Глава XI. ИФИГЕНИЯ
Тем вечером в постели Элинор напряжённо размышляла, ища способ вызволить отца из его несчастий, и пришла к выводу, что необходимо пожертвовать собой. Неужто столь добрый Агамемнон не достоин Ифигении? Она лично попросит Джона Болда отказаться от задуманного, объяснит ему, как страдает отец, скажет, что тот умрёт, если его вытащат на всеобщее обозрение и незаслуженно опозорят, воззовёт к старой дружбе, к великодушию Болда, к мужскому благородству, если надо, встанет перед ним на колени и станет умолять, но прежде, чем это сделать, надо истребить самую мысль о любви. Мольба не должна стать сделкой. К милости и великодушию Элинор может взывать, но как девушка, чьей руки ещё даже не просили, не вправе взывать к его любви. Разумеется, в ответ на её мольбы он признается в своей страсти; этого следовало ждать — все предыдущие слова и взгляды не оставляли сомнений, — однако столь же безусловно она должна ответить отказом. Нельзя, чтобы он понял её просьбы как «освободи моего отца, и я буду тебе наградой». То была бы не жертва — не так дочь Иеффая спасла своего родителя [31]. Таким способом не покажешь добрейшему из отцов, что готова снести ради него. Нет, надо было всей душой принять великое решение, и приняв его, Элинор уверила себя, что сумеет обратиться к Болду так же спокойно, как если бы обращалась к своему дедушке.
Сейчас я должен сознаться, что опасаюсь за свою героиню — не за развязку её миссии (тут у меня нет ни малейших опасений; никто, знающий человеческую натуру и читающий романы, не усомнится в полном успехе благородного начинания Элинор, как и в окончательном итоге подобного рода прожектов), — а за одобрение со стороны прекрасного пола. Девушки младше двадцати и пожилые дамы старше шестидесяти отдадут ей должное, ибо по прошествии лет в женском сердце вновь открываются родники нежной чувствительности и струят те же чистые воды, что на заре дней, орошая и украшая путь к могиле. Однако я боюсь, что большинство дам, вышедших из первого возраста и не вступивших во второй, осудят её замысел. Тридцатичетырёхлетние незамужние дамы, думается мне, объявят, что не верят в исполнимость такого плана; они скажут, что девушку, упавшую на колени перед возлюбленным, наверняка поцелуют, и та не станет подвергать себя подобному риску, коли не в этом состоит её цель; что Элинор решила отправиться к Болду лишь потому, что сам Болд к ней не шёл, что она точно либо глупышка, либо маленькая интриганка, но в любом случае думает не столько об отце, сколько о себе.
Милые дамы, вы совершенно верно оцениваете обстоятельства, но глубоко заблуждаетесь в мисс Хардинг. Мисс Хардинг была куда моложе вас и посему не могла знать, как знаете вы, какой опасности себя подвергает. Возможно, её поцелуют; я почти уверен, что так и будет, но твёрдо ручаюсь вам, что и мысль о подобной катастрофе не приходила ей в голову, когда было принято вышеизложенное великое решение.
Потом она уснула, а утром проснулась, полная свежих сил, и, выйдя к отцу, приветствовала его самым ласковым объятием, самой нежной улыбкой. Завтрак был куда веселее вчерашнего обеда; затем Элинор выдумала какой-то предлог для столь раннего ухода, простилась с отцом и начала претворять свой план в жизнь.
Она знала, что Болд в Лондоне и сегодня задуманную сцену осуществить не удастся, но скоро — возможно завтра, — он должен вернуться, и значит, надо вместе с его сестрой Мэри придумать повод для встречи. Войдя в дом, Элинор отправилась, как всегда, в утреннюю гостиную, где была застигнута врасплох зрелищем трости, плаща и разбросанных по комнате дорожных вещей. Всё это означало, что Болд вернулся.
— Джон приехал так неожиданно, — сказала Мэри, входя в комнату. — Он был в дороге всю ночь.
— Я зайду в другое время, — в смятении проговорила Элинор и приготовилась отступить.
