Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)

Трубецкой Андрей Владимирович

ЧАСТЬ III

 

 

Глава I. ПАРТИЗАНЫ

Поезд умчался, а мы не спешили. Народу сошло довольно много, человек пятьдесят — суббота. Пока надевали плащи, оттаскивали чемоданы, народ дружной гурьбой пошел от станции по единственной дороге, уходящей в редкий лес. Наши ребята тоже чуть мешкали, чтобы остаться в самом хвосте толпы. Единственное, что нас смущало — это присутствие немецкого унтера, слезшего с поезда и устраивающего свои вещи на приехавшей за ним телеге с местным возницей. Чтобы еще потянуть время и пропустить немца вперед, Николай начал закуривать. Немец, видя наши объемистые чемоданы, нашу задержку, приличный вид и сигареты Николая, крикнул нам, предлагая подвезти. Мы, естественно, ответили отказом. Он предложил еще раз более настойчиво. Мы опять отказались. Тогда он махнул рукой, вскочил на телегу, и повозка загромыхала по булыжнику, обгоняя пешеходов. Внутри отлегло. Не спеша, мы тронулись за толпой, втягивающейся в лес. Уже вечерело.

Дальнейший наш план был таковым: идти за народом до того места, где дорога от станции выйдет на шоссе, проходившее в лесу вдоль железной дороги. Все сворачивали по шоссе налево к ближайшей и единственной здесь деревне. Мы же должны были повернуть направо, затем быстро, но не бегом, пройти участок шоссе до поворота, который скрывал бы нас от людей, идущих к деревне. После этого пройти еще 500 метров и только тогда уходить в лес с дороги. Мы так и поступили. Люди пошли налево в деревню, а Димка, Ванюшка и Васька повернули направо. Следуя за ними метрах в ста, мы также повернули направо, быстро прошли участок шоссе до поворота, прошли поворот, и лес скрыл нас от людей. Теперь надо пройти пятьсот метров, и тут я понял, что глупо это делать. Ведь в каждый момент может показаться автомашина с немцами. Куда мы идем? Ближайший населенный пункт, Рачки, довольно далеко. Надо сейчас же в лес, только в лес. Говорю это Николаю. Тот, конечно, соглашается. Надо дать знать ребятам, которые спокойно идут впереди. Кричать боимся. Кидаю камень — не помогает. Выдавливаю из себя какой-то писк, те оглядываются. Мы машем в сторону леса и сбегаем с невысокой насыпи дороги налево. Ребята тоже сбегают. Продираясь сквозь ветви, идем наискось дороги, сближаясь с ребятами. Тут же попадаем в небольшое болотце, и наши туфли мгновенно наполняются приятно холодящей влагой. Соединяемся с ребятами, на ходу объясняя в чем дело, выбираемся на какой-то островок, раскрываем чемоданы, скидываем туфли, надеваем сапоги, готовые рюкзаки; чемоданы топим в болоте.

А кругом тишина, и уже почти темно. В душе удивительное сочетание чувств: удачи, опасности, очарования от вечернего, притихшего леса, чего-то совершенно нового, чувство силы, бодрости и уверенности.

Идем по светящимся компасам. Совсем темно. Попадаем в густой ельник так, что двигаться совершенно невозможно. Садимся и светим фонариками по карте. Где-то тут должна быть речушка. Но идти невозможно. Решаем остановиться до утра. Ложимся на землю, тесно прижавшись друг к Другу. Чувство небывалого, нового не покидает. К утру задремал. Проснулись чуть свет. Кругом туман. Тронулись. Речушка оказалась рядом. Она маленькая, не более двух метров шириной, так что переправились без труда. Двинулись дальше. Стал накрапывать дождь, который затем пошел вперемежку со снегом. И тут были сбиты с толку различием карты и местности. Впереди лес стал редеть, и через редкие стволы сосен замаячили на возвышенности дома, сараи. Ударились от этого места к югу, и тут заметили, что по лесу идет человек в противоположном нашему направлении. Я к нему — кричу по-польски, чтоб остановился, а он ходу и скрылся в лесу. И вдруг сзади, по-видимому, в деревне, стали слышаться выстрелы и лай собак. Были ли мы этому причиной или нет — не знаю, но нас это здорово напугало. Кинулись бежать. В голове замелькали мысли, что вот, не успели и пройти немного, как уже влопались. Трезвый голос Николая остановил бегство: «Бежать нельзя, мы не знаем, где мы, куда бежим. Надо спрятаться и сидеть». Лес здесь был редкий. Большие сосны, кое-где голые кустики, и лес просматривался далеко. Но здесь, видно, недавно была выборочная рубка, бревна вывезли, а вот сучья валялись кучами. Мы забрались в одну из таких куч и стали наблюдать. В стороне деревни послышались еще несколько выстрелов, и все затихло. Мелкий дождь с мокрым снегом продолжали мочить все кругом. Мы долго полулежали, притаившись в куче сосновых ветвей. Закусили. Потом рассматривали карту, соображая что где. И вдруг Николай высказал такую мысль: «Слушайте, ребята, может быть, пока не поздно, нам вернуться? А?» Что это было? Предчувствие? О возвращении никто не помышлял, и все отказались. Кругом тихо капало с ветвей.

Я лежал и думал, что начался еще один этап моей жизни, начался опять резко. Правда, на этот раз перемену подготовил я сам, и это было особенно приятно. Много позже я понял, вернее почувствовал, что свобода — это реальная возможность самому поступать согласно принятому тобой решению, почувствовал, когда был лишен свободы, и вновь, особенно остро, когда ее обрел.

Мелкий дождь и мокрый снег к вечеру прекратились. Стало чуть темнеть. Весь день в лесу было тихо и спокойно — воскресение. Мы стали готовиться к выходу. Выяснилось, что сапоги Николая, намокнув, сселись и так стянули ноги, что он еле мог идти. Тронулись. Здесь инициативу взял Васька. По-видимому, у него был большой опыт в хождении по картам. Прошли немного к югу, подальше от напугавшей нас деревни, и скоро очутились на юго-западной опушке лесной полосы, шедшей с северо-запада на юго-восток. Солнце село, закат был чист, в воздухе заметно холодало. Нам было ясно, где мы находимся; теперь надо пересечь лесную полосу прямо на восток. Мы быстро двинулись и через полчаса были на противоположной опушке. Еще не совсем стемнело, и справа и слева были видны сараи и избы двух соседних деревень, между которыми лежало всхолмленное поле. По карте до массива Августовских лесов было километров пять или немного больше. Дожидаясь полной темноты, мы притаились в лощине. Николай натер ноги, и ему пришлось снять сапоги, что он мог сделать только с посторонней помощью. Он вновь обулся в городские туфли.

Стемнело совсем, и мы, выбирая низкие места, двинулись на восток. Небо расчистилось, загорелись яркие звезды, стало сильно подмораживать. Это было кстати, так как ноги не вязли в грязи на пашне. Сапоги звонко стучали по затвердевшей земле. Слева нас сопровождала Большая Медведица. Иногда сбоку проплывали силуэты сараев, а в одном месте мы прошли мимо хутора, где в окне виднелся слабый огонек. Но вот впереди стала обозначаться темная стена леса.

Мы вошли в довольно густые, рослые сосны. Между ними проходы, поляны. На сухой траве иней. Прошли немного вглубь и здесь решили отдохнуть, тем более, что впереди вдалеке слышался собачий лай. Я прошел немного вперед и увидел большую белую низину, за которой и слышался лай собаки. Направление ее голоса я постарался запомнить. Белая низина показалась мне замерзшим озером, но это был заболоченный луг, покрытый инеем и туманом. Я вернулся к ребятам, и мы, расстелив плащпалатки и прижавшись друг к другу, продрожали до рассвета. Встали, вышли к низине. Туман еще не сошел. Слева ее обрамлял лес, справа она уходила на юг, и лес там был довольно далеко.

На той стороне поляны прямо перед нами, метрах в трехстах, на опушке леса стоял домик, оштукатуренный и побеленный. Левее домика и слышалась ночью собака. Мы выбрали направление так, чтобы пройти низину много правее домика. Но низина постепенно стала переходить в топь, и нам волей-неволей пришлось забирать все левее и левее, так что мы вышли к самому домику. Прошли мимо, там, видно, все спали. Сзади нас тянулся след по траве с инеем. «Ничего, солнце все уничтожит», — подумал я. Домик стоял в тени первых деревьев большого леса. Мы двинулись в его глубину прямо на восток и сразу же, метрах в пятидесяти, ста от опушки наткнулись на высокие, добротные столбы, между которыми была туго натянута колючая проволока. Кругом тихо. Вдоль столбов снаружи шла тропинка. Я в шутку сказал, что раз наш азимут 90 градусов — лезем через проволоку. Пошли вдоль проволоки направо — налево лаяла собака. Вскоре проволока почти под острым углом ушла вместе с тропинкой налево. Мы также свернули налево, взяв направление на юго-восток, подальше от этого подозрительного места. Прошли мы немного, как вдруг сзади в направлении оставленной проволоки послышался яростный лай нескольких собак. Мы кинулись бежать, но лай не затихал. Выхватив из карманов рюкзаков нашатырный спирт, облили подошвы сапог и бросились прямо на юг. Затем смазали подошвы табаком и побежали на восток. Лай собак стал стихать. Что это было? Погоня? Так и не знаю. Позже выяснилось, что здесь были артиллерийские склады, и мы на них напоролись.

Судя по этому эпизоду, шли мы довольно наивно, и это странно для таких опытных людей, как Николай и Васька. Надо было уйти прямо на юг, а не переходить низину в направлении лая собаки.

Не сбавляя хода, мы неслись по лесу, единым махом перескочили шоссе Августов-Сувалки, еще кусок леса, затем железную дорогу, соединяющую эти два пункта и, только углубившись в лес к востоку от дороги, успокоились и пошли медленно. Испуг исчез, и его сменило чувство покоя и полной безопасности.

Было прекрасное весеннее утро. Солнце освещало зеленые верхушки елей и сосен, пронизывало косыми лучами чащу. Только теперь мы заметили, что в лесу все пело многоязычными птичьими голосами, пело на фоне какой-то удивительной тишины и смолистых запахов пробуждающегося от зимы леса. Опасности были позади, а впереди — десятки километров чащоб, непроходимых болот, впереди желанная цель, в достижении которой я наконец-то встал на прямую дорогу. А лес перекликался кукушками, пеночками, дроздами, и внутри меня все пело и ликовало. Это чистое, синее небо, освещенные солнцем вершины деревьев, голоса птиц и мое, так совпадающее со всем этим, настроение — все эти чувства и впечатления того утра свежи и по сей день. Действительно, миг красит жизнь!

Долго мы шли этой настоящей пущей — ни дорог, ни тропок. Пересекали иногда заросшие просеки, продирались через буреломы, обходили болота и болотца. Никаких признаков человека. К полудню стало даже жарко, и мы остановились на обед. Разожгли костер, вскипятили чаю — первая горячая пища после Кенигсберга. Отдохнув, тронулись дальше.

Еще раньше мы решили идти по лесу без дорог — на дорогах могут быть засады. Утром намечали дневной маршрут и прокладывали его на карте. Обычно это была ломаная линия, огибавшая озера, деревни. Каждый ее отрезок на карте измерялся, и километры переводились в пары шагов. Еще в Кенигсберге мы точно высчитали сколько пар шагов в ста метрах и тренировали себя, чтобы эта величина была постоянной. На каждом отрезке ставили азимут, то есть угол направления движения. Шли мы гуськом. Двое первых выбирали направление по компасу, проверяя друг Друга, трое остальных были чем-то вроде спидометров, отсчитывая пары шагов. Такая система позволяла знать в любой момент точку нашего нахождения. Кроме того, на пути дневного маршрута намечался пункт сбора на случай, если мы почему-либо потеряемся.

Но нам не пришлось долго идти по Августовским лесам. Вскоре мы попали к польским партизанам. Вот как это получилось.

Шел четвертый день нашего движения на восток — первый день просидели около станции Поддубовек, второй день начался бегом от лая собак, третий день был ничем не примечательный, за исключением, пожалуй, того, что Николай и Васька (по инициативе первого) расстались со своими бронзовыми медалями: они их повесили на нижние сучки маленьких елочек, и в этом было что-то... Да еще в этот день мы видели старуху, собирающую хворост вблизи деревни.

Итак, шел четвертый день. Ночевали мы накануне на берегу небольшого круглого озера. Утром, перед тем как тронуться в путь, наметили пункт сбора на берегу другого озерка Хелинки, имевшего форму полумесяца и расположенного вблизи речки Чарна Ганьча. Был уже полдень, и мы приближались к шоссе Августов-Сейны. Оно шло с юго-запада на северо-восток, и мы приближались к нему под острым углом. Я шел первым, а Ванюшка последним, и двигались мы по густому молодому сосняку. По карте выходило, что шоссе должно быть вот-вот. Я все время спрашивал километраж, понимая, что в густом лесу можно взять направление не так точно, и мы двигаемся почти параллельно шоссе, которое должно быть справа совсем рядом. Поэтому я поглядывал все время направо. И, действительно, в прогале между деревьями я увидел белые изоляторы на телеграфном столбе. Я сразу повернул направо, и мы вышли на дорогу. Осторожно осмотрели ее (мы выработали такой способ осмотра дорог и просек: двое смотрели в разные стороны, повернув головы друг к другу так, что одновременно видна и дорога и лицо второго наблюдателя). Дорога была пустой. Поодиночке перескочили ее, и тут выяснилось, что Ивана с нами нет. Стали ждать. Перебегая дорогу, я заметил километровый столб и лесом прошел к нему, чтобы определить место перехода дороги. Ивана все нет. Решили искать его на той стороне дороги. Нигде нет. В это время по булыжной мостовой загромыхала телега. Пропустив ее, вернулись назад и опять стали ждать Ивана. Неожиданно прямо перед нами из леса вышел пожилой бородатый крестьянин. Хотя мы сидели прямо перед ним, он нас не заметил. Взяв у Николая наган, я окликнул его, подозвал и стал расспрашивать о самых разных вещах: что он здесь делал, откуда и куда идет, есть ли здесь немцы, партизаны, видел ли он кого-нибудь в лесу. Толку, конечно, никакого не добился. Я сказал, что теперь он может идти, не оглядываясь, и что только через два часа может сказать, что видел нас. Крестьянин стал удаляться напряженной, подпрыгивающей походкой. Иногда его, бедного, даже заносило в сторону, но не хмелем, а страхом, что влепят ему пулю в спину. Крестьянин ушел, и мы стали кричать, но и это не помогло. Мы терялись в догадках. Что случилось с Иваном? Он шел последним, а перед ним Димка, который ничего не заметил. Куда делся Иван? Мы довольно долго пробыли на одном месте, показали себя постороннему человеку, кричали. Надо уходить.

Вскоре наш путь совпал с лесной наезженной дорогой. И тут мы заметили на ней свежие следы кованого сапога. Нога небольшая, шаг широкий, видно человек спешил. Неужели Иван? Вдруг мы увидели на дороге мой плащ, который я почему-то дал в этот день нести Ивану. В городе этот плащ был хорош, а здесь тонкая прорезиненная ткань темно-серого цвета нещадно дралась на каждом суку. Значит, Иван догонял нас по этой дороге, почему-то отстав в густом сосняке, по-видимому, не заметив нашего резкого поворота к шоссе. А пока мы безуспешно ждали его, Иван в конце концов вышел на шоссе и, хорошо зная маршрут, кинулся догонять нас, оказавшись таким образом впереди. Мы чуть не бегом двинулись дальше. Скоро эта дорога вышла на большую дорогу, и следы Ивана потерялись. Дальше мы пошли по обочине этой дороги, пренебрегая опасностью такого способа передвижения. Дорогу пересекала небольшая речка, протекавшая под мостом. Впереди лес светлел, было видно поле, на котором пахал крестьянин, еще дальше деревня. Идти вперед было нельзя. День клонился к вечеру, надо было думать о ночлеге. Мы прошли немного вверх по речке и завалились спать, решив утром идти на назначенное место и ждать там Ивана двое суток, как было условлено. Утром, соориентировавшись по карте, наметили путь к лесному озерку. И здесь Васька опять показал, что он, действительно, хорошо разбирается в военной топографии. Двинулись мы в путь по указанному им направлению. Через некоторое время мы вышли на еле заметную лесную тропинку. Постепенно она становилась все более четкой, протоптанной и была явно свежей. По неопытности мы не обратили на это внимания и пользовались удобством, доставляемым ею. Я шел впереди. Вдруг, чуть левее по ходу я увидел метрах в сорока от нас какой-то белый предмет, а поодаль две большие кучи из лапника. Чуть дальше была еще одна такая куча. Кругом стояла тишина. Крадучись, мы двинулись вперед. Белый предмет оказался старым эмалированным дырявым тазом, а кучи — большими шалашами. Вернее, это были четырехугольные навесы, под которыми лежало свалявшееся сено, а посередине виднелись следы костра. Рядом с шалашами мы увидели конский навоз, картофельные очистки. Стоянка партизан! Вот оно, реальное, ощутимое. Мы обшарили все шалаши, перевернули все сено и нашли четыре патрона от парабеллума, обрывок страницы польской книги (до сих пор он хранится у меня). Около шалашей насобирали немного оставленной картошки, рассыпанного гороха, кусок деревенского хлеба, граммов четыреста, и жестяную банку, в которой решили сварить обед. Было видно, что партизаны покинули это место несколько дней назад. Тронулись дальше. Вскоре лес стал еле заметно спускаться вниз, а через некоторое время сквозь ветви заблестело серебро воды — мы вышли к озерку. Здесь по предложению Николая мы разделились: он и Васька пошли в обход озерка, а мы с Димкой расположились варить обед на крохотной поляночке метрах в ста от берега. У меня шевельнулся какой-то протест, чувство недоверия, и все это смешалось с осуждением: почему они пошли вдвоем? Почему так решил Николай, презиравший Ваську? О чем пошли советоваться? Но все это было глубоко в подсознании и прошло, как легкий ветерок. Обед варил, собственно, Димка, так как в армии он был поваром, а я ходил за водой, следил за костром. Старался, чтоб не было дыма, выбирал дрова посуше, но дымок все же был. Тогда я еще не знал, что без дыма горит сухая лещина — орешник. Димка варил обед мастерски. Положил и горох, и картошки, и сала, и сухарей. Все это загустело и уже вкусно попахивало.

Уже снимали пробу, как вдруг зашелестело в кустах. Я оглянулся и увидел выходящего на поляну военного. В первый миг мне бросилась в глаза белая кокарда на фуражке, которую я, принял за кокарду немецкого жандарма, но тут же сообразил, что это не то. Димка шарахнулся в сторону от костра. Военный — он был без оружия — проговорил с польским акцентом: «Не бойтесь, Иван с нами». Все это произошло в считанные секунды. И тут на крохотную полянку высыпало со всех сторон человек пятнадцать самого разнообразного народа, в основном молодых, вооруженных кто чем, одетых кто как: зипун, городское пальто, военный френч. Первый вышедший к нам сказал: «Вас четверо — Николай, Андрей, Васька и Димка. Иван у нас, не бойтесь». Мы стояли совершенно ошеломленные. Нас тут же спросили, где еще двое. «Пошли искать Ивана», — ответил я. В это время невдалеке послышались условные сигналы Николая и Васьки, весьма слабо напоминавшие крик кукушки. Я во весь голос стал кричать: «Давайте сюда, Иван нашелся!» Вскоре меж ветвей показались настороженные лица ребят. Старший из поляков сказал, что у нас есть оружие: наган и две гранаты, и что мы их должны пока сдать, но потом их вернут. Пришлось отдать. Сделали это спокойно, так как ни тени недоброжелательства ни в чем заметить не могли. Даже наши рюкзаки поляки понесли за нас. По дороге я расспросил старшего, как к ним попал Иван. Оказывается, он, презрев все предосторожности, двигался уже только по дорогам и наскочил на партизанскую засаду.

