1

— А вот теперь мы входим в святая святых! — торжественно провозгласила мадемуазель Полей, секретарша мэрии. И скромно, осмотрительно добавила: — Теперь я предоставляю слово мадам Лепельте — в данном вопросе она компетентнее меня!

Все происходило сообразно ритуалу, от которого вот уже десять лет никому даже в голову не приходило уклониться. Стоило какой-либо мало-мальски примечательной персоне посетить очаровательную деревню Бургмаллет, расположенную в самом центре болотистой равнины Бос, как гостю предоставлялось право на подробный осмотр церкви XVI века, недавно реставрированной, на краткую почтительную остановку перед монументом памяти павших в двух войнах и на посещение (в сопровождении гида) дома и мастерской художника Эдмона Лепельте, знаменитого на весь кантон, чья слава, впрочем, еще не вышла за пределы департамента. Сам-то он, мудрец из мудрецов, плевать хотел на заботы о том, как бы побольше людей узнали о нем. По-видимому, одна лишь его супруга Адриенна придавала этому значение. Водя зевак по комнатам, она останавливала их перед каждой стеной, одну за другой комментируя им в угоду выставленные на обозрение картины. Они висели повсюду — в прихожей, столовой и спальне, в помещении, что служило мастерской, и даже в ванной. Слушая, как Адриенна восхваляет перед сборищем профанов своеобразие и многогранность его таланта, Эдмон Лепельте, как всегда, смущался — атавистическая, с детства не изжитая застенчивость томила его, — но вместе с тем испытывал живейшую благодарность к жене, которая все еще восторгалась им после тридцати пяти лет супружества. По правде говоря, она и теперь выглядит такой же порывистой, непосредственной и решительной, как в день их первой встречи, а он, глянув в зеркало, уже с трудом узнает себя в этом семидесятитрехлетнем старике с лысым черепом, благодушным пузом и кротким бараньим взглядом.

Остановившись перед мужниным натюрмортом, изображавшим растрепанный букет хризантем, Адриенна притворилась, будто охвачена приливом восторга при виде этой композиции, которую она знала наизусть до мельчайшего штриха. На мгновение замерев, словно у нее аж дыхание перехватило, она вскричала:

— Обратите внимание на тонкость исполнения! Невозможно различить ни единого мазка. Все краски, все переходы оттенков мягко размыты, как в природе! Этот простой керамический горшок имеет ощутимый объем, он весом и плотен… Его можно потрогать. А эти хризантемы! Каждый лепесток так и дышит!

Посетители, побуждаемые секретаршей, хором залопотали, теснясь вокруг Адриенны:

— Это изумительно! Да это же… это лучше фотографии!

— Вот именно! — вскричала Адриенна. — Фотография всего лишь чудо техники, а живопись Эдмона Лепельте — чудо души!

Она уже добрую сотню раз пользовалась этим выражением. Эдмон испытывал тягостную неловкость слыша его. Он отворачивался, прятал глаза. И все же нельзя сказать, чтобы эти слова претили ему. Он всю свою жизнь посвятил изучению старых мастеров. Сперва в Школе изящных искусств, потом в разных реставрационных мастерских он приобщился к тайнам старинных красок, к тонкостям последовательных лессировок, к тому, как, не трогая основной поверхности, использовать золотистый фон для подчеркивания сияющих оттенков, он овладел множеством ремесленных трюков, которыми так гордился, будто сам на жизненном пути их выдумал.

Теперь зрители во главе с Адриенной собрались перед недавней работой, которой Эдмон был особенно доволен: ваза для фруктов, полная красных больших яблок, рядом разбросано несколько орехов, и все это на кружевной скатерти. Кружево, тонкое, как паутинка, было там и сям умышленно смято, что обязывало живописца к подвигу кропотливой тщательности, ведь требовалось при изображении складок в точности сохранить все подробности орнамента в целом. Работа добросовестного миниатюриста. Единодушные восклицания приветствовали это достижение:

— Поразительно! Это правдивее самой природы, мсье Лепельте! Как вы сумели? Это же, наверное, адский труд!

— Сверхчеловеческая задача! — подтвердила Адриенна. — Угадайте, сколько времени он потратил только на то, чтобы управиться с этой чертовой кружевной скатертью?

Несколько робких голосов рискнули пробормотать:

— Ну, два дня… Или три…

— Месяц! — победно возгласила Адриенна. — Он целый месяц над ней корпел! Я говорила ему: «Оставь, напиши просто тканую скатерть или, если хочешь, вышитую! Но во всяком случае не кружевную». А он меня и слушать не захотел. Упрям, простите за выражение, как мул! Он себе на этом глаза испортил. Потом пришлось в Орлеан ехать, на консультацию к офтальмологу. Ему там выписали новые очки!

Эдмон Лепельте улыбнулся полуиронически, полувиновато.

— Главное, чтобы картина удалась, — проворчал он.

— Нет, ты вспомни, что тебе сказал глазник. Миниатюрист, взявшийся прославлять величие природы, — это занимательно для души, но для зрения опасно!

Эдмон Лепельте высказал несколько афоризмов по поводу невежества докторов в вопросах, что касаются творческого призвания, мадемуазель Полен отпустила любезную шутку насчет безрассудства, которое неразлучно с талантом, и стайка посетителей потянулась к выходу. В прихожей Адриенна между делом спросила секретаршу мэрии, не слышно ли чего новенького о соседнем доме, владелец которого, железнодорожник на пенсии, скончался в прошлом году, а наследники, довольно жадные парижане, выставили его на продажу, но солидного покупателя до сих пор не видать.

— Как печально, что этот красивый дом с таким большим садом заброшен! — вздохнула она.

— Ну да, — согласилась мадемуазель Полен. — Продажей занимается «Террай», агентство недвижимости из Питивье, но это дело непростое. Весьма непростое! Наследники уж слишком загребущи. Но в конце концов, я слышала, что-то там намечается…

— Серьезное?

— Тут полной уверенности никогда не бывает… Но похоже, что да.

