© Трубникова Т. Ю., 2016
© Московская городская организация Союза писателей России, 2016
© НП «Литературная Республика», 2016
© Трубникова Т. Ю., 2016
© Московская городская организация Союза писателей России, 2016
© НП «Литературная Республика», 2016
Личико Ли
Летний вечер еще только начинался. Впереди было ух! сколько времени. Красота! Вся душа ее пела от предвкушения какого-нибудь романтического приключения.
Четверо молодых людей стояли у подъезда. О чем-то говорили и по-молодецки ржали. Им был хорошо. Может, девок обсуждали, может, собирались выпить.
Жара спала. Тенистая листва выросших за тридцать лет деревьев окутывала подмосковный дворик. Веселые солнечные зайчики, просочившиеся сквозь листву, прыгали по песку и асфальту.
Она сидела на лавочке. Чужие дети возились в песочнице. Две мамашки сидели рядом и болтали. Ей всегда было безумно скучно так сидеть.
«Курицы. Ни кожи, ни рожи. Ни фигуры».
То ли дело она! Фигурка у нее всегда была высший класс. Ни один мужик не проходил мимо. И все звали ее по-разному: кто Люсей, кто Лорой… Хотя вообще-то она была Лида, Лидия. В детстве ей нравилось, чтобы ее звали Ли. Потом как-то прицепилось… Сколько раз ей это имя нежно шептали на ушко… Дураки! От этой смешной мысли ей захотелось танцевать. Нужно, просто необходимо было сделать какой-нибудь жест, который отражал бы ее настроение. Ей ничего не приходило в голову, кроме как изящным жестом сбросить свой короткий пиджачок. Что она и сделала. Медленно, медленно, в такт звучащей в ней музыке.
«Жаль! Ни один из этих молодых жеребцов не заметил!»
Она встала, оставив пиджачок на скамеечке, и пошла к молодым людям. Она шла своей обычной раскованной походочкой, которая всегда заводила ее саму. Стоило только представить себе, как сексуально перемещаются ее ноги… Точь-в-точь по одной линии, как по ниточке. И шагала она не топорно, с пятки, а нежно прикасаясь к земле всей ступней сразу. Царица подиума, вот она кто.
Теперь-то они точно ее увидели! Все посмотрели на нее. Какие жеребчики! У нее все горело внутри от одного взгляда на их молодые ноги, небрежные юные движения…
За спиной она услышала смех. Одна молодая мамашка что-то говорила другой. И они вместе посмеивались. Другая ответила. Видимо, метко. Это их еще больше развеселило.
– Не хочешь? – спросила одна мамашка другую, кивнув на двухлитровую бутылку, стоящую рядом.
Та покачала головой. А в глазах сверкали бесенята смеха.
«Ну, что же вы молчите?» – мелькнуло у Лиды.
Подростки шарахнулись от нее.
А что она хотела? Просто поговорить с ними! Маленькие ублюдки! Неужели они считают ее старой? Конечно, ей не пятнадцать лет. Она просто хотела поговорить!!! Начинающие алкоголики! Она точно знает, чем они кончат. Будут под забором валяться уже лет через десять. Тут не надо быть семи пядей во лбу. Алкаши в проекции!
Она повернулась и опять пошла к скамеечке. Сдернула пиджак. Не сидеть же теперь здесь! Вон там есть еще лавка, в глубине двора. Вся в деревьях. По траве идти модельной походкой совсем не так просто! Но она должна постараться. Пусть видят!!!
На нее никто не смотрел.
Она рухнула на лавку. Как устали ноги! И никого. Скучно.
Все, все ублюдки. Ни одного человека вокруг. Как же она всех ненавидит! Не пригласить ее на свадьбу!!! И кто?!! Самая что ни на есть родная кровь! От этой мысли в висках зашумело и застучало. Ведь у нее же нет больше никого. Хотелось плакать, но слез почему-то не было.
– Во рту пересохло, – сказала она вслух, хотя рядом никого не было. Поискала глазами. Нету. Вздохнула. Ноги гудели. Конечно, целый день на жаре! Ломило под правой лопаткой. Проклятая жара! Очень нужна ей эта их свадьба!!! Сам факт. Что не пригласили.
– Ох!
