Россия земная и небесная. Самое длинное десятилетие

Тростников Виктор Николаевич

Раздел второй

Держава

 

 

Камо грядеши, Русь?

Люди не знают о себе самого главного. Древние греки не знали, что они древние греки; русские, жившие в эпоху Ивана III, не знали, что они живут в Средневековье. Каждое поколение пребывает в неведении относительно своего места в истории, и это понятно: история обретает смысл только тогда, когда она кончается.

Исторический период, который начался в России около 1985 года и был назван «перестройкой», еще не кончился, но по многим признакам уже близок к окончанию, поэтому его суть понемногу проясняется. Это означает, что пора предпринимать попытки его историософского осмысления. А раз так, то кто-то должен быть в этом занятии первым. Давайте же мы с вами и дерзнем стать первыми. Но, прежде чем начинать анализ, необходимо сделать одну существенную оговорку: Россия – страна чудес, это надо всегда помнить. Что бы ни высказал о России даже самый грамотный политолог и прогнозист, в сказанном будет оставаться какой-то элемент недостоверности. Наше отечество, несомненно, находится под особым Божьим смотрением, почему мы и молимся в ектении «о богохранимой стране Российской», следовательно, самое логичное суждение о нем может оказаться ложным, ибо невозможное человеку возможно Богу. Но отсюда вовсе не следует, что мы не должны средствами своего ограниченного разума стараться расшифровать судьбу: ведь этот разум тоже дан нам Богом, поэтому заставлять его работать – есть богоугодное дело.

Начнем с того, что слово «перестройка» является очень удачным, хорошо выражает суть процесса. С середины восьмидесятых многое в нашей стране стало перестраиваться и меняться. Но в большинстве областей эти изменения происходили лишь потому, что в государстве все взаимосвязано, и, начавшись с какого-то исходного объекта, они по цепочке побежали дальше. Нам важно установить, что было этим исходным объектом перестройки и почему его было необходимо перестраивать. Априори можно предположить, что эта необходимость была абсолютно неотложной и избежать перестройки тут было нельзя. Известно, что в нашем идеологизированном обществе очень не любили резких движений – бонзы из Политбюро были большими консерваторами и ко всем новшествам относились с подозрением и страхом. И если процесс все-таки с чего-то пошел, значит, это что-то испытывало такой сильный кризис, что его уже не могли оставить в прежнем виде. Так с чего же пошла перестройка, кризис чего возник у нас около десятка лет назад?

Если спросить об этом разных людей, можно услышать самые разные ответы: это был кризис экономики, внешней политики, межнациональных отношений, духовный кризис и т. п. Эти кризисы действительно имели и имеют место, но они производны, вторичны. Первоначальным кризисом, их породившим, был кризис власти.

Чтобы осознать это и принять как центральное историческое событие российской жизни конца двадцатого столетия, нам необходимо уловить происхождение и смысл института власти.

Уточним сначала сам термин «власть». Поскольку нас интересует политический аспект этого понятия, под властью мы будем подразумевать верховную государственную власть, применяющую для реализации своей основной функции различные средства принуждения, включая насилие. Функция, же эта очень проста: заставить каждого человека жить так, чтобы при этом была возможна и жизнь общества.

Такая власть совершенно необходима, и причиной ее необходимости является первородный грех, исказивший первозданную человеческую природу. Бог замыслил человека святым и свободным, и если бы этот замысел осуществился, власть стала бы не нужна. Однако человек дурно распорядился данной ему свободой выбора и не дал осуществиться этому великому замыслу. В наказание Бог определил мужчине в поте лица есть свой хлеб, женщине – в муках рожать детей, а сменяющим друг друга после Адама и Евы поколениям их потомков – иметь над собой жестокое начальство, которому они должны подчиняться. Если бы человек сумел возвратиться к догреховному состоянию, власть стала бы ненужной. Один раз такое почти произошло: когда после массы Божьих чудес евреи были выведены Моисеем из Египетского плена и поселялись на обетованной земле, они прониклись такой благодарностью к Богу и таким благочестием, что смогли жить без института верховной власти, имея у себя лишь первосвященников, называемых «судьями», которые изъясняли народу Божью волю и которых народ слушался не из-под палки, а по велению сердца. Но это длилось лишь в течение нескольких поколений, после чего люди испортились, обнаружили, что не могут сами ужиться друг с другом и стали просить пророка Самуила поставить им царя, «как у других народов». С тех пор такое состояние никем уже не достигалось и запечатлелось лишь в утопических мечтах Маркса, учившего, что при коммунизме люди станут сознательными и государство отомрет, и князя Кропоткина, провозгласившего принцип «анархия – мать порядка». Но при всем своем остроумии этот афоризм ложен: эмпирический греховный человек, являющийся единственным материалом истории, нуждается в иных способах наведения порядка, иногда очень болезненных. Нам далеко до коммунистической сознательности, каждый из нас хочет получать от других больше, чем отдавать им, а сразу всем реализовать такую программу невозможно.

Чтобы существовало общество, индивидуум должен выполнять определенные правила поведения, которые в совокупности мы назовем социально-востребованным поведением. Это понятие складывается из двух частей: из того, что индивидуум стал бы делать и сам по себе, и из того, что он добровольно делать бы не стал. Выполнение этой второй части обеспечивается властью. В этом обеспечении – не только первейшая ее обязанность, но и единственная обязанность, ни для чего другого власть не нужна. И когда она в силу каких-то причин недообеспечивает этого объема (необходимого вмешательства. – Прим, ред.), тогда-то и возникает кризис власти, который должен быть срочно преодолен, ибо он грозит гибелью обществу и государству, после которой каждый отдельный гражданин вместе с семьей и имуществом становится совершенно беззащитным. В этот момент нации уже не до того, какими средствами будет устранен дефицит между социально-востребованным поведением граждан и их фактическим поведением, – этот дефицит надо ликвидировать любыми средствами. Когда дом начал гореть, тут не до споров, чем его тушить, – его надо тушить чем попало. Лишь после того как указанная разница объемов будет устранена, можно будет перейти и к обсуждению тех средств, которым возобновленная общественная жизнь станет поддерживаться дальше. Иными словами, здесь должен соблюдаться принцип приоритета количества принуждения над его качеством, и вопрос о повышении его качества может ставиться на повестку дня только после того, как его количество достигнет общественно-безопасного уровня.

Но что значит «повысить качество принуждения»? Это нужно понимать как усовершенствование формы верховной власти. Дело в том, что требуемое для процветания социума недобровольное поведение граждан может обеспечиваться разными путями и вызывать у граждан разную ответную реакцию. При одном и том же объеме принуждение может быть менее приятным и более приятным для принуждаемых, унижающим их и не унижающим, вызывающим чувство внутреннего протеста и воспринимающимся как нечто фатальное. От чего это зависит? От степени соответствия аппарата принуждения, (т. е. формы верховной власти), психологическим особенностям народа, которые, в свою очередь, зависят от типа религиозности и исторического прошлого нации, материализованного в традициях, нравах и обычаях. Тут нельзя дать единых для всех рецептов, тут «что русскому здорово, то немцу карачун». Каждая нация должна в своем поступательном развитии улучшать свою власть, делая ее максимально созвучной своей душе. Но, повторяем, таким улучшением можно позволить себе заняться при том условии, что какая-то власть уже есть, если же ее нету, тогда не до жиру, быть бы живу.

Из чего же нации могут выбирать, как велик здесь запас вариантов? Если говорить об основных формах, то их немного. Аристотель насчитал в свое время шесть – три хороших и три плохих. Его схема продержалась более двух тысяч лет и не утратила ценности даже по сегодня, но после работ таких выдающихся политологов, как Лев Тихомиров и Иван Ильин, ее нужно несколько модифицировать.

В принципе, можно говорить о семи базовых формах верховной власти. К ним приводит использование двойного классификационного критерия, впервые введенного Тихомировым, – по типу принуждения, осуществляемого властью, и по мотивам подчинения этому принуждению.

Сама по себе власть может быть, с одной стороны, либо единоличной, либо групповой, так что тут два варианта. Подчиняться же власти люди могут по четырем причинам: из страха перед нею, из уважения к ней, вызванного какими-то ее заслугами перед народом, из убеждения в ее божественном происхождении и из корысти. В первых трех случаях граждане подчиняются непосредственно тем лицам, которые стоят у власти, поэтому эти формы можно объединить понятием волевой власти. В четвертом случае индивидуумы подвергаются давлению экономических факторов, ощущая это давление как безликую власть денег. Конечно, при этом власть тоже находится в чьих-то конкретных руках, а именно – в руках тех воротил, которые контролируют финансовую систему государства, – но они обычно анонимны. Поэтому вместо восьми форм (2x4) мы получаем лишь семь – делить власть невидимок на единоличную и групповую бессмысленно. Вот эти формы:

1) Власть одного лица, основанная на страхе, – ДИКТАТУРА; 2) власть группы, основанная на страхе, – ХУНТА; 3) власть одного, основанная на признании его заслуг, – ВОЖДИЗМ; 4) власть группы, основанная на признании ее (или ее предков) заслуг, – АРИСТОКРАТИЯ; 5) власть Божьего помазанника – МОНАРХИЯ; 6) власть сакральной группы – ЖРЕЧЕСКОЕ ПРАВЛЕНИЕ (иначе: теократическое государство. – Прим, ред.); 7) власть денег (точнее – финансовой закулисы) – ОЛИГАРХИЯ.

Читатель спросит: а где же самая главная форма, где демократия? Если трактовать этот термин буквально, как «власть народа», то ее не существует и существовать не может, ибо власть народа над народом, т. е. над самим собой, есть не что иное, как отсутствие власти, самоуправство, анархия, а такое, как мы знаем, было в истории только один раз – в Израиле периода судей. Если же понимать под демократией ту форму власти, которая имеется сегодня в «свободном мире», то эта власть есть типичная олигархия, безраздельная власть денег. Почему же ее называют «демократией»? Как ни странно, в этом есть своя логика. Демократия в значении «власть народа» есть «фактическое безвластие», но если властью считать только ее волевые формы (на что имеются психологические основания, ибо понятие власти ассоциируется у нас с образом каких-то властных людей), то олигархия и есть отмена всех таких форм, необходимая ей для того, чтобы превратить земной шар в однородный рынок, а человечество – в сумму отдельных потребителей, утвердив тем самым абсолютную власть денег.

Пафос нынешней западной «демократии», который все больше становится пафосом современной цивилизации, состоит в индивидуализме и эгоцентризме. Это – пафос неподчинения человека другому человеку или другим людям, его выхода из всех обязывающих к бескорыстному служению надличностных структур, от семьи до национальных государств. Он насаждается не только всей масс-культурой, но и решениями международных форумов и организаций, вроде ООН или Совета Европы, бдительно охраняющих «права человека» во всех их модификациях, вплоть до прав детей не слушаться родителей. Но ведь это настоящий пафос анархии, почему же тогда наша цивилизация не боится, что, пропагандируя эти установки, она развалит мир и, следовательно, погибнет и сама? О, тут есть одна тонкость: она разрушает не все формы власти, а все, кроме одной – власти доллара. Перевести весь земной шар на подчинение только этой власти – это и есть программа «нового мирового порядка».

Теперь обратимся к нынешней российской ситуации. Она однозначно прочитывается как кризис власти, ее неспособность подчинить поведение частей интересам целого. Отсюда и развал СССР, и разгул преступности, и безнаказанность коррупционеров, и разбазаривание национальных богатств, и Чечня, и потеря Черноморского флота, и презрительное отношение к России стран «ближнего зарубежья» – чувствуя, что лев при смерти, шакалы наглеют. А откуда сам этот кризис, почему он разразился?

Он был обусловлен многими историческими причинами. Задумаемся: к какой из перечисленных выше форм власти надо отнести так называемую советскую власть, обеспечившую существование СССР? Вначале это была аристократия, групповая власть имевших заслуги перед революцией «старых большевиков», державших в своих руках ключи от теории построения коммунизма. Это была как бы светская модификация правления жрецов, где роль религии играл марксизм. Так как марксизм есть идея, то эту власть иногда называют и «идеократией», и это тоже правильно. Ясно, что аристократический характер эта власть могла сохранять лишь до тех пор, пока народ верил в коммунизм, а потом должна была выродиться в хунту. Так оно с ней и произошло, но не сразу. Между периодом аристократии «политкаторжан» и периодом хунты, прозванной народом партийной мафией, в нашу историю вклинился вождизм.

Это произошло закономерно в ходе естественного самоусовершенствования формы верховной власти. Дело в том, что если говорить о волевых властных формах, то единоличная форма тут всегда намного качественнее групповой, а поэтому в социальном и политическом смысле предпочтительнее. Во всей мировой истории явно прослеживается тенденция почему-либо возникших групповых форм власти довольно быстро переходить в единоличные. Какие же у последних имеются преимущества?

