Едва Джейн успела отпраздновать день своего рождения, как родители объявили ей, что разводятся. Эта новость была лучшим деньрожденным подарком из всех, что она получала с тех пор, как появилась на свет. Очумев от радости, она висла на шее то у папы, то у мамы, душила их поцелуями. Тем не менее она любила своего отца Антуана Бишру, крупного промышленника, производящего фармацевтические товары, человека, что никогда не улыбался, а рот открывал лишь затем, чтобы обругать правительство, осудить запаздывание почтовых отправлений или обличить плутни администрации фискального ведомства, которое разоряется и от этого вконец озверело. Это он, решительный сторонник открытых границ, настоял, чтобы ее имя Жанна, на его вкус слишком банальное и даже чересчур, как он выражался, «франкофильское», было преобразовано в «Джейн» — его пленяло англо-саксонское звучание. Мама проявляла в этом вопросе некоторую сдержанность, опасаясь, что окружающие могут не понять необходимости такого переименования на британский лад. Однако папа живо заткнул ей ротик сентенцией, что, дескать, принимая подобное решение, он ставит их дочь «на высоту, открытую всем веяниям эпохи». Что до мамы, она согласилась на это оппортунистическое крещение скрепя сердце. Ей, без сомнения, больно было видеть, что обожаемое дитя из-под покровительственной сени Жанны д’Арк перемещается в кровавую тень Джейн Грей, которую Мария Тюдор низложила и обезглавила в отместку за ее притязания на британскую корону. Эти патронимические разногласия послужили отправной точкой для множества иных споров, непрестанно сотрясавших основы их брака. По мнению своего супруга, нравоучительного, сероватого, дальновидного и унылого, словно витрина тех фармацевтических товаров, выпуском которых он ведал, Джеральдина была образцом всех женских вывертов, кокетства, легкомысленных проделок и прочих штучек. Это сожительство противоборствующих начал — суровости и фантазии, тяжеловесности и легкости не могло иметь иного исхода, кроме окончательного слома. Вот уже одиннадцать лет оба готовились к худшему, переходя от бурных ссор к зыбким примирениям. Разрыв оказался безболезненным, бракоразводный процесс прошел быстро и с корректными результатами как в плане человеческих отношений, так и в материальном. Само собой разумеется, что заботы о маленьком ребенке правосудие поручило матери. Джеральдина сохранила за собой также квартиру и половину мебели. Поскольку украшением их интерьера в свое время занималась она, ей же предоставили приоритетное право в разделе имущества. Надо сказать, она всегда отличалась столь изысканным вкусом и выглядела так мило, чаруя окружающих миндалевидными глазами цвета зеленого каштана, пурпурным ртом и слегка заостренным подбородком, что муж, хотя бы и бывший, ни в чем не смог ей отказать.

Однако как только со всеми подробностями материального свойства благодаря сговорчивости Антуана Бишру было полюбовно улажено, перед Джеральдиной встала капитальная проблема: выбор «преемника». Это оказалось делом нескольких дней. Судя по всему, на этапе своих последних эмоциональных разочарований она уже присмотрела «кандидата». Или речь шла о посланце Небес, вставшем на мамочкином пути в час ее величайшего одиночества? У Джейн не было времени задать себе такой вопрос. Едва лишь она успела впервые услышать из материнских уст имя этого ниспосланного Провидением незнакомца, как мужчина уже обосновался, будто у себя дома. На сей раз по обоюдному согласию было решено обойтись без смешных формальностей буржуазного брака, а удовольствоваться прочным сожительством. Мужчину звали Норберт Барух. По такому имени невозможно с точностью определить национальность, что в глазах Джеральдины было залогом безопасности. На взгляд он тоже производил успокоительное впечатление. Рослый такой бодряк, плечищи, как у грузчика, взгляд искренний, говорит приятным баритоном, никого не критикует, всем доволен и никогда не сует нос в хозяйственные счета. Что же касается рода занятий своего приятеля, Джеральдина говорила, обходясь без уточнений, что он «вращается в банковской сфере».

