Все домашние счета вела мать, поэтому отец, закрутив интрижку со своей секретаршей Анной, справедливо рассудил, что если будет два-три раза в неделю платить за номера в мотелях, то правда неминуемо выплывет наружу. Он решил, что умнее будет в обеденный перерыв приводить Анну к нам домой, чтобы спокойно заниматься с ней сексом на собственном уютном брачном ложе. Это исключало вероятность разоблачения из-за лишних расходов, но, видимо, полностью от улик все равно избавиться было невозможно, потому что, когда моя мать наконец зашла в спальню и увидела отца в постели с секретаршей, она была к этому готова.
Вместо того чтобы устраивать истерику и бить посуду, она сделала несколько разоблачительных снимков на «Никон», который несколько лет назад на какую-то годовщину сама же и подарила отцу, когда он вдруг обнаружил интерес к фотографии — преходящий, как и все его увлечения. Пока отец с Анной лихорадочно натягивали одежду, мать спокойно спустилась по лестнице нашего дома и прошла три квартала до аптеки, где сдала пленку в проявку. Висевший на плече фотоаппарат раздражал ее, поэтому мать выбросила его в урну на углу, купила себе банку диетической колы и отправилась на прогулку.
В последующие дни в доме царило угрюмое затишье: никто из нас не хотел нарушать странное хрупкое перемирие, которое непонятным образом наступило после разразившейся грозы. Мы с братьями быстро поняли, что произошло, потому что стены нашего дома в Ривердейле были тонкие, как бумага, и когда родители в спальне шепотом ссорились, отчаянные мольбы отца и горькие упреки матери были прекрасно слышны в туалете в коридоре.
Мне было двенадцать, Питу девять, а Мэтту семь, и уже тогда он был очень зол. Мы все догадались, что дело плохо. Даже Пит, который слегка отставал в развитии и не всегда мог разобраться, что к чему, почуял, что готовится большая гадость. Но мы и подумать не могли, что это изменит всю нашу жизнь. Родители и раньше ссорились. Мы все назубок выучили, чего ждать, даже Пит. Отец облажался, какое-то время они с матерью скандалят, а потом Норм заглаживает вину. Как-то раз отец даже признался мне, что в отношениях с матерью он — король возвращений.
Но на этот раз о примирении не могло быть и речи. Несколько недель спустя мать разослала друзьям и родственникам поздравления с Рош-Ашана, вот только в этом году традиционный семейный портрет заменила фотография отца и Анны в ужасный миг разоблачения. Ни ретуши, ни красивых поз: лишь грязная голая правда о совокуплении любовников не первой молодости, сфотографированных под тупым углом, — анатомия в ракурсе, не предусмотренном природой.
Нормана Кинга, моего отца, в нашем городке знала каждая собака. Он разгуливал по улицам, точно какой-нибудь политический деятель, здоровался по имени с каждым, кто попадался навстречу, а если видел незнакомца, то либо представлялся, либо говорил: «Доброе утро, шеф!» Он был из тех покупателей, которые на «ты» с продавцами и непременно в подробностях расспрашивают, как поживают их жены, дети и родители. Он любил втягивать собеседников в пространные разговоры об их делах, подсказывал, как решить тот или иной вопрос, как разобраться с налогами. Работа в бухгалтерии крупной корпорации на Манхэттене придавала ему ореол крупного специалиста в бизнесе, и Норм из кожи вон лез, чтобы поддержать этот образ, — не в последнюю очередь потому, что и сам в это верил. Даже собираясь в магазин за молоком, он частенько повязывал галстук. Отец казался человеком, который знает всю подноготную и обладает скрытыми талантами. И целая куча неудачных проектов не способна была поколебать его авторитет, причем, похоже, даже в собственных глазах. «Ошибки — это основа, на которой строится наш успех», — важно говаривал Норм. Чуть повзрослев, я стал задаваться вопросом, о каком, собственно, успехе шла речь, но отец повторял это с такой уверенностью, что я тут же стыдился собственных сомнений; в этом-то, говоря по правде, и заключался главный его талант. Никто не умел так убедительно врать, как Норм.
С женщинами отец держался излишне любезно, здоровался с подчеркнутой галантностью, говорил комплименты и никогда не упускал случая отметить новую прическу или платье. Он дружил почти со всеми нашими соседками, и если мне когда и казалось, что отец ухлестывает за кем-то из них, я тут же гнал от себя эту мысль, приписывая собственной незрелости, пока Норм не стал попадаться. Чаще всего мне нравилось идти с ним по улице: я грелся в лучах его славы, точно сын короля.
Поэтому, разумеется, фотографии, которые мать разослала всем знакомым, нанесли сокрушительный удар по его самолюбию. Это было не просто публичное подтверждение его неверности, но глубочайшее унижение: равнодушная пленка «Кодак» на 200 ISO запечатлела короля во всей его неприглядной наготе. О, мама знала, что делала! Много лет она молча терпела измены и вот наконец придумала план, который подорвал репутацию отца и разрушил образ, тщательно выстраиваемый годами. Так мама отрезала себе пути к отступлению: теперь о примирении не могло быть и речи. Если бы она, как бывало не раз, смягчилась и решила простить отца, общественное мнение не позволило бы ей этой слабости. И даже если бы мама решила настоять на своем, все равно она понимала, что после такого Норм ни за что не остался бы в Ривердейле.
