Россия земная и небесная. Самое длинное десятилетие

Тростников Виктор Николаевич

Раздел третий

Идеалы и реальность

 

 

Два пути спасения

Монашество называют «ангельским чином», и в этом ярче всего выражается отношение к нему верующих мирян. Вот это люди! Добровольно отказываются от того, что так естественно для человека, – от брака, от имущества, от принятия собственных жизненных решений – и все это для того, чтобы лучше и усерднее исполнять «наибольшую заповедь»: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим» (Мф 22, 37). Обратите внимание на слова «всем», «всею», «всем» – они означают, что ничего не должно быть в сердце, душе и мыслях, кроме одного Бога. У истинного монаха так и бывает, и от постоянного невидимого общения с Богом он сам начинает обретать божественные черты. А ведь именно богоподобие является тем свойством, которое Творец хотел вложить в человека: «Сотворим человека по образу Нашему и по подобию Нашему» (Быт 1, 26). Первоначальное богоподобие было искажено грехопадением, но монах стремится восстановить его в себе, и если ему это удается, его именуют «преподобным», т. е. «очень подобным». Не должны ли мы заключить из этого, что спастись могут только те, кто идет «царским путем» иночества? Ведь «спастись» означает «войти в Царствие Божие», а чтобы вписаться в это Царствие и удержаться в нем, нужно быть того же духа, что и оно, а какой еще может дышать в нем дух, кроме Божьего? Есть закон «подобное тяготеет к подобному», значит, тот, кто стал подобным Богу, пойдет к Богу, а тот, кто не стал, пойдет в другое место…

Мысль о том, что Царство Небесное доступно лишь для монахов, могла бы привести всех остальных христиан в уныние, но, к счастью, она сразу же опровергается житиями святых и даже просто церковным календарем. Всякий верующий знает, что в сонме святых, т. е. лиц, попавших в Царствие, есть немало людей семейных – князей, воинов, врачей, торговцев и т. д., – которые исполняли вторую заповедь, «подобную первой»: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Мф 22, 39); а также людей самого различного образа жизни, принявших мученическую кончину за Христа. Поэтому вопрос надо поставить иначе: действительно ли иноческий путь является «царским», т. е. быстрее и эффективнее всего вводящим в Царствие?

Вначале может показаться, что это так. Говорит же апостол Павел: «Безбрачным же и вдовам говорю: хорошо им оставаться, как я; но если не могут воздержаться, пусть вступают в брак; ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться» (1 Кор 7, 8). Из этих слов можно заключить, что брачное состояние есть состояние низшее по сравнению с безбрачным: лучше не жениться, но если уж не можешь этого «вместить», то, нечего делать, женись. Спасение и в браке возможно, но это – спасение как бы «второго сорта».

Однако при дальнейшем размышлении нельзя не прийти к выводу, что это совершенно неверно. Это вытекает из тех же житий, конкретно – из жития преподобного Макария Великого. Этот поистине великий подвижник и чудотворец, имевший от Бога дар даже беседовать с черепами умерших людей, услышал во время молитвы голос: «Макарий, ты не достиг еще такого совершенства, как две женщины, живущие в городе». Изумленный старец немедленно направился в город, чтобы узнать, какие труды во имя Господа совершают эти превзошедшие его женщины, и услышал от них следующее: «Мы вышли замуж за родных братьев, и за все время совместной жизни мы не сказали друг другу ни одного злого или обидного слова и никогда не ссорились между собою». Вот и все! Впрочем, это только сказать легко – «все», а попробуйте-ка, если вы женаты или замужем, ни разу не поругаться со своими родственниками со стороны «супружеской половины» в течение многих лет. Подумайте, и вы убедитесь, что это, пожалуй, потруднее, чем молиться и поститься, как это делал Макарий Великий. А следовательно, и спасение в браке может быть в принципе вполне «первосортным».

Это не противоречит и соображениям чисто богословским. Преподобный Серафим Саровский учил различать цель христианской жизни и средства ее достижения. Но если такой целью является обретение богоподобия, то мы должны задать себе вопрос: а что это такое «богоподобие»? Ясно, что это не внешнее сходство – Бог есть чистый дух. Бог не имеет никакой «внешности», «Бога не видел никто никогда» (Ин 1, 18). Значит, тут имеется в виду внутреннее, сущностное. А сущность Бога состоит прежде всего в том, что Он есть Троица. Как это ни странно прозвучит, но, чтобы выполнить назначение своей жизни, человек должен стать подобным Троице! Не удивляйтесь – ведь в библейском тексте сказано: «сотворим», а не «сотворю», и «по подобию Нашему», а не по «Моему подобию». Чтобы быть богоподобной, человеческая личность должна составлять часть какой-то триады, как божественное Лицо составляет часть Троицы.

«Но тогда получается противоречие, – скажете вы – только что сотворенный Богом Адам не мог иметь «троического богоподобия», так как ни в какую человеческую триаду он входить не мог, ибо кроме него никаких людей не было, а в то же время он был как раз в высшей степени богоподобным – изначально богоподобным».

А все-таки троическое богоподобие у него было. Как и любое из Лиц Пресвятой Троицы, первый человек имел перед собой еще два объекта: Самого Бога в Его единстве и тварный мир. Это обеспечивало ему полноту внутренней жизни и возможность успешно выполнить возложенную Творцом на человека задачу.

Эта задача, как говорят нам и святые отцы, и Сам Христос («Вы – соль земли… Вы – свет мира» – Мф 5, 13–14), состоит в обожении вселенной. А это обожение может осуществляться в двух формах – пассивной и активной.

Пассивное обожение тварного мира человеком протекает следующим образом. Переполнившись любовью к Богу, человек устремляет к Нему весь свой помысел, без остатка отдает Ему свое сердце (первая заповедь). Эта беззаветная и бескорыстная любовь человека к Богу вызывает ответную любовь Бога к человеку, и Бог в Лице Святого Духа приходит к нему и поселяется в горнице его души, освящая его Своею благодатью. Преподобный Серафим называл это «стяжанием Святого Духа». Это и есть начало обожения мира – здесь обоживается сам человек. Ну а дальше все происходит само собой. Человек, имея на себе вещественную плоть, которая подчинена всем законам материального бытия, постоянно взаимодействует через нее с окружающим миром, что-то получает от него, а что-то ему отдает. Хочет он этого или не хочет, но по самой своей природе он оказывается включенным во вселенскую экосистему, тысячами нитей оказывается связанным не только с животными и растениями, но и с землей, по которой ходит, и с воздухом, которым дышит. Освободиться от этих связей он мог бы только одним способом – отделавшись от телесной оболочки, т. е. совершив самоубийство. Однако Бог, живущий в таком человеке, не разрешает ему сделать это, подсказывает ему, что это будет великий грех – грех дезертирства. Богу как раз и нужно, чтобы он имел на себе тело, поскольку именно оно становится для остального мира источником обожения. Ведь его тело – это та ближайшая материя, которая первая подвергается воздействию живущего в нем Святого Духа и тоже наполняется Им, а через те материальные каналы, которые соединиют это тело с другой материей, Дух начинает вливаться и в эту материю. Для того чтобы это происходило, человеку не нужно как-то специально заниматься внешним миром, думать о нем, сосредоточиваться на его проблемах. Он может обращать на него самый минимум внимания, необходимый для того, чтобы не пойти против его законов и не погубить свою плоть, но обоживание все равно будет делаться в силу самого того факта, что этот человек в своем материальном аспекте живет в тварном мире. Таков первый вариант исполнения человеком своей миссии во вселенной, и в этом варианте нахождение человека в триаде, двумя другими членами которой являются Бог и сама вселенная, воздает ему все условия для самораскрытия. Имея перед собой «другое Я» в лице Бога, он четко ощущает границы своего собственного «Я», укрепляясь тем самым в осознании себя как личности; любя Бога, он образует с Ним прочный союз, являющийся не вынужденным, а свободным, поскольку и Бог, и он сам могут проявлять свою независимость друг от друга в активности, направленной на тварное бытие.

Другой вариант обожения предусматривает появление в человеке усиленного интереса к миру, заставляющего уделять ему гораздо больше внимания и отдавать ему гораздо больше сознательных и целенаправленных усилий.

Говоря коротко, он отличается от первого тем, что там человек сосредоточивает себя на Боге, а здесь – на тварном мире, чтобы своим энергичным воздействием привести его в максимальное соответствие с Божьим о нем Замысле. Какой из них лучше служит задаче обожения мира? Однозначно ответить на этот вопрос мы не можем, но из Библии ясно, что Творец предусмотрел и тот и другой. Вот место из Книги Бытия, удостоверяющее, что второй вариант богоугоден: «И взял Господь Бог человека, которого создал, и поселил его в саду Едемском, чтобы возделывать и хранить его» (Быт 2, 25). Но для того, чтобы быть хорошим хранителем и возделывателем сада (как и всего другого), необходимо целиком отдаться своему занятию: ложась спать, думать о том, с чего ты начнешь завтрашний трудовой день, начиная работу, думать, чем ты ее закончишь. Необходимо подходить к этой работе творчески, любить ее, видеть в ней смысл своего существования, постоянно что-то придумывать, вводить усовершенствования. Иными словами, надо, как принято выражаться, «гореть на работе». Если тот, кому поручена важная работа, не любит ее, не переживает неудачи в ее выполнении как трагедию, не радуется удачам, делает ее без азарта, равнодушно, постоянно отвлекаясь куда-то мыслями и чувствами, все пойдет у него наперекосяк и достойного результата не получится.

Однако эти теоретические рассуждения о двух путях не могут удовлетворить живого конкретного человека, который не может делать и то и то одновременно. Он вправе спросить своего Творца: «Прости меня, Господи, но я хочу все-таки знать, кого мне любить – Тебя или доверенное мне Тобой дело? Я – существо ограниченное по своим возможностям, ресурсы моей души невелики, на все меня не хватит. Ты же Сам сказал, Господи: “Никто не может служить двум господам: ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом не радеть”» (Мф 6, 24). Что ответить Богу на этот простодушный вопрос?

Его ответ нам сегодня известен. Он дан через библейских пророков и через святых отцов, осмыслен соборным церковным сознанием и подтвержден двухтысячелетней практикой служения Богу лучших представителей людского рода.

Богу одинаково угодны оба вида выполнения человеком своей миссии в мире – и пассивный и активный. В обоих случаях человек получает то главное, чем Творец хочет его одарить, – Божье подобие.

В первом случае оно является естественным следствием того, что человек входит в триаду, одним из членов которой выступает Бог. Тесно соединенный с Богом в рамках этой триады, человек начинает светиться Его отраженным светом. Во втором случае человек отщепляется от Бога и утрачивает «подобие отражения», но зато берет на себя роль творца по отношению к материальному миру, который он начинает «возделывать», и вследствие этого обретает «подобие по функции». Но здесь возникает одна серьезная трудность: исчезает необходимая для полнокровной внутренней жизни троичность. Отвлекаясь ради усиленной активности в толще материи, человек остается с этой материей один на один. Это-то и произошло с Адамом, когда он получил наказ хранить и возделывать Едемский сад. И это было плохо.

То, что это плохо, Творец увидел раньше самого Адама. Как только тот начал трудиться в саду, Господь сказал: «Не хорошо быть человеку одному» (Быт 2, 18). А дальше произошло нечто очень интересное: Творец попробовал дать Адаму в качестве «второго Я» одного из животных. Он по очереди подводил их к Адаму и просил его дать каждому из них имя, по которому можно было судить, как он воспринимает это животное, как к нему относится. Видимо, Бог надеялся, что кого-то из тварей Адам назовет «помощником» и троичность будет восстановлена, но этого не произошло. И тогда в Замысел о человеке было внесено изменение: из ребра Адама был сотворен другой человек, женщина. И вот ей-то Адам дал то имя, которое требовалось: «И сказал человек: вот это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою, ибо взята от мужа своего» (Быт 2, 23). Так в подобие Пресвятой Троице была создана новая триада «мужчина – женщина – тварный мир», позволяющая мужчине быть энергичным и инициативным землеустроителем.

Итак, не нарушая воли Творца носить на себе образ и подобие Божие, человек все же имеет выбор. Он может стать подобием Богу в двух разных смыслах: прилепиться преимущественно к Богу и почти забыть о материи или прилепиться преимущественно к материи и почти забыть о Боге. Непременное условие состоит в том, что ни о Боге, ни о материи нельзя забывать совсем, иначе жизненное задание человека не будет выполнено. Если человек полностью забудет о Боге, он начнет «возделывать сад» не так, как это нужно Богу, так что обожения не получится. Если он полностью забудет о материи и о ее законах, он просто погибнет и на этом все кончится. Но при выполнении этого условия оба пути являются спасительными, и совершенно невозможно сказать, какой из них «царский». Они оба освящены Творцом еще до грехопадения, т. е. в то время, когда Адам и Ева были святыми.

Этот момент очень важен, поскольку бытует мнение, будто супружеская жизнь и рождение детей явились результатом первородного греха, а до него Адам и Ева жили как брат и сестра. Это мнение не только не подтверждается Книгой Бытия, но и прямо ей противоречит. Ведь там черным по белому написано следующее: «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их. И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю и обладайте ею» (Быт 1, 27). Невозможно отрицать, что это не что иное, как благословение Богом брака и рождения детей, и что оно было дано до грехопадения. Это был второй этап сотворения богоподобного человека: сначала Бог сотворил человека-монаха, а потом человека-мирянина, хозяйственному попечению которого Он вручил землю. Это серьезное поручение просто требовало от Адама и Евы деторождения, поскольку «обладать землей» вдвоем им было бы не под силу.

Согласитесь, что тут все предельно ясно. Но почему же тогда так популярно приведенное выше мнение? На что оно опирается? Оно же противоречит не только библейскому тексту, но и элементарной логике. Зададим себе вопрос: был у догреховных Адама и Евы биологический аппарат размножения или нет? Если бы им предназначалась девственность, то зачем вся эта сложная анатомия? А если ее не было, то откуда она взялась потом? Неужели мгновенно возникла в момент вкушения злополучного «яблока»? И почему еще до этого Бог говорил о «мужчине и женщине»? Чтобы выпутаться из этих нелепостей, была создана теория, будто детородные органы были приданы первой человеческой паре «про запас», так как Бог с самого начала учитывал возможность грехопадения. Но тут комментарии, пожалуй, излишни – пусть читатель сам даст оценку этому изысканному умственному построению.

Когда какое-то мнение натыкается на множество несообразностей и все-таки держится, значит, есть некая психологическая причина его возникновения. В данном случае нетрудно понять, в чем она состоит. Нашему падшему сознанию физиология брака представляется чем-то нечистым, неприличным. Как бы ни внушала нам масс-культура, что «секс» – совершенно естественное дело и им можно заниматься чуть ли не на людях, ощущение его постыдности остается в нас неистребимым. Вот это-то «встроенное» в нашу нынешнюю природу ощущение мы и проектируем по закону ретроспекции на догреховных Адама и Еву, не умея себе представить, что в своей первозданной чистоте они воспринимали плотское соединение так же спокойно, как еду и питье. А это было именно так. Выражаясь святоотеческим языком, брачное совокупление было у них «бесстрастным». Не физиология изменилась у супругов после греха, а их отношение к физиологии, и к прежнему, бесстрастному отношению к ней возврата уже не было, если не считать акта зачатия Иоакимом и Анной Пресвятой Богородицы, который, безусловно, был бесстрастным, и других подобных супружеских слияний, в которых обе стороны достигли высокой святости.

Это дает нам ключ к пониманию того, в чем состоит второй путь спасения – спасения в браке. Выше мы говорили, что, активно занимаясь устроением «земли», что в полной мере возможно лишь в супружестве, человек не должен забывать о Боге. Теперь можно выразиться еще сильнее: он должен восходить в браке к святости. Если это получится, тогда различие между «ангельским» чином и мирянским исчезает, поскольку сам брак, которым мирянин отличается от монаха, становится ангельским. Поэтому Бог равно призывает нас на оба пути спасения, и даже само это призывание в обоих случаях имеет одну и ту же форму.

По свидетельству многих подвижников (например, Симеона Нового Богослова), причиной их вступления в иноки было видение, которое они описывают как «свет», наполнившее душу неизъяснимым блаженством. После этого блаженства все земные утехи казались им ничего не стоящими, и они уходили в монастыри и пустыни, полагая, что там, в молитвенной сосредоточенности, дивный свет будет являться им каждодневно. Но как бы не так: вначале он надолго исчезал, и только к концу жизни, после многолетних подвигов, начинал постепенно возвращаться – не той яркой вспышкой, как в юности, а ровным тихим сиянием, не возбуждающим, а дающим умиротворение и спокойную радость. В чем же был смысл внезапной вспышки? Конечно же, это был аванс, задаток, который нужно было отрабатывать, талант, данный для приумножения, ссуда на обзаведение материалом для начала строительства. Показав юноше Свой Свет, Господь приглашал его пойти иноческим путем, спасаться в монашестве, ибо видел, что он может это «вместить».

Но разве не то же самое происходит и у того, кто не создан для иноческой жизни и может спастись лишь в браке? Ведь тут тоже дается бесплатная ссуда – воспетая в бесчисленных стихах и романах безумная влюбленность жениха и невесты. И эту ссуду тоже надо отрабатывать терпеливым созданием прочной семьи. И так же, как в монашеской келье, муж и жена в своей семейной квартире в особенно тяжелые моменты черпают силы в воспоминаниях о том несказанном свете. И если сил у них хватит, та первоначальная любовь вернется к ним, но уже не бурной страстью, а тихой радостью, и семья станет домашней церковью, и Бог будет неотлучно присутствовать в этой церкви, и супруги, образовав «плоть едину», станут подобными Богу…

Две дороги, сначала расходящиеся, а потом сливающиеся, так как ведут в одно место – в Царствие Божие. О том, какими правилами надо руководствоваться, чтобы успешно пройти дорогу иноческого спасения, которой идет монашество, написано очень много. О том, как проходить вторую дорогу, которой идет большинство, не написано почти ничего, а ведь там тоже есть четкие правила. Но это – отдельная тема.

 

Духовная брань России

(Метафизический анализ)

Чтобы понять духовную ситуацию, сложившуюся сегодня в России, нужно знать, как Россия к ней пришла, мысленно пройти с ней хотя бы основные этапы ее духовного пути на протяжении всего столетия, взяв за отправной пункт ситуацию, которая имела место в его начале.

Она может быть охарактеризована одной фразой: к двадцатому веку русское общество подошло почти полностью развецерковленным и секуляризованным, что создавало напряжение и дискомфорт.

Тут могут возразить: ведь в России было тогда большое количество церквей, православие пользовалось поддержкой и защитой государства и было основной официальной религией. Да, это так, но вся беда была как раз в том, что оно стало официальной религией, и только. Поверьте, сейчас мне трудно говорить это, особенно на фоне привычного для нас воздыхания о дореволюционной верующей России с ее колокольными звонами, крестными ходами и Святками, описанной Никифоровым-Волгиным и Иваном Шмелевым, но истина дороже воздыханий. А истина заключается в том, что Русская православная церковь уже в XIX веке приобрела черты казенности и не пользовалась авторитетом, особенно у образованной публики, т. е. у людей, от которых зависело направление развития нашей страны. Она сохраняла некоторое значение для части простого люда, но и то скорее как традиция, чем источник и вершительница таинств. Другая же его часть, причем наиболее внутренне активная, пыталась удовлетворить духовные запросы на стороне, вовлекаясь в многочисленные секты, толки и расколы.

Идеализация России прошлого века как христианского государства производилась, конечно, в пику большевикам, пусть даже бессознательно. Неправильно было бы сказать, что предреволюционная царская Россия была плохой страной, но в своей массе она не была уже тогда христианской. Об этом прямо свидетельствует святитель Игнатий Брянчанинов, который писал, что при нем, т. е. в первой половине девятнадцатого века, в России нельзя найти духовных наставников, и те, кто хотят начать монашеское подвижничество, должны руководствоваться книгами древних отцов. О полном упадке религиозности говорит и тот факт, что в то время Пушкин пустил по рукам «Гавриилиаду» и она быстро распространялась в списках. Вдумайтесь: он был не кем иным, как христианским Салманом Рушди, а сравните реакцию на него так называемых православных русских и реакцию на пасквиль Рушди нынешних мусульман! Рушди во избежание расправы над собой сбежал из страны и спрятался, а Пушкина читали с удовольствием, а начальство слегка грозило ему пальчиком: ах ты, шалун, больше этого не делай! Как же Россию того времени можно называть «уделом Богородицы», если мерзкая хула именно на Богородицу никого всерьез не возмутила? А «Сказку о попе и работнике его Балде» печатали уже официально. Это говорит о том, что выведенный там образ жадного, глупого и невежественного священника воспринимался народным сознанием как вполне правдивый. А в «Анне Карениной» русский помещик Левин вспомнил перед женитьбой, что он уже семь лет не причащался – а ведь это был «почвенник», человек отнюдь не «прогрессивных» убеждений, к тому же духовно ищущий. Он постоянно мучился вопросами о жизни и смерти, но почему-то ему не приходило в голову искать на них ответы в Церкви. Почему?

На это Толстой отвечает в «Исповеди» – ведь он и есть Левин. Когда с ним произошел внутренний переворот и он стал задумываться о смысле бытия, он первым делом пошел в церковь, но скоро его чуткая душа почувствовала там казенщину и начетничество, и через несколько лет он навсегда перестал туда ходить. Он не ощутил там присутствия животворящего Духа, не испытывал благодати, и хотя графа справедливо упрекали в гордыне, его все же можно по-человечески понять. Не только он, но вся активная часть русской нации искала истоки духовности вне Церкви. Интеллигенция увлекалась то материализмом, то хождением в народ, то политэкономией, то спиритизмом, а простой народ шел в многочисленные «толки» и «согласия». По всей России происходило грандиозное брожение умов, и причиной этого было то, что протягивающий руку к православной Церкви за духовной пищей получал от нее камень.

Почему сложилось такое положение? Почему наша Церковь стала неспособной к окормлению нации? Причина этого – в разгроме монастырей, а следовательно, и монашеского делания, начатом Петром и завершенном Екатериной – как раз теми двумя монархами, которые носят титул «великих». Как свинья под дубом из басни Крылова, они разоряли корни того могучего дерева, которое звалось «Святой Русью», ибо удар по монастырям означал прекращение опытного богопознания, без которого не может быть воспроизводства Христовой истины, а значит, и обновления Христовой Церкви. Без него христианская мысль и христианское чувство усыхают, религия превращается в свод заученного материала и начинает отторгаться общественным сознанием как нечто скучное и нетворческое. Церковь без монастырей – то же самое, что теоретическая физика без экспериментальной – абстрактные рассуждения, книжничество. Такой книжной и стала наша Церковь после разгрома великого русского иночества.

Глубинный метафизический смысл произошедшего состоял в том, что при наличии опытного богопознания – подвижнической работы благочестивых иноков – Церковь несла народу Слово с большой буквы – благовестие Бога – Слова Господа нашего Иисуса Христа. Но по мере того как умное делание монахов вынужденно прекращалось, весть, несомая Церковью, становилась словом с маленькой буквы, человеческим словом – уже не Логосом, а речью. А нация продолжала жаждать Логоса, который есть источник воды, текущей в жизнь вечную (Ин 4, 14), поэтому начала все больше интересоваться разными формами слова с маленькой буквы, ловко имитирующими Слово с большой буквы.