Шли мы по лесу довольно быстро и вскоре меж деревьев показался дым и такие же кучи лапника — шалаши, а между ними и поодаль много людей, повозка и две лошади. У большого костра — котел, вокруг которого сидели ребята и две-три девушки, чистившие картошку. При нашем появлении все высыпали на видные места. Нас провели к центральному шалашу, и старший поляк по-военному доложил командиру о нас. Командир — пожилой, крупный, худощавый мужчина во френче и фуражке с белым орлом поздоровался с нами за руку и пригласил в шалаш. Тут же появился заспанный Иван, которого, видно, только что разбудили. На радостях он кинулся целоваться. Командир стал спрашивать, что мы за люди, откуда и куда идем, какие у нас планы. Мы обо всем рассказали, в том числе, и о виденных в лесу шалашах и найденных там патронах. Патроны мы тут же отдали, а он принял их со словами неудовольствия в адрес кого-то из своих растяп. Ради такой встречи Николай предложил распить наш запас спиртного, что и было сейчас же сделано. Командир обратил внимание своих партизан на содержание наших рюкзаков, оценив хорошую подготовку к побегу. Затем он предложил пойти отдыхать, сказав, в каком шалаше расположиться.

Так началась наша жизнь в польском партизанском отряде, которым командовал Конва. Отряд состоял из местных жителей. Костяк его образовывали младшие офицеры польской армии, а основную массу — жители соседних деревень, так или иначе ущемленные немцами и поэтому ушедшие в лес.

Здесь следует сказать несколько слов о польском партизанском движении. Еще в 1939 году, когда разгром польской армии стал очевиден, ее командование организовало так называемую «Армию Крайову» — АК (Армия страны) для борьбы с оккупантами. АК подчинялась польскому правительству в эмиграции в Лондоне, с которым была налажена постоянная связь. Издавались приказы, производились повышения по службе, награждения. Все это, когда Польша была освобождена от оккупации, определило сложную судьбу бывших «АК-овцев». Но об этом ниже. Самым маленьким подразделением АК был партизанский отряд, отряды объединялись в округа и обводы. Активных действий против немцев АК не вела. Да это и понятно. Конечно, она не могла освободить страну, но, наблюдая за обстановкой на фронтах, готовила силы на будущее. В Польше было еще одно подпольное движение — «Армия Людова» (Народная Армия). Основу ее составляли коммунисты. Но по сравнению с АК она была значительно меньше. Во всяком случае, в Августовских лесах было семь-восемь отрядов АК и ни одного Армии Людовой.

Партизаны всех отрядов были законспирированы, имен и фамилий не было, были только клички. В один из первых разговоров с командиром отряда Конвой я стал рассказывать о знакомстве с Немунисом и о Житневском (Немунис — настоящая фамилия, а Житневский — псевдоним). Конва сразу перевел разговор на другую тему. Причем, сделал это так внезапно, что я сразу и не понял, в чем дело. Называя имена, я нарушал законы конспирации, а кругом сидели и другие партизаны. Законспирировали и нас, дав всем клички: Николай - Декель (Крышка), Димка — Котелек (Котелок), Васька — Вюр (Стружка), а я — Валек (Валек). Дали кличку и Ивану, но весь отряд так и звал его по имени, и поэтому кличка не запомнилась.

Конва предложил нам следующее: хотите — двигайтесь дальше на восток, мы дадим провожатых до Немана, а хотите — побудьте в отряде. Может быть, будет возможность достать оружие. Он добавил, что есть сведения, что в Августовские леса должны придти советские партизаны. Посовещавшись, мы решили воспользоваться гостеприимством поляков и остаться хотя бы на первое время у них. А поляки были, действительно, гостеприимными. Поместили нас в лучший шалаш, первыми приглашали обедать. Около «кухни» — костра с котлом — были столы из слег, на которые ставился (в больших мисках) картофельно-гороховый суп с кусками жирной вареной свинины. Ели мы из общей миски, ложки подносили ко рту, поддерживая их куском хлеба, чтобы не капать. Васька ел очень неаппетитно, за что его нещадно ругал Николай. Но с того, как с гуся вода.

Через несколько дней нам вернули наган и гранаты, а еще через некоторое время выдали и винтовки. Мне достался коротенький французский карабин с четырнадцатью до блеска отшлифованными по карманам патронами. Стрелял ли этот карабин или нет, я так и не узнал. Передача нам оружия была обставлена, как и положено, торжественно. Она была приурочена к приему новых партизан. Перед строем девушка и двое молодых парней давали присягу. Все трое пришли в отряд, спасаясь от вывоза в Германию. Нам также предложили принести присягу, какую мы хотим. По памяти мы написали слова нашей присяги, которую давали в Красной Армии. Она начиналась словами: «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь...» Каждый из нас выходил перед строем всего отряда и прочитывал слова присяги и после этого получал из рук командира винтовку. Странно было все это слушать от Васьки...

С оружием в отряде было не густо. Было два ручных пулемета, наш ДП и польский (кстати, я посоветовал, чтобы во время чистки оружия одновременно не разбирались оба пулемета: ведь это самое мощное оружие отряда, и меня послушались). Винтовки были у всех партизан, но многие в весьма плачевном состоянии. Поражало и их разнообразие: польские, немецкие, наши, французские, бельгийские, чешские. Носились многие из них просто на веревках. Были и пистолеты, но мало, и тоже самых разных марок. Преобладали польские «Висы» (вис - удар), похожие на наши ТТ, но с рукояткой, расширяющейся книзу. В общем, с оружием было туговато. То же и с патронами.

Отряд жил мирной, размеренной жизнью маленькой воинской части. Изредка проводились занятия с «новобранцами». Чувствовалось, что здесь нет постоянной напряженной борьбы с немцами, но все же каждый день еще затемно отправлялись в разные стороны патрули смотреть, не обставляют ли немцы лес для облавы. Патрули возвращались часам к девяти. Иногда группа партизан уходила на «акцию», в основном за продуктами, или сделать «внушение», главным образом, плеткой какому-нибудь стукачу или фольксдойчу. Однажды на моих глазах произошел трагикомический случай: группа партизан ходила «проучить» одного крестьянина. Тот клялся, что он чист, но это не спасло его от двадцати пяти ударов резиной по голому заду. И только что кончилась эта «акция», и мы стали выезжать из деревни, нагруженные съестным от этого же хозяина, как туда прибыли партизаны другого отряда. Поротый пожаловался, и выяснилось, что это был связной. Скандал еле уладили.

Днем делать было нечего. Кто спал, кто читал, играли в карты, шашки, шахматы. Вечером раздавалась команда по-польски: «До модлитвы!» Отряд выстраивался, все снимали фуражки, держа их на левой полусогнутой руке. Один читал молитву — все хором повторяли. Мы также пристраивались на левом фланге и, сняв фуражки, стояли по команде смирно. Эти минуты своей суровой торжественностью глубоко врезались мне в память: вечерний лес, в небе еще светло, а под деревьями уже густые тени, тишина, и только приглушенный хор полсотни голосов, почти шепотом повторяющих «Отче наш».

Мы попросили Конву брать и нас на акции, назначать в патрули и стали, как и все, патрулировать дороги и просеки в окрестностях отряда. Выходили в кромешной тьме, часа в два—три утра, вчетвером — три поляка и один из нас. Мне попадался один и тот же маршрут; вдоль большака к опушке леса, с которой, когда рассветало, можно было видеть деревушку Махарце и кусок шоссе Августов-Сейны. Выходя на большак, мы двигались вдоль него медленно и настороженно. Иногда были слышны пугающие крики дикого козла, и это успокаивало — значит никого, кроме нас, поблизости нет. Когда выходили на опушку, уже светало. Поляки поглядывали на родные хаты — ведь многие были из этой деревни. Спустя положенные часы возвращались в лагерь. Посылали нас и в караул. Эти посты располагались в трех-четырех местах поодаль от лагеря, охраняя непосредственные к нему подступы.

Как я уже сказал, оружие мы получили после присяги. Правда, Иван получил винтовку почему-то до присяги. Вообще, он довольно скоро сделался не то, что всеобщим любимцем, но, во всяком случае, очень популярным. В нем подкупали удивительная непосредственность, незлобивость, простота, веселый нрав, а порой и детская наивность. Будучи в карауле и стоя на посту, он выпалил из винтовки в белку, прыгающую по веткам. В белку не попал, но шуму было много, не обошлось и без скандала — выстрел — это ЧП, но Ивану сошло. Слабостью Ивана было «млеко» — молоко. За ним он мог уйти за тридевять земель, оставив более важные дела.

Насколько я знаю, другие польские отряды жили такой же размеренной жизнью, сохраняя свои силы и особенно не докучая немцам. Там так же, как и у Конвы, кадровые младшие командиры обучали молодежь, проводя занятия по тактике, материальной части оружия. Точь-в-точь, как в нашей армии, в мирное время. А вот боевых действий при мне не было. Но сказать, что их совсем не было — неверно. Отряд Конвы только что вышел из окружения под деревней Червоны Кшиж. Это был тяжелый прорыв, и его эпизоды все время обсуждались в отряде. Много говорили об успешной акции, когда из больницы в Сувалках из-под носа немцев выкрали раненых партизан. Вот тогда-то и видел Сергей на улицах города большое количество немецких патрулей. Были и нападения на немецкие посты. Но все это ограниченные действия. И это можно понять. Немцы жестоко мстили за активные действия, расстреливая и вешая заложников, уничтожая деревни. Такая судьба постигла деревню Червоны Кшиж. Как, зная все это, нападать, если пострадают твои близкие? Правда, у нас в Белоруссии нападали, и население страдало. Но, может быть, белорусские партизаны были в большом числе не из местных жителей, а направляли их действия из Центра?

На акции мы ходили довольно далеко. В одном из таких дальних походов я участвовал. Ходили чуть ли не под самые Сувалки, от которых нас отделяли полоса леса, озеро Вигры и поля. Возвращались нагруженные: пароконная телега была доверху наполнена всякой снедью, тушами кабанов, а в придачу к ней был привязан бычок, прихваченный у богатого фольксдойча. Как расправлялись с хозяином я не видел, так как стоял в охранении. При переезде той же злополучной дороги Августов-Сейны мы напоролись на немецкую засаду, вернее, напоролся наш головной дозор. Вот как это получилось. Дозор из трех человек, шедший далеко впереди, вышел на дорогу, которая была, это знали, самым опасным местом на пути. Они долго стояли на дороге и уже собирались уходить, как вдруг в предрассветной дымке заметили зайца, который вел себя довольно странно, явно не зная куда ему двигаться — то сделает несколько прыжков в сторону партизан, то от них. Дозор постоял, так и не поняв, что с зайцем, и стал возвращаться, чтобы сказать, что дорога пуста. В это время ударил пулемет, и один из поляков был убит наповал. Немцы, которые сидели в засаде, видя, что партизаны вышли из леса, долго стояли, а потом стали уходить, видимо, решили не упустить хоть эту добычу. При первых звуках пулемета мы замерли, а когда примчались двое оставшихся в живых, тихо развернулись и пошли в обход засаде. Удивительна была та пара коней — как она всегда тихо себя вела! Позже, днем, на место засады ходили товарищи убитого и там же похоронили его. Это был молодой парнишка, которого я еще толком не знал среди всей массы партизан.

Вскоре к нам в отряд прибыл сам Заремба — глава партизанских отрядов, дислоцированных в Августовских лесах — тот самый Заремба, за голову которого немцы обещали сувальчанам всякие блага. Заремба был легко ранен, причем, ранил сам себя, перезаряжая пистолет. Выстрел произошел, когда он сидел, поджав ноги, и пуля прошла мягкие ткани бедра и икры. Ранение легкое, а меня, как владельца аптечки, просили делать перевязки. Добрая половина отряда ходила на хутор, где скрывался раненый Заремба, и его на повозке привезли к нам. Прибыли и его телохранители, интеллигентные, молодые парни. И клички у них были более романтичные: «Орлиный коготь», «Тур», «Паук», и рассказы только героические. Сам Заремба был довольно типичным представителем той части польской интеллигенции, которую нельзя назвать лучшей: самодовольный, самовлюбленный и спесивый. Зарембе импонировал Васька и импонировал, по-видимому, потому, что слыл старшим лейтенантом. Васька часто бывал в шалаше Зарембы, играл в преферанс. Через некоторое время Зарембу, а стало быть и отряд, посетило высшее начальство — инспектор Земств — тоже кадровый офицер, но более скромно себя державший. (Много позже произошла темная история, в которой по приказу Земсты был расстрелян один из командиров, после чего Земсте пришлось бежать и скрываться.)

Третьего мая по поводу польского национального праздника — Дня Конституции — предполагалась изрядная выпивка. Недалеко от лагеря был установлен самогонный аппарат. Все здорово выпили, и в это время из деревни Махарце прибежала девчонка с вестью, что понаехало много немцев, которые, по всей видимости, собираются на облаву. Несмотря на хмель, все быстро собрались, погрузили несложное имущество и Зарембу на повозку и тронулись лесными тропами на новое место. Перешли Августовский канал и где-то на его южной стороне, на краю огромного болота, расположились лагерем. Там к нам примкнул другой отряд, в составе которого было много интеллигентной молодежи. Были и две-три панны. Одна из них по кличке «Атма» (Дыхание), как выяснилось, была школьной подругой Верочки Бибиковой. Ходила эта панна в брюках и на боку носила крошечный пистолетик. Его величина вызывала шутки партизан Конвы. Дух присоединившегося отряда был иным, чем дух отряда Конвы, в составе которого были, в основном, крестьяне. Чувствовалось еле заметное разделение, не классовое, а сословное, что ли. И в отряде Конвы были девчата — тоже очень мало — но это были простые, крестьянские девушки. Присутствие панн рождало настроение ухаживания (может быть, это казалось мне по молодости), но иногда я видел, как вполне интеллигентная парочка прогуливалась, ведя светский разговор, чего никогда не было у Конвы.

Во второй половине мая пронесся слух, что в Августовские леса пришел советский партизанский отряд. Мы заволновались. Конва сказал, что как только будет установлена связь с советскими партизанами, мы можем переходить.

Николая и Димку, как хорошо знавших станковый пулемет Максима, Конва попросил достать этот пулемет, спрятанный в выгребной яме (попросту в уборной) у крестьянина в деревне около местечка Липск. Группа партизан вместе с Николаем и Димкой ходили за этим пулеметом. Пулемет вытащили из уборной, где он пролежал с 1941 года. Даже после многократных промываний он попахивал. Кроме этого недостатка, у него не хватало спусковой тяги. Димка и Николай нарисовали, какой она должна быть, и поляки передали этот чертеж кузнецу в деревню. Надо сказать, что с деревней у партизан была налажена очень хорошая связь. Так, однажды нам предложили, если мы хотим, написать письма оставшимся в Кенигсберге знакомым. Я воспользовался этим предложением и тотчас же написал Наде о нашем положении, конечно, в иносказательной форме. Поляки сказали, что можно ждать ответа. Не исключено, что это была продуманная форма проверить нас польской контрразведкой. Но тогда эта мысль мне не пришла в голову.

Вскоре подошел день нашего ухода в советский партизанский отряд. Пошло нас трое: Васька, Иван и я. Николая с Димкой поляки просили задержаться чинить пулемет. Перед нашим уходом Васька и Николай договорились, что на первое время они расскажут о себе выдуманную историю, умолчав о настоящей биографии. Николай прямо так и заявил, что выложить все сразу опасно, за такие дела могут и расстрелять, что надо сначала посмотреть, как к нам отнесутся, надо себя зарекомендовать, а потом уж и рассказывать правду. Доводы были убедительны, и мы согласились. Тогда же мне показалось, что такое разделение Николая и Васьки не случайно, и станковый пулемет был скорее предлогом, а не причиной этого разделения. Но даже и это можно понять: Николай, как более осторожный, не хотел, по-видимому, лезть на рожон.

Итак, нас пошло трое. Проводниками были партизаны Конвы. Идти было довольно далеко, и по пути мы заночевали в польском отряде Зайца. К вечеру, когда мы подходили к этому отряду, нам встретилась группа в пять человек из нашего, советского, отряда. Это были крепкие, низкорослые, белобрысые ребята, одетые сугубо граждански так, как одеваются в деревнях: кепочки, пиджачки, брюки, заправленные в сапоги. Правда, пиджачки сзади оттопыривались пистолетами в кобурах, а на плечах висели автоматы новой конструкции, которых я еще не видал — ППД (пистолет-пулемет Дегтярева). На первый взгляд это оружие было некрасиво и даже уродливо по сравнению со стройной винтовкой: толстые, короткие обрубки с массивными дисками поперек, со скошенным спереди кожухом. Мы назвались. Земляки равнодушно взирали на нас. Старший, выше всех ростом, скуластый, сказал: «Ну, что ж, давайте переходите», — и мы разошлись в разные стороны. Я почему-то думал, что первая встреча будет более волнующей.

Ночевали мы в отряде Зайца. Вечером сидели у костра и поджаривали ломтики свинины на палочках. К костру подошел командир отряда, еще молодой человек с правильными чертами лица. Одет он был во френч и имел хорошую строевую выправку. Присел к костру, завел какой-то незначительный разговор. В отряде Зайца было обилие девушек. Оказывается, при отряде существовали курсы медсестер. Заяц был в близких отношениях с советским отрядом. На другой день мы довольно поздно двинулись в дорогу. К провожатым из отряда Конвы присоединились два партизана отряда Зайца. По дороге, на одном из привалов, ко мне подсел Васька и попросил прослушать биографию, которую он сочинил. В ней, конечно, все выглядело иначе, чем было на самом деле. Это соучастие, в которое меня втягивал Васька, было неприятно. Я только пожал плечами, что Васька счел, по-видимому, за одобрение. Ведь молчание — знак согласия. Листок с автобиографией он разорвал на мелкие кусочки и сунул под мох. Совсем к вечеру мы долго шли по топкому болоту, выбрались на сухое, прошли метров четыреста по еле заметной лесной дороге, свернули вправо, прошли еще метров двести, и вдруг нас окликнул русский голос: «Стой, кто идет?»

 

Глава 2. В ОТРЯДЕ № 14

За небольшим бугорком мы увидели троих партизан. Почему-то бросилось в глаза, что один из них был в сером комбинезоне. Остановили нас, спросили. «А, знаем. Подождите». Мы присели, а один из них ушел в темный прогал чащи. Пока ждали, я рассмотрел ручной пулемет ДТ (Дегтярев танковый). Тут же тлел костер, именно тлел, а не горел. Ушедший скоро вернулся еще с двумя партизанами: «Ну, пошли». И мы вместе с полякам тронулись за провожатыми. Пройдя метров сто еле заметной тропкой, вышли на узкую, длинную и неровную поляну, по сторонам которой виднелось несколько тлеющих в темноте костров. Около них кучками сидели партизаны. Нас обступили, посыпались вопросы: «Откуда, кто такие?» Подошел кто-то, видно, из начальства, показал костер, около которого можно расположиться, спросил, хотим ли мы есть. Есть не хотелось, плотно поели еще у поляков. Присели у костра. Мне запомнился разговор партизан: они слабо переругивались, причем, один упрекал другого в том, что тот когда-то был немецким полицаем. Скоро меня позвали к командиру.

Возле шалаша и такого же тлеющего костра сидело несколько человек, но кто из них был главным, я тогда не понял. О нас, видно, уже знали. Стали спрашивать о Кенигсберге, Германии, как нам удалось бежать, как попали к полякам. Разговор носил непринужденный характер. Затем я стал рассказывать о жизни польских партизан, о том, что они, в общем-то, с немцами не воюют, а накапливают силы. Здесь меня оборвали на полуслове, переведя разговор на какие-то свои дела. Только потом мне сказали, что на этой беседе присутствовали два польских партизана, аккредитованных при советском отряде. Естественно, мне не следовало говорить в их присутствии такие вещи.

«Ну, послушаем сводку», — сказал один из сидевших у костра. Он посмотрел на часы и кого-то позвал: «Вера, включай». Послышались звуки настройки радиоприемника и затем громкий голос Москвы. После сводки — такие знакомые звуки боя часов Спасской башни и незнакомая музыка вместо Интернационала. Я пошел спать. Лагерь был тих, партизаны спали под навесами из лапника, обращенными к потухавшим кострам.

Я долго не мог заснуть. Совершилось то, чего я ждал, к чему стремился. Как-то меня примут? В глубине души копошился голос сомнения и страха. А другой голос успокаивал: ведь я не совершил никакого преступления и ничем не связал себя с немцами. А первый голос где-то попискивал: «А фамилия, а половина семьи репрессирована, а родственники белоэмигранты, у которых ты жил?» — «Да, но ведь тут среди партизан, оказывается, есть бывшие полицаи, и они на тех же правах, что и все остальные. А потом нас так хорошо приняли, без тени предубеждения, без признаков недоверия». Все эти мысли, новая обстановка, ощущение воплощенной мечты и какие-то подсознательные опасения ко сну не располагали.