Что особенно забавляло Джейн, так это усилия, которые ее мать предпринимала, стараясь соблазнить вновь прибывшего. Помолодев в атмосфере приключения, Джеральдина так и сияла, в любой час суток при полном макияже, тщательно причесанная, одетая как нельзя лучше. С тех пор как в доме появился Норберт Барух, Джейн казалось, что мать исполняет главную роль в каком-то импровизированном спектакле. К тому же девчонке подчас чудилось, что она и сама играет на той же сцене, невольно участвуя в этом представлении кокетства. По определению исключенная из состязания, предназначенного для одних лишь взрослых, она чувствовала, что непонятно каким образом ответственна за успех либо неудачу материнской авантюры. Они с мамой, по существу этого не признавая, были одним целым, их связь оборачивалась тем, что Джейн нередко играла роль тридцатилетней, а мама вела себя так, будто ей не больше девяти. Такая смесь возрастов, лиц и любовных порывов возбуждала чувства девочки столь же остро, как спиртные напитки, пробовать которые детям запрещено. В этом недозволенном соединении для нее не было ничего отталкивающего, она даже с легким удовольствием восприняла то, что некоторые шкафы вдруг оказались заняты мужскими вещами, да и на полочках возле умывальника появились предметы мужского туалета. Однако она испугалась, что в жизни и организации их маленького сообщества возникнет серьезная заминка, когда Норберт Барух в один прекрасный день заявил, что его дела становятся все более спорными и запутанными, а потому ему необходим рядом доверенный человек, способный в любую минуту дать совет касательно финансовых вопросов, иначе говоря — его старший брат Давид. Выпускник Национальной школы финансов и фиска, покинувший ради брата уютные кресла в кабинетах высшей администрации, сей экстраординарный субъект, можно сказать, сочетал в своем шишковатом черепе все фискальное законодательство и всю гражданскую юриспруденцию. Джейн немного боялась вторжения в семью человека, претендующего на ведущие роли хваленого всезнайки. Но первый же контакт с ним ее совершенно успокоил и даже обогатил кое-какими новыми надеждами. Сначала потому, что Давид Барух с порога одобрил ее выбор «универсалистской версии» собственного имени («Джейн — это настолько оригинальнее, чем Жанна!»), затем еще и потому, что посоветовал ей оставить свои косы такими, как есть, наперекор случайным гримасам моды.

А вот физиономия этого самого Давида Баруха, напротив, привела ее в замешательство своим грубым уродством. У него были тяжелые, корявые черты, низкий лоб, челюсти гориллы и громадные оттопыренные уши, смахивающие на кочаны цветной капусты. Несмотря на свою отталкивающую наружность, он обращался с девочкой очень любезно, толково и с немалым терпением помогал ей готовить домашние задания по математике. Но в силу странного парадокса чем больше он усердствовал в своих объяснениях, стараясь заслужить доверие ребенка, тем больше она пыжилась, такая чинная, такая сдержанная. Тем не менее от репетиции к репетиции по ходу житейской игры их маленькая разношерстная труппа сплотилась, благодаря привычке и взаимной снисходительности напряженность ослабла.

Все шло к лучшему, пока внезапный удар не положил конец их усилиям поддерживать мир и лад в семье. Джейн не сумела бы сказать в точности, когда в ее сознание впервые проникло зерно, которому предстояло… Но лучше по порядку. Вероятно, это случилось на каникулах в среду, во второй половине дня, когда она без интереса смотрела телепередачу. Вдруг ее поразили необычные кадры, приправленные негодующими комментариями. По словам ведущего, два месяца тому назад в лицее Кребийона девочка одиннадцати лет Одетта Бийу подверглась непристойным прикосновениям со стороны своего учителя рисования. Стало быть, этот последний, по имени Густав Либиоль, женатый тридцатисемилетний мужчина, отец семейства, до того не внушал никаких подозрений. Будучи учащейся лицея Эдуар-Эстонье, Джейн не знала никого из лицея Кребийона, что не помешало ей жутко взволноваться при таком известии. Журналист, говоривший об этом случае, похоже, был и сам потрясен. Он рассказал, как несчастное дитя, в страхе и одновременно сгорая от стыда, сочло своим долгом поведать о случившемся своей учительнице естествознания мадемуазель Шуази. Та, пораженная ужасом, тотчас уведомила «кого положено», и скандальная новость из уст в уста быстро вышла за ворота лицея Кребийона, достигла нескольких комиссариатов, подняла на дыбы особую бригаду по защите малолетних, наконец, затопила залы газетных редакций.