Основными объектами имитации были те атрибуты христианства, которые составляют самую его суть, – его религиозное рвение, идея загробного воздаяния как торжества справедливости, вселенский характер проповеди, полнота истины, идеал братства. При подмене Логоса человеческим словом тут произошла неизбежная редукция перечисленных категорий, поскольку людское разумение, вследствие своей ограниченности, не видит тех узлов, которые завязываются и развязываются в Боге, а поэтому выдергивает и выбрасывает все идущие от этих узлов нити, ослабляя этим всю ткань рассуждения. Поэтому слово с маленькой буквы всегда очень скоро вырождается в лжеслово, и именно это хотел сказать Тютчев в знаменитом стихотворении «Силенциум»: «Мысль изреченная есть ложь». В данном случае редукция заключалась в том, что религиозность была заменена фанатизмом, справедливость – уравниловкой, вселенскость – интернационализмом, истинность – научностью, братство – ликвидацией частной собственности. Все эти суррогаты христианства были предложены нашему национальному сознанию и пленили многих, как то и было предречено в Евангелии: «Ибо восстанут лжехристы и лжепророки» (Мф 24, 24). И все это происходило на фоне вторжения в Россию западноевропейских жизненных установок, начавшегося еще при Петре, а теперь принявшего характер затопления. Эти установки сводились к утверждению капитализма, т. е. к переходу общества на управление цифрой. Но русские люди, в тайниках своих сердец все еще помнившие о Слове с большой буквы, о сладостной своей полнотой жизни в Логосе, инстинктивно тянулись к нему и отвергали цифру, ибо, как и Гумилев, сказавший «А для жизни низшей были числа», чувствовали в ней угрозу самому своему существованию как духовных существ и были правы. Ведь числовое управление адекватно лишь для автоматов и роботов, значит, переход к такому управлению требует превращения людей в автоматы – лишь в этом случае оно будет по-настоящему эффективным. В Европе не боялись такого превращения, называемого «обуржуазиванием», поскольку общество было подготовлено там к этому четырьмя веками иссушающего душу протестантизма, а в России ему противились. Русских все еще тянуло к Логосу, но в выхолощенной отсутствием умного иноческого делания нашей Церкви его уже не было, поэтому они бросались то на одно, то на другое лжеслово, принимая эти фальшивки за подлинники, но, интуитивно чувствуя их легковесность, не могли ни на одной остановиться. К тому же их манила и уже довольно прочно вошедшая в русскую жизнь цифра – ведь капитализм у нас все же развивался. Эти метания изматывали нервы, создавали нездоровую обстановку, толкали людей на парадоксальные мысли, высказывания и поступки и неуклонно вели к упадку, что отразилось в характеристике искусства того периода как «декаданса» или «упадка». Эта клиническая атмосфера первых лет двадцатого века прекрасно передана в романе Алексея Толстого «Сестры». Но вечно метаться было все-таки нельзя, необходимо было выбрать какое-то из лжеслов и объявить его Логосом хотя бы для собственного успокоения. И в поле нашего внимания все настойчивее начала входить чрезвычайно ловкая компиляция, включившая в себя все наиболее привлекательные лжеслова, а еще лучше – эдакое универсальное лжеслово, к тому же лжеслово о цифре. Это был марксизм, о котором Ленин сказал, что русские революционеры его «выстрадали», т. е. долго мучились поисками того, чем можно обмануть народ, и наконец нашли этот вернейший из обманов. В марксизме было вранье сразу обо всем: и о героизме, и о справедливости, и о всемирном братстве, а подавался он в форме точной науки, т. е. истины, и говорил о товарах, деньгах и прочих цифровых показателях бытия. Могла ли взыскующая правду Россия устоять перед таким соблазном?

С какого-то момента стало ясно, что она перед ним не устоит, и это породило в обществе новое чувство – страх, так как одним из существенных пунктов марксистского лжеслова была революция. Неизбежность революции нависла над Россией как дамоклов меч, и разные люди реагировали на это по-разному. Одни, как страус, прятали голову в песок, одурманивая себя, чтобы не задумываться о будущем, вечеринками, салонами, возбуждающими танцевальными ритмами, эротикой – в общем, следованием наказу Маяковского «Ешь ананасы, рябчиков жуй». Другие говорили: скорее бы; лучше гром, чем ожидание грома! Третьи твердо и сознательно шли в революцию, находя в этом для себя смысл жизни. Четвертые пытались ее предотвратить.

Одной из таких попыток было появление и стремительное распространение обостренного эстетизма, известного под названиями «стиль модерн», «Мир искусства», «арт нуво», «югендстиль», «сецессион». Это была ставка на тезис Достоевского «красота спасет мир». Модерн, захвативший все виды искусства и архитектуру, был демонстрацией чистой, бессодержательной красоты, красоты самой по себе, которую можно приспособить к чему угодно и наполнить любым содержанием. Эта чистая красота взывала к сильным людям, готовившим революцию, с мольбой о пощаде и с обещанием служить им во всем и даже начала выполнять это обещание – например, дала большевистской газете «Правда» шрифт логотипа. Но красота мира не спасла – революция все-таки разразилась и смела 90 % той эстетики, которой пытался пленить революционеров модерн.

Другой попыткой была апелляция к нравственному чувству, обнародованная в сборнике «Вехи». Это была порка русской интеллигенции за легкомысленное поведение, приведшее к кровавым событиям пятого года. Авторы «Вех» вразумляли своих коллег и самих себя: надо идти путем не переделки социума, а переделки самих себя. Наша беда в том, говорили они, что мы ленивы, легковерны, суетливы, нетерпеливы, не имеем понятия о внутренней дисциплине, воображаем, что служим народу, в то время как роем ему яму, и народ знает это и ненавидит нас за это. Наша глупость привела уже к смуте и может привести к еще худшей, поэтому ее надо из себя изживать. Но и этика не спасла мир: в авторов сборника полетели гнилые помидоры и тухлые яйца, и никто из интеллигентов не вразумился и не прекратил свою разрушительную активность. Отрезвить обезумевшую Россию было уже невозможно, и в назначенный Промыслом час произошло величайшее событие двадцатого века – грянула страшная Русская революция.

В результате на одной шестой части планеты утвердилось лжеслово о цифре. Как это было с самого начала понятно всем умным и духовным людям, а сейчас понятно уже почти всем, долго господствовать оно не могло, так как у лжи короткие ноги. Выдавая желаемое за действительное, Ленин заявил: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно», – но подлинная действительность состояла в том, что это учение было бессильным, потому что было ложным. Его ложность должна была рано или поздно вылезти наружу, и на это возложили свои надежды русские эмигранты, объединившиеся вокруг журнала «Смена вех». Рассуждение сменовеховцев (к которым примкнули потом «младороссы» и «евразийцы») было таким: большевиков надо не ругать, а поддерживать, поскольку они укрепляют русское государство и защищают русский народ от разлатающего влияния масонского Запада. Конечно, они основывают это государство на лживой базе марксизма-ленинизма, но ее непрочность со временем выявится, и сама жизнь заставит большевиков вернуться к тому единственному фундаменту, на котором только и можно водрузить крепкое государство, – к национальному чувству русского народа. Таким образом, спасенная от сатанинских сил мировой закулисы Россия вернется к своей исконной сути. Надо добавить к этому, что на постепенное перерождение большевиков из интернационалистов в патриотов уповали и многие русские в самой тогдашней России. Сегодня мы можем со всей определенностью ответить на вопрос, сбылись ли эти упования.

Нет, они не сбылись! Ход событий привнес в нашу историю нечто такое, чего не могли предвидеть никакие прогнозисты, ибо их прогнозы были не богодухновенными пророчествами, а человеческими расчетами, а такие расчеты всегда грубы и приблизительны. Никто не учел «тонкого эффекта», который и сыграл в определенный момент решающую роль. Сейчас, правда, кажется, что его можно было заранее вычислить, но ведь задним умом мы все крепки. Невычислимым моментом оказалось тут поведение начальства.

Надо заметить, что оно начало ощущать зыбкость марксизма как фундамента государственности почти сразу после свершения революции, поэтому львиная доля их энергии шла на то, чтобы внушить и себе и народу, что марксизм незыблем и учение о коммунизме есть слово истины. С каждым годом это становилось все более трудным делом, так как несоответствие этого учения тому, что происходило вокруг, делалось все более вопиющим. Мировой революцией и не пахло; производительность труда при социализме оказалась не более высокой, как предсказывала теория, а гораздо более низкой, чем при капитализме; и мы теряли всякую надежду выиграть у него экономическое соревнование; революционный энтузиазм масс не разгорался, а затухал. Что оставалось делать вождям? Силой заставлять нас верить в коммунизм? Они и заставляли, но вскоре поняли, что на этом долго не продержишься. Репрессии раннего социализма есть не что иное, как попытка онтологизировать утопию путем введения в нее такой бесспорно онтологической вещи, как смерть, но когда смерть становится единственным онтологическим элементом бытия, то все это бытие приобретает характер умирания, поскольку смерть становится единственным реальным началом и в духовной сфере.

Так всякий социализм превращается в общество вымирания, как это первым показал Шафаревич в книге «Социализм как фактор мировой истории». Вымирать же нашему начальству не захотелось, и Сталин действительно стал обращать взоры в поисках живительного начала государственности к патриотизму, но смерть застала его еще тогда, когда он делал в этом направлении лишь первые шаги. Сменивший же его рабфаковец Хрущев не обладал его гибкостью ума и вернул нашу официальную идеологию к тому, что вдалбливали ему в голову в юности, – к наивным ленинским лозунгам и даже к идее мировой революции (он сказал американцам: «Мы вас похороним»). Однако поскольку наивность этого бреда могла вызвать смех не только у кур, но у птиц и значительно более крупных размеров, вроде индюшек, то у начальства остался только один выход: взять на вооружение цинизм и думать одно, а населению внушать совершенно другое.

Необходимость постоянной жизни в цинизме сделала профессию вождя самой вредной профессией в Советском Союзе. Наши генсеки и члены Политбюро долго не могли привыкнуть к двойному существованию, спивались, преждевременно старились, впадали в маразм, лишались почек и т. д. И вдруг все это кончилось – в высшую номенклатуру пришло поколение мутантов, у которого уже не было аллергии на бесстыдство. Это был квантовый переход на пониженный уровень духовности, и именно из-за потери духовности, имевшей вначале защитный характер, а потом ставшей свойством личности, они оказались готовыми принять цифру как своего бога и свой идеал. Вот чего не предвидели сменовеховцы: того, что в России конца двадцатого века капитализм примут верхи, а низы отвергнут его с удвоенной силой, потому что «номенклатурный капитализм» окажется особенно мерзким и будет означать разворовывание и продажу России властями. Они не могли себе представить парадокса: наследники большевиков превратились не в патриотов, а в самую антинациональную из всех возможных компрадорскую буржуазию. Вместо того чтобы укреплять государственность, как ожидали этого оптимисты, они начали интенсивно ее разваливать.

Теперь мы можем дать объективную оценку сложившейся в мире духовной ситуации. Если говорить совсем кратко, она заключается в обостряющемся духовном противоборстве глобального масштаба.

Капитализма наш народ так и не принял, и теперь уже ясно, что и не примет. Вначале этому препятствовали коммунисты, чья пропаганда все-таки действовала, теперь же, когда преемники коммунистов, назвавшие себя «демократами» сами его приняли, народ тем более не сделает этого, поскольку для его отвержения у него появились еще две причины. О первой мы только что сказали: компрадорский капитализм верхов стал олицетворением национального предательства, коррупции и криминального беспредела, и от него всех, кроме мутантов-демократов, уже тошнит. Выборы в регионах наглядно показывают, что люди начинают решительно предпочитать «левых», так как государственниками показывают себя нынче только левые. В ближайшем будущем эта тенденция, несомненно, усилится. Вторая причина лежит в том, что за прошедшие семьдесят лет мировой капитализм, который нам предлагают скопировать, действительно вошел в фазу окончательного загнивания и потерял всякую привлекательность. Власть числа становится уже не плутократией, т. е. властью денег, а «цифрократией» – прямой властью цифры, которую скоро будут наносить лазером на чело и правую руку каждого, а деньги вообще отменят. Это точно предсказано в Апокалипсисе (Откр 13, 16), и это будет преддверие воцарения антихриста.

Отсюда совершенно ясно, в чем состоит наша русская миссия перед человечеством. Мы должны стоять насмерть в своем отвержении цифры и возвращаться к Слову с большой буквы. Не подчинившееся цифре зверя «малое стадо» тоже предречено в Откровении Иоанна Богослова, и этим стадом должна стать возрожденная Святая Русь. Больше стать им некому.

 

Наш Бог – Троица

Христианский догмат о Троице – вершина человеческого знания, предельная для нас глубина и полнота мировой истины. Сколько бы люди еще ни прожили на земле, ничего принципиально нового им уже не откроется. Блистательнейшие идеи великих мыслителей мировой истории имеют подлинную ценность лишь в той мере, в какой они соотносятся с тезисом о триединстве Творца и Вседержителя или могут быть использованы как вспомогательные соображения для его усвоения. Совершенно прав был Иван Киреевский, сказавший: «Направление философии зависит в первом начале своем от того понятия, которое мы имеем о Пресвятой Троице».

Что же, значит, простым людям нечего и мечтать постигнуть премудрость главного положения христианского богословия, до которой не сумели подняться ни Эммануил Кант, ни Лев Толстой?

Вовсе нет! Великие истины обладают тем свойством, что могут открываться человеку на разных уровнях, начиная с самого простого, и на каждом из них происходит реальное приобщение к заключенному в них смыслу, хотя и не полное, но полезное и назидательное. Особенно убедительно подтверждается это на примере догмата о Троице, который в первом приближении может быть объясним младенцу, а во всей бесконечности содержания остается недоступным никакому теологу. Вот пример объяснения троичности Бога на детском уровне, которое в действительности оказывается очень глубоким. Выступавшему в прямом эфире священнику позвонил пятилетний мальчик и спросил: «А почему Бог один, а лицо не одно, а три?» Батюшка ответил замечательно: «Потому, что Бог есть любовь, а чтобы она была, нужны лица, любящие друг друга. Вот и живет в Боге изначально любовь: Отец любит Сына и Духа, Сын любит Отца и Духа, Дух любит Отца и Сына». Разве может не понять этого маленький человечек, который знает, что такое любовь с тех самых пор, когда научился узнавать склоняющуюся над его колыбелькой маму? Ведь это понимание очень верное.

Однако более требовательные к логике взрослые могут возразить: так рассуждать хорошо лишь тогда, когда заранее знаешь, что Бог есть Троица, а этот главный, исходный факт, откуда стал известен? Кто первый догадался об этом и что подтолкнуло его к такой нетривиальной мысли?

Такого догадливого гения не было. Никто из людей самостоятельно додуматься до этой коренной истины мироздания никогда не смог бы. Она была дана нам в Божественном Откровении, да и то после длительной исторической подготовки, направленной к тому, чтобы мы смогли ее вместить.

В эту подготовку были промыслительно вовлечены три великих народа древности: израильтяне, греки и римляне. Не будем обсуждать, чей вклад был весомее, – все они являлись необходимыми, – а посмотрим, в чем они заключались.

Древнеизраильская цивилизация выработала четко выраженную и энергично акцентированную идею единобожия. Будь оно абсолютно строгим, т. е. единственный Бог имел бы единственное лицо (как Аллах у магометан), это было бы несовместимо с христианством и не могло бы быть первым к нему шагом; если бы в одной из глав священной для евреев Книги Бытия не было удивительного и, казалось бы, противоречащего духу Ветхого Завета рассказа о том, как Бог является Аврааму в виде трех мужей, и Авраам говорит им всем трем вместе «Ты», будто это одно существо. Ясно, что это место Пятикнижия есть не что иное, как сокровенная информация о Троице, которая на тот момент была непонятной, но через много веков превзошла по своему значению содержание других глав.

О греках. Их роль в приуготовлении человечества к познанию истины огромна: она заключается в том, что они создали философию – отыскание сущности явлений. Основываясь на методе умозрения, эллинские мудрецы еще в V веке до н. э. пришли к утверждению, что сущностью мира является Единое, абсолютно простое в смысле отсутствия каких бы то ни было частей, но в слитном виде содержащее в себе все. Единое может развертываться во Многое, и, если взять его полную развертку и охватить ее взором как объект, мы получим Другое Единое, эквивалентное ему по емкости, но не целостное, а, напротив, дробное, составляющее структуру. Вот этот переход атома в структуру, происходящий без потери содержания, и обратное свертывание структуры в атом и составляет, по убеждению греческих философов, суть мировой жизни. Нетрудно догадаться, что Единое стало прообразом христианского Бога-Отца, а Другое – прообразом Сына, или Бога-Слова, каковое наименование указывает именно на Его структурированность, ибо слово всегда состоит из частей – букв или фонем.

Участие римской цивилизации в формировании и распространении христианского представления о Боге не менее существенно. С начала первого века до н. э. Римское государство неотвратимо эволюционировало от республики к монархии. После продолжительных гражданских войн член второго триумвирата Октавиан Август был провозглашен императором, а через 27 лет после этого в Вифлееме родился Христос. Бог-Сын будто специально ждал, чтобы воплотиться для своей спасительной миссии, срока, когда возникнет империя, и понятно почему: до этого у Него ничего не получилось бы. Евреи, первыми открывшие Бога-Отца, воспринимали Его как «Бога Израилева» или «Бога Авраама, Исаака и Якова», отзвук чего до сих пор сохранился в наших церковных молитвах, а Христос пришел, чтобы обратиться ко всему человечеству, поэтому такое местническое понимание правильной веры необходимо было преодолеть, заменив национальную психологию интернациональной. Именно такая замена и произошла в эпоху кесарей, когда статус полноценной личности получал не тот, кто принадлежал к такому-то этносу или к такому-то сословию, а кто имел римское гражданство. Все мы знаем слова апостола Павла, что во Христе нет ни иудея, ни эллина, но задумываемся ли о том, что это юридическое уравнивание произошло в Римской империи и было первым шагом к уравниванию духовному? Но помимо этой психологической подготовки к христианизации народов Рим осуществил и не менее важную техническую подготовку: создал однородное правовое, языковое и коммуникационное пространство от Британии до Северной Африки и от Пиренеев до Карпат, благодаря чему проповедь христовых учеников и апостолов смогла стать воистину вселенской.

Итак, к моменту Боговоплощения тремя великими цивилизациями, деятельность которых, несомненно, направлялась Божьим промыслом, были созданы уже многие составляющие Истины: единобожие с намеком на Троицу, философский дуализм, представляющий сущее в двух модусах, поворот к трактовке Истины как наднациональной, вселенской правды. Но чтобы намек превратился в догмат, чтобы модусы ожили и превратились в Ипостаси, чтобы вселенскость политическая стала вселенскостью религиозной, эти составляющие должны были быть творчески синтезированы с добавлением к ним новых идей, превращающих их соединение в цельное миропонимание. Ради этого синтеза и стало Слово плотью, осуществив его в величайшем тексте всех времен и народов – в Евангелии, или Благой Вести. Здесь Троица выступает уже не прикровенно, а явно. В главе 3 от Матфея Бог предстает во всей полноте: Отец свидетельствует о Себе возгласом «Се есть Сын Мой – возлюбленный», Дух – в виде сходящего на Сына голубя, в то время как сам Сын, воплощенный в Иисусе, крестится от Иоанна в Иордане. А в третьей и шестнадцатой главах от Иоанна дается развернутое представление о Святом Духе, наличие которого превращает эллинскую пару «Единое – его Другое» в триаду «Отец – Другое Отца Сын – общий для Отца и Сына Дух». Этим круг человеческого богопознания в общих чертах завершился, ибо «2» есть открытое число, а «3» – замкнутое.

Но стала ли эта веками созревавшая в умах лучших мыслителей великая истина, окончательно выраженная самим Богом, достоянием рядовых христиан и как повлияла она на судьбу человечества?

Повлияла самым кардинальным образом, круто изменив весь ход мировой истории, именно потому, что стала достоянием самых широких масс. Только не надо это понимать так, будто каждый уверовавший в Троицу стал искусным богословом и научился математически точно доказывать самому себе и другим, что Бог не может быть не кем иным, как соединением трех единосущных лиц. Это надо понимать в том смысле, что народы, населяющие Европу и прилегающие территории, начали интегрироваться в новую цивилизацию, ядром которой был отлитый в чеканные формулировки Символа Веры, догмат о Троице, и постепенно начали проникаться ее духом, ее критериями добра и зла, отношением к себе и ближним и вырабатывать соответствующую культуру, правосознание и бытовые традиции.

Отметим три главные характеристики этой прекраснейшей и самой животворной из всех цивилизаций. Идеальная гармония между «Я» и «Мы», существующая в Троице, которая получила гениальное пластическое выражение в знаменитой иконе Рублева, порождает бесконфликтное взаимодействие между личностью и обществом, идущее на пользу и ей и ему. Это подтверждено историей: сугубое почитание Пресвятой Троицы, распространившееся из посвященной Ей преподобным Сергием обители по всей Руси, быстро привело к окончанию княжеских междоусобиц и содействовало образованию единого Российского государства.

Говоря о второй характеристике, вернемся к тому, что было сказано в начале «для детей», добавив к этому богословский аргумент: только при наличии в Боге Лиц категория любви обретает дотварный статус и, более того, становится причиной сотворения мира, в котором преизбыточная Божественная любовь как бы выплескивается наружу. Ни в какой другой религии нет столь высокого понятия о любви, как в той, которая исповедует Троицу, что, конечно, сказывается на жизнеустроении, порожденном этой религией. Третья характеристика – придание христианством высочайшего достоинства человеку: здесь человек в некотором смысле входит в состав самого Божества, так как Второе Лицо Троицы есть Богочеловек. […]

 

Сподвижник Ярослава Мудрого

Святитель Иларион – колоссальная фигура в русской истории. Это не преувеличение, не выражение выплеснувшегося через край благоговения перед его обаятельной личностью, а несомненный объективный факт. Доказывается он очень просто: он сыграл ключевую роль в формировании как русской государственности, так и русской святости – разве этого мало для такой высокой оценки?

Его значение в обеих упомянутых областях можно назвать преобразовательным. На своем примере он показал то, что должно было войти в жизнь Руси, делая ее в политическом и религиозном отношении все более самодостаточной.

Говоря об Иларионе, историки всегда подчеркивают, что он был первым митрополитом всея Руси русским по крови – предстоятели, бывшие до него, были греками и назначались в Константинополе тамошним патриархом и утверждались византийским императором. Этот порядок был совершенно естественным, поскольку Русская Церковь в то время была одной из епархий Церкви греческой, вошедшей в нее в этом статусе по просьбе крестителя Руси святого Владимира. Но главное было не в том, что Иларион был этническим русским, а в том, что он был поставлен на митрополичью кафедру собором русских епископов. По тем временам это было совершенно невероятное событие, и оно не могло бы произойти, если бы не одно чрезвычайное обстоятельство: Русь в этот период воевала с Византией. Однако, когда был заключен мир, Царьград утвердил Илариона в его сане. Это был промыслительно явленный русскому народу прообраз будущей автокефалии нашей Церкви, которую она получила лишь триста лет спустя, в 1448 году. К этому не только экклезиологическому, но и политическому идеалу (ибо Церковь тогда не была «отделена от государства»), неожиданно блеснувшему на самой заре ее существования, Русь стремилась все эти три столетия, и воспоминания о стопроцентном национальном митрополите Иларионе ободряли и вселяли надежду.

Вторая, не менее удивительная преобразовательная роль святителя Илариона состояла в том, что именно он, а не кто-либо еще, заложил основу прародины всех русских преподобных – Киево-Печерского монастыря. Об этом тоже говорят достаточно редко, а зря. Будучи священником в церкви всех Апостолов в княжеском селе Берестове, он часто уходил для уединенной молитвы на кручу Днепра и выкопал там пещеру длиной в две сажени. Это и была первая пещера знаменитой обители, в которой поселился родоначальник русского иночества преподобный Антоний, когда вернулся с Афона в Киев. […]

Владыка Иларион жил в XI веке, который с полным правом можно назвать «веком крещения Руси». Таинство, произведенное над киевлянами в 988 году в Днепре и Почайне, было только затравкой процесса, дрожжами, которые лишь позже должны были заквасить все тесто. Новая вера не сразу дошла до сердец русских людей, тем более до их разумения. Христианское правосознание только в середине XI века стало входить в государственные юридические нормы – в «Русскую правду», позже – в «Поучение» Владимира Мономаха. Казалось бы, что в этот «неофитский» век еще не могло сложиться на Руси безукоризненно грамотного православного богословия, что оно придет потом, но вот парадокс: богословский уровень «Слова о законе и благодати», прочитанного Иларионом в Десятинной церкви Киева незадолго до своего поставления в митрополиты (и, может быть, содействовавшего этому поставлению), выше, чем у большинства тех публикаций, которые издаются сегодня в целях объяснения читателям, что такое христианское учение. В «Слове» есть очень важный момент, который сегодня практически замалчивается – то ли из-за политкорректности, то ли по недостаточной чуткости авторов не к букве Писания, а к его духу.

