирать мед со многих цветов — моя роль на свете. Я бы очень охотно был шафером Дана Триббльдэля, если б не было другого торжества, на котором я должен быть. Наша лэди Амальдина выходит замуж и мне необходимо присутствовать на ее свадьбе. Семьи наши, как вы знаете, уже очень много лет находятся в близких отношениях, и я никогда бы не простил себе, если б не видел ее под венцом. Никакие другие соображения не помешали бы мне принять ваше крайне любезное приглашение.

Преданный вам, старый, друг

Сожаление на минуту закралось в сердце Клары, когда она прочла то место письма, где говорилось об отношениях обеих семей. Конечно, Крокер лгал. Конечно, это было пустое хвастовство. Но было что-то аристократическое в самой возможности солгать на этот счет. Если б она вышла за Крокера, она также могла бы, кстати и некстати, вводить замок Готбой в свои ежедневные беседы с мистрисс Дуффер.

Во время этих свадеб, в августе месяце, Эол все еще не пришел к положительному решению относительно участи Крокера. Крокер был временно отрешен от должности, а потому временно удален из департамента, так, что все его время принадлежало ему вполне. Будет ли он, в эту переходную эпоху, получать жалованье, никто наверное не знал. Предполагалось, что человек, временно отрешенный от службы, должен быть отрешен окончательно, если ему не удастся вполне, или хотя бы отчасти, оправдаться в преступлении, которое ему приписывали. Сам Эол мог отрешать временно, но для высшей меры наказания требовалось распоряжение со стороны лиц, выше его поставленных, так же как и для лишения грешника какой бы то ни было части его содержания. Оправданий никаких ожидать было нельзя. Все единогласно признавали, что Крокер уничтожил бумаги. С целью не быть уличенным в непростительной медленности и лености, он изорвал в мелкие клочки целую кипу официальных документов. Репутация его была так хорошо известна, что никто не сомневался в том, что он будет уволен. Мистер Джирнингэм говорил об этом как о совершившемся факте. Боббина и Гератэ поздравляли с повышением. Роковые слова: «Отрешить. — Б. Б.», были занесены, если не в книгу, то, во всяком случае, в умы служащих. Но сам Б. Б. пока еще ничего не решил. Когда Крокер присутствовал на свадьбе лэди Амальдины, во фраке и желтых перчатках, он еще был под наказанием, но надеялся, что после такой долгой отсрочки его не казнят.

Сэр Бореас Бодкин отодвинул бумаги в сторону и с тех пор об этом деле более не было речи. Прошло несколько недель, никакого решения объявлено не было. Сэр Бореас был такой человек, что ближайшие подчиненные неохотно напоминали ему о подобных обязанностях. Когда дело было «отодвинуто в сторону», все знали, что это что-нибудь неприятное. А между тем, как шепнул мистер Джирнингэм Джорджу Родену, с этим делом необходимо было покончить. — Вернуться он не может, — сказал он.

— А я полагаю, что вернется, — сказал Роден.

— Невозможно! Я считаю это невозможным! — Мистер Джирнингэм сказал это очень серьёзно.

— Видите ли, иные люди, — возразил его собеседник, — лают больше, чем кусаются.

— Знаю, мистер Роден, сэр Бореас, может быть, из числа их; но бывают случаи, когда простить проступок кажется совершенно невозможным. Этот из числа их. Если бумаги будут безнаказанно уничтожаться, что станется с департаментом? Я сам бы не знал, как мне справляться с моими обязанностями. Разорвать бумаги! Боже милосердый! Как подумаю об этом, я не знаю право, на голове ли я стою, или на ногах.

Это было очень сильно сказано для мистера Джириингама, который не имел привычки критически относиться к действиям своего начальства. В течении всех этих недель он ходил по департаменту с печальным лицом и с видом человека, который сознает, что какая-нибудь большая беда у дверей. Сэр Бореас заметил это и очень хорошо знал, отчего лицо это так вытянуто. Тем не менее, когда взгляд его падал на эту связку бумаг, — составлявших «дело Крокера», — он только отодвигал ее немного далее прежнего.

Кто не знает, как ненавистно может сделаться письмо, если его откладывать в сторону со дня на день? Ответьте на него тотчас, вам ничего не стоит это сделать. Отложите его на один день, и оно сейчас начнет принимать неприятные размеры. Если же вы имели слабость оставить его на столе, или, что еще хуже, в боковом кармане, неделю или десять дней, оно сделается таким сильным врагом, что вы не посмеете сразиться с ним. Оно омрачает все ваши радости. Оно заставляет вас сердиться на жену, быть строгим к кухарке, критически относиться к собственному погребу. Оно превращается в заботу, которая сидит у вас за спиной, когда вы выезжаете на прогулку верхом. Вы уже подумываете уничтожить его, отречься от него, сделать тоже, что сделал Крокер с бумагами. А между тем, вы все время должны держать себя так, как если б у вас на сердце не лежало никакого бремени. То же испытывал наш Эол из-за дела Крокера. Бумаг, по этому делу, накопилась уже целая кипа. От несчастного потребовали объяснений, он написал длинное и бестолковое письмо за большом листе, письмо, которого сэр Бореас не читал и не намерен был читать. Большие обрывки разорванных бумаг были найдены и «присоединены к делу». Мистер Джирнингэм составил красноречивый и длинный доклад, который, конечно, никогда прочитан не будет. Были тут и прежние документы, в которых отрицалось самое существование бумаг. Вообще кипа была большая и крайне несимпатичная, те, кто хорошо знал нашего Эола, были уверены, что он никогда даже не развяжет тесемку, которой она связана. Но что-нибудь надо было сделать!