Утром после завтрака появился белобрысый парнишка и сказал, что сейчас с нами будет говорить командир. Мы отошли в сторону, и скоро подошел среднего роста крепкий человек подчеркнуто гражданского вида, в серой рубашке с запонками, в глаженых брюках, черных чистых ботинках, без головного убора. На его брючном ремне не было никакого оружия. Вид у него был такой, как будто в выходной день человек пошел прогуляться в лес недалеко от дома. Мы вытянулись. «Не надо, не надо, располагайтесь», — сказал он и опустился на землю. Мы присели около него. Командир был немногословен. Попросил каждого из нас подробно рассказать автобиографию с упором на момент пленения и жизнь у немцев. При этом посоветовал говорить правду и ничего не скрывать. Мы поочередно рассказали свои истории. Васька — выдуманную. Я чистосердечно решил рассказать все, но почему-то побоялся рассказывать о своем путешествии по Германии. Потом командир сказал, чтобы мы все это написали. Кроме того, он подробно расспрашивал о военных объектах Кенигсберга. Мы рассказали обо всем, что знали, и, конечно, о виденных из вагона признаках расположения какого-то крупного штаба в районе станции Поссесерн. Спрашивал он и об известных нам «изменниках Родины». Здесь мы ничего не могли сказать.

После беседы и написания автобиографий нас троих направили в одно отделение к простому и симпатичному парню — Сашке Афанасьеву. В отряде было принято называть всех, а особенно начальство, по именам: командир — Владимир Константинович (майор Орлов, настоящая фамилия Цветинский), начальник штаба — Федя (лейтенант Князев), начальник особого отдела — Костя (Хмельницкий, настоящая фамилия Бондаренко) и т. д. Кстати, Костя — был тем самым рослым скуластым парнем, которого мы повстречали в лесу, когда подходили к отряду Зайца.

Отряд этот оказался не простой, а специальный, и действовал он от воинской части № 38729, от Разведывательного управления Генерального штаба НКО СССР. Поэтому и должности: начальник штаба и начальник особого отдела отряда, как и само название отряда — Кастуся Калиновского — все это была фикция, все это было выдумано Владимиром Константиновичем для конспирации, как много позже мне рассказал Костя. Федя — был старшим радиооператором, а капитан Бондаренко — заместителем командира по агентурной разведке. Ядро отряда составляли десантники: командный состав, разведчики, радистки, разведчицы, связные, подрывники. Девчат было довольно много, около восьми. Когда я их увидел, то удивился — зачем они здесь, совсем молоденькие, маленького роста, что еще больше подчеркивало их молодость. Десантниками были ребята, хотя и молодые, но, что называется, из ранних. В Августовские леса отряд пришел из-под Вильно, а до этого был под Минском, пришел с разведывательно-диверсионными целями. К моменту нашего появления партизан было человек сто пятьдесят. В это количество входил отряд-попутчик, настоящий, что-ли, партизанский отряд имени Александра Невского. У них были колоритные папахи, пулеметные ленты, которыми перепоясывались некоторые из партизан, и другой подобный реквизит далеких времен (как раз из отряда Невского были те партизаны, которые переругивались по поводу службы одного из них в полиции). Да и вели они себя, не стесняясь, а здесь была как-никак Польша. Это и явилось, кажется, одной из причин удаления их на восток Владимиром Константиновичем. Я не был свидетелем расставания отрядов, так как находился на задании (очень скоро нас стали посылать наравне с другими на всяческие задания, вооружив самозарядными винтовками), но это расставание, говорят, было довольно бурным. Наш командир выпроводил их просто под дулами автоматов. После этого нам поменяли винтовки на автоматы ППД, но я забежал вперед. При отряде была еще одна совершенно самостоятельная группа «Сибиряка» — Геннадия Желвакова. Как я узнал позже, действовала она не от Наркомата Обороны, а от Наркомата Госбезопасности. Видно, в глубоком тылу были у них собственные интересы. Сам «Сибиряк» запомнился мне тем, что постоянно напевал блатную песенку «Ростовская пивная». Роста он был среднего, коренастый, курчавый и конопатый, и производил впечатление полублатного. Впоследствии и эта группа отделилась от отряда.

Как я уже сказал, нас определили в отделение к Сашке Афанасьеву в третий взвод. Им командовал лейтенант Павлов, и фамилия его законспирирована не была. Был он человеком простым и мало чем выдающимся. При первом же разговоре Павлов также попросил нас рассказать биографии. Меня он даже переспросил: «Трубецкой? А настоящая фамилия какая?»

Дня через два прибыли Николай и Димка. Я, улучив удобный момент, сказал Николаю, что бояться нечего, что в отряде есть бывшие полицаи, и отношение к ним вполне терпимое. Николай ответил, что лучше подождать, что надо сначала хорошо себя зарекомендовать, а уж потом открываться. Я не соглашался, но убедить его не мог.

Одной из первых работ в отряде было строительство бани. Кроме нас, ее строили и несколько более опытных в этом деле партизан. Выкопали яму размером два на пять метров и глубиной больше метра. Пол и стены выложили слегами. Для того, чтобы они ложились друг к другу плотнее, каждую следующую надо было крутить вдоль длинной оси до тех пор, пока она не прижималась наиболее тесно к соседней. Если уж слега совсем не подходила — брали другую. Из таких нетесаных, с корой, слег сделали скамейку. Стенки бани подняли чуть выше уровня земли, настелили крышу, обложили все это мхом и засыпали землей. Внутри в углу на два больших камня положили старый ржавый диск от автомашины, получалась топка. На диск клали кучу камней поменьше. Перед мытьем баню долго топили, и камни раскалялись. Тогда выгребали угли, а воду тем временем грели снаружи на костре. Те, у кого были вши, во время мытья развешивали свое белье над раскаленной грудой камней. Пару поддавали, выплескивая воду на камни. Любители брали березовые веники, так что в бане стоял знакомый запах жара и веников. Баня настоящая, на славу. В таких партизаны мылись и зимой.

Столовая была под стать бане: два длинных стола из тех же нетесаных слег под елками. Долго задерживаться в столовой не давали комары, которых здесь в окружении болот было несметное количество. Большие, рыжие, они с ходу, вернее, с лету, погружали свои длинные носы в тело. Только понес ложку ко рту, а на руке уже сидит чуть ли не десяток этих тварей. Так же подолгу нельзя было задерживаться в уборной — выкопанный ровок в стороне от лагеря. Там было даже хуже, чем в столовой, так как места «посадки» комаров не видны. В шалашах устраивали дымокуры: старые, проржавевшие консервные банки с дырочками на дне. Туда клали шишки, поджигали и вешали у изголовья.

Одним из моих первых впечатлений была политинформация, которую читал партизанам начальник штаба Федя (я уж так и буду называть его начальником штаба). Политинформация, как и ее автор, своего рода шедевры. Он, длинный, черный в низеньких сапожках гармошкой. На боку, вернее, почти у колена деревянная колодка с маузером, которую он для удобства подкладывал под себя, когда садился. Надо сказать, что маузеры уже тогда были оружием не современным, а даже, пожалуй, архаичным. Но пользовались они колоссальным авторитетом. Ношение колодки с маузером было чем-то вроде аксельбантов, но это у людей особого склада. У Владимира Константиновича маузера я не видел. На задания он брал легкий ППШ (пистолет-пулемет Шпитального). Да и Костя выбирал то, что поменьше весом. Так вот, подложив под себя колодку маузера и усадив вокруг себя всех свободных партизан, Федя начинал нечто на тему «Моральный облик советского партизана». Видно было, что он большой любитель поговорить, и говорил долго. «А есть как? Вот который и сделает и ничего, а другой и сделает и пойдет, и пойдет. А что получается? Нет, я спрашиваю, что получается? Который понимает, тот знает, а тот понятия не имеет, и все так, а нам глазами моргать. Или возьмем еще. Ты ему одно, а он тебе другое. А все почему?...» — и так в течение, по крайней мере, часа. К счастью, таких политинформаций было, кажется, только две. Но эта мне запомнилась хорошо. Владимир Константинович знал эту слабость Феди поболтать. Когда тот не к месту пускался в назидательные рассуждения, грубо обрывал: «Ну, хватит тут политинформации читать», — и Федя замолкал.

Как я уже упоминал, нашим отделением командовал простой и симпатичный молодой парень Сашка. Родом он был не то из Энгельса, не то из Саратова. Рассказывал, как вывезли в 1941 году всех немцев из республики на Волге. НКВД забросило к ним «немецкий десант». Те укрыли его, и этого было достаточно. В отряде был еще один взвод, которым командовал Миша Когут, бывший студент Минского института физкультуры, бежавший из плена, человек с большим партизанским опытом. На нем я впервые увидел солдатскую гимнастерку нового покроя со стоячим воротничком и дырочками для погон. Гимнастерка мне понравилась; уж больно ладно она сидела на Мише, чему причиной была, конечно, и его стройная широкоплечая фигура.

Я близко познакомился с одной из радисток отряда Леной Потаниной, москвичкой, с Донской улицы. На этой же улице она училась в школе № 15. А в этой школе, отданной в 1939 году под воинскую часть, я начинал свою службу в армии. Наши солдатские койки стояли чуть ли не в ее классе. Костя — начальник особого отдела отряда (впредь я так и буду его величать, хотя, как я уже отмечал, такого отдела в отряде не существовало), человек с юмором, хорошо знавший Москву, всегда трунил над Леной, говоря, что Донская улица только тем и славна, что по ней покойников возят в крематорий. На это Лена обижалась, а я брал ее сторону, хваля улицу за тишину, тенистость.

В отряде находилась жена нашего офицера, служившего в пограничном гарнизоне, кажется, в Гродно и пропавшего без вести в самом начале войны. Звали ее Люся, и попала она в отряд еще до нас, а как — уж не знаю. Это была полненькая смазливая блондинка. Таких всегда много в военных городках — типичная офицерская жена. Люся иногда исчезала на несколько дней, выполняя, по-видимому, роль связной разведчицы.

Остальные партизаны — люди средних лет и молодые ребята — были, в основном, бывшие пленные, так или иначе вырвавшиеся из лагерей. Были и так называемые примы, женившиеся на крестьянках и принятые в семьи, а теперь ставшие партизанами. Мне хорошо запомнился Федя Кузнецов, так как у нас с ним оказались общие знакомые по Сувалкам. До войны он работал на Урале инженером, а в войну попал в плен и в Сувалках входил в ту самую группу мастеровых, которую водил на работу описанный мной пожилой немец-конвоир. Эта группа бежала, но, чтобы не подводить сочувствующего и доброжелательного конвоира, бежала не с работы, а из лагеря, перерезав колючую проволоку. Бежало их четверо, дошли они почти до Вильно и там наткнулись на отряд Владимира Константиновича. Федю, как имеющего знакомых в Сувалках, взяли с собой. Я довольно близко с ним сошелся. Это был уже немолодой, порядочный, добродушный и симпатичный человек.

Среди партизан был один со странной в той обстановке фамилией — Немцев. Звали его Лешка. Но все почему-то обращались к нему только по фамилии, хотя друг друга называли по именам. Рассказывали, что по этому поводу бывали недоразумения. Кричали: «Немцы!», — а отзывался он. Звали его, а среди партизан поднималась паника. Я присоветовал, было, звать его «Бей немцев», — на турецкий лад, но это не привилось. Так и остался он просто Немцовым — опасная была фамилия.

В отряде были и крестьяне из Белоруссии. Помню двух братьев Череповичей. Один, молодой, вскоре погибший, когда группа Миши Когута ходила взрывать узкоколейку (по ней немцы вывозили лес) и напоролась на немецкую засаду. Раненого Череповича отбили, но он скончался, когда его принесли в лагерь. Старший тяжело переживал гибель брата. Об одном из партизан Лена рассказывала, что в начале похода он все помогал ей нести питание к радиостанции и был разочарован, узнав, что это электрические батареи, а не еда. Помню еще одного партизана, пулеметчика Гришу. Ходил он с каменным лицом в черной кубанке. С таким же каменным лицом пел тонким голосом свою любимую песню: «О Сталине мудром, родном и любимом, прекрасную песню слагает народ». Пел удивительно старательно и, надо сказать, неплохо. А вот другой певец — Ваня Петров, до войны работавший в цирке, молодой блондин. «Скажи мне, князь, кто там в малиновом берете с послом испанским говорит?» — пел он очень правильно. Были в отряде и старые партизаны, старые по стажу, не знавшие плена и жившие по лесам еще с 1941 года. Об одном таком, чернооком и белолицем парне, Лена говорила, что он настоящий бандит. Ему обычно поручали резать и разделывать коров, которых у нас вскоре появилось целое стадо.

При отряде всегда находились двое поляков, что-то вроде военных атташе дружественных вооруженных сил. Надо здесь сказать, что когда отряд пришел в Августовские леса, то есть в Польшу, то между Владимиром Константиновичем и одним из польских командиров — Зайцем — был заключен договор, определяющий взаимоотношения нашего и польских отрядов. В договоре определялась общая цель — борьба с немецкими оккупантами и были такие пункты:

1. Взаимная помощь в случае нападения немцев на одну из сторон.

2.Все боевые операции советского отряда согласуются с польской стороной.

3. Пункт об офицерах связи при советском отряде.

4. Участие советских партизан в акциях, проводимых польскими партизанами. Помощь польской стороне оружием.

5. Польская сторона содействует советскому отряду в вопросах пропитания, а также дает своих проводников.

6. Отряды не занимаются вопросами политики, оставляя это своим правительствам.

Одного из военных «атташе» я хорошо помню. Кличка его была Кавка (Галка). Это был уже немолодой человек, бывший лесничий, малоразговорчивый, но, видно, толковый. Вооружен он был охотничьим ружьем, один ствол которого был нарезным. Кавка иногда уходил в лес и возвращался с косулей на плечах. Ее он всегда отдавал на кухню. Второго «атташе» я не запомнил.

Надо отдать должное нашему командиру в том, как он дипломатично вел линию взаимоотношений с поляками. Ведь мы находились на территории Польши среди отрядов Армии Крайовой, подчинявшихся правительству в Лондоне, и отношения с поляками были очень не простыми. Стоит вспомнить 1939 год, когда мы, сговорившись с Гитлером, напали на уже почти разбитую Польшу и заняли ее восточные области, или вспомнить Катыньское дело — расстрел нескольких тысяч польских офицеров, попавших к нам в плен (мы уверяли, что это сделали немцы, потом стали в этом сомневаться, а теперь признали, что это наших рук дело), или депортацию тысяч и тысяч поляков в Сибирь и Казахстан в 1939-41 годах — все это порождало очень тяжелое чувство по отношению к нам. И надо было быть большим дипломатом, чтобы жить с отрядами АК не враждуя, а помогая друг другу. Ведь полякам ничего не стоило выдать нашу стоянку немцам. А немцы, как стало известно, были очень обеспокоены появлением советских партизан непосредственно у границ Восточной Пруссии. В объявлениях, расклеенных в Сувалках и Августове, они обещали большие блага за выдачу нашего отряда. Любопытно, что польские партизаны АК под Вильно были совершенно иначе настроены по отношению к нашим — враждебно. Здесь же все обстояло по-другому: взаимопонимание, взаимопомощь и не только партизан, но и местного населения. Впрочем, это было одно и то же. Так, например, когда надо было сдавать немцам скот, крестьяне приходили к нам и говорили: «Заберите корову лучше вы, чем отдавать немцам». Мы забирали и оставляли расписки, которыми, судя по всему, немцы удовлетворялись. Такой ближайшей деревней были Грушки, крестьяне которой пекли нам хлеб. Надо сказать, что наше командование за все это платило немецкими марками, запас которых в отряде, видно, имелся.

Владимир Константинович строжайше предупреждал нас, партизан, ни в коем случае не ввязываться в разговоры с поляками о политике. «Отвечайте на все их вопросы, что мы, солдаты, и наше дело воевать, а политика для министров». Польских командиров он одаривал оружием, а в их отряды отдавал парашюты — а это 70 квадратных метров шелка, да еще и стропы, которые можно раздергивать на нитки. Что все это значило — не трудно понять: с оружием у поляков было туго, а польская деревня — корни партизан — никаких промтоваров не видела уже несколько лет. В общем, все пункты описанного договора строжайше выполнялись нашей стороной. Владимир Константинович особо нас инструктировал в отношении поведения с населением во время заготовок продуктов для отряда — ведь питались мы исключительно за счет населения — никакого принуждения, грабежа, только просить. Нарушителей грозил расстреливать. Поэтому мы питались хуже, чем поляки, которые у себя дома не стеснялись. Продуманная и умная линия поведения нашего командира обеспечила отряду в значительной мере безопасное пребывание в Августовских лесах, в глубь которых немцы соваться не решались.

Надо сказать, что отряд экипирован был первоклассно: постоянная радиосвязь с Москвой, оружие сплошь автоматическое (ППД, который у меня был, имел, помимо основного, два запасных диска по 71 патрону в каждом, да россыпью еще 300 патронов, на поясе висели две гранаты-лимонки). С таким оружием в лесу, в тылу у немцев не страшно. И так у каждого партизана. Кроме того, в отряде были ручные пулеметы и две бесшумные винтовки, ни до, ни после мной не виденные. Это были обыкновенные «трехлинейки», а на ствол навинчивалась специальная мортирка с двумя пробками из мягкой резины. Получались как бы двойные двери, через которые звук не пробивался, а пуля проходила. Дальнобойность такой винтовки до пятиста метров. Говорили, что при выстреле слышался только звук затвора, да очень слабый хлопок.

В отряде к нам относились очень хорошо. Вечерами к нашему костру подсаживались другие партизаны послушать рассказы Николая о морской жизни (до армии он служил на флоте), а моряки всегда у нас были в ореоле романтики, приходили вместе попеть. Здесь я впервые услышал новые песни, фронтовые, партизанские: «Идет война народная», «Жди меня», «Землянку», «Костю-моряка», такого мирного и далекого от войны, и другие. А Николай завоевывал авторитет, всеобщее признание и уважение — он был, действительно, на редкость обаятельным человеком.

Я уже упоминал, что от нашего отряда отделился и ушел на восток другой отряд, истинно партизанский. Так вот, Васька однажды сказал, что он не против уйти с этим отрядом (об уходе отряда было известно заранее). Николай стал поговаривать, что Васька все-таки человек достаточно противный и что хорошо было бы с ним расстаться, и пусть идет с этим отрядом. Я воспротивился, говоря, что мы бежали вместе и будем вместе. Ведь вы еще не открылись, а теперь расходиться — так нельзя, говорил я им. Тем не менее, Васька просился уйти с отрядом Невского, но его не взяли.

Отряд все еще жил у того самого болота, где мы его застали, когда заболел командир отделения Сашка, заболел аппендицитом. Нужна была операция, но врач отряда Маруся не решалась ее делать, да и нечем было оперировать. Сашке становилось все хуже и хуже, у него начиналось воспаление брюшины. Командиром нашего отделения назначили Николая, а Сашка лежал в большом шалаше, завешенным изнутри парашютом. Это была санчасть отряда. Кстати, туда я отдал аптечку, собранную Сергеем для нашего побега, а Иван — особые таблетки, которые выдавались в Германии в бомбоубежищах, когда не было надежды выбраться живыми: быстрая, без мучений, смерть. Эти таблетки Иван достал через свою знакомую Эльзу на случай, если попадем к немцам. В отряде мы рассказали о таблетках, а на следующий день Костя, немного стесняясь, попросил эти таблетки у Ивана, говоря, что сами можете понять, почему он должен их отобрать. Понять можно было.

Сейчас я уже не помню, когда нас всех пятерых вызвали к начальству — до назначения Николая командиром отделения или после. Да это и не так важно. Важно было сделанное нам предложение: вернуться в любом составе в Кенигсберг, хотя бы одному, для налаживания связей и диверсий. Владимир Константинович подчеркнул, что задание сугубо добровольное. «Подумайте, а вечером дадите ответ». Да, задание было заманчивым. Ведь обстановку там я знал хорошо, знал людей и мог многое бы сделать. Вот было бы здорово! Но я подумал: сколько моральных сил положено, чтобы вырваться из этого чужого и враждебного мира (я не имею в виду милых родственников и знакомых, спасших и приютивших меня), а теперь опять лезть в зубы к зверю. Я отказался, так и сказав, почему. И все отказались, а вот Васька согласился. Мне это очень не понравилось. Но так ничего и не было. Никто никуда не поехал. Тогда я еще не догадался, что это все было неспроста.