Такой «опечаткой», а точнее сказать, плохим переводом является русский текст семнадцатого стиха пятой главы Евангелия от Матфея: «Не думайте, что Я пришел нарушить закон или пророков; не нарушить пришел, но исполнить». Слово «исполнить» перешло в неизмененном виде из церковнославянского текста, а там оно означало вовсе не то, что в современном русском языке понимается под ним, – оно означало, говоря по-нынешнему, «дополнить». Впрочем, лучше обратиться прямо к подлиннику. Там употреблен греческий глагол, который переводится как «наполнить», «насытить», «завершить». Разница, согласитесь, принципиальная. Читая «Я пришел исполнить», мы понимаем дело так, что закон Моисея и речения ветхозаветных пророков уже содержали в себе полноту Истины, и Христос явился только для того, чтобы перевести ее из области теории в область практических действий, т. е. организовать по этим указаниям жизнь уверовавших в него людей. В самом деле, ведь исполнитель не является творческой личностью, он делает лишь то, что ему приказали. Стоило ли Сыну Божию воплощаться, восходить на Голгофу, воскресать, возноситься и посылать на апостолов Святого Духа, чтобы этой ценой просто «исполнить» нечто заранее предрешенное? Другое дело «наполнить», «завершить». Тут предполагается, что бывшее до этого имеет пустоты и пробелы, что оно не доведено до конца. И святитель Иларион именно в этом смысле воспринимал глагол из семнадцатого стиха, который читал и по-гречески. Такое восприятие приводит к совершенно не такому взгляду на соотношение Ветхого и Нового Заветов, какой, к сожалению, в наше время стал общепринятым.

Этот ложный взгляд ярче всего проявляется в популярном ныне термине «иудеохристианство». Он предполагает, что христианство естественным путем выросло из религии древних иудеев, как дерево вырастает из семени, содержащего весь его генетический код, поэтому в названии нашей веры должна найти какой-то отзвук и вера, ее взрастившая. Это – большая ошибка. Из ветхозаветной религии ничего бы само собой не выросло, ибо те элементы, которые ее дополнили, появились в результате потрясшего мир Новозаветного Откровения. Не надо делать никаких догадок по поводу того, чем бы стала религия древних евреев, если бы ее не вобрало в себя в качестве составной части христианство: ответ на этот вопрос дала сама история. Не влившаяся в христианство, где она получила в корне новый смысл, вера древних евреев существует – это вера современных евреев, иудаизм, и это абсолютно другая религия, несовместимая с христианством. Да, в ней почитается Единый Бог, и кто-то скажет: и христиане почитают Единого Бога. Это так, но у христиан этот Бог – единосущная Троица, а у иудеев Он – Единица. Между этими представлениями о Боге – пропасть. Христос действительно не нарушил принципа единобожия, но насытил его таким содержанием, которого раньше не было. Кстати, Он не нарушил и философской концепции «Единое – Многое» древнегреческого мудреца Парменида, и «Единое» стало у Него Отцом, а «Многое» – Сыном, но неужели на этом основании мы будем вправе назвать православие «эллинохристианством»?

Святитель Иларион был чужд той лицемерной «политкорректности», к которой современные авторы прибегают страха ради, и, сравнивая Ветхий и Новый Заветы, четко ставил все на свои места. Послушайте, что он говорил при этом: «Изгнаны были иудеи и рассеяны по странам, а сыны благодати, христиане, наследники стали Богу и Отцу. Как меркнет свет луны при восставшем солнце, так и закон – при явлении благодати: стужа ночная гибнет от солнечного тепла, согревающего землю, и человечество уже не горбится под бременем закона, но в благодати свободно ходит». […]

И еще один мотив, ясно слышный в творениях святителя Илариона, а сегодня почему-то умолкнувший, – безмерная радость за свою страну, над которой воссияло Солнце Правды. Он испытывал ее полвека спустя после Крещения Руси – величие события дошло до сознания нации именно за такой срок. Может, «Новое Крещение Руси» произошло после периода атеизма в 1990-х. Может, радость по этому поводу, которой пока не видно, охватит следующее поколение?

 

Преподобный Серафим и будущее России

По реке истории мы плывем не на байдарке, а на весельной шлюпке: куда двигаемся, не видим; мимо чего-то проплываем, улавливаем лишь боковым зрением, не успевая осмыслить. И только тот участок, от которого достаточно удалились, открывается нам с полной ясностью, и мы начинаем понимать его суть и смысл – смысл минувшего. […]

Мир вещей, явлений и событий, будучи по своей природе множественным, не годится для того, чтобы нести в себе самом какой-либо смысл – материя разделяет, а не объединяет, дробит, а не сплачивает. Смысл срастается с той данностью, которая, как и он, неделима, а такая данность на свете только одна – чье-то «я». Подобное тяготеет к подобному, единое способно жить лишь в другом едином, смысл истории не может обрести своего существования в чем-либо, кроме ума разумного существа, созерцающего историю, охватывающего ее своим взглядом. Однако простота формы не означает простоты содержания: смысл может быть очень богатым, хотя это богатство в нем не имеет структуры и является слитным. «Я» может принимать в себя сложную систему, сплавляя ее в целостность и с помощью этого сплавления придавая ей смысл, которого в ней самой не было. Как это происходит, видно из описания Моцарта процесса сочинения музыки.

«После того, как я выбрал одну мелодию, к ней вскоре присоединяется другая, в соответствии с требованиями общей композиции, контрапункта и оркестровки, и все эти куски образуют «сырое тесто»… Произведение затем растет, я слышу его все более и более отчетливо, и сочинение завершается в моей голове, каким бы оно ни было длинным. Затем я охватываю его единым взором, как хорошую картину или красивого мальчика, я слышу его в своем воображении не последовательно, с деталями всех партий, как оно должно звучать позже, но все целиком в ансамбле».

Точно по такому же принципу создается в воображении историка целостный образ прошлого, возникновению которого предшествует рытье в архивах, изучение документов, чтение мемуаров и т. п. Весь этот материал постепенно организуется по каким-то интуитивно ощущаемым нами законам композиции – что-то выбрасывается как несущественное, на чем-то ставится особое ударение, – и настает момент, когда эпоха предстает перед внутренним взором историка сразу вся целиком и одновременно с этим ему открывается ее смысл.

Конечно, под «историком» здесь надо понимать не только профессионала, но любого человека, который интересуется прошлым и размышляет над ним, читая соответствующую литературу. У каждого такого человека формируется в сознании свой образ истории, а значит, и ее смысл. Понятно, что таких смыслов много и все они хотя бы чем-нибудь отличаются друг от друга. Каждый из индивидуальных образов былого, даже если он возник под влиянием сказанного другим индивидом, будучи элементом уникального «Я», так же уникален, как и оно само.

Не вытекает ли отсюда с логической неизбежностью, что в истории нет объективного смысла? Ведь в самих событиях он пребывать не может, ибо события и смысл разноприродны: они материальны и множественны, а он духовен и целостен. Получается, что история лишена собственного смысла. Однако наш разум не может примириться с таким выводом, несмотря на его логическую безупречность, и продолжает быть уверенным, что в истории есть не относительный, зависящий от того, что думают о ней люди, а абсолютный смысл, который был бы в ней даже в том случае, если бы никто из людей о ней не думал. Но как это возможно – ведь смысл может существовать только в чьем-то «я»? Да, все так, но если это «я» абсолютно, то и смысл будет абсолютным. Вот и разгадка парадокса: абсолютный смысл в истории есть, и это – образ истории, имеющийся в сознании Творца. […]

Бог сам делится с человеком своим пониманием предмета. Он может поделиться и с не очень благочестивым исследователем, если захочет через него донести до людей какую-то истину, в том числе и историческую, но гораздо чаще Он сообщает свой образ истории святым. Почему? Да потому, что святые постоянно помнят слова псалма «всяк человек ложь» и старательно очищают свое сознание от человеческой лжи, от всего личного и субъективного, и ждут, когда в чисто выметенную горницу их души войдет Святой Дух, чтобы наставить их на всякую истину, в частности, на историческую. И Бог не посрамляет их ожидания. Так и у нас, грешных, появляется шанс понять смысл истории: не зная, какой видит ее непосредственно сам Бог, мы можем разыскать сведения о том, какой видели ее святые, глядевшие на нее Его глазами. Особенно ценен для нас в этом смысле великий старец Серафим Саровский, поскольку его взгляд на Россию, а значит, и на судьбы всего мира, хорошо документирован, а тот факт, что он совершенно очистился от своего субъективного «я» и жил в Боге и с Богом, подтверждается сотнями свидетельств. Одним из самых ярких свидетельств такого рода является поразительный эпизод из жизни преподобного, который в силу абсолютной его запредельности было бы дерзостью пересказывать и можно лишь процитировать оставивших свои записи современников.

«Однажды о. Серафим призвал к себе Елену Васильевну Мантурову и сказал ей: “Ты всегда меня слушала, радость моя, и вот теперь хочу я тебе дать одно послушание. Исполнишь ли ты его, матушка?”. – “Я всегда вас слушала, – ответила она, – и всегда готова вас слушать!” “Во, во, так, радость моя! – воскликнул старец и продолжал: Вот, видишь ли, матушка, Михаил Васильевич, братец-то твой, болен у нас, и пришло время ему умирать… умереть надо ему, матушка, а он мне еще нужен для обители-то нашей, для сирот-то… Так вот и послушание тебе: умри ты за Михаила Васильевича, матушка!” – “Благословите, батюшка!” – ответила Елена Васильевна смиренно и как будто спокойно».

Хотя спокойствие Мантуровой длилось недолго, и, когда до нее дошел смысл «послушания», ее объял ужас, она не отреклась от своего согласия и вскоре умерла, а брат ее поправился. Комментировать это не поворачивается язык, но сказать что-то об этом все-таки необходимо. Сказать можно лишь то, что жизнь и смерть всякого человека находятся в руках одного Господа, и если жребии двух праведников поменялись по слову отца Серафима, значит, он произнес его не от себя, а от лица Всевышнего, с которым слился до такой степени, что сделался Его земным продолжением. Значит, и путь России он созерцал не своим взором, а взором Того, Кто ведет ее по этому пути.

Что же сообщает нам великий угодник Божий о России? Его слова сохранились в записках Николая Александровича Мотовилова, которому батюшка Серафим открыл ее тайну в устной беседе.

Преподобный сказал, что срок жизни, назначенный ему Богом, намного превышает сто лет. Но мы знаем, что он умер, не дожив до восьмидесяти. Как же это? Се объясняется его предсказанием, из которого следует, что это была не окончательная смерть, а лишь временное прекращение жизни, которая возобновится, когда закончится в нашей стране период безбожия и русские люди вернутся к вере. Тогда батюшка Серафим воскреснет и откроет в Дивееве проповедь всемирного покаяния, на которую соберется множество народа со всех концов земли. Мотовилову больше всего показалось невероятным, что центром вселенского проповедования будет не Саров, а Дивеево: «Нешто Вас Саровские отдадут?» – недоуменно спросил он старца.

Сегодня эта часть пророчества уже исполнилась: мощи преподобного по стечению обстоятельств покоятся именно в Дивееве, будто ожидая того часа, когда начнет сбываться и остальное…

Сопоставляя слова преподобного Серафима со словами другого инока, старца Филофея, жившего на три столетия раньше, «Москва – Третий Рим, а четвертому не быти», мы видим их полное друг другу соответствие. Великая тайна России, открываемя нам Богом через двух своих угодников, состоит в том, что ей предназначено быть последней свидетельницей Христовой Правды перед лицом погружающегося в бездну греха мира перед приходом антихриста и концом истории. Сроки же известны одному Богу и раскрытию не подлежат. Нам, русским, нужно думать не о сроках, а о том, чтобы быть готовыми к возложенной на нас Богом миссии духовного свидетельствования.

 

Что дало миру христианство?

Христианство отмечает круглую дату. Две тысячи лет назад предвечный Бог воплотился в человека и вошел в протекающую во времени и пространстве земную жизнь. Он взял на Себя людские грехи, умер вместе с ними на кресте, воскрес, вознесся к Отцу и, ниспослав оттуда на апостолов Святого Духа, основал вышедшую на вселенскую проповедь Церковь. Все это изменило ход мировой истории, и сегодня мы спрашиваем себя: а в чем конкретно заключались эти изменения? Давайте попробуем ответить на этот вопрос хотя бы в самой краткой форме, коснувшись лишь наиболее значимых аспектов людского бытия.

1. Индивидуальное жизнеустроение

«Кто во Христе, – говорит апостол Павел, – тот новая тварь; древнее прошло, теперь все новое» (2 Кор 5, 17). В чем же состояла эта новизна? Во-первых, христианство освободило человека от власти внешних обстоятельств и сделало его хозяином своей судьбы, который, если захочет, может так возвыситься, что карьера удачливого царедворца и даже счастливый жребий самого царя покажутся в сравнении с этим сущим пустяком: он может войти в обители вечного блаженства. Во-вторых, оно явственно указало путь такого возвышения: дало заповеди, исполнение которых его обеспечивает. Впервые за всю историю человечества посмертная участь души была столь напрямую соотнесена со здешними поступками, что превратило отпущенное человеку время его земной жизни в «деньги вечности», которые можно накопить и в смертный час расплатиться ими за вход в Небесное Царство.

Чтобы понять масштаб этого переворота в сознании, нужно учесть, как смотрели на свою жизнь дохристианские народы античного мира. Судьба каждого была предопределенной, и изменить ее не мог не только он сам, но даже Зевс. Максимум, о чем можно было мечтать, – это узнать, что написано у тебя на роду, чтобы хоть как-то подготовить себя к неизбежному. Сегодня нам даже трудно себе представить, какое воздействие на психику и на поведение тогдашних людей оказывала эта фаталистическая концепция. Они платили громадные деньги оракулам, главный из которых – Дельфийский – был настоящим финансовым олигархом. Наиболее ярко тема рока раскрыта в трилогии Софокла о царе Эдипе. Постоянная мысль «что мне суждено, того не избежать» не могла не сковывать инициативу человека в любом деле и не вырабатывать в нем пассивность и консерватизм. […] Христианство раскрепостило человека, пробудило его от духовной спячки, высвободило его внутреннюю энергию, направив ее на достижение великой цели – стать небожителем. На почве христианства стали рождаться невиданные прежде личности, люди колоссальной воли и в то же время колоссального смирения, способные передвигать горы, исцелять больных и при этом считающие себя худшими из всех, кто живет на свете. «Новая тварь», появление которой предрекал апостол, начала публично заявлять о себе своими лучшими представителями, и они становились светочами сначала для христиан, а потом и для тех язычников, которые смутно чувствовали противоестественность установившегося в Римской империи образа жизни, но не знали, как его изменить. Когда Тертуллиан говорил, что всякая душа по природе христианка, он имел в виду, что человек какой-то глубинной генетической памятью помнит о рае, в котором пребывали наши прародители до грехопадения, и инстинктивно по нему тоскует. Пока не было светочей, тьма казалась нормой, но когда они появились, многие стали понимать, что это патология. Постепенно формировалось то, важность чего невозможно переоценить: новый идеал человека, и люди стали очищаться от своей греховности и оздоровляться. Абстрактные разговоры о вреде зла и пользе добра никого не меняют, другое дело, когда перед глазами есть живой образец, которому ты хочешь подражать.

После Миланского эдикта 313 года, сделавшего христианство государственной религией, новый эталон человека стал всеобщим.

2. Коллективное жизнеустроение

Христианство возникло в империи. Это обстоятельство несомненно было промыслительным. Наличие огромного однородного PAX ROMANA, не имеющего внутри себя лингвистических, таможенных, политических или информационных барьеров, обеспечило его быстрое распространение от северной Африки до Британского острова и Ирландии. Можно спросить: а не перевешивался ли этот положительный факт тем отрицательным фактом, что империя, бывшая тогда языческой, сопротивлялась христианству как единое целое, т. е. очень сильно? Нет, не перевешивался, так как это целое в то время уже агонизировало и его дни были сочтены. Христиане понимали, что им нужно просто перетерпеть. Внешний момент наличия государства был для них гораздо важнее того внутреннего момента, что это государство судорожно защищало свою обреченную идеологию. Всякое гонение только умножало ряды христиан и приближало их торжество.

В послании святого Павла римлянам есть слова, которые нередко вызывают недоумение: «начальник не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое» (Рим 13, 4). Они никак не могли относиться к реальному тогдашнему начальству, которое наказывало не тех, кого следовало. Фраза становится понятной, если предположить, что апостол уже видел духовными очами ту власть, которая должна была прийти в ближайшее время и действительно пришла в лице императора Константина, после чего меч кесаря стал служить Богу.

Почему христиане так нуждаются в благожелательно относящемся к их вере государстве? По той причине, что представление о должном поведении только тогда может прочно утвердиться в личном сознании, когда оно соответствует общепринятым этическим принципам, а чтобы этические принципы стали общепринятыми, им нужна поддержка со стороны законодательства, которое обретает максимальную убедительность именно на уровне государства. Конечно, этика первых христиан не имела законодательной поддержки, но это был период борьбы, и чувство собственной правоты возогревалось в них обильным нисхождением Святого Духа, с помощью которого Христос создал свою Церковь. Когда же они победили, экстраординарное Богодухновение прекратилось, и государственный протекционизм стал необходим. Кесарь принял на себя теперь функцию удерживающего, которую и провидел апостол Павел и которую христианские монархи выполняли сначала во всей Европе, затем в отдельных ее странах и в последний раз в России до самого начала XX века.

3. Наука и культура

Великая европейская наука и великое европейское искусство, возникшие где-то на исходе раннего Средневековья и кончившие свое существование совсем недавно, не были никаким закономерным следствием общечеловеческого развития, как пытаются представить официальные историки, а явились плодами христианства. И образование завязи, и набухание почки, и наливание плодовой мякоти соком происходило у них в рамках христианской государственности под покровительством «удерживающих» и вне этих рамок произойти никогда и нигде не могло бы. Когда же христианские государства исчезли с карты мира, плодоношение прекратилось.

Зависимость тут достаточно ясна. Ее легче всего заметить на примере науки. Как уже было сказано, христианство сделало человека дерзновенным, поскольку объявило ему о его богоподобии (Быт I, 26). Свойство подобия подразумевает сходство главных черт – в данном случае, разумеется, не по масштабу, а по специфике. Понятно, что сходство должно распространяться тут и на характер творчества, а в христианстве Божественное творчество обладает той отличительной особенностью, что это есть созидание из ничего (ex nihil). Если человек есть хотя бы бледная тень Бога, то он, пусть лишь в пределах своих ограниченных способностей, тоже должен творить из ничего! И вот, приглашенный к богоподражанию Ньютон изобретает математический анализ по существу «из ничего», и эта дисциплина становится фундаментом всего европейского естествознания.

Любопытно, что анализ был создан способом, похожим на тот, которым Бог, по мысли святителя Игнатия Брянчанинова, создал вселенную («Слово о смерти», подстрочное примечание о божественности математики). Получив из рук Ньютона и Лейбница расчетный аппарат небывалой эффективности, теоретики стали докапываться до его логических оснований. Более двух столетий лучшие математики Европы пытались четко зафиксировать постулаты, на которых зиждется интегральное исчисление, и только в 1979 году было доказано, что они не могут быть сформулированы в логико-арифметическом языке (теорема Париса-Харрингтона). В этом смысле анализ и вправду создан «из ничего». Однако сказать, что он создан «ничем», нельзя: все, что есть в нем ценного для науки, порождается его центральной смысловой категорией – понятием актуальной бесконечности. Оно логически невыразимо, но оно-то и представляет собой ту творческую силу, которая вызвала к жизни «высшую математику», как бесконечный Бог дал жизнь вселенной, так что «богоподобие» основателей этой дисциплины оказывается более прямым, чем можно было подумать раньше. И то, что они решились так буквально скопировать Творца, перевернуло мир. Вот вам зависимость между христианством и европейской наукой: не будь христианства, не было бы осознания человеком своего богоподобия; не будь такого осознания, не было бы дерзновенного человеческого творчества; не будь такого творчества, не было бы математического анализа; не будь анализа, не было бы ни одной точной науки. Конечно, то же рассуждение применимо и к европейскому искусству христианской эры, которое тоже было типичным творчеством художников «из ничего».

4. Технология

В материальном смысле мир перевернула не наука, а возникшая на ее базе технология. Она является следующим звеном приведенной причинно-следственной цепочки, а значит, тоже есть плод христианства. Возобновляя популярный в первые века спор с языческими жрецами, «чья вера лучше», мы могли бы сегодня сказать: конечно, наша – ведь она позволила нам летать по воздуху! Без христианства человечество до сих пор ездило бы на лошадках. Но, появившись благодаря христианству, современная технология стала всеобщим достоянием, ибо для ее освоения и усовершенствования творчества «из ничего» не требуется, а нужны лишь обычные человеческие способности. Великих открытий в науке нет уже пятьдесят лет, и их больше не будет, так как в мире нет больше христианских стран, но практическое освоение идей невозвратимой эпохи гениев будет еще какое-то время продолжаться. Примерами такого освоения являются компьютеры, космические полеты, Интернет, сельскохозяйственная генная инженерия и клонирование. Когда прикладной потенциал квантовой физики и молекулярной биологии будет исчерпан, развитие технологии остановится, ибо люди снова стали язычниками и утратили богоподобие. Евангельское речение «Без Мене не можете творити ничесоже» (Ин 15, 5) получит тогда свое убедительное подтверждение.

Общее заключение

Так что же, пережив двухтысячелетний взлет духовности, прикоснувшись к невыразимой красоте богоуподобления и несказанной радости богопознания, испытав непередаваемое словами счастье жизни во Христе, мы снова превращаемся в дикарей, правда, научившихся чинить телевизоры и с необыкновенной легкостью открывать банки с пивом?

В какой-то степени да. Конечно же, постхристианская эпоха, в которую вступило человечество, есть эпоха одичания. Однако надо вспомнить, что смерть христиан есть семя, которое затем прорастает. Мир стал уже не таким, каким он был до Рождества Христова: одни цивилизации из него выпали, в нем другие появились. В настоящий момент основных цивилизаций шесть: русская постправославная; посткатолическая (Латинская Америка, Испания, Португалия, Филиппины); постпротестантская (более распространенное название – «Современная западная цивилизация», а самоназвание – «Новый мировой порядок»); исламская; индуистская; дальневосточная (Китай и его сфера влияния). По иерархии фундаментальных ценностей и по постулатам национальной этики и национального правосознания, воплощенным в национальном образе идеального человека, цивилизация, поставленная в нашем списке первой, к которой принадлежим мы с вами, сохранила в себе в наименее поврежденном виде духовно-нравственное ядро первичной христианской цивилизации. Это и есть то семя, на которое можно сегодня возлагать надежду. Если оно прорастет, одичавшие народы снова просветятся. Масштабное восстановление действующих храмов в России делает эту надежду вполне обоснованной.

 

Его наказ: одухотворяйте всё творение

Только трое из вселенских учителей христианства удостоены титула «Богослов». Всего трое за всю историю Церкви!