— Нельзя ли что-нибудь решить, насчет мистера Крокера? — спросил мистер Джирнингэм, в конце августа. Сэр Бореас уже отправил семью в небольшое именье, которое у него было в Ирландии, и откладывал собственные каникулы из-за этого ужасного дела. Мистер Джирнингэм никогда не мог уехать, пока Эол не уедет. Сэр Бореас все это знал и ему было очень совестно.

— Напомните мне об этом завтра, и мы все покончим, — сказал он самым любезным тоном. Мистер Джирнингэм вышел из комнаты нахмуренный. — Чорт бы его побрал, — сказал сэр Бореас, как только дверь затворилась, и еще отодвинул бумаги, причем сбросил их с большого стола на пол. Кого он посылал в чорту, мистера Джирнингэма или Крокера, он едва ли сам знал. Тут он вынужден был унизиться и поднять кипу.

К этот день Эол воспрянул. Около трех часов он послал, не за мистером Джирнингэмом, а за Роденом. Когда Роден вошел в комнату, перед громовержцем лежала неразвязанная кипа бумаг.

— Не можете ли вы послать за этим господином и выписать его сюда сегодня? — спросил он. Роден обещал постараться.

— Не могу я решиться просить о его увольнении, — сказал Эол. Роден только улыбнулся. — Бедняк собирается жениться. — Роден опять улыбнулся. Живя в Парадиз-Роу, он знал, что дама, о которой шла речь, урожденная Клара Демиджон, была уже счастливой женой мистера Триббльдэля. Но он знал также, что после такого долгого антракта Крокера уволить неудобно, и не был достаточно зол, чтобы лишить своего принципала такого благовидного предлога. А потому он вышел из комнаты, заявив, что тотчас пошлет за Крокером.

За ним послали, он явился. Крокер вошел в кабинет с тем полухвастливым, полутрусливым выражением лица, которое обыкновенно является, когда человек напуганный старается показать, что он ничего не боится. Сэр Бореас засунул пальцы в волоса, сильно нахмурился и мигом превратился в грозного Эола.

— Мистер Крокер, — сказал громовержец, положив руку на кипу бумаг.

— Сэр Бореас, никто не может больше сожалеть о несчастном случае, чем сожалею я теперь.

— Случай!

— Боюсь, сэр Бореас, что мне не удастся объяснять этого вам.

— Полагаю, что нет.

— Первую бумагу я, действительно, разорвал случайно, думая, что это что-нибудь ненужное.

— А затем подумали, что и остальные можно за нею отправить.

— Бумаги две были разорваны случайно. Затем…

— Ну!

— Надеюсь, что, на этот раз, вы оставите без внимания, сэр Бореас.

— Я только и делаю, что оставляю без внимания, по вашему выражению, с минуты вашего поступления в департамент. Вы — позор департамента. Вы ни на что негодны. Вы больше причиняете беспокойства, чем все остальные клерки, вместе взятые. Мне надоело слышать ваше имя.

— Если вы меня опять примете, я исправлюсь, сэр Бореас.

— Ни минуты не верю этому. Я слышал, что вы собираетесь жениться. — Крокер молчал. — Ради молодой особы, мне не хочется выгнать вас на улицу в такое время. Сожалею только, что у нее нет более твердой основы для счастия.

— Ей будет хорошо житься, — сказал Крокер.

— Но прошу вас верить одному, — сказал Эол, еще более уподобляясь громовержцу, — что ни жена, ни ребенок, ни радость, ни горе, не спасут вас, если б вы снова заслужили отрешение от должности.

Крокер, с самой милой улыбкой, поблагодарил сэра Бореаса и удалился. Впоследствии говорили, будто сэр Бореас заметил и понял улыбку на лице Родена, сопоставил равные обстоятельства и пришел к твердому убеждению, что свадьбы никакой не будет. Но если б он лишился этого предлога, где бы нашел он другой?

 

XXX. Моя Марион

Удар разразился внезапно. Около половины сентября душа Марион Фай отлетела от всех земных радостей и от всех земных скорбей. Лорд Гэмпстед видел ее в последний раз в то свидание, которое было описано выше. Всякий раз, как он намеревался опять съездить в Пегвель-Бей, против этого находилось какое-нибудь возражение, или со стороны квакера, или со стороны мистрисс Роден, от имени квакера. Уверяли, будто доктор объявил, что такие посещения вредны его пациентке, давали понять, что сама Марион призналась, что она не в силах выносить таких волнений. В последнем была доля правды. Марион заметила, что, хотя она сама способна была наслаждаться безграничной любовью, какую питал к ней ее жених, для него эти свидания были полны мучений. К этому примешивалась ревность со стороны Захарии Фай. Старик ревновал дочь. Когда еще был вопрос, не будет ли молодой лорд его зятем, он готов был уступить и стушеваться, хотя дочь была все, что у него оставалось на свете. Пока еще допускалась мысль, что она выйдет замуж, с этой мыслью была связана надежда, почти уверенность, что она останется жива. Но когда ему было категорически доказано, что о браке и думать нечего, потому что жизнь от нее уходить, то в сердце его, помимо его воли, вкралось сознание, что молодой лорд не должен красть у него того, что остается. Если б Марион настаивала, он бы уступил. Если б мистрисс Роден сказала ему, что разлучать их — жестоко, он застонал бы и сдался. При настоящих же условиях, он просто склонялся на ту сторону, которая предоставляла ему наибольшую роль в жизни дочери. Может быть, она также это замечала и не хотела огорчить его просьбой вызвать жениха.