1). Имеется лицо, из которого в случае необходимости можно сделать козла отпущения и тем самым разрядить назревающую смуту. У древних скандинавов король заранее венчался на правление как потенциальная жертва (действительно, именно шведскому королю Эрику IX приписывают фразу, сказанную им на собственной казни – «Ну что ж, это опасности ремесла». – Прим. ред.). Родство этих двух типов общественного служения – царствования и принесения себя в жертву – отражено в прекрасной фреске Тьеполо «Жертвоприношение», где над юношей, предназначенным для заклания, совершается в точности тот же обряд, что и над царем – возложение рук первосвященника и помазание миром. Верховные правители приносились в жертву и в нашей недавней истории, правда, уже после своей смерти. Хрущев свалил все плохое на Сталина, Брежнев – на Хрущева, Ельцин – на Горбачева. Как удобно! А вот на членов бундестага, кнессета или Политбюро свалить ничего нельзя – каждый из них скажет: «Я был против, но ко мне не прислушались». Пример: решение начать афганскую войну было принято коллективно, и теперь в этом преступлении никто не виноват. То же и с Дудаевым, которому помогли захватить власть и вооружиться, – ответственных за это нет. Нарывы тут не прорываются, а загоняются внутрь.

2). В этом случае в стране один хозяин, которому во всех серьезных вопросах принадлежит последнее окончательное слово. Это очень существенный момент. Политические истины всегда относительны и условны, в истории прав не тот, кто прав, а тот, кто умеет настоять на своем, и во многих случаях гораздо важнее отреагировать на что-то быстро и четко, чем тратить время на дебаты в поисках наилучшего варианта. Когда такие дебаты слишком затягиваются, должен быть кто-то такой, кто стукнет кулаком по столу и скажет: «Пусть история меня рассудит, но сейчас я приказываю делать так!» И история обычно оценивает такую решительность положительно.

3). В этом случае власть обладает таким ценным для подданных свойством, как наличие совести. Никакой коллектив совестью обладать не может, а личность в какой-то мере обладает ею всегда. Всякий верховный правитель, даже неверующий, принимая или подписывая какое-то решение, бессознательно прислушивается к голосу своей совести, а значит, советуется с Богом. И что очень важно – где есть совесть, там есть и милосердие.

В народном сознании подлинным правителем является лишь тот, кто взял на себя право и обязанность казнить и миловать, т. е. брать на свою совесть отнятие жизни у человека и по своему милосердию оставлять ему жизнь. При этом и первое право, и второе делают правителя в глазах народа особой личностью, а это служит предпосылкой для появления к нему чувства любви.

4). Это чувство и является главным оправданием личной власти. Когда на поместном Соборе 1917–1918 годов обсуждался вопрос о восстановлении института патриархии, решающим оказался голос простого крестьянина, который сказал: «Синод я любить не могу, а патриарха могу». То же самое и со светской властью, ибо объектом любви может быть только конкретный человек. Кто-нибудь спросит: а для чего, собственно, нужна любовь народа к власти? Для того, чтобы подчинение ей не только не вызывало отрицательных эмоций, но сделалось радостным; для того, чтобы переливающаяся через край любовь каждого подданного к своему правителю распространялась на окружающих и сплачивала население в нацию, делая ее монолитной. Счастлив народ, имеющий лидера, которого можно любить, – такому народу все по плечу, он никогда не брюзжит и не жалуется, он постоянно ощущает душевный подъем и находит в себе силы для преодоления любых трудностей. В состоянии такого подъема был южноамериканский народ при Симоне Боливаре, немецкий народ при Гитлере, русский народ при Иване III, и именно в эти периоды времени эти народы играючи сокрушали врагов и во много раз расширяли свою территорию.

Всякая нация инстинктивно стремится к такому блаженному состоянию, поэтому, если какие-то посторонние силы не нарушают внутреннюю логику ее эволюции, она обязательно создает себе харизматического лидера, чтобы ей было кого любить. Религиозная нация наделяет своего избранника харизмой через таинство миропомазания, а безрелигиозная – через гиперболизацию его человеческих заслуг и достоинств. Первый путь много лучше второго, ибо, начав неумеренно восхвалять лидера, невозможно остановиться, и это восхваление неизбежно начинает доходить до абсурда (Мао Цзэдун был провозглашен лучшим пловцом Китая, а Ким Ир Сен – вождем трудящихся всего мира). Но чтобы пойти первым путем, нация должна быть верующей. Нам же в середине двадцатых довелось стать атеистами, и мы создали себе не Помазанника, а вождя.

То обстоятельство, что им оказался товарищ Сталин, чисто случайно. Он не обладал какими-то подходящими для этого качествами, скорее наоборот. Он не любил выделяться, был неважным оратором, даже говорил по-русски с сильным акцентом. Эрнст Фишер в своей книге «Жизнь и смерть Иосифа Сталина» показывает на фактах, что Сталин вовсе не старался выдвинуться на первые роли, боялся этого, осторожничал и медлил; тем не менее будто какая-то невидимая сила выталкивала его наверх, и с какого-то момента все, что бы он ни делал, шло ему только на пользу. Он стал для народа не по-хорошему мил, а по-милу хорош. Почувствовав это, он осмелел и под восторженные крики одобрения миллионов начал устранять своих конкурентов – большевистскую гвардию. Поверил ли он сам в конце концов в свою сверхгениальность, этого мы никогда не узнаем, но народу, который поверил в нее и благодаря этому обрел великого вождя, это было абсолютно не важно.

Когда такой вождь умирает, для народа это потрясение, а для его окружения проблема. Она состоит в вопросе, какой должна быть теперь верховная власть. В случае смерти Сталина эта проблема была особенно трудной, так как он не подготовил себе преемника (в этом, между прочим, проявилось не очень высокое качество его как правителя), так что осиротевшие высшие функционеры были весной 1953 года в полной растерянности и в большом смущении. Но надо было что-то делать, и, не привыкшие думать самостоятельно, они не нашли ничего лучшего, как автоматически вернуться к тому, что было до Сталина, – к «коллегиальному» правлению.

Пока еще были живы остатки «большевистской гвардии» – Хрущев, Ворошилов, Микоян и некоторые другие, а главное, пока народ еще верил в коммунизм, власть Политбюро еще можно было считать аристократией. Но по мере того как пропасть между предсказаниями марксистского учения и действительностью расширялась, монопольное право гвардии на охрану чистоты этого учения переставало означать право на управление страной, и Политбюро стало превращаться в хунту. Чтобы сделаться чем-то более прочным, начальству необходимо было менять свой статус. Так началась перестройка, которая, конечно же, была не что иное, как перестройка власти.

Однако сделать сколько-нибудь серьезное интеллектуальное усилие снова оказалось нашим бонзам не по плечу, поэтому, не изобретая велосипедов, они ухватились за то готовое, что выработал Запад, – за капитализм, который вначале они стыдливо называли «рыночными отношениями». Ход их мысли понятен: утратив возможность оставаться идеологическим штабом, они решили стать финансово-промышленным штабом и подчинять себе людей не речами, а рублями. С этого момента и начался острейший кризис власти в России. Правящая элита допустила колоссальный просчет, подтвердивший, что серые клеточки мозга иногда все-таки должны поработать. Просчет состоял в том, что власть отождествили с одним лишь принуждением, тогда как у этой медали есть и другая сторона – подчинение. Чтобы заставить граждан выполнять весь объем социально-востребованного поведения, действуя рычагами материальной заинтересованности, нужно, чтобы эти граждане были в житейском смысле материалистами, чтобы корысть и стремление обогатиться были для них самым сильным стимулом поступков. Но мы, русские, не такие, поэтому рубль действует на нас совсем иначе, нежели франк или евро на западного европейца или доллар на американца. Нет, мы отнюдь не бескорыстны, мы не прочь хорошо подзаработать, а еще лучше – урвать или хапнуть, но подчинить весь образ своей жизни методичному повышению своего благосостояния, быть дисциплинированным и аккуратным исполнителем всех распоряжений хозяина, чтобы через десяток лет дождаться от него пятипроцентной надбавки к зарплате; откладывать, рассчитывать, экономить, не тратить лишнего, подавлять свои прихоти и желания мечтой о том времени, когда твой счет в банке достигнет некоей заветной цифры, – это явно не для нас.

Но ведь именно такие психологические установки индивидуумов толкают вперед коллективный паровоз западной цивилизации. Эти установки вырабатывались у европейцев веками, по крайней мере с XVI столетия, когда размер состояния стали считать показателем веры и благочестия, что Кальвин возвел даже в религиозный догмат. Почитайте Диккенса (любой из его романов), и вы увидите, как мягко, но настойчиво западная культура внедряла в сознание людей культ богатства, каким окружала его романтическим ореолом, чтобы деньги легче было водрузить на высшую ступеньку в иерархии человеческих ценностей. Четыре века ушло на то, чтобы главным мотивом поведения людей сделать корысть, и только после этого в Европе и Америке к власти пришла подлинная олигархия, зная, что теперь с помощью «зелененьких» она может вить из всех веревки. А из нас их никакими долларами не совьешь, в нашей ценностной шкале есть вещи, которые стоят выше любых денег, а значит наши поступки в серьезных ситуациях всегда будут определяться не материальной заинтересованностью, а этими вещами.

В «Войне и мире» есть замечательное описание чувств Наполеона в день Бородинского сражения. «И сосредоточение батарей на один пункт, и атака резервов для прорывания линии, и атака кавалерии “железных людей”, – все эти приемы уже были употреблены, и не только не было победы, но со всех сторон приходили одни и те же известия об убитых и раненых генералах, необходимости подкреплений». И дальше: «Рука его, бессильная и мягкая, падает, как тряпка, и ужас неотразимой погибели охватывает беспомощного человека». Не то ли самое должна испытывать нынешняя наша власть, у которой все, со всех сторон, от шахтеров и судоремонтников до металлургов и конструкторов космических аппаратов, просят, умоляют и требуют дотаций, но все дотации, которые власть с таким трудом выделяет, уходят как в бездонную бочку?

Наполеон не сумел победить под Бородином не потому, что действовал там хуже, чем под Иеной и Ауэрштадтом, а потому, что ему теперь противостояли не пруссаки, а русские. Экономические воздействия, которыми наша власть пытается принудить граждан делать то, что необходимо для нормального функционирования государства, не дают эффекта не потому, что они хуже тех, которые успешно употребляются на Западе, а потому, что на Западе одни люди, а у нас другие. А раз они не дают эффекта, значит власть не имеет силы, а это и есть кризис власти. Наша беда состоит в том, что в коробку передач российского автомобиля кремлевские умники, начиная от авторов «пятисот дней» и кончая Чубайсом, ставят заграничные шестеренки, поэтому не происходит зацепления зубьев, и наша машина не трогается с места.

Такое положение не может длиться бесконечно. Если Россия как-то еще держится, то только на терпении своего народа, но оно приближается к своему пределу. Очень скоро должна наступить развязка. Какой она будет?

Выйти из Третьего Безвластия мы можем только туда, куда выходили из Первого (Смутное время начала XVII века) и Второго (1917–1922): а именно в сильную единоличную власть. Ее ждет сегодня весь наш народ, и то, что на выборах в Думу многие голосовали за коммунистов, объясняется вовсе не желанием снова строить «светлое будущее», а воспоминанием, что «при Сталине был порядок». Но и те, кто у нас наверху, тоже начинают понимать, что игры в рынок и Запад надо кончать и устанавливать обычную, понятную каждому русскому человеку волевую власть. Спасти нас может только железная рука бесспорного лидера, и как только такой лидер выйдет на сцену, народ не колеблясь предоставит ему неограниченную свободу действий. Кто же это будет? И как мы станем его называть – вождем или царем?

Здесь мы вступаем в область гаданий, но не надо этого бояться. Ведь мы для того и начинали наш разговор, чтобы закончить его каким-то наиболее обоснованным прогнозом. Его очень трудно дать.

Но в целом дело ясное. До монархии мы пока не доросли, вначале у нас будет вождь. Но если процесс возвращения нашего народа к православной вере будет продолжаться, в какой-то момент вождь будет помазан на царство, и тогда Россия вернется к естественной для себя форме политического существования. Когда это произойдет, знает один Бог.