— Вы знаете, кто покупатель?

Окинув быстрым взглядом полдюжину визитеров, которых она сопровождала на экскурсию к Лепельте, мадемуазель Полен шепнула:

— Сейчас не время об этом говорить.

— Вы правы!

— Ну так и быть. Кажется… это пока не более чем слух… Говорят, это один художник… большой художник, столичный собрат мсье Лепельте…

— А его имя вам известно?

— Вы никому не расскажете?

— Нет, клянусь вам, я буду молчать, но вы же понимаете, как мне любопытно знать, какое соседство нам угрожает. Особенно если он, подобно мужу, живописец.

Секретарша мэрии в последний раз оглянулась, прикрыла рот ладонью и прошептала:

— Это Жан-Жак Мельхиор.

Адриенна замерла, словно пригвожденная к месту, и эхом повторила:

— Жан-Жак Мельхиор.

Потом в замешательстве повернулась к мужу.

— Мельхиор, — в свою очередь повторил тот. — Потрясающе! Лично я его не знаю…

— Ты один такой! — заметила Адриенна язвительно.

— О, разумеется, я много о нем слышал, — поправился Эдмон Лепельте. — И главное, читал о нем, о его творчестве.

— Кажется, он очаровательный человек, — успокоила мадемуазель Полен. — Остался очень простым, несмотря на всю рекламную шумиху, что его окружает. Его жена тоже сама любезность, очень общительная, очень современная…

— Что ж, остается только надеяться, что дом двадцать семь на Крепостной улице, по соседству с нашим, настолько им понравится, что они захотят обосноваться там поскорее, — сказала Адриенна. — Они уже осматривали его?

— Да, притом дважды! Но еще колеблются. Думаю, завтра приедут снова, чтобы все решить окончательно.

Произнося эти слова, мадемуазель Полен мало-помалу продвигалась к двери. Проводив гостей, Адриенна вслед за мужем направилась в мастерскую. Там она спросила резким тоном:

— Ну, между нами: что ты об этом скажешь?

— Ты про то, что дом рядом с нашим продадут не сегодня-завтра?

— Да, но я считаю, мы не можем иметь здесь в качестве соседа Жан-Жака Мельхиора.

— Ты предпочла бы кого-нибудь другого?

— Может быть… Не знаю, — вздохнула она.

— Чем он тебе не угодил? Тем, что он тоже, как и я, художник? Можно ли упрекать его за это?

— Конечно, нет.

— Напротив, это должно нас сблизить!

— Да, но, насколько мне известно, взгляды Мельхиора на живопись отнюдь не совпадают с твоими!

— О-ля-ля! — с шутовской ужимкой воскликнул Эдмон. — Все это снобистские штучки, капризы моды. Это не имеет значения!

— Для кого?

— Для меня! Я работаю только для самого себя! И для тебя, конечно! На остальных мне чихать. Поверь: главное, что, когда я пишу то, что хочу, и так, как пожелаю, это доставляет удовольствие мне самому. По сути, я кошмарный эгоист!

— Ты, без сомнения, прав.

— К тому же, если мы по той или иной причине не поладим с Мельхиором, никто нас не заставляет общаться с ним.

С легким оттенком недоверия Адриенна произнесла:

— В парижском доме легко не поддерживать знакомства с другими квартиросъемщиками, а попробуй не знаться с ближайшими соседями в деревне, когда между их садом и твоим только и есть что решетчатый заборчик… — И, словно гоня прочь беспокойные мысли напоминанием о счастье, связывающем их двоих, заключила: — Как бы там ни было, а гости мадемуазель Полен в восторге от твоих картин!

— Да, похоже на то, — подтвердил он.

Но в его голосе проскользнуло что-то очень похожее на сомнение.

2

Два месяца спустя процедура покупки была завершена и чета Мельхиор обосновалась на Крепостной улице в доме номер 27. Супруги Лепельте из окон 25-го дома, что на той же улице, с тревожным любопытством наблюдали за первыми реставрационными работами, производимыми по заказу новых владельцев.

Сказать по правде, никто понятия не имел, почему дорога, ведущая мимо храма, носит имя Крепостной улицы. Насколько помнилось местным жителям, здесь никогда не строили никаких военных укреплений. Как и вообще где бы то ни было в селении. Очевидно, в незапамятные времена речь шла о каких-то фортификационных проектах, давным-давно отвергнутых и забытых. Так или иначе, в глазах обитателей Бургмаллета Крепостная улица являлась престижным местом жительства. И вот Лепельте, поочередно бдящие в засаде, следили, таясь за садовой оградой или оконными шторами, как там чинили крышу, оборудовали изящные слуховые окошки на месте грубых фасадных окон с переплетом, как рыли погреб, подрезали деревья, перекапывали и засевали газоны, устраивали первые клумбы для роз… Все эти усовершенствования говорили о неоспоримом наличии хорошего вкуса и большой любви к природе.

Когда преобразования уже шли полным ходом, Жан-Жак Мельхиор с супругой нанесли Лепельте визит вежливости. Новый сосед, который подписывал свои произведения кратко и просто «Мельхиор», оказался могучим здоровяком с крутыми плечами, квадратным подбородком и рыжими, ежиком стриженными волосами. Внимательно обозрев полотна Лепельте, он нашел их «впечатляющими в своей невероятной наивности». Такая оценка показалась Эдмону довольно странной, но тон, каким это было произнесено, не оставлял ни малейших сомнений в уважении, которое гость питает к своему собрату. Даже Адриенна и та после ухода визитеров признала, что Мельхиор, хоть и принадлежит к «ультраабстрактной» школе, смотрит на вещи достаточно широко, чтобы восхищаться талантом своего «ультраконкретного» коллеги.