Около половины сентября она умерла. Накануне смерти она еще писала лорду Гэмпстеду. В письмах ее, за последнее время, заключалось всего несколько слов; мистрисс Роден вкладывала их в конверты и отправляла по назначению. Он писал ежедневно, уверяя ее, что не выезжает из дома ни на один день, с тем, чтоб иметь возможность тотчас к ней поехать, когда бы она за ним ни прислала. До последней минуты она не отказывалась от мысли еще раз увидать его; но слабое пламя погасло быстрее, чем этого ожидали.

Мистрисс Роден была в Пегвель-Бее, когда все кончилось, на ее долю выпала обязанность сообщить об этом Гэмпстеду. Она тотчас отправилась в город, оставив квакера в осиротелом коттедже, и послала записку из Галловэя в Гендон-Голл. «Мне необходимо видеть вас как можно скорее. Мне ли приехать к вам, или вы приедете во мне?» Писавши эти слова, она была уверена, что он поймет их смысл, а между тем, легче было написать так, чем прямо высказать жестокую истину. Записка была отправлена с посланным; вместо ответа явился сам лорд Гэмпстед.

Говорить было нечего. Когда он явился перед нею, одетый с головы до ног в черное, она взяла его за обе руки и заглянула ему в лицо.

— Для нее все кончено, — сказал он, — горе и терзания, и сознание предстоящего ряда длинных и печальных дней. Моя Марион! Как бесконечно легче ей, нежели мне! Как бы я должен радоваться, что это так случилось.

— Время возьмет свое, лорд Гэмпстед, — сказала она.

— Умоляю вас, не утешайте меня. Сказала ли она что-нибудь, что вы желали бы передать мне?

— Много, много говорила. Молилась о вашем здоровье.

— Мое здоровье не нуждается в ее молитвах.

— Молилась о здравии души вашей.

— Эти молитвы окажут свое действие там. Для меня они бессильны.

— Она молилась и о вашем счастии.

— Полноте, — сказал он.

— Вы должны позволить мне исполнить ее поручение, лорд Гэмпстед. Она поручила мне напомнить вам, что Господь в своем милосердии положил, чтоб мертвых через несколько времени вспоминали только с кроткой грустью, и что вы, как мужчина, должны обратить свои мысли на другие предметы. Это говорю не я, это говорит она.

— Она не знала, она не понимала. В нравственном отношении она была в моих глазах совершенство, как была совершенство по красоте, грации и женственной нежности. Но характеры других она не умела анализировать. Но я не должен надоедать вам этим, мистрисс Роден. Вы были в ней так добры, как если б вы были ее матерью, и я буду любить вас за это, пока жив. — Он собрался уходить, но вернулся, чтоб предложить вопрос насчет похорон. Может ли он распорядиться ими? Мистрисс Роден покачала головой. — Но быть я могу?

На это она изъявила согласие, но объяснила ему, что Захария Фай не потерпит ничьего вмешательства в то, что считает собственным правом и долгом.

Лорд Гэмпстед приехал из Гендон-Голла в своем экипаже. Когда он вышел из дома мистрисс Роден, грум проезжал его экипаж взад и вперед по Парадиз-Роу, в ожидании господина. Но тот пошел пешком, совершенно забыв о лошади, экипаже и слуге, не зная сам, куда идет.

Удар разразился, и, хотя он ожидал его, хотя прекрасно сознавал его близость, он поразил его теперь так же страшно, почти страшнее, чем если б не был ожидан. Он шел, размахивая руками, не замечая, что на него смотрят.

Ему ничего не оставалось, — ничего, ничего, ничего! Он чувствовал, что если б он мог отделаться от своих титулов, от своего богатства, от платья, которое было на нем, ему стало бы легче, так как ему не могло бы казаться, будто он думает, что можно найти утешение в чем-нибудь внешнем.

— Марион! — повторял он шепотом, но настолько громко, что звук этот долетал до ушей его, а там полились уже целые, прерывистые речи. «Жена моя, — говорил он, — родная! Мать моих детей, моя избранница, моя графиня, моя принцесса! Они бы увидали! Они должны были бы признать, должны были бы понять, кого я ввел в круг их — выбор мой был сделан, а чем все кончилось?»

«Сделать тут ничего нельзя! Все пыль и прах!»…

* * *

Гэмпстед получил от квакера приглашение на похороны и в назначенный день, не сказав никому ни слова, сел в вагон и отправился в Пегвель-Бей.

С минуты появления посланного мистрисс Роден он оделся в черное и теперь не изменил своего костюма.

Бедный Захария мало говорил с ним, но в его немногих словах было много горечи. «То же было и со всеми, — сказал он. — Все они отозваны. Господь не может более поразить меня». О скорби молодого человека, о причине, которая привела его сюда, он не сказал ни слова; лорд Гэмпстед также не говорил о своем горе.

— Сочувствую вам, — сказал он старику. Квакер покачал головой.

К остальным присутствовавшим лорд Гэмпстед не обращался, так же как и они к нему. С могилы, когда ее засыпали землей, он удалился медленными шагами. На лице его не видно было следов той муки, которая раздирала ему сердце. Был приготовлен экипаж, чтоб отвезти его на железную дорогу, но он только покачал головой, когда ему предложили сесть в него.

Он ушел и пробродил несколько часов, пока ему не показалось, что кладбище должно было опустеть. Тогда он вернулся и остановился над свежей могилой.

— Марион, — прошептал он, — Марион, — жена моя!

Кто-то подкрался к нему и положил ему руку на плечо. Он быстро обернулся и увидел, что это несчастный отец.

— Мистер Фай, — сказал он, — мы оба лишились единственного существа, которое было нам истинно дорого.

— Что это для тебя, — ты молод и год тому назад ты не знал ее.

— Время, мне кажется, тут не при чем.

— Но в старости, милорд, бездетному, одинокому…

— Я также один.