 

Философия патриотизма

Слово «патриотизм» звучит сегодня повсюду, выходит на одно из первых мест по частоте употребления. И в то же время вряд ли есть в нашем языке понятие более туманное, чем это. Составители словарей, конечно, так не считают, они вообще никогда не сомневаются в точности своих определений, но в данном случае их определение есть объяснение темного через еще более темное. В словарях сказано «патриотизм есть любовь к Родине». Но чтобы эта фраза была понятной, надо понять, что такое здесь «любовь» и как трактовать слово «Родина». Ясно, что это не та любовь, которая привязывает Ромео к Джульетте или гастронома к вкусной пище, это особая форма любовного чувства. Какая же? Чем эта любовь отличается от любви к собакам или к хорошим автомобилям? Разъяснений не дается. Та же неопределенность имеется и в отношении «Родины». Что это – двор, в котором я вырос, родной город, моя губерния или вся территория государства, гражданином которого я являюсь? А если государство состоит из двух частей, разных по языку и культуре, как Бельгия, или вообще многонационально, как Россия? Является ли для бельгийца-валлона родиной Фламандия или для москвича – Алтай? Словарь молчит.

Но главная причина недоразумений состоит в том, что мы воспринимаем понятие патриотизма как политическую категорию, т. е. считаем патриотом того, кто совершает действия и особенно делает заявления, которые, по нашему мнению, являются патриотическими. Такой подход в корне ошибочен, поскольку действия и заявления, на которые толкает чувство патриотизма, могут иметь совершенно иную мотивацию, с патриотизмом ничего общего не имеющую. Сегодня у нас многие думцы объявляют себя патриотами, но разве не может быть так, что некоторые из них просто делают этим способом карьеру, уловив новые веяния в общественном сознании нашего народа? Или взять Джузеппе Гарибальди – был он итальянским патриотом? Вы скажете, – конечно, более того, он был образцом, эталоном патриотизма. А вы знаете, что до того, как стать вождем движения Рисорджименто за освобождения Италии, он 10 лет воевал в Южной Америке за освобождение латиноамериканских стран, где жили не итальянцы, а испанцы и индейцы? В эти годы он показал себя не патриотом, а, наоборот, интернационалистом, можно сказать, Че Геварой XIX века. Так, может быть, и в итальянских подвигах им руководил врожденный дух борца и смутьяна, не имеющий прямой связи с любовью к Родине? (Стоит вспомнить и еще один аспект деятельности Гарибальди – а именно проживание в течение ряда лет в Англии, где его готовили к подрыву Австро-Венгерской империи, противостоящей Британии на континенте, путем откола Италии. – Прим, ред.)

Нет, судить о патриотизме по политической или военной активности неправильно, тут легко впасть в ошибку, обознаться. А само происхождение этого иностранного слова, которого до девятнадцатого века в русском языке не существовало, толкает к политической его трактовке, ибо оно происходит от «l’enfants de la Patrie» (сыны отечества), которых «Марсельеза» призывала идти в бой за победу революции.

Нет, патриотические чувства надо искать не во внешнем поведении, которое может быть всего лишь имитацией, а там, где оно зарождается и становится элементом внутреннего мира – в сердце человека. Но в чем суть этой характеристики нашего «Я», которая может присутствовать в нем, а может и не присутствовать?

Произнеся это «Я», невольно вспоминаешь Фихте, вся философия которого посвящена разработке этого понятия. «Я», по Фихте, – ядро нашей личности, ее начало, но кроме него там же, где и оно, т. е. в нашей душе, существует и «Не Я». Обогащение философского понятийного аппарата этим термином – несомненная заслуга Фихте. Он правильно угадал, что «Я» не сможет развиваться и расти, если рядом с ним не будет «Не Я», ибо в этом случае оно будет вариться в собственном соку. Однако он дал этому «Не Я» совершенно неправильную интерпретацию. Для него это была противостоящая человеку природа, в борьбе с которой упражняется и мужает личность, т. е. «Я». Такая трактовка, конечно, навеяна духом протестантизма, свойственным всей немецкой классической философии. Ведь основной тезис протестантов «Бог у меня в душе» ведет к индивидуализму, к культу сильной личности, «юберменша», так любезного немцам именно благодаря их протестантской закваске. Такой индивидуум сражается с внешним миром, где уже нет Бога, ибо Он перешел в душу воителя. В личном сознании такой пафос рождает эгоизм и гордыню, а в социальном сознании – доктрину либерализма. На самом же деле наше «Не Я» есть сверхличное начало, которое в иерархии духовных реалий стоит выше нашего «эго», а потому, чтобы оно укрупняло нашу личность, с ним надо не бороться, а входить в союз; не овладевать им, а позволить ему овладеть нашим «Я». Однако последнее все-таки ближе нам, чем это превосходящее нас «Не Я», поэтому инстинкт самосохранения противится такому позволению. Закрыть двери своей личности, не пуская в нее сверхличное, или распахнуть их перед ним – вот альтернатива, стоящая перед каждым человеком, и каждый человек решает ее по-своему. И диалектика здесь такова, что ревниво оберегающий свое «Я» в конце концов теряет его, ибо в изоляции оно начинает деградировать, а отдающий его в распоряжение «Не Я», поднимает его на новую высоту.

«Не Я», соседствующее в человеке с его «Я», не есть что-то отвлеченное, оно весьма конкретно. В своей предельной конкретности, в своей абсолютной бытийности это Бог, точнее Бог-Слово, Второе Лицо Троицы, Христос. Но почувствовать Его как свое сверхличное способен далеко не каждый – это удел святых. Но это не значит, что остальные души обречены на усыхание. Мир устроен так, что и людям, не обладающим тончайшим духовным зрением, предоставлен шанс: им дано ощутить в качестве возвышающего их сверхличного начала свой культурно-исторический тип, ту цивилизацию, в которой они родились и сформировались. Это промежуточная инстанция между Богом и отдельным человеком, обильно наделенная высшими духовными дарами, ибо цивилизации создает сам Господь в соответствии со своим неисповедимым замыслом о человеке; любит их, заботится о них и пестует их таким образом, чтобы в их рамках созревали нужные Ему человеческие личности, разнообразие которых украсило бы Вселенную.

Вот эта-то превосходящая каждую отдельную личность инстанция доступна всем нам, а не только особо религиозно одаренным избранникам. Открыв ей настежь двери своего «Я», мы еще не обретаем святости, но делаемся соработниками творящего культурно-исторические типы Господа, а значит, угодными Ему людьми.

Но не все решаются распахнуть эти двери, опасаясь, что через них будет похищено и вынесено самое интимное и дорогое, греющее душу, и душа замерзнет. Многие не понимают, что отдать это интимное выгодно, ибо вместо него в наше «Я» войдет нечто новое, более ценное, которое повысит его качество. Открывший двери не обедняет, а обогатится, обменяв свою индивидуальную мудрость, называемую душевностью, на мудрость своего народа, называемую духовностью. Не об этом ли, в частности, говорит Христос в Евангелии: «Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее» (Мф 10, 39)?

Теперь мы можем дать патриотизму точное определение. Но перед этим надо сделать одну оговорку. Вопрос о патриотизме связан с вопросом об отношении человека к своей цивилизации, а никакой серьезный вопрос нельзя решить своим личным субъективным разделением, и надо обратиться к сверхличному в себе – к разумению своей цивилизации. Значит, в данном случае наша русская православная цивилизация должна подсказать нам нечто о цивилизации вообще, ибо наш предмет связан с этим понятием. Но лучше всего она может сказать о самой себе, так как другие цивилизации ей чужды. Поэтому нам следует говорить не о патриотизме как таковом, а о русском патриотизме. Что такое итальянский, французский или английский патриот, мы знать не можем, да нам и не надо этого знать.

Итак, русский патриотизм есть согласие человека отдать свою личность во владение сверхличному началу, каковым является русская православная цивилизация, отдать без всякого сожаления, без всяких условий, не колеблясь, ничего не выторговывая, отдать с радостью, раз и навсегда.

Замечательно, что при этом не надо возбуждать в себе какую-то щемящую чувствительность, умиляться русским березкам и русским народным песням – достаточно просто дать согласие, и русскость сама войдет в сердце. Надо расстаться с самовлюбленностью и самолюбованием, понять, что сам по себе ты – ничто; опорожнить душу, перегруженную хламом, который ревниво оберегает твое жадное «Я», и тогда в нее войдет преисполненная Божьей благодати, добрая, терпеливая, все понимающая Россия и просветит тебя светом истины. И тогда у тебя неожиданно начнут подступать к горлу слезы при виде наших березок и при звуках наших песен.

А тот, кто свое интимное возлюбит более всего на свете и будет дрожать над ним, как Плюшкин над своей ветошью, тот неизбежно сделается западником, поскольку чуждый культурно-исторический тип все равно не станет интимным, а составит лишь приятное внешнее к нему дополнение. Он для Плюшкиных не опасен (при этом есть и антитеза – Обломов был интимнейшим человеком и милейшим эгоцентристом, и в то же время являет собой характерный тип русского человека. – Прим. ред).

Так что патриотизм – не политические лозунги и вообще не слова. Это выбор на самом глубинном уровне, первичнее которого нет ничего, – выбор не ума или чувства, а воли. Он подобен выбору, стоявшему перед нашими прародителями, – выбору между гордыней и послушанием, хотя возникает в более косвенной форме, чем тогда. Наш соотечественник, сделавший его так, как они, становится русофобом, а сделавший иначе – патриотом и оказывается ближе ко Христу, чем первый, даже если считает себя язычником, а тот ходит в церковь.

И последнее. Из сказанного ясно, что гордый и тщеславный человек принципиально не может быть патриотом. Вот вам и критерий для разоблачения политических имитаторов. Если общественный деятель, заявляющий себя патриотом, ругается с другими такими же деятелями, стараясь стать выше их, значит это лжепатриот, то есть самозванец.

 

Были ли декабристы русскими?

Грязь очень прилипчива. Основательно испачкавшись, трудно сразу полностью отмыться: в одном месте соскребешь ее, а потом глянешь в другое, а там она, оказывается, осталась. Духовная нечистота, которая называется ложью, тоже обладает таким свойством.

Мы так основательно извалялись в одном из самых отвратительных видов лжи – в материализме, что нам еще отмываться от него и отмываться. Слишком долго барахтались мы в нем, по уши вымазались. Еще в восемнадцатом веке идеи французских «просветителей» начали проникать в высшие слои русского общества, а в девятнадцатом столетии началось массовое увлечение дарвинизмом, политэкономией, атеистически интерпретируемым естествознанием, а кончилось все самой агрессивной формой материализма – марксизмом. «Основной вопрос философии» был решен раз и навсегда: материя первична, дух вторичен, а кто возразит, тому не поздоровится. Поскольку каждому человеку все-таки свойственно заботиться о своем здоровье, мы не только помалкивали, но иногда и подпевали идеологам, и за 70 лет подпевания их ложь почти стала нашей.

Так бы и барахтались мы в диаматовской и истматовской помойке, воображая, будто строим коммунизм, если бы не одно обстоятельство, которое отец Павел Флоренский выразил всего четырьмя словами: «Зло само себя ест». Ложь – самая чистая разновидность зла, поэтому она тоже неизбежно самоуничтожается. Советское общество, насквозь пропитанное ложью, вступило в период стагнации и сгнило до основания, и тогда инстинкт самосохранения заставил нас возвращаться к правде и, взяв в руки ватку с ацетоном, мы стали смывать со своей кожи кровавый цвет богоборческого социализма. Лицо-то, может быть, и успели оттереть за пятнадцать лет, а если заглянуть в другие места? О, во многих из них взору откроется прилипшая кумачовая краска, какой в двадцатых и тридцатых годах отсвечивали на демонстрациях плакаты «Религия – опиум для народа». В частности, в определении важнейшего для нас понятия «русский» зачастую господствует махровый материализм – здесь духовная составляющая не просто для нас вторична, мы ее вообще не учитываем. Мы понимаем русскость как этническую принадлежность, а ведь что такое этнос? Это гены, ДНК, т. е. материя. Вот ее-то мы и признаем, ею одной решаем национальный вопрос и тем самым обкрадываем самих себя, оставляя в забвении и никак не используя, не включая в контекст нашей философской и гуманитарной культуры драгоценное наследие нашего же собственного мыслителя Николая Яковлевича Данилевского (1822–1885). И получается, что немец Шпенглер и англичанин Тойнби внесли более значительный вклад в развитие его идей, чем российские историки и социологи. Подтверждение поговорки о пророках в своем отечестве? Нет, все то же влияние материализма.