Джейн слышала в классе какие-то смутные упоминания об этой суматохе, но никогда не представляла всего этого с такой точностью и серьезностью. Преступление учителя-педофила обрызгало грязью разом и маленькую Одетту Бийу, и все ее семейство в полном составе, и лицей Кребийона вкупе со всем преподавательским составом Франции, расследования шли одно за другим, увольнения и попытки восстановления на рабочем месте, череда допросов заинтересованного лица и свидетелей, консультации патентованных психологов, подача жалоб, суд, защита, признания виновного, перепуганного и безутешного. Печать и телевидение все это разбирали по косточкам, фотографировали, комментировали с омерзительным смаком. Теперь Густав Лабиоль, отринутый своим семейством и выблеванный университетом, сидел в тюрьме, а Одетта Бийу, сияя невинностью, улыбалась с телеэкрана и с первых страниц ежедневных газет. Так вот, Джейн, страстно следившая за перипетиями этой истории от начала до конца, находила, что эта девочка даже не хорошенькая. Похожа на овцу, которая отбилась от стада и уже не знает, куда бы податься! Видимо, в случае Одетты Бийу жалобная уязвимость должна была импонировать широкой публике. Читательские массы сентиментальны и легковерны — у девочек в сравнении с ними нюх острее, а терпимости куда меньше. Вернувшись в свой класс лицея Эдуар-Эстонье, Джейн по уши погрузилась в дело о недозволенных ласках. Где там правда, где вранье? Трудно сказать! Поскольку на переменках только и говорили что «об этом», Джейн заметила, что стала смотреть на своих преподавателей под совсем другим углом зрения. Она, доселе видевшая в них лишь ходячие словари, учебники, разгуливающие на двух лапах, призадумалась о том, что у них в голове человеческие чувства и даже всякие плотские низости, в которых она ничего не смыслит. Она больше не мучилась оттого, что меньше их знает о правилах математики или основных датах французской истории, но огорчалась, что не вооружена, подобно им, пониманием взрослых ловушек и взрослых наслаждений. Сама себе в том не признаваясь, она ежеминутно ждала какого-нибудь неприличного жеста со стороны наставников, на вид таких безупречных, но ведь в глубине души часто более озабоченных тем, как бы развратить, а не просветить своих учениц. После «дела Одетты Бийу» все учителя, к какому бы лицею они ни принадлежали, видимо, должны были внушать опасения. Даже когда преподаватель истории и географии, этот добрейший мсье Жоржель, наклонясь над Джейн, подсказывал ей, что она в своей письменной работе ошиблась на целое столетие в дате какого-нибудь сражения или договора, она старалась отодвинуться, соблюдая почтительное расстояние. А тут еще прибавилась грязная история того кюре, что сажал мальчиков к себе на колени, дабы поудобнее принимать у них исповедь. Церковь попыталась замять скандал, пресса сделала все возможное, чтобы предать его огласке. Потом общественный интерес привлекли две другие истории о руках, что забирались куда не надо, о родителях-сообщниках и малолетних жертвах, слишком робких, чтобы пожаловаться, так как понятие «зла» им было неведомо. Теперь слово «педофилия» уже было у всех на устах, эпидемия расползалась как в столице, так и в провинциях. Мальчики и девочки — все в опасности, никто не защищен от напасти. Любой, кого растрогает юное личико, рискует быть изобличен. Это состояние постоянной тревоги, когда девственность под угрозой, а мужественность под подозрением, создало у Джейн впечатление, что она наконец-то обрела внутри «социального микрокосма» то важное место, какого заслуживает. Стало быть, ее возраст являлся для нее козырем, всей ценности которого она никогда раньше не сознавала. Ее юная привлекательность столь бросалась в глаза, что она недоумевала, как это никто из учителей не обращает на нее внимания. Ну ясное дело: они просто трусы, настолько парализованные страхом, что не смеют нарушить запрет. Это стадо фальшивых ученых и притворных добряков раздражало ее, она смутно страдала от их равнодушия, будто от невежливости, направленной против нее лично. Она уже не занимает никого в классе. Похоже, им и дела нет до того, как нежна ее кожа, как аккуратно заплетены косы, и ее невинной улыбки никто не замечает. Обиженная, она завидовала маленькой Одетте Бийу, чьи злоключения, облеченные в более или менее беллетризованную форму, все еще производили впечатление на публику. Но педофилы уже пошли косяком, все в конце концов начали путать их паскудные деяния, сопутствующие обстоятельства, санкции, к ним примененные. Что ни день, приличное общество исторгало из себя очередного возжаждавшего свежей плоти. Сейчас в прессе мусолили историю восьмилетнего малыша, ставшего жертвой двусмысленных вожделений некоего священника. Журналисты «во имя морали» изводили ребенка, добиваясь пикантных деталей насчет фамильярностей, которые он благочестиво вытерпел.