Вернуться домой? Там Лешенька. Добрый он. Хотя подумать – она никогда его по-настоящему не любила. Он маленький-маленький. Личико мелкое, страшненькое…
Нежная грусть прорвалась, наконец, слезами. Именно потому, что она никогда его не любила…
Ублюдки вонючие!!! Еще дети называются! А эти старые – что, лучше?!!! Она посмотрела на мужиков, сидящих за домино.
Они были уже солидно «под шафе», но никто не смотрел в ее сторону…
– Фу, старперы вонючие…
Хоть бы глоточек. Духота. Как они могли?! Родная сестра!!! Она никому не нужна… Лучше бы ей умереть. Прямо сейчас. Вскрыть вены… Все равно ее никто не видит…
Порылась в сумочке. Достала простой станок.
Это для Лешеньки… Она и не знала сама, зачем купила… Теперь понятно.
Повертела его в руках, развинтила. Последний луч блеснул на лезвии…
А вдруг там, на свадьбе, она кого-нибудь встретила бы? И там наверняка был бы он, ее второй муж, Гера, Герман, бог Гор, как она звала его про себя… И Лешенька бы снова ревновал ее!.. Ублюдки!!!
Сердце стучало, затылок ломило…
Как далеко отсюда до дома. Два автобуса. С пересадкой… Там Лешенька… Перед глазами что-то мерцает. Это от усталости. Или от жары. Где же ее прохладительный напиток? Его подали ей прямо из холодильника… Она хотела приподняться, но поняла, что сил просто нет… Так и осталась сидеть.
Она и сама не поняла, как приехала сюда, в свой родной двор. Ни одна бабка ее не узнала. Она слишком хорошо выглядит, вот почему. Она сидела и смотрела то на свои стройные ноги, то на старые, до боли знакомые окна. Когда-то это был их дом… Не так уж и давно. Здесь все восхищались ее красотой, здесь она единственный раз по-настоящему полюбила… Но была ли любима? «Кого хочу – не знаю, кого знаю – не хочу» – фу, гадкий юмор… Просто ноги сами привели. А зачем? Неизвестно.
Как душно! Не продохнуть. А ведь вечер уже.
Так и осталась сидеть. С лезвием в пальцах.
– Рыба!
Звонко щелкнула костяшка домино о линолеум стола.
Над белым запястьем последним лучом солнца сверкнуло лезвие.
Когда стемнело, мамаши увели детишек домой. Усталых, но довольных проведенным в песочнице временем. Хотя, конечно, уходить никогда не хочется. Всегда кажется рано… Уходить всегда рано…
Тени потускнели, исчезли в сумраке.
Двухлитровая бутылка осталась стоять на песке.
Она быстро поняла, что на свете существует ее копия. Точная. Вплоть до родинки за правым ухом. И не отражение в зеркале. Отражение она любила – оно делало все, что она хотела. В точности. А сестра – Людка-селедка – повторяла все за ней бездарно. Повторюшка – дядя-хрюшка. Так она ее всегда дразнила. Все игры выдумывала всегда она, Лида. Еще в детстве она услышала, что ее полное имя – Лидия. Оно показалось ей созвучным с «лебедем». Целая их стая была нарисована в тонкой книжечке «Гуси-лебеди». Они казались ей очень красивыми. Себя она представляла летящей вместе с ними. А еще она придумала, чтобы ее звали Ли. И строго приказала Людке придерживаться этого.
Она верховодила всегда и во всем. Когда родителей не было дома. Людка-селедка всегда была у нее в прислугах. Ей самой нравилось, когда Лида приказывала принести ей что-нибудь или сделать ей прическу. И такая она была выдумщица – ей самой никогда не додуматься. Например, Ли придумала разбросать по полу диванные подушки, валики – как острова. И так, по ним, путешествовать по дому. С условием, что нельзя касаться пола. Как весело было прыгать с дивана на кресло, с кресла – на подушку. Оттуда один прыжок на дверь, уцепиться за ручку и – дверь уже стремительно мчит тебя к другой подушке… Когда же приходили родители и спрашивали, кто это сделал, Ли гордо отвечала: «Я!». Родители ее почему-то не ругали, как наказали бы Людмилу. Они смеялись. И чуть ли не готовы были играть вместе с детьми. Вот это да!