Данилевский по праву может быть отнесен к тем немногочисленным авторам, с сочинений которых начинается поворот к совершенно новому осмыслению того, что мы видим вокруг. Его «Россия и Европа» – первая в истории публикация, в которой совершенно ясно прочитывается идея о дискретности мироустройства, хотя и не в общефилософской формулировке, а в применении к частному аспекту бытия. Но поскольку этот аспект особенно важен, она легко поддается обобщению. Он обнаружил дискретность в такой области, которая считалась образцом непрерывности и плавности в жизни человеческого рода. Идеологи нового времени, а особенно деятели эпохи Просвещения, учили, что человечество движется в едином для всех стран и народов направлении, а именно – в направлении «прогресса», и если какие-то племена отстают от передового отряда европейцев, возглавляющих идущую колонну, то постепенно они их нагонят, и в недалеком времени все люди окажутся у одной цели и между ними не будет никакого различия. Данилевский же доказал, что понятие «человечество» лишено реального содержания и единицей всемирной истории является конкретность, которую он назвал «культурно-историческим типом», а о совокупности всех таких типов можно говорить лишь метафорически, как об абстракции.

Сегодня мы знаем, что видимый мир дискретен во всех своих составляющих, что Бог, создавая его, применял исключительно «цифровые технологии» как самые эффективные. Правда, если бы наши интеллектуалы не были ослеплены безбожием и внимательно прочитали хотя бы первую главу Евангелия от Иоанна, то они давно поняли бы это, ибо Творец не скрывал главного своего секрета и сказал, что все стало быть через Слово, а слово есть дискретная структура, состоящая из отдельных фонем или букв. Но, слыша, они не слышали, и науке пришлось переоткрывать эту истину, которая уже две тысячи лет назад была общедоступной. Первым из ученых, который выдвинул концепцию дискретности, считается Нильс Бор, объяснивший с ее помощью излучение атомов, откуда и выросла вскоре перевернувшая физику и породившая изменившие нашу жизнь современные технологии квантовая теория. На самом же деле эту революционную идею в отношении культуры за несколько десятилетий до Бора выдвинул Данилевский, но он настолько опередил свое время, что его гениальное прозрение осталось почти незамеченным и только потом, трудами уже западноевропейских историков, дискретная «полицивилизационная» модель человечества утвердилась в профессиональной историософии.

Какое отношение это имеет к нашей теме? Самое прямое. Данилевский не просто разбил людской род на отдельные культурно-исторические типы, но и сформулировал законы образования и развития этих типов. Особенно важны два из этих законов, идущие у Данилевского под номерами 3 и 4. «Третий закон» гласит: «Начала цивилизации одного культурно-исторического типа не передаются народам другого типа». Это, собственно, и есть принцип дискретности, аналогичный постулату Бора о «разрешенных» электронных орбитах, отделенных друг от друга «запрещенными». Но для нашего разговора важнее четвертый закон: «Цивилизация, свойственная каждому культурно-историческому типу, тогда только достигает полноты, разнообразия и богатства, когда разнообразны этнографические элементы, его составляющие, – когда они, не будучи поглощены одним политическим целым, пользуясь независимостью, составляют федерацию, или политическую систему государства».

Для опирающейся на широкую этническую базу государственной системы, обретающей благодаря широте базы полноту и богатство, существует название, которого Данилевский избегает из дипломатических соображений, ибо это название носила страна, в которой он жил, и употреби он это слово, его могли бы заподозрить в шовинизме. Это прекрасное слово – ИМПЕРИЯ. В имперском варианте цивилизация действительно расцветает наиболее пышным цветом и, бесспорно, представляет собой самое красивое и самое плодоносящее коллективное жизнеустроение, которое только возможно в нашем грешном мире. Давая наивысшую оценку многоэтническому государству, Данилевский, конечно же, имел в виду свою любимую Родину, великолепную и могучую Российскую империю, гражданином которой ему выпало счастье быть, но такими же по разнообразию составляющих были еще две настоящих империи – древнеримская и византийская. И там и там огромное количество народностей сплавились в единой державности, и в первом случае все жители, независимо от крови и владения вторым после государственного национальным языком, были «римлянами», а во втором – «ромеями». В Российской же империи все были «русскими». И сплавило их в эту великую нацию общее духовное ядро – основанное на православных нравственных ценностях мировоззрение и правосознание, которое принималось и теми, кто, являясь подданными русского царя, молился Богу в костелах, кирхах или мечетях.

Какой великой страной была Россия, и как проницательно угадал ее замечательный сын Николай Данилевский причину ее силы и блеска! Он не хотел отнимать Россию у любых племен, внесших хоть какое-то маковое зернышко в ее сокровищницу. Всем им он отводил место в братстве, называемом русским народом. Варяги – древние скандинавы, – строившие когда-то фортификационные сооружения Руси и своим примером сделавшие нас нацией бойцов, – разве не стали они русскими? Угро-фины, показавшие нам образец незлобивости и смирения и научившие нас сливаться с природой, – разве они не сделались тоже русскими? А немцы, со времен Алексея Михайловича тысячами приходившие служить России – все эти Беннигсены, Букгевдены, Тотлебены, Бенкендорф и так далее, – что, они недостаточно преданно ей служили, чтобы в итоге назваться русскими? Русский по крови Чацкий сказал «Служить бы рад, прислуживаться тошно» и, вскричав «Карету мне, карету», слинял в Европу, а что мешало ему служить? Либо лень, либо неумение. А вот великий математик Эйлер приехал в Санкт-Петербург из Европы и прославил нашу академию. Кто же из них на самом деле русский?

А вот описание в «Медном всаднике» петербургского наводнения. Александр Первый выходит на балкон Зимнего дворца и видит страшную картину, похожую на ту, какая была недавно в Новом Орлеане.

Царь молвил. Из конца в конец По ближним улицам и дальним В опасный путь средь бурных вод Его пустились генералы Спасать и страхом обуялый И дома тонущий народ.

А вы знаете, кто были эти генералы, взявшие на себя героическую миссию не существовавшего тогда МЧС? Их было два: черногорец граф Милорадович и немец генерал-адъютант Бенкендорф. И что же, мы откажем им в чести именоваться русскими? Данилевский не отказывал.

Какое одичание в сфере, связанной с национальным вопросом, произошло за сто двадцать лет, протекших со дня смерти Данилевского! Как примитивно определяется сейчас русскость и как она этим обедняется! Цвет глаз, цвет волос, папа с мамой и бабушка с дедушкой, этих же цветов, а кто-то уже предлагает использовать и циркуль. Значит, с нашего корабля нам придется ссадить Беринга, Крузенштерна и Беллинсгаузена? Но если бы их ссадили с тех кораблей, на которых они совершили великие географические открытия, умножившие славу России, не было бы этих открытий, следовательно, той славы.

Этнический критерий в определении понятия «русский» неприемлем не только потому, что ставит материю выше духа, но и потому, что он практически бесполезен, ибо никто не знает своих предков дальше третьего, максимум четвертого поколения. Даже дворяне с их родословными ничего не могут гарантировать в смысле чистоты крови, ибо достаточно велика вероятность супружеской измены их бабушек или прабабушек. Судить же об этнической принадлежности по внешнему виду – значит полагаться на воображение и фантазировать. Если итальянца или англичанина еще можно по физиономии отличить от русского, то немца – практически невозможно. Немцы в массе выглядят фенотипически абсолютно так же, как русские, поэтому фашистским шпионам работать в Советском Союзе было очень легко, надо было только в совершенстве овладеть языком. А уж о славянах, вроде поляков, сербов, хорватов, и говорить нечего. Так что, если даже поставить своей целью выделить из многоликого нашего народа тех, чьи генетические корни тянутся к вятичам, кривичам, полянам и древлянам, и только их именовать русскими, то, помимо того что по ее качеству эту немногочисленную труппу вряд ли можно будет назвать нашей элитой, это предприятие принципиально неосуществимо. Определить, кого надо включать в эту касту, все равно не удастся, зато известно, кого не следует в нее включать: «негритоса» Пушкина, шотландца Лермонтова, грузина Багратиона, немца Рихтера, еврея Утесова.

Но если «кровяной» критерий непригоден, то какой же взять вместо него? Сколько ни думай, а лучше того, который предложен Ильей Глазуновым, не найти. Вот его определение: «Русский тот, кто любит Россию».

На первый взгляд кажется, что это «определение темного через еще более темное»: теперь надо разъяснять, что такое «Россия». На самом деле порочного круга здесь нет, ибо тот, кто любит Россию, знает, что она такое. Правда, он понимает это сердцем, интуицией, но Россия является для него не абстракцией, а живой уникальной, ни на что другое не похожей и очень дорогой конкретностью. А раз так, значит, это сердечное понимание можно попытаться выразить словами, хотя это и не очень легко сделать.

Трудность состоит здесь в том, что любовь к России начинаешь ясно ощущать лишь тогда, когда ее покидаешь. Живя в России в окружении всего русского, эту любовь не замечаешь, как не замечаешь воздуха, которым дышишь. Поэтому формулировку Глазунова можно изменить: «Русский тот, кто не может жить вне России». Чего же не хватает ему на чужбине, какие воспоминания мучают его и делают несчастным, почему он тоскует?

Вынужденный эмигрант Петр Лещенко пел в одной из самых пронзительных своих песен: «Я тоскую по русским полям, эту боль не унять мне без них». Но дело, конечно, было не в полях, которые в Румынии, где он доживал свой век, примерно такие же, как у нас. Да что в Румынии: в Джорданвиле, в штате Нью-Йорк, где находится главный монастырь Русской православной церкви за границей, ландшафт до удивления похож на русский, даже травы и деревья те же самые, но попавшего туда русского это ни на секунду не обманет, он чувствует, что это не настоящая

Россия. Даже наоборот, при виде этой имитации ностальгия у него лишь обостряется, как обострилась бы печаль по умершим родителям, если бы сироте предложили жить с похожими на них мужем и женой. Ландшафт сам по себе русскому не нужен, ему надо знать, что этот ландшафт, даже если он похож на китайский, окружен всем остальным, что составляет Россию. Так что же это?

Это прежде всего люди, похожие на него, говорящие и думающие так же, как он. С ними можно спорить, иногда можно их даже ненавидеть, но это свои люди, которых не заменят никакие добряки и умники, если они чужие. У тех и логика другая, и чувства непонятные, с ними всегда надо быть настороже. От своих ты знаешь, чего ожидать, а от тех – нет. Еще одно, без чего русский чувствует себя потерянным, – стихия родного языка. Не отдельные полиглоты должны говорить вокруг по-русски, а абсолютно все – в трамвае, на улицах, в отделении милиции, в суде, в тюрьме, если, не дай бог, придется туда попасть, и не обязательно с ним, а и между собой. Как точно назван этот лучший в мире язык «родным» – он встречает нас в первые часы после рождения, звучит у нашей колыбели, потом в детском саду, в школе… Это – единственная подлинная людская речь, все остальные языки либо собачий лай. Либо мычание коровы. Помните, как удивился Гекльберри Финн, когда они с негром Джимом вплыли на плоту в устье Миссисипи (штат Луизиана, бывшая французская колония) и он услышал, как два человека на берегу разговаривают по-французски? Он спросил негра Джима, что это они говорят не по-человечески – с виду-то вроде люди? Для Тома «человеческим» языком был английский, а для нас он, конечно же, русский и никакой другой, как бы мы блестяще его ни выучили.

Далее идут более сложные, но столь же необходимые нам вещи, и, может быть, самая главная из них – русское правосознание, т. е. представление о том, что хорошо, а что плохо, что допустимо, а что нет, какие поступки соответствуют нормам поведения, а какие неприличны, когда можно говорить, что хочешь, а когда лучше держать язык за зубами.

В юридической науке правосознание определяется как «обычай, регулирующий отношения между индивидом и обществом», и тому обычаю, который принят в России, нельзя научиться по книгам, его надо впитать с молоком матери. В других странах этот неписаный порядок совсем другой, и приспособиться к нему русскому человеку не просто трудно, а зачастую невозможно. Чуждые нравы, чуждые традиции, чуждые правила поведения – как жить с ними? Нельзя, невыносимо, лучше повеситься!

Подобные тебе люди, такая же, как у тебя, шкала ценностей, принятая всеми, согревающее тебя, как пуховое одеяло, журчание русского языка везде и всюду – вот то, без чего ты, русский человек, не можешь жить, а значит, это и есть Россия. Но это же самое есть и сущность того, что Данилевский назвал культурно-историческим типом и что мы сегодня чаще называем цивилизацией. Таким образом, расшифровывая интуитивно понимаемый термин «Россия», мы можем сказать, что Россия есть русская цивилизация, ни на какие другие цивилизации не похожая, которая, согласно третьему закону Данилевского, не может стать своей для кого бы то ни было, кроме нас, а у нас не может быть заменена никакой другой цивилизацией. Соответственно, русским человеком, пусть он будет хоть «негром преклонных годов», является тот человек, который внедрен в русскую цивилизацию.