— Сейчас его нет, он будет только часа через два, — ответила Мэри. — Он с этим ужасным Финни. Примчался к нему на один день и сегодня же уедет в Лондон ночным почтовым.
Ночным почтовым, думала про себя Элинор, пытаясь собрать своё мужество. Уедет сегодня же — значит, сейчас или никогда. И она, уже встав, чтобы идти, села обратно.
Ей хотелось отложить испытание: она была готова совершить задуманное, но не готова сделать это сегодня, и теперь чувствовала себя растерянной.
— Мэри, — начала она, — мне надо увидеться с твоим братом до его отъезда.
— О да, конечно, — ответила Мэри. — Он будет очень рад тебя видеть.
Она произнесла это так, будто ничего естественнее быть не может, хотя на самом деле немало удивилась. Они каждый день говорили о Джоне Болде и его любви; Мэри называла Элинор сестрой и пеняла ей, что та не называет Болда по имени, а Элинор с девичей стыдливостью, даже почти сознавшись, что любит её брата, наотрез отказывалась величать обожателя иначе, чем «мистер Болд». Так они беседовали час за часом, и Мэри Болд, которая была намного старше подруги, спокойно ждала радостного дня, когда они и впрямь станут сёстрами. Тем не менее Мэри была уверена, что в настоящее время Элинор более склонна избегать её брата, чем искать с ним встречи.
— Мэри, мне надо сегодня увидеться с твоим братом и попросить его о большом одолжении, — продолжала Элинор с несвойственной ей торжественной серьёзностью.
И она открыла подруге свой тщательно продуманный план, как избавить отца от горестей, которые, сказала она, если не прекратятся, сведут его в могилу.
— Однако, ты должна прекратить, ты знаешь, прекратить шутки про меня и мистера Болда и больше такого не упоминать. Я не стыжусь просить твоего брата об одолжении, но после этого всё между нами будет кончено, — сказала она спокойно и трезво, тоном, вполне достойным Ифигении или дочери Иеффая.
По лицу Мэри было ясно видно, что та не поняла доводов подруги. Мэри находила вполне естественным, что Элинор ради отца воззовёт к лучшим чувствам Джона Болда. Она не сомневалась, что Джон, растроганный дочерними слезами и девичьей красотой, сдастся. Однако она считала не менее естественным, что, сдавшись, Джон обнимет возлюбленную за талию и скажет: «А теперь, уладив это дело, станем мужем и женой, и пусть всё закончится счастливо!» Почему нельзя вознаградить его доброту, если награда никому не будет в ущерб, Мэри, у которой здравый смысл преобладал над сантиментами, понять не могла, о чём и сказала Элинор.
Та, впрочем, была тверда и очень красноречиво изложила свой взгляд: она находит унизительным просить на иных условиях, кроме названных. Возможно, Мэри сочтёт её гордячкой, но у неё есть принципы, и она не поступится самоуважением.
— Но я уверена, что ты его любишь — ведь правда? — уговаривала Мэри. — И я знаю, что он любит тебя без памяти.
Элинор собиралась произнести новую речь, но на глаза её навернулись слёзы, и она, притворившись, будто хочет высморкаться, отошла к окну. Здесь она вновь воззвала к своему внутреннему мужеству и, немного укрепив дух, проговорила наставительно:
— Мэри, это всё глупости.
— Но ты же его любишь, — не отставала Мэри, которая вслед за подругой прошла к окну и теперь говорила, обвив руками её талию. — Ты любишь его всем сердцем, я знаю, и не смей отпираться.
— Я, — начала Элинор и резко повернулась, чтобы отвергнуть обвинение, однако ложь застряла у неё в горле и не осквернила уст. Она не могла отрицать, что любит Джона Болда, поэтому в слезах упала подруге на грудь и, рыдая, объявила, что любовь тут ни при чём и ничего не меняет, потом тысячу раз назвала Мэри жестокой и потребовала от неё сто раз поклясться в молчании, а под конец провозгласила, что девушка, которая выдаст тайну подружкиной любви хоть кому-нибудь, пусть даже родному брату, такая же вероломная предательница, как солдат, открывший ворота неприятелю. Покуда они всё это обсуждали, вернулся Джон Болд, не оставив Элинор времени на раздумья: она должна была либо действовать прямо сейчас, либо отказаться от своего замысла. Как только хлопнула входная дверь, Элинор укрылась в спальне подруги; там она смыла слёзы и решила, что осуществит задуманное.