Ли с детства любила, обожала свое отражение. Она уже в шесть лет могла час простоять, разглядывая плавный изгиб своего носика и широкий разрез глаз, опушенных негустыми, но длинными ресницами. Однажды она ехала в автобусе с мамой и сестрой. Людка-селедка смотрела в окно. А Ли – на людей. Они казались ей куда интереснее любого пейзажа. Напротив, лицом к ним, села молодая женщина. Ли словно в сердце кольнуло: женщина была красива. Вдруг подумала совсем не по-детски: «Ерунда! Я буду еще лучше, когда вырасту. Я и сейчас лапочка. Все говорят». И Ли попыталась восстановить в памяти свои черты и сравнить их со взрослой незнакомкой.
Иногда к ним приезжала тетушка из Москвы. Когда волею командования их семья ютилась где-нибудь неподалеку. Ли всегда считала ее очень занудной. Людка же радовалась пряникам, невиданному торту «Птичье молоко» и конфетам, которые та привозила. Тетка всегда одинаково их целовала и восклицала всегда одно и тоже:
– Как выросли. И до чего похожи!
Вот за это Ли ее и не любила.
А дурочка Людка-селедка так и расплывалась при этих словах. А ведь слышала их – тысячу раз!
Отец дарил им одинаковые игрушки. Чтоб не обидно. Ли всегда отдавала свою игрушку сестре. Не нужно ей одинакового! Пусть лучше ничего не будет! Людка радовалась дубликатам пупсиков, колясок, заводных обезьянок…
Отец удивлялся: одна дочь всегда довольна, другой – никогда не угодить… Близняшки – а какие разные.
Ли ненавидела свою одежду. Даже колготки мама умудрялась брать одинаковые! Что только маленькая Ли не выдумывала, чтобы отличаться от сестры. То резинку какую-нибудь себе для волос изобретет, то воротничок у мамы из гардероба стащит… А однажды она выкрасила желтой масляной краской свои новые туфельки и обрезала пополам платье, превратив его в «юбку».
Чьи чужие руки теперь держат ту старую фотографию, на которой девочки стоят по обе стороны от мамы после праздника 1 Мая в каком-то шахтерском городке с военным гарнизоном? Сестры в одинаковых костюмах украинских крестьянок с пестрыми лентами в волосах и со стеклярусными елочными бусами вместо настоящих… Ли смотрит чуть исподлобья. Людка улыбается во весь редкозубый детский рот.
Еще сестры играли в принцесс. Только принцессой всегда была Ли. А Людка – ее служанкой. Из старой марли соорудили шлейф для Ли. Людка торжественно несла его сзади. Короной ей служили мамины бусы. Удивительно: в старой марле Ли была такой хорошенькой… Пыльный пожелтевший кусок материи ее не портил. Потому что ступала она, как настоящая принцесса!
Людка, в свободное от обязанностей служанки время, нянча своих одинаковых пупсиков, представляла себе, что у нее родились двойняшки… А иногда, втихаря от сестры, надевала ее марлю и бусы. Но, хотя лица их были неотличимы, странно – ей наряд совсем не шел…
Уже в детстве Ли, бывало, доходила до такого раздражения на сестру, что пряталась где-нибудь в доме. Ее сердила не просто тупость Людки или ласковый нрав ее. Нет. Бесил сам факт существования точной копии. И то, что копия эта так недотягивает до нее самое… Чтобы скрыться, выбирала такие места, – никто найти не мог. Сидя в каком-нибудь чулане или шкафу, реально представляла себе, что бы она сделала с Людкой. То сестра падала у нее с лестницы и разбивала лицо до неузнаваемости, а потом Ли ходила к ней в больницу навещать. То Людка смертельно заболевала скарлатиной, и Ли оставалась единственным ребенком в семье… Вариантов ее мечтаний было не счесть, благо что-что, а фантазии у Ли не отнять.
Однажды Ли и вовсе сбежала. Случилось это аккурат в один из приездов московской тетушки, которую Ли так не жаловала, совпавшим с их с сестрой одним на двоих днем рождения… Это был для Ли вообще худший день в году. Она потом на всю жизнь сохранила стойкую ненависть к дню своего рождения и к праздникам вообще, отмечая каждую горькую дату по-своему…
Итак, Ли убежала. Серьезно. Навсегда. Она подготовилась к жизни: захватила с собой свою марлевую фату – замуж выходить. Ли сначала долго бежала, куда глаза глядят. Одинаковые дома окружали ее. Они были большие, а она маленькая. Но страх не мог остановить ее. Родители должны понять! Она не хочет!!! Не могла она родиться в один день с этой дурой Людкой! Гнев душил ее. Пусть поплачут теперь без нее!!! Людка не будет иметь все игрушки по две, а тетка не сможет восклицать: «Как похожи!!! Одно лицо». Все. Все. Пусть живут без нее. Вот бы заболеть скарлатиной! Это было бы лучше всего.