Кто-то из читателей наверняка заметил, что при разговоре о русском культурно-историческом типе не была упомянута православная вера. Да, она важнее всего, но надо учесть, что православие – не одна из характеристик нашей цивилизации, а первопричина всех ее характеристик. Отличительные черты чего бы то ни было всегда принадлежат миру явлений, а формообразующее начало, порождающее эти явления и придающее им их специфику, находится в мире сущностей, в царстве духа. Таково ядро всякой цивилизации – тип ее религиозности, система ее верований. Ядро русской цивилизации – «русский Бог», а Бог не может быть составной частью цивилизации, ибо она находится на земле, а Бог – на небе. Конечно, выражение «русский Бог» нужно понимать фигурально, ибо онтологически Бог один для всех. Но психологически у разных народов Он разный, поскольку по-разному ими воспринимается, обретает у каждого культурно-исторического типа свой специфический образ, и особенности этого образа определяют особенности соответствующей цивилизации. Ни в какой земной цивилизации, выработанный ею образ Бога не может быть совершенно истинным, хотя бы в силу поврежденности нашего сознания первородным грехом, но всякая цивилизация верит, что именно ее представление о Боге самое правильное. Верим в это и мы, русские. Но верить в истинность своей религии – одно, а обладать религиозной истиной – совсем другое. А обладать ею может лишь тот, кто стоит близко к Богу, имеет с Ним прямую связь, получает от Него подсказки и намеки, выводящие на истину. Существуют ли такие люди, и если существуют, то кто они? Да, они есть, и в нашей русской цивилизации их особенно много. Это – святые. Русские святые суть те избранники, через которых Господь питает нашу цивилизацию живительными духовными соками, а значит, они, как проводники этих соков, более всех других людей пропитываются ими и становятся наиболее адекватными представителями своего культурно-исторического типа. Поэтому идеальными, образцовыми, эталонными русскими людьми являются русские святые. Такими были, в частности, Прокопий Устюжский – по крови немец, Пафнутий Боровский – по крови татарин, Александр Свирский – по крови вепса. Для этих духовных гигантов такие материальные данности, как гены и нуклеиновые кислоты, были даже не второстепенными, а десятистепенными, презренной плотью, которая «не пользу нимало». Они купались в жидком золоте русскости, золотили все вокруг, и без них, единственно по-настоящему русских, не было бы никакой русскости и в нас, грешных. Хочешь узнать, на сколько процентов русский какой-нибудь твой знакомый? Не копайся для этого в его родословной, не измеряй длину и ширину его черепа, а определи, насколько он похож на Сергия Радонежского.

Вернемся, однако, к вопросу, стоящему у нас в заголовке, – были ли русскими декабристы?

…Четырнадцатое декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года. Утро. На плацу разагитированные офицерами-заговорщиками полки. Напряжение достигает такой точки, когда вот-вот должно произойти что-то такое, после чего пути назад уже не будет.

К войскам подъезжает граф Михаил Андреевич Милорадович – выходец из Сербии, всю жизнь служивший России, верный помощник русского царя, проливавший кровь в многочисленных битвах, герой Бородина, потом принявший на себя ответственность за организацию пристойного быта в столице – генерал-губернатор Петербурга. Срывающимся от волнения голосом он обращается к солдатам: «Друзья мои! Вспомните, как мы вместе стояли насмерть за святую Русь, за нашего Государя! Опомнитесь, что вы делаете, на что вас толкают! Не поднимайте руки на Божьего помазанника, не губите свои души!»

И тут к графу подскакивает поручик Петр Каховский. Речь генерала для него острый нож, она может сорвать все задуманное в Северном и Южном тайных обществах предприятие. Каховский выхватывает пистолет и убивает Милорадовича.

Наш по крови Каховский и иноплеменник по крови Милорадович. Их судьбы перекрестились в судьбоносный момент нашей истории. Первый застрелил второго и за это был повешен. По-настоящему рассудит их только Высший Судия, а мы зададим себе только один вопрос: кто из них русский?

Теперь у нас есть уже достаточно четкие критерии. Во-первых, русский тот, кто любит Россию. Во-вторых, русский тот, кто укоренен в русской исторически сложившейся цивилизации, для кого она родная, кто вне ее жить не способен. В-третьих, русский тот, кто по строю своей души похож на русских святых или по крайней мере считает этих святых светочами и старается им подражать. Так какую же оценку дать по этим критериям Каховскому и Милорадовичу?

То, что Милорадович любил Россию, не может вызывать никакого сомнения. Если бы он ее не любил, зачем он проливал бы за нее кровь на полях сражений, рисковал бы утонуть, вытаскивая из бурных вод Невы русских детишек. Включенность его в русскую цивилизацию также очевидна, ибо на своем посту генерал-губернатора столицы России он своей служебной деятельностью содействовал укреплению этой цивилизации. И, наконец, он был православным верующим, почитал Иисуса Христа и всех христианских святых. Надо ли прибавлять к этому что-то еще, чтобы признать его русским?

Ну а что о Каховском? Обсуждать его как личность нет смысла, поскольку такая тоталитарная организация, как масонство, – а практически все декабристы были масонами, – уничтожает личность, заменяет ее «необщее выражение» общим, стадным, искусственно сконструированным. Поэтому надо говорить не о русскости именно Петра Каховского, а о русскости (или нерусскости) всех декабристов вообще.

Любили ли они Россию? Об этом надо судить не по их словам, а по их делам, а их дела говорят о том, что они ненавидели Россию. В самом деле: в тот переломный для ее истории период, когда Александр Первый сначала с «интимным кабинетом», а затем со Сперанским и Государственным советом нащупывал твердолегитимную систему управления страной, чтобы сделать невозможным возврат к «эпохе дворцовых переворотов», и исподволь готовил освобождение крестьян, они не только попытались сорвать эту спасительную для России программу, но и вынашивали планы убийства главного гаранта ее осуществления – царя. Такой же отрицательной получается оценка их русскости и по второму критерию – по степени сродства с тысячелетней русской цивилизацией, с нашим культурно-историческим типом. Выразителем культурно-исторического типа является, конечно же, народ, а как написал о декабристах их великий почитатель Ленин, совершенно не склонный их принизить, они были «страшно далеки от народа». Этой точной фразой все и сказано. Что же касается сопоставления духовного облика декабристов с духовным обликом русских святых, то здесь обнаруживается диаметральная противоположность. Она бросается в глаза уже в свете одного-единственного факта, которого вполне достаточно, а именно того факта, что они собирались поднять руку на Божьего помазанника.

Итак, после уточнения всех определений и учета исторического материала, мы можем дать на поставленный нами в названии статьи вопрос совершенно категорический ответ: какая бы кровь ни текла в жилах тех или иных декабристов, никого из них нельзя считать русским.

Кем же были эти люди?

В нашем языке для них существует очень краткая и выразительная характеристика: выродки.

Ее верность заложена в самой ее этимологии, ибо «выродок» – это тот, кто вышел из своего рода. Декабристы, в большинстве своем родовитые русские, дворяне, сознательно отреклись от своей родовитости, от народа, от государства, от служения отчизне и стали служить силам, мечтающим уничтожить Россию. Если бы их мечтам суждено было сбыться, наша великая страна давно была бы стерта с карты мира вместе с ее уникальной цивилизацией. Но Господь не допустил этого, ибо у Него на Русь возложены надежды, как на Третий Рим, которого врата ада не одолеют до конца времен.

Об этом должны помнить и современные выродки, которых у нас не так уж мало.

 

Славянофилы: мифы и действительность

Гоголь говорил, что меткое прозвище, данное народом, так прилипает к человеку, что во всю жизнь его не отдерешь. Ах, если бы только меткое! А то острослов Батюшков прозвал Хомякова, братьев Киреевских и их единомышленников «славянофилами», и это нескладное, совершенно не выражающее их взглядов наименование так и осталось в истории и за ними, и за их последователями. И прежде чем начать разговор об этих замечательных людях, надо освободиться от ассоциаций, связанных с этимологией термина «славянофильство». Они не были какими-то особенными «любителями славян», поскольку критерием их любви, симпатии и сочувствия к тому или иному народу была не этническая принадлежность, а религиозная и культурно-историческая основа общественной жизни. Относясь весьма критически к католикам, славянофилы не делали исключения для поляков или хорватов, и православная мордва была им ближе и роднее этих впавших в латинство славян. Итак, «любовь к славянам» – первый миф, касающийся тех, о ком мы будем беседовать.

Второй миф, являющийся столь же злой и лживой карикатурой, – представление, будто славянофилы были «квасными патриотами», отрицавшими все, что приходит с Запада и желавшими отгородиться от этого самого Запада китайской стеной. Другое дело, мол, «западники» – противоположная им партия: те признают пользу европейских влияний и призывают вводить их в русскую жизнь. В общем, славянофилы – ретрограды и изоляционисты, а западники – люди широко и объективно мыслящие.

Это несусветная чушь, тут все противоположно тому, что было на самом деле. Лучшим доказательством будет сравнение главного идеолога славянофильства Ивана Васильевича Киреевского и вождя западников Виссариона Григорьевича Белинского. Второй окончил уездную гимназию, поступил в Московский университет и был выгнан оттуда за неуспеваемость. Затем, познакомившись с некоторыми представителями московской интеллектуальной элиты, вроде Герцена, нахватался от них идей Шеллинга и Гегеля, изрядно упростив их, приспосабливая к своему сознанию и, вооружившись этой метафизикой, бросился писать страстные статьи о русской литературе, считая, что до конца XVIII века ее вообще не существовало. Что же до Киреевского, то пройдя блестящий курс домашнего воспитания под руководством своего родственника Василия Андреевича Жуковского, он к 16 годам знал в совершенстве европейские языки, освоив затем и греческий до такой степени, что мог переводить и комментировать сочинения Максима Исповедника, а уехав для продолжения образования в Европу, знакомился с немецкой классической философией не в отраженном свете, а в дружеском общении с Шеллингом и Гегелем, непосредственно слушая их лекции и общаясь с ними в домашней обстановке. Так чья же точка зрения должна была оказаться более узкой и провинциальной, чьи высказывания наивными и доморощенными? Это совершенно очевидно.

Сегодня читать сочинения Белинского и его последователей Добролюбова, Чернышевского и Писарева просто невозможно – помираешь от скуки. Глупость на глупости, безграмотность на безграмотности. Незнание не только западной, но и собственной истории. А тогда они пользовались в среде первой волны российской «образованщины» бешеным успехом. Это понятно: на социальную арену выходила новая сила, претендующая на новое устроение общественной жизни, – бескорневые, не отягощенные религиозной и культурной преемственностью разночинцы, которые потом трансформируются в подготовившую революцию русскую интеллигенцию. То была жадная, завистливая, настырная сила, ей все имеющееся было плохо, она хотела поскорее все заменить, и подготавливать эту замену обстоятельно и продуманно ей было недосуг. Чего там думать – есть же Европа, посмотрите, какая там удобная и цивилизованная жизнь – надо и у нас устроить такую же! А этот их европейский Запад, который они ставили в качестве образца, был не тем, какой существовал в действительности, а воображаемым, потому что настоящего Запада они не знали и не понимали. Белинский увидел его, лишь когда поехал на курорт лечить чахотку, но, согласитесь, видеть Германию из больничной палаты – это не то, что пить чай с Шеллингом.

Знали и понимали Запад как раз славянофилы – цвет нашей философской мысли. Они дали его болезни самый точный диагноз, прежде всех почувствовав, что в его общественном организме разрастаются две страшные метастазы протестантизма – индивидуализм и рационализм, которые неизбежно приведут к предсказанному в Евангелии оскудению любви. Не Шпенглер, а жившие почти за сто лет до него русские мыслители, вошедшие в историю под нелепым именем «славянофилов», первыми предсказали «закат Европы». И эта неизбежность не просто их тревожила, но была исходным тезисом той программы, которую они предлагали для России.

Кто-то спросит: а что это они так переполошились? Да, предугадали духовную деградацию Запада, омертвение чувств бывших христиан, усыхание душ, отход от служения Богу ради служения маммоне. Ну и что? Им-то какое дело было до Запада – хочет черстветь, ну и пусть черствеет. То-то и оно, что ни Хомяков, ни Киреевский, ни Аксаков не могли сказать этого «пусть», ибо в них самих любовь нисколько не оскудела. Они были людьми, не просто умеющими любить, но живущими любовью. Что же было предметом их любви?

Точнее всего об этом можно сказать, прибегнув к терминам, которых тогда не было. Всем сердцем и всем разумением своим они любили русскую православную цивилизацию, видя в ней величайшее из земных сокровищ. Она, безусловно, стояла для них на первом месте в иерархии ценностей. Но было и нечто, что они любили почти так же, – сестринская западно-христианская цивилизация. Они ощущали ее красоту, знали ее великую историю, она была для них почти такой же родной, как и своя собственная. И как это ни парадоксально прозвучит для большинства читателей, воспитанных на мифе о том, что славянофилы были ненавистниками Запада и всем заморским напиткам предпочитали квас, именно жалость к европейцам, сердца которых превращались в ледышки, как у андерсеновского Кая, заставила их призвать русское общество идти путем самобытного развития, сохраняя в своей культуре, образе жизни, традициях и правосознании ту заповедь любви, которую провозгласил на Тайной вечере Спаситель и которая составляет самую суть православия. Сохранить не только для себя, но и для всего мира и, ближайшим образом, для наших западных соседей, когда-то пребывавших с нами в единой животворящей вере, а теперь все далее от нее уклоняющихся.