Почему это звание присвоили первому из них, апостолу Иоану, и спрашивать нечего – кому же, как не ему? Две тысячи лет нас поражает последняя фраза его Евангелия: «Многое и другое совершил Иисус, но если бы писать о том подробно, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанные книги» (Ин 21, 25). Подчас мы воспринимаем ее как художественное преувеличение, однако если подробно раскрывать метафизическую глубину самого этого благовестил, то объем текста получился бы воистину немалый. В его первой фразе «В начале было Слово…» – бездонная истина о Сыне, едва лишь обозначенная, в третьей главе так же пунктиром намеченная истина о Святом Духе, а в четырнадцатой содержатся очень краткие, но дающие пытливому уму нескончаемую пищу для размышления намеки на взаимоотношения Отца и Сына. Содержание животворящей Троицы, на которой держится все, что держится в бытии, свернуто в десяток страниц: берите и осмысливайте!

И взяли, и стали осмысливать. Так через триста лет после Иоанна Богослова вышел на учительство защитник православного символа Веры от арианской ереси константинопольский патриарх Григорий Богослов, второй из удостоенных этого звания. И более шестисот лет они оставались двое.

Неужели за эти века не возникали и не решались принципиальные проблемы христианской науки о Боге, мире и человеке? Конечно, возникали и, конечно, успешно решались богодухновенными отцами Церкви. В пятом веке участниками Халкидонского Вселенского собора был раскрыт смысл слов Никео-Цареградского Символа Веры «Нас ради человек и нашего ради спасения сшедшего с небес» – сформулирован христологический догмат о двух естествах и двух волях в едином Лице Спасителя. В восьмом веке на Седьмом Вселенском соборе была поставлена точка в долгой борьбе с иконоборчеством, вошедшая в историю как «Торжество Православия», но никто из участвовавших в этом духовном учительстве святителей и преподобных, даже Иоанн Дамаскин, доказавший, что иконопочитание не есть идолопоклонство, не был почтен тем же эпитетом, что любимый ученик Христа и избавивший Римскую державу от арианства великий патриарх. И только в одиннадцатом веке к ним присоединился Симеон Новый Богослов.

На какой же детали Божьего мироустройства, о которой до него никто глубоко не задумывался, считая, что тут все ясно, сосредоточил свое внимание этот тихий и непритязательный аристократ, отказавшийся от блистательной придворной карьеры ради того, чтобы предаться не нарушаемому внешней суетой богомыслию в монастырской келье? На детали всем известной, но никем до него до конца не понятой – на ПЛОТИ.

До него тут все казалось самоочевидным: плоть – враг нашего спасения, она вводит нас в грех, и ее надо всячески умерщвлять, как это делал еще Иоанн Предтеча, а затем христианские преподобные, носившие вериги, подставлявшие тело зною и холоду, морившие его голодом. Самым ярким примером тут служит жестокое обращение с собственной плотью Марии Египетской, сделавшей свою телесную оболочку почти призрачной. Но вот что замечательно: именно этот идеал, если вдуматься в него как следует, становится поворотным пунктом, меняющим общепринятое в первые десять веков христианства отношение к плоти. Давайте же попробуем вдуматься в этот сюжет, не прибегая пока к учению преподобного Симеона, а употребляя только обычную логику.

Мария Египетская не ублажала свою плоть, постоянно держала ее в строгости, сурово пресекала ее позывы и потребности. Зная об этом, мы говорим: она умерщвляла свою плоть. Если это действительно было умерщвление, то, поскольку преподобная Мария преуспела в этом деле больше кого-либо другого, это означает, что она добилась своего и ее плоть стала мертвой. Но как же этот мертвый призрак сумел ходить по воде, как посуху? Ведь реку переходила не душа святой Марии, а ее тело\ Разве увязывается такое поразительное свойство со статусом мертвечины? Замученное, заморенное, иссушенное солнцем и ветрами тело, которым пренебрегают, которое ненавидят и бичуют и по земле-то еле-еле протащится, а это парит, как ковер-самолет! Тренированное, обильно питаемое мощное тело олимпийского чемпиона дай бог пролетит над землей в прыжке восемь метров, а этому и стометровая ширина реки нипочем! Неувязка получается…

Этот парадокс раскрыл для нас преподобный Симеон и внес этим громадный вклад в богопознание. Он произвел тонкое философское различение в нашей эмпирической плоти двух принципиально разных составляющих: той первозданной человеческой плоти, которую сотворил Господь в шестой день и которую носили на себе Адам и Ева до вкушения запретного плода, и прочно въевшийся в нее после этого вкушения грех, ставший для человечества наследственным повреждением. Преподобные не плоть как таковую травят, вымораживают холодом, истощают недоеданием и недосыпанием и выжигают зноем, говорит святой Симеон, а только вторую ее составляющую, освобождая от нее первую, гораздо более выносливую, которой не страшны ни холод, ни жара. Этот процесс возвращения нашей плоти к исходному, данному Богом образцу Симеон назвал обожением плоти и провозгласил именно обожение, а вовсе не умерщвление своего тела главной задачей всякого христианина, а не только пустынников и молитвенников, которые суть лишь образцы для посильного подражания. И одним из лучших образцов своего времени был сам преподобный Симеон, сначала насельник, а потом, более двадцати лет, игумен монастыря святого Маманта. Достигнув высот искусства «умной молитвы», он удостоился потрясающего состояния, когда на несколько часов все вокруг него превратилось в свет и он сам стал светом. Конечно, это было восхождение в Царство Небесное, и его обоженная плоть не помешала ему туда подняться.

Ломавшее традицию учение Симеона Нового Богослова было встречено с недоверием и прививалось с трудом, но потом стало одним из главных сокровищ православного миропонимания. Поразительные свойства святых – хождение, не касаясь ногами земли, выживание в неотапливаемой келье при сорокаградусном морозе, мгновенные перемещения в пространстве, жизнь без сна и на таком рационе, от которого и корова с ее четырьмя желудками не протянула бы месяца, а главное, нетленность останков – стали восприниматься как несомненные доказательства возможности преобразовательного воздействия духа на материю, причем во все более широком смысле. Если дух способен преображать биологическую материю человеческого тела, то почему бы ему не преображать и другие виды материи – землю, природу, атмосферу? И если это может делать духовное сознание индивидуального святого, то почему бы этой силой не обладать соборному сознанию святой Церкви? Чувствуете, какая грандиозная здесь намечается экстраполяция? Развивая ее, мы неизбежно приходим к выводу, что Христова Истина, посеянная на земле две тысячи лет назад и названная апостолом Павлом «малой закваской, которая квасит все тесто» (1 Кор 5, 6), есть Православие, а тестом является весь мир, включая подземную магму и небесные светила. Вот какая огромная задача лежит на наших с вами плечах, дорогие единоверцы. Как трудно ее исполнять и в то же время какое это счастье!

 

О времени

В категории времени, какой она выступает в христианской концепции Бытия, имеется два аспекта: один абсолютно ясный, другой абсолютно непостижимый. Ясно всякому христианскому богослову то, что время есть не изначальная, а сотворенная данность. Сегодня мы знаем из общей теории относительности, что время неразрывно связано с пространством и материей, а отсюда автоматически вытекает утверждение о сотворенности одновременно со временем и этих двух характеристик сущего.

Вас ничего не смутило в последней фразе? Наверное, смутило. Как понимать выражение «одновременно со временем»? Это значит «в тот же момент, в который возникло время, возникло и пространство с материей»? Но что такое «момент, когда возникло время»? По логике это означает, что до этого момента времени не было. Но слово «до» также лишается смысла, если времени нет. «До» означает «за полчаса», «за месяц» или «за миллион лет», а там нет ни часов, ни месяцев, ни лет. Языковое затруднение, с которым мы тут сталкиваемся, есть отзвук того полностью скрытого от человеческого разумения и даже не формулируемого, что имеется в категории времени. Но к этому «Божественному мраку» мы еще не подошли, так что продолжим рассуждать о том, что нам доступно.

Творец в каком-то смысле предшествует созданной Им твари, в том числе и времени. Предшествует не как бывший раньше, ибо, пока нет тварного мира, нет и понятия «раньше», а как причина предшествует следствию. Что это за предшествование, нам, людям, не очень понятно, ибо, как совершенно правильно утверждал Кант, мы всё, о чем думаем, облекаем в категории пространства и времени – это априорное свойство нашего восприятия. Мы готовы допустить причину после следствия – в этом случае она называется целью, – но вообразить ситуацию «причина ни до, ни после» нашему ограниченному кантовским априоризмом сознанию не по силам. Тем не менее одним из главных атрибутов Бога в христианском учении является предикат «предвечный» – существовавший прежде всех веков.

Но хотя нам не дано понять, с помощью какого механизма свободное от времени производит на свет порабощенное временем, убедиться, что так бывает, каждому из нас очень легко. В человеке есть ядро, которое не меняется, к которому ничего не прибавляется с годами, следовательно, существующее вне времени – это его «я». Не личность его, которая складывается из черт характера, знаний, привычек, воспитания, особенностей биографии и т. д., а то нематериальное, невидимое со стороны и ощущаемое только изнутри абсолютно простое и неподвижное, что обеспечивает возможность приобретения опыта, знаний, привычек и всего другого, что доступно наблюдению других в значительно большей степени, чем наблюдению самого человека. А ведь человек всегда имеет превратное представление о том, что в течение жизни накручивается на его атомарное «я». Мое «я» не обладает никакими свойствами, оно лишь дает мне возможность приобретать и развивать всякие свойства и в этом смысле порождает меня как индивидуальность, как конкретного земного человека, проходящего здесь свой жизненный путь. Вот вам прецедент: находящееся вне времени, пространства и материи является причиной плотского, вошедшего в поток времени и занявшего место в трехмерном мире. А раз есть такой прецедент, то почему бы Творцу, в царстве которого часы не имеют стрелок, не создать иное по своей природе царство, задав ему четкий ритм «тик-так, тик-так»?

Для христианина принимаемый его религией тезис о тварности времени имеет громадное значение, определяя структуру его самосознания и мироощущения. «Тварное» – это значит «второстепенное», «преходящее», «побочное». А что же главное? Главное – это то, что Бог «вдунул» в человека при его сотворении – в единственного из всех живых существ. Что же вошло в человека с этим вдуванием? Вошел в него Сам Бог и образовал рядом с и раньше имевшимися в человеке, как у всякого животного, двумя частями – душой и телом – и третью составную часть – дух. Дух – это Бог в человеке, это совесть, религиозное чувство и главное – любовь. Не плотская похоть, которую со времен Возрождения в основном понимают под термином «любовь», а способность отдать душу за други своя, самоотверженность, жалость ко всей стенающей твари. Прикасаясь к этой своей составляющей, наше «я» чувствует, что время для него исчезает, и если оно прочно свяжет себя с ней, так что она станет для него главной составляющей, оно в конечном счете и само выйдет за рамки времени и обретет вечную жизнь.

Переход такого сросшегося с Божественной любовью «я» в те сферы существования, где «нет болезни, печали, воздыхания, но жизнь бесконечная», христиане называют «спасением души» и в его достижении видят не просто главную, но и единственную цель земной жизни. Когда же мы ведем порочную жизнь, Богу в нашей душе становится «негде главу подклонити» и Он из нее уходит, и освободившееся место занимает совсем другой персонаж – хотя и невидимый, но имеющий рога и копыта. Он тоже существует вне времени, поэтому соприкосновение с ним обжигает нас одновременно ощущением его гнусности и его бессмертия, и нам приоткрывается иная, ужасная бесконечность – вечная мука.

Подчеркнем, что слово «бесконечность» и в первом, и во втором случаях надо понимать не как никогда не кончающиеся проходящие друг за другом часы, дни, недели, годы, столетия и так далее, а как остановившееся мгновение. Это очень важное уточнение, ибо оно в корне меняет бытующие нелепые представления о загробной жизни. Вечное блаженство спасенных душ обычно понимается как длительное, намного превышающее по сроку земную жизнь, пребывание в райскому саду, усаженном дивной красоты деревьями и кустарниками. Да такое времяпрепровождение под пальмами через неделю надоест – ведь нет такой красоты, которая рано или поздно не приелась бы. Нет, там осуществится невозможное на земле пожелание: остановись мгновенье, ты прекрасно! Святой так и замрет, застынет в экстазе счастья, и оно не будет постепенно улетучиваться, так как все маятники и все шестеренки умолкнут, и не будет никакого «тик-так». Соответственно, не будет накапливаться и страдание грешников – они тоже замрут в ощущении гадливости и омерзения к самим себе, и к этому одномоментному ощущению не будут добавляться последующие. Это правильное представление о «вечной муке» как о застывшем мучительном мгновении, а не длящихся бесчисленные века страданиях отводит аргумент критиков христианства, обвиняющих Бога в ужасающей жестокости: за конечные грехи земной жизни Он, дескать, наказывает бесконечным терзанием. Оно не бесконечно, оно одномоментно, и уже поэтому его размер ограничен.

Тот тезис, что в самом Боге нет времени, сразу прекращает и все недоразумения, связанные с расхождениями геологической и палеонтологической шкалой естественной истории и хронологией процесса сотворения мира, приведенной в Библии. В творящем Боге никакого времени не было, все шесть реализаций Его расположенных в логической последовательности мыслей о тварном бытии получали параметр времени, только отчуждаясь от Творца, и этот параметр творец волен был устанавливать так, как это было Ему нужно. Вопрос «за какое время был сотворен мир?» лишен всякого смысла, ибо процесс сотворения инициировался Богом, в котором нет никакого времени, точнее, который не связан никаким временем, ибо Он его создатель и хозяин. Самая точная, хотя и парадоксальная, на наш слух, хронология сотворения мира такова: «Бог за шесть дней создал мир, имеющий возраст 15 миллиардов лет».

Ну а еще точнее – мгновенно, ибо «дни» – лишь смысловой, а не временной ряд воплощений Божественного Проекта.

 

О вере и суевериях

Чтобы разобраться в различии между верой и суевериями, обратимся к определению веры, данному апостолом Павлом: «Есть же вера уповаемых извещение, вещей обличение невидимых» (Евр II, I). Как это понимать? Обличение невидимого есть познание того, что недоступно зрению, постижение сверхчувственной реальности. Что же касается слов «уповаемых извещение», то тут надо учесть, что в церковнославянском языке часто опускаются самоочевидные служебные слова. В данном случае опущенным словом явно был предлог «об», т. е. это место надо воспринимать как «об уповаемых извещение», что в современной терминологии есть «получение информации о том, на что следует уповать». Где же находится источник этой информации, из какой части души приходит подсказка?

Согласно христианскому учению, человеческая душа состоит из трех частей, называемых в святоотеческой литературе «мыслительной», «раздражительной» и «пожелательной», что соответствует более привычным для нас понятиям «разум», «чувство» и «воля». Если бы подсказка шла со стороны чувства, надо было бы говорить не о вере, а о логическом или научном познании. Если бы она шла со стороны чувства, надо было бы говорить об интуиции, инстинкте или художественном схватывании, и вера тоже была бы ни при чем. Остается воля. ВЕРА ЕСТЬ НЕ ЧТО ИНОЕ, КАК ВОЛЯ К ИСТИНЕ.

Но тогда встает вопрос: что есть истина? Когда-то Пилат задал этот вопрос Христу, но ответа не получил. Отвечать было и не надо, так как Истина стояла перед ним. Истина – это и есть Христос, Бог-Слово, через которое все начало быть (Ин I, 3). Преподобной Нил Мироточивый говорит об этом так:

«Истина есть домостроительство воплощения Господа нашего Иисуса Христа, т. е. Христос. А ложь есть домостроительство воплощения погибели. Все, что подготавливает людей к отвержению закона Божия и Спасителя их, есть ложь. Эта ложь домостроительно подготавливает пришествие Антихриста и принятие его родом человеческим».

В словах преподобного примечательны два момента: во-первых, одновременно с истиной определяется и ложь, во-вторых, оба определения апеллируют к понятиям не рациональным или эстетическим, а экзистенциальным – к понятиям спасения к погибели. Истина есть путь в Царство Небесное, которое строит Христос; ложь есть путь в псевдоцарство, которое строит Сатана и в котором по завершении строительства он сделает своим наместником антихриста. Все, что не есть Царство, является по отношению к нему внешностью и в Евангелии называется «тьмой внешней». Это и есть сатанинское псевдоцарство, куда заводит и заманивает ложь. Следовательно, у нас есть только два варианта жизненного выбора: истина и ложь, третьего не дано. Большинство из нас в глубине своего «Я» знают об этом и в свете этого подспудного знания совершают акт самоопределения – хотят быть с Истиной или хотят быть с ложью. И те и другие – активные творческие натуры, которые в Апокалипсисе названы «горячими» и «холодными» (Откр 3, 15). Остальные же «теплы», т. е. пассивны, и пассивность вовсе но уберегает их от тьмы внешней, а ведет туда даже вернее, чем холодность холодных, ибо те все-таки могут повернуть вектор своего выбора на 180 градусов, а этим просто нечего поворачивать. Вторые и третьи, конечно, погибнут, а из первых спасутся лишь те, у которых воля к истине достаточно велика, чтобы заставить их совершить усилие, которым «берется Царство Небесное» (Мф II, 12). Тем не менее всех их надо назвать верующими, ибо вера есть не величина, а направленность воли. Отсюда следует важный вывод: не всякий верующий спасется, как заявлял Лютер. «Что пользы, братия мои, если кто говорит, что он имеет веру, а дел не имеет? Может ли вера спасти его?» (Иак 2, 14). Однако, не будучи достаточным условием спасения, вера является его необходимым условием – без нее попасть в Царство Небесное никак нельзя.

Суеверия же суть верования, в принципе не спасительные. Суеверный человек – это тот, кто верит всуе, т. е. напрасно, без пользы. Направления его верований хаотичны, определяются случайными причинами и никак не соотносятся с полюсами главной мировой оси домостроительства. Что же до абсолютной величины этих случайных векторов, то она всегда невелика. Встречали ли вы человека, который верил бы, скажем, в примету о черной кошке так убежденно, что готов был пострадать за эту свою веру? Вряд ли. Ярко выраженная воля может быть либо волей к спасению, т. е. доброй волей, и тогда она называется верою, либо волей к погибели, т. е. злой волей, и тогда она называется одержимостью. А у суеверных нет ни той ни другой, так что это к ним относятся слова Бога: «О, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст моих» (Откр 3, 16). Не должны ли эти грозные слова заставить таких людей убояться и задуматься? Тем более что суеверия могут умышленно внушаться нам врагом нашего спасения, поскольку они не совместимы со спасающей верою.

Чего же нам сегодня следует особенно опасаться, какую «теплоту» предлагает нам князь мира сего взамен ненавистной ему «горячести»? Прежде всего тут надо назвать астрологию. Этот род суеверия является сейчас самым массовым, он буквально захлестывает нас, им полны средства массовой информации от центрального телевидения до районных газет, регулярно знакомящие нас с астрологическими «прогнозами» и «советами». На это тратится гораздо больше времени и средств, чем, например, на популяризацию Евангелия или на ознакомление публики со значением христианских праздников. И эта пропаганда дает результаты: мы превращаемся из людей в рыб, скорпионов, тельцов и других тварей, а каждый двенадцатый становится даже весами. Из подслушанного на улице: «Ну ясно, почему он так поступил – он же весы». Да, тем, кто верит в астрологию, все кажется ясным, и эта иллюзия знания доставляет им приятное ощущение. Но за него приходится расплачиваться дорогой ценой: утратой понимания таких категорий, как свобода и ответственность. Астрология их, в сущности, отменяет, поэтому ее можно назвать реваншем язычества за поражение, которое оно потерпело в первые века нашей эры. В античном мире судьба каждого человека била предрешена от рождения, и самое большее, что он мог сделать – это узнать свою судьбу через оракулов или пифий. Это чувство обреченности, называемое фатализмом, и создало тот прикрытый внешним изяществом внутренний застой, который в позднем Риме начал приводить к повальным самоубийствам. От вырождения и гибели людей спасло христианство: Новый Завет освободил человека от всесилия рока и сказал ему: «Все зависит от тебя самого – можешь обрести вечную жизнь, а можешь пойти туда, где плач и скрежет зубов». Эта благая Весть окрылила человека и создала из него «новую тварь», наделенную небывалой творческой энергией и построившую великую цивилизацию. И вот, через две тысячи лет после освобождения, люди снова начинают проситься в рабство, искать новые формы рока, еще более отвратительные, чем прежде. Тогда это были по крайней мере живые существа – прядущие нить судьбы богини Парки, – ныне же это «планида», бездушное небесное тело, движущееся по расчисленной на миллионы лет вперед орбите. Неужели нашим новым язычникам не приходит в голову простая мысль, сразу же опровергающая всю астрологию: низшее не может управлять высшим?

Другое модное суеверие – восточный двенадцатилетний цикл, тоже изобилующий всякой живностью – свиньями, обезьянами, драконами и т. п. Уже одно то, что этот культ пришел из стран с совершенно чуждой нам религией, должно было бы насторожить потомков создателей Святой Руси, но, к сожалению, они растеряли свою православную гордость, и чужие фантазии стали предпочитать собственной истине. А ведь истина до сих пор рядом с нами, наша Церковь хранит ее в неповрежденном виде и готова поделиться ею с каждым желающим. Почему же так мало желающих? Потому, конечно, что нет воли к истине, то есть нет веры.

С этим безволием нам надо покончить, иначе история покончит с нами как с нацией. Мы должны сознательно выращивать в себе веру, не дожидаясь, пока поле нашей души целиком зарастет сорняками, и делать это можно независимо от воцерковления. Ведь если бы вне церковной ограды нельзя было бы обрести волю к истине, то, поскольку лишь эта воля может подвести к ее калитке, спастись могли бы только дети священников, а Господь предусмотрел возможность спасения для всех.

Сегодня молодые люди и представить себе не могут, в какую тьму была погружена Россия полвека тому назад. Человек, претендовавший даже на самое скромное положение в обществе, и думать не смел зайти в церковь. Слово «бог» встречалось только в переизданиях дореволюционных авторов (разумеется, с маленькой буквы) и в выражениях «а бог его знает» или «ни богу свечка, ни черту кочерга». Невозможно было раздобыть Библию, а о существовании святоотеческих творений и другой духовной литературы мы вообще забыли. Но самое худшее было то, что с утра до вечера в наши головы вдалбливали диамат и истмат: во Вселенной нет ничего, кроме материи, а в истории нет ничего, кроме закона увеличения эффективности производства. Умные и красноречивые подлецы с громкими учеными званиями употребляли все силы своего интеллекта, чтобы мы поверили в это как в строго доказанную научную истину, а не поверить было опасно для жизни. И что же?

А то, что многие из нас так и не приняли этой «истины», отторгли ее от своих душ, как иммунная система отторгает пересаженную чужую ткань. В качестве такой иммунной системы в нас сработала воля к истине. Сами не зная почему, мы так и не смогли поверить, что мир и человек устроены так пошло и безобразно. Мы страстно желали, чтобы все оказалось сделанным по-другому, и это желание было настоящей верой, хотя и не церковной.

Сейчас никто нам ничего не внушает, и мы можем видеть бытие таким, какое оно нам действительно представляется. Так зачем же некоторое из нас не пользуются этим и добровольно принимают не менее безобразную, чем марксизм, ложь, будто людским микрокосмом, эквивалентным большому космосу, управляет ничтожная часть большого космоса – несколько мертвых планет?

Одумайтесь, дорогие братья и сестры!

 

Надо объединяться

Последние события церковной жизни оживили во многих сердцах почти уже угасшую надежду на воссоединение двух разошедшихся в результате революции и Гражданской войны ветвей русского Православия. Я не стал исключением. Не от большого ума или учености, а только потому, что мне несколько раз доводилось оказаться в том месте и в тот момент, где происходило нечто важное для взаимоотношений между РПЦ и РПЦЗ, я осмеливаюсь высказать несколько своих мыслей на этот счет, основанных на живых воспоминаниях.