Одной из первых акций отряда, проведенных еще до нас, была засада на шоссе. В засаду попал грузовик с немцами. Немцев побили, а безоружного шофера взяли в плен. Это был человек средних лет, довольно бесцветная личность. Держался он спокойно, считая себя, по-видимому, человеком нейтральным, либо, вообще, отличался большим самообладанием. Передвигался он по лагерю свободно, но в сопровождении конвойного. Через несколько дней после нашего появления конвоир повел его помыться в баню, а когда немец разделся, пристрелил его. Да, война есть война. От поляков я знал, что в Сувалках у немцев в госпитале есть их пленные. Я высказал мысль, что этого шофера можно поменять на пленных, но идея показалась, по-видимому, не заслуживающей внимания, и немца ликвидировали.

Первое боевое задание, в котором мы участвовали, была совместная с поляками засада, вернее, засады, сделанные одновременно на нескольких дорогах. Еще на рассвете мы собрались около одного из польских отрядов. Я обратил внимание, как молодой поляк, совсем мальчишка, стоя на повозке, пересчитывал наше оружие. Тронулись с восходом солнца. Колонна получилась внушительной. Затем мы долго сидели на лесной проселочной дороге, где, по словам поляков, могли проехать немцы. Но так ничего и не дождались. Поняв бесполезность такого сидения, пошли к озеру Сервы, на берегу которого находился невдалеке от деревни Суха Жечка немецкий пост. Это был большой деревянный дом с пристройками, стоявший посреди вырубки, которая полого спускалась к берегу озера. На вырубке были видны бункеры и ходы сообщения. Объединенное командование нашей группы, примерно семьдесят человек, решило ограничиться обстрелом поста с противоположного берега озера. Расстояние было метров четыреста, так что вся затея представлялась для обеих сторон довольно безобидной. Мы осторожно вышли на берег, залегли среди кустов и деревьев и долго рассматривали пост. Он жил мирной жизнью — дымила кухня, было слышно, как работал движок, из сарайчика в дом прошла женщина в белом платочке. Немцев не было видно. Потом показались двое, и тут мы открыли огонь. Многие взяли низко, что было видно по вспениванию воды на дальней половине озера. Да и из автоматов стрельба на такой дистанции была больше для шума. Немцы мгновенно исчезли, а мы все палили. Страху нагнали, конечно, большого, но толку было мало. Назад шли без особого удовлетворения. На привале я обнаружил, что потерял часы. Где? По-видимому, там, где стреляли. Сказал об этом командиру взвода Павлову. «Ну, что ж, сходите, только не один, а вот, хоть с Иваном, да нас догоняйте, мы будем ночевать в отряде Конвы». Просто и хорошо. Такое доверие радовало. Ведь, действительно, отпустить двух пришельцев, да еще такого... (я вспомнил: «А как ваша настоящая фамилия?»). Тронулись с Иваном. Сильно хотелось есть, и по дороге мы зашли в крайнюю хату деревни Жилины, лежавшей на краю леса. Хозяйка быстро сготовила яичницу с домашней колбасой и салом, поставила кринку молока. Пока все это готовилось и елось, разговаривали с хозяином. Здесь совсем рядом в 1939 году проложили границу «государственных интересов СССР и Германии». Хозяин рассказывал, как начальник нашей погранзаставы поручал ему одно дело и как он его выполнял. Граница проходила по полю, где наши пограничники построили высокую наблюдательную вышку, с которой в бинокли смотрели на немецкую сторону. Километрах в трех-четырех от границы немцы построили здание своей заставы, но построили так, что от нашей вышки их загораживало одиноко растущее раскидистое дерево, находившееся на немецкой стороне. Начальник заставы попросил этого крестьянина за хорошую плату ночью перейти границу и срубить это дерево, что тот и сделал.

Плотно и вкусно закусив и чувствуя себя вольными птицами, мы с Иваном двинулись к озеру. Перешли дорогу, где утром тщетно сидели в засаде. Здесь уже нас не покидала настороженность. Затем мы вышли на берег озера, обыскали место, откуда стреляли — часов не было. На той стороне опять работал движок. «Давай, попугаем их», — предложил Иван, и мы начали палить в два автомата. Движок мгновенно замолк, а мы, удовлетворенные, но без часов, двинулись в обратный путь.

В лесу рано стемнело, надвигалась гроза, и под ее первыми каплями мы прибыли в лагерь Конвы, где нас тепло встретили бывшие хозяева. Наш командир взвода был слегка обеспокоен, так как слышал стрельбу, а когда узнал, в чем дело, то похвалил. В отряде Конвы меня ждал приятный сюрприз — письмо от Нади из Кенигсберга. Мне передали уже вскрытый конверт с зачеркнутым адресом. Надя выражала радость по поводу нашего благополучного путешествия и прочее. Внизу была приписка от Сергея, коротенькая, но сердечная. Письмо это я хранил до 1949 года, когда оно пропало со многими дорогими вещами... Наши партизаны довольно косо посмотрели на эту переписку, и я поспешил объяснить в чем дело. Всю ночь громыхал гром, и лил прямо-таки тропический ливень. Вода текла в шалаши, и под нами не было сухого места. Утром весь лес был до предела наполнен влагой, болота вышли из берегов.

Мы тронулись восвояси, свернули слишком рано, желая сократить путь, и попали на такое огромное болото, каких я никогда не видел: огромный луг с отдельными купами кустов и небольших деревьев, уходивших и терявшихся в далекой дымке. Воды выше колен, и соседние кусты качаются в такт с шагами, как на волнах. А впереди, метрах в трехстах, целое стадо непуганных журавлей с их удивительным говором и чарующими кликами. Очень жалко было поворачивать вспять.

Вернувшись в лагерь, мы узнали, что засада второй группы была совсем неудачна. Они без толку просидели на шоссе. В эту группу входил Васька, и партизаны были недовольны его поведением. Димка рассказывал, что Васька все время кашлял и ладонью громко бил на себе комаров. Зато третья группа, в которую входил Николай, в упор расстреляла два грузовика с немцами. Как потом выяснилось, это была специальная команда по охоте на партизан. На эту засаду немцы ответили репрессиями, повесив двенадцать заложников.

Я рассказал Косте о письме, о Наде, Сергее, его желании уйти в партизаны. Все это заинтересовало командование, и вскоре со мной и Николаем по этому поводу беседовал Владимир Константинович. Возможность переписки и сравнительно безопасного переезда из Августовских лесов в Кенигсберг сулила определенные перспективы. Владимир Константинович заявил, что если мы ручаемся за Сергея, то его можно заочно принять в отряд. Он попросил написать биографию Сергея и что-то вроде поручительства, добавив, что запросит Москву. Дня через два командир сказал, что Москва согласна и что Сергея надо вызвать сюда для переговоров и получения задания, так как для пользы дела ему лучше оставаться в Кенигсберге. Сергей даже получил кличку «Траян» (как выразился Владимир Константинович: «Траян! Траянский конь! Знаете?» — спутав, по-видимому, императора и город). Откровенно говоря, мне этот вариант нравился меньше. Сейчас еще ничего, но перспективу такой работы после войны нельзя назвать чистой. Да и мечтой Сергея было вернуться на Родину, а не оставаться за ее пределами. Ну да, ладно, думал я, там видно будет, ведь это дело, в конце концов, добровольное. И я написал Сергею письмо (опять через поляков и Надю) с просьбой приехать такого-то числа в отпуск на станцию Щепки. «Здесь масса ягод, грибов, чудная рыбная ловля» и прочее, прочее, расписывал я. Срок Сергею был назначен с запасом с тем, чтобы он, если надо, мог выправить себе проездные документы.

А тем временем мы перебазировались значительно западнее нашей прежней стоянки. Новое место было выбрано неплохо. К нему вела еле заметная, заросшая травой тропа. Она терялась на поляне неправильной формы, выходя на нее между двух заболоченных участков леса. На поляне и особенно густо по краям ее росли вязы, грабы, и все это вперемежку с елью, березой. За поляной простиралась совершенно непролазная гуща с огромными, почти в два обхвата елями, непроходимыми буреломами, глубокими мхами, частым сухим ельником, неожиданно открывающимися топями. Отряд переходил туда ночью, а с утра строили шалаши. Для этого делали каркас из длинных тонких орешин, получался полукруглый свод длиной более двух метров. Под сводом на земле делали настил из жердей, так как земля сырая, болотистая, а на настил клали лапник. Свод накрывали еловой корой, которую сноровисто длинным рулоном снимали со стволов стоящих елей. Дня через два, когда все было сделано, наше отделение вернулось на старую стоянку за больным Сашкой, которого перенесли на носилках. Самым трудным участком пути было болото на выходе из старого лагеря, где под тяжестью носилок, поднятых на плечи, мы утопали в болотной тине по пояс. После болота сушились и отдыхали, и тут заметили, как метрах в ста от нас лесную дорогу перебежало шесть вооруженных людей. Солнце их освещало с противоположной от нас стороны, и их черные фигуры мы отчетливо видели на фоне светящейся зелени. Кто это были? Не польские и не наши партизаны. Так и не выяснилось это.

Уже месяц, как мы жили в отряде, сдружились с партизанами, привыкли к новому укладу. Все это время меня не покидало нехорошее чувство чего-то не сделанного, чего-то, за что придется рано или поздно расплачиваться, досада от нарушенного Николаем и Васькой обещания открыться. В голову все время приходила попытка Васьки уйти с другим отрядом. Это было очень похоже на желание замести следы, потеряться. Или его пожелание вернуться в Кенигсберг с заданием? Все эти мысли оставляли у меня осадок. Васька совсем откололся от нашей компании, присоединясь к другим партизанам. В шалаше мы жили вчетвером. На мелкие задания нас брали обычно порознь. Николай и Васька часто ходили с Мишей Когутом. Я же больше с Ванюшкой и Димкой. Однажды я сказал Николаю, что на мой взгляд давно пришло время им открыться, что все мы на самом лучшем счету, что он, Николай, назначен командиром отделения, что то, чего он хотел — зарекомендовать себя — сделано, и пора выполнить обещанное в Кенигсберге — открыть себя. На это Николай сказал мне следующее: «Боюсь я открыться. Вот недавно мне сон приснился. Стою я в церкви, а с амвона голый человек показывает на меня пальцем и говорит — били тебя, не добили, резали тебя, не дорезали, сам себя убьешь. Боюсь я о себе рассказать». Я ответил, что если его предостерег сон, то этот сон можно толковать и обратно — ведь молчанием можно себя погубить. И тут я рассказал ему все о Петьке: что он еврей, что ненавидит Николая за антисемитизм, что, как говорил Петька, если они вместе попадут к партизанам, то он все припомнит Николаю, что это настроение Петьки нас с Сергеем очень настораживало, и мы всеми силами помогли бежать ему отдельно от нас. Иначе совместный побег грозил кончиться плохо. Говорил я Николаю и о том, что если Петька в Белостоке связался с партизанами, да еще с такими, как наш отряд, то он наверняка сообщит или уже сообщил о нем, и во много раз хуже будет, если о его прошлом узнают не от него. Николай помрачнел: «Да, это дело надо обдумать». Он долго молчал и после раздумья проговорил: «Нет, все же лучше подождать». На этом разговор и кончился. Ни с Ванюшкой, ни с Димкой обо всем этом я, конечно, не говорил.

Совместно с поляками мы большой группой ходили довольно далеко на восточную окраину Августовской пущи запасаться продовольствием. Жертвой было намечено имение, принадежавшее какому-то немцу. В имении забрали целое стадо коров, закололи с десяток свиней. Мне выпала роль стоять в дозоре на краю деревни, так что я не видел происходящего в имении. Самого хозяина дома не было. Была его мать-старуха, которую не тронули. Делать мне в дозоре было нечего, и я коротал время, малюя красно-синим карандашом на белой стене дома лозунги на польском языке о польско-советской дружбе, украшая их орнаментом из серпов, молотов и бело-красных флагов: пусть знают, что мы дружим. Возвращались обратно засветло по открытым пространствам, на которых глаз отдыхал. Все-таки долгое пребывание в лесу незаметно давило. Но вместе с тем на открытом пространстве не покидало чувство беспокойства и даже беззащитности, несмотря на отличное вооружение. Все эти чувства как рукой сняло, когда мы вступили в лес. Действительно, для партизан лес — дом родной. В лесу выпотрошили свиней, засыпали мясо солью (там было некогда) и спокойно двинулись в лагерь. Я и несколько партизан остались с крестьянами-возчиками, мобилизованными для перевозки трофеев. Им нельзя было показывать расположение лагеря, и поэтому они остались ждать лошадей на краю леса.

Еще до этого похода, во многом снявшего с нас заботы о пропитании, нередко приходилось отправляться на так называемые заготовки. Памятуя наказ командира, мы не требовали, а только просили продукты у крестьян. Мне, владеющему польским языком, было проще, и я избрал такую тактику, которая всегда приносила богатые плоды. Ходили мы, естественно, только ночью, и по ночам стучали в окна и двери. Я этот стук сопровождал руганью на польском языке. Хозяева, бледные, у которых буквально, зуб на зуб не попадал, отпирали двери, и тут я начинал просить. Те были рады отдать все, что угодно, видя, что все так хорошо кончается. Ни тогда, ни после совесть меня особенно не мучила. Жили крестьяне богато, и два-три десятка яиц, кусок сала, несколько килограммов крупы, гороха, каравай-другой хлеба большого урона им не приносили. Ехали назад обычно на повозках, пили сырые яйца, кидая подальше в темный лес скорлупу, чтобы не оставлять следов. Кругом темень и полная тишина, лишь иногда громыхнет колесо где-нибудь на корне, протянувшемся через дорогу, да фыркнет конь. В конце такого пути кто-либо из нас — обычно поляки — возвращали повозку хозяину, ждущему у деревни.

Вот так мы и жили. Отряд занимался в основном разведкой, посылая в разные стороны маленькие группы, которые обычно сопровождала радистка. Группа Миши Когута отправлялась всегда очень далеко, поговаривали, что в Восточную Пруссию, но что они там делали, я не знал.

Однажды произошел странный, но многозначительный случай, который мог кончиться для меня плачевно. Мы сидели и чистили автоматы, причем так, что я и Васька оказались обращены спинами друг к другу на расстоянии метров двух-трех. Рядом, со мной никого не было, остальные ребята сидели поодаль. Вдруг раздался выстрел с характерным резким щелчком, который слышится, когда стреляют в твою сторону. Пуля прошла где-то у самой головы. Я мгновенно обернулся и увидел, как Васька, повернув голову, бледный, смотрит на меня, а автомат торчит у него под локтем, гладя дулом в мою сторону. Я накинулся на Ваську с руганью: «Вот, чертов старший лейтенант, не умеешь с оружием обращаться!» Со всех сторон бежали партизаны с автоматами в руках: выстрел — это ЧП. Всеобщее беспокойство улеглось. Васька давал объяснения, что выстрелил случайно, чистя оружие. А у меня где-то в глубине зашевелилось сомнение. Но только чуть-чуть. Уж больно это было похоже на Ваську — небрежное обращение с оружием.

Немцы интенсивно использовали Августовские леса, сплавляя бревна по каналу и вывозя древесину, обработанную на местных лесопилках. Их было две: одна большая, охранявшаяся немцами, другая поменьше, без охраны. Была еще узкоколейка, при попытке взорвать которую погиб младший Черепович, о чем я уже писал. Лес — материал стратегический, который немцы использовали при строительстве укреплений в Восточной Пруссии. Совместно с поляками было решено одновременно уничтожить лесопилки и взорвать шлюз на Августовском канале, по которому сплавлялся лес. Я попал в группу, назначенную взрывать шлюз. Ходило нас человек десять вместе с поляками. Канала мы достигли, когда уже вечерело. Шлюз никем не охранялся. Вблизи стоял дом смотрителя. Два наших партизана, знающих свое дело, один из них, молодой блондин Сашка, заложили несколько килограммов тола там, где надо, сказали жителям, чтобы открыли окна, иначе выбьет стекла, зажгли бикфордов шнур и отбежали. Все залегли. Сильно грохнуло. Мы вскочили, когда вода еще падала с высоты, а вместе с ней обломки ворот и шлюза, посмотрели на дело рук своих и вернулись в лагерь. Все просто и хорошо. К утру пришли и остальные группы, благополучно выполнив свои задания. Правда, при ликвидации большой лесопилки разгорелась сильная перестрелка, но немцев блокировали в их бункерах, а лесопилку и огромный склад древесины, готовый к отправке, подожгли.

Вскоре было объявлено, что к нам должен прибыть самолет с грузом — взрывчаткой, оружием, патронами. Отряд постепенно пополнялся бежавшими от немцев нашими пленными.. Обычно они сперва попадали к полякам, а уже от них к нам. Мне запомнилась одна такая группа человек в пять. Они бежали из имения из-под Инстербурга в Восточной Пруссии и, как только перешли границу Сувалкской области, попали в польский отряд, шедший в рейд на запад. Бывшие пленники участвовали в нападении на дом Бибикова, которого поляки очень не любили (это чувство было взаимным). Самого Бибикова дома не было, а то бы ему не сдобровать. Дома была, судя по рассказам ребят, только его жена. Забрали продовольствие, кое-какие вещи. Поляки сказали пленным, чтобы те переоделись, а свою старую форму оставили бы в доме. Они этого не сделали, так как разгадали желание поляков замести следы, переложив вину на бежавших пленных. «Не мы последние, побегут еще, как тут после этого встретят?» — заключили они свой рассказ.

Встречать самолет пошла большая часть отряда во главе с Владимиром Константиновичем. Пригласили и человек тридцать поляков. Идти далеко, через бывшую границу, проведенную здесь в 1939 году. Командир назначил меня в головной дозор в паре с другим партизаном — идти метрах в ста впереди отряда. Напутствие его было кратким: «Пропустите засаду и останетесь живы — расстреляю». А надо сказать, что в засаде тоже не дураки сидят, и когда видят двух вооруженных людей, идущих по дороге, то понимают, что основная часть партизан идет сзади. Поэтому стараются себя не обнаружить. Вот здесь мне пригодились знания, почерпнутые еще в полковой школе из «Боевого устава пехоты»: как осматривать овраг, отдельно стоящий дом — на пути и такой был — и прочее. Мои действия, по-видимому, не ускользнули от внимания командира, так как впоследствии, когда он ходил на задание, или при передвижении отрада он всегда назначал меня в головной дозор. Лестно, но, черт возьми, опасно. Правда, тогда на меня напало какое-то неистовство — я лез везде — слишком уж сильно мечтал прежде о том, чего теперь достиг.

Перейдя границу и углубившись километра на три-четыре на «нашу» территорию, мы остановились на поляне, где стояло несколько заброшенных домиков — наша погранзастава. От домиков остались только срубы, а в одном-двух — еще полы и крыша. А вот немецкая застава, мимо которой мы проходили, была иной — кирпичные, оштукатуренные и побеленные дома. Да и на самой границе стояли еще два пограничных столба, но таких разных, хотя и полосатых: наш красно-зеленый, весь облупленный, как будто его красили в прошлом веке, и немецкий — черно-белый, как новенький, с доской из нержавеющей стали, на которой было вытеснено «Deutshe Reich» и орел со свастикой в когтях.

На этой поляне мы прожили три дня, так как самолет все не прилетал из Москвы, связь с которой держали постоянно. Через поляну проходила запущенная проселочная дорога от границы вглубь «нашей» территории. На этой дороге у входа и выхода с поляны были поставлены посты, сменявшиеся каждые три часа. В эти дни делать было нечего, и я слонялся по поляне сначала бесцельно, а потом со все возрастающим интересом. На краю полянки я случайно обнаружил в бурьяне разбросанные и проржавевшие части ручного пулемета Дегтярева. В одном из домиков на уцелевшем полу — нашел гривенник, который долго хранил у себя. Как-то, стоя на посту на дороге, ведущей с поляны на восток, я, от нечего делать, копнул носком сапога мох под сосной. Нога наткнулась на что-то твердое и подвижное. Я наклонился и вытащил два пустых магазина от самозарядной винтовки Токарева, уже сильно проржавевших. И только тогда, когда я держал их в руках, все виденное мною соединилось, и я хорошо представил себе то раннее утро 22 июня 1941 года. Немецкие полчища и горстка пограничников, вооруженных винтовочками и пулеметиками. Они приняли удар немецких частей со всем арсеналом боевой техники и бились до последнего патрона (на стенках деревянных домиков многочисленные следы осколков и пуль, следы ближнего боя), а потом, отступая, уничтожали и прятали свое оружие уже без патронов. Эту полянку я вспоминаю до сих пор с внутренним благоговением перед безвестным, но высоким воинским подвигом, не отмеченным никакими наградами, а лишь смертью или страшным пленом.