Это не значило, конечно, что славянофилы любили Европу больше, чем Россию, но то, что первая их забота была не о себе, а о гибнущих европейцах, ярко выражало их православную, истинно христианскую установку: сначала ближнему, а потом себе. В своих мечтах они видели будущую Россию самоотверженной Гердой, в последний момент заключающей в свои объятия этого западного ближнего и горячими слезами сострадания растапливающей его почти совсем застывшее сердце.

Если же перевести это сентиментальное представление на философско-богословский язык, получится полное соответствие с величайшими Откровениями о человеческом роде, которые было угодно Богу донести до нашего сознания через евангелистов и пророков.

Вот эти великие Откровения:

1. «Я создал Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее» (Мф 16, 18).

2. «Но Сын Человеческий пришед найдет ли веру на земле?» (Лк 18, 8).

3. «Не бойся, малое стадо, ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство» (Лк 12, 32).

Это – речения самого Бога. Вдумываясь в них, нельзя не увидеть, что они имеют самое прямое отношение к судьбе и назначению России.

Церковь, которую создал Христос, одна – это православная Церковь. И она, по слову Господа, уцелеет до конца времен. Уцелеть она может только в России, в «Третьем Риме», в остальном мире произойдет, и уже происходит, катастрофический упадок веры. И в России-то истинных христиан будет немного, но это «малое стадо» не должно унывать, а должно свидетельствовать гибнущему от неверия миру о Христовой истине. Исполнение нами этого долга, во времена славянофилов воспринимавшееся как дело будущего, ныне все очевиднее становится делом настоящего. И исполняя этот долг, мы с благодарностью и восхищением обязаны вспомнить заветы таких замечательных людей, как Киреевский, Хомяков, Аксаков, Самарин, Леонтьев, и их единомышленников, которые заранее предуготовляли нас к этому.

 

Нужен ли России царь?

Вопрос о нужности или ненужности царя для России имеет два аспекта – конъюнктурный и принципиальный, поэтому тут возможны четыре варианта ответа: сейчас нужен, а вообще нет; сейчас не нужен, а в принципе нужен; не нужен ни сейчас и никогда; нужен и сейчас и всегда. Наше нынешнее общественное мнение включает в себя все четыре точки зрения, так что согласия на этот счет пока нет. Это, конечно, плохо. Правильным может быть только один ответ, и надо постараться его найти. Если нам это удастся и если верный ответ будет убедительно аргументирован, мы станем солидарнее в очень важном пункте, а значит, у нас появится надежда на лучшее будущее.

Рассмотрим проблему сначала в конъюнктурной постановке, начнем с исторической аналогии. В начале XVII века, когда пресеклась династия Рюриковичей, вследствие чего началась Смута, для России не было ничего важнее, чем обретение нового царя – это был вопрос ее жизни и смерти. После десятилетних мытарств, разрушивших страну почти до основания, соборно избранный Михаил Романов был помазан на царство, и с этого момента настроения пошли на убыль. А уже при сыне Михаила, т. е. на протяжении жизни одного поколения, Россия сделалась одной из самых могущественных и богатых стран Европы. К нам потянулись выпрашивать подачки греческие архиереи, а гетман Хмельницкий умолял Алексея Михайловича взять Украину под свою высокую руку, и тот после долгих отказов наконец согласился. Следы этого пышного расцвета, имевшего прямо-таки взрывной характер, мы до сих пор видим в бесподобных «храмах семнадцатого века», едва ли не сильнее всех других пробуждающих в нас ностальгию, и в удивительно интимных и в то же время исполненных благочестия иконах того времени.

У нас тоже недавно был десятилетний с лишним период неразберихи, связанный с переходом от плановой экономики к «рыночной», который многие сравнивали с промежутком между двумя династиями и даже прямо называли «Смутным временем». Собственно, он еще и не закончился, хотя в последние годы наметились некоторые положительные тенденции. Может быть, из этой аналогии надо сделать вывод, что и сегодня возведение на престол царя стало бы для нас панацеей от всех бед?

Нет, такой вывод был бы некорректным. Исторический опыт нельзя переносить механически из одной эпохи в другую. За четыре века в России многое изменилось, и то, что было необходимым тогда, сейчас может оказаться бесполезным или даже вредным. Без дополнительного анализа тут не обойтись. И начинать этот анализ нужно с вопроса, почему же сразу после того, как наши потерявшие царя предки снова его получили, их жизнь быстро стала входить в естественное русло.

Раскрыть этот секрет не так просто – сначала нужно уяснить, на чем вообще держится положительное общественное жизнеустроение. Об этом пытливые умы стали задумываться еще в самом начале Нового времени. Протестантская реформация, утвердившая принцип индивидуализма, и выросший из нее капитализм с его ожесточенной конкуренцией открыли зеленый свет человеческому эгоизму и создали почву для возникновения небывалых прежде общественных отношений, которые английский философ Томас Гоббс назвал «войной всех против всех». Но как же может существовать государство, если каждый изо всех сил тянет одеяло на себя? Гоббс сам же и ответил на этот вопрос: оно устоит только в том случае, если в нем будет установлена сильная единоличная власть, опирающаяся на беспощадный аппарат принуждения. Однако за 100 лет до Гоббса другой англичанин с тем же именем – Томас Мор, казненный в 1535 году Генрихом Восьмым, предложил другой рецепт: общество не развалится, если в нем будет царить любовь, а чтобы люди любили друг друга, нужно отменить вносящую раздоры частную собственность и поселить людей в общих бараках (которые последователь Мора француз Фурье назвал «фаланстерами»), чтобы они приучались жить в дружбе и взаимной симпатии (следует отметить, что основной причиной казни Мора были «придворные интриги», поскольку католик Мор никак не соглашался признать недавно провозглашенного духовного главенства в англиканской церкви королем Генрихом VIII, что вызвало гнев последнего. – Прим. ред.). С той поры и до наших дней ничего третьего «цивилизация» не изобрела и упорно прокручивает то одну схему – капиталистическое общество с мощной полицией, то другую – социалистическое общество с насильственно навязываемой установкой «человек человеку – Друг, товарищ и брат» (что тоже требует неусыпного полицейского надзора и вразумления тех, кто не хочет любить ближних). Но ни та ни другая установки не дали положительного результата. Сейчас уже ясно, что менять капитализм на социализм и обратно – сизифов труд, поскольку и в первом, и во втором строе заложено собственное отрицание, которое на определенном этапе развития каждого строя неизбежно его уничтожает.

Если вдуматься серьезно, это великая трагедия человечества. Стоит где-то воцариться капитализму, как там тут же возникает революционное подполье, в горах собираются вооруженные отряды повстанцев, сепаратисты и террористы взрывают бомбы, угоняют самолеты или захватывают заложников, и как снежный ком разрастается криминал. Как только в какой-нибудь стране победит социализм, там начинается всеобщее недовольство низким уровнем материального благосостояния, который он несет с собой, и отсутствием элементарных свобод. А причина этой трагедии проста: ею является впадение европейского человечества в гордыню, приведшее к значительному ослаблению его связи с Богом, а потом и к открытому атеизму, ярче всего выразившемуся в материалистическом мировоззрении. Скажут: тут нет ничего нового, мы сейчас всюду слышим сетования «отпали от Бога, отсюда и все наши беды». Слышать-то слышим, но хорошо ли понимаем, какие приводные ремни соединяют отпадение от Бога с распадением общества? А об этом стоит задуматься.

Как точно отметил Владимир Соловьев, Бог может быть для человека либо всем, либо ничем. Если я действительно верю, что Бог есть, что Он – мой создатель, что, исполняя Его заповеди, я обрету вечную жизнь, а не исполняя их, пойду туда, где плач и скрежет зубов, то для меня не может быть ничего важнее установления с Ним прочной связи уже в земной жизни, чтобы она продолжилась и там. Но если для меня самым важным служит что-то другое, например, богатство, служебное положение, людская слава и т. п., значит веры у меня на самом деле нет и все мои разглагольствования о Боге суть пустые слова.

Когда в жизни европейского человечества Бог перестал быть всем (а это произошло около XVI века), у него остался один путь: сделать этим всем самого себя. Так началась эпоха «гуманизма», или человекобожия. Человек был объявлен существом и самодостаточным и самозаконным, т. е. способным извлечь ту правду, на которой зиждется мир, из своего собственного внутреннего содержания. Однако эту правду нельзя извлечь из человека, ибо ее в человеке исходно нет; ее надо вносить в человека – как индивидуального, так и общественного, – беря ее из того источника, где она существует. А такой источник находится вне человека и вне тварного мира, и соединение с ним возможно только в религии, которая по самой своей этимологии означает «восстановление связи». Попытка устроить человеческую жизнь на чисто человеческих природных началах есть вытаскивание себя из болота за волосы, и оно фатально обречено на провал в любом варианте.

Провал капитализма заключается в том, что, поощряя ради повышения уровня производства конкуренцию, он культивирует в людях эгоизм и жадность, а эти злые духи, выйдя из бутылки, начинают делать совсем не то, что от них ожидалось. Даже сильная полиция, на которую уповал Гоббс, перестает с ними справляться. Война всех против всех становится все более жестокой и выходит из берегов. Это происходит на наших глазах в современной Америке, где достаточно в каком-то городе отключиться уличному освещению (как это было в Лос-Анджелесе), как тут же начинается банальное мародерство, разграбление магазинов. Тех, кто всецело охвачен эгоизмом и жадностью к деньгам, долго на одном страхе не удержишь – они сами начинают наводить страх. Там, где верховным божеством является доллар, преступный бизнес неумолимо берет верх над легальным, так как он доходнее, и нация постепенно превращается в шайку уголовников. К тому же стремление к наибольшей прибыли заставляет капиталистов вкладывать деньги в обслуживание самых надежных, т. е. самых низменных потребностей, а это влечет за собой поощрение таких потребностей средствами массовой пропаганды, и люди начинают деградировать в сторону скотов.

Провал же социализма заключается в том, что, когда человека заставляют любить окружающих, он начинает тихо (или люто) их ненавидеть. Доказательством этого служат советские коммунальные квартиры, в которых как бы реализовались фаланстеры Фурье: в этих училищах братства с общей кухней хозяйки плевали в суп соседкам или сыпали в их кастрюли соль. Что же касается справедливости, якобы устанавливаемой социализмом, то она имеет в ней извращенную форму: не «поделись с бедным», а «отними у богатого».

Итак, обе разновидности безбожного жизнеустройства заводят в тупик. Выход из него только один: образумиться и положить в основание жизни безусловные принципы, на которых Бог утвердил мироздание и возвестил нам о них в христианском Откровении. Если мы воздвигнем свой дом на этом камне, а не на песке относительных ценностей нашей лукавой натуры, он будет стоять так же твердо, как вселенная.

Возобновление связи с Богом ради обретения прочной жизненной опоры вполне возможно. На личном уровне оно должно осуществляться через церковь, а на общественном – через верховную власть. Как правильно говорил Гоббс, эта власть должна быть персональной и воплощаться в личности, которая не связана ни с какими отдельными группировками, витает высоко над всеми частными интересами и даже над всем народом, ибо только так сможет руководствоваться одним-единственным интересом: быть для своих подчиненных проводником абсолютных божественных законов бытия – учить их жить по подлинной, а не придуманной кабинетными теоретиками правде. Но это получится при одном условии: если подчиненные признают эту его выделенность и исключительность и его право распоряжаться страной будет для них очевидным и неоспоримым. Тогда никакая борьба за власть и связанные с ней интриги и заговоры будут невозможны и в обществе воцарится мир. Но так произойдет лишь в том случае, если, во-первых, право на власть будет узаконено религиозно, а, во-вторых, для народа такое узаконение будет иметь бесспорную силу, т. е. народ будет религиозным. Такой народ увидит в нем Божьего помазанника, которому станет подчиняться не из страха, а по совести. Это и будет царь.

А теперь вернемся к конъюнктурному аспекту поставленного в заголовке вопроса. Нужен ли России царь сегодня?