Уже с того самого дня, когда я узнал о существовании «карловацкой» Церкви, как мы ее тогда называли, ее образ прочно связался у меня с большой любовью, которую она питает к России. Такая ассоциация возникла у меня по весьма значимым для меня причинам, что были семидесятые годы, когда идеология марксизма все очевиднее обнаруживала свою ложность, и образующийся в душе вакуум нужно было чем-то заполнять. Некоторые из нас стали искать правду в вере предков, в учении Христа. И натолкнулись на серьезное препятствие: не было нужной литературы. Библию купить на черном рынке было еще можно, поскольку ее ограниченным тиражом издавали в Патриархии, но кроме Священного Писания для вхождения в христианство необходимы учебники богословия и святоотеческие творения, а это не печаталось. Неизвестно, что с нами бы стало и не превратились бы мы в каких-нибудь еретиков в результате попыток понять все своим умом, если бы не типография преподобного Иова Почаевского РПЦЗ в Джорданвилле, штат Нью-Йюрк. Там не только издавали широчайший спектр духовных книг, включавший сотни названий, но и заботились о том, чтобы эти книги попадали в Россию. Дело было организовано весьма масштабно, использовались моряки, коммерсанты, туристы и даже дипломаты. Это была чистая благотворительность, ибо литература раздавалась в России бесплатно.

Еще явственнее я ощутил любовь к нам зарубежников, когда работал на восстановлении Данилова монастыря. Это были уже восьмидесятые, время особенного энтузиазма верующих и приходящих к вере: возрождение христианства ощущалось как никогда сильно. Этим энтузиазмом горели и приезжавшие в Москву «карловчане». Они старались тоже внести вклад в возобновление обители – кто деньгами, кто красками для иконописцев, кто своим трудом. Известный публицист из Сан-Франциско Владимир Беляев тесал кирпичи, Лиза Ланжерон из Нью-Джерси мыла в храмах полы. Это были наши люди, полные единоверцы и единомышленники; ни нам, ни им не приходило в голову, что мы принадлежим к разным «юрисдикциям».

В 1988 году зарубежная Церковь, как и наша, отмечала тысячелетие Крещения Руси. Социализм в СССР не был еще отменен, а значит, не было и надежды на то, что наши власти разрешат официальной церковной делегации поехать в США, поэтому туда пригласили как частных лиц священника Димитрия Дудко и меня – мы были «диссидентами», которым нечего было терять. Но в самый момент отъезда у отца Димитрия скончалась матушка, и он поехать не смог, так что я оказался на юбилейных мероприятиях единственным гостем из России. Я выступил с научным докладом на конференции в Джорданвилле и прочел небольшую речь в вашингтонском отеле «Мэй Флауэр». Нет никаких слов, чтобы описать радушие, с которым встречали меня во всех домах и на всех собраниях. Разумеется, мои личные качества не играли здесь никакой роли – для русских американцев я был просто олицетворением утраченной отчизны – далекой, таинственной, горячо любимой и… несчастной. Да, жалость к России, как я скоро заметил, была их доминирующим чувством. Они часто повторяли слова песни «занесло тебя снегом, Россия» и воспринимали их буквально. Этот соблазн быть «печальниками Руси» был так силен, что «первая волна» перед ним не устояла. Это преувеличенное сострадание к нам казалось мне тогда безобидной странностью, однако в ней была заложена будущая на нас обида, которая неизбежно возникнет, когда железный занавес падет и образ погребенной под снегами Родины окажется сильным преувеличением. В 1988 году этот образ был общепринятым в той среде, в какой я находился в Америке. Помню, как на одном из ужинов активистка Нью-Йоркского прихода красавица Ирина Кулеша сказала: «Теперь я понимаю, в чем состоит промыслительная миссия русского рассеяния: вы там разучились креститься, и мы вас этому научим».

Не ищите в моих словах иронии или осуждения. Слушая такие высказывания о стране, где действовали две духовные академии самого высокого уровня, были такие богословы, как архимандрит Иоанн Маслов, и такие старцы, как архимандрит Иоанн Крестьянкин, я ощущал за ними не наивность или высокомерие, а великую трагедию отрыва от Родины. И этот отрыв зашел так далеко, что обрести утраченное более невозможно. А ведь мечта о таком обретении согревала сердца двух поколений беженцев. Они внушали себе, что сидят на чемоданах, ожидая падения коммунизма в России, а тем временем незаметно пускали корни на чужбине. Глаз привыкал к другим пейзажам, руки привыкали к другим предметам, а главное – не на родной земле появлялись родные могилы. И когда коммунизм пал, вернулись единицы.

Приятное чувство будущего миссионерства в одичавшей при большевиках России, преемственно воспитываемое в семьях бывших белогвардейцев, передалось и первоиерархам РПЦЗ. Это я увидел во время второй поездки в Америку в 1990 году. Митрополит Виталий предложил мне рассказать, что знаю, о только что избранном патриархе Алексии II. В назначенное время я явился в Синод и застал там всех зарубежных епископов, кроме австралийского Павла. Я поведал владыкам все хорошее, что было мне известно о новом предстоятеле РПЦ, – о его горячей вере, любви к богослужениям, о восстановлении им Валаамского монастыря, часовни Блаженной Ксении, обители на Карповке и о многом еще. Но чем больше я приводил аргументов в пользу того, что это именно тот человек, который нужен сейчас нашей Церкви, тем владыки больше мрачнели. Я был удивлен этим, а потом меня осенило: им как раз не хочется, чтобы кто-то в самой России поднимал Церковь, им нужно быть единственными, кто может ее поднять!

Установка на миссионерство привела к тому, что РПЦЗ начала открывать у нас свои приходы. Чтобы оправдать эту акцию, нужно было отыскать у себя такое достоинство, которого не имела РПЦ, и оно отыскалось быстро и естественно. У РПЦЗ была «свобода», позволяющая ей смело обличать действия российского руководства. В том, чтобы противопоставить этот дух независимости царившей у нас со времен Петра Великого традиции политической безгласности Церкви, состоял основной пафос открытия приходов. Затея не удалась, поскольку тут акцентировалось именно противопоставление, вызывавшее мысль о расколе. Народ не проявил большого желания переходить из своих приходов в «чужие», а переметнувшиеся туда наши клирики в большинстве оказались маргиналами, от которых потом пришлось избавляться.

Однако сам замысел зарубежников был правильным. Конечно же, во въевшемся в русскую Церковь за триста лет сервилизме состоит главная ее беда. Особенно досадно, что она не подняла голоса против предающей интересы народа и страны политики «ельцинизма», проводимой компрадорской буржуазией, – этим она упустила уникальный шанс стать духовным вождем нации. Были частные протесты – скажем, при показе на НТВ фильма Скореезе, – но не было решительного противодействия самой стратегии распродажи и расчленения государства. Однако персонально винить тут некого: робость, выработанная веками, сразу не исчезает. Наше «сергианство» началось задолго до местоблюстителя Сергия Страгородского и приписывается ему совершенно зря.

Сегодня, кажется, настал-таки исторический момент, когда возглавители РПЦ поняли, что так дальше дело на пойдет. В определениях августовского Архиерейского собора сказано, что Церковь оставляет за собой право встать в оппозицию светскому начальству, если этого потребуют интересы верующих. После падения патриарха Никона паства услышала такое от первоиерархов впервые! Эту «антисергианскую» ноту моментально уловили чувствительные к ней зарубежники и начали подумывать о воссоединении с матерью-Церковью, образовав соответствующую комиссию. Слава Богу! Если мы соединимся, они получат наконец долгожданную возможность подлинного миссионерства: действовать изнутри, оказывать влияние на целое, будучи органической его частью; это влияние, опосредованное не спорами, а любовью.

 

Миражи двадцатого века

1. Дедекиндовы сечения

Когда поезд уже тронулся и проводница опустила откидную ступеньку, Лизка пропищала мне с платформы: – Папочка, привези мне из Москвы колясочку для куклы!

Эта ее фраза засела во мне и время от времени стучала в ушах, как слова привязавшейся песни. И однажды я над ней задумался, а задумавшись – поразился. Надо же, нет еще трех с половиной лет, а уже хочет быть мамой, катать свою дочку в колясочке, заботиться о ней, укладывать поудобнее, укрывать одеяльцем. Какой неудержимый напор бытия, какая воля к любви и возобновлению жизни! А может быть, воля к власти над другим человеческим существом, пусть и в обличье куклы?

За окном открылись водные просторы Клязьминского водохранилища. Это уже наши места. Они становятся все более знакомыми, и вот с правой стороны мелькнуло столь памятное общежитие, а за ним, загороженный теперь новыми постройками, учебный корпус. Почти полвека тому назад мы первыми вошли в него с непередаваемым чувством причастности к чему-то значительному. Избитые это слова «храм науки», но для нас это действительно был храм.

Ощущение значительности нашего физтеховского существования поддерживалось фундаментальностью и обширностью учебной программы и высоким качеством преподавания. По каждой дисциплине нам читали лекции и вели практические занятия лучшие специалисты, среди профессоров было много академиков. Идя по коридору, можно было столкнуться лицом к лицу с Капицей, Ландсбергом, Спицыным, Христиановичем, Лаврентьевым, Ландау.

Основной инструмент теоретического естествознания – математический анализ – мы осваивали на лекциях Сергея Михайловича Никольского, ставшего академиком несколько позже, но и тогда уже имевшего большой научный авторитет. Поскольку при решении задач по физике необходимо брать интегралы, а физика как главный наш предмет «не могла ждать», он построил свой курс следующим образом: в зимнем семестре прочел «первый концентр», в котором дал приемы интегрирования безо всякого обоснования понятия интеграла, а в весеннем семестре начал все как бы заново, но уже «от яйца» и с полной строгостью. Тем яйцом, в котором, как в зародыше, содержится дифференциальное и интегральное исчисление, являются действительные числа, поэтому в первую очередь надо было растолковать нам, что это такое. Никольский избрал для этого способ, придуманный немецким математиком Дедекикдом: определял действительное число как «сечение» – разбивку множества всех рациональных чисел на два класса, где каждое число нижнего класса меньше любого числа верхнего класса. Понятия «рациональное число» и «класс» принимались как самоочевидные, так что Никольский считал определение совершенно строгим, а мы – тем более. Для нас дедекиндовы сечения были последним словом науки, окончательно решившим проблему обоснования анализа.

И только много лет спустя я узнал, что метод сечений относится к середине девятнадцатого века, так что в тот момент, когда его нам давали, это был уже анахронизм. Но Никольский не являлся специалистом по математической логике, которая одна может решить, какое рассуждение является строгим, а какое нет, да в то время ею у нас никто всерьез не занимался, кроме, пожалуй, Новикова-старшего, так что представления о строгости были туманными даже у корифеев анализа. Марксистские идеологи, которых все побаивались, презрительно называли математическую логику «формальной логикой» и противопоставляли ей «диалектическую логику», которую в математике никуда не приспособить. Так и побратались мы с этими сечениями, которые, уверен, каждый из нас запомнил на всю жизнь. А это был всего лишь один из вариантов искусственных построений, которыми пытались обосновать анализ в период увлечения теорией множеств. Все они были логически эквивалентными между собой и с современной точки зрения логически несостоятельными. Исходным понятием была в них актуальная бесконечность – бесконечное множество, представленное сразу всеми своими элементами и рассматриваемое как единый объект, с которым будто бы можно обращаться точно так же, как с любым конечным объектом. Считалось, что это понятие открыто интуиции всякого человека, так что в разъяснениях не нуждается. На самом же деле такая интуиция присуща только профессиональным математикам, и это даже не интуиция, а привычка, вырабатываемая в результате частого употребления этого понятия, простота которого обманчива. В начале нашего века выяснилось, что обращаться с ним надо крайне осторожно: в теории множеств обнаружились неустранимые внутренние противоречия. С какого-то момента специалистам стало ясно, что на рассуждения, в которых фигурируют актуально-бесконечные множества, нельзя очень-то полагаться, ибо они могут здорово подвести. Так начался возврат к тому представлению о строгости, какое принималось всеми учеными до начала теоретико-множественного бума: строгость есть логика плюс арифметика, а все, что сверх того, – от лукавого.

Но и тут математикам не повезло: в начале тридцатых годов Гедель показал, что и логико-арифметический метод ненадежен, так как страдает неполнотой, а может быть, и внутренней противоречивостью. А в конце семидесятых, после того как была доказана теорема Париса-Харрингтона, стало известно, что анализ принципиально невозможно свести даже к такой не совсем надежной связке, как логика с арифметикой.

В общем, уже в начале нашего столетия дедекиндовы сечения были отголоском старины, и некоторые математики полагали даже, что их автор давно умер, как умерли Коши и Риман. А он был еще жив! Свои сечения он изобрел в молодом возрасте, и с тех пор не напоминал о себе ничем значительным, поэтому, встречая его имя только в учебниках, профессора и студенты относили его к классикам. Это заблуждение было настолько прочным, что в каком-то календаре была напечатана даже дата его смерти. Календарь попал к нему в руки, и он отправил в редакцию письмо следующего содержания: «С интересом ознакомился с информацией о дате моей кончины. Что касается месяца и числа, тут спорить не буду, может быть, вы окажетесь правы, однако насчет года никак не могу с вами согласиться, ибо прекрасно помню, что в течение всего того года чувствовал себя превосходно».

Не следовало ли Никольскому быть более щепетильным – не делать вида, будто он водружает высшую математику на абсолютно прочный фундамент?

О, нет, все было прекрасно. Слава Богу, что он не огорошил нас с самого начала сообщением, что актуальнобесконечные множества, на языке которых он рассказывал о действительных числах, содержат в себе антиномии. Ведь в этом случае мы чувствовали бы себя обманутыми и стали бы с меньшим уважением относиться к получаемым знаниям. По своей молодости мы не способны были тогда понять великую тайну мироздания, может быть, важнейшую из тайн, состоящую в том, что на несовершенном и путаном языке, которым только и располагает человек, истина все-таки может быть выражена, причем не приблизительно, а абсолютно точно. Это кажется невозможным, но в результате долгого жизненного опыта каждый из нас начинает это принимать как факт. Да, мысль изреченная есть ложь, Тютчев прав, но тогда и эта тютчевская мысль, т. е. мысль, что всякая изреченная мысль есть ложь, тоже есть ложь, а значит, существуют изреченные мысли, несущие истину. Если цепляться за одни лишь слова, то действительно ни в чем нельзя быть уверенным, а при большом старании можно и доказать что угодно, как это делали софисты, но, к счастью, язык не сводится к одним словам. Он есть не выразитель истины, а высекатель ее из глубин нашего сознания, где она присутствует изначально. Недаром Платон говорил, что знание есть припоминание. Но чтобы мы припомнили что-то, нашу мысль нужно локализовать на этом предмете, и это-то и делает текст. Он всегда грубоват и неточен, но его выразительных средств хватает, чтобы сузить область нашего размышления до небольшого кружка, а уж ту точку в этом кружке, которая есть истина, мы отыскиваем сами. Важно не то, чтобы текст был адекватным тому, что он хочет выразить – это вообще невозможно, – а то, чтобы в нас была воля к вытаскиванию из собственных кладовых души того, что этот текст заставляет нас вытащить оттуда. Если эта воля есть, мы познаем истину в окончательной форме безо всяких искажений.

Если присмотреться, видно, как это постоянно происходит. Толстой писал «Войну и мир» много лет, одно зачеркивал, другое переделывал, в третье вносил добавления и, наконец, отдал рукопись в печать. Отдал не потому, что довел ее до совершенства – ее можно было улучшать еще очень долго, – а потому, что счел текст уже достаточно прописанным, чтобы вызвать в нас должные мысли и чувства, и решил на этом закончить работу. И был прав, что ее закончил: это не до конца отделанное произведение, каждый фрагмент которого можно оспорить и подвергнуть критике, в целом встало вне всякой критики, поскольку делает для нас бесспорной главную идею автора о наличии в русском народе огромной внутренней силы, раскрывшейся в Отечественной войне 1812 года. Неистинный в своих отдельных частях роман, прочитанный до конца, открывает для нас абсолютную истину.

Так же было с творцами современной физики. Их не смутила зыбкость таких абстракций, как «бесконечномерное пространство» и «пси-функция»; они разложили пси-функцию атома водорода в этом пространстве по собственным функциям оператора энергии, и коэффициенты разложения с точностью до седьмого знака после запятой дали им все линии водородного излучения. Почему этот фокус им удался? Потому, конечно, что они горели желанием познать истину, всей душой жаждали истины, пробовали то одно средство ее выражения, то другое, ошибались, разочаровывались, но начинали все заново и, наконец, случайно нашли подходящий для ее формулирования язык – функциональный анализ с его спектральной теорией.

Когда такое горение есть, несовершенство языка не препятствие, тогда ради возобновления человеческого познания происходит чудо рождения истины из лжи, подобное чуду рождения любви из игры трехлетней девочки с простенькой целлулоидной куклой, свершающемуся ради возобновления самого человеческого бытия.

У нас, первых физтеховцев, такое горение было. И спасибо Сергею Михайловичу Никольскому, что он не погасил его правильной, но неуместной в тот момент информацией о том, что обоснование анализа вообще невозможно, а поддержал его своим вдохновенным рассказом о дедекиндовых сечениях.

2. Эхо войны

Несколько лет назад Новиков-младший высказал мысль, которая показалась мне тогда неожиданной:

– Скоро отвоевавшие в Афганистане будут играть большую роль в нашем обществе. Война формирует особый тип человека – смелого, решительного, энергичного. Она связывает тех, кто через нее прошел, чувством солидарности и совместной посвященности в такой опыт, какого нет у остальных, поэтому образует из них как бы народ в народе: сплоченный и дружный, а значит, представляющий собой большую силу.

Как сказал Смердяков, «с умным человеком и поговорить полезно». Не знаю, насколько полезным был для меня тот разговор с Сергеем Петровичем, но когда на нашу политическую авансцену выдвинулись Руцкой, Грачев, Громов, Лебедь и другие «афганцы», я убедился, что он действительно человек умный. Наверное, вернувшиеся из Афганистана и вправду стали особыми: их относительно мало, а заметны они стали очень.

А вот когда мы начинали учиться в физтехе, таких людей – фронтовиков – было большинство, а у нас особенно, поскольку как среди учащих, так и среди учащихся было очень мало женщин. Практически все наши преподаватели только недавно вернулись с фронта, немало демобилизованных было и среди студентов. Им при поступлении предоставляли льготы, и они охотно этим пользовались. Они все еще жили войной, и ее запах пропитывал воздух вокруг нас. Это была совершенно иная атмосфера, чем сегодня, у людей были другие ценности и другие установки. Они были гораздо более дисциплинированными, и государственному интересу отдавался безоговорочный приоритет над личным…

Это было в день Красной армии. Нас собрали в актовом зале, на возвышении, как и положено, сидел за столом президиум. В его составе мы с удивлением увидели нашего завхоза Коваленко. Мы знали, что он был на фронте, но тогда почти все взрослые мужчины там побывали, так что самого по себе этого было далеко не достаточно, чтобы сесть рядом с деканом и академиками. Дело прояснила другая неожиданность: присмотревшись, мы разглядели на груди завхоза звезду Героя Советского Союза, которую он раньше не носил.

Оказалось, он был тот самый Коваленко, который воевал на Северном фронте в четверке легендарного Сафонова – по мнению многих специалистов, лучшего летчика всей Отечественной войны. Правда, он сбил меньше самолетов противника, чем Кожедуб или Покрышкин, но ведь они воевали до самого сорок пятого, а Сафонов погиб в сорок втором, а на тот момент он намного опережал всех истребителей по числу звездочек на своем фюзеляже. Кстати, именно звено Сафонова, как самое грамотное в профессиональном отношении, осваивало первые поступившие к нам из Америки «аэрокобры».

Коваленке предоставили слово, и он рассказал много такого, что я очень хотел бы восстановить в памяти полностью, но это невозможно. Тогда диктофоны еще не были в ходу, о стенографистках тоже никто не позаботился, так что этот отчет живого свидетеля потрясающих событий сохранился лишь в частичном и искаженном временем виде в памяти тех, кто его слышал почти полвека тому назад. В моем же сознании на него наложилось и что-то из того, что я прочитал потом о звене Сафонова в литературе и увидел в фильме «Война на Севере» из двадцатисерийной эпопеи Романа Кармена. Как теперь определить, какую часть занимает рассказ Коваленко о той картине гибели Сазонова, которую я вижу сегодня перед собой? Но если бы я не услышал этого рассказа, никакой картины у меня вообще не было бы и само имя Сафонова мало что мне говорило бы…

Морской путь от Северной Америки до Мурманска имел тогда огромное военное значение: по нему в изнемогающий от титанической схватки с Германией Советский Союз шла существенная стратегическая помощь – военная техника, продовольствие, одежда, медикаменты и многое другое. Разумеется, противник прилагал все усилия, чтобы перекрыть нам этот кислород, делая главную ставку на свой лучший в мире подводный флот. После того как множество английских и американских кораблей было торпедировано, союзники стали применять тактику плавучих городов, прозванных «конвоями»: несколько десятков транспортов сплачивались в компактную группу и шли в окружении крейсеров, эсминцев и противолодочных кораблей-охотников, а над этой армадой барражировали боевые самолеты. Наши летчики перенимали охранную службу у американцев где-то над Гренландией и оттуда несли ее до самого пункта назначения.

Это произошло на закате. Конвой был атакован немецкой эскадрой, началась перестрелка. Чтобы подавить огневую мощь флагманского линкора врага, наши штурмовики стали заходить на бомбометание, а для прикрытия их от «мессеров» били введены в бой и наши истребители. Увидев над собой самолеты русских, линкор открыл ураганный огонь из зенитной артиллерии, и один из истребителей был сбит. Летчик выбросился с парашютом и сел на воду в спасательной надувной лодке. Через минуту первые охранные корабли конвоя начали проходить от него на расстоянии пятидесяти метров. Моряки отчетливо рассмотрели пилота и узнали в нем Сафонова, которого не просто любили, а клялись его именем. Он был цел и невредим и тоже видел лица знакомых ему ребят. Они смотрели друг другу в глаза, и этот взгляд был прощальным: расстояние между ними быстро увеличивалось. Затем то же самое повторилось с другими кораблями, и мимо сидящего на воде героя прошел весь эскорт, а через четверть часа все суда растворились в безбрежной морской дали, и Сафонов остался один в холодном океане, который быстро начал темнеть и погружаться в ночь.

Сейчас каждый, кто узнает об этом, начинает возмущаться: а почему же Сафонова не попытались спасти, не вытащили его на борт? Приходится разъяснять, что для этого пришлось бы остановить весь конвой, так как любой отдельный корабль, задержавшийся из-за спасательной операции, тут же был бы уничтожен идущей по пятам немецкой эскадрой, а остановка всего конвоя, помимо того что была сопряжена о громадными техническими трудностями, могла сорвать весь график движения «плавучего города», что имело бы непредсказуемые последствия. Конечно, после такого разъяснения вопрос снимается, но задается он сегодня обязательно. Мы просто не можем его в наше время не задать, поскольку нам постоянно внушают, что высшей ценностью мироздания является человеческая жизнь. А вот когда мы слушали рассказ Коваленко, ни у кого такого вопроса не возникло, ибо только что кончившаяся война приучила нас к мысли, что жизнь отдельного человека – ничто по сравнению с интересами народа и государства, и если человеку нужно умереть, чтобы эти интересы не пострадали, то это даже не жертва, а самое естественное дело.

Два разных мировоззрения – одно тогда, другое сейчас. Какое же из них правильнее? Возражать против точки зрения, ставящей во главу угла человеческую личность, я не рискну – ведь это один из членов символа веры современности. Разумеется, да здравствует личность и ее раскрытие! Но тут хочется сделать одно добавление: своего максимального раскрытия личность достигает тогда, когда кладет свою душу за «други своя». Если же она печется о своем во что бы то ни стало сохранении, а особенно о своих правах, то она деградирует и вскоре вообще перестает быть личностью.