Вместо трех часов мне пришлось простоять тогда все шесть. Черепович, который должен был сменить меня, встал на пост по своему разумению почему-то в другом месте. Из-под своей сосны я видел, как с полянки он просеменил в лес. Но я был солдатом дисциплинированным, зарубив себе на носу, что самовольно пост покидать нельзя ни под каким видом. Отойти же метров пятьдесят назад и крикнуть не решался — еще паника поднимется. Так и стоял. И это затянувшееся стояние и помогло мне найти те самые порожние магазины. Когда сменили Череповича, хватились и меня. Николай был разводящим, он и выяснил, что Черепович меня не подменял.

К вечеру мы снялись и пошли на место встречи самолета. Быстро темнело, собирались тучи. На огромной старой вырубке, шириной метров шестьсот и длиной километра два, в ее середине выложили буквой «Т» пять больших куч сухого хвороста. Около каждой кучи дежурили партизаны с маленьким костерком. При первых звуках самолета надо было зажигать кучи. Остальные партизаны были поделены на четыре группы искать сброшенные мешки. Тут же было сказано, что будут сброшены двое людей. Совсем стемнело. Вдали загремело, но это был не гром. Костя сказал, что сейчас должен быть самолет, что он летит вместе с бомбардировщиками, которые бомбят железнодорожные узлы. И, действительно, послышался гул низко летящего самолета. Костры ярко вспыхнули, когда самолет был уже над нами. Мы стали разбегаться за грузом. Быстро и безмолвно спускались парашюты, и длинные мешки падали на землю. Я заметил парашют, спускающийся более медленно. Пока я через пни и мелкий кустарник подбегал к месту приземления, там уже копошился человек в сером. Каково было мое удивление, когда я увидел женщину средних лет. Подбежали и Другие партизаны. Мы помогли ей освободиться от парашюта и повели к ярко горевшим кострам. Я спросил, не ушиблась ли она. «О, нет, все очень хорошо!» — проговорила она с сильным немецким акцентом. Первое, что я, наивный человек, подумал — зачем гнать сюда самолет, чтобы спустить к нам эту немку. У костра стоял второй парашютист тоже в сером комбинезоне, пожилой, сухопарый человек небольшого роста. Он мне напомнил нашего давнего Загорского хозяина, у которого в 30-е годы мы снимали квартиру, некоего П; Г. Осипова, часовщика по профессии и пьяницу по наклонности. Но это, конечно, был не он, а второй немец.

Партизаны подтаскивали к кострам темные длинные, зашнурованные бельм мешки. Один мешок, девятый, долго не могли найти. Самолет давно уже улетел, включив на прощанье сильный свет. Наконец, все найдено, погружено на повозку, и мы двинулись в обратный путь. В лагерь вернулись во второй половине следующего дня. Перед тем, как распустить участников похода, Владимир Константинович объявил всем благодарность и, еще не распуская строя, сказал следующее: «Нам стало известно об одном деле. Если это, действительно, так, то виновникам не сдобровать. А теперь разойтись».

Ночь была жаркой, душной, спали плохо. На другой день делать было нечего, и мы продолжали отсыпаться. Сквозь дрему услышал, как позвали Николая. Он встал и ушел. А через некоторое время разбудили и нас троих и позвали к командиру. Мы гуськом двинулись — Ванюшка первый, я второй и Димка третий.

На полянке около штабных шалашей, которые скрывались в гуще больших кустов и деревьев, стояли четыре елки, причудливо росших из одного корня. В тени этих елок партизаны поставили стол из тесаных плах. За столом с одной стороны сидели Владимир Константинович и Костя, а с другой Николай и Васька. У меня внутри, что называется, захолонуло: «Узнали!» — пронеслось в голове. Вспомнилось вчерашнее предупреждение Владимира Константиновича.

Нам сказали сесть на ту же скамейку, что и Николай и Васька. Вид у обоих был подавленный. Перед Костей лежала бумажка, на которой были написаны фамилия, имена и отчества Николая и Васьки. По краям бумажки — завитки и прочее, что рисуется, когда написанное и тема разговора далеки друг от друга. А разговор был, видно, длинный. Владимир Константинович, обращаясь к нам, сказал: «Когда вы прибыли в отряд, я вас спрашивал, не знаете ли вы людей, которые изменили Родине, служили у немцев. Теперь мы задаем этот вопрос еще раз. Что скажете?» Мы нестройно ответили, что прибавить к тому, что было, нечего. Тогда нас стали спрашивать о том же поочередно в том порядке, как мы сидели — первого Ванюшку, потом меня, потом Димку. Мы так же, теперь уже поочередно, ответили то же самое. Все это начинало походить на игру в жмурки с плохо завязанными глазами. Костя ерзал, тяжело вздыхал и всем видом показывал: ну чего вы там ерунду порете. В третий раз к нам обратился Владимир Константинович уже с прямыми перечислениями деяний Николая и Васьки, но, не называя их имен, спрашивая, и таких вы не знаете? Все и без того было ясно. И тут я не выдержал: «Владимир Константинович, все это мы знаем, но когда бежали, то уговорились, что они о себе сами скажут, а мы говорить не будем. Такой уговор у нас был». — «Был такой уговор?» — спросил он Николая и Ваську. Они молча кивнули головой. «И вы знали?» — спросил он Димку и Ванюшку. «Да, знали». — «Ну, вот, понимаешь, а сидят и молчат. Что же вы знали?» — «Что были в школе, ходили в наш тыл с заданиями». Это было все. Были еще какие-то вопросы о подробностях, которые я не помню. «Ну, ладно, идите, все понятно», — закончил разговор Владимир Константинович.

С тяжелым сердцем возвращались мы в свой шалаш. Всем нам Ваську было совершенно не жалко — он свое заслужил. А вот Николая — очень жалко. Мы легли на лапник, но сон уже не шел в голову. Изредка переговаривались, что теперь будет. Через некоторое время меня одного вновь вызвали к столу под елочками. Еще издали я увидел, что Владимир Константинович и Костя по-прежнему сидят за столом, а напротив них один Николай. При моем приближении его отвели за елочки. Я сел. Меня стали спрашивать о нем, как о человеке. Я отзывался о Николае самым положительным образом, откровенно рассказывал о всех его настроениях, противопоставляя Ваське. «Как же вы Ваську взяли?» Я рассказал, как это получилось. Спросили о выстреле Васьки. Сказал, что считаю его случайным. Значительно позже Костя мне сказал, что они пытались перевербовать Николая, но тот отказался.

Николая и Ваську поместили в отдельный шалаш недалеко от нашего, а сзади поставили автоматчиков. Обедали они уже не в столовой. Весь лагерь притих, с нами не разговаривали, стояла гнетущая атмосфера. К вечеру меня позвали к прибывшим немцам — они обитали в одном их командных шалашей. Пожилой немец стоял у костра и бросал в огонь по одной тонкие веточки, сосредоточенно глядя на пламя. Владимир Константинович сказал, чтобы я как можно подробнее рассказал о дороге в Кенигсберг, проверках и прочее. Я уже догадывался, что это не долгие гости и принялся им рассказывать, как и что. У меня случайно сохранилось несколько талонов продовольственных карточек для отпускников, которые были действительны по всей Германии. Отдал их немцам. А у самого в голове стояло одно: что будет с Николаем? Через некоторое время пришел один из партизан звать меня на построение отряда. Отвечаю, что здесь дела поважнее построения. «Нет, иди, — приказал Владимир Константинович, — и с оружием». Пошел. Взял автомат. У шалаша арестованных Ваське связывали руки назад. Он стоял спиной ко мне. Николай, по-видимому, был в шалаше, его не было видно. Я бегом кинулся за строем, уходившим с поляны на выход еще не отдавая себе отчета, что готовится.

Вечерело. Метрах в двухстах от лагеря строй остановился. Повернули налево и стояли так некоторое время молча. Рядом со мной был Иван. Я знаком спросил, что все это значит? Он сначала сделал руки назад, а затем так же молча, но красноречиво, ткнул себя указательным пальцем куда-то повыше живота. На тропе из лагеря показались люди. Впереди автоматчик. Потом Николай и Васька с завязанными руками. У Николая в зубах от затяжек разгоралась цигарка. Мне почему-то вспомнился его рассказ о последних минутах Колчака, который перед расстрелом закурил. Их поставили перед строем. С боков два автоматчика, молодые парни из штабной охраны. Владимир Константинович стал читать приказ. Содержание его было, примерно, таким: такие-то — имярек — причем везде фамилия Васьки была первой — будучи завербованными еще в 1942 году, прошли обучение в шпионско-диверсионной школе, многократно ходили в наш тыл с заданиями немецкого командования. В последнее время, пользуясь доверчивостью честных советских граждан и прикрываясь ими, проникли в партизанский отряд с особым заданием немецкой разведки для того, чтобы внедриться в наш глубокий тыл. Таким-то (имярек) за потерю бдительности и сокрытие фактов службы изменников Родине Бронзова и Шестакова в немецкой разведке дать по двадцать суток строгого ареста с занесением в личное дело. Изменников Бронзова и Шестакова — расстрелять. Затем Владимир Константинович скомандовал Николаю и Ваське: «Кругом!» Они по-военному повернулись. Короткая команда: «Огонь!» Два выстрела в затылок, и все кончилось.

Командиром были сказаны еще какие-то гневные слова над телами, и отряд вернулся в лагерь. Ночью мне не спалось. Мы молчали, иногда обменивались короткими фразами, жалели Николая. Не верилось, что он расстрелян, и совершенно не умещалось в голове, что он мог нас обмануть, что он послан немецкой разведкой.

Утром нас и еще человек десять партизан, радистку Лену выстроил Костя, говоря, что идем на задание. Пришел Владимир Константинович и немец с немкой. Командир сказал короткое напутствие, что идем проводить немецких товарищей. Обращаясь к нам, он проговорил: «Гауптвахты у нас нет, так что честным служением оправдаете доверие. Малейший шаг в сторону и... смотрите, даны соответствующие инструкции». Да, напутствие многообещающее и малоутешительное. (Много лет спустя Костя сказал, что никаких инструкций не было.) В конце командир почему-то немного разоткровенничался, сказав, что раскрыть изменников помог «наш человек, находящийся в экономическом отделе кенигсбергского гестапо» — звучало это не вполне серьезно; при чем здесь гестапо? Но слова эти я запомнил, как и все, касавшееся Николая. Из головы не выходили все эти страшные события. Вспомнилось, как утром в столовой бросил командир взвода Павлов: «Как же вы это таких двух гадов укрывали?» Вспомнилось и другое — слова больного Сашки, бывшего командира нашего отделения: «Эх, не был бы я больной, не дал бы расстрелять Моряка». Вспомнился серый пиджак Николая на одном из недавно примкнувших пленных, вспомнился и рассказ в столовой парня, которого Лена еще раньше характеризовала как «бандита настоящего»: «Смотрю, а этот, второй-то, дышит. Я киваю ребятам — помолчим, а сам смотрю. Вижу глаза открыл. Я потихонечку подошел и топором по черепу! Он аж подскочил». Да, Васька все это заслужил. А вот Николай... Николай не выходил из головы. Наверное, по моему виду было заметно внутреннее состояние. Вероятно, поэтому во время пути ко мне был очень внимателен Костя, нашел какие-то ободряющие слова и в чем-то мне сочувствовал. Говорил, что на расстреле особенно настаивал начальник штаба Федя, а Владимир Константинович колебался, что долго уговаривали Николая перевербоваться. Я сказал Косте, что не верю, что Николай был завербован немцами, что, если это было так, то нас давно, еще в Кенигсберге, продали бы. «Чудак, — возразил он, — очень вы нужны немцам. Им важней было бы с вашей помощью заслать в наш тыл своих агентов». Такая простая, вполне разумная и рациональная мысль мне почему-то не приходила в голову. Но и она не поколебала моей тогдашней уверенности в порядочности Николая. Мне казалось, что не мог такой человек, как он, так двулично вести себя с самого появления в нашей компании в Кенигсберге. Тут что-то не так, думалось мне. То, что Васька был враг, делал все, чтобы как-то выдать отряд, было ясно. Как могло случиться, что Васька — презренная и грязная душонка и Николай, образец благородства для нас, были вместе?

Итак, в составе небольшой группы в самом конце июня мы двинулись на западную окраину Августовских лесов, сопровождая двух немцев, спустившихся к нам на парашютах. Путь наш был долог. Переходили вброд обмелевший после взрыва шлюза канал, ночевали в лесу. На другой день шли вдоль просеки, обозначавшей здесь границу. Метрах в ста от нее на «нашей» территории шла другая такая же просека. Поляки рассказывали, будто она была очищена от всякой растительности и периодически бороновалась, а пограничники ходили вдоль нее и смотрели, нет ли следов нарушителей границы — контрольная полоса.

Как я уже сказал, нас сопровождало несколько польских партизан. О двух из них мне хочется рассказать подробнее. Кличка одного была «Знайдек» — Найденыш, а другого — «Жулик», что переводить не надо. Оба они были фольксдойчами, то есть наполовину поляками, и до партизан служили в танковой бригаде немецкой армии. В партизанах щеголяли в черной униформе танкистов с черепами на петлицах. Знайдек был чернявым скромным парнем, всегда добродушно улыбавшимся. Жулик — типичный рыжеватый немец с белесыми глазами, общительный, подвижный, находчивый с оттенком нахальства, как-то оправдывал тем самым свою кличку.

Знайдек происходил из деревенской семьи, жившей под Сувалками. Приехав в отпуск домой вместе со своим приятелем Жуликом, он связался с партизанами и ушел в лес. Потянул и своего друга. Тот был родом из Познали, родители его погибли в 1939 году в самом начале войны, и осиротевшего паренька взяли на воспитание немцы. Подошел срок, и он стал танкистом, но служил далеко не рьяно. Однажды, чтобы не быть отправленным на фронт, сломал себе руку. Сделал это так: обернул предплечье мокрым полотенцем, положил на спинки двух стульев, а приятель стукнул по руке палкой. С этим переломом он тут же поехал на трамвае, выпрыгнул на ходу из вагона, якобы замешкавшись, упал и, ах! сломал руку при свидетелях. В другой раз насыпал сахару в баки танков своей роты, а дело было уже под Сталинградом. Моторы вышли из строя, а танкистов незадолго до окружения отправили за новыми машинами. Все это, конечно, с его слов. В партизанах Жулик проявил себя геройски. В руках у немцев в Сувалках содержались под замком раненые партизаны. В их освобождении Жулик сыграл главную роль, выдав себя охране за настоящего немца. Или другой случай: Жулик и Знайдек вместе с другими партизанами, среди которых были две-три панны, ехали на двух повозках. За поворотом дороги неожиданно показались немцы, устраивающиеся, видно, на засаду. Повозки спокойно проехали, а Жулик со Знайдеком и немцы взаимно откозыряли друг другу. Немцам и в голову не пришло проверять у них документы.

Наконец наш долгий переход кончился в польском отряде, который жил на одном месте с сентября 1939 года. Командовал отрядом поляк по кличке «Роман». Партизаны жили в землянках, сделанных в окопах времен еще Первой мировой войны. Живя долгое время на одном месте, поляки выработали разные приемы, чтобы не демаскировать лагерь. Так, двигаясь гуськом и растянувшись по лесной дороге, они вдруг все разом поворачивали в лес и входили уже не гуськом, а очень редкой шеренгой. И так каждый раз, и всегда чуть в другом месте, и поэтому тропинки к лагерю не протаптывали. Надо сказать, что в Августовских лесах осталось много следов Первой мировой войны — полусгнившие сваи переправ через речки или овраги, окопы. В 1915 году здесь был окружен XX корпус царской армии.

Отряд Романа стоял в четырех километрах от станции Щепки на железной дороге Сувалки-Августов, и народу в нем было немного. Через день или два после нашего появления пришло известие, что в Сувалки с заготпункта повезут масло, сметану, яйца. В перехвате продуктов участвовали несколько польских и наших партизан, в том числе, и я. Засаду устроили вблизи шоссе. Послышался цокот копыт, и Жулик с автоматом было выскочил на дорогу, но вовремя остановился — на легкой бричке ехали четверо жандармов с винтовками меж колен. Их жирные затылки плавно проплыли мимо нас. Разрешения трогать жандармов не было. Наконец показалась долгожданная повозка. Жулик завернул ее в лес. Возчик, видно, ничего не знавший, был здорово напуган (или делал вид, что напуган), и с ним разговаривал только Жулик, а мы стояли рядом. Жулик написал расписку, что продукты конфискованы партизанами. Отправили крестьянина, сказав, что лошадь вернем. Отъехав подальше в лес, мы не выдержали и закусили сметаной с хлебом, который предусмотрительно взял один из поляков. Мы наливали прохладную сметану в крышки бидонов и пили, пили, пили. Кроме сметаны, было еще три ящика со сливочным маслом. Повозка с яйцами, видно, задержалась. Сгрузив все в лагере, мы вывели лошадь на лесную дорогу, хлестнув на прощанье кнутом. Любопытно, что эту повозку нашли у ограды полицейского поста. Рассказ возчика, что его ограбили немцы (форма Жулика) и лошадь, обнаруженная рядом с полицией, навели на подозрение, что грабители здесь. Как стало известно через связных, в полиции сделали обыск и лишили на время масла.

Наша немка трогательно восхищалась обилием ценных продуктов, хотела взять с собой про запас, но Костя ее отговорил. У меня с немцами были еще беседы о кенигсбергской жизни. Немка жаловалась, что вместо обручального кольца — по документам она была офицерской вдовой — ее снабдили золотым перстнем с камнем, который она поворачивала внутрь. Спасибо Владимиру Константиновичу, который через командира Зайца поменял перстень на настоящее обручальное кольцо. Владимир Константинович просил дать с ними письма к моим знакомым и адреса. Давать адрес Арсеньевых я, естественно, не стал, а вот Надин написал вместе с письмом к ней и Сергею с просьбой помочь на первое время. Отдавая письмо немцу, просил хорошенько его спрятать. «О, это я сделаю хорошо», — сказал он и засунул бумажку в носок. «Да, — подумал я — спрятано не далеко». Надо сказать, что снабдили немцев все же небрежно. У них были добротные чемоданы, на застежках стояло клеймо фирмы в Лондоне. Показал это Косте. Тот только пожал плечами.

В день отправки немцы переоделись: она нарядилась в добротное платье, надела хорошую шляпку. Он был в темном приличном костюме с миниатюрными значками военных наград на лацкане пиджака. Затем мы тронулись налегке, неся чемоданы, в которых по словам Жулика, были радиостанции. Как он это разглядел — не знаю. Вблизи станции на узкой дороге в густом молодом сосняке нас ждала повозка. Погрузили гостей и их вещи, крепко пожали друг другу руки, и я сказал: «Gluk auf» — на счастье, когда повозка уже тронулась. Немец в ответ поднял сжатый кулак. Затем Костя, Жулик и я осторожно вышли к краю леса и, прячась за молодые сосенки, увидели, как повозка подъехала к станционному зданию, как немцы слезли с нее, а возчик понес их вещи. Подошел поезд и загородил людей. Как было условлено, немец, войдя в вагон, подошел к окну и стал смотреть в лес. Поезд загудел и тронулся.

На другой лень маленькой группой в шесть человек мы отправились взрывать дорогу между станцией Щепки и Августовым. Пошло нас трое — Димка, Ванюшка и я, и три бывалых партизана. Отвечать за взрыв Костя поручил мне. По-видимому, это задание считалось чем-то вроде искупления нашей вины. Мы отошли от лагеря километров на восемь на юг и стали выбирать место для взрыва. На всех железных дорогах Белоруссии, где партизан было много и дороги они взрывали часто, немцы сводили лес по бокам дороги. На этой дороге лес был сведен не везде. Некоторые участки были вырублены, но уже заросли кустами. От поляков мы знали, что немцы изредка дорогу патрулируют. Распределились мы следующим образом: я и тот самый Сашка, который взрывал шлюз — опытный подрывник — вышли на дорогу со взрывчаткой, а четверо остались попарно наверху (дорога здесь шла в выемке) для охраны с боков. Песок между шпал легко разрывали руками с помощью ножей. Когда под рельсой была готова яма, опустили в нее восемь килограммов тола — двухсот-четырехсотграммовые шашки желтоватого цвета, похожие на мыло. В отверстие центральной шашки вставили взрыватель, все это обернули тряпками. Взрыватель был соединен шнуром с детонатором, который мы положили на рельсы. Яму засыпали, шнур замаскировали травками и отползли наверх. Все было тихо. От дороги отошли в лес. Делать было нечего, и мы, ожидая взрыва, нервно собирали ягоды, машинально, не чувствуя их вкуса, отправляли в рот. Время тянулось медленно. Но вот послышался шум поезда. Мы замерли. Звук все ближе, ближе. Вот, сквозь стволы деревьев увидели дымок проносящегося паровоза, и... никакого взрыва. Что такое? Дорога делала здесь поворот, и мы увидели, как паровоз тащил за собой еще четыре паровоза. Да, это был бы удачный взрыв. Но его не было, задание не выполнено. В том же порядке мы опять вышли на рельсы и только тут поняли, в чем дело. Шнур от детонатора был перерезан бандажем первого колеса паровоза. Надо было выводить шнур на рельсу с внешней стороны. Мне по неопытности эта оплошность была еще простительна, но моему напарнику — нет. Почему он не поправил меня, когда я делал эту ошибку, понять не могу.