Необходимость в сильной единоличной власти, которая остановила бы своей железной рукой развал страны, ощущается нынче до такой степени, что иногда раздаются возгласы: «Нам нужен Сталин!» Но так можно воскликнуть лишь сгоряча. Вспомнив, какой ценой этот правитель построил сильное государство и какой спертой была в этом государстве атмосфера марксистской лжи, всякий возьмет эти слова обратно. А вот царь, который начал бы восстанавливать Великую Россию в интересах русского народа и в соответствии с открытым ему через харизму помазанничества – нашим божественным предназначением, – был бы очень кстати. Но сегодня он, к сожалению, невозможен, ибо у него не будет достаточного количества подданных. По примерным оценкам, половина нашего населения либо продолжает верить в миф о «проклятом царизме», насаждавшийся многими десятилетиями, либо исповедует атеизм, так что факт помазанничества для них ничего не значит. Поэтому слова Ильина «Царя мы еще не заслужили» остаются справедливыми.

Когда мы его заслужим, он не замедлит явиться и спасет Россию. Скоро ли это может произойти? Кто знает, может быть, и скоро. Ведь Россия – страна чудес.

 

Метафизическая сущность либерализма

Американский правовед Борк, известный специалистам своими научными трудами, а широкой публике тем, что он баллотировался в Верховный суд США, издал в 1996 году объемистую книгу «Ковыляние к Гоморре», которая сначала была раскритикована, а потом предана замалчиванию. Что же такого страшного сказал своим соотечественникам досточтимый профессор? Скорее не сказал, а прокричал: «Америка гибнет!» Не странно ли слышать это от гражданина «самой процветающей страны мира»? Оказывается, нет – факты, им приведенные, подтверждают это. Демагоги-политики, конечно, отрицают это, а народ верит политикам, поскольку не любит горькой правды, но истинный патриот Америки, понимающий опасность происходящего, не может молчать – его долг начать бить в колокол.

В чем же видит ученый причину неблагополучного положения? Об этом можно сказать совсем кратко: в чрезмерном либерализме американской жизни. Именно в чрезмерном. Борк не выступает против либерализма как такового, – избави Бог! – он лишь указывает на то, что нельзя с ним перебарщивать. Идея «либерте, эгалите, фратерните» сама по себе прекрасна, – говорит он, – но ее нельзя доводить до крайностей, ибо при этом она переходит в свою противоположность.

Ах, как это нам знакомо! В семидесятые годы, а то и раньше, у нас начали появляться самиздатовские статьи, в которых утверждалось, что марксизм сам по себе замечателен, но Сталин его исказил, и от этого искажения пошли все наши беды. И подобно тому, как профессор Борк призывает американцев вернуться к правильному пониманию лозунгов Французской революции, так за четверть века до этого профессор Рой Медведев призывал нас вернуться к правильному пониманию лозунгов Русской революции. И реакция официальных кругов была сходной: они встретили его с таким же осуждением, как сейчас Борка.

Можно не сомневаться, что аналогия продолжится. От того, что американская пресса освистала своего диссидента, ничего там не изменится, и сползание к пропасти будет продолжаться. И в какой-то момент начнет срабатывать столь сильный в этой эгоистической и практичной нации инстинкт самосохранения. Тогда выступления против либерализма станут не только легализованным, но и поощряемым направлением публицистики. Изворотливые идеологи живо придумают какой-нибудь трюк, чтобы, не свергая священного для Запада идола свободы, дать этому понятию какое-то новое толкование, которое позволит несколько закрутить гайки (например, будет запущен афоризм «свобода – это дисциплина»). Тогда на первые полосы газет выйдут куда более резкие критики либерализма, чем первопроходец Борк, а он будет прочно забыт, как забыт у нас Рой Медведев. Кануть в Лету – удел всех тех, кто недоговаривает до конца. История могла бы сказать о себе словами Высоцкого: «Я не люблю, когда наполовину!»

Итак, деваться им некуда, пересматривать свое отношение к либерализму им все равно придется. Если они начнут это делать, мы сможем съязвить на их счет: «Открыли Америку!» Ведь такой пересмотр был блестяще проделан еще в конце XX века нашим Константином Леонтьевым, который убедительно показал, что если процесс, который он назвал «либерально-эгалитарным», будет развиваться и дальше, это приведет к гибели человечества. Не читают американские социологи классиков русской философии, а зря! Сэкономили бы массу времени и сил.

Что ж, раз у нас такое ценное наследие, значит, нам и карты в руки, чтобы копнуть тему либерализма глубже того наивно-феноменологического уровня, который был доступен новичку в этом вопросе Борку, и внимательно изучить его корни. Куда они ведут, из чего вырастает это явление и чем оно так опасно для человеческого рода?

Либерализм, как это явствует из самого слова, есть некое отстаивание свободы. Но это еще очень мало. Необходимо уточнить, кому либерал призывает предоставить свободу и какой смысл он вкладывает в этот термин. Может быть, он хочет наделить свободой верховную власть, считая, что она вправе принимать те решения, которые сочтет полезными для народа? Ни в коем случае! Напротив, он всегда выступает за ограничение высшей власти, за жесткий контроль над нею. Может быть, он борется за свободу национального самовыражения любой этнической группы, стоит горой за ее право утверждать собственные традиции и исповедовать религию отцов? И это вряд ли. Это совершенно не вяжется с тем образом, который возникает в нашем сознании при слове «либерал». Его ценности носят «общечеловеческий» характер, на национальные традиции и верования он смотрит как на предрассудки, мешающие всем народам мира влиться в русло единой цивилизации. Тогда, может быть, он ратует за свободу всякого отдельного человека от окружающего его общества? Да, теперь мы попали в самую точку. Когда либерал обращается к своей излюбленной теме – «правам человека», он имеет в виду права индивидуума, а не какой-либо коллективной инстанции. Субъектом свободы для него выступает только личность.

А что надо понимать под свободой, на которую личность имеет «неотъемлемое право»? Ведь ясно же, что неограниченной эта свобода быть не может, ведь люди живут в коллективе, и если каждый будет делать что хочет, что же тогда получится!

Джон Стюарт Милль, которого можно назвать классиком либерализма, выдвинул следующий принцип: всякий свободен делать все то, что не приносит вреда другим. Эта формула до сих пор остается главным кредо либералов. Однако стоит чуточку в нее вдуматься, как возникнут вопросы, на которые они не смогут дать внятного ответа.

Дело в том, что формула Милля не имеет никакого смысла до тех пор, пока мы не будем знать, что для человека вредно, а что не вредно. Такое знание может основываться только на глубоком понимании природы и сущности человека, на универсальной антропологии, а эта дисциплина лежит на пересечении биологии, психологии, социологии, историософии, космологии, космогонии, метафизики и богословия, поэтому, чтобы ее построить, нужно использовать результаты всех этих наук. Говоря кратко, чтобы понять человека, нужно понять все. Неужели же кому-то может прийти в голову мысль, что современный либерал, будь он эдаким благодушным сангвиником, разглагольствующим о свободе со спичкой в зубах, или нервным холериком, постоянно кипящим ненавистью к несправедливостям, так всесторонне познал природу человека, что для него не осталось в нем никаких тайн? Да эта мысль просто смешна! Какие там из либералов мыслители – они совершенно не способны к глубокому анализу чего бы то ни было, а тем более такой сверхсложной данности, как человек, ибо их интересует не глубина, а поводы к тому, чтобы горячиться и протестовать. […] И конечно, невозможно верить и тому, что они говорят о самих себе, о причинах и целях своей бурной активности. Тут нам необходимо провести независимое расследование.

Суть либерализма можно понять только при том условии, что он будет осмысливаться на фоне грандиозного исторического процесса, который начался в XV веке в Европе, постепенно охватил весь мир и сегодня вступает в завершающую фазу. Этот процесс – апостасия, отпадение человека от Бога. Именно он определил специфику истории на протяжении последних пятисот лет. А что было причиной самого этого процесса? В том смысле, в каком категория причины понимается в логике и естествознании, ее не существовало – это был свободный выбор. Народы Европы захотели пойти по этому пути, захотели стать «как боги» (Быт 3, 5), вот и все, а поэтому настоящий Бог сделался для них конкурентом и должен был быть сначала вытеснен куда-то на периферию картины мира, а потом и вовсе из нее удален. Повторилась история Адама и Евы и строителей Вавилонской башни. Все настолько банально, что даже неинтересно.

Интересно другое. Когда мы произносим фразу «В пятнадцатом веке человек решил поставить себя на место Бога», необходимо сделать уточнение: какого «себя»? Ведь слово «человек» может означать «один человек» («человек не может поднять бетонную плиту»), а может означать «люди» («человек вывел несколько сотен пород собак»). Кто же стал выдвигать себя в качестве нового бога – «Я» или «Мы»? Ответ такой: на вооружение были взяты оба варианта. Человекобожие с самого начала развивалось по двум направлениям, и эти направления, тоже с самого начала, стали враждовать и воевать между собой, что продолжается и по сегодня. Направление, делающее ставку на коллективного человека, впервые заявило себя в утопиях, а потом трансформировалось в социализм. Индивидуалистическое направление вышло на историческую сцену в форме протестантизма, породившего в дальнейшем капитализм (как лютеранская революция привела к возникновению капитализма, подробно показал немецкий историк Макс Вебер).

Сущность произошедшего лучше всего раскрывается в терминах богословия. Инстанция, от которой отпали европейцы, есть Второе Лицо Пресвятой Троицы – Слово. Это значит, что в ходе апостасии люди перестали управляться словом. Но ведь чем-то их жизнь все равно должна была управляться, и вот тут-то и возникла альтернатива. Она могла перейти на управление словом с маленькой буквы – не божественным, а человеческим словом (приказами вождей, текстом учения), которое при потере мистической связи человека с Богом быстро становится лже-словом, – а могла перейти на управление цифрой.

В первом случае устанавливается власть предсказанных в Евангелии лжехристов и лжепророков (Мф 24), во втором – власть безликой силы, имеющей точное количественное выражение: власть денег, плутократия.

Обе формы безбожного жизнеустроения реализованы в новейшей истории в самых разных местах земного шара. Они сменяют и свергают друг друга, разделяются в пространстве и во времени, вступают в смертельное противоборство, образуют коалиции в стремлении задавить друг друга числом, затем начинают мириться и «сосуществовать», но и в периоды примирения ведут взаимную подрывную работу, и каждая из них превозносит себя как идеал для человечества и ругает другую. И чаще всего бывает так, что стоит где-то воцариться одной из них, как часть населения тут же начинает мечтать о другой доле, что и используется политиками, специализирующимися на переворотах. Какая же из них объективно лучше? Этот вопрос поставлен неправильно, его надо задать иначе: какая из них хуже? Ответ будет такой: обе хуже. Ведь не надо забывать, что обе они – апостасия, а она в любом своем виде приводит к редукции – упрощению мировоззрения, эмоциональному обеднению, очерствению сердец, оскудению любви, ослаблению воли, потере мудрости и интуиции, упадку душевного тонуса – короче, к снижению качества жизни.

Иначе и быть не может. Добровольно отключившись от того Источника, о котором сказано «Им же вся быша», человек стал добычей своей легковесной природы и начал всплывать на поверхность бытия во всех своих проявлениях, в рассуждениях, в чувствах, в поступках. Однако механизмы этого обмельчания зависят от того, к чему привел апостасийный процесс – к управлению лжесловом или к управлению цифрой.

Лжеслово использует для овладения человеком такой тип редукции, как романтизм: редуцированную версию выполнения первой евангельской заповеди – аскетического служения, столь распространенного когда-то среди христиан. В подлинной аскезе человек служит Богу, который на небесах, Богу-Слову, без которого «ничто не начало быть, что начало быть» (Ин 1,3), и от Него же получает поддержку. В карикатурной аскезе, каковой является романтизм, человек служит выраженной в людских слогах идее, а поддержку черпает от своих единомышленников – ведь иной одушевленной внешней инстанции для него не существует. Как видим, здесь все материализуется и опошляется, неизменной остается разве лишь бескорыстность и самоотверженность служения. Все великие революционеры, ненавидевшие капитализм и боровшиеся за победу социализма, были и великими романтиками, не желавшими ничего лично себе и готовыми отдать жизнь за свою идею. Мы хорошо знаем, что это за персонажи. Лжеслово марксизма, обретя себе таких жрецов, как Ленин и Троцкий, утвердилось через них и их последователей сначала на одной шестой части суши, а потом и на более обширной территории «социалистического лагеря».