Купаясь в тайных нескромностях этой литературы, в ее гнусных откровениях и воплях родительского негодования, Джейн чувствовала себя несправедливо отверженной. Вот тогда-то, раздосадованная тем, что представляет столь мало интереса в глазах слишком редких и прискорбно боязливых педофилов системы народного образования, она решила, что добьется своего и без них. Девочка уже давно приметила, насколько Давид Барух, которого она называла просто дядя Давид, хотя он был всего лишь братом маминого сожителя, принимает близко к сердцу те уроки по арифметике, что она делает под его контролем. Она никогда не одобряла его огромных оттопыренных ушей, торчащих, как ручки у супницы, ей не нравились его красные плотоядные губы гурмана, но в его голосе и взгляде была вся та нежность, которой не хватало остальным чертам. Когда он пытался растолковать Джейн ее ошибку в расчете или тонкости решения уравнения, он часто клал ей руку на плечо, чтобы подбодрить. Впрочем, это ощущение не было неприятным. Она его истолковывала как дружественный знак, милое свидетельство их семейственной близости. Потом, когда это вошло в привычку, она вдруг подумала, не является ли это одним из тех извращенных соприкосновений между взрослым и ребенком, рассказами о которых заполнены газетные подвалы. Эта мысль так ее позабавила, что она не спала всю ночь.

К утру ее решение созрело. Она отправилась в школу, дождалась окончания занятий, улучила момент, чтобы остаться наедине с учительницей французского мадам Рюше и как бы случайно поделиться с ней своими подозрениями. Со времени «дела Одетты Бийу» мадам Рюше из лицея Эстонье брала пример с мадемуазель Шуази из лицея Кребийона. Обе они были известны особой непреклонностью и боевитостью там, где речь шла о защите святой простоты детства. Робкие откровения Джейн произвели громоподобный эффект. Она угодила в яблочко с этой мадам Рюше. Отныне все прожекторы будут направлены на нее.

Наловчившись выявлять атавистическую похоть самца в субъектах, по видимости самых безобидных, мадам Рюше долго выспрашивала Джейн о характере и частоте проявлений недозволенного влечения со стороны Давида Баруха. Джейн получала живейшее удовольствие от подробностей, с какими надо было описывать учительнице образ действия своего «дяди». Она говорила о влажной, нежной тяжести его ладони, касавшейся ее затылка, об учащенном дыхании, ласкавшем ее щеку, о запахе одеколона и табака, что витал вокруг него, когда он к ней приближался. А поскольку мадам Рюше, положительно ненасытная, чуть не на каждом слове прерывала ее, с мольбой вопрошая: «И тогда?.. А потом?.. Расскажите мне все, дитя мое!», Джейн захотелось малость поддать жару. Не замышляя ничего дурного, а просто чтобы завершить картину ярким штрихом, она с загадочной улыбкой проронила, что были и другие прикосновения.