— Она была мне дочь, родная дочь. Ты увидал хорошенькое личико, и только. Она осталась со мной, когда остальные умерли. Если б ты не явился…

— Неужели мое появление убило ее, мистер Фай?

— Этого я не говорю. Ты был к ней добр, мне не хотелось бы сказать тебе жесткого слова.

— Я, действительно, думал, что ничто уже не может увеличить моей скорби…

— Нет, милорд, нет, нет. Она бы умерла, во всяком случае. Она была дочерью своей матери и была обречена. Уходи и будь благодарен за то, что ты также не стал отцом детей, которые рождались бы только, чтоб погибать у тебя на глазах. Не хотелось бы мне сказать что-нибудь неприятное, но я желал бы, чтоб могила дочери была предоставлена мне одному.

Лорд Гэмпстед ушел и возвратился к себе домой, с трудом понимая, как он попал домой.

Месяц спустя он возвратился на кладбище. Его можно было видеть сидящим на небольшом надгробном камне, которым квакер уже украсил могилу. Был прекрасный октябрьский вечер, кругом сгущались сумерки. Гэмпстед почти украдкой пробрался за ограду, как бы желая увериться, что присутствие его не будет замечено; а теперь, успокоенный наступающей темнотой, сел на камень. В течение тех долгих часов что он тут просидел, с губ его не сорвалось ни одного слова, но он совершено предался размышлениям о том, чем была бы его жизнь, если б Марион была ему сохранена. Он пришел сюда с совершенно противуположной целью; но разве не часто случается, что мы не в силах направить наши мысли так, как сами бы этого желали? Он много думал о ее последних словах и имел намерение попытаться действовать, как бы она того желала, не с тем, чтоб наслаждаться жизнью, но чтоб быть полезным. Но, сидя здесь, он не мог думать о реальном будущем, о том будущем, которое могло вылиться в ту или другую форму, благодаря его собственным усилиям; он думал о том будущем, каким бы оно было, если б она осталась с ним, о чудном, ярком, прекрасном будущем, которое озаряли бы ее любовь, ее доброта, ее красота, ее нежность.

Прежде чем он ее встретил, сердце его никогда затронуто не было. Ему часто приходили мысли, сами по себе довольно приятные, хотя с легким оттенком иронии, насчет его будущей карьеры. Он предоставит продолжение семьи во всех ее традициях одному из «голубков», воспитание которых отлично подготовит их в этой деятельности. Сам он может быть займется философией, может быть, предпримет что-нибудь полезное, — во всяком случае приложит на практике свои воззрения на человечество, — но не обременит себя женой и целой детской, переполненной юными лордами и лэди. Он часто говорил Родену и Вивиану, что милэди, его мачеха, не должна тревожиться. Они, конечно, смеялись над ним и твердили:

— Подожди, придет и твое время.

Он подождал — результатом была Марион Фай.

Да, жизнь имела бы цену, если б Марион осталась с ним. С той минуты, когда он в первый раз увидел ее в доме мистрисс Роден, он понял, что все для него изменилось. Ему представилось видение, которое наполнило душу его восторгом. По мере того, как он прислушивался к звукам ее голоса, следил за ее движениями, поддавался женским чарам, какими она опутывала его, целый мир казался ему ярче, веселее, краше прежнего. Тут не было никаких претензий на какую-то особенную кровь, никаких фантастических титулов, а между тем, была красота, грация, нежность, без которых он не поддался бы очарованию. Он сам не знал, чего хотел; но, в сущности, он искал женщину, которая во всех отношениях была бы лэди, а между тем не настаивала бы на своем праве считаться ею, на основании наследственных привилегий. Случай, счастие, провидение послали ему ее… Затем возникли затруднения, которые казались ему пустыми и нелепыми, хотя сразу с ними справиться было нельзя. Ему толковали о его и о ее общественном положении, видя препятствие в том, что в его глазах было сильным доводом в пользу его любви. Он восставал против этого с решимостью человека, уверенного в своей правоте. Он не хотел знать их софизмов, их опасений, их стародавних нелепостей. Любила ли она его? Принадлежало ли ее сердце ему, как его сердце принадлежало ей? От одного этого вопроса должно было зависеть все. Вспоминая все это теперь, на могиле, он протянул руки, как бы желая привлечь ее в себе на грудь… Ему вспомнилась минута, когда он убедился в этом. Не было сомнений в ее страстной любви. Тогда он воспрянул и поклялся, что это пустое препятствие не будет препятствием. И он победил его — или начинал побеждать — когда постепенно стала являться другая преграда — ее болезнь. Он долго не сдавался, но постепенно начал сознавать, что должен преклониться перед ее решением. Но она любила его. Только на этом мысль его останавливалась с удовольствием. Она несомненно любила его. Если такая любовь может продолжаться между духом и человеком — если вообще существует душа, способная любить после разлучения души с телом, — сердце ее, конечно, останется верным ему. И он останется верен ей. Как бы он ни стремился, повинуясь ей, устроить свою жизнь на благо другим, он никогда не попросит другую женщину быть его женой, никогда не будет искать другой любви.

Ночь совершенно спустилась на землю, он встал и, бросившись на колени, обвил могилу руками.

— Марион, — сказал он, — слышишь ли ты меня? Моя ли ты?