— Скажи ему, что я здесь и сейчас приду. Только помни, Мэри, что бы ни случилось, не оставляй нас наедине.
Итак, Мэри, вернувшись в гостиную, довольно унылым тоном объявила брату, что мисс Хардинг в соседней комнате и скоро придёт с ним поговорить.
Элинор безусловно думала об отце больше, чем о себе, когда перед зеркалом поправляла волосы и убирала с лица следы печали, однако я бы погрешил против истины, уверяя, будто ей было безразлично, в каком виде предстать перед возлюбленным; иначе зачем бы она так упорно воевала с непослушным локоном, не желавшим ложиться ровно, и так тщательно разглаживала смявшиеся ленты? зачем бы смачивала глаза холодной водой, пряча красноту, и покусывала прелестные губки, чтобы вернуть им алость? Конечно, Элинор хотела выглядеть как можно лучше, ведь она была всего лишь смертным ангелом; но даже будь она бессмертной и впорхни в гостиную на херувимских крылах, её намерение спасти отца ценою собственного счастья не было бы более искренним.
Джон Болд не видел Элинор с тех пор, как она в гневе ушла от него после встречи у собора. Всё это время он готовил иск против её отца, и небезуспешно. Болд часто думал о ней и прокручивал в голове сотню разных планов, как доказать неизменность своей любви. Он напишет Элинор письмо с просьбой не думать о нём хуже из-за того, что он исполняет свой долг. Он напишет мистеру Хардингу, объяснит свои взгляды и смело попросит отдать за него Элинор, убеждая, что возникшая между ними неловкость — не помеха для старой дружбы и более тесных родственных связей. Он бросится перед возлюбленной на колени. Он будет ждать и женится на дочери после того, как отец лишится дохода и дома. Он прекратит тяжбу и уедет в Австралию (с Элинор, разумеется), предоставив «Юпитеру» и мистеру Финни довершить дело без него. Иногда он просыпался в лихорадочном беспокойстве и готов был застрелиться, чтобы разом покончить со всеми заботами; впрочем, это обычно происходило на утро после буйного ужина в обществе Тома Тауэрса.
Как прекрасна была Элинор, когда она медленно вступила в гостиную! Не напрасны были маленькие ухищрения перед зеркалом! Хотя старшая сестра, жена архидьякона, небрежно отзывалась о её чарах, Элинор пленяла каждого, кто умеет правильно смотреть. Есть холодная красота мраморных статуй; точёные, идеальные в пропорциях и безупречные в каждой линии, неизменные, если только болезнь или годы не наложат на них свой отпечаток, эти лица равно восхищают ближних и дальних. Однако Элинор была не такой; она не останавливала взгляд ни перламутровой белизной кожи, ни киноварным румянцем, не обладала той величавой пышностью, что вызывает восторги в первый миг и разочарование во второй. Вы могли пройти мимо Элинор Хардинг на улице и не обратить на неё внимания, однако, проведя с ней вечер, непременно влюбились бы.
Никогда ещё она не казалась Болду таким совершенством, как в эти минуты. Её лицо, пусть и серьёзное, было одушевлено чувством, тёмные глаза взволнованно блестели, рука, протянутая ему, дрожала, и, обращаясь к возлюбленному, Элинор еле сумела выговорить его имя. Как хотелось Болду плыть сейчас с нею в Австралию, прочь от всех, и навсегда забыть о злополучной тяжбе!
Он заговорил, осведомился о здоровье Элинор, сказал что-то про бестолковость Лондона и про то, что в Барчестере куда лучше, объявил, что погода очень жаркая, и, наконец, спросил про мистера Хардинга.
— Папа не вполне здоров, — ответила Элинор.