На следующий день пришел черед Лепельте по-добрососедски отдать Мельхиорам визит. Знаменитый живописец с царственной снисходительностью повел Эдмона и Адриенну смотреть его последние работы. Переходя от картины к картине, Эдмон, мучительно конфузясь, ломал голову, что бы такое сказать, в каких выражениях одобрить создателя этой коллекции ребяческой пачкотни, лишенной даже малой толики изысканности и значительности. Перед каждым новым образчиком, представленным в мастерской, он только и мог, что пробурчать:

— Это сильно… В самом деле очень сильно… Вы далеко заходите!

Оказавшись перед самым недавним произведением мастера, изображающим большой ярко-красный восклицательный знак на белом фоне, окруженный уймой голубеньких и зелененьких запятых, Эдмон попытался выдать хоть какое-то резюме:

— Ну, здесь вы превзошли самого себя!

— Вам нравится или вы изумлены? — осведомился Мельхиор.

— Мне нравится потому, что я изумлен… Такое впечатление, будто для вас не существует границ.

— И я тоже поражена! — подхватила Адриенна с воодушевлением. — Это так необычайно! Абсолютно неизведанная область!

— Надеюсь, дорогая соседка, что вы вскорости ощутите в своей жизни присутствие той новой вселенной, куда я вас приглашаю, — с легким поклоном произнес Мельхиор.

Вместо ответа Адриенна высказалась в том духе, что любовь к искусству обязывает благодарно воспринимать любые фантазии ума и сердца. Удовлетворенные этой дипломатичной формулировкой, все уселись за стол и выпили по чашечке чая с печеньем, приятно улыбаясь и одаривая друг друга расхожими комплиментами.

Возвратясь домой, Лепельте обменялись впечатлениями. Чтобы оправдать самонадеянность Мельхиора, столь уверенного в себе, несмотря на нелепую странность своих работ, Эдмон бросился рыться в журналах по искусству, которые коллекционировал годами. Там часто писали о его соседе. Большинство журналистов расхваливали тот «перманентный вызов», который Мельхиор бросает «робким и кропотливым копиистам», «ретроградам кисти», «замшелым педантам палитры», упорствующим в своих стараниях имитировать природу, вместо того чтобы ее «пересоздавать». Эти критики, аристархи, с позволенья сказать, превозносили до небес любой штришок, оставленный на полотне пробежавшим тараканом, любое пятнышко случайно брызнувшей краски, лишь бы все это обогащала начертанная внизу магическая подпись. Когда появлялась очередная экспозиция Мельхиора, они тотчас открывали в ней новые, еще более веские причины им восхищаться. Говорили, что он обновляется, оставаясь в полной мере самим собой, и что его творчество — «движение в чистом виде». Читая сию прозу, Эдмон Лепельте, чей талант ни разу не восхвалила ни одна газета, да он и не выставлялся никогда нигде, кроме парадных залов мэрий своего округа, спрашивал себя, вправду ли они с Мельхиором принадлежат к одной эпохе и занимаются одним и тем же ремеслом. Однако он не испытывал ни малейшей зависти к собрату, снискавшему одобрение стольких знатоков, в то время как ему самому приходится довольствоваться комплиментами каких-то безымянных деревенских визитеров. Он только корил себя за наивность: ведь столько лет умудрялся верить, будто его живопись имеет некоторую ценность в чьих-то глазах, помимо его собственных! Уже готовый изругать в пух и прах всю эту жизнь, он повернулся к жене. Сидя здесь же, в столовой, прямо напротив него, над разбросанными по столу искусствоведческими журналами, Адриенна машинально листала их, по-видимому, без малейшего интереса. Наконец она пробормотала:

— Эдмон, это ничего не значит!.. Во все времена критики искусства ошибались в своих оценках, притом самых категоричных. Ты же мне сам рассказывал, что Ван Гог при своей жизни ничего не смог продать, что пресса времен Делакруа клеймила его за необузданность, что… что Модильяни умер в нищете… Истинный художник не должен подчиняться ничему, кроме велений собственного инстинкта. Если твой инстинкт побуждает тебя в течение целого года живописать пепельницу, полную окурков, или все одну и ту же женщину с двумя подбородками, так и поступай. Тогда будешь твердо знать, что не ошибаешься, а твоя женщина, твоя пепельница, твои окурки станут единственными в своем роде.

Не столько аргументы Адриенны подействовали на него, сколько ее голос, такой поставленный, такой по-матерински убедительный и ласковый. Смятение вдруг отпустило, нахлынула радость.

— А знаешь, — вскричал он, — мне пришла в голову идея замечательной картины!

— И какой же она будет?

— Трудно объяснить. Но я ее так и вижу. Представь: в центре табакерка. Рядом бокал вина, несколько старинных трубок, разбросанных в беспорядке, а на заднем плане мужское лицо.

Она не сразу ответила, сперва взяла обе руки Эдмона, долгим поцелуем приникла к одной, потом к другой и только потом сказала:

— Это будет великолепно. Когда приступишь?

— Да не знаю… Может быть, завтра. Но надо же сперва подобрать нужные предметы. Я не хочу мухлевать, мне нужно, чтобы все до малейших деталей было самым настоящим. Табакерка, трубки…

— А мужчину с кого собираешься писать?

— Буду смотреть в зеркало.

— Автопортрет?

— Скорее портрет навыворот. Ты увидишь… Увидишь…

Он вдруг показался ей таким счастливым, что она уже не сожалела о вселении Мельхиора в дом 27 на Крепостной улице. В конечном счете соседство этого предприимчивого коллеги могло только подстегнуть Эдмона в его поиске оригинальных вдохновений.