Он поднял голову: она стояла перед ним, прекраснее чем когда-либо, во всей прелести своего полуразвившегося стана, с волнами мелких волос по плечам; из глаз ее лились на него лучи, небесная улыбка мелькнула на лице ее; губы шевельнулись, как бы желая ободрить его…

 

XXXI. Последняя битва мистера Гринвуда

В течение целого лета ничего еще не было решено относительно Родена и лэди Франсес, хотя «всему Лондону» и многим лицам вне его было известно, что они несомненно будут мужем и женой. Лето показалось очень длинным лорду и лэди Кинсбёри из-за необходимости оставаться в городе до самого конца сезона, по поводу свадьбы лэди Амальдины. Если б лэди Амальдина выходила за какого-нибудь другого Родена, тетушка ее наверное уехала бы в деревню; но племянница исполнила свою задачу в жизни так хорошо и успешно, что покинуть ее было бы неприлично. А потому лэди Кинсбёри оставалась в Парк-Лэне, и часто бывала вынуждена выносить присутствие ненавистного клерка.

Джорджа Родена принимали в доме его невесты, хотя была наконец признано, что он останется Джорджем Роденом и больше ничем. Лорд Персифлаж, на которого главным образом рассчитывала леди Кинсбёри, наконец рассердился и объявил, что невозможно помочь человеку, который сам себе добра не желает. «Бесполезно пытаться поднять человека, который хочет лежать в грязи». Так выражался он об Родене в порыве досады; а маркиза ломала руки и бранила падчерицу. Она каждый день твердила мужу, что Роден не герцог, потому что не хочет принять своего титула, и что поэтому ему следует опять отказать. Но маркиз стоял за дочь. Так как молодой человек положительно герцог, по всем законам геральдики, по правилам всех дворов, даже он сам на может снять с себя своего титула.

— Он старший и законный сын последнего герцога ди-Кринола, — говорил маркиз, — а потому приличный искатель руки дочери английского пэра.

— Но у него нет ни гроша, — со слезами говорила лэди Кинсбёри.

Маркиз сознавал, что в его власти найти лекарство от этой беды, но ему не хотелось говорить этого жене, — это затронуло бы самые нежные струны ее сердца, в виду интереса «голубков». Роден, в течение лета, очень часто посещал Парк-Лэн, и уже обещал осенью посетить замок Готбой, несмотря на резкое выражение лорда Персифлаж.

Лэди Кинсбёри, конечно, была очень несчастна все это время.

Не один Роден был тому причиной. Ее сильно беспокоил мистер Гринвуд. Недели через две после выше описанного свидания с маркизом, бывший капеллан написал письмо к маркизе.

«Я только желаю напомнить вам, милэди, — писал он, — а тех особенно доверительных беседах, которые происходили между нами в Траффорде прошедшей зимою; но, как мне кажется, и как вы сами признаете, они были такого рода, что я не могу не сознавать, что меня не следовало бы бросать как старую перчатку.

Если б вы сказали милорду, что для меня надо что-нибудь сделать, это и было бы сделано».

Милэди получив это письмо, сильно испугалась. Она помнила выражения, какие позволяла себе употреблять, и робко заговорила с мужем, прося его увеличить пенсию мистера Гринвуда. Маркиз рассердился.

— Обещали вы ему что-нибудь? — спросил он.

— Нет, ничего не обещала.

— Я даю ему больше, чем он заслуживает, и ничего не прибавлю, — сказал маркиз. Его тон был такой, что помешал ей прибавить хотя бы одно слово.

Так как письмо мистера Гринвуда десять дней оставалось без ответа, было получено второе. «Не могу не находить, что вы должны признать за мной право ожидать ответа, — писал он, — принимая во внимание многие годы, в течение которых я пользовался вашей дружбой, милэди, и полное доверие, с каким мы привыкли обсуждать вопросы, представлявшие для нас обоих величайший интерес».

Под «вопросами», без всякого сомнения, следовало понимать возможность, для ее сына, наследовать титул, за смертью старшего брата.

Теперь она вполне поняла все свое безумие, а частью и свою вину. На это второе воззвание она написала коротенький ответ, из-за которого не спала всю ночь.

«Дорогой мистер Гринвуд, я говорила с маркизом, он ничего делать не хочет.
К. Кинсбёри».

Искренне вам преданная

Записку эту она отправила, не сказав мужу ни слова.

Спустя несколько дней, было получено третье письмо следующего содержания:

«Дорогая лэди Кинсбёри!
Томас Гринвуд».

Не могу позволить себе думать, чтоб этим все должно было кончиться, после стольких лет близости и сердечного обмена мыслей. Представьте себе положение человека моих лет, вынужденного, после жизни, исполненной довольства и удобств, существовать на жалкую пенсию в 200 фунтов в год. Это просто означает — смерть! Неужели я не вправе ожидать чего-нибудь лучшего от тех, кому посвятил всю жизнь?

Кто лучше меня знал, насколько самое существование лорда Гэмпстеда и лэди Франсес Траффорд служило камнем преткновения для вашего честолюбия, милэди? Я, без сомнения, сочувствовал вам, отчасти в виду их странностей, отчасти из искренней преданности к вам. Не может же быть, чтоб вы теперь видели во мне врага, потому что я должен был ограничиться одним сочувствием!

Копать я не могу. Просить стыжусь. Едва ли вы можете желать, чтоб я погиб от нищеты. Пока я еще не был доведен до необходимости рассказать свою печальную повесть кому-нибудь, кроме вас. Не вынуждайте меня к этому ради милых деток, счастье которых я всегда принимал так близко к сердцу.

Остаюсь, милэди, вашим преданнейшим

и верным другом

Послание это так напугало маркизу, что она начала обдумывать, как бы ей собрать достаточную сумму денег, чтоб удовлетворить этого человека. Ей удалось послать ему банковый билет в 50 фунтов. Но он был слишком осторожен, чтобы принять его.

Он возвратил его, сказав, что не может, несмотря на крайнюю бедность, принять случайную помощь, которую ему оказывают из милости. Он требовал — и считал себя вправе требовать — увеличения назначенной ему пенсии.