Но вдруг Ли остановилась. Любопытство ударило мыслью: а как они там без нее плачут? Как бегают? Вот бы посмотреть. И она повернула. Плутала Ли долго. К вечеру пришла к дому. Отец сидел на лавке, видимо, обежав за целый день все районы вокруг. И не один раз. Сидел и плакал.
Повзрослевшая Ли сдернула с сестры изящную шляпку.
– Это мое!
Волосы у сестер отросли. Но только Ли умела хитрым образом скручивать их так, чтобы волнистая прядь свисала от пучка. Очень изящно. Люда, как ни старалась, повторить прическу сестры не могла. Ли тихо радовалась в душе. Повторюшка – дядя-хрюшка.
Они собирались в школу. И, как обычно, ссорились. Точнее, ссорилась всегда Ли. Людка молчала. Но она сама виновата. Эту шляпку она, Ли, своими руками смастерила. Ни у кого такой не было. К мрачному однотипному пальто прямого кроя так шла «таблетка» с вуалькой. Даже пальто переставало смотреться топорно.
Ли была пронзительно, уже не по-детски красива. А Люда, хотя каждая черточка лица была полной копией Ли, каким-то непостижимым образом – нет…
Они толкались перед большим зеркалом в небывало просторном по советским меркам коридоре четырехкомнатной квартиры.
На излете жизни эти подмосковные хоромы были дарованы властью их отцу, Конорскому, кадровому военному. За то, что всю жизнь мотался по гарнизонам по всей стране. Был он чистокровным поляком. Отставной полковник танковых войск, отец теперь устроился на чиновничью должность в Архив Министерства Обороны, который как раз и был в их подмосковном городке. И от дома недалеко – четыре остановки на любом из двух автобусов.
Учились сестры плохо – с троечки на четверочку. Но мать их всегда защищала: сколько школ сменили! Иногда по два раза в год!
Ли терпеть не могла зубрить. И сидеть за партой, ожидая, что будешь молчать, когда спросят. Зато одноклассники относились к сестричкам снисходительно.
Красота Ли произвела небольшую сенсацию не только в их классе, а и во всей школе. Ли всячески старалась показать, что она скромная и словно бы не осознает тех жадных взглядов, которыми ее провожают молодые люди. Она знала, что так прилично поступать, а кроме того это так радует учительницу физики – старую деву…
Они перешли в последний, десятый класс. Урок строевой подготовки проходил на улице. Бабье лето сговорилось с солнцем о тепле, поэтому все стояли просто в формах. Девочки никак не могли построиться. А ведь это так просто – встать в линейку и замереть смирно. Молодые люди стояли ровно, но перешучивались о чем-то между собой, подталкивали друг друга, заставляя выйти из строя на шаг вперед. Все были рады встрече после лета. Стоял гомон и смех. Две шеренги – девочки отдельно, мальчики отдельно – стояли напротив, а потому кто-то в шутку затянул: «Бояре, вы почем к нам пришли…»
Вдруг Ли случайно встретилась глазами с одноклассником Женей. Его глаза смеялись. Не ей, просто так. Но оказалось, что ей. Просто удивительно, как он вырос за лето! Мягкими неторопливыми движениями он чуть напоминал широколапого медвежонка. Черты лица были нечеткими, как бы расплывшимися. Но при всем этом жутко симпатичными.
Приказ военрука: «Р-р-равняйсь! Смир-р-рна!» заставил Ли отвести глаза. Смотреть на Женю она уже не могла. «Глаза заболят!» – одернула она саму себя.
Она еще много раз встречалась с ним глазами: на уроках (они сидели на последних партах через ряд, поэтому им не надо было оглядываться, достаточно было просто повернуть голову), на переменах, в столовой, на физкультуре. Правда, Женя почти всегда не занимался. Он сидел на лавке в школьной форме и жадно смотрел, как Ли делает угол на шведской стенке, отжимается от скамейки, крутится на брусьях и влезает по канату…
А потом Ли стало скучно. Она перестала смотреть на Женю. Он ей не разонравился, нет. Она просто теперь не смотрела на него. Ей было забавно: что будет?