3

По всей видимости, Мельхиор не скупился на расходы в том, что касалось обзаведения его нового жилища. За несколько месяцев скромный дом номер 27 на Крепостной улице, отремонтированный от фундамента до крыши, стал неузнаваем. Теперь он поражал всю деревню мрачной изысканностью архитектуры и пышностью обступивших его насаждений. Предел роскоши был достигнут, когда посреди сада по распоряжению новых владельцев вырыли бассейн. Каждое утро Лепельте из окон своей столовой могли наблюдать, как Жан-Жак Мельхиор, едва заря разгорится, в трусах цвета морской волны в белый горошек нырял туда головой вниз и плавал взад-вперед, мощными взмахами загребая воду, тогда как его жена, быстренько окунувшись, выскакивала, вся дрожа, и растягивалась на солнышке в шезлонге, спеша обсушиться. Но их угрюмым соседям больше всего досаждали совсем не эти водные процедуры на дому. Вскоре по всей Франции распространилась молва, что Мельхиор, знаменитейший чемпион живописного искусства, возжелав уединения, бежал из Парижа и обосновался в деревенской дыре среди полей. Взбудораженные этим известием, в Бургмаллет хлынули журналисты, фотографы, банды телевизионщиков и охотников за автографами. Дня не проходило, чтобы это отродье, разношерстное и развязное, не баламутило селение своими нашествиями. Держась в стороне от этой рекламной шумихи, Эдмон Лепельте дивился, видя, с какой охотой Мельхиор раздает бесконечные интервью и позирует фотографам во всех мыслимых одеяниях, соответственно требованиям задуманного образа то вертясь и сияя улыбкой, то застывая с глубокой думой на челе. С презрением, к которому примешивалась злость, Эдмон говорил себе, что на месте Мельхиора выставил бы за дверь всех этих любителей совать нос в чужие дела. Однако, лелея эту мысль, он был не слишком уверен, что в случае надобности и вправду сумел бы так сурово отвергнуть суетные соблазны. К тому же Адриенна, в отличие от него, не столь сурово осуждала Мельхиорову склонность печься о том, чтобы потрафить публике. Когда Ж.-Ж. Мельхиор, движимый исключительно высоким порывом дружелюбия, предложил попозировать вместе для фотографии с надписью «Два соседа, два художника, две эпохи», Адриенна настояла, чтобы он не упустил такого «шанса заявить о себе». Эдмон скоро пожалел об этом. Пока продолжался сеанс фотосъемки, его не покидало ощущение, что он приглашен сюда только затем, чтобы своей благодушной незначительностью еще ярче оттенить сногсшибательную успешность того, другого. Журналисты, фотографы, операторы — все здесь были почитателями Мельхиора. Никто даже вскользь не упомянул о скромных достижениях Эдмона Лепельте, никто не выразил желания взглянуть на его работы. Домой он возвратился с чувством, что его одурачили, выставили в смешном свете, а заодно с ним и через него беспардонно унизили все селение. Его милый Бургмаллет вообще стал неузнаваем с тех пор, как Мельхиор таким оскорбительным образом превратил его в свою вотчину. Сюда ввалился весь Париж со своей дешевкой, безвкусицей, кривляньем и ложью. Куда бы ни посмотрел теперь Эдмон, вокруг он видел одну только фальшь и показуху. Даже люди из его привычного окружения стали держаться по-иному, необъяснимо отдалились. Встретившись на улице, они едва удостаивали его улыбки. Секретарша мэрии больше не водила к нему в мастерскую любителей хорошей живописи. Адрес местного светила поменялся: отныне гений Бургмаллета жил не в 25-м доме на Крепостной улице, а в 27-м, там, где бассейн. В радиусе ста лье не нашлось бы никого, кто бы о нем не слышал. Вокруг жилища знаменитости даже принялись устраивать автомобильные ралли с ребусами, которые полагалось разгадывать. Произошла странная смена ценностей: теперь на этой земле Мельхиор, недавно прибывший, был дома, а Эдмон Лепельте, местный уроженец, чувствовал себя на чужбине, как случайный, чего доброго, нежеланный пришелец. Обуянный духом протеста, он порой даже замышлял уехать из родных краев навсегда или, по крайности, на несколько месяцев, чтобы отдохнуть, не видеть больше этой нескончаемой процессии любопытных, плененных главным аттракционом здешних мест.

И снова, уже в который раз, благоразумная Адриенна переубедила его, уговорила отказаться от такого дезертирства, которое, по ее словам, проблемы не решит. Догадавшись, что его терпение на исходе и голова идет кругом, она отвела его в сторонку, выругала, как маленького, а потом обезоружила нежным взглядом и улыбкой.

— Постарайся быть выше этого, — сказала она. — Бьюсь об заклад, что пройдет еще месяц-другой, и вся шумиха вокруг этого дурацкого Мельхиора утихнет.

Эдмон так доверял жене и ему так хотелось поскорей приняться за работу, что он в конце концов дал себя убедить. Узнав, что раскрученная вечерняя телепрограмма будет посвящена «феномену Мельхиора», он запретил себе в назначенный час включать телевизор. Адриенна приветствовала такую душевную стойкость. Но легче ему от этого не стало, он все сорок пять минут промучился перед темным безмолвным экраном. А на следующий день, повстречав на улице секретаршу мэрии, не удержался — спросил, как прошла вчерашняя передача. Мадемуазель Полен изумилась:

— Как? Вы ее не посмотрели?

Эдмон предпочел солгать:

— Нет, у нас обедали друзья…

— Обидно! Но интервью наверняка повторят через несколько дней. Это было бесподобно. Господин Мельхиор превзошел сам себя! А в какой-то момент наш господин мэр проявил инициативу и начал подавать ему реплики! И знаете, что они решили с общего согласия, по предложению нашего учителя начальных классов господина Бодуэна? Господин Мельхиор согласился посетить бургмаллетскую школу и выступить перед учащимися на уроке рисования. Это может вдохновить некоторых малышей, имеющих творческие наклонности. К тому же и сам инспектор академии всей душой за. Новшество в обучении! Подумать только, наше селеньице будет первым в таком начинании! Бургмаллет возглавит крестовый поход культуры в области воспитания детей, что вы на это скажете, господин Лепельте?

— Я весьма удивлен, но вместе с тем и очень счастлив, — промямлил Эдмон. — Все, что способствует пробуждению в душах любви к красоте и истине, не может не радовать такого старого художника, как я!