— Придется, — прибавлял он, — опять побеспокоить маркиза и определеннее объяснить свое требование.

Тут лэди Кинсбёри показала все письма мужу.

— Что он хочет сказать своими «камнями преткновения»? — спросил маркиз в гневе. Произошла довольно печальная сцена. Маркизе пришлось сознаться, что она очень откровенно говорила с капелланом о детях мужа.

— Откровенно, что значит: откровенно? Вам хочется их столкнуть с дороги?

На этот раз лэди Кинсбёри нашлась. Она объяснила, что не желала сталкивать их с дороги, но что ее привели в ужас их совершенно невозможные, по ее мнению, понятия о собственном положении в свете. Браки, которые они собирались заключить, заставили ее говорить с капелланом так, как она говорила. Живя одна в Траффорде, она, конечно, открывала свою душу священнику. Она смело опиралась на несомненный факт, что мистер Гринвуд — священник. Гэмпстед и Фанни были камнями преткновения для ее честолюбия просто потому, что она желала для них приличных партий. Вероятно, говоря все это, она думала, что говорит правду. Во всяком случае это было принято, как она того желала.

Но маркиз послал за мистером Коммингом, своим адвокатом, и вручил ему все письма, с такими объяснениями, какие нашел нужным дать. Мистер Комминг, в первую минуту, посоветовал совершенно прекратить пенсию; но маркиз на это не согласился.

— Мне не хотелось бы, чтоб он умер с голода, — сказал маркиз. — Но если он будет продолжать писать милэди, что-нибудь надо же предпринять.

— Письма с угрозами, с целью выманивать деньги, — самоуверенно сказал адвокат, — завтра же могу вызвать его в суд, милорд, если б вы сочли это нужным.

Было, однако, признано более удобным, чтоб мистер Комминг сначала послал за мистером Гринвудом и объяснил этому джентльмену свойства закона. Он написал очень вежливую записку мистеру Гринвуду, прося его побывать у него. Мистер Гринвуд явился на этот зов.

Мистер Комминг, когда священника ввели к нему в комнату, сидел у стола, на котором лежали письма — различные письма мистера Гринвуда к лэди Кинсбёри — они были развернуты, так, чтобы посетитель мог видеть их, но адвокат не имел намерения пустить их в ход, иначе как в случае крайней необходимости.

— Мистер Гринвуд, — сказал он, — до меня дошли слухи, что вы недовольны цифрой пенсии, которую назначил вам маркиз Кинсбёри, когда вы его оставили.

— Недоволен, мистер Комминг, конечно недоволен. 200 фунтов в год не…

— Положим триста, мистер Гринвуд.

— Действительно, лорд Гэмпстед говорил что-то…

— А кое-что и уплатил. Положим, триста фунтов. Хотя цифра тут ничего не значит. Маркиз и лорд Гэмпстед твердо решились ее не увеличивать.

— Да?

— Они положили, что ни при каких обстоятельствах не увеличат ее. Они могут найти нужным прекратить пенсию.

— Что это, угроза?

— Конечно, угроза, если хотите.

— Милэди знает, что со мной в этом деле поступают очень дурно. Она прислала мне билет в 50 фунтов, и я возвратил его. Не этим способом желал я быть вознагражденным за мои услуги.

— Для вас же лучше, что возвратили. Не будь этого, я, конечно, не мог бы просить вас посетить меня здесь.

— Не могли бы?

— Нет, не мог бы. Вы, вероятно, понимаете, что я хочу сказать. — Мистер Комминг положил руку на письма, ничем, впрочем, на них не намекая. — Мне кажется, — продолжал он, — что нескольких слов достаточно, чтобы решить все, что нас занимает. Маркиз, по человеколюбивым побуждениям, которым я, по крайней мере в данном случае, не сочувствую, крайне не желает прекратить, или даже уменьшить щедрую пенсию, которая вам выдается.

— Щедрая — после службы, продолжавшейся целую жизнь!

— Но он это сделает, если вы еще будете писать письма кому-нибудь из членов его семьи.

— Это тиранство, мистер Комминг.

— Прекрасно. В таком случае маркиз — тиран. Но он пойдет дальше этого. Если бы оказалось нужным защитить или его самого, или кого-нибудь из членов его семьи, от дальнейшей назойливости, он прибегнет к законным мерам. Вы, вероятно, знаете, что это было бы крайне неприятно маркизу. Но в случае необходимости, ничего больше не останется. Я не прошу у вас никаких уверений, мистер Гринвуд, так как вам, может быть, нужно несколько времени на размышление. Но если вы не желаете лишиться вашего дохода и быть вызванным в полицейский суд, за попытки выманивать деньги посредством угрожающих писем, вам не мешало бы попридержать руку.

— Я никогда не угрожал.

— Мое почтение, мистер Гринвуд.

— Мистер Комминг, я никому не угрожал.

— Мое почтение, мистер Гринвуд. — Тут бывший капеллан распростился.

До наступления вечера этого дня он решил взять свои триста фунтов в год и молчать. Маркиз, как теперь оказывалось, не был так плох, как он думал, ни маркиза так напугана. Приходилось отказаться от своего намерения; но при этом он продолжал уверять себя, что его очень обидели, и не переставал обвинять лорда Кинсбёри в страшной скупости, за то, что он отказался вознаградить надлежащим образом человека, который служил ему так долго и так верно.

 

XXXII. Хранитель государственных актов

Хотя лорд Персифлаж, по-видимому, очень сердился на упрямого герцога, тем не менее он с удовольствием разрешил пригласить Джорджа Родена в замок Готбой.