Пришлось делать все снова: разрывать песок, доставать тол, вставлять новый взрыватель с новым шнуром и т.д. Теперь шнур был выведен с внешней стороны рельса, там, где на колесе нет бандажа. Опять лес, опять нервное собирание ягод опять часа два томительного ожидания. Наконец шум приближающегося поезда и... Дрогнуло все — и деревья и травинки. Шипение пара, лязг вагонов и сразу стрельба. Не дожидаясь никаких других результатов, мы бегом пустились в обратный путь. В лагере слышали взрыв, поздравляли.

Вечером, как всегда, слушали сводку с фронтов. Наше наступление развивалось успешно. Партизаны с радостью узнавали названия населенных пунктов в Белоруссии. Радио принесло и другую замечательную новость — высадка союзников в Нормандии, их успешное продвижение. Эта новость особенно радостно была воспринята поляками.

На следующее утро двинулись в обратный путь, но другой дорогой. В лесу набрели на бараки, построенные немцами в 1941 году для своих войск. Тогда же были приведены в порядок все лесные дороги, ведущие к границе, в болотистых местах настланы гати. Особенно поражали проложенные для велосипедистов специальные дорожки сбоку от основных, которые на болотистых местах имели дощатые настилы. Мне вспомнилась «наша» часть пущи с ее проселками, какими они были и тысячу лет назад — сплошь сыпучие пески, да залитые даже в сухое время водой колеи, а местами — огромные, с двухэтажный дом, недостроенные, стоявшие в незасыпанных котлованах железобетонные ДОТы. Если наши дороги и оказались препятствием, хотя и преодолимым на пути механизированных полчищ, то о ДОТах этого нельзя было сказать. Да, так мы и они начинали воевать.

По прибытии в наш лагерь, мы получили благодарность за успешное выполнение задания, и кара с нас была формально снята, как, впрочем, формально и наложена. За наше отсутствие отряд пополнился новичками. Это была группа русских ребят, служивших в какой-то полувоенной немецкой организации. Были они в форме и с оружием. Попали сначала к полякам, встреча произошла мирно. Поляки дали знать нашим. Бежавших сначала разоружили, но потом оружие вернули. Так же через поляков прибыла группа из Сувалок. Среди них оказалось двое знакомых: врач Солдатова и тот чернявый украинец, со странной фамилией Марахевка, которых я видел у сестры Галцевича в Сувалках. С ними был еще переводчик лагеря военнопленных, немец с Поволжья Андрей Юстус. Его и Солдатову хорошо знал Федя Кузнецов, еще ранее бежавший из этого лагеря. Он очень обрадовался встрече.

Сводки сообщали о победоносном продвижении наших войск. Командование отряда решило устроить крупную засаду на шоссе Августов-Гродно. Пошли с нами поляки и те самые ребята в немецкой форме и с оружием. Было известно, что по шоссе Августов-Гродно в последнее время усилилось движение. План засады был таков. Группа партизан в немецких мундирах во главе с унтером Марахевкой выйдет на дорогу и остановит, якобы для проверки документов, легковую машину, высадит пассажиров и передаст их сидящим у дороги партизанам. И так с каждой следующей машиной, сколько, что называется, влезет. По пути зашли в польский отряд. Жулик, находившийся в нем, открыто возмущался: «Утром воловина с грохувкой, в обед грохувка с воловиной, на ужин или воловина или грохувка!» Когда партизаны кончали завтракать, подошел их командир в конфедератке с неправдоподобно большим козырьком, громко спросил старшего по столовой: «Сыр раздали?» Позавтракавшая группа поляков слушала радиопередачу из Лондона через какой-то допотопный радиоприемник.

Наконец тронулись. Объединенные силы возглавил Владимир Константинович, назначивший меня идти в головном дозоре. Часть пути к предполагаемому месту засады шла по заболоченному лесу. Последние дни было много дождей, так что дорога, по которой мы двигались, временами превращалась в реку. Вода мешала идти по намеченному маршруту, и приходилось колесить. Двигались осторожно, так как шоссе было уже недалеко. Лес стал переходить в болотистое мелколесье, но и оно кончилось, и мы вышли на заболоченный луг с довольно частыми купами кустов. Тронулись по этому лугу, и тут я увидел вдалеке меж вершин кустов верхушку телеграфного столба — сразу определилось, где дорога (я вспомнил, как так же увидел изоляторы телеграфного столба, когда мы шли впятером к партизанам). До дороги было метров четыреста. Осторожно двинулись вперед, выбирая путь так, чтобы кусты нас загораживали от дороги. Купы кустов качались в такт шагам. Хорошо был слышен шум машин на шоссе.

Вплотную подошли к дороге и остановились под прикрытием большой группы кустов. Сквозь них Жулик пробрался на дорогу и через некоторое время крикнул, что идет легковая машина. На дорогу, шедшую здесь по невысокой насыпи, заспешила группа новичков во главе с Марахевкой. Но они замешкались — под насыпью оказалась глубокая канава. Пока искали как ее перескочить, легковая машина промчалась мимо... Группа была уже на дороге, когда показался грузовик-фургон, идущий со стороны Гродно. С дороги спросили останавливать или нет. «Давай, останавливай!» Марахевка поднял руку, завизжали тормоза, и машина остановилась, проехав открытый для нас участок дороги. Послышался короткий разговор, затем выстрел, еще выстрел, крики «Raus!» (вон!). Часть партизан, видевших, что делается на шоссе, поспешила туда. А там под дулами винтовок высаживали из кузова пассажиров. Ими оказались жандармы в голубых мундирах. Высаженных переправляли через канаву. В это время вдоль шоссе стал бить немецкий пулемет с поста, расположенного метрах в пятистах от места происшествия — мы и не подозревали о его существовании.

Немцев переправили с шоссе, тут началось их избиение, оставившее у меня самое гнетущее впечатление — их расстреливали в упор, и они падали в зеленую траву с поднятыми руками. И хотя это жандармы, на совести которых, вероятно, было много черных дел, но... Я отвернулся и стал выпускать патроны своего диска в машину. Бил больше по тому месту, где бак с горючим, и вскоре в кабине задымило, и машина загорелась (накануне, зная характер задания, я зарядил диск наряду с обычными еще и бронебойно-зажигательными патронами). Дело было кончено, надо было уходить. Бывалые партизаны сдергивали на ходу с мертвых часы, доставали из карманов документы, авторучки, кто-то тянул за ногу, стягивая сапог... Быстро уходили с дороги, на которой — это было слышно — стали останавливаться машины.

Шли по лугу по колено в воде, хоронясь за кусты и вытянувшись в колонну во главе с Владимиром Константиновичем. Я, памятуя, что меня никто еще не отстранял от роли старшего в головном дозоре, некоторое время сомневался, продолжать ли выполнять эту роль. Решил выполнять и рысцой двинулся вперед. Обогнав командира, спросил, как идти. Тот махнул рукою, давая направление. Шли вдоль дороги метрах в трехстах от нее. Сзади дымила подожженная машина. И тут в воздухе вдруг зазвучали моторы самолетов. Партизаны шарахнулись к кустам, кто-то крикнул: «Ложись!» Но все это было лишним: на бреющем полете над нами пронеслись два краснозвездных истребителя. Ликованию не было границ.

Тронулись дальше, перестроившись в три колонны. Мы отошли уже довольно далеко от горящей машины, двигаясь параллельно дороге. Заболоченный луг упирался впереди в густой лес. А вдруг там нас ждут?... Но ничего, спокойно вошли и, пройдя метров триста, набрели на сухой островок и сели отдохнуть. Владимир Константинович потребовал показать, что отобрано и снято у жандармов. Документы передал на хранение одному из партизан.

Дорога была совсем близко, и нас скрывали от нее густые ветви. Командир приказал Жулику выглянуть на дорогу. Тот рысцой двинулся, но замер, остановленный нарастающим лязгом железа и шумом мощного мотора. Мимо прогромыхал «Королевский тигр», приподнятое, длинное дуло и башня которого хорошо были видны в прорехах листвы. Да, эта дичь не по зубам. Пропустив танки, Жулик вылез на дорогу и вскоре сообщил, что со стороны Августова движется колонна пехоты. Решение было принято тут же: всем пулеметчикам и десяти автоматчикам выйти на дорогу, а остальным сидеть здесь. Пулеметчику такому-то бить вдоль шоссе в противоположном направлении от колонны, нейтрализуя огонь возможного там поста. Остальным пулеметчикам и автоматчикам выпустить по одному диску по колонне. Выходить на дорогу и открывать огонь только по команде. Среди автоматчиков двинулся на дорогу и я. Вышли на самый край так, что ни колонна нас, ни мы ее не видели. Только Владимир Константинович выдвинулся немного вперед и, когда колонна подошла метров на сто, дал команду: «Вперед, огонь!» Все выскочили на середину дороги. Я же так и остался на обочине. Пулеметчики, кто лежа, кто стоя, с руки открыли огонь. То же и автоматчики. Треск стоял страшный. Я же выпустил диск в противоположную сторону, откуда по нам стал бить пулемет. Он, видно, взял высоко, так что на землю падали срезанные пулями ветви от деревьев, нависших над дорогой. Это я заметил, уже убегая в лес, когда кончилась стрельба. Не задерживаясь ни секунды, все ринулись вглубь леса, уходя под косым углом от шоссе.

Через несколько минут с дороги по лесу начали бить пулеметы. Били длинными очередями, выпуская, видно, по целой ленте. Еще через некоторое время заухали минометы. Это уже более серьезно. Мы наддали ходу, спотыкаясь о корни и падая в воду — проклятый и спасительный лес! Мы уже были далеко, но стрельба все не стихала. Вреда она нам никакого не причинила. В лагерь вернулись усталые и голодные. Пулеметчики рассказывали, что впереди колонны ехал всадник. При первых выстрелах конь встал на дыбы и рухнул. Да, партизанская война — чувствительный удар по противнику при полной сохранности своих сил. Но стрелять по врагу, который в тебя не стреляет, я почему-то не мог.

Однажды вечером мы услышали далекие, еле слышные раскаты грома. Небо было чистым, и ничто не предвещало грозы. Гром не прекращался. Что это? Да это фронт! Пока еще далекий, но фронт! Мысли переносились к моим родным, домой, к матери. Что там у них? Возможность общения с ними становилась реальностью. Внутри все наполнялось радостью. Скоро, скоро я подам о себе весточку!

Подходил срок встречи, назначенный Сергею. Наша группа во главе с Костей и радисткой Леной двинулась в лагерь уже знакомого Романа. Перед уходом Владимир Константинович сказал, что фронт недалеко и поэтому возможна наша задержка на новом месте. Проводников поляков на этот раз не было, и добрались мы до лагеря Романа без особых приключений, если не считать одного эпизода. Двигались мы по неезженой лесной дороге, и я по надобности отстал. Догонял не спеша, зная, что скоро назначен привал, шел спокойно — по дороге только что прошли свои. Правда, настороженность никогда не покидала, разве, только в лагере. А тем более теперь, когда на больших дорогах было много немцев. Надо сказать, что попадая в последнее время в дозор, я на случай внезапной встречи с немцами в ответ на их окрик «Хальт!» решил отвечать вопросом: «Это ты, Курт?» — распространенное у немцев имя. Важно выиграть секунды. Вдруг слева от меня, в кустах, совершенно неожиданно я услышал немецкий говор: кто-то обращался не то к соседу, не то ко мне. Слова «хальт» не было, и от такой неожиданности я залепетал что-то невнятное, а сам, сдернув автомат с плеча, мгновенно взвел затвор и направил дуло в кусты. И тут в последний момент увидал нашу отдыхающую компанию с Жуликом в центре, так пошутившим. Бледный, с трясущимися руками, я вынимал диск и спускал затвор. Да и ребята поняли, что шутка могла кончиться плохо. Мне показалось тогда, что это, может быть, была не шутка, а проверка меня. Если так, то экзамен я, полагаю, выдержал.

По дороге мы узнали от обитателей лесной сторожки, что немцы сгоняют население рыть окопы. Переправляясь через канал, мы видели уже сделанные ходы сообщения, приготовленные гнезда для пулеметов на его северном берегу. Придя в лагерь Романа, мы никого там не обнаружили. Оказалось, что польские партизаны сменили место стоянки — отряд сильно разросся, и прежних землянок уже не хватало.

Лагерь поляков был в большом возбуждении. Только что они взорвали железную дорогу, но стоявший там эшелон не тронули. С нашим появлением, то есть появлением десятка автоматов, поляки захотели напасть на эшелон. Костя дал согласие, но нас предупредил, чтобы особенно не лезли на рожон. Подходя к дороге, рассыпались в цепь. Лес здесь упирался в полотно, которое проходило по невысокой, метра в два-три, насыпи. Между лесом и насыпью была полоса кустарника. Сквозь листву стали видны вагоны, и некоторые из них стояли расцепленными. Прямо перед собой я заметил движение в кустах. Федя Кузнецов, находившийся поблизости, тоже заметил. «Андрей, у тебя впереди немец, бей!» Я поднял автомат и в какое-то мгновение увидел метрах в трех от себя спину немца в желтом мундире, продиравшегося через кусты. Стрелять просто так в находившегося совсем рядом человека, расстрелять его, я не мог. Отчетливо видя его, я кричал Феде: «Где, где, не вижу!» — «Да вот, вот он! Эх, черт, автомат заело!» — и Федя начал бить ладонью по рукоятке затвора. Автомат выстрелил в землю, а Феде сорвало кожу на ладони рукояткой. Немец прыжками кинулся на насыпь, и тут — вот психология! — стрелять в убегающего можно — я дал короткую очередь, но, видно, взял высоко, и немец исчез за насыпью. Я почему-то об этом не пожалел. Но сейчас же с той стороны одна за другой полетели две гранаты на длинных деревянных ручках. «Гранаты, ложись!» — крикнул я. Вот теперь пожалел — надо было в немца-то стрелять по-настоящему. Мы бросились на землю. Гранаты одна за другой разорвались поблизости, не причинив вреда. В ответ я бросил через вагоны лимонку. Бабахнуло здорово, но что она там сделала — не знаю. В это время послышалась перестрелка в голове поезда, а вскоре по цепи был дан сигнал отходить. Собравшись в лесу, мы узнали, что у паровоза был убит поляк-пулеметчик. Так печально окончилось нападение на эшелон.

Поселилась наша группа в брошенном поляками лагере. Коротали время за игрой в карты — есть такая бесконечная игра в «дурака с погонами», в нее и дулись. В этом походе я много разговаривал с Костей. Он рассказывал, как его забрасывали в тыл к немцам под Харьков, а в Харькове он устроился работать в железнодорожные мастерские и сообщал в Москву о всех передвижениях немцев. В разговоре с Костей выяснилось, что в юношестве он любил читать рассказы моего отца «Необычайные приключения Боченкина и Хвоща», печатавшиеся во «Всемирном следопыте» под псевдонимом В. Ветов.

В назначенный день, а потом еще и еще выходили к деревне около станции Щепки встречать Сергея, но он все не появлялся. Днем вели наблюдения за передвижением автомашин на шоссе Сувалки-Августов. Велено было записывать все, что видим, особенно знаки принадлежности к воинским частям. На дороге чувствовалось паническое бегство немцев. Одно из таких наблюдений я вел вместе с двумя старыми знакомыми — партизанами отряда Конвы, которые почему-то были переведены к Роману (последнее время вообще шло большое переформирование польских отрядов). Разговаривали мы с ними довольно откровенно. Поляки опасались, как бы после войны не восстановились прежние порядки: «Уж больно крепко тогда паны пановали. А теперь, вон видишь, все командиры все паны». Я отвечал, что Конва не такой уж пан. «Да, вот, пожалуй, один Конва. Нас все Советской властью пугают. А чего ее бояться? Вот, ведь, пан бежал в партизаны. А мы знаем, кто есть пан». Я не стал рассказывать все мои мотивы и мои опасения. На следующий день мы опять пошли к деревушке встречать Сергея. Партизанские связные сказали, что из Сувалок на велосипеде приезжал молодой парень Сергей, и его арестовали жандармы. Я переполошился. По рассказам поляков это был блондин, курчавый, роста выше среднего. Получалось, что Сергей. Но Федя Кузнецов высказал предположение, что это может быть другой Сергей, паренек, присланный еще до войны в Гродно на геодезическую практику, да так и оставшийся здесь. Я глубоко переживал случившееся, оставаясь в больших сомнениях. А через день этот самый Сергей появился у нас. Он рассказал, что задумал уйти в партизаны, зная, что группа врача Солдатовой уже в лесу. Приехал в деревню на велосипеде и как подозрительный был арестован. Принимавший его в сувальской тюрьме офицер каким-то образом знал Сергея и отпустил его. Теперь он был осторожнее и сумел попасть к нам. Последний раз мы вышли на встречу с Сергеем, но он так и не появился7. Переходя обратно дорогу, задержались, пропуская кенигсбергский поезд. Набирая скорость, совершенно пустой, как бы удирая от опасности с востока, он скрылся за поворотом дороги. (Тот самый поезд, который весной доставил нас сюда и отвез двух немцев-парашютистов из Москвы в Кенигсберг.)

На другой день тронулись в обратный путь, выйдя из лагеря после обеда. Чувствовалось приближение фронта. В небе иногда пролетали самолеты, слышалась далекая канонада. Шли быстро, спокойно, осторожно, торопясь попасть к своим. Двигаясь уже в темноте по лесной дороге, заметили на ней следы множества ног. Куда они шли, было не ясно. Вдруг впереди послышалась яростная ружейно-пулеметная стрельба. Длилась она минут пять, потом стихла-Шли мы теперь тихо и очень настороженно. Переходя шоссе Сейны-Августов, в придорожной канаве нашли телефонный кабель. Чей он? Резать или нет? Решили не трогать. Примерно в километре от Августовского канала остановились посовещаться. Там ведь уже были вырыты окопы. Заняты они немцами? Если да, то нам не пройти. Надо узнать. Костя говорит «Давай, Андрей, ты иди».

Все согласились: «Иди, иди ты». — «Ладно, только возьмите мой рюкзак, пойду налегке». — «Да возьми еще кого-нибудь, один не ходи», — сказал Костя. Взял Федю Кузнецова. Пошли. А небо на северо-востоке стало чуть-чуть светлеть, хотя в лесу было совсем еще темно. К каналу были прорублены редкие просеки, видно, для подвоза леса, и мы двинулись по одной из них.

По правилам разведки надо было бы ползти, но времени было в обрез. Идти надо было бесшумно, но быстро. А у Феди голенище одного сапога терлось при ходьбе о другое. «Ноги шире держи, так нельзя, услышат». В лесу слева рявкнул козел. Хорошо! Значит, никого нет. Скоро уже канал.

Канал этот был шириной по зеркалу воды метров десять-пятнадцать. Когда его копали, то землю оставляли на берегах, но не у самого края, а немного отступая. На этом отвале уже вырос лес, а по гребню отвала были вырыты, как я уже говорил, окопы. Просеки, по которым мы уже двигались, упирались в дорогу, шедшую вдоль отвала. Я полагал, что, если на канале есть немцы, то их пост должен быть при выходе просеки на эту дорогу. Но мертвая тишина звенела в ушах, автомат наготове. Правда, крик козла успокаивал. Вот и дорога. Никого нет. Один перескакиваю ее, лезу к окопам, спрыгиваю в них — никого. Несколько шагов вправо, влево — никого. Спускаюсь к Феде. Теперь вместе осматриваем окопы. Натыкаюсь на брошенную военную сумку. Немцев нет. Посылаю за остальными. Сидел, слушая и наблюдая. Канал уходил на восток, и там уже светлело, а над каналом стоял легкий туман. Подошли запыхавшиеся партизаны, и я сразу полез в воду (не желая мокнуть, предварительно снял штаны и сапоги). На той стороне, пока переправлялись партизаны, пошарил по гряде. Тихо. Только за грядой в стороне слышалось тихое металлическое позвякивание, такое, когда неразнузданная лошадь жует с удилами в зубах.