— Господин Мельхиор рассчитывает сказать классу несколько слов после того, как господин Бодуэн закончит урок, эта встреча намечена на ближайший понедельник. Будет присутствовать господин мэр, а может быть, даже и господин супрефект. И родители многих учащихся придут.

Надеюсь, вы доставите нам удовольствие и тоже будете с нами?

— Ну да… Почему бы и нет? — процедил Эдмон.

И поспешно затрусил к своему дому, избегая встречаться взглядом с прохожими. Жену он нашел на кухне, она готовила завтрак вместе со старухой Сюзон, которая приходила три раза в неделю помогать по хозяйству.

Слишком взбудораженный, чтобы держать себя в руках, он смерил Адриенну яростным взглядом и закричал:

— Слышала о последнем художестве Мельхиора?

— Нет… Вряд ли. Что он еще выдумал?

— Ему уже недостаточно красоваться перед журналистами и позировать перед камерами, он теперь будет морочить головы детям в школах!

— О чем же он хочет с ними говорить? — спросила Адриенна.

— По-твоему, я должен это знать? Откуда бы?

Старушка Сюзон осторожно вставила:

— Мой внучок Ален пойдет послушать, что болтает этот мсье Мельхиор. Похоже, у всего их класса мозги набекрень съехали. Мальчишке теперь вынь да положь новые цветные карандаши. Куплю, чего там. Может, это и доброе дело…

Оставив женщин за сразу наскучившим ему разговором, Эдмон побрел в мастерскую, где на мольберте томилось нетронутое полотно. Он долго с грустью взирал на него, вспоминая, что собирался писать натюрморт, где в качестве центрального мотива предполагалась груда старых трубок и окурков, над которым проступало бы лицо курильщика, отмеченное сходством с его собственным. Но тут его посетила другая, еще более дерзкая идея: изобразить графин с водой, стеклянный, пачку бумаги, распакованную, с девственно чистой страницей сверху, а перед ней две опрокинутые солонки, причем так, чтобы из одной — она будет в форме колбы из белоснежного фарфора — высыпалось на скатерть немного грубой соли, а перед другой — более изящной, хрустальной, с отвинченной пробкой — была рассеяна щепоть соли тонкого помола. Эта симфония белизны, почти неуловимый контраст между грубой и мелкой солью — такой вызов, брошенный его ловкости ремесленника, взбудоражил Эдмона. От предвкушения он заулыбался, словно гурман перед лакомым блюдом. Потом побежал к Адриенне, спеша поделиться своей «находкой». Жена отнеслась к затее с восхищением, которое всегда его ободряло. Но тут она показала ему несколько свежих газет, которые по ее просьбе купила Сюзон. Местная пресса на первых страницах сообщала о великодушной инициативе бургмаллетской мэрии, убедившей великого современного художника Мельхиора обратиться к ученикам сельской школы с отеческим напутствием, чтобы стимулировать проявления творческих наклонностей подростков. Заголовки статей говорили сами за себя: «Новый шаг к Новизне», — провозглашала одна, «Вперед, вперед, Культуры чада!» — на мотив «Марсельезы» распевала другая, «Избавить талант от долгих лет ожидания», — предписывала третья. Эдмон отказался читать эту пустопорожнюю болтовню, пожал плечами и попросил Адриенну раздобыть ему две солонки — с грубой и тонко молотой солью, а также пачку писчей бумаги и белую скатерть, ибо он хочет детально изучить свой «материал», прежде чем возвысить его живописью. Он намеревался представить эти сугубо обыденные предметы с такой безукоризненной точностью и вместе с тем вложить в них столько поэзии, чтобы сделать из них вневременной символ повседневного бытия. Немного погодя, сидя у мольберта, он уже страстно вникал в различия между режущим блеском соляных кристалликов и драгоценной, на ощупь почти неощутимой пылью рафинированной соли. Это созерцание мало-помалу наполнило его величайшим блаженством. Эдмону показалось, что любовь к своему искусству примиряет его с низостями современников. Его немой диалог с предметами был настолько богат поучительным смыслом, что он медлил взяться за кисть, опасаясь нарушить гармоническое согласие между всеми этими оттенками белого — белизной скатерти, писчей бумаги и соли грубого помола, соседствующей с солью рафинированной.

4

Классная комната была переполнена. Некоторые ученики теснились по трое-четверо за одной партой. Стулья, принесенные для родителей, расставили в глубине класса, а в коридоре, за открытой дверью, стояли или кое-как пристроились на табуретках еще слушатели. На возвышении возле преподавательской кафедры расположились бок о бок мсье мэр, представитель супрефекта, Эдмон Лепельте, секретарша мэрии и Жан-Жак Мельхиор, великолепный и упоенный собой. Нимало не смущаясь, он говорил бойко, весело и как бы снисходя к своей аудитории.

Оторопев от этой мизансцены, одновременно театральной и школьной, Эдмон Лепельте с трудом поспевал за прихотливыми извивами ораторской мысли. Тем не менее хлесткие формулировки Мельхиора, то и дело прерываемые аплодисментами, как ему казалось, означали одно: его сосед по Крепостной улице превозносит собственную манеру, трактуемую им как единственно верное новаторское искусство. Послушать его, сам предмет живописи, ее техника, уроки мастеров прошлого, верность натуре — все это понятия давным-давно отжившие. Умножая советы, наставления, анахронические предостережения, учителя лишь сковывают дерзания юных творцов. Произведение должно быть результатом порыва, не замутненного рефлексией, а не плодом усидчивой разработки. Таким образом, можно сказать, что искусству не учатся, его выдумывают. Благодаря свежести неискушенной души дебютант умеет это лучше, чем профессионал, находящийся в плену своих принципов и предрассудков.