— Конечно, мы должны что-нибудь для него сделать, — сказал он жене, — но я ненавижу совестливых людей. Я вовсе не виню его за то, что он сумел влюбить в себя такую девушку, как Фанни. Если бы я был почтамтским клерком, я сделал бы то же самое.

— Полно, пожалуйста. Ты никогда не дал бы себе этого труда.

— Но сделав это, я не причинил бы ее друзьям больше забот, чем это было бы строго необходимо. Я знал бы, что им придется тащить меня на своих плечах. Я ожидал бы этого. Но я не стал бы ломаться, если б случай мне не благоприятствовал. Почему бы ему не принять титула?

— Конечно, мы все желаем, чтобы он это сделал.

— Фанни ничем не лучше его. Она заразилась идеями Гэмпстеда насчет равенства и поощряет молодого человека. Во всем этом, от начала до конца, виноват Кинсбёри. Он вступил в жизнь не с той ноги и теперь никак не может справиться. Аристократ-радикал — в самых этих словах уже заключается противоречие. Очень хорошо, что существуют радикалы. Без них на свете было бы скучно, делать было бы нечего. Но человек не может быть, в одно и то же время, овцой и волком.

Вскоре после похорон Марион Фай Роден выехал в Кумберлэнд. В течение двух последних месяцев болезни Марион, Гэмпстед и Роден видались очень часто. Они не жили вместе, так как Гэмпстед объявил, что не в состоянии выносить постоянного общества. Но редкий день приятели не видались на несколько минут. У Гэмпстеда вошло в привычку отправляться верхом в Парадиз-Роу, когда Роден возвращался со службы. Сначала мистрисс Роден также присутствовала при этих свиданиях, но, за последнее время, она жила в Пегвель-Бее. Тем не менее лорд Гэмпстед приезжал, обменивался с другом несколькими словами и снова возвращался домой. Когда в Пегвель-Бее все было кончено, перед похоронами и в течение нескольких дней подавляющей скорби, которые следовали за ними, он вовсе не показывался; но в вечер накануне отъезда приятеля в замок Готбой, он опять появился в Парадиз-Роу. На этот раз он пришел пешком, и на обратном пути приятель проводил его до половины дороги.

— Надо тебе за что-нибудь приняться, — сказал ему Роден.

— Не вижу необходимости делать что-нибудь особенное. Какая масса людей ни за что не принимается!

— Люди или работают, или веселятся.

— Не думаю, чтобы я стал усиленно веселиться.

— Не скоро, конечно. Ты любил удовольствия; но я легко могу понять, что способность веселиться тебе изменила.

— Охотиться я не буду, если ты думаешь об этом.

— Вовсе нет, — сказал Роден. — Мне хотелось бы только, чтобы ты чем-нибудь занялся. Какое-нибудь занятие необходимо, иначе жизнь будет невыносима.

— Она и есть невыносима, — сказал молодой человек, смотря в сторону, так, чтобы лица его не было видно.

— Но выносить ее надо. Как бы ноша тяжела ни была, сбросить ее нельзя. Ты не намерен кончить с собой?

— Нет, — задумчиво ответил Гэмпстед, — нет. Этого я не сделаю. Если б кто-нибудь отправил меня на тот свет!

— Никто не отправит. Не иметь какого-нибудь плана деятельной жизни, какого-нибудь определенного труда, который помогал бы занимать время, было бы слабостью и трусостью, немногим лучше самоубийства.

— Роден, — сказал молодой лорд, — твоя строгость жестока.

— Вопрос в том — справедлива ли она. Называй ее как хочешь, называй меня как хочешь, но можешь ли ты опровергнуть мои слова? Неужели ты не сознаешь, что твой долг, как мужчины, приложить ум и волю, какие у тебя есть, к какой-нибудь цели?

Тут понемногу лорд Гэмпстед объяснил цель, которой он задался. Он намерен был построить яхту и отправиться путешествовать по белому свету. Он наберет с собой книг и будет изучать народы и страны, которые посетит.

— Один? — спросил Роден.

— Да, один, насколько человек может быть один, когда его окружают команда и капитан. Дорогой я буду приобретать знакомства и буду в состоянии выносить их, именно потому, что они будут случайные. Люди эти не будут иметь никакого понятия о моей скрытой ране. Если бы ты был со мной — положим, вы с сестрой — или Вивиан, или кто-нибудь из здешних, кто знал бы меня прежде, я не мог бы даже попытаться поднять голову.

— Это прошло бы.

— Я отправлюсь один и начну новую жизнь, которая не будет иметь никакой связи со старой.

Он стал объяснять, что немедленно примется за работу. Надо построить яхту, собрать команду, приготовить запасы. Он думал, что этим путем найдет себе занятие до весны. Весною, если все будет готово, он снимется с якоря. До наступления этого времени он будет жить в Гендон-Голле, по-прежнему один. Он настолько, однако, смягчился, что сказал, что если сестра его выйдет замуж, прежде, чем он начнет свои странствования, он будет на ее свадьбе.

В течение вечера он объяснил Родену, что они с отцом согласились дать лэди Франсес 40,000 фунтов в день ее свадьбы.

— Неужели это необходимо? — спросил Роден.

— Жить надо; а так как ты попал в одно гнездо с трутнями, то придется, до некоторой степени, жить их жизнью.

— Надеюсь никогда не быть трутнем.

— Нельзя трогать грязь и не запачкаться. От тебя будут требовать, чтобы ты носил перчатки и пил хорошее вино или — по крайней мере — угощал им приятелей. Жена твоя должна будет иметь свою карету. Если этого не будет, люди будут показывать на нее пальцем и думать, что она нищая, потому что она «лэди». Толкуют о высшем свете. Также трудно из него вырваться, как в него попасть. Хотя ты был удивительно тверд насчет итальянского титула, увидишь, что тебе от него не отделаться.