Лицо мистера Болда приняло то бессмысленно озабоченное выражение, которое люди напускают в подобных случаях. Он сказал, что ему очень, очень жаль, и выразил надежду, что болезнь не опасна.
— Я хотела поговорить с вами об отце, мистер Болд. Собственно, за этим я сюда и пришла. Папе плохо, очень плохо из-за истории с богадельней. Вы бы пожалели его, мистер Болд, если бы видели, как он несчастен.
— О, мисс Хардинг!
— Вы бы и впрямь его пожалели, всякий бы его пожалел, но друг, а тем паче старинный друг, как вы, — особенно. Он совершенно переменился: весёлый нрав, добродушие, тёплый ласковый голос — ничего этого больше нет. Вы бы не узнали его, мистер Болд, если бы увидели, и… и… если так будет продолжаться, он умрёт!
Тут Элинор поднесла к глазам платок, и её слушатели тоже, но она собралась с духом и продолжила:
— Его сердце разобьётся, и он умрёт. Я уверена, мистер Болд, что не вы написали те жестокие слова в газете.
Мистер Болд с жаром подтвердил, что не он, однако сердце у него оборвалось при мысли о тесном союзе с Томом Тауэрсом.
— Я уверена, что не вы, и папа даже на минуту так не подумал, вы бы не позволили себе такой жестокости, но статья чуть его не убила. Папе невыносимо, что о нём так говорят, что все прочтут о нём такое… его назвали жадным, бесчестным, сказали, что он грабит стариков и берёт деньги богадельни, ничего за них не делая.
— Я никогда такого не говорил, мисс Хардинг. Я…
— Да, — перебила Элинор, чьё красноречие теперь лилось потоком. — Да, я уверена, вы не говорили, но говорили другие, и если такое будут писать и дальше, это убьёт папу. О, мистер Болд, если бы вы знали, в каком он состоянии! А ведь папу мало заботят деньги.
Оба слушателя, брат и сестра, горячо согласились с последним утверждением и сказали, что в жизни не встречали человека, более чуждого сребролюбию.
— Спасибо, что ты так говоришь, Мэри, и вам тоже спасибо, мистер Болд. Мне невыносимо, когда о папе говорят плохо. Он бы сам ушёл из богадельни, но не может. Архидьякон говорит, это было бы трусостью, предательством по отношению к другим священникам, ударом по церкви. Что бы ни случилось, папа так не поступит. Он бы завтра же отказался от должности, от дома и дохода, если бы архидьякон. — Элинор хотела сказать «ему позволил», но вовремя остановилась, чтобы не уронить достоинство отца; горестно вздохнув, она добавила: — Как бы мне этого хотелось!
— Никто, знающий мистера Хардинга лично, и на мгновение его не обвинит, — сказал Болд.
— Но страдает он, — ответила Элинор. — За что его наказывают? Что он совершил плохого? Чем заслужил такие гонения? Он за всю жизнь ничего не сделал дурного, никому не сказал резкого слова. — И тут она зарыдала так, что не могла больше говорить.
Болд в пятый или шестой раз повторил, что ни он, ни его друзья не винят мистера Хардинга лично.
— Тогда за что его преследуют? — сквозь слёзы выговорила Элинор, позабыв, что собиралась уничиженно молить. — Почему его выбрали для насмешек и оскорблений? За что его так мучают? О, мистер Болд! — И она повернулась к нему, как если бы собиралась перейти к следующей части плана, то есть упасть на колени. — О, мистер Болд! Зачем вы всё это начали? Вы, которого мы все так… так… ценили!
Сказать по правде, реформатора уже постигла кара, ибо его положение было незавидным: ему нечем было ответить, кроме как банальностями про долг перед обществом, которые нет смысла тут повторять, и очередными хвалами в адрес мистера Хардинга. Если бы просителем был джентльмен, Джон Болд мог бы отказаться говорить с ним на эту тему, но не мог же он сказать что-нибудь подобное красивой девушке, дочери человека, которого обидел, той, кого любил больше жизни!