— Уточните, моя крошка! Уточните! — возопила мадам Рюше. — Мы подходим к сути! Эти прикосновения происходили по его инициативе? А в каком именно месте? Это важно! Под юбкой? Под трусиками? Где?

Джейн насторожилась, опасаясь, как бы не наговорить лишнего, и пролепетала:

— Да почти что нигде… Под… под юбкой…

— Он вас щупал или, простите мне это слово, он проник?

Захваченная врасплох, не понимая точного смысла этого «проникновения», Джейн пискнула:

— Щупал…

— И это все? Не было ли еще какой-нибудь мелочи, которую вы скрываете от меня?

Джейн напрягла память, но, не найдя больше, что бы такое сказать, просто прибавила, что в тот день, когда Давид Барух потрогал ее ногу, он это сделал, чтобы пощупать мускулы и поздравить с выигранным забегом на двести метров во время соревнований между классами, организованных учителем физкультуры. Однако мадам Рюше не придала этому смягчающему обстоятельству никакого значения и сочла необходимым «сигнализировать о факте» школьной медсестре, сотруднику учреждения социальной помощи и сверх того директрисе лицея. Последняя, побросав все дела, ринулась оповещать полицию и родителей жертвы. Всего за несколько минут Джейн стала свидетельницей развертывания процедуры одновременно юридического, медицинского, социального и внутрисемейного характера, масштабов которой она не предвидела, несмотря на множество известных ей примеров. Сначала после яростной домашней перебранки любовник матери, славный, миролюбивый Норберт Барух, обозвал своего брата Давида «мерзким педофилом» и «дерьмовым похабником». После чего, не слушая протестов несчастного, утверждавшего, что ни в чем не виноват, он врезал ему со всего размаху, расплющив нос в кровавое месиво. Когда же Джеральдина попыталась встать между ними, Давид прорычал:

— Вы тут все спятили! Мне не в чем себя упрекнуть! Ноги моей больше не будет в вашем грязном бараке!

— Счастье твое, — отозвался Норберт, — потому что, если ты посмеешь сюда сунуться, я тебя выброшу в окно, чтоб ты сдох на тротуаре среди мусорных баков!

Позже, хоть она и упивалась скандалом, который столь ловко спровоцировала, при том что совсем недавно все считали, будто она так незначительна, что не заслуживает ни малейшего внимания, Джейн сожалела, что Давид Барух покинул их дом. Он, со своим хмурым видом, сломанным носом, ушными раковинами, незнамо каким манером приляпанными по бокам черепа, был частью домашней меблировки, он принадлежал ей. Но самой деликатной задачей была для нее необходимость после этого день за днем отвечать на коварные вопросы следователей и психологов всякого рода, которые для выяснения дела один за другим наседали на нее.

Родители, держась в сторонке — их удаляли, чтобы ребенок не смущался, — томились, навострив уши и обмениваясь сокрушенными взглядами. После долгих колебаний главный психолог, руководивший всей этой командой, настоял на очной ставке Джейн с ее «соблазнителем». Когда Давид снова увидел девочку, его взорвало:

— Но это же все неправда, что ты тут наговорила, Джейн! Между нами никогда не возникало ни малейшей двусмысленности! Я никогда ничего такого с тобой не делал!

— Да нет же, дядюшка, — возразила Джейн с ангельской кротостью. — Ты это делал. И всякий раз потом ты благодарил меня и давал мне конфетку.