— Ручаюсь вам, — вещал Мельхиор, — что любой из вас, сам того не ведая, носит в своей душе потенциал художника. Забудьте все правила. Пользуйтесь своими карандашами, кистями и тюбиками красок не для того, чтобы пытаться подражать языку предшественников, а чтобы заставить мир принять ваш собственный язык. Марайте бумагу или полотно так, будто для вас это другой способ стонать, смеяться, восторгаться или мечтать. Не важно, если вас поймут не сразу. Рано или поздно ваш словарь освоят и уже не смогут выражать себя по-другому. Поверьте мне, ребяческая мазня часто источает больше энергии, чем те большие традиционные картины, которыми принято восхищаться в музеях. Доверимся нашим сыновьям и дочерям, пока они еще в благословенном возрасте неокультуренности. А став взрослыми, постараемся возвратить себе это волшебное невежество, подлинный источник гениальности!

Мельхиор еще долго развивал эту опустошительную тему. Цепенея от изумления, Эдмон Лепельте смотрел, как рушатся один за другим те благородные символы, что на всем продолжении жизненного пути служили ему ориентирами. Все, что в его глазах было священным, ниспровергалось и осмеивалось. Для этого краснобая и святотатца мальчишка, что балуется цветными карандашами, заслуживает большего признания, нежели тот возвышенный Шарден, который тратил долгие дни труда и наблюдения, чтобы в безукоризненной зрительной точности воспроизвести «мертвого зайца» или «корзину персиков».

И, в довершение всего, эти хвалы импровизации и некомпетентности подавались столь уверенно, что, наперекор своей привычке презирать подобные суждения, Эдмон Лепельте теперь спрашивал себя, не заблуждался ли он, следуя традиции, отвергнутой энергичными умами века нынешнего. Вытерпев такой урок модернизма и абстракционизма, он жаждал поскорее вернуться домой, чтобы собраться с мыслями. Охваченный печалью и смущением, он потерянно искал взгляда Адриенны, сидевшей среди родителей учащихся. Она выглядела так непринужденно, будто ничего не поняла из ядовитых речей Мельхиора. Это моментально успокоило Эдмона, позволив ему до конца сохранить подобающее любезное обхождение.

Но едва лишь возвратившись домой, он с болезненным нетерпением принялся выспрашивать у Адриенны, что она думает о безрассудном ниспровергательском монологе Мельхиора насчет художников-ретроградов, мешающих расцвету истинных дарований. Не было ли все это весьма прозрачно завуалированным оскорблением, направленным против него лично? Адриенна его успокоила:

— Это пустые слова! Даже те, кто притворяется, будто согласны с ними, поскольку держат нос по ветру, прекрасно знают, что настоящая правота на стороне художников-профессионалов, а подражатели и соперники Мельхиора всего-навсего любители, штукари кисти. В искусстве как в игре: шулера в конце концов всегда или сами прокалываются, или их разоблачают.

Однако, наперекор этим оптимистическим прогнозам, Эдмон Лепельте не замедлил убедиться, что многие люди, никогда не проявлявшие ни малейших поползновений к творчеству, по призыву злополучного Мельхиора внезапно открыли в себе желание живописать невесть что и незнамо как. Благодаря этому пустозвону они теперь узнали, что потребность водить карандашом или мазать краской — не что иное, как признак врожденного таланта. Некоторые газеты уже провозгласили, что нарождается новое художественное направление — «Бургмаллетская школа». Один журналист так расхрабрился, что даже определил это движение как «народный импульсионизм». Формулировка, наукообразная и вместе с тем привлекательная, имела большой успех у СМИ. Так что не только ребятишки школьного возраста подхватили синдром разноцветной пачкотни, но и почтенные коммерсанты, малоимущие ремесленники, родители-бездельники, пенсионеры, ищущие, чем бы развлечься, побросали свои обычные занятия, чтобы посвятить себя живописи. Им, будь они молоды или стары, годился любой предлог, лишь бы что-нибудь намарать, предаться радостям экзальтированных новичков. Интерьеры частных домов, школьные классы и даже конторские помещения мэрии вскоре запестрели, собрав щедрую жатву ребяческой мазни — картинки, где неумелость самых маленьких соперничала с великовозрастной неуклюжестью. Перед таким наплывом уродств Эдмон Лепельте терялся, не понимая, следует ли ему из христианского милосердия подбадривать авторов, упорствующих в своих попытках убивать время именно таким способом, или вступить из любви к искусству в борьбу с этой эпидемией.

Между тем местная пресса, всегда готовая превозносить региональные инициативы, настаивала, чтобы префектура организовала в подведомственных ей помещениях выставку, где будут представлены все творения живописцев-любителей. В Бургмаллете и окрестных селениях эту идею приветствовали с невероятно бурным восторгом. Мельхиор милостиво согласился курировать начинание. По этому случаю он попросил Эдмона Лепельте одолжить на время одно из своих полотен, «пусть и несколько устаревших по фактуре», дабы продемонстрировать на этом примере эволюцию современных вкусов. После долгих колебаний Эдмон Лепельте, чей натюрморт с двумя солонками уже близился к завершению, решил закончить его к сроку, чтобы он смог участвовать в генеральном сражении, заняв в нем достойное место.

Он был так доволен, сумев передать нюансы сочетания белизны всех мыслимых оттенков, что, забыв о предубеждении соседа с Крепостной улицы против «рабского копирования действительности», надеялся, что тот, когда увидит его солонки, все же оценит загадочное обаяние этой композиции. Однако Мельхиор против ожиданий выказал, мягко говоря, сдержанность. И кончил признанием, что опасается чрезмерного несоответствия, так сказать, «зияния» между этой «архитрадиционной» картиной и необузданной оригинальностью работ, представленных другими участниками выставки, каков бы ни был их возраст:

— Не могли бы вы, дорогой друг, предложить нам что-нибудь более юное, брызжущее свежими соками, утоляющее жажду? Берите пример с тех школьников, чья обезоруживающая простота, подобно цветку, распускается на кончиках их кистей…

Раздраженный поучениями собрата, чьих идей он отнюдь не разделял, Эдмон Лепельте испытал сильное искушение отделаться грубоватой шуткой, но сдержался и пообещал быстренько выдать небывалое творение, отвечающее требованиям дня. Как всегда, он обсудил возможность подобного отступничества с Адриенной, и она, тоже как всегда, ободрила его своей верой:

— Я убеждена, что ты их удивишь и заставишь переменить свои мнения!