Элинор тем временем взяла себя в руки и воззвала к нему со всей страстью:
— Мистер Болд, я пришла умолять вас: откажитесь от иска!
Болд вскочил, и лицо его приняло смятенное выражение.
— Умолять вас: откажитесь от иска, пощадите моего отца, пощадите его жизнь или рассудок, ибо если это не прекратится, он утратит либо то, либо другое. Я понимаю, как многого прошу и как мало у меня прав просить хоть о чём-нибудь, но я думаю, вы мне не откажете ради отца. Мистер Болд, молю, молю, сделайте это для нас, не доводите до отчаяния человека, который так вас любит!
На колени она всё-таки не бросилась, но последовала за Болдом, когда тот отошёл от стула, и нежными ручками умоляюще взяла его за локоть. О! Каким бесценным было бы это прикосновение в другую минуту! Но сейчас он был ошеломлён, растерян, в отчаянии. Что ответить прекрасной просительнице, как объяснить, что дело, вероятно, уже не в его власти, что он бессилен остановить бурю, которую сам поднял?
— Джон, уж конечно, конечно ты не можешь ей отказать, — проговорила сестра.
— Я отдал бы ей мою душу, — ответил брат, — если бы это помогло.
— О, мистер Болд, — сказала Элинор, — не говорите так. Я ничего не прошу для себя, а то, что я прощу для отца, не нанесёт вам никакого урона.
— Я отдал бы ей мою душу, если бы это помогло, — повторил Болд, по-прежнему обращаясь к сестре. — Всё, что у меня есть — её, если она согласится принять: мой дом, моё сердце, моё всё. Все мои надежды сосредоточены в ней, её улыбки мне милее солнца, а когда я вижу её несчастной, как сейчас, каждый нерв во мне отзывается болью. Никто в мире не может любить сильнее меня.
— Нет, нет, нет! — воскликнула Элинор. — Между нами не может быть разговоров о любви. Защитите ли вы моего отца от зла, которое ему причинили?
— О Элинор, я сделаю, что угодно! Позвольте сказать, как я вас люблю!
— Нет, нет, нет! — почти закричала она. — Это неблагородно с вашей стороны, мистер Болд! Прошу, прошу, прошу, дайте моему отцу тихо умереть в тихом доме! — И, схватив Болда за руку и за локоть, Элинор вслед за ним пошла через комнату к двери, с истерической страстью повторяя свою просьбу. — Я не отстану от вас, пока не пообещаете. Я буду цепляться за вас нас улице, встану перед вами на колени у всех на глазах. Вы должны мне пообещать, должны, должны.
— Поговори с нею, Джон, ответь ей, — сказала Мэри, ошеломлённая бурной выходкой Элинор. — Ты же не такой жестокий, чтобы ей отказать.
— Обещайте мне, обещайте, — твердила Элинор. — Скажите, что папе ничего не грозит. Довольно будет одного слова. Я знаю вашу честность — одно ваше слово, и я вас отпущу.
Она по-прежнему держалась за него и с волнением заглядывала ему в лицо; волосы у неё растрепались, глаза были красны от слёз. Она уже не заботилась, как выглядит, но в глазах Болда была прекрасна, как никогда. Мощь её красоты пронзала его до самого сердца; он едва верил, что она — та, кого он дерзнул полюбить.
— Обещайте мне, — повторила она. — Я не отпущу вас, пока не пообещаете.
— Обещаю, — сказал он наконец. — Всё, что в моих силах, я сделаю.
— Это неблагородно с вашей стороны, мистер Болд! Прошу, прошу, прошу, дайте моему отцу тихо умереть в тихом доме!
— Да благословит вас Господь отныне и вовеки! — проговорила Элинор и, упав на колени, уткнулась лицом в юбку Мэри. Она уже не могла сдержать рыданий и плакала, как дитя; ей хватило твёрдости осуществить задуманное, но теперь силы ушли, оставив её в полном изнеможении.