Вся группа переправилась, собрались вместе. Говорю Косте: «Вон там, в кустах как будто лошади, взглянуть?» — «Да, ты что? Уходить надо, пока никто не заметил». Полным ходом двинулись от злополучного канала. Отойдя подальше, сделали привал. Открыли немецкую сумку. В ней была фляга с еще теплым сладким и густым кофе, банка с паштетом, банка с маслом и хлеб. Поели и, уже не торопясь, тронулись дальше. Проходя мимо дома лесника, спросили, какая тут власть. «Не знаем, вроде, никакой», — был ответ. Костя, которого никогда не покидало чувство юмора, предложил организовать свою власть и начал раздавать министерские портфели: Лена — министр связи, я — иностранных дел и т. д.

В лагере нас встретили чуть ли не руганью: «Почему не остались за каналом? Мы вам радировали. Сегодня же собирайтесь обратно». За наше отсутствие еще раз принимали груз с самолета, сбросившего парашюты прямо над лагерем. В штабных шалашах жил разведчик, присланный из-за линии фронта, проходившей недалеко.

Плотно пообедав, двинулись в обратный путь примерно в том же составе. Костя вполголоса чертыхался. С ним опять шел Жулик. Видно, командование связывало с ним какие-то планы и переманило от поляков. В нескольких километрах от канала у дома лесника мы встретились с нашим кавалерийским разъездом. Впервые увидел солдат с погонами и наградами. Это были двое парней в пилотках и с автоматами, что называется, налегке. Разговорились.

Спрашивают: «Куда?» — «За канал». — «Там немцы». — «Ночью не было». — « Ночью не было, а теперь они там. Есть сведения, что должны сюда переходить». Говорю: «Не может быть, они за канал ушли километров на десять, мы следы на дорогах видели». — «Ну, то было вчера, а сегодня уже не то».

Костя решил оставить всех у дома лесника, а нам вдвоем сходить к каналу. Вечерело. В мелколесье у канала были видны воронки от мелких авиабомб. К каналу подходили, крадучись. Действительно, окопы на той стороне были заняты. Слышался стук топоров, работал движок, тянуло дымком. Долго молча лежали на гребне, наблюдая за противоположной стороной. Ничего не увидели, но звуки говорили сами за себя. «Костя, давай я гранату туда брошу». — « Бросай». Спустившись с гребня, чтобы удобней и дальше бросить, я разбежался и метнул лимонку. Раздался взрыв, и все шумы сразу смолкли. Переходить канал и думать было нечего, и мы вернулись к дому лесника. Было решено здесь переночевать, а так как Костю чуть познабливало, я предложил спать ему в доме. «Ну, что ты, мало ли что». Отойдя метров сто по дороге, мы свернули в густой молодой сосняк и на маленькой прогалинке заснули.

Проснулся я на рассвете от тихого толчка в бок. Передо мной стоял Жулик и, прикладывая палец к губам, шептал: «Тише, немцы на дороге». Партизаны, притихшие, тихо собирались, еще спавших осторожно будили. С дороги доносились приглушенные звуки, странный шорох. Поднявшись, стали осторожно уходить в глубь леса, все убыстряя движения. Стороной, болотами, пройдя несколько километров, мы вышли на дорогу, предварительно осмотрев следы на ней.

Что же случилось? Вот что рассказал Жулик. Ему приснилось, что его кто-то разбудил. Он открыл глаза и увидел (во сне) такую картину: часть партизан была уже на ногах и с поднятыми руками, кругом стояли немцы с винтовками, будили остальных. От этой картины Жулик проснулся уже по-настоящему и наяву услышал странный шум с дороги. Он выполз к краю и увидел двигавшуюся по дороге колонну немцев. Жулик вернулся и стал будить нас. Если это был, действительно, сон, то почти в руку. Да, наши кавалеристы были правы, немцы пошли в наступление. А мы, видно, выдохлись, и гнать их в прежнем темпе наша армия была не в силах.

«Хорош бы я был, если б тебя послушал и спал бы в доме», — язвил Костя когда мы уже спокойно двигались по дороге. В лагерь вернулись благополучно, и Костя доложил о невозможности перейти канал. Добавлю здесь, что командование Третьего Белорусского фронта все же выбросило на парашютах группу разведчиков в район отряда Романа. Фронт на канале встал надолго. Судьба этих разведчиков, как и многих людей Романа, да и его самого, трагична — они почти все погибли. Это ждало бы и нас, останься мы за каналом.

 

Глава 3. В СВОЕМ ТЫЛУ

На другой день большая часть отряда участвовала в перестрелке на лесной дороге, помогая нашим частям выбивать немцев. Двигаясь лесом, мы охватывали дорогу справа. Делали это вместе с солдатами регулярной армии.

Некоторые из них больше собирали ягоды, чем стреляли. Особенно отличался этим один азербайджанец. У солдат были лишь винтовки и подсумки с патронами. Ни лопатки, ни вещмешка, ни фляги, ни, конечно, противогаза не было. Все упрощено до предела. Медленно двигаясь лесом, мы время от времени стреляли, пугая немцев, не видя их (как и они, впрочем, нас). Вернувшись на дорогу, я увидел такую картину: с повозки бил вдоль дороги крупнокалиберный пулемет. Его ребристый ствол трясся, как бешеный. Старший лейтенант, окончив очередную ленту, слез с повозки на обочину, сказал: «Ну, теперь надо побриться», — и начал взбивать кисточкой мыльную пену в высоком черном пластмассовом стакане. Все это выглядело буднично, а бреющийся военный напомнил мне чем-то толстовского капитана Тушина.

Нас отозвали, и мы вернулись в лагерь. В другой группе, участвовавшей в перестрелке на канале, погиб наш партизан-пулеметчик, бывший пленный. Врач Солдатова рассказывала, что накануне он подробно, как на исповеди, рассказывал ей всю свою жизнь и был тих и грустен. В бою под деревней; Микашувка участвовала и группа Сибиряка, где он был ранен. Много позже он рассказывал, как его крепко отчитывало начальство — не лезь, куда не надо.

На другой день мы покинули гостеприимную и страшную поляну, где многое пришлось пережить. Шли на восток спокойно, гнали с собой оставшихся коров и тащили тяжелые рюкзаки неизрасходованного боепитания. В первый же день нам надо было по каким-то делам зайти в польский лагерь. Направили туда меня с двумя партизанами. Лагерь оказался пуст — на чуть покатой поляне два ряда шалашей, а перед ними огромный лаконичный католический крест. Было известно, что и из других лагерей поляки исчезли, но нас все еще сопровождали два польских «атташе». На одном из привалов Владимир Константинович зачитал сообщение об образовании польского правительства в Люблине (в пику лондонскому, которое мы не признавали). Слушавшие сообщение «атташе» ничего не выразили, и их молчание было красноречивее всяких слов. Владимир Константинович выдал им официальную бумагу — свидетельство их помощи отряду. (Как я узнал много позже от дочери Кавки, бумага эта не спасла его от Сибири, где побывали многие АКовцы8.) В первой на нашем пути деревне было много автомашин, но редко где увидишь знакомые ГАЗ или ЗИС, а все чужие, названия которых я тогда не знал: студебеккеры, доджи, виллисы. Здесь передали в госпиталь нашего несчастного Сашку, который медленно угасал, его так и не прооперировали. Через некоторое время узнали, что Сашка скончался, не перенеся поэтапной эвакуации. Передали (а куда — не знаю) и некоторых, примкнувших к нам в последнее время людей, в том числе и Марахевку.

Августовские леса кончились, пошли открытые места, и везде наши части — глубоко эшелонированная оборона. В первый день мы прошли километров сорок и устали зверски. Ночевали на песчаном холме, поросшем кустарником. Когда назначили караул, я попросился в первую смену — масса новых впечатлений будоражила, и спать не хотелось. Эта ночь мне хорошо запомнилась, тихая, звездная. Только на западе погромыхивало, да светились зарницы фронта. У подножия холма шла дорога, и по ней ехало несколько повозок. На одной из них возница хорошо пел какую-то знакомую песню. В соседней рощице слышался сонный голос телефониста, монотонно кого-то вызывавшего. Высоко пролетел самолет и бросил «фонарь» — местность осветилась и вновь погрузилась в темноту — остались звезды да звуки. Рядом в кустах двое партизан тщетно пытались подоить отощавших за день коров. Все это сливалось в единую гармонию в моем сознании. Я стоял, как зачарованный, и мечты мои были далеко...

На следующее утро во время завтрака на бреющем полете пролетели шесть немецких истребителей-бомбардировщиков. Южнее они сбросили бомбы. Появились самолеты так неожиданно, что никто по ним не открыл огня. В походе этого дня все очень устали, особенно девчата. Владимир Константинович приказал «мобилизовать» повозку. Долго ходили по деревне, но лошадей ни у кого не было. Однако мне повезло, по-видимому, помог польский язык. Один из крестьян сказал, что у соседа все есть (ох, уж эти соседские отношения!). Сначала я только просил. Хозяин говорил, что ничего нет. Тем временем партизан, который был со мной, нашел в картофельном поле разобранную телегу. Тогда я начал грозить. Не помогло. Я сделал вид, что буду стрелять, и хозяйка взмолилась: «Да, отдай ты им лошадь!» — «Ах, она у тебя есть, пся крев!»— заорал я. С нами поехала хозяйка, чтобы потом вернуть лошадь. С радостью были погружены тяжелые рюкзаки, но не прошли мы и километра, как нас догнала и остановила машина какой-то контрразведки. Судя по началу разговора, намерения у этих сытых и чисто одетых молодчиков были самые серьезные, но командир их быстро отшил.

В следующей деревне был привал на обед. Мы ходили по домам и просили хлеб. В одной избе я разговорился с моложавой женщиной, вокруг которой было много маленьких детей. По виду она не походила на крестьянку, но судя по всему, была здесь своя. Она приняла меня за поляка и с укором сказала: «И пан с ними». Я ответил, что я русский, но она с недоверием покачала головой.

Уже почти ночью мы переправились на пароме через Неман. Накрапывал дождь, а на горизонте проскальзывал луч прожектора дальнего аэродрома. Ночевали в деревне на высоком берегу Немана, а утром я наблюдал за наведением моста. В соседнем лесу саперы заготавливали бревна, спиливая ели и оставляя пни больше метра высотой. Странный вид имела такая вырубка. Перешли железную дорогу, ведущую в Друскеники. Она вся, сколько хватало глаз, была заставлена товарными вагонами.

На следующем переходе мы остановились на дневку в деревне на высоком берегу полноводной речки. Был обед и все сидели в большом сарае. Вдруг вбегает Мишка Когут и хватает автомат с криком: «Немцы, там в речке!» Все, похватав автоматы, выскочили из сарая и, стреляя, помчались вниз к воде. Миша показывал на прибрежные кусты и кричал : «Не стреляйте!» Огонь прекратился, и я, выдвинувшись вперед, стал кричать по-немецки: «Не бойтесь, вылезайте!» Под берегом, в кустах, по грудь в воде показались человеческие фигуры. Я подал руку и помог им вылезти. Немцев было четверо, одеты они были в крестьянские зипуны, но их выдавали военные фуражки. Это была одна из многочисленных групп, выходивших из окружения. Владимир Константинович спросил, кто такие, откуда идут, из каких частей, потребовал солдатские книжки. Те отдали. «Ну, дело ясное»,— сказал он и стал оглядываться, как бы ища и выбирая кого-то. И тут — я никогда не забуду этого — эти лешки и сашки, масляно заулыбались, глядя ему в глаза и тыча себя в грудь, стали, перебивая один другого, просить: «Мне, мне, я, я»,— как будто дело заключалось в том, кому из них проехаться верхом на лошади командира. Оживленная группа повела немцев за сараи. Как их там расстреливали, я не знаю.

Меня поразила эта страсть — убить человека. Поразила и жестокость командира. Зачем было убивать этих немцев? Такой поступок еще можно объяснить, если дело было бы в тылу у немцев, когда пленных деть некуда. А здесь? Да сдай ты их в ближайшую комендатуру, пусть до нее будет хоть пятьдесят километров. Не знаю, может быть, если бы я провел всю войну на фронте, то тогда и у меня было бы такое же ожесточение? Мне вспоминается рассказ из фронтовой жизни брата Владимира. Дело было в Карпатах. Машина, на которой они ехали — это была разведка — не то подорвалась, не то просто завалилась в кювет. Им пришлось выскакивать из машины, разбегаться, и тут их начали обстреливать и ловить. Сидя в кустах, мой брат слышал, как переговаривались двое, искавших его. Это были власовцы. Один, судя по голосу, совсем мальчишка. «Да здесь он, здесь, где-то в кустах», — говорил старший. «А если найдем, дашь мне его расстрелять?» — просил младший.

Около глухой полупольской, полулитовской деревни Озерки отряд остановился на длительный отдых. А я, в составе небольшой группы, был отправлен обратно в Августовские леса за оставленным в тайнике имуществом. Нам выдали повозку из воинской части, и вся дорога туда и обратно заняла несколько дней и была малопримечательна. Фронт стоял в пуще, мы осторожно пробрались до тайника, погрузили какие-то свертки, пишущую машинку и благополучно вернулись назад. Из эпизодов обратного пути запомнилось, как нас расспрашивала контрразведка в одной деревне. Узнав, что я из Москвы, стали, заглядывая в глаза, спрашивать, какие там вокзалы и прочую чепуху. Это были два офицера с холеными лицами и в чистой, добротной одежде.

Когда вернулись на стоянку отряда, то многих партизан там уже не было, и в том числе Димки и Ванюшки. Их всех передали в армию. Так я со своими приятелями и не попрощался, так и не взял у них адресов. Как мне рассказывал много позже Костя, это он отводил в Друскеники всех бывших пленных, пополнивших отряд в Августовских лесах. Отводил в Особый отдел. Принимавший чин выразил большое удивление и даже взволновался, почему таких людей привели без конвоя — у Кости был маленький пистолетик на боку и тросточка в руках. Чин сейчас же дал команду завести всех во двор контрразведки и поставить охрану, а Косте приказал передать командиру, чтобы всем составом отряда с оружием, имуществом прибыть в Особый отдел. Владимир Константинович на это никак не отреагировал, а я, услышав рассказ Кости, подумал, что многих, очень многих горьких мгновений избежал, благодаря тому, что был оставлен с отрядом, где мне предназначалась иная участь, чем «перетирание косточек» и последующий штрафбат.

Итак, в отряде осталось нас не более пятидесяти человек9, в том числе, Жулик и Знайдек, которых наши полностью переманили к себе.

В воинской части, где мы отдавали лошадь, я отправил домой письма. Когда предложили написать, у меня в горле пересохло от волнения. О, миг долгожданный! Я написал матери в Талдом и Бобринским в Москву. Письма коротенькие с сообщением о здравии, благополучии, письма без обратного адреса — у меня его не было. Написал еще, как об этом было условлено, Надиной матери в Харьков.

Через Ораны двинулись на Вильно, как было сказано, на отдых. Что-то уж очень далеко. Да и это «очищение» отряда, а меня и еще кое-кого оставили...

Наш путь окончился у местечка Трокай, на берегу красивого озера в хорошей, большой даче. Там мы прожили несколько дней, катались на лодках, ездили на остров с живописными развалинами замка Гедимина. Там на берегу озера произошел случай, как это ни странно может показаться, сильно огорчивший меня. Я брился у воды. Закончил бритье, стал, сидя, мыть кисточку и бритву — подарок фрау Мицлаф — они и теперь у меня. Зеркальце я осторожно отбросил на густую мягкую траву. А в траве лежал предательский камушек. Зеркальце стукнулось об него и разбилось — плохая примета. Это зеркальце было со мной с 1938 года. Я купил его в Андижане, собираясь ехать учиться в Самаркандский университет. Мне вспомнились семейные несчастия, которые связывались с разбитыми зеркалами. Большое зеркало разбил Степка Иловайский, качаясь на качелях у нас дома в Сергиевом Посаде. При раскачивании у него слетел с ноги валенок с коньком и угодил прямо в зеркало. Вскоре арестовали отца, скончалась бабушка. Правда, отца арестовывали и без битья зеркал. Другое зеркало много лет спустя разбила сестра Татя. Это было незадолго до трагических событий 1937 года, когда отец и трое старших детей были арестованы. Вот такие невеселые ассоциации вызвало у меня разбитое зеркальце.

Копая ровик для отхожего места — уборной на даче пользовалось лишь начальство — я натер себе ладонь правой руки. Ссадина начала нарывать, а я не обращал внимания, продолжая кататься на лодке. Кисть начала пухнуть.

В эти дни Владимир Константинович и прибывший из Москвы подполковник В.И. Смирнов начали создавать из нас небольшие группы для заброса в немецкий тыл. Для разговора вызывали поодиночке, а так как это дело было добровольным, то некоторых, не желавших лететь к немцам, настойчиво уговаривали. Разговаривая со мной, упирали на то, что мои знания немецкого и польского языков будут очень там нужны. Я не отказался, и всех нас расписали по группам. Но были и такие, которые не дали согласие.

Вскоре мы перебазировались под Вильно на аэродром Порубанок. Еще не доходя до аэродрома, шли мимо огромных штабелей трофейных снарядов, так и оставленных немцами. Некоторые были уже взорваны — огромная воронка, заполненная водой, потом голое место, затем пни и уж совсем далеко — оголенные стволы. Вспомнилась скромная по сравнению с этими великанами кучка снарядов, так и не взорванная мной под Псковом в 1941 году. Позже с места нашей стоянки мы наблюдали, как над лесом беззвучно поднималось курчавое облако-гриб, а потом слышался грохот. Это продолжали взрывать трофейные склады снарядов.

На аэродроме уже стоял «наш» самолет — двухмоторный Дуглас, выполнявший на поле пока роль продовольственно-вещевого склада. Вскоре к нам присоединились бывшие партизаны десантники, и формирование небольших групп продолжалось. Нас стали инструктировать, как спускаться на парашюте ночью в лес. Делал это здоровенный детина. Некоторым десантникам он был знаком, и называли они его и в глаза и за глаза — вышибалой. Да и он сам не скрывал эту особенность его профессии — вышибать десантников в открытую дверь самолета, оробевших перед разверзшейся темнотой, высотой, неизвестностью. А ведь прыгать надо быстро, один за другим, чтобы как можно кучнее приземлиться. Тут уж не до уговоров. Нас, новичков, учили, что беспокоиться о своевременном раскрытии парашюта нечего. Все десантники перед прыжком цепляли карабинчики с тонким шнурком за специальный трос внутри самолета. Шнур был соединен с маленьким парашютом-голубем. При прыжке шнурок вытягивал этот парашютик, а уж тот вытягивал большой парашют, и шнурок рвался.

Кроме самолета, у нас появилась легковая машина — курносый виллис. Водить ее стал один из новых партизан — Жора — тип первого парня на деревне.

Рука моя не на шутку разболелась и уже не давала спать. Я обратился в санчасть при аэродроме, и мне дали направление в госпиталь в Вильно. На попутной машине я приехал в уже знакомый мне город. Он стал грязнее, но движения и народу на улицах прибавилось. По пути зашел в дом, где жила Нона Стучинская и супруги Бутурлины. Новые жильцы ничего не знали о старых Стал искать госпиталь по данному мне адресу, и, о удивление! Госпиталь оказался в том самом здании школы, где я лежал в 1941 году. Вход со двора. Я показал направление, и мне сказали, что операционная на втором этаже. Бодро стал подниматься по широкой, такой знакомой лестнице и, конечно, пошел взглянуть на свою палату на третьем этаже. Снизу закричали: «Вы куда?» — «Знаю, знаю, я сейчас». Дверь в палату открыта, и вся комната заставлена каким-то имуществом, но я все же окинул взглядом стены, окна, классную доску, восстановив на миг в памяти ту обстановку.