Ну а какой тип редукции избирает в качестве орудия захвата власти цифра? Нетрудно догадаться. Христианство жило двумя заповедями: любовью к Богу и любовью к ближнему (Мф 22, 37–39). Редуцирование первой заповеди, как мы сейчас видели, приводит к романтизму, но ведь можно еще редуцировать и вторую. Вот тогда мы и получим либерализм. Его метафизическая сущность раскрывается в его происхождении. Он произошел от христианского служения, называемого благотворительностью или милосердием. Человек, посвятивший себя подлинному милосердию, получает мистическую поддержку от Бога, который внутри него (Лк 4, 21). Апостасия ведет к выхолащиванию мистики, и служение получается совсем иным: теперь человек черпает поддержку не от Бога, находящегося в его душе, а от самой души, от тех естественных чувств, которые в ней рождаются по законам психологии. Конечно, чтобы поддерживать человека, эти чувства должны быть приятными, и одно из таких чувств возникает от сознания, что ты являешься защитником обижаемых. Его псевдоблаготворитель и извлекает из своей души, а это значит, что подлинным стимулом его деятельности служит честолюбие – если и не в смысле стяжания людской славы, то в смысле любования самим собой. Такой человек и есть либерал – выродившийся милосердный христианин. Вырождение имеет здесь столь же глубокий и необратимый характер, как и в случае романтизма, и тоже меняет все знаки на обратные. Настоящий благотворитель любит ближнего, а себя чаще всего ненавидит (Ин 12, 25), считая себя великим грешником и рассматривая свои добрые дела как форму покаяния. Либерал любит в основном себя, и заступничество за других, в особенности отстаивание их свободы, рассматривает как средство почувствовать себя великим праведником и восхититься собою. Понятно, что такой низменный стимул порождает и поверхностную благотворительность, в большинстве своем выражающуюся просто в призывах.

[…]

В свете сказанного становится понятной и социальная функция либерализма: либерализм есть фермент капитализма. Реакцию образования капитализма запустила Реформация, но без каталитического действия либерализма она протекала бы очень медленно. Именно поэтому либерализм все время идет рука об руку с капитализмом, а социализму он ненавистен. Мы, русские, видели и то и другое. Лет двадцать назад либералы сидели у нас по тюрьмам, а теперь они сидят в парламенте, который раньше был заполнен одними романтиками. И какой же вывод мы можем сделать из их сравнения? Только один: и первые и вторые – слуги дьявола. Торжество лжеслова и торжество цифры есть в конечном счете его торжество, ибо он жаждет уничтожить человеческий род, а оба апостасийных пути, по меткому выражению Шафаревича, ведут к одной пропасти. Путь, прокладываемый романтизмом, ведет к тоталитаризму и геноциду; путь, расчищаемый либерализмом, ведет к полной деспиритуализации человека, к его превращению в «потребительское животное». Нас сейчас повели по второму пути, и осознать его гибельность нам важнее всего. Если уже и американцы начинают упираться, сомневаясь в правильности этого пути, то нам и сам Бог велел делать это. Неужели у нас инстинкт самосохранения слабее, чем у них?

Суть опасности состоит в том, что цифра есть совершенно неадекватное средство регулировки людского бытия, ибо она способна регулировать только линейные системы, а духовная составляющая человека, хоть индивидуального, хоть общественного, существенно нелинейна. Чтобы управлять человеком, цифра должна его «линеаризовать» – вытравить из него духовность. Сегодня она изо всех сил пытается это сделать. Это значит, что если романтизм подталкивает нас к загону для скота, то либерализм тянет нас к скотской жизни вне загона. И не «чрезмерный» либерализм, а любой. Соответственно нам и следует к нему относиться.

 

Монархия: история или актуальность?

В течение многих веков верховная власть в России принадлежала особо почитаемому лицу, торжественно возводимому на престол в главном Соборе страны и носившему титул царя. Он был формально неподотчетен в своих действиях ни иностранным владыкам, ни собственным подданным, и ему принадлежало последнее слово во всех важных государственных делах. Титул свой он носил пожизненно, а после его смерти его место занимал старший сын. Появление первого нашего царя было связано с освобождением России от татаро-монгольского ига в конце XV века, отречение последнего царя – с ее порабощением марксистской идеологией, представляющей собой своеобразную разновидность талмудического иудаизма. В протекшие между этими датами четыре с лишним века укладываются все наиболее значительные свершения нашего народа, превратившего за это время небольшое Московское княжество в могущественнейшую державу планеты, занимающую одну шестую часть ее суши.

Итак, период самостоятельности России и ее расцвета совпадает с периодом правления царей. Так может быть, эта форма правления не была такой уж плохой и мы зря от нее отказались?

Вообще говоря, «совпадает» не обязательно означает «вследствие этого». Ведь может быть и так, что свершения обязаны только творческому таланту и самоотверженному труду русского человека, а цари лишь мешали раскрытию этих качеств, так что без них успехи России были бы еще более впечатляющими.

Именно так представляли дело официальные советские историки. Они рассказывали нам волнующую повесть о том, как угнетенные трудящиеся боролись с проклятым царизмом и, когда свергли его, впервые увидали свет. Но можно ли верить такой повести? Ведь ее писали те самые люди, которые свергали царизм, а значит, были заинтересованы в оправдании своих действий. Не могли же они сознаться, что совершили ошибку и вместо пользы принесли вред. Жена, которая по глупости ушла от хорошего мужа, всегда говорит, что он был мерзавцем, это закон психологии. Конечно, нельзя заведомо считать, что революционные историки врут, но ожидать от них в этом вопросе объективности было бы наивностью. Давайте же порассуждаем самостоятельно.

Нам говорили: царизм лежал на пути нашего прогресса, как сгнившая колода, поэтому пришлось сбросить его в канаву истории. Если так, то после того, как сбросили, должен был бы начаться головокружительный подъем России во всех областях – хозяйственной, социальной и культурной. Но ни в одной из них подъема на самом деле не было. Знаменитые сравнения показателей СССР с показателями 1913 года мало о чем говорят, так как относятся к тем направлениям, где продвижение вперед было тенденцией времени и обусловливалось не политическим строем, а логикой саморазвития науки и техники. Заявлять, что «в 1960 году у нас было сто быстродействующих ЭВМ, а в 1913-ом ни одной, поэтому да здравствует революция! нечестно, ибо надо сравнивать цифру сто с тем количеством ЭВМ, которое было бы в России, если бы революция не произошла. А экстраполяция данных на 1913 год с учетом тогдашних темпов прироста продукции дала бы для 1960 года не сто ЭВМ, а десять тысяч. Если при большевиках кое-что и было сделано в области индустриализации, то за счет жесточайшей дисциплины (за 20 минут прогула давали срок), широкого применения адского труда заключенных (без него не была бы создана в короткий срок наша атомная промышленность) и ограбления крестьян через организацию колхозов. Но догнать и перегнать Запад, как обещала партия, все равно не удалось, и к восьмидесятым социалистическая система хозяйствования, которой хотели утереть нос царской системе, оказалась настолько неэффективной, что лопнула сама собой.

Возьмем социальную сферу. Здесь показателем крепости и здоровья служит чувство патриотизма, объединяющее граждан в единую нацию, а проявляется оно лучше всего в годину испытаний, когда в родные пределы вторгается враг. Давайте же сравним поведение россиян в Первую отечественную войну и во Вторую. В 1812 году на сторону французов не перешел ни один русский воин, а в 1941-м к немцам перебежало более четырех миллионов наших солдат! Разрекламированный советский патриотизм оказался липой, и чтобы выиграть войну с Гитлером, Сталину пришлось вернуться к испытанному самодержавному патриотизму, восстановив и погоны, и офицерские звания, и суворовские воинские традиции.

О культуре и говорить нечего. Если взять имена самых крупных ее деятелей советского периода, то окажется, что большинство из них сформировались творчески еще до революции. Таковы Горький, Маяковский, Алексей Толстой, Михаил Булгаков, Пришвин, Паустовский, Зощенко, Пастернак, Собинов, Обухова, Прокофьев, Нестеров, Корин, Шаляпин, Дейнека и многие, многие другие. Конечно, были и чисто послереволюционные мастера, но после золотого века девятнадцатого столетия и серебряного века начала двадцатого, они образовали не более чем бронзовый век.

Таким образом, даже самый беглый анализ приводит к выводу, что монархическая форма верховной власти была не такой уж «угнетающей» и «сковывающей». Жизнь нации протекала при ней весьма полнокровно – во всяком случае, полнокровнее, чем при генсеках и Политбюро. В этом убеждают нас упрямые факты.

В общем, и жизненный опыт, и здравый смысл подсказывают нам, что последнее решение должен принимать кто-то один. Конечно, это трудно, но это нужно нации, это род служения народу. Да, шапка Мономаха тяжела, и если их будет много, каждая из них станет легче, но тогда в стране будет базар-развал.

Напомним, что речь идет не о любой власти, а о верховной. Монархия может сочетаться с самым широким народным самоуправлением, с самыми демократическими представительными институтами, с земством и т. п. Чтобы хозяйствование было хорошим, нужно, чтобы в нем принимало участие как можно больше трудовых людей, но главный хозяин должен быть в государстве один, иначе получим бесхозяйственность в стратегии. Поэтому даже абсолютизм, какой был во Франции при Людовике XIV («государство – это я»), и сильная президентская власть, как в сегодняшней Бразилии, все-таки лучше власти хунты или безвластия, именуемого «демократией». Но мы говорим здесь не о власти вообще, а о той ее форме, которая существовала в России и называлась царизмом. А царизм, помимо того что это была обычная единоличная верховная власть, обладал специфической особенностью, выгодно отличавшей его от других монархических систем.

Дело в том, что царь на Руси, строго говоря, не был таким лицом, которое не должно ни перед кем отчитываться, и в этом смысле не был «верховным» правителем. Он отчитывался перед Богом, который и являлся подлинным носителем высшей власти. Судьбами России, как считали наши предки, распоряжался Сам Господь, и все, что в ней происходило, происходило по Его промыслу, по Его смотрению или по Его попущению. Статус царя был, в сущности, статусом наместника. Это можно пояснить с помощью аналогии. В середине XIX века граф Воронцов был наместником царя Николая Первого на Кавказе. Что это означало? Правителем Кавказа являлся царь, но поскольку он находился в Санкт-Петербурге и потому никак не мог находиться в Тифлисе, то он поставил на свое место (отсюда и название) графа Воронцова, распоряжающегося там от его имени и по его указаниям. Послушание Воронцову было послушанием царю, и почести, ему воздаваемые, были также почестями, воздаваемыми в его лице царю. А теперь поднимемся на ступень выше. Истинным властелином России был Бог (недаром в ектении молятся о «богохранимой стране Российской»), но поскольку Бог невидим для человека, Он посадил в Санкт-Петербурге вместо Себя царя, так что покорность царю означала покорность Богу, и слава царя была Божьей славой.

Это не совсем то, что абсолютизм, это намного тоньше и разумнее. Во-первых, рвение и исполнительность сановников и царедворцев, являющиеся условиями четкого функционирования государственного аппарата, не могут в этом случае восприниматься как карьеризм или холуйство, ибо пиетет перед дающим приказы царем есть пиетет перед Богом. Это не есть холуйство по той же причине, почему почитание иконы не есть идолопоклонство. Когда мы молимся перед иконой, мы не доске молимся, а тому существу, которое на этой доске изображено, и оно нас слышит. Когда мы благоговеем перед царем, мы благоговеем не перед ним самим, а перед его саном, перед тем вторым миропомазанием, которое он принял один из всех нас и которое сделало его как бы новой иконой.

[…]

Почему же нам так упорно и так долго внушали, что эта система ужасна и реакционна, что мы наконец поверили этому и начали искать что-то лучшее?

Разумеется, именно потому, что она была хорошей и делала Россию жизнеспособной. О достоинствах этой системы знали не только наши предки, но и предки наших врагов, поэтому главным пунктом всей их стратегии было уничтожение царизма. Все антирусские силы – и масоны-декабристы, и народовольцы, и социалисты, и либеральная буржуазия, и большевики – первейшей своей задачей ставили свержение царя, считая, что остальное приложится. И оказались не правы: не стало царя, не стало и Великой России.

Но ведь совершенно ясно, что ни декабристам, ни большевикам, которые были русскими людьми, не было выгодно, чтобы Россия погибла. Значит, за ними стоял кто-то другой, кому это было необходимо. Кто же именно?

За ними стояли те же самые силы, которые стоят сегодня за нашими «демократами», – силы, готовящие свою собственную «монархию». Их монархия должна быть всемирной, поэтому любая национальная монархия стоит им поперек дороги и должна быть уничтожена. А больше всего им мешала русская монархия, как самая сильная, поэтому ее они ненавидели больше всего.

Надо ли произносить имя этой готовящейся мировой монархии? Читатель, наверное, уже догадался: это царство антихриста. «Новый мировой порядок» – лишь зашифрованное наименование его подготовительной фазы, а предотвратить переход этой фазы в окончательную может лишь одна сила: Православное Российское Царство.

Вот и судите сами – осталась ли безвозвратно в истории русская монархия или она сама актуальность.