Через некоторое время она немного успокоилась и встала, чтобы идти, но Болд настоял, что должен объяснить, насколько в его власти остановить судебное преследование мистера Хардинга. Заговори он о чём другом, Элинор бы ускользнула, но этого она не выслушать не могла, и тут её положение сделалось опасным. Покуда она играла активную роль, покуда цеплялась за Болда как просительница, ей было легко отвергать его нежные слова и любовные уверения. Но теперь, когда он сдался и участливо говорил о благополучии её отца, у Элинор не осталось причин его отталкивать. Тогда Мэри ей помогала, теперь полностью перешла на сторону брата. Говорила Мэри мало, но каждое слово было рассчитанным смертельным ударом.
Для начала она подвинулась, освобождая брату место на диване между собою и Элинор; диван был достаточно широк для троих, так что Элинор не могла возмутиться; не могла она и выказать подозрения, пересев в кресло. А затем Мэри повела речь так, будто они трое связаны некими узами, желают одного и отныне будут действовать сообща. Против этого Элинор тоже не могла возразить, не могла сказать: «Мэри, мы с мистером Болдом друг другу чужие и между нами никогда не будет ничего общего!».
Он объяснил, что начал тяжбу против богадельни в одиночку, но теперь вопросом заинтересовались и другие люди, в том числе куда более влиятельные; впрочем, юристы обращаются за указаниями именно к нему, и, что существеннее, он оплачивает счета. Болд пообещал, что немедленно известит их о своём решении отозвать иск, и добавил, что, вполне вероятно, с его устранением все активные действия прекратятся, но нельзя исключить, что ежедневный «Юпитер» ещё раз-другой походя упомянет богадельню. Впрочем, он, Болд, употребит всё своё влияние, чтобы самого мистера Хардинга больше не затрагивали. Он даже пообещал съездить сегодня к архидьякону Грантли и сообщить, что отзывает иск, и ради этого отложить возвращение в Лондон.
Всё это было чрезвычайно мило, и Элинор невольно чувствовала некоторое торжество при мысли, что добилась цели. Однако за ней числился должок: она ещё не сыграла роль Ифигении. Боги услышали её молитву, даровали просимое — как теперь лишить их обещанной жертвы? Обмануть небожителей было не в характере Элинор, поэтому она высидела, сколько требовали приличия, и встала, чтобы взять шляпку.
— Вы так быстро уходите? — спросил Болд, который лишь полчаса назад мечтал, чтобы Элинор была в Барчестере, а он — в Лондоне.
— О да! Я так вам обязана, и папа тоже будет очень признателен, — (Элинор не вполне верно оценивала чувства отца). — Конечно, я должна всё ему сообщить, и я скажу, что вы поедете к архидьякону.
— Но можно ли мне сказать несколько слов о себе? — спросил Болд.
— Я принесу твою шляпку, Элинор, — быстро проговорила Мэри и двинулась прочь из комнаты.
— Мэри, Мэри! — воскликнула Элинор, вскакивая и хватая её за платье. — Не уходи, я сама возьму шляпку.
Однако Мэри, предательница, встала в дверях и не дала ей отступить. Бедная Ифигения!
И Джон Болд потоком страстных слов излил свои чувства, мешая, как все мужчины, толику правдивых уверений с множеством лживых, а Элинор с прежней пылкостью твердила «нет, нет, нет». Увы, эти слова, лишь полчаса назад столь действенные, утратили силу. Вся её пылкость встречала немедленный отпор, на каждое «нет, нет, нет» следовало возражение, выбивающее почву у неё из-под ног. Болд желал знать, будет ли её отец против, испытывает ли она к нему антипатию (антипатию! да при этих словах бедняжка едва не кинулась ему в объятия), предпочитает ли кого-нибудь другого («нет, конечно нет!»), считает ли, что для неё невозможно его полюбить (такого Элинор сказать не могла), и наконец вся её оборонительные валы были уничтожены, вся девичья фортификация сметена, и она капитулировала, или, вернее, с воинскими почестями была выведена из крепости — побеждённая, зримо и осязаемо побеждённая, но не униженная до необходимости признать своё поражение.
Так что алтарь на берегу современной Авлиды не обагрился жертвенной кровью.