Эту деталь она выдумала прошлой ночью. Ее лучшая находка! Разглядывая исказившееся лицо своего визави, она смаковала этот лукавый беспроигрышный ход. Убедившись, что теперь какое бы вранье ни взбрело ей в голову, все служит подпоркой для ее замысла, она не переставала торжествовать — в ее возрасте так надуть всех этих взрослых, а они-то кичатся своими знаниями и опытом! Пьянея от гордости, она упивалась успехом невиннейшего из злодеяний.

— Конфету? — пробормотал Давид Барух, словно очумев спросонок. — Какую конфету?

— Мятную. У меня еще и теперь осталось несколько штук в кармане пальто… Хочешь покажу?

Следователи и психологи потягивали обезжиренное молоко и делали пометки в своих блокнотах. Им надо, они деньги за это получают. Давид Барух, выбитый из колеи, оглушенный, расстроенный, твердил:

— Не слушайте ее! Она несет сама не знает что! Она сочиняет! Не дадите же вы себя одурачить девчонке, у которой голова набита всякими гадостями!

Пока он говорил, Джейн достала из кармана пальто ментоловый леденец в прозрачной обертке и на раскрытой ладошке протянула ему. Она все предусмотрела! Давид Барух демонстративно, с презрительной гримасой отвел глаза. Но история с мятной конфетой не ускользнула от внимания главного психолога, тощей женщины с желтым лицом и пронзительным взглядом из-под очков с бифокальными линзами. Неумолимая и сентенциозная, она тотчас изложила свое мнение из области детской сексологии в современном мире.

— Это верно, что дети склонны к сочинительству, — заявила она. — Но когда они это делают, ими всегда движет спонтанный импульс, не имеющий продолжения. Случаи, когда они на всем продолжении допросов упорствуют, отстаивая одни и те же выдумки, встречаются крайне редко, так что здесь следует усматривать все признаки абсолютной искренности. Я бы не побоялась утверждать, что постоянство свидетельств, представленных нам мадемуазель, инвариантность уточнений, которые она приводит при каждой нашей встрече, суть доказательства правдивости ее рассказа.

Глаза Давида Баруха вылезли из орбит, он заревел, брызгая слюной, прямо в лицо невозмутимой Джейн:

— Так что же я там делал, у тебя в трусах?

— Я в точности не знаю, дядюшка, — с простодушным видом отвечала она. — Я, наверное, еще слишком маленькая, чтобы в этом разбираться. Во всяком случае, ты совал туда палец. Ты так по-своему играл. Тебе это нравилось, я думаю.

— То, что он туда совал, был именно палец? — оживился следователь.

— Бывало, что два…

— А что-нибудь другое никогда?

— Про это я не знаю! Я же не смотрела…

Давид Барух опять не стерпел, вмешался. Он завопил:

— А ты, ты-то что делала в это время?

— Ждала мою конфету!

После этого допроса, принявшего столь благоприятный для нее оборот, Джейн должна была пройти обследование в клинике, где установили, что ее девственная плева невредима. Она не подвергалась ни насилию, ни сексуальной агрессии какого бы то ни было рода. Вследствие такого заключения комитет, состоящий из детского психиатра, гинеколога, психолога и адвоката, принял на основе установленных фактов следующие решения: виновного под суд, ребенка под наблюдение психолога, родителям обеспечить семейную реабилитационную терапию. Пока пресса носилась с этим случаем вопиющей сексуальной распущенности, столь характерным для нравов эпохи, Джейн переживала часы упоительной славы. Парила на ее крыльях под защитой собственного бесстрашного нрава и законов государства, прикрывших ее мошенничество. Теперь она была уверена, что, преуспев в удачной лжи, можно гордиться этим по праву, как художник, который тешит самолюбие созерцанием своей лучшей картины.