На следующий день он уединился в мастерской. Заменил на мольберте картину с парой солонок девственно чистым полотном того же размера. А потом, без единой мысли в голове и с насмешливой яростью в сердце, намалевал небрежной рукой ярко-желтое солнце, ощетинившееся стрелами лучей, а под ним домик с дымком из трубы, окруженный толпой нескладных человечков, воздевающих руки к небесам. На его взгляд, даже семиклассник, который представил бы такое своему учителю рисования, не получил бы оценку «удовлетворительно». Гордый этим юмористически закамуфлированным оскорблением, брошенным в лицо хулителям, он поставил в уголке наброска свою подпись и, даже не показав его жене из боязни, как бы она не отсоветовала отправлять подобное на выставку, незамедлительно поручил Сюзон отнести творение в дом номер 27 на Крепостной улице. Посылку сопровождала краткая записочка: «Вот Вам, дорогой друг, мое самое последнее произведение. Надеюсь, Вы сочтете его достойным фигурировать в экспозиции. Я назвал его „Дождичек в четверг“. Примите, дорогой друг, уверения в моем совершенном почтении, а также в сердечной и полной восхищения симпатии».

5

Эдмон Лепельте и сам не пошел на выставку, устроенную в помещениях префектуры, и жену не пустил. Он провел день, запершись в мастерской и со всей скрупулезностью ответственного профессионала вылизывая картину, изображавшую две опрокинутые солонки. Рафинированная соль, рассыпанная по скатерти, была более сложным объектом, нежели соль грубого помола, но эта техническая трудность вдохновляла творца. Не замечая бегущего времени, он насилу оторвался от работы, чтобы слегка перекусить вместе с Адриенной, уверив ее, что эта пустяковина может сойти за завтрак.

Он уже забыл обо всем, включая самый факт проведения выставки, когда на склоне дня мадемуазель Полен, возбужденная, ликующая, ворвалась в гостиную, где он, сидя рядышком с супругой, рассеянно смотрел телепередачу. Озарив чету хозяев лучезарной улыбкой, секретарша мэрии прерывающимся от волнения голосом возвестила:

— Мсье Лепельте, да будет вам известно, что ваш «Дождичек в четверг» завоевал симпатии жюри! Они единодушно присудили вам первый приз. Мсье Мельхиор вас очень поддержал…

Очумев от радости, но и сконфуженный столь двусмысленным воздаянием, Эдмон Лепельте промямлил, не слишком понимая, что говорит:

— Вы уверены?

Не в силах скрыть волнение, Адриенна спрятала лицо в ладонях, а он все повторял:

— Это невозможно! Невозможно!..

И тут секретарша мэрии изрекла чеканную формулировку, разом прояснившую смятенный разум Эдмона:

— Да нет же, мсье Лепельте, с вами так и должно было случиться: все-таки есть живопись и — живопись!

Опустив голову, сгорбив плечи, Эдмон жалобно признал:

— Да… да… Есть живопись и — живопись…

— Поскольку добрая весть никогда не приходит одна, я поведаю вам и другую, она вас обрадует! — продолжила мадемуазель Полен. И, подойдя к вконец обомлевшему Эдмону, величаво пояснила: — Представьте себе, что ваш друг мсье Жан-Жак Мельхиор не был забыт при распределении наград. В знак благодарности за его усилия, содействующие просвещению юношества и его творческому самоопределению, бургмаллетский муниципальный совет постановил присвоить зданию, где он впервые подал идею «народного импульсионизма», название «Школьный комплекс Жан-Жака Мельхиора»…

Лишаясь последних сил от такого изобилия важных событий, Эдмон снова залепетал:

— Это чудесно!.. Он, наверное, доволен. Вы… передайте ему мои… поздравления…

Потом он вдруг вскочил и, оставив ошеломленных женщин, устремился в мастерскую. Заперся там на ключ. Сел перед натюрмортом с двумя опрокинутыми солонками. Его настигло ощущение, будто он сам — такая солонка, из которой высыпалась на скатерть вся соль. Чего ради было подчинять всю свою жизнь жесткому ритму труда, исследований, надежд и самоотречений, если сегодня незнамо кто может присваивать себе право, доступное ранее лишь знатокам, судить о достоинствах художника? И зачем он раскипятился, ввязался в ничтожную игру, где правила подменены, а карты подтасованы?

В половине восьмого вечера Адриенна, подумав, что мужу пора бы покинуть мастерскую, он сегодня достаточно поработал, стала стучаться в дверь. В ответ ни звука. У нее имелся второй ключ. Она вошла. Комната была погружена в темноту и безмолвие. Адриенна включила свет и застыла на пороге, оледенев от ужаса. Голова пошла кругом, дыхание перехватило: Эдмон Лепельте висел на потолочном крюке. Все свои старые полотна он повернул лицом к стене. Только одно стояло на мольберте у не достающих до пола ног трупа — картина с двумя опрокинутыми солонками.

Поскольку Эдмон Лепельте не оставил завещания или хотя бы записки, объяснявшей свое самоубийство, газеты приписали его смерть слишком сильному счастливому потрясению от известия о триумфе на выставке. Некоторые журналисты нашли в этом повод распространиться насчет обостренной чувствительности творческих натур, чья реакция на великую радость, как и на большое горе равно непредсказуема.

На следующий день после трагической кончины Эдмона Лепельте его соседи, Мельхиор с супругой, не ограничились тем, что присутствовали на погребении. Они нанесли вдове визит соболезнования, в ходе которого вспоминали, вздыхая, о высоких человеческих и художнических достоинствах ушедшего. Несколько дней спустя Мельхиор, которому предложили высказать в печати свое мнение о покойном, опубликовал осторожную, пресную заметку, где он отказывался судить о даровании старшего собрата, «чью дружбу ставил слишком высоко, чтобы беспристрастно оценивать его живопись». Сие краткое выражение надгробной почтительности завершалось убийственным пассажем: «У некоторых художников верность ложным концепциям в искусстве так же респектабельна, как привязанность мужа к жене, которая его обманывает». Шокированная этой фразой, Адриенна заключила, что Мельхиор не только дутая знаменитость, но и попросту дешевка, и тотчас решила прервать все сношения с обитателями дома 27 на Крепостной улице.