Мы простили маму за это, как и за то, что в пылу слепой ярости она не сообразила: возмутительные фотографии, которые она разослала своим друзьям, непременно попадут в руки к их детям, а значит, и в коридоры нашей школы, и не только выставят ее сыновей на посмешище, но и оставят неизгладимое воспоминание о том, как отец, застигнутый в разгар совокупления, с дряблой волосатой задницей, сморщенным членом и жирными складками на животе, второпях слезает с плотоядно распластавшейся под ним Анны. Должен вам сказать, такое не забывается. Никогда.
До этого я видел голых только в номерах «Нэшнл Гиогрэфик», которые мы с друзьями брали в публичной библиотеке, чтобы хорошенько рассмотреть вислые, цвета жженого сахара груди аборигенок, их шершавые квадратные зады, так непохожие на то, как должна была в нашем представлении выглядеть девчачья попка — сокровище, скрытое под юбками старшеклассниц, с мыслью о которых мы мастурбировали. А тут я натолкнулся в туалете на Майка Рочуэйджера и Томми Кьяриелло, которые пристально разглядывали новогоднюю открытку, украденную из ящика письменного стола, где родители Майка держали всю корреспонденцию. Ребята молча протянули мне фотографию и не сводили с меня глаз, пока я, изо всех сил стараясь сохранять невозмутимый вид, смотрел на нее. Под картинкой была подпись на иврите и английском с пожеланием счастливого и удачного Нового года.
— Это правда твой отец? — уточнил Майк.
— Ага.
— Папа сказал, что твоя мать оставит его без гроша.
— В каком смысле?
— Ну, когда они будут разводиться, — пояснил Майк.
— Они не собираются разводиться! — заорал я и разорвал фотографию пополам.
— Эй, это мое! — крикнул Майк, толкнул меня на стену, вырвал у меня из рук обе половинки и для безопасности протянул их Томми.
— Отдай! — завопил я и бросился на Томми, но тот еще в пятом классе очень вырос и теперь был на голову выше и килограммов на десять тяжелее меня.
Он играючи увернулся, одной рукой поднял фотографию высоко над головой, а другой отшвырнул меня на липкий кафельный пол. Я вскочил на ноги, готовясь сцепиться с Томми, который наверняка намял бы мне шею, но тут дверь туалета распахнулась, и вошел Раэль. Он мгновенно оценил обстановку и поспешил мне на помощь.
— Это та самая фотография? — спросил он.
Раэль был не такой дылда, как Томми, но тоже высокий, к тому же ничего и никого не боялся, а значит, легко мог дать обидчику сдачи.
— Это мое, — захныкал Майк, спрятавшись за спину Томми.
Раэль не обратил на его слова никакого внимания, он не сводил глаз с Томми.
— Ну и пожалуйста, — спустя несколько секунд не выдержал тот и бросил половинки открытки на пол. — Пошли, — скомандовал он Майку. — Пусть подрочит на отцовскую шлюху.
Когда они ушли, Раэль, сочувственно глядя на меня, протянул мне половинки открытки и прислонился к двери, а я с ожесточением рвал фотографию на мелкие клочки, которые сыпались к моим ногам, точно конфетти. По лицу моему текли горючие слезы. Какой еще, к черту, развод?
Вот так оно и бывает. Отец разваливает семью вечными изменами и смывается в неизвестном направлении, оставив вас с братьями биться над вопросом, что же такое жизнь. Ты старший, а значит, глубже остальных переживаешь предательство, видя потухший взгляд матери и угрюмое лицо младшего брата Мэтта, который ни за что не признается, что каждую ночь засыпает в слезах, хотя ты отлично слышишь, как он плачет. И даже доброта Пита, который ведет себя как ни в чем не бывало (в данном случае его умственная отсталость скорее благо), лишь напоминает о глубине отцовских прегрешений. Ты наблюдаешь, как члены твоего семейства крутятся по замкнутым орбитам своего несчастья, и клянешься заменить никчемного отца, заботиться о братьях и защищать их, по мере сил снимать с плеч матери тяжкий груз, и тогда, быть может, ее глаза снова засветятся радостью, вернется беззаботный смех и ласка, которую ты всегда принимал как должное. Мэтт снова начнет улыбаться и перестанет играть в одиночестве в солдатики у себя в комнате, и вы снова почувствуете себя как дома, а не на нескончаемых похоронах. Тебе двенадцать, и ты еще не отдаешь себе отчета, что ничего не знаешь о жизни. Ты просто намерен стать тем, кем не был твой отец, для них и для себя, и не сразу понимаешь, что бессилен исцелить нанесенные Нормом раны: слишком они глубоки. Но к этому времени твоя решимость ни в чем не походить на отца превращается в навязчивую идею; ты гордишься чертами, которые отличают тебя от этого негодяя. «Я не такой, как он» становится для тебя не только мантрой, но и (пусть ты никогда не признаешься в этом даже себе) сутью твоей философии.