Сестра в операционной на втором этаже спросила, зачем я пошел на третий этаж. «Я здесь лежал раненым в 1941 году». На меня как-то косо взглянули, и тут я вспомнил, что в этом здании в 1943 году был госпиталь для русских, служивших у немцев. Стал понятен косой взгляд, но было не до объяснений — мне сказали ложиться на стол, привязали ноги, и на лицо положили маску. Я удивился таким крутым мерам: «Зачем усыплять, режьте так». — «Знаем, что делаем, дышите глубже и считайте вслух». Усыпляли меня впервые. Чувство это странное и немного жуткое. Последнюю осознаваемую цифру я тянул, как мне казалось, страшно долго, падая в бездну, а кругом неслись искры, кометы, звезды. Затем все поглотила темень, и я потерял контакт уже и с этим феерическим миром.

«Вот, поляк!» — были первые слова, которые я услышал. Сестра и врач улыбались. Оказывается, я ругался по-польски. Со стола поднялся немного ошалелый и только на улице пришел в себя, рассматривая руку, забинтованную по локоть.

Из госпиталя отправился к сестре Сильвии Дубицкой, благо жила она совсем близко. Эту симпатичную семью я застал дома в полном сборе. Встреча была радостной. Посыпались возгласы удивления и восклицания: «А мы так и знали, что Вас потянет к своим». Просидел я у Дубицких довольно долго. Дом у них был большой, и в нем квартировали какие-то полковники. Папа Дубицкий рассказывал им мою историю, но те оставались непроницаемыми. От сестры Сильвии Дубицкой я узнал, что бывший директор нашего госпиталя доктор Анисимович работает в горздравотделе. И хотя я его не знал лично, все же пошел навестить. Застал его в большом кабинете, назвался. Он вспомнил, очень обрадовался — ведь случай мой был уникальный. Говорил: «Вы не представляете, как надо было бороться, чтобы создать и поддерживать те условия, в которых находились раненые. А теперь, когда говоришь, что заведывал госпиталем военнопленных, на тебя смотрят очень и очень косо». В это время вошла та самая сестра, которая тогда громогласно объявляла фамилии на выписку. «Узнаете?» — спросил Анисимович. «Нет». — «Да это же Трубецкой, помните?» — «Не может быть! Как приятно, когда узнаешь, что кто-то из тех несчастных остался в живых».

Теперь я ежедневно ходил в аэродромную часть на перевязки. Разрезали мне ладонь сильно, и пальцы не гнулись. Парашютные занятия продолжались. Настал день, когда полетела первая группа, в которую входили Жулик и Знайдек. Позже я узнал, что все эти группы сбрасывали в западную Польшу, и мало кто из них вернулся.

Жили мы у самого аэродрома, расположившись вокруг хутора, где обитали литовцы. Иногда к ним заходили пассажиры, ожидавшие посадки на самолет. Как я завидовал тем, кто летел в Москву. Нам так и не дали нашего адреса, так что ответа на письма быть не могло, и я ничего не знал о своих. Однажды я разговорился с двумя такими пассажирами, летевшими в Москву. Она — русская — чиновник какого-то учреждения. Он — литовец, работник Нарком-здрава республики. В Москву летел впервые, расспрашивал о ней и производил впечатление культурного и воспитанного человека. Он предложил отвезти мое письмо и привезти ответ, сказав, что такого-то числа будет обратно, и я смогу найти его в Наркомате. Я написал Бобринским на Трубниковский и дяде Вовику, брату матери, жившему в Хлебном переулке. Теперь я считал дни до возвращения этого человека.

Улетела группа, в которую входил и я. Меня отставили, так как рука еще не работала. Владимир Константинович спрашивал: «Ну, а вообще-то, ты полетишь?» — «Я не отказываюсь. Вот только рука подживет и полечу». Присутствовавший при разговоре Костя отозвал меня в сторону и сказал: «Чудак, тебе с рукой повезло, а ты суешься. Тебе что, жить надоело? Еще навоюешься, не спеши». По-видимому, он мог сказать больше, но и этого было достаточно.

Вскоре оба наши командира отбыли в Москву. Оставшиеся бывшие партизаны и их начальство — Василий Иванович Смирнов — перебрались километра за три на юг от аэродрома. Рядом с деревней было небольшое имение, и мы поселились во флигеле. А в главном здании, каменном, с колоннами, давно, еще при владельце была сделана мельница, и хозяева жили во флигеле. Меня это заинтересовало, и в деревне я узнал, что много лет назад в доме стало появляться привидение после того, как хозяин имения застрелился, и с тех пор в доме никто не живет. Теперь в нем расположился батальон аэродромного обслуживания — БАО — аудитория для привидения не подходящая.

Третья группа, в которую я не вошел все из-за той же руки, несколько раз отправлялась на аэродром, но потом возвращалась — самолет почему-то не летел. В эту группу входил немец, награжденный орденом Красной Звезды Перед отлетом он одевался в немецкий мундир. Наконец, и они улетели, и нас осталось совсем немного.

Фронт встал на Висле. Советские войска заняли предместье Варшавы Прагу, а в Варшаве поднялось восстание с явной и недвусмысленной целью освободить столицу силами поляков, а не нашей армии, за которой стояло Люблинское правительство. Наши части были на одном берегу Вислы, а на другом немцы избивали поляков. Бои в городе велись Армией Крайовой, командование которой сидело в Лондоне и было явно против нас. Это была политическая авантюра, за которую кровью расплачивалось население Варшавы, главным образом, молодежь. Здесь на востоке столкнулись две такие силы — немцы и мы, что третьей — АК — делать было нечего. Надо было к кому-то примыкать. А повстанцы страшно и гордо умирали на улицах города, проклиная и немцев и нас. Забыть и простить нам это, как и Катынь, они не могут. А наши войска в Праге выжидали, хотя были попытки завязать контакт с непосредственным командованием повстанцев, но действенных результатов эти попытки не дали. Это наше выжидание дорого обошлось полякам, да и нам тоже, в частности, сброшенным в западную Польшу партизанам. Население их не поддерживало. Позже я узнал, что из примерно шестидесяти человек, посланных туда, вернулись единицы. Да, больная рука выручила меня. Прав был Костя, говоря, чтоб я не совался в это дело. Спасибо ему. Мы продолжали мирно существовать под Вильно. Начальство сказало, что можем писать письма на обратный адрес до востребования. Я опять написал домой родственникам и теперь частенько захаживал на почту в ближайшем предместье.

Наше новое начальство — подполковник Василий Иванович Смирнов, средних лет блондин, с симпатичным лицом, выдержанный, спокойный и приятный человек. Другой — майор Иван Петрович Карпов, низкорослый блондин с большой залысиной, довольно простецкий и значительно менее интеллигентного склада, чем Смирнов. Василий Иванович стал часто со мной разговаривать. Затем поручил разбирать в городском архиве, куда я получил пропуск, немецкие документы — бланки разных учреждений, справки, пропуска и т.п. На толкучке я купил в помощь себе отличный немецко-русский словарь. Архивариус, пожилой интеллигент, когда выяснил, что мне надо, сказал: «А, понятно», — и это было мне неприятно, тем более, что он знал по пропуску мою фамилию. Это новое занятие, внимание, которым меня окружил Василий Иванович — все создавало впечатление, что мне предстоит что-то особенное. Но что, я еще не мог понять.

Подошло число приезда того самого литовца, с которым я отправлял письма. Я с волнением и даже каким-то чувством страха пошел на эту встречу. «Что я сейчас узнаю, как гам дома, как мать?» — сверлило в голове.

Поднялся по лестнице наркомата, нашел нужную дверь, постучал и, услышав «войдите», вошел.

После первых слов приветствий он сказал: «У вас ведь дома несчастье. Ваша мать умерла», — и протянул мне письмо.

Писала двоюродная сестра Соня. Я читал в каком-то тумане, столбняке. Память механически фиксировала: мать была арестована и скончалась в тюрьме, умерла сестра Татя, любимая моя сестра, арестованная еще в 1937 году. Об отце и старшей сестре ничего не было слышно. Старший брат Гриша продолжал сидеть в лагере под Томском. Два младших брата — Владимир и Сергей — в армии, Владимир на фронте. Сестра Ирина работала в почтовом вагоне, самый младший брат Георгий находился в лесной школе после сыпного тифа.

Далее шло перечисление новых жертв. Умер в заключении муж Сони, и она осталась с тремя маленькими детьми. Так же погиб в лагере двоюродный брат Владимир Голицын, обаятельнейший и остроумнейший человек, художник, с семьей которого я так сошелся в Дмитрове. Скончался брат матери, дядя Миша; муж двоюродной сестры Кати пропал без вести на фронте... А в голове стояло одно: мать умерла, умерла в тюрьме... Это было страшно. Оправдались мои самые ужасные предположения, которые я гнал от себя, говоря, что так не может быть. То, к чему я стремился, исчезло. Осталась пустота.

Я все стоял и читал письмо. Оно производило впечатление рассказа человека, перенесшего разрушительный ураган, потерявшего в нем самых близких и любимых и чудом оставшегося в живых. И эти вести свалились на меня тоже как внезапно разразившийся ураган. Из оцепенения меня вывел голос литовца: «Сейчас вы, конечно, не в состоянии что-либо решать или предпринять. Но у меня есть для вас одно предложение. Зайдите через несколько дней».

Возвращался я в состоянии оцепенения. По дороге машинально зашел на почту. Там было два письма: от сестры Ирины и от моей двоюродной племянницы, дочери погибшего Владимира Голицына. Письмо Ирины было таким же тяжелым и безысходным, как и письмо Сони. А вот письмо Еленки — как светлый лучик, кусочек ясного неба на черном небосводе. И хотя она писала о том же, дух письма был, как это ни странно, каким-то мажорным: да, вот многих, самых близких, дорогих, нет, но ведь жить-то надо, жить для живых. Это письмо я перечитывал все время.

Наверное, у меня был очень подавленный вид, когда я вернулся, так как партизаны участливо расспрашивали, что случилось. Потом меня вызвал Василий Иванович. Я рассказал ему все. Он очень внимательно слушал и, как мне показалось, еще внимательнее смотрел на меня. Я пытался бодриться, но это удавалось, по-видимому, не блестяще. «Вот, расплачиваемся за грехи предков», - неуклюже закончил я свой рассказ. «Да, тебе трудно, Андрей, придется. Тебе придется доказывать, что ты не верблюд», — сказал он. Многие годы потом я частенько вспоминал его очень меткую характеристику моего положения.

Дни для меня потускнели. Все эти годы тянули меня домой две силы — мать и Родина. Одной не стало. Это было тяжело. Ободряло меня только письмо Еленки. Я ей ответил, уж не помню что.

Василий Иванович продолжал оказывать мне особое внимание. Однажды он дал мне почитать книжицу с грифом «Для служебного пользования». Ее можно было отнести к художественной литературе. Это было довольно занимательное, реалистичное описание работы нашего разведчика (или шпиона) в какой-то стране, похоже в Италии. Я начинал понимать, чего от меня хотели. Василий Иванович рассказывал о работе разведчиков, а потом как-то очень просто сказал, что у меня есть многие данные для работы разведчиком, что он хочет послать меня для специальной подготовки в Москву (тут сердце у меня забилось) и чтобы я обо всем подумал и сообщил решение. Кроме того, он попросил написать меня автобиографию как можно подробнее.

Да, предложение было очень серьезное. Заманчиво вот теперь появиться в Москве. Появиться и пойти к своим. А что я им скажу? Где я прохожу службу? Где учусь? (Может быть, меня еще и не будут пускать в город.) Это раз. Второе. Ладно, попаду я за границу. Ведь меня интересно послать как Трубецкого — это я понимал — значит попаду в тот самый круг лиц, знавших меня, знавших мое стремление вернуться домой, мои настроения. Что я скажу им? Как объясню свое возвращение? Но это все «техническая», немаловажная, сторона дела, хотя и не принципиальная, что ли.

Способен ли ты быть разведчиком, или, попросту, шпионом? Вот в чем заключался для меня основной вопрос. И хотя я читал о шпионах-разведчиках, помнил рассказы отца о разведчиках времен Первой мировой войны, которые создавали атмосферу романтики, но работа такая мне претила. Само слово «шпион» было противно. Я решил отказываться. В отказе упирал на «техническую» сторону дела. Василий Иванович настаивал на согласии, говоря, что мое появление там, за границей, можно объяснить (спекулируя на гибели матери в тюрьме?). Но я отказался.

Я все же сходил в Наркомздрав к тому симпатичному, но печальному вестнику. Он предложил работу в наркомате, говоря, что легко добьется моей демобилизации. Поблагодарив, я отказался. Отказался по двум причинам. Я понимал, что мне надо воевать. А потом... Еще один Трубецкой-Гедиминович в Литве. Не много ли? Ведь, наверное, дядю Мишу здесь помнили.

Вскоре все мы переехали в Каунас. Ехали на грузовиках, предоставленных БАО, ехали с хитрецой. Сначала колесили по городу, затем выехали на его восточную окраину, а потом рванули на запад — маскировка. В Каунасе разделились. Последняя группа, которая должна была лететь и в которой уже никого не было из нашего отряда, поселилась в пригороде Понемуне, а мы — остатки отряда Владимира Константиновича и начальство — в центре города в большом, полупустом доме, в хорошей квартире. Новый радист раскинул свою радиостанцию в комнатушке при кухне.

Если Вильно (по-литовски Вильнюс) со своими старыми костелами, церквами, средневековыми улочками, с целыми кварталами старины, буквально дышал историей, то этого сказать о Каунасе было нельзя. Хотя это и была столица буржуазной Литвы, но от нее попахивало провинцией, несмотря на попытки приукрасить город: новая архитектура Корбюзье (Политехнический институт), современная башня-костел, новые здания с фигурами или головами древних литовских воинов. Интересным показался музей под открытым небом у Политехнического института — коллекция деревянных крестов с дорог, кладбищ, часовень. В некоторых из них было что-то от язычества — так мало они походили на простой крест. На окраинах — казармы и форты еще царских времен — Ковно (русское название города) был пограничной крепостью. Зато Неман здесь был широким, не то, что у Щорсов.

В Каунасе мы оделись в военную форму, добротные гимнастерки из импортной диагонали, почему-то черные шинели, сапоги. Долго возились с погонами, прилаживая их, пришивая лычки в соответствии со званиями. Еще до войны в полковой школе я получил звание сержанта и поэтому вырезал себе три красных полоски. «А ты, может быть, старший сержант?» — спросил Василий Иванович. «Нет, просто сержант». — «А ты вспомни, может быть, старший», — почему-то настаивал он. Но я так и остался сержантом.

Напротив через улицу помещался госпиталь. В окна мы перемигивались с сестрами. Когда в госпитале вывали концерты, ходили туда. В разговорах с сестрами поражало отношение к тем, кто был в оккупации — это люди с сильно подмоченной репутацией, и им нельзя доверять. Может быть, думал я, это только нам говорят (из-за нашей добротной одежды и жизни не в казарме нас принимали за «крючков», как выразилась одна из сестер). Но потом я с горечью увидел что это практически общее мнение о людях, побывавших «под немцами». У многих оно держится и по сей день.

Иногда по городу проходили длинные колонны солдат, часто с песнями. На меня особенно сильное впечатление производила песня «Идет война народная», раскатисто разливавшаяся в осенней мгле. Не столько слова, сколько мелодия, выражала ту страшную и героическую эпоху.

Однажды мы всей группой пошли фотографироваться, и эту карточку я послал Еленке, с которой начал переписываться. Еленка поступила в архитектурный институт и жила у своей тетки, а моей двоюродной сестры, — Кати Перцовой — муж которой пропал без вести на фронте. В одном из писем Катя написала мне, что Еленочка пользуется успехом у молодых людей. Почему-то это меня кольнуло. Почему — сам не знаю. Ведь, кроме чувства благодарности за поддержку в тяжелую минуту, я других чувств к ней не испытывал. Хотя наши семьи были всегда очень близки, я по-настоящему познакомился с семьей двоюродного брата Владимира Голицына — Еленка была старшей из его детей — летом 1939 года, когда остатки нашей семьи вернулись из Средней Азии, из Андижана. Голицыны жили под Москвой, в Дмитрове, и я, поступавший тогда в МГУ, часто бывал у них и Еленку хорошо помнил. Это была тихая, не то девочка, не то барышня, пятнадцати лет, ходившая в музыкальную школу с черной папкой на длинных шнурках. Когда после первого знакомства меня спросила тетя Машенька Бобринская о Еленке, я ответил: «Да так, ничего, только нос длинный». Моим ответом тетка очень огорчилась. Уже ближе к осени мы втроем — Еленка, ее подруга и родственница Сонька Раевская и я — очень весело проводили время на Сельскохозяйственной выставке. И это, пожалуй, из-за более разбитной и веселой Соньки. Проездом в Талдом к своим, я всегда заезжал в уютный, гостеприимный и такой родной дом Голицыных. Дом этот производил впечатление полной чаши и сердечных, внутренне содержательных отношений. Все мне в нем нравилось: и сам хозяин с его неистощимым остроумием, и хозяйка, Елена Петровна, веселая, привлекательная, замечательно певшая под гитару, и старики — дядя Миша, брат матери, и тетя Анночка — духовный центр семьи, и очень симпатичные мальчишки; немного с хитринкой Мишка и более простодушный Ларюшка — сверстники моих братьев. Позже, когда меня взяли в армию, я часто думал об этом доме. Он тянул меня к себе невидимыми нитями, почти наравне с моим домом, но тогда Еленка в этом притяжении особой, заметной роли не играла.

Шли довольно однообразные дни. Мы слушали сводки с фронтов, отмечая по карте продвижение наших войск, читали в газетах статьи Эренбурга, ходили в кино, несли дежурство в помещении, где жили, обслуживали по мелочам начальство. Однажды я разговорился с Иваном Петровичем, помощником Смирнова, о сброшенных к нам в отряд немцах, сказал, что их довольно небрежно снарядили, упомянул о чемоданах с английским клеймом, перстне вместо обручального кольца. «А где я ей обручальное кольцо в Москве возьму?» — проговорил Иван Петрович. Разговоры о разведке со мной больше не вели. Лишь однажды Василий Иванович привел фотографа, который меня сфотографировал, по-видимому, для документа в личное дело.

Как-то раз с партизаном Селиным, который был у нас за старшину, мы зашли на городскую толкучку, не зная, что военным было это запрещено. Я был в шинели, Селин в пальто. Меня задержал комендантский патруль и в группе таких же жертв отправил в комендатуру. Среди задержанных было несколько санитарок из госпиталя на колесах с соседних путей и выглядели они комично: коротенькие, толстогрудые в кургузых шинелях и обмотках. Я попросил старшего из комецдантского патруля не срамить Красную Армию и разрешить мне идти в комендатуру вне этой публики. Тот понял и разрешил. Комендант, знакомый с нашим начальством, без звука отпустил меня, и я избежал положенной в виде наказания строевой муштры на плацу. Еще до этого случая я иногда ходил в Понемуне к ребятам так и не улетевшей группы. После переправы на лодке через Неман — мост здесь был взорван — надо было долго идти вдоль железной ограды военного городка, за которой я нередко видел солдат, пилящих огромные пни. Тогда я никак не думал, что очень скоро буду так же пилить здесь эти пни. А получилось это просто. Пятого декабря 1944 года Иван Петрович сказал, что пришло распоряжение отправить меня в действующую армию. Он вручил мне заклеенный голубой конверт с документами, справку, что такое-то время я был в партизанском отряде №14, действовавшем от в/ч 38729, триста рублей и на прощанье сказал, что, если попаду в пехоту, то чтоб просился в разведку: там жить можно. Да еще добавил: «Говори, что фильтрацию прошел здесь». Я не стал спрашивать, что такое «фильтрация». По-видимому, она и была причиной столь долгой задержки при в/ ч № 38729. У меня хранились две золотые пятерки царской чеканки, подаренные еще в Щорсах панной Леонтинной за то, что я помог ей отдать в починку старомодные ботинки. В Вильно через Дубицких я их продал и теперь перед отправкой на фронт, послал деньги для младшего брата Готьки, который после лесной школы жил у двоюродной сестры Машеньки Веселовской. Теперь уже оба моих брата, Владимир и Сергей, были на фронте.

Итак, я распрощался с ребятами и направился в ту самую комендатуру, куда несколько дней назад попал с каунасской толкучки. В тот же день я уже был в 202 фронтовом запасном полку, среди тех самых солдат, которых неоднократно видел, проходя мимо ограды. Кончилась моя вольготная жизнь, давно я не был на казарменном положении.