И тут, по странному закону маятника, смерть Эдмона Лепельте оживила интерес к его творчеству. Цены на его полотна вдруг сенсационно взлетели вверх. Он стал котироваться даже выше Мельхиора. Публику умиляла история скромного живописца, заточенного в своей провинциальной дыре, никому не известного, презирающего почести и создавшего, не выходя из тени, дивные полотна, высокая добротность и таинственное очарование которых теперь наконец открываются миру. Адриенне волей-неволей пришлось давать множество интервью, рассказывая о годах, проведенных близ «сельского гения».

Одному журналисту, выразившему сожаление, что Эдмон Лепельте не узнал при жизни той славы, какой заслуживал, она ответила:

— Знаете, мсье, мой муж был странным человеком: мне думается, что, если бы ему предложили выбирать между немедленным и посмертным успехом, он предпочел бы посмертный!

— Из скромности?

— Нет.

— Из гордости?

— Тоже нет.

— Тогда почему же?

— Чтобы его не беспокоили, то и дело отрывая от работы.

Эта фраза Адриенны благодаря усердию прессы получила широкую известность, которая, подобно удару кнута, снова подстегнула растущую товарную ценность полотен Эдмона Лепельте. Покупатели особенно гонялись за его натюрмортами. Но вдова, нежно оберегая память ушедшего, неизменно отказывалась расстаться с картиной, изображавшей две опрокинутые солонки. Никому в том не признаваясь, она видела в этом натюрморте символ гармоничного союза, который они с Эдмоном так долго сохраняли. Простота обиходных предметов, переданная им так проникновенно, была созвучна простоте тех чувств, что они испытывали друг к другу. И однако их любовь совсем не была «мертвой натурой»! Как объяснить это непреодолимое встречное притяжение трепетной души и косной материи? С какого момента пара, связанная узами супружества, перестает всецело принадлежать миру живых, чтобы погрузиться в мир привычных домашних предметов, которыми пользуешься, вовсе о них не думая, хотя их дружественность, покладистость и постоянство порой утешают вас в превратностях людских дел?

Одержимая этой проблемой, Адриенна в конце концов и вспоминать перестала о неприятном соседстве четы Мельхиор. Правду сказать, и мода на основоположника «народного импульсионизма» пошла на убыль, да так, что ни один журналист, фотограф или зевака больше не стремился сюда, чтобы посетить его в величавом жилище, которое он мечтал превратить в музей собственной славы. Отныне цель всех культурных экспедиций, направлявшихся в Бургмаллет, переместилась на несколько метров. Номер 25 по Крепостной улице торжествовал над 27-м, мертвый брал реванш у живого.

Этот ли поворот событий или что другое было причиной, но Мельхиор внезапно решил покинуть селение. Был ли он до такой степени опьянен успехом, что не смог пережить падения с этих высот, откуда его низвергли в пользу соперника, еще недавно развлекавшего его своим ничтожеством?

И вот настал день, когда Адриенна узнала от мадемуазель Полен, что прекрасный дом с бассейном снова выставлен на продажу. При этом известии она испытала всего лишь легкое удивление. Впрочем, теперь у нее не оставалось времени чему-либо удивляться. С той поры, как она погрузилась в глубокий траур, растущая слава ее мужа отнимала у нее весь тот досуг, который требуется, чтобы интересоваться обычными заботами и радостями своих соотечественников. Тем не менее ее позабавили слухи о том, что Мельхиору страсть как не терпится избавиться от этого дома, он уже на три четверти сбавил цену и, поручив «Терай», агентству из Питивье, провернуть дело с продажей как можно быстрее, собирается перебраться на юг: купил там поместье вблизи Грасса, где намерен укрыться «от шума и интриг столицы». Адриенна стала равнодушной свидетельницей, издали наблюдающей за выездом соседской четы. Снимаясь с места в спешке, Мельхиоры не сочли нужным проститься с ней. По всей видимости, они считали ее виновницей своего изгнания, хотя она тут была ни при чем — и пальцем для этого не шевельнула.

Начиная с этого момента Адриенна стала с беспокойством спрашивать себя, кто теперь займет дом номер 27 на Крепостной улице. Она была готова вытерпеть любого соседа, кем бы он ни оказался, только не художника. После продолжительного торга, который вело все то же агентство по недвижимости, и промелькнувшего быстрее молнии визита Мельхиора, прибывшего из Грасса в Питивье, чтобы подписать контракт у нотариуса, она узнала от мадемуазель Полен, что, по весьма счастливому стечению обстоятельств, покупателем оказался некто Луи Дюколонель, писатель, сделавший себе почетную и доходную карьеру сперва на детективах, а в последние годы занимавшийся литературной обработкой, адаптацией текстов, тем, что ныне модно называть английским словом «rewriting». За недолгое время благодаря своему таланту и справедливым запросам на гонорар он облек в литературную форму откровения целого ряда людей исключительной судьбы, но слабо владеющих пером. В мозгу Адриенны тотчас проклюнулась мысль прибегнуть к содействию Луи Дюколонеля, дабы придать стилистический блеск своим воспоминаниям счастливой супруги. Он согласился без колебаний и даже плату за это «сотрудничество» назначил по-добрососедски. Дело пошло споро. Через три месяца рукопись была завершена. Проныра-издатель мертвой хваткой вцепился в нее — почуял богатую добычу. Книга уже в наборе. В силу интеллектуальной честности, заслуживающей похвалы, Адриенна пожелала, чтобы на обложке имя Луи Дюколонеля фигурировало рядом с ее собственным. Только шрифт должен быть помельче.