Хотя за домашним столом старались не вспоминать об этих скользких обстоятельствах, Джейн в конце концов все же проведала, что Давид Барух, ее «совратитель», арестован по обвинению в сексуальных домогательствах в отношении малолетней, что судить его будут незамедлительно, у него хороший адвокат, так что он, может быть, еще отделается несколькими годами тюрьмы. Джейн, конечно, сожалела, что его так строго накажут, хотя он ничего плохого не сделал. Но когда им устроили эту очную ставку, тут уж один из них должен был расплатиться за все — если не он, то она. У нее реакция лучше, и она была настроена правильнее, чем он: не дергалась и не кипятилась. Так неужели теперь надо об этом сокрушаться? Впрочем, пресса уже стала забывать о скандале с Барухом. Чтобы взбодрить читателей, заново сплотив их вокруг этого дела и ее персоны, Джейн дала несколько интервью. В общем и целом она утверждала, что о пристрастии некоторых зрелых мужчин к малолетним детям она узнала, без ведома родителей посмотрев по телевизору порнографический фильм под названием «Приют для дюжины наслаждений». Заслышав такое, публика мгновенно воспламенилась новым интересом к повсеместной охоте на педофилов. Некоторые знаменитые перья, расчувствовавшись, снова пустились оплакивать поруганное детство, оскверненное мерзавцами и маньяками, а также обличать демонстрацию всяких гнусностей на голубом экране и тех, кто делает деньги на похабщине. А потом это дело окончательно поглотило забвение. Давида Баруха вскорости судили, защита действовала четко, и он был приговорен к минимальному сроку — двум годам тюрьмы и тридцати тысячам евро штрафа. Апелляции он не подавал. Норберт Барух находил приговор излишне мягким для преступления подобного рода. Джеральдина, напротив, испытывала сострадание к отверженному и даже иногда навещала беднягу в его заключении. Однажды она в отсутствие Джейн призналась Норберту, что сомневается: может, ее дочь несколько сгустила краски? Подобное участие любовницы к его брату, извращенцу и негодяю, обернулось каплей яда, постепенно разъедавшего отношения доселе дружной четы.

В этом бесконечном конфликте Джейн при всяком удобном случае искала оправдания тому, что несчастный «дядюшка» гнил в камере Флери-Мерожи, в то время как она прохлаждалась, вся такая игривая и свободная, у себя в комнате. Оправдывая свой благословенный эгоизм, она говорила себе, что тут уж от нее ничего не зависит, он туда угодил роковым, но закономерным образом, ведь если мужчину привлекают гладкая кожа и пикантный ум юной девочки, одного этого уже довольно, чтобы оказаться на грани гнуснейшего из мужских грехов. Разве взрослый, влюбленный в женщину-дитя, не становится педофилом, сам того не сознавая? — размышляла она в тревоге. В этой столь деликатной и такой новой для нее области, как представлялось Джейн, все — вопрос выбора, и возраст, и мера допустимого. В безнравственности столько различных степеней! Разве нельзя стать монстром просто по оплошности, по несчастному стечению обстоятельств, продолжая оставаться хорошим мужем и почтенным семьянином? Тут ведь главное в том, как все повернешь, сумеешь ли представить вещи в благоприятном свете, хорошенько позаботившись, чтобы не оскорбить чувства близких.

Поскольку Джеральдина, невзирая на язвительные замечания Норберта Баруха, все чаще навещала Флери-Мерожи, Джейн пришлось еще раз стать пассивной и насмешливой свидетельницей разрыва своей матери с партнером, которым она, казалось, запаслась до конца дней.