Когда Роден приехал в замок Готбой, лорд Персифлаж был там, хотя пробыл всего один день. Он должен был, в течение месяца, находиться при королеве, — обязанность, которая, очевидно, была ему очень по вкусу, хотя он притворялся, что она ему тяжела. «Очень мне жаль, Роден, — сказал он, — что я вынужден покинуть вас и всех остальных моих гостей; но, сами знаете, правительственная кляча должна быть правительственной клячей».

Роден, благодаря продолжительному отпуску, дождался возвращения своего амфитриона. Между тем, время свадьбы было определено. Она должна была состояться в марте, так как Гэмпстед собирался пуститься в дальний путь, в начале апреля.

Лорд Персифлаж возвратился в замок Готбой с приятной новостью.

— Ее величество разрешила мне, — сказал он Родену, — предложить вам место хранителя государственных актов в министерстве иностранных дел.

— Хранителя государственных актов в министерстве иностранных дел!

— Полторы тысячи фунтов в год, — сказал милорд, сразу переходя к этому существеннейшему пункту. — Я должен сказать, что, вероятно, мог бы сделать для вас больше, если бы вы согласились носить титул, который настолько же принадлежит вам, как мой — мне.

— Не будем касаться этого, милорд.

— Нет, конечно, нет. Скажу одно: если бы вас можно было убедить передумать, то место, которое вам в настоящую минуту предлагают, стало бы, мне кажется, более подходящим для вас.

— Почему же?

— Не сумею вам объяснить, но это верно. Нет решительно никакой причины, почему бы итальянцу не занимать его. Итальянец был много лет главным библиотекарем нашего Музея. В качестве итальянца вы, конечно, имели бы право носить ваш наследственный титул.

— Я навсегда останусь англичанином.

— Прекрасно. Вольному воля. Я только говорю вам, что было бы. Титул, без всякого сомнения, придал бы особое обаяние новой должности. Это именно такого рода работа, которая ищет знатного иностранца. Этих вещей объяснить нельзя, но это так. Полторы тысячи фунтов в год, вероятно, превратились бы в три тысячи, если бы вы согласились носить ваше настоящее имя.

Всем было известно, что лорд Персифлаж до тонкости изучил гражданское управление своей страны. Он никогда сам особенно усиленно не работал и не требовал этого от своих подчиненных; но он любил здравый смысл и считал обязанностью человека заботиться о себе прежде всего, а там, пожалуй, и о службе.

Ни Роден, ни лэди Франсес из-за этого не уступили ни на йоту. Они упорно держались своего старого и, сравнительно, скромного имени. Лэда Франсес останется леди Франсес до конца, но она будет не более как лэди Франсес Роден. Она очень энергически объявила это лэди Льюддьютль, которая только что возвратилась из своего короткого свадебного путешествия, поспешив домой за тем, чтобы муж ее имел возможность положить первый камень какого-то моста.

— Не обращай внимания на его слова, дорогая, — убеждала невесту лэди Льюддьютль. — Ты должна думать о том, что для него полезно. С титулом он имел бы солидное положение, немногим уступал бы товарищам министров. Он занял бы место среди второстепенных сановников. Имя так много значит! Конечно, у тебя свой титул. Но ты должна настаивать на этом ради его.

Лэди Франсес не сдавалась. Никто не решался открыто называть ее жениха его титулом; но женщины, оставаясь с ним наедине, шутя называли его «герцог»; сердиться на них, за эти шутки, и думать было нечего. По крайней угодливости прислуги ясно было, что и она смотрит на него не как на простого смертного.

В почтамт Роден более не возвращался, он только заехал проститься с сэром Бореасом, мистером Джирнингэмом, Крокером и остальными сослуживцами.

— Я так и думал, что мы скоро с вами расстанемся, — сказал сэр Бореас, смеясь.

— Мое желание было жить и умереть с вами, — сказал Роден.

— Куда нам с герцогами! Как только я узнал, что вы — приятель молодого лорда, собираетесь жениться на дочери маркиза, что у вас есть собственный титул, который вы можете носить как только заблагорассудите, я понял, что мне не удержать вас. — Тут он прибавил шепотом: — Ведь не ухитрились бы вы сделать Крокера герцогом или хранителем государственных актов?

Мистер Джирнингэм усердно улыбался и кланялся, совершенно проникнутый сознанием, что прощается с представителем высшей аристократии. Крокер несколько оробел, но в последнюю минуту собрался с духом.

— Я всегда буду, знать, что знаю, — сказал, пожимая руку другу, к которому был так привязан. Боббин и Гератэ не позволили себе никаких намеков на титул, но и они также, очевидно, находились под влиянием аристократичности своего недавнего товарища.

Свадьба состоялась в марте, в приходской церкви Траффорда. Все было очень просто. Гэмпстед приехал и старался подделаться под общее веселое настроение. Яхта его была готова и он собирался пуститься в путь недели через две. Голубки были во всем блеске, шаловливые, красивые, непослушные.

Лэди Кинсбёри, конечно, присутствовала, но была слишком отодвинута на задний план, чтоб иметь возможность выразить хотя бы признак неудовольствия. С тех пор как ее намек на «камни преткновения» дошел до ушей мужа и благодаря опасениям, которые заставил ее испытать мистер Гринвуд, она, со страха, успокоилась.

Жених, конечно, венчался под именем Джорджа Родена; под этим именем мы с ним и расстанемся; но летописец думает, что аристократический элемент одержит верх и что скоро настанет время, когда хранитель государственных актов в министерстве иностранных дел будет известен в Доунинг-Стрите, как герцог ди-Кринола.

Вѣстникъ Европы. 1883, № 3–9.
О. П.