Десять часов вечера. Спать ложиться еще рано. И нет никакой подходящей книжки, чтобы почитать перед сном. Сидя в своем кабинете, Алексей, скучая и томясь от безделья, перелистывал страницы старого номера «Санкт-Петербургских ведомостей», когда в прихожей послышались шаги и голоса. Минутой позже к молодому барину вошел казачок Егорка – доложить, что пришел Кузьма и хочет с ним поговорить. Поначалу известие обрадовало Алексея – как ни говори, неожиданное развлечение, но при виде гостя, переступающего порог комнаты, его охватила смутная тревога, которая заставила буквально вскочить с кресла. Кузьма уже стоял перед ним – дикий какой-то, с раскрытом в молчаливом крике ртом и полными слез глазами, едва ли не вылезшими из орбит.

– Она пришла ко мне, когда меня не было дома, – говорил Кузьма, и бесцветный голос его то и дело прерывался. – Она обшарила всю избу и нашла в сундуке картину. Она всю ее изрезала в клочья – прямо ножом. Я пришел, когда она заканчивала свою работу – уже срывала последние лоскутья картины с подрамника. Она была как безумная. Она пригрозила сослать меня в Сибирь за непокорство… Вот все и кончено… Картины, которая вам понравилась, больше не существует… И я никогда не смогу рисовать то, что хочется… Это было слишком прекрасно… и потому не могло продолжаться долго…

Ошеломленный, вне себя от гнева, Алексей тем не менее не мог до конца поверить, чтобы его мать была способна на поступок, в котором не меньше глупости, чем жестокости. Но приходилось верить. Что ж, значит, в ней живут две женщины: одна – нежная, сговорчивая, та, что пыталась выведать у него его секреты на конской ярмарке; другая же – прямолинейная, непримиримая, не терпящая никакого отступления от ее приказов. На самом деле мать ведь ничего, кроме презрения, по отношению ко всему человечеству, за исключением самой себя, не испытывает. И видит свою роль в том, чтобы господствовать, а не в том, чтобы понимать. А господствовать, по ее мнению, это значит разрушать достоинство другого человека, принуждать другого отказаться от себя самого, чтобы стать лишь бледным отражением ее воли.

– Это невозможно, это невозможно, – тупо повторял Алексей, – это невозможно, она не могла так поступить…

И внезапно, покинув Кузьму, он бросился в чем был, то есть не сменив домашнего халата на приличную одежду, в сад. Путаясь в полах, добежал до большого дома, по дороге потерял один из шлепанцев, остановился, чтобы обуться, затем в мгновение ока взлетел по ступенькам крыльца и ворвался в гостиную.

Все лампы там были погашены, мать, должно быть, поднялась к себе в спальню и теперь готовится ко сну.

Так же быстро он поднялся на второй этаж, постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, вломился в комнату.

Марья Карповна в роскошном складчатом пеньюаре с широченными рукавами из белого шелка сидела перед туалетным столиком лимонного дерева и нежилась, отдав во власть горничной свои распущенные волосы, которые та медленно расчесывала. Агафья наблюдала за происходящим, стоя со скрещенными на животе руками. Марья Карповна пристально посмотрела на отражение старшего сына в овальном зеркале и, нимало не смутившись, даже головы не повернув в его сторону, спокойно спросила:

– Какая муха тебя укусила? Что, бессонница доняла?

– Вы осмелились… вы решились на то, чтобы уничтожить картину Кузьмы! – заикаясь, выкрикивал Алексей. – Это преступление против искусства!.. Вы не имели права!..

– Здесь, милый мой, правами распоряжаюсь я, и никто другой, – изрекла она все так же спокойно.

– Но зачем, зачем вы это сделали? Почему?!

– Потому что этот болван меня ослушался.

– Он продолжал бы рисовать цветы для вас, но вдобавок…

– Вот это «вдобавок» меня и не устраивает. Не выношу никаких «добавок»! Если я отдаю распоряжение, я хочу, чтобы оно было выполнено – и выполнено в точности. Любые исключения, как и любые поблажки, приводят только к беспорядку. Пока я жива, в этом поместье будет порядок!

– Да он же в отчаянии!

– Ничего, утешится.

– Это был шедевр!

– Мой дом – тоже шедевр. И я хочу, чтобы он таковым и оставался. А для этого все обязаны склонить передо мною головы. Либо Кузьма покорится, либо я отправлю его в Сибирь. Я так ему и сказала. И не переменю своего решения.

Внезапно повернувшись на табуретке, она бросила на сына ледяной взгляд. И снова его потрясло, насколько величественна Марья Карповна в гневе. Этот белый пеньюар, эти разметавшиеся по плечам волосы, это мраморное лицо – статуя, да и только, ни дать ни взять – воплощение властности!

– Впрочем, и ты ведь осмелился ослушаться меня, – снова заговорила она. – Предавая мать, ты тайком снабжал холстами этого несчастного идиота. И тем самым потворствовал его безумию. Ты стал его союзником и выступил против меня. Ты глумился надо мной. И заслуживаешь того, чтобы я отправила тебя в Санкт-Петербург и оставила там подыхать с голоду, мечтая о картинах, которыми ты так восхищался!

Когда Марья Карповна, с трудом сдерживая ярость, произносила все эти слова, Алексей ощущал, как его охватывает какой-то священный ужас перед чрезмерностью матери во всем. Морально – она держала в руке хлыст, которым то и дело щелкала над ухом у каждого. Так, словно, войдя в клетку с хищниками, заставляла тех прыгать с одного табурета на другой, рычать в пространство или пролетать сквозь пылающий обруч. При самых сильных припадках сладострастие дрессировщика соединялось в ней со сладострастием обладателя.

На время спора горничная с Агафьей благоразумно скрылись в дальнем углу комнаты. Но стоило им попытаться выйти, Марья Карповна тут же и остановила:

– Нет, останьтесь! И рассудите нас. Была ли я права, когда уничтожила эту картину?

Неожиданно призванная в арбитры приживалка раболепно взглянула в глаза барыни и пролепетала:

– О да, да, Марья Карповна!

– Да… Да… – вторила ей горничная, втягивая голову в плечи от страха.

Сердце Алексея сжалось от отвращения. Он вышел и захлопнул за собой дверь спальни. Но все равно оттуда был слышен истошный вопль матери:

– И не вздумай когда-нибудь вернуться к этому разговору, Алексей!