Может быть, такой взгляд сейчас старомоден, но во времена нашей физтеховской молодости он был для нас аксиомой. И следствием этой аксиомы было то, что мы думали о нашей будущей работе в области физики как о служении. Да, мечталось и о степенях и званиях, но это виделось исключительно как заслуженная награда за принесенную стране пользу. Так же смотрело на вещи и поколение физиков чуть старше нашего, и только это позволило им совершить до сих пор как следует не осознанный и не оцененный научный подвиг; создать атомное оружие не за семь лет, которые как минимум отвели нам американцы, а всего за четыре года, что позволило на более чем четыре десятилетия отодвинуть нашу «капитуляцию» перед США. Теперь она все-таки, к сожалению, происходит, но уж физики в этом не виноваты.

3. Рыжий Юрка

После того что сейчас было сказано, читатель может подумать, будто права человека послевоенных физтеховцев абсолютно не интересовали. Здорово же он ошибется, сделав такое заключение, – не просто ошибется, а попадет пальцем в небо. Именно Физтех дал нашей стране одного из самых первых правозащитников, переименованного впоследствии в «диссиденты» Юрия Федоровича Орлова.

Юра обладал двумя внешними особенностями, которые сразу бросались в глаза и делали его облик запоминающимся: твердым волевым подбородком и огненно-рыжими курчавыми волосами. Мы так его обычно и звали: «Рыжий Юрка». Поскольку я жил с ним в общежитии в одной комнате, могу засвидетельствовать, что теория «нордического подбородка» на нем вполне оправдалась: он действительно был очень волевым и целеустремленным человеком. По своей натуре это был деятель, а не созерцатель. Я думаю, что он принадлежал к тому же духовному типу, что и Петр Первый. Во всяком случае, наблюдение за Юрой Орловым помогло мне создать для себя психологический портрет Петра, который я считаю достаточно верным. Этот император тоже был прирожденным деятелем – с самого детства он минуты не мог сидеть сложа руки, энергия била в нем ключом, он то командовал потешными войсками, то строил флот на Яузе и в Переславле-Залесском, то мотался по Европе, разыскивая и покупая всякие диковины и перенимая разные изобретения, а потом и вообще начал возводить на болотах новую столицу при наличии вполне благополучной и как нельзя лучше отвечающей своему назначению Москвы. Прорубил окно в Европу. Правда, Европа была в ужасе от такого прорубания, но это другой разговор.

Такие люди достойны всякого уважения, ибо это мощные моторы, приводящие в движение все вокруг себя, но за эту свою двигательную силу, как и вообще за все в этой жизни, им приходится платить. Они платят за нее тем, что нередко направляют свои усилия на вещи совершенно ненужные, а порой даже и вредные, так как они не способны прервать свою бурную активность и подумать, действительно ли это то, чем следует заниматься. Для того чтобы увидеть глубинный смысл какой-то деятельности и понять, к каким последствиям она приведет, нужно как следует пофилософствовать, а это занятие кажется всякому настоящему деятелю пустой тратой времени. Поэтому такой человек похож на заводной танк: сметая все со своего пути, он мчится по прямой линии, но куда эта прямая оказывается направленной, определяется не внутренним выбором, а внешними случайными обстоятельствами.

В научной карьере Орлова тем случайным обстоятельством, которое предопределило ее направленность, было то, что на втором курсе меня и его направили на практику в Институт теоретической и экспериментальной физики, прятавшийся тогда под псевдонимом Теплотехнической лаборатории и размещавшийся в той самой усадьбе Черемушки, принадлежавшей внуку петровского фаворита Меншикова, которая потом дала название всем новым кварталам СССР, и, кажется, не только СССР. Возглавлял ТТЛ Алиханов, а Мигулин строил там наш первый циклотрон. Вот к нему-то, то есть к циклотрону, мы с Юрой и пристроились. Мне пришла идея заняться расчетом движения протона в будущем циклотроне – эта работа показалась мне интересной, поскольку в техническом отношении была тогда довольно трудной. Так как частота переменного поля на ускоряющей щели циклотрона постоянна, а частота обращения протона в постоянном магнитном поле из-за релятивистского увеличения массы с увеличением скорости падает, настает момент, когда накопленное опоздание станет таким, что протон будет подходить к щели в тот момент, когда на ней нет напряжения, и ускорение прекратится. Теория относительности подкладывает здесь физикам свинью, из-за которой циклотрон может разогнать протоны лишь до какой-то ограниченной энергии. Чтобы определить эту энергию и найти максимальное число оборотов частиц в процессе ускорения, после которого напряжение надо со щели убирать, нужно мысленно пройти весь путь вместе с протоном, то есть круг за кругом промоделировать весь ускорительный цикл. Сегодня компьютер сделает это за ничтожную долю секунды, но тогда компьютеров еще не было и воспроизводить цикл нужно было вручную. Этим мы с Юрой и занялись: поставили на стол немецкий электрический арифмометр и стали вычислять по известной формуле время каждого полуоборота, внося в следующий шаг расчета новую массу, которую находили по другой формуле. Короче, Орлов, я и «Рейн-металл» образовали «очень медленнодействующую вычислительную машину» и пребывали в ипостаси первооткрывателей около месяца. Хотя это была рутинная, совершенно не творческая работа, я вспоминаю этот месяц как один из лучших в своей жизни. Во-первых, мы получили полезный для нашей лаборатории результат, а во-вторых, в этом нашем уединении было переговорено много такого, что только вступающим в самостоятельную жизнь молодым людям кажется очень интересным и важным.

Уехав по окончании практики на каникулы, я и не подозревал, что «танк», с которым я так долго сидел бок о бок, завелся. Немного позанимавшись после этого лета теорией разных ускорителей, я остыл к ним, и результатом этого периода осталось лишь небольшое учебное пособие по ускорителям, изданное мною в Учпедгизе. А Орлов не остыл! Он разрабатывал и дальше методику теоретического моделирования движения ускоряемых частиц, и настал момент, когда на нее возник усиленный спрос. В Армении задумали построить громадный линейный ускоритель, с которым связывали надежды на переворот в ядерной физике, и оказалось, что никто, кроме Орлова, не может просчитать путь электронов в трубе этого монстра. Его пригласили в Ереван, носили там его на руках, и он сделал все необходимые расчеты. За это он получил звание члена-кор-респондента Армянской Академии наук. Вероятно, танк двигался бы и дальше, но перед ним неожиданно возникла стена. Теория элементарных частиц зашла в тупик, и информация, получаемая на ускорителях, никак не могла вывести ее из тупика. Это означало, что миллиарды, истраченные Советским Союзом и Соединенными Штатами в попытках обогнать друг друга по энергии своих синхрофазотронов, выброшены коту под хвост и эти «динозавры» никому не нужны. Вскоре они, как и подобает динозаврам, вымерли, так что Орлову пришлось направить свою активность в новое русло. Им-то и стала «защита прав человека».

Я не знаю, какой внешний толчок побудил Юру стать заступником обижаемых, но, думаю, тут сыграли роль и его личные качества. Моральные принципы и понятия чести и долга всегда имели для него большое значение. Однажды он выпрыгнул из окна второго этажа, чтобы не скомпрометировать женщину, к которой внезапно приехали родственники, и сломал себе ногу. Длительное хождение с палочкой напоминало нам об этом его благородном поступке. Таким же рыцарем Орлов проявил себя в политике, куда с какого-то момента окунулся с головой. Надо заметить, что он был не просто убежденным коммунистом, но даже секретарем какой-то производственной партийной ячейки, и первое его диссидентское выступление было сделано с позиций «истинного марксизма-ленинизма». Затем он всерьез принял подписание нашей страной Хельсинкских соглашений по правам человека и образовал общественный комитет по контролю над их выполнением. Ясное дело, что застойной брежневской номенклатуре такие контролеры были ни к чему, и она решила обездвижить Орлова. Попался он из-за собственной доверчивости, впрочем, вполне закономерной для честного человека. Ну как не поверить колхознику, который пришел к тебе со слезами на глазах и пожаловался, что председатель отнял у него пасеку? Об этом возмутительном самоуправстве Орлов написал в своем бюллетене, а вскоре был вызван в суд по обвинению в клевете. Пасечник заявил на процессе, что все пчелы при нем и живет он под благодатным покровом замечательного своего председателя как у Христа за пазухой. Юру посадили, а потом выслали в Якутию. Оттуда он прислал мне душевное письмо – видно, впервые в жизни, благодаря вынужденному одиночеству, стал задумываться над мировоззренческими вопросами. Чувствуя, что это благоприятный момент, я ответил ему тоже искренним письмом, в котором прямо изложил свое кредо христианина. Этим я надеялся втянуть его в духовные беседы, и у меня были на то основания. Однако именно в это время в судьбе Юры произошел резкий поворот. Это случилось в 1986 году.

В то время я подружился в Москве с американским журналистом по имени Ник Данилофф. Он был внуком генерала Данилова, который в компании из семи человек присутствовал в вагоне близ Пскова (станция Дно. – Прим, ред.) в момент подписания последним государем манифеста об отречении, и праправнуком декабриста Фролова. Как-то раз я в шутку сказал ему: «Тебе нельзя брюзжать на советскую власть, так как два твоих предка сделали все для ее прихода – один хотел свергнуть Николая Первого, а другой принял отречение Николая Второго». Утром 30 августа он позвонил мне и просил зайти около шести часов, чтобы получить переданную через него посылочку от одной общей знакомой американки. Но за час до моего выезда позвонила его жена Руфь и сказала: «Ваш визит сегодня невозможен, у нас возникли проблемы».

Проблемы состояли в том, что Ника арестовали. Так же, как и Орлов, он клюнул на подсадную утку: некий молодой человек посулил передать ему секретную информацию об афганской войне, и после получения пакета он был взят с поличным. Его обвинили в шпионаже и посадили в Лефортовскую тюрьму. А подоплека этой акции была следующая. В Америке завалился наш разведчик – тоже был схвачен с поличным, и его надо было выручать. Наши решили создать симметричную фигуру в лице Ника и обменять его на своего шпиона. Но наш-то шпион был настоящий, а вот Ник – отчасти сфабрикованный, и американцы сочли такой обмен несправедливым. Стороны долго перепирались, но американцы все же пересилили – поднялась их общественность, даже сам Рейган вмешался, и Ника пришлось выпустить. Так бы и сидеть нашему агенту в ихней тюрьме, но тут руководителям КГБ стукнула в голову счастливая мысль: выменять его на Юрия Орлова. Те согласились, и в один осенний день, когда Юра обмазывал глиной печку в ожидании сибирских морозов, за ним пришли кто следует, одели в новый костюм и с пересадками с вертолета на малый самолет, а потом на большой, доставили в США, где он живет и поныне. Вот ведь как получилось: нашего резидента хотели обменять сначала на одного моего друга, а когда это не удалось, поменяли на другого! Только вот посылочку жаль…

Юрий Орлов и Петр Великий. Два похожих русских человека. Пусть первый похож на второго в том же смысле, как котенок на льва, пусть масштаб их личностей, тем более влияние на историю, несоизмеримы, и все-таки они из одного семейства. А если и есть между ними существенные различия, то они в пользу Орлова.

Общее достоинство того и другого состоит в самоотверженности, в потребности служения отечеству. Оба они не щадили своих сил ради блага своего народа. Общая их беда в том, что они не умели сами определить, где благо, и доверялись в этом вопросе другим, а поэтому ошибались.

Петр доверился Лефорту и другим иностранцам Немецкой слободы и увидел благо России в бритье бород, насаждении табака, отмене патриаршества и переплавке колоколов на пушки. Эффект от этих мер действительно был быстрым и впечатляющим, но в долгосрочной перспективе такие самовольные нововведения оказались для нас губительными, так как подорвали нашу духовную самобытность. После петровских реформ Россия стала внешне сильнее, но внутренне ослабла.

Орлов доверился либералам, выдвинувшим идею о «социализме с человеческим лицом», в котором коллективизм разбавлен индивидуализмом. Если бы он проанализировал эту идею более тщательно, он понял бы, что те, кто так упорно ее насаждает в России, делают это единственно для того, чтобы расшатать устои государственности нашей страны. Они боролись с советским тоталитаризмом не потому, что он угнетал граждан – на них-то им было наплевать, – а потому, что он создавал крепкую державу, опасную для Запада в военном отношении. И с помощью реформ, осуществлению которых содействовали Орлов и другие диссиденты, они одержали в этой борьбе победу. В результате мы внешне стали много слабее, чем прежде. Брошу ли я за это рыжему Юре упрек?

Нет, не брошу. Да, поверить в правозащитную деятельность как средство возрождения отечества было так же наивно, как поверить в ускорители как средство разгадки тайн материи. Но, мужественно занимаясь этой деятельностью, Орлов создал один из первых прецедентов открытого отвержения официальной идеологии, и это было очень ценно. Мы увидели, что даже в СССР можно твердо отстаивать свои собственные убеждения и остаться при этом живым, и постепенно стали решаться на то, чтобы тоже обзаводиться такими убеждениями. От этого мы стали внутренне сильнее, а внутренняя сила важнее внешней. Поэтому, если в Физтехе когда-нибудь создадут портретную галерею почетных выпускников, я предложу повесить там фотографию Юрия Федоровича Орлова. Только обязательно цветную!

4. Перпетуум-мобиле

Если Юра Орлов сам напоминал своей неутомимостью вечный двигатель, то другой наш однокашник задумал создать таковой из нагревателей, охладителей, проводов и всяких железок. Это был Богдан Войцеховский.

В общежитии он жил в соседней с нами комнате, и во внеучебное время мы общались постоянно – то вместе решали заданные на дом задачи, то просто беседовали. Богдан был очень волевым человеком, обладал большой работоспособностью, учился не формально, а стремясь проникнуть в самую суть проходимого материала. Я вижу, что дал ему почти такую же характеристику, как Орлову, но это были очень разные люди. Богдан душевно был более тонким, хотя это было трудно заметить из-за его сдержанности. Не помню, чтобы он когда-нибудь вспылил, закричал, хлопнул дверью или как-то еще выплеснул наружу свои эмоции. Думаю, многое перегорело в нем на войне, которую он всю провел на передовой, реально убивая врагов и ежедневно рискуя сам быть убитым. Я услышал от него немало интересных фронтовых рассказов, но не хочу их здесь воспроизводить, чтобы не создать у читателя неправильного представления о студенте Войцеховском. На Физтехе главным для него было не прошлое, а будущее – видно, еще на войне он твердо решил после демобилизации полностью посвятить себя физике и теперь подчинял всю свою жизнь выполнению этой программы. Надо сказать, что для ее выполнения у него были все данные. Помимо отличной памяти, логических способностей и трудолюбия в нем было еще и то, что эти качества заменить не могут и без чего стать крупным ученым невозможно, – физическая интуиция. Одно из ее проявлений было настолько ярким, что я помню его до сих пор. Прочитав на досуге брошюру о простых числах, я узнал из нее, что их плотность убывает по экспоненциальному закону, и сказал об этом Богдану. Ответ его меня поразил: – «Ну что ж, это почти очевидно». – «Почему это кажется тебе очевидным? В книге это доказывается очень сложным и косвенным путем!» – «Ну как же, ведь числа, не являющиеся простыми, есть кратные простым, то есть простые, умноженные на два, на три и так далее. В начале числовой оси простых чисел много, и они выбивают своих собратьев впереди себя интенсивно, но по мере того как они редеют, выбивание замедляется. Короче, убывание их плотности пропорционально самой плотности, а это и есть экспоненциальная зависимость».

Понятно, что это рассуждение Войцеховского не было строгим, но в нем был так верно схвачен механизм формирования простых и составных чисел, что я позавидовал Богдану светлой завистью: вот бы мне такой ум! Как легко мне было бы тогда учиться!

Но бывший артиллерист не собирался ограничиваться только учебой, одним усвоением того, что сделано было в науке до него. Он сам хотел поразить какую-нибудь мишень, выстрелив по ней из главного калибра. Такой мишенью он избрал Второе начало термодинамики. Не знаю, с каких пор в нем начала зреть ненависть к этому постулату, но на втором курсе он был уже его убежденным врагом и собирался разнести в щепки. По его мнению, считать Второе начало физическим законом было совершенно неправильно, ибо есть процессы, в которых оно нарушается, и он, Богдан Войцеховский, готов создать установку, которая будет его нарушать и, следовательно, опровергнет. Поскольку Второе начало эквивалентно утверждению о невозможности вечного двигателя второго рода, совершающего механическую работу за счет охлаждения окружающей среды, то его опровержение означало бы, что такой двигатель возможен и никакой энергетический кризис человечеству не грозит.

А потом начало происходить то, что сегодня было бы абсолютно невозможным. Войцеховскому выделили помещение, дали необходимое оборудование и приборы и прикомандировали к нему группу техников и лаборантов, которые по его чертежам и под его наблюдением изготовляли детали установки и производили ее монтаж и наладку. Вы только вдумайтесь: значительные материальные и людские ресурсы были предоставлены в распоряжение студенту второго курса, и для чего: чтобы он попытался построить перпетуум-мобиле! Сегодня Физтеху нечем заплатить за телефон, а в годы послевоенной разрухи и нищеты он позволил себе финансировать фантастический проект парня со средним образованием. Тогдашнее начальство факультета всячески поощряло творческую инициативу студентов. Да, в то время государство не жалело денег на науку, ибо понимало, что знание – это сила, но можно ли отнести к разряду научных исследований то, что затеял Богдан? Ведь в таком случае надо признать разумными и поиски «философского камня»…

Но самое удивительное даже не то, что производилось такое финансирование, а то, что и наши преподаватели относились к работе Войцеховского вполне серьезно. Он почти перестал в тот период появляться в общежитии – чуть ли не ночевал на своей установке, но никто над ним не подтрунивал и не иронизировал. Появляясь в Долгопрудном после отлучки, ребята спрашивали: ну как, не опроверг еще Богдан Второе начало? Мы вправду ожидали этого опровержения, заранее предвкушали удовольствие от сенсационных сообщений в печати, которые навеки прославят Физтех. А ведь мы были физиками и прекрасно понимали, что Второе начало есть не что иное, как утверждение, что система, предоставленная сама себе, переходит из менее вероятного состояния в более вероятное, а это утверждение тривиально. И Богдан это знал. Неужели это было какое-то коллективное умопомешательство?

Еще лет пять назад на этом предположении пришлось бы и остановиться. Но сегодня, благодаря одному замечательному научному результату, начинает вырисовываться настоящее объяснение.

Результат получен известными специалистами по плазме Института общей физики АН СССР. Проделав на быстродействующей ЭВМ расчет движения отдельных частиц газа, подчиняющегося аксиомам механики и закону Кулона, они не получили «целиком и полностью» известных статистических закономерностей термодинамики, в частности, Второго начала. Дополнительное исследование позволило руководителю группы доктору наук С.И. Яковленко высказать следующее убеждение: причиной того, что эти статистические законы все-таки выполняются на практике, является вмешательство какого-то таинственного «агента», который он назвал «внешним стохастизатором» (стохастичность – физико-математический термин, означающий как бы «преднамеренную» случайность того или иного процесса. – Прим. ред).

Максвелл мечтал когда-то о маленьком «демоне», который, двигая невесомую заслонку, отменяет Второе начало.

Теперь выяснилось, что для этого не нужно искать «хорошего» демона, а достаточно просто нейтрализовать «плохого». Думаю, что Войцеховский предвосхитил эту идею еще полвека тому назад. Конечно, он верил в законы вероятности, но не верил, что Второе начало термодинамики возникает из одной лишь вероятности, и тому, что к ней извне примазывается, хотел преградить дорогу. Его работа была действительно серьезной, и руководители факультета почувствовали это, дав ему зеленый свет. Но он слишком опередил время.

Вот какие люди были у нас на Физтехе!

 

Сильные нашего мира

На вопрос одного молодого человека, стоит ли ему заняться литературной деятельностью, Лев Толстой ответил: «Если можете не писать – не пишите». Раньше я воспринимал эти слова как шутливый афоризм, вроде тех, что печатаются в отделе юмора вечерних газет. Но чем дальше, тем больше начинал понимать, что это был крик души мудрого старика, на своем собственном опыте познавшего всю муку и тяжесть профессионального писательского труда, т. е. писания текстов с целью их опубликования.

Писатель, если он действительно заслуживает этого названия, постоянно выворачивается перед всем миром на изнанку, ибо, о чем бы он ни писал, он фактически пишет о себе. А это и стыдно и мучительно.

Писатель ничем не защищен от любых, даже самых вздорных нападок и обвинений. Пушкин приводит высказывание одной дамы (очень милой) по поводу фразы «Владимир усыновил Святополка, однако ж не любил его» из «Истории Государства Российского». Дама кипела негодованием: «Однако! зачем не “но”? однако! чувствуете всю ничтожность вашего Карамзина?» И каждый, кто собрался публиковаться, должен заранее сказать себе: «Я это перетерплю».

Писатель не защищен и от своих поклонников, которые едва ли не страшнее критиков. Чем лучше он пишет, тем больше отравляют ему жизнь эти фанатики, считающие своим неотъемлемым правом являться к нему в дом в любое время дня, изливать свою душу, просить советов и показывать свои сочинения, с настоятельной просьбой прочитать их с целью дать подробный и, насколько позволяет совесть, благожелательный отзыв. В конце концов могут стать настоящим стихийным бедствием.

И чем же уравновешиваются все эти неприятности? Всего лишь иллюзорной надеждой, что тебя вот-вот поймут правильно (на самом-то деле не поймут никогда!), и нерегулярными гонорарами, которые даже в благоприятных случаях не идут ни в какое сравнение с дивидендами более или менее успешного бизнесмена средней руки.

А сейчас ко всем напастям писательской судьбы добавилась еще одна: НАСТАЛ ИСТОРИЧЕСКИЙ МОМЕНТ, КОГДА МИР ПЕРЕСТАЕТ ЧИТАТЬ.

А что – скажете, не перестает? Скажете, сгущаете краски? Скажете, драматизируете ситуацию? Скажете, преувеличение?

Нет, к сожалению, ничего не сгущено, не драматизировано и не преувеличено. Не читают больше! Не желают читать. То есть читать-то читают, но что?! Стандартную массовую продукцию или наукообразную ложь. А это значит – не читают.

Уж у нас-то в России читать очень любили – наверное, больше, чем где-либо еще. Тут сказалась и традиция уважения к нашей великой литературе, и то обстоятельство, что других развлечений маловато, и общий романтико-утопический настрой, тянущийся еще от революционного энтузиазма. Сам помню, как перепечатывали на машинке что ни попадя, становились в очередь за «слепыми» пятыми и шестыми экземплярами. А теперь – все, отчитались. Почему нет больше у нас «самиздата»? Из-за преследования со стороны властей? Ничего подобного. Преследований такого рода как раз стало меньше! Власти привыкли к машинописным текстам, как когда-то к женским брюкам, и реакция на них притупилась. Не в строгостях дело, а в другом: кому нынче придет в голову размножать вручную какое-нибудь там «Собачье сердце»? Да пропади оно пропадом – что в нем такого уж интересного? И читать его нынче станут лишь единицы.

Вы думаете, что я сейчас начну вздыхать и сетовать на современных обывателей за их бездуховность? Нет, наоборот, я скажу им: и правильно делаете, что не читаете! Ведь и вправду, что для ВАС в этом «Собачьем сердце» или в стихах Гумилева интересного и важного? Ровным счетом ничего. Читать – только время попусту тратить…

Недавно мне попалась американская научно-фантастическая повесть: мальчик из далекого будущего находит на чердаке под пылью странные сшитые листы бумаги, покрытые непонятными значками, и никто не может объяснить ему, что это книги. Литература как культурный фактор давно уже себя изжила, а информацией люди обмениваются не то телепатически, не то с помощью электроники. Я думаю, это подлинное пророчество. Да, все так и будет, к тому все и идет. Но тогда что же мне делать? Ведь похоже, что я не могу не писать!