Джейн сравнялось одиннадцать. Она с любопытством ожидала продолжения сентиментальных аттракционов своей матери. Однако на сей раз в жизни их обеих больших перемен не произошло. Полтора года спустя Давид Барух, воспользовавшись правом на досрочное освобождение, вышел из тюрьмы и, все такой же большой и неуклюжий, просто-напросто ввалился в дом, откуда его брат только что вылетел, хлопнув дверью. Джейн была счастлива обрести вновь эти большие оттопыренные уши, плотоядную пасть и насмешливый взгляд того, кого она из чистого каприза упрятала за решетку. Он ведь не держал на нее зла за то, как она нагло врала полиции, чтобы его прищучить. Говорил даже, что это у них двоих была такая игра. Она оказалась сильнее в обмане, чем он — в истине. Так с чего бы ему злиться? Это была славная война. Он говорил: «Ты выложила свои козыри! А я не сумел использовать свои!» Формулировка, одновременно игровая и спортивная, по мнению Джейн, являла собой квинтэссенцию благоразумия. Она отметила, что и ее мать весьма откровенно демонстрирует радость, принимая у них в доме Давида Баруха, этого нечаянного гостя. Да и вправду ли он когда-нибудь уходил отсюда? Пусть все считали, будто он в тюрьме, дядюшка Давид был здесь, присутствовал, хоть и оставался невидимым, садился за этот самый стол между мамой и дочкой. Для Джеральдины нынешняя связь стала «последней и самой лучшей», как она клятвенно заверяла Джейн. Было решено, что девочка, словно ничего и не было, продолжит обучение в лицее Эстонье. Просто Давиду Баруху, принимая во внимание его нелепую педофильскую репутацию, посоветовали никогда не ждать Джейн у выхода из школы. Стоя на страже у ворот, он возбудит все мыслимые сплетни! По мнению Джеральдины, это было бы глупейшей провокацией, а то и — ведь никогда не знаешь! — поводом для соперничества среди девчонок того же возраста и даже из того же класса. Она, по ее словам, предпочитала, чтобы «все это» не выходило за пределы семьи. И встретила полное понимание. Одержав верх, Джеральдина продолжила завоевание Давида Баруха и оказалась столь убедительна, что их сожительство дозрело до полноценного брака. Разумеется, поскольку братья пребывали в смертельной ссоре, Норберта Баруха не пригласили ни на официальную церемонию, ни на свадебный пир. Зато Джейн получила разрешение через несколько дней позвать семерых подружек на коктейль. Они явились всей стайкой, расфуфыренные в пух и прах, словно принцессы. Давид Барух, казалось, совсем очумел от счастья. Он метался от одной девчонки к другой, шептал им на ухо шутки, от которых они заливались хохотом. Джейн немножко ревновала к успеху своих маленьких приятельниц. Да и Джеральдина испытывала те же чувства, хоть виду и не показывала.

Вскоре после этого из чрезвычайно сухого письма Норберта Баруха она узнала, что он уезжает в Австралию, где намерен вместе со своими американскими друзьями открыть неподалеку от Сиднея огромный куроводческий комплекс. В лоне семейства новость восприняли как их общую победу. Обрадовались разом и столь основательному удалению возмутителя спокойствия Норберта, и его будущим успехам в торговле курятиной. Разумное разрешение всей этой запутанной интриги они отпраздновали дома втроем, пропустив по бокалу шампанского. Несмотря на нежный возраст допущенная к этому маленькому семейному торжеству, Джейн прямо лопалась от радости, ее так распирало, что после выпивки с мамой и Давидом Барухом ей вдруг захотелось выложить им всю правду. Опьянев от шипучего вина, запоздалого раскаяния и нахлынувшей нежности, она пробормотала:

— Знаешь, мама… Те ласки Давида, это было не так серьезно, чтобы все это… Я немножко преувеличила…

Она думала, что мать накинется на нее, выпустив все когти, а Давид Барух расстреляет ее взглядом. Однако ни тот, ни другая не выдали своих чувств. Подавив справедливый гнев, они улыбнулись ей с грустью, к которой примешивалось ироническое сострадание.

— Я об этом догадывалась, — сказала мать. — Ты лгала, чтобы покрасоваться. В твои годы это не редкость. Теперь я спокойна, потому что убедилась окончательно. Попроси прощения у Давида.

Джейн встала из-за стола и бросилась отчиму на шею. От него по-прежнему исходил тот же запах одеколона и табака. Но прикосновение этих мужских рук, обнявших ее за плечи, нисколько не волновало. Впрочем, как знать, не была ли она и всегда столь же невозмутимой?

Пока он под снисходительным материнским взглядом укачивал ее в своих объятиях, неуклюже, по-мужски, Джейн вдруг осенило: сознаваться во лжи может быть так же забавно, как лгать.