А ты через «не могу» – отвечал я сам себе. Сейчас не статьи и книги нужны, а совсем другое. Нужно менять свою жизнь. В наше время все упирается в жизнь, как это давно уже понял Лев Толстой. Лет двести назад главное еще сохранялось во внешней профессиональной деятельности, ибо внутренняя жизнь питалась от корней, доставлявших ей все необходимое; а теперь, когда корни эти усохли, настоятельной задачей стало их восстановление. Станет снова полнокровной наша жизнь – пойдет нужным порядком и всяческая деятельность, в том числе и культурная. Поэтому прежде всего надо обратиться к животворным источникам бытия – к земле, физическому труду, семье, религии. Решись на это – и самому станет хорошо, и полезный пример для других получится. Не в словах нынче нуждаются люди – слова начисто девальвированы, всем опостылели, и никто в них не верит, – а в поступках.

Все это говорил я себе не под влиянием минутного настроения, а с чувством полной ответственности. Эти мысли я вынашивал годами, и они все прочнее укоренялись в моем сознании. Если я и не осуществлял своего глубинного стремления – не переезжал из города в деревню, не менял перо на рубанок и т. д., – то только из-за того, что не хватало силы воли. И собственная слабость мучила меня и создавала чувство неудовлетворенности жизнью.

Но вот мой старый знакомый, живущий не в Москве, прислал мне письмо, в котором были такие строки: «Я и мои друзья просим тебя прислать какую-нибудь из своих новых работ: очень хотим тебя почитать, пожалуйста, не забудь это сделать!»

Вот тебе и раз… Ведь у меня не развлекательная проза, а довольно своеобразная писанина, требующая к тому же известного напряжения ума; и все-таки хотят читать. Да не ошибка ли тут какая? Неужели и вправду ЛЮДИ ХОТЯТ ЧИТАТЬ СЕРЬЕЗНЫЕ ВЕЩИ?

В общем, здорово смутил меня этот запрос. Не верить своему знакомому я не мог: человек он деловой и совсем не льстец. Но и поверить тоже было трудно, так как для этого пришлось бы пересматривать всю мою концепцию современности, а легко ли это? Изменять ее как-то кардинально я так и не стал, но пришлось внести в нее некоторые дополнительные уточнения. После этого цельность моего мироощущения восстановилась. По-прежнему придерживаясь убеждения, что главное сейчас состоит в изменении образа жизни, я, как мне кажется, нашел оправдание и писательской деятельности. Прав я оказался или нет – покажет, в частности, судьба вот этой моей статьи, которую я пошлю написавшему мне приятелю и, может быть, опубликую в печати. Если она вызовет интерес, отклик и сочувствие – значит, я угадал.

Гипотеза моя простая. Да, люди больше всего нуждаются нынче в обретении правильной жизненной программы, а не в каких-то там книгах, но поскольку привычка к чтению еще не окончательно изжита, то многие из тех, кто чувствует потребность в изменении жизни, надеются найти нужные рецепты в книгах. В этом, так сказать, проявляется инерция отмирающей культуры. Ну а коли так, то кроме серьезного подхода к делу возникает и самый что ни на есть серьезный, т. е. учитывающий мой специфический склад личности, и при таком подходе я все-таки должен писать.

Может быть, все это моя фантазия, может быть, никто и не надеется найти наши жизненные советы в современной литературе, а если кто-то и надеется, то, может быть, эти надежды иллюзорны. Но если такая надежда у кого-то есть, то она мне на пользу, и я должен попытаться ее оправдать. Вот я пытаюсь.

Есть пословица: «Каждый человек кузнец своей судьбы». Так ли это? Разве не влияют на нашу жизнь внешние обстоятельства, от нас не зависящие?

Конечно, влияют, притом очень здорово. И тем не менее главная роль принадлежит и нам самим. В эпоху сильнейших социальных принуждений и обезличивающей массовой культуры у индивидуума имеется не меньше возможностей создавать свою биографию, чем в доисторический период, когда наши предки охотились на мамонтов и пещерных медведей. Знаменитое метафорическое изображение современной цивилизации в фильме «Новые времена», где маленький человечек захватывается в конвейер и протаскивается через систему труб и шестеренок, в принципе правильно, но его надо дополнять одной деталью, которая у Чаплина отсутствует. Когда человек проходит какую-то из труб и выпадает наружу, он обнаруживает перед собой не одну, а сразу несколько следующих, и только от него самого зависит, в какую из них сунуть голову дальше. На самой поточной линии выбора действительно нет, но на каждой развилке он имеется. А поскольку развилок много, то на входе человек может оказаться в самых разных точках пространства.

Запрограммированность сегодняшнего человеческого бытия значительно преувеличена и зачастую лишь служит нам удобным самооправданием. Что бы там ни говорилось, однако, окончив среднюю школу, каждый может устраиваться на работу туда-то или туда-то или поступать в такой-то или такой-то институт. Как и при выборе профессии, возникает много вариантов при выборе жены. А ведь это – ключевые развилки, откуда можно добраться до самых несхожих между собою мест. Кроме того, всегда доступен человеку обмен квартиры, переезд в другой город. Муж и жена по своей совместной воле решают, иметь ли им детей, а если да, то сколько. Выбери бездетную жизнь – все сложится по-одному; в случае трех или четырех детей – совсем по-другому. На службе можно сразу встать на путь карьеризма, а можно на него не вставать. Можно заняться общественной деятельностью и выступать на каждом собрании, а можно сидеть незаметно в уголке и дремать.

Ну а что же нас толкает выбрать то или иное продолжение жизни в этих критических точках?

Вспоминая свою собственную жизнь, я начал понимать, что мой выбор диктовался либо тем, что какое-то из продолжений меня больше других привлекало, либо тем, что меня меньше других отталкивало. В последнем случае решение получалось вроде бы вынужденным: и то и это плохо, но того вообще душа не принимает, а это еще как-то терпимое. И вот что примечательно: в тех случаях, когда я делал выбор активно и с удовольствием, позже оказывалось, что мною совершена большая и грустная ошибка, а когда все решалось по методу исключение, и я принимал какой-то вариант только потому, что все остальные вызывали во мне безотчетное омерзение и даже страх, тогда через много лет, оглядываясь назад, я говорил себе: какое счастье, что тогда так все обернулось и что не было передо мной тех шансов, о которых я так горячо мечтал! В общем, отрицательный критерий всегда был у меня безошибочнее положительного.

Заметив эту закономерность, я стал пристальнее вглядываться в механизм моего неприятия. Сперва мне казалось, что тут просто срабатывает какая-то непостижимая интуиция: не могу я этого сделать, и все тут! Что-то есть в этом иррациональное – будто внушение свыше или рок откровения. Кстати, именно так трактует это хорошо знакомое ему чувство Солженицын. В «Архипелаге» он пишет: «Легко не очертишь то внутреннее, никакими доводами не обоснованное, что мешало нам согласиться идти в училище НКВД… Сопротивлялась какая-то вовсе не головная, а грудная область. Тебе могут со всех сторон кричать: “надо!”, а грудь отталкивается: “не хочу!” Без меня, как знаете, а я не участвую». Но однажды, по некоей случайности, я заметил, что процесс отбора совсем не так уж мистичен, а основан на каком-то происходящем в моей душе сопоставлении или сравнении. Образно этот процесс можно описать приблизительно так. Каждый возможный вариант поведения имеет для меня как бы свой музыкальный тон, свое нравственное звучание. В душе же моей с каких-то незапамятных времен имеется что-то вроде камертона, издающего всегда один и тот же настроечный сигнал. И если звучание предложенного судьбой поступка вступает в явный диссонанс с эталонным звуком, то совершить такой поступок я не могу. Почему? Не потому ли, что трудно станет жить с диссонансом внутри себя?

Нет, пожалуй, не поэтому. Скорее всего, потому, что я чувствую, как диссонирующий звук может взять, да и подавить встроенный в меня камертон, и он навсегда умолкнет. А это СТРАШНЕЕ ВСЕГО НА СВЕТЕ. Если он умолкнет – тогда все, конец. Тогда больше не будет надежды.

Когда я это осознал, любопытство заставило меня задуматься: каково же происхождение моего чудесного камертона? Когда я впервые услышал его ни с чем не сравнимый звук, навсегда запавший мне в душу?

Поиски по принципу «холодно-жарко» быстро повели меня в детство.

И вот я снова на нашей малаховской террасе, и передо мною старый клен, а в воздухе – тонкий, ни на что не похожий запах настурций. Входит бабушка с пузырьком и приказывает:

– Садись сюда, будем капать в нос.

– Нууу… Не надо… У меня насморк уже прошел!

– Где там прошел, еще хуже стал. Вон как говоришь гнусаво.

– Это я не из-за насморка, а из-за того, что не хочу капать!

– Вот видишь, сам себя и подвел. Ну-ка садись быстрее!

Боже, где взять сил вслушиваться в этот давний, молодой еще, бабушкин голос, в котором притворная строгость, но никакой жесткости и вообще ничего, кроме любви, нет и быть не может, хотя в нем – и как когда-то жили в Софрине и ходили по узкой тропке, где слева и справа стеною желтая рожь, на станцию и разглядывали паровоз, и я знал, где какие у паровоза части, и показывал и шатун и поршень, а бабушка изумлялась и всем потом рассказывала, какой я умный; и в нем же ежеутреннее горячее толокно, и кухонная табуретка с керосинкой в три фитиля и слюдяным окошечком, и бездомный сирота Кирилл, которого бабушка приютила во время голода в Поволжье, и какая-то неблагодарная женщина, которую бабушка приютила еще в Ленинграде, в Гражданскую войну, до моего рождения, а она украла у нее меховую пелерину; и в нем же неприятные горчичники и приятные банки, оставляющие на спине белые круглые пятна, – но все это тоже любовь, и ничего больше. Так вот: где же взять сил, чтобы слушать этот голос, зная, что через сорок пять лет он звучал уже тихо и неразборчиво, а бабушка ослепла и все время хотела умереть, но никак не умирала, и часто печалилась, что я уже ее не люблю, а я так и не успел ее разубедить, а теперь уже поздно, и она так никогда и не узнает, что моя любовь была такой же бесконечной и вечной, как и ее.

Ментоловые капли проникают из носа в горло и холодят. Вообще-то это приятно, и я отнекивался от капель больше по привычке. Бабушка берет большую чистую тряпку и заставляет меня как следует в нее сморкаться. Нос очищается, и становится совсем хорошо.

Около терраски появляется большая старая дворняга Смок. Я кидаю ему кусок хлеба, но не в пасть, а нарочно в сторону, но Смок легко ловит хлеб на лету. С тех пор я не встречал ни одной собаки, которая так ловко хватала бы куски на лету. Тогда я был уверен, что этим навыком обладают все псы, но оказалось, что наш Смок был уникальным.

В конце сада слышатся приближающиеся шаги. Смок поворачивает туда голову и начинает вилять хвостом. Это – Бэлла, живущая в другой половине дома. Она на три года старше меня и уже перешла во второй класс. Ее отчим – известный во всем нашем районе хирург Леоненко, который за получасовую консультацию получает больше денег, чем мой дедушка зарабатывает за неделю. Мать Бэллы нигде не работает, тщательно следит за своей фигурой, постоянно шьет новые наряды. Первый ее муж, Бэллин отец, был какой-то видный военачальник, по-теперешнему генерал.

Жизнь на той половине дома представлялась мне чем-то высшим. Это был мир богатства, значительности, влиятельных связей. К Леоненкам запросто приезжали в гости такие влиятельные персоны, какие никого в нашей семье не удостоили бы и кивка. Некоторые появлялись аж в собственных автомобилях – глазели все дети. Чуть ли не каждый день прикатывал на новеньком велосипеде сам Буся Гольдштейн – скрипичный вундеркинд, о котором постоянно писали в газетах. По вечерам за стеной играла музыка, слышались веселые застольные выкрики, доносилось мерное шарканье ног, вытанцовывающих фокстрот «Рио-Рита». Все это было для меня настолько недосягаемо, что я даже не испытывал зависти. Я твердо знал, что мы так жить никогда не будем, и не потому, что по своей бездарности не способны стать врачами или скрипачами, а просто потому, что мы не такие люди. С этим фактом я смирился раз и навсегда. До того дня, о котором идет сейчас речь, я ни разу не был на их половине. Дядя и дедушка иногда попадали в это потустороннее царство, так как у них были с соседом какие-то дела, но ходили туда всегда днем и ненадолго. На вечеринки, которые устраивались чуть ли не семь раз в неделю, наши не приглашались. Однако сегодня и мне суждено было пересечь таинственный барьер. Недавно Бэлла похвалилась, что родители купили ей патефон, и пообещала продемонстрировать новинку. И вот для этого она за мной и пришла. Надо сказать, что я не воспринимал Бэллу как полноценную представительницу высшего леоненковского мира и относился к ней, как к простой девчонке. Во-первых, она не была взрослой, а поэтому находилась в высшем царстве в подчиненном положении, на уровне прислуги, что ли. Во-вторых, она была в меня влюблена, и по этой причине я мог смотреть на нее свысока.

Бабушка задерживает меня, чтобы причесать, а Бэлла идет подготавливать музыку. Я интересуюсь у бабушки, сколько может стоить патефон.

– Сколько бы ни стоил, у них денег хватит.

– А почему у них много денег?

– Потому что они большевики. Большевики – значит всего больше, и добра и денег.

– А мы кто же?

– У нас всего меньше, стало быть, мы меньшевики.

Эта бабушкина трактовка политических терминов производит на меня сильное впечатление. Меня зовут, а я задумываюсь. Я вспоминаю, что недалеко от нас, в Удельной, живет на огромной даче знаменитый большевистский поэт Демьян Бедный. Да, так все и есть: большевик – большая дача. Но почему же его фамилия «Бедный»?

Но вот моя внешность приведена в порядок, и я огибаю дом, чтобы войти в него с противоположной стороны. Разумеется, Бэллины родители не запретили бы ей привести своих друзей на их территорию; как люди, вечно чем-то озабоченные, они бы просто не заметили крутящейся во дворе детворы. Но нам самим не хотелось там играть: здесь все было приветливее, теплее, проще. Здесь – кокетливые анютины глазки и скромные ноготки, там – огромные желтые лилии. Здесь – утоптанная детскими босыми пятками живая упругая земля, там – посыпанные колючим толченым кирпичом строгие дорожки…

Бэлла встречает меня на просторной террасе, уставленной соломенной мебелью, и ведет в комнаты. Пройдя что-то вроде прихожей (с обязательной медвежьей шкурой и оленьими рогами над дверью), мы попадаем в залу. Роскошь увиденного превосходит все, что подсказывала мне моя фантазия. То обстоятельство, что у соседей есть рояль, было мне известно по ежедневно звучащим за стеной однообразным Бэллиным гаммам, но то, что он такой огромный, а главное – не черный, как все рояли, а светлый, – до этого я додуматься не сумел. И уж, конечно, не ожидал, что увижу старинные картины в золоченых рамах. Вот это да! Темные пейзажи с ветряными мельницами и рыцарскими мотивами заставляют с особой силой почувствовать недосягаемость леоненковского мира. Но в то же время во мне впервые появляется и нечто новое: ощущение чуждости этого мира, даже враждебности. Меня вдруг пугает мысль: а что, если Петр Михайлович и Валентина Яковлевна усыновят меня, как подающего надежды мальчика, и навсегда оставят в этой половине дома? Ведь у них власть, они хозяева…

Интересно, что это мое инстинктивное восприятие их как хозяев, хотя мы считались абсолютно равноправными совладельцами дома, оказалось все-таки верным. Уже гораздо позже я узнал о драматической зависимости от Леоненко, в которую попала наша семья из-за дядиной доверчивости. Мы поменяли на Малаховку нашу московскую жилплощадь по причине тетиного туберкулеза, который надеялись излечить сосновым воздухом. Уже было обострение, шла даже кровь горлом, поэтому переезжать нужно было срочно. Отдав сестре Петра Михайловича две комнаты на Арбате, мы вселились в ту часть дома, которую занимала она, по-джентльменски договорившись при этом с хозяином оформить задним числом фиктивную купчую. Но Леоненко, выглядевший как лондонский денди и державший на своем участке настоящий английский травяной корт, не оказался джентльменом. Он несколько лет тянул с купчей, обещая поехать в контору то буквально через неделю, то в следующем месяце, то весной, то осенью, а затем прямо и откровенно объявил дяде, пришедшему к нему в очередной раз по этому делу: живите, сколько хотите, выселять я вас не собираюсь, но и купчую оформлять не стану. Придя от Леоненко, дядя слег в постель: схватило сердце. Вернувшись после войны домой, дядя не пытался въехать в малаховскую дачу – знал, что это бесполезно; одна трата нервов. К тому же вся его семья погибла от голода в тылу, а мы с мамой устроились в Москве.

…Бэлла накручивает никелированную ручку патефона и ставит пластинку «Раскинулось море широко». Хриплый задушевный голос Леонида Утесова мгновенно заставляет исчезнуть всю мою натянутость. Я замираю, как загипнотизированный, и боюсь пропустить хоть слово. Какое счастье было бы иметь такую штуку и, как только заблагорассудится, слушать эту замечательную песню! Мне кажется, что я слушал бы ее непрерывно.

В разгар нашего с Бэллой музыкального наслаждения входит Валентина Яковлевна. На ней длинный, до полу, узкий змеино-блестящий халат, а голова замотана полотенцем – видно, только что покрасила волосы. Ее лица мне и тогда толком не удавалось разглядеть – то оно было под вуалью, то под кремовой маской, – а теперь и подавно не вспомню. Слыла-то она красавицей, но дать этому личное подтверждение не могу. А вот насчет того, что фигура у нее была прекрасная, ручаюсь. Как сейчас вижу ее высокий стройный стан, длинную шею, плавную округлость плеч. Наверное, именно это и отбивал хирург у генерала.

– Дети, идите крутить свою шарманку на террасу. Вы нам с Петром Михайловичем мешаете разговаривать.

Бэлла покорно обрывает песню на самом волнующем месте, складывает патефон, и мы покидаем комнату, так поразившую меня светлым роялем и темными картинами. И хотя леоненковская терраса тоже очень богатая и тоже чуждая, все же здесь я чувствовал себя посвободнее, чем в зале. Там я вообще онемел, а здесь хоть какой-то дар речи у меня появился.

– Давай поставим с самого начала, – предлагаю я Бэлле. Она с готовностью соглашается. Добрая она была девочка, всегда хотела сделать людям приятное. Где-то она теперь, моя старушка?

Раза три подряд прослушали Утесова. Слушали бы и еще, но почувствовали, что надо все же знать и меру. Заводя ослабевшую пружину, Бэлла просит меня:

– Сходи в гостиную, возьми другие пластинки, они там на маленьком столике лежат, где стоял патефон.

Идти туда одному страшновато, но не подаю виду. Вступаю в прихожую с медведем, а дальше что-то не могу сообразить, куда сворачивать. Когда шел с Бэллой, не догадался приметить дорогу, а возвращаться спрашивать ее неудобно – скажет, что это, мол, за дурак, в трех соснах заблудился. И я толкаю одну из дверей наобум.

Но эта дверь ведет вовсе не в залу, а в какую-то узкую и длинную комнату, похожую на коридор. В ней стоят столики с фарфоровыми вазами и висят застекленные гравюры. В комнате никого нет, но через полуоткрытую в другом ее конце дверь доносятся резкие голоса Валентины Яковлевны и Петра Михайловича, пригвождающие меня к месту.

Восстановить содержание того, что они кричали друг другу, я не могу даже приблизительно. Дело не в том, что с тех пор прошло много лет, а в том, что половины произносимых ими слов я тогда просто не понимал. Это была ужаснейшая площадная брань. Если учесть, что в нашей семье и слово «дурак» считалось недопустимо грубым, а в школу, где дети быстро расширяют свой лексикон, я еще не ходил, то можно догадаться, что ссора супругов звучала для меня как бы на китайском языке. Тем не менее, не знаю уж, какой там интуицией, я отлично понял, что смысл выкрикиваемых фраз неописуемо мерзостен. Возможно, мне помогли разобраться в этом некоторые доступные сознанию слова – например «идиот», часто произносимое Валентиной, и «потаскуха», визгливо повторяемое ее мужем. И, мне кажется, именно в этот момент я потерял свое детское целомудрие и ощутил то, что часто ощущают при этом все люди – ужас и отчаяние.

Уже лет через сорок дядя открыл мне оборотную сторону внешне благополучной супружеской жизни этой четы. Оказалось, что к Петру Михайловичу перешло от генерала не только обладание идеальным женским телом, но и несение тяжкого креста. В первые же месяцы брака Валентина начала приглашать к себе погостить каких-то молодых людей, которых представляла ему как своих родственников. Мой дядя как-то набрался храбрости и при случае сказал соседу: «Что это за двоюродные братья приезжают все время к вашей жене – не кажется ли вам это подозрительным?» Сказал и сам был не рад: хирург схватился за голову, скривил рот, а потом и заплакал. «Я знаю, Александр Александрович, что она мне изменяет, но что делать – я ее люблю и все ей прощаю…» Судя по подслушанному мною скандалу, процесс прощения в те годы проходил не так уж гладко. Потом, говорят, Валентина окончательно сломила мужнину волю и амбицию, и он уже сам подыскивал ей любовников.

У меня будто земля под ногами горела. Картина дала трещину, и чтобы ее заделать, нужно было срочно понять, как способны совмещаться эти благородные вазы и редкостные гравюры с бесстыдным цинизмом ругательств и искаженными злобой и ненавистью, с потерявшими все человеческие интонации голосами. И вдруг у меня возникла дикая мысль: а может, это не Леоненки вовсе, а какие-то чудища, проникшие в дом в их отсутствие? Я вглядывался в дверной проем, но никого не видел. И вдруг там кто-то появился, и это было именно чудище! Существо имело тело ящерицы и маленькую черную головку с большой седой бородой – гибрид колдуна Черномора и сказочного дракона. Меня охватил такой страх, какой испытываешь только в кошмарном сне.

Слегка придя в себя, я тихо попятился и присел где-то на террасу. Когда Бэлла увидела мое лицо, ее глаза округлились.

– Что с тобой? Где пластинки?

– Чего-то я не нашел их там. Пойди принеси сама.

Она пошла в дом. А я… Я сделал то же самое, что сделал Хаджи-Мурат, когда Гамзат резал его молочных братьев: не выдержал испуга и убежал. […]

Из кухонного окна раздается притворно строгий голос бабушки:

– А ну-ка иди сюда, посмотрим, как твой насморк!

Вот я и услыхал ту самую ноту. Неужели она могла сохраниться в моей памяти с тех давних пор? И иметь надо мной такую власть, что я именно по ней выверял в конечном счете все остальное? Странно – могло ведь показаться, что я ее совсем позабыл! Но нет, ошибки быть не может: вспомнив этот голос и эти интонации, я отчетливо вижу, что тут и есть исток. Только эта нота не подведет и не обманет. Иди за ней, как за Вифлеемской звездой, – и минуешь все ямы и капканы. Доверься ей – и грубыми фальшивками покажутся тебе все ложные ориентиры, совлекающие в сторону от единственно верного пути. И все-таки я обращался к ней очень редко – лишь в самые ответственные моменты жизни. Только тогда, когда инстинкт самосохранения заставлял меня воспользоваться именно ею, а не чем-нибудь другим. Почему же не чаше?

Кажется, я знаю почему. Дело в том, что эта нота обладает одной удивительной особенностью: она всегда звучит очень тихо.

Вспоминая свою жизнь, умиравший от рака Иван Ильич Головин охотнее всего останавливался мыслью на самом ее начале. «Одна за другой ему представлялись картины его прошедшего. Начиналось всегда с ближайшего по времени события и сводилось к самому отдаленному, к детству… И опять тут же, вместе с этим ходом воспоминания у него в душе шел другой ход воспоминаний – о том, как усиливалась и росла его болезнь. То же, что дальше назад, то больше было жизни. Больше было и добра в жизни, и больше было и самой жизни… Одна точка светлая там, позади, в начале жизни, а потом все чернее и чернее».

Я пока, слава Богу, не болен раком, а вспоминать и оценивать свою жизнь мне все равно пора: возраст подсказывает. И я вспоминаю. Но в отличие от Ивана Ильича я чаще всего задумываюсь как раз над зрелыми годами. Я вглядываюсь в них не потому, что они мне приятны. Наоборот, они всегда вызывают мое отвращение. Но я чувствую, что мне необходимо понять: как можно было столько лет гнить так пошло и мерзко? И вот, кажется, начинаю понимать. Потому жил я гадко, вечно был в нетерпении, спешке и суете, а поэтому недосуг мне было обращать внимание на тихий звук заветного камертона. И только когда над моей душой нависала смертельная опасность и, чувствуя это, она сжималась и цепенела, в наступившей тишине явственно раздавалась нежная мелодия, и не вслушиваться в нее было уже невозможно.

Об одном из таких моментов я должен здесь рассказать.

Вспоминать, какой я был в то время, неприятно и стыдно, но из песни слов не выкинешь. Замечу, что тогдашняя суетливость моей жизни в значительной мере шла от страстного желания выдвинуться, стать «большим человеком». Я смутно представлял себе, в какой именно области произойдет мое возвышение, да это было мне и безразлично. Мечтая о том, что вот-вот передо мной откроется «путь наверх», я сосредоточивал мысли не на самом пути, а на том, куда он ведет. Население земного шара делилось для меня на две категории: одна жила на первом этаже, другая на втором. Жители первого этажа были в моих глазах быдлом, пассивным материалом истории, безликим человеческим стадом. Умирая, они бесследно исчезали, мир не запоминал их имен, не писал о них в книгах, не отмечал дат их смерти или рождения. На втором этаже жила соль земли, элита. Благодаря своей смелости и решительности, умению вести крупную игру и, когда надо, идти на риск, иногда и не без помощи какого-нибудь специфического таланта – например, художественного, – эти люди завоевывали право осуществлять свои дерзкие замыслы, получали власть над людьми и возможность управлять жизнью обществ и в итоге навеки вписывали свои имена. И главной целью моего существования было попасть на второй этаж, не важно, по какой лестнице.

Понятно, что ввиду полной неконкретности этих маниловских грез, они все время оставались бесконечно далекими от осуществления. Но однажды фортуна все-таки подкинула мне самый что ни на есть реальный шанс.

Я работал тогда референтом по науке в одном из центральных учреждений, чья функция состоит не в делании чего-либо, а в координировании чужого делания. Хоть я был и наивный мечтатель, но выгоду своего ключевого положения понимал отлично. Мне было приятно, что от меня зависят люди, которые по своим знаниям и должностям стоят много выше меня. Это тешило мое самолюбие и позволяло чувствовать себя почти «выбившимся». Но, к сожалению, только почти. Вот если бы, оставаясь в своем координирующем учреждении, я поднялся хотя бы на один, а лучше на два ранга, тогда я стал бы уже несомненной Фигурой, и в первом приближении можно было бы считать, что жизнь удалась. Но конкуренция в нашей конторе была отчаянная, народ весь зубастый и со связями, так что никакой надежды для меня в этом плане не было.

Однако, каких только не бывает в мире случайностей! Как-то начальник нашего учреждения – человек, разумеется, с номенклатурными связями и стоящий рангов на пять выше меня, – повез меня с собой на совещание к совсем уж высокому начальнику. Надо сказать, что такое бывает – специалиста зачастую могут пригласить даже высочайшие чины, чтобы он что-то подтвердил или разъяснил, так что улыбка судьбы состояла не в этом.

Обладателем счастливого лотерейного билета я почувствовал себя после того, как деловая часть беседы подошла к концу. Наморщив лоб, небожитель несколько раз задумчиво повторил мою фамилию и вдруг спросил: «А у вас не было родственников в Михневе?» «Как же, – ответил я, – там жил мой дядя, местный ветеринар…»

Через десять минут мой шеф смотрел на меня снизу вверх. Подобострастно улыбаясь и изображая на лице глубокое умиление, он слушал мой с хозяином кабинета неторопливый задушевный разговор. О, это был воистину мой звездный час, – пусть недолго, но все-таки со мной, как с иронией говорил один из руководителей: не того государства! И обязан я был этим не каким-то своим особым качествам, а простому стечению обстоятельств. Оказалось, что лицо, к которому мы явились с докладом, было когда-то… батраком у моего михневского дяди.

Когда это всплыло, я и сам многое вспомнил. Дядя, конечно, говорил об этом, как не говорить! Не из каждой же деревни вышли такие знаменитые деятели, и тут было чем похвастаться. Дядя умер в конце пятидесятых годов, и вся эта история запечатлелась в моем сознании как что-то полумифическое. Тем более что дядя редко упоминал фамилию своего бывшего батрака и называл его обычно просто «работником». Вот это-то слово и запомнилось мне больше, и это оказало определенное влияние на мое политическое миропонимание. Дело в том, что, когда дядя говорил «работник», не всегда сразу можно было понять, имеет ли он в виду дореволюционный, угнетенный статус этого человека, или же его теперешнее высокое и властное положение. По какой-то причуде нашего языка он как был «работником» («Бывало, скажешь работнику: “А ну-ка принеси с пасеки медку!”»), так и продолжал им быть («ведь этот… ну, работник-то этот – он из наших, михневских!»), хотя раньше находился в самом низу общества, а теперь вознесся на его вершины. Такая двузначность термина поразила мое детское воображение, и я даже сочинил каламбур: «деревенский наш работник стал теперь в ЦК работник» (беседуя с ним и поддавшись его простому и искреннему тону, я чуть было не прочел ему этот стишок, но, слава богу, хватило-таки ума удержаться). С тех самых пор в моей голове как бы слились воедино два разных человеческих типа: бесправный эксплуатируемый бедняк, которого мне жалко до слез, и всесильный жесткий функционер, которого я боюсь до дрожи в коленках. Вот как могут лингвистические неожиданности воздействовать на формирование нашего восприятия окружающего! А впрочем, такие ли уж это разные типы? Может, язык наш мудрее нас?

Мой высокопоставленный собеседник сообщил мне много и такого, о чем я не имел представления. Оказывается, именно мой дядя давал ему, тогда еще совсем юноше, политические брошюры, которые и привели его в большевистскую партию. Не знаю, из-за этого или нет, но говорил он о дяде с большим почтением и даже с любовью. В эти минуты я чувствовал себя будто его родственником, и мне хотелось ущипнуть себя: не сон ли это? Выяснилось еще, что, когда он стал уже работником во втором, партийном смысле, дядя раза два обращался к нему с какими-то ходатайствами и он сделал все, что надо. Подозреваю, что именно благодаря ему дядю так и не раскулачили, хотя он владел очень крепким хозяйством и жил в прекрасном огромном доме…

Как быстро умеем мы вписываться в крутые повороты нашей судьбы! Черная «Волга» мчала нас с шефом по тем же самым улицам, по которым мы всего два часа тому назад ехали в «большой дом», а я уже был совсем другим человеком. Жесты стали естественными и вальяжными, в глазах появилась уверенность, в голосе – эдакая барская лень… И шеф принял эту метаморфозу как должное. Да что мне этот шеф! Я не сомневался, что скоро мною станет интересоваться кто-то посолиднее его.

Так оно и произошло. Через несколько дней секретарша под большим секретом сообщила мне, что мое личное дело затребовали наверх. А там дошла очередь и до меня самого.

Я до сих пор гадаю иногда: кто же это меня тогда вызвал? По телефону лишь сообщили адрес и сказали: «Вас ждут в 17 часов». На здании никаких табличек. Пропуск под стеклом у вахтера, я назвал себя, он объяснил, куда идти. Поднялся по широкой мраморной лестнице, нашел нужную дверь. Там делопроизводитель. «Одну минуточку!» – и скрылся за второй дверью. Тут же опять появился, жестом пригласил входить. Кабинет огромный, пустой, во весь пол толстый ковер, а из-за подковообразного стола идет мне навстречу человек. Ни фамилии его, ни имени-отчества, ни должности я так никогда и не узнал.

А внешность хорошо помню, но описать все-таки затрудняюсь. Уж очень она неопределенная, просто не за что уцепиться. С другой стороны, что ни скажи, все подойдет. Красив? Вроде да – глаза голубые, волосы светлые, лицо открытое, славянское. Но все как котом облизано, приглаженное какое-то, «парикмахерское». Интеллигентный? Вроде да – костюм хороший, манеры учтивые. Но о сложных предметах с ним говорить не станешь – язык не повернется. Добрый? Вроде да – все время улыбается, говорит приятные вещи, чуть что – извиняется. Но чувствуется, что, если надо, перешагнет через твой труп и бровью не поведет. Надо ли долго описывать? – сами, небось, таких видели, их у нас сейчас целое племя образовалось. Да и не в его внешности дело.

Он крепко пожал мне руку и долго ее не отпускал, потом усадил, предложил дорогие заграничные сигареты (сам некурящий). Первая же его фраза придала разговору тон приятельской, почти интимной беседы.

– Знаем мы о вас, многое знаем, слышали. Знаем, что человек вы толковый, способный. Так вот, между нами, конечно, – какие ваши дальнейшие планы? Не собираетесь же вы в этой шарашке просидеть всю жизнь!

Я впервые услышал столь презрительный отзыв о нашем учреждении и сразу же понял, как он точен. Конечно, шарашка – и ничего больше. И сидеть в ней всю свою жизнь я, конечно, не рассчитывал, это тоже точно. Но какого-то конкретного плана перехода в другое место у меня не было. Ведь я всегда был уверен, что счастье само свалится мне на голову. И самое смешное, что и вправду дождался этого!

Узнав о моей беспечности в отношении собственной судьбы, он сделал озабоченное лицо. Ему приходилось даже это обдумывать за меня. Затем, словно отгоняя поднявшиеся в нем сомнения, воскликнул:

– Нет, нет, там сидеть бессмысленно, там нет никаких перспектив. Совершенно негде развернуться. Нет, нет, надо выходить на другой уровень (эта фраза привела меня в восторг: я и сам был в этом убежден). Прежде всего надо, конечно, вступить в партию (тут меня как ножом по сердцу полоснуло). Рекомендацию вам обещал дать… – Он сделал многозначительную паузу, подмигнул мне и назвал фамилию «работника». – Ас такой рекомендацией, я надеюсь, трудностей при приеме не будет (еще бы!). А там станем думать, станем думать… Да, надо бы вам съездить за границу. На будущий год намечается конференция в Штатах, как раз по вашей специальности, так мы подскажем вашему начальству, чтобы вас направили (опять во мне бурлящий восторг). Вы были в какой-нибудь соцстране?

– Нет, за границей еще нигде не был.

– Тогда обязательно надо съездить сначала в какую-нибудь соцстрану, хотя бы по туристической. Займитесь этим не откладывая.

Тут мое настроение снова упало. Оказывается, чтобы сделать карьеру, я и сам должен энергично стараться. Вообще-то действовать я был готов и даже мечтал о действиях, но о действиях совсем других – интеллектуальных. Я бы с удовольствием написал обзор по отрасли, представил бы свои предложения по улучшению и развитию, а вот беготня за путевками, написание заявлений, прохождение разных комиссий и изменение планов на отпуск меня не устраивали. Кроме того, я совсем не хотел ехать в какой-то там «Румынский Бангладеш» – мне это было неинтересно. Я вообразил себе эту группу награжденных путевками за рубеж провинциальных активистов, вспомнил, как экскурсоводы по каждому случаю рассказывают «старинную легенду» о бедном юноше, полюбившем дочь короля – или на худой конец княжну, представил, как я буду гадать, кто же у нас непременная для каждой группы подсадная утка, и мне стало тошно. Зачем мне все это?

– А зачем нужно в соцстрану?

Он посмотрел на меня с удивлением:

– Как зачем? Такой порядок. После этого легче оформиться и в капстрану. Вы меня поняли?

Сказать, что я в тот момент что-то понял, было бы сильным преувеличением. Но я, несомненно, начал понимать. Все получалось каким-то не таким. То, что ложь и фальшь царят на первом этаже, я знал, но мне казалось, что жители второго этажа от них освобождены и могут друг перед другом не притворяться и не лицемерить. Но это было не так. Уж какие сильные люди пожелали послать меня в Америку, а и им трудно сделать это без моей липовой предварительной поездки в Болгарию или ГДР. О господи, неужели даже на их уровне нельзя обойтись без «туфты»? В чем же тогда их сила?

– Ну вот, в общем, не теряйте времени, начинайте действовать. А то так до пенсии и будете слушать швецовские анекдоты (Швецов – наш остроумец, референт по сельскому хозяйству). Кстати, какие байки новенькие порассказал?

– Сейчас у него все больше про Чапаева идут.

– Ну да, у него всегда сериями. Помню, была серия про сумасшедших, потом «Армянское радио» пошло, потом… Да, вот как раз вчера мне рассказали, послушайте…

И он рассказал мне анекдот – о чем бы вы думали? – о Ленине и Троцком! Разумеется, не злой, построенный на чистой игре слов, но все-таки! Значит, хотел подчеркнуть, что я свой человек для них. И, кроме того, выполнив то, о чем его попросили сверху, чувствовал облегчение и позволил себе расслабиться и отдохнуть. А чья была эта просьба, угадать нетрудно. Бывший батрак моего дяди ради его светлой памяти решил позаботиться о племянничке – позвонил кому следует и сказал: «Помоги молодому человеку! Ну и насчет своей рекомендации в партию упомянул, а это уже придало просьбе оттенок приказа. И вот, «кто следует» сделал все, что от него зависело, и теперь шутил.

Но, по мере того как он становился все непринужденнее, я мрачнел и чувствовал себя все более скованно. Я знал, что это плохо, что я могу этим себе повредить и даже поставить под угрозу так неожиданно открывшуюся передо мной блестящую карьеру, но ничего не мог с собой поделать. ДО МЕНЯ НАЧАЛО ДОХОДИТЬ, и на душе стало скверно и тревожно.

Когда я ехал сюда и даже когда разговор уже начался, я был абсолютно уверен, что сильные мира сего хотят что-то сделать ДЛЯ МЕНЯ. Пусть не за мои личные достоинства, а в память о дяде, но если не быть щепетильным, этот нюанс можно проглотить. А сейчас я увидел всю свою наивность, и мне приоткрылась истина. Они хотели совершить нечто НАДО МНОЙ. Не предоставить мне шанс подняться наверх, оставаясь таким, какой я есть, а изменить меня, сделать меня таким, как они. И они были безукоризненно логичны. Они-то были умные люди, а вот я был в то время безнадежный дурак. Они прекрасно знали, что, если человек внутренне не станет таким, как они, никакая внешняя помощь не поднимет его наверх. Таковы законы природы, и отменить их не в силах никто, даже «самый-са-мый большой начальник». И ведь они были добры ко мне, они действительно сделали все, что могли, причем совершенно бескорыстно. С их точки зрения, они оказывали мне благодеяние. Я ведь мечтал о продвижении на две ступеньки и о заграничных командировках – они мне как раз это и предложили. Мало того, подозревая, что я неграмотен и не знаю законов природы, они терпеливо растолковали мне, как можно этого достичь, их не нарушив. Какие же чувства у меня к ним могут быть кроме благодарности? И какие могут быть претензии?

Никаких претензий. И благодарность я тоже испытывал. Я даже почти любил их. А вот сам себе был ненавистен. Меня жгло мучительное чувство вины и неловкости, как я буду теперь выкручиваться? Такие занятые люди тратили на меня время безо всякой для себя пользы, из одного лишь участия, а я теперь должен им сказать: «Напрасно вы старались, все равно стать таким, как вы, я не могу. Хочется, ох как хочется – ведь тогда и власть, и благоденствие, и собственная машина с водителем, и поездки в капстраны, – а НЕ МОГУ».

Почему же не можешь? Другие могут, а ты – нет? Ты что же, особенный какой-то? Никакой я не особенный. А не могу по одной простой причине: это было бы предательством. По отношению к себе. Чтобы стать таким, как они, нужно предать какой-то нежный звук, которого я обычно не слышу, а сейчас слышу очень явственно. А предать его страшно – тогда уже не будет возврата. Нет, не особенный я, а просто трус. Не могу решиться на то, чтобы без возврата… И так хочется скорее выскочить на улицу!

Мои переживания по поводу неловкости отказа вступать в партию оказались неосновательными. Никто мне больше не звонил и о моем решении не спрашивал. Я недооценил их наблюдательности и интуиции. Хотя мой собеседник и рассказывал анекдоты, он, видимо, все примечал и все наматывал себе на ус. И понял, что Я НЕ ТАКОЙ ЧЕЛОВЕК. И все само собой заглохло. А вскоре вскрылись какие-то важные ошибки в деятельности руководства, и наш «работник» СЛЕТЕЛ, так что сейчас я даже не знаю, жив он или уже давно умер.

В разговорах на «духовные» темы часто приходится слышать такое:

– Хотелось бы верить в Бога, но окончательно поверил бы я только в том случае, если бы доподлинно узнал, что произошло чудо.

Все прямо-таки рвутся к вере, и будто бы лишь отсутствие чудес является досадным препятствием, преграждающим к ней дорогу.

Что ж, если дело за такой малостью, то все не так уж безнадежно. А может, чудеса все-таки есть? Может, стоит их поискать?

Чего далеко ходить – возьмем хотя бы нас с вами, человеческий род. Антропологи установили, что неандерталец не был нашим прямым предком. Откуда же мы тогда взялись? Не чудо ли это?

– Нет, это нельзя считать чудом. Если предка пока не нашли, это не значит, что его вообще не было. Покопаются в земле получше и найдут.

Хорошо, обратимся тогда к нефти. Откуда ее столько под землей? Кто создал для нашей цивилизации это бензохранилище, без которой она была бы немыслима? И почему его объем как раз такой, что запас исчерпается именно в тот момент, когда современный образ жизни подойдет к своему кризису и по всем другим аспектам – экологическому, демографическому, политическому и т. д.? Не чудо ли это?

– Ну, знаете, предположить, что миллионы лет назад Бог специально для нас заготавливал нефть, впрыскивая ее под землю, – это уж слишком! Есть же теория, что она образовалась из разложившихся живых организмов.

Но почему же они не сгнили и не переварились другими организмами? Ведь биологи говорят, что основной характеристикой природы является полный кругооборот в ней живого вещества. Одни существа питаются другими, те ассимилируют и перерабатывают остатки. В фауне и флоре ничего не пропадает, ни одной молекулы.

– Да, это, конечно, странно, но ведь имеется и неорганическая теория происхождения нефти. Правда, она еще совсем черновая и неубедительная, но, надо надеяться, геологи ее доработают. […]

Ладно, оставим в покое дела такого рода. Вам нужны, возможно, чудеса более броские и наглядные (по мнению многих современных теологов и культурологов, доказательство существования Господа может возникать лишь на основе глубокой и истинной веры в Бога. – Прим. ред.).

А как насчет Нины Новиковой из Великих Лук, которая сломала позвоночник и была жалкой калекой, а в конце шестидесятых годов чудесным образом исцелилась после молебна и сейчас абсолютно здорова?

– Это еще надо доказать. Скорее всего, ее вылечили врачи, а она приписала все Богу…

И вот так всегда. О чем ни скажешь, на все обязательно найдется отговорка. А когда вглядишься в контраргументы внимательно, обнаруживаешь, что все они сводятся к двум основным: либо «сам я не видел, а другим не верю», либо «наука еще не объяснила этого, но со временем объяснит». Первый свидетельствует о крайней недоверчивости, второй – об удивительной доверчивости. Как же это совмещается? Да очень просто. Доверчивость проявляется ко всему тому, что направлено против чуда, а недоверчивость – к тому, что говорит за него. Это показывает, что современный человек заранее убежден, что чудес не бывает, и все его воздыхания «ах, увидеть бы чудо» лицемерны. Тот, кто примет их всерьез и начнет и вправду приводить данные о чудесах, лишь даром потеряет время. Наш закоренелый атеизм непробиваем. […]

Нечто совсем хрупкое и слабое, оставшееся в моей душе от тех полузабытых времен, когда бабушка Оля заставляла меня сморкаться в тряпку и говорила: «Они большевики, потому что у них всего больше», – пересилило мое бешеное зоологическое стремление к почету, власти, деньгам и чинам и спасло мою душу.

В одну сторону тянуло то, что мне хорошо понятно: высокая зарплата, видное служебное положение, полезные связи, заграничные командировки, перспективы дальнейшего продвижения. Все это заявляло о себе громовым голосом, ослепляло своей яркостью и было предметом моего нетерпеливого жгучего вожделения.

А что тянуло в другую сторону, я даже и сказать не мог бы. Оно было тонким, хрупким и расплывчатым. Что-то вроде едва слышного «пи-бип», доносящегося из далекого космоса. Какое-то светлое умиленное облегчение: «Да нет… мы же не такие люди…» И оно перетянуло.

Сильное было побеждено слабым, ясное – неопределенным.

А много позднее, когда мечты о служебной карьере уже окончательно были мною оставлены, у меня неожиданно произошла радостная встреча с бабушкой Олей, изменившая все мои представления о силе и слабости. Наверное, это была предпоследняя наша встреча.

Со дня ее смерти прошло около года. Как-то в ранний час, еще до начала литургии, я зашел в Пименовскую церковь, что близ метро «Новослободская». Надо сказать, я очень люблю эти строгие минуты, когда почти пустой храм освещен лишь пламенем немногих свечей и тусклым предутренним светом, проникающим сквозь высокие узкие окна. Конечно, в церкви благостно и в праздники, когда яблоку негде упасть и ты чувствуешь себя частицей огромного народного тела, не подавляющего твою индивидуальность, как подавляет ее толпа на «массовых гуляниях» в парке культуры, а, наоборот, поднимающего ее до уровня соборной мудрости, – но иногда непременно надо пользоваться и возможностью побыть в храме наедине с Богом и святыми угодниками. Тут можно подойти к любой иконе, самому поставить свечку, подумать о себе, о России, о ее великом прошлом, о ее уповании на будущее; можно войти в предалтарное пространство, над которым нависает купол со Вседержителем, и с особой силой ощутить величие Творца.

Я как раз и стоял пред алтарем. Иконостас в той церкви – редкостная красота, резанный из каррарского мрамора по рисункам знаменитого архитектора Шехтеля. И, глядя на эту красоту, на удивительную кружевную резьбу по белому камню, я вдруг понял: да это же Он создал!

Он, Христос, Сын Божий.

И храм этот Он создал, а не зодчий. Зачем зодчему нужен был бы этот храм, если бы Его не было? И народ российский Он создал из диких языческих племен.

Иконостас высился передо мной неподвижно, но вместе с тем будто летел куда-то, плавно и уверенно. И его полет сопровождался прекрасной музыкой, остановившейся на одной торжествующей ноте. Слышимая мне одному, она делалась все громче и наконец достигла такой силы, что меня охватила дрожь. Мне открылось нечто бесконечно могущественное, чему не могло противостоять ничто. Куда там! «Трудно тебе идти против рожна, Савл». Но вот что поразительно: это была та же самая тихая нота, которую в далеком детстве заронила в меня бабушка. Точно та же, здесь не могло быть никакой ошибки!

И тут появилась она сама. Она оставалась собой, бабушкой Олей, но она была – Он. Они были одно и были – Любовь.

– Так вот, Ба, какая в тебе исполинская, ни с чем не сравнимая сила! А ты притворялась бедной и слабой: «У нас всего меньше…» Да ведь у вас ВСЁ!