Женя стал оказывать явные знаки внимания Людочке. Сестра прямо светилась от счастья несколько дней.
Сначала Ли жутко расстроилась. Ей в голову стали приходить странные мысли о том, что вот умри она сейчас, Женя себе этого не простит. Она даже представляла, какая она красивая будет лежать в гробу. И как он будет рыдать и надрываться, не в силах отойти от гроба, который в конце концов надо закопать! А он не может оторваться от нее!
Но Ли даже мимолетным движением не выдала, что невнимание Жени ее задевает. Она все поняла. И в ус не дула. Хитрый лис, тоже мне! Ее не проведешь. Если ты так, мы вот эдак!
Вот что Ли придумала.
Учителю английского было за сорок. Но он был высок, строен, умен и рассказывал массу интереснейших вещей, которых нельзя было прочесть в газетах.
Ли, зная цену своему очарованию, несколько раз опаздывала на его урок. Она прибегала чуть запыхавшаяся, сияющая и юная. Улыбалась виновато и ласково. Заложив руки за спину, чуть наклонялась вперед, раскачиваясь на мысках. Один взмах ресниц – и учитель был в ее власти. Он стал снисходителен к ее «фенькью, эскьюс ми, мазэ и фазэ». Она видела его ответную, легкую улыбку, слышала: «Сит даун, плиз, Лидия», и пробегала мимо него, скользя по полу почти на цыпочках. Исподтишка наблюдала за Женей. Она безошибочно рассчитала: он сможет справиться с ревностью к сверстнику, но настоящий взрослый мужчина – это и настоящий соперник.
Женя старался сделать все, чтобы Ли, наконец, сменила гнев на милость. Его привычной позой на уроке стала рука под головой, почти лежа на парте, повернувшись в ее сторону… Нежный профиль с хвостиком из пучка мучил его снами. Ли постоянно сталкивалась с ним в коридоре нос к носу, постепенно начиная подозревать, что он специально так подгадывает…
Ей нравилось его мучить. Она испытывала истинное блаженство, не сравнимое ни с каким взглядом его глаз, когда боковым зрением видела его полулежащим на парте, перехватывающим ее взгляд на учителя или следящим за ней на физкультуре… Вот именно. Удовольствие было куда больше. И в то же время он ей нравился.
Однажды они столкнулись с ним на углу прямо лбами. Прозвенел звонок. Она бежала в столовую. Он – в класс. Оба взвыли от боли и разбежались.
Женя принес в школу крошечное зеркало, помещавшееся в его широкой ладони целиком. Ловя весеннее солнце, пускал зайчик в лицо равнодушной Ли. Но, стоило ей повернуть голову, чтобы «поискать» нарушителя спокойствия, зеркальце исчезало в его ладони, а в глазах плясали веселые искорки солнечного зайчика. Ли прекрасно знала, кто прячет зеркало, но каждый раз изумленно оглядывалась, делая вид, что пытается понять, кто это. Игра Жене безумно нравилась. Ли тоже…
…Солнечный луч прорывается в узкую щель бритвенного лезвия. Ли смотрит сквозь него на знакомые окна. Кто-то наблюдает за ней из окна. Или ей почудилось?
…Он посмотрел в окно. Мать. Вот она. Сидит на скамейке. Положила ногу на ногу. Он вглядывался в ее лицо и ловил себя на мысли, что черты ее – чужие. Так мало он видел ее за свои двадцать восемь лет. Зачем пришла? Какое-то пальто старое умершей матери, его бабки, ей нужно. Чушь какая-то. Откуда он возьмет это пальто? Его выкинули уже сто лет назад…
Женя увлекался фотографией. Притащив фотоаппарат под предлогом снимков для стенгазеты, он сделал несколько ее кадров «украдкой». Она все видела. И специально старалась принять как можно более выигрышную позу.
На школьном вечере даже в полутьме он не мог заставить себя подойти к ней и пригласить на танец. Ли двигалась очень красиво. Ее движения были ритмичны и манящи. Она знала: он смотрит на нее из темного угла. Ловит каждое движение, подаренное электрической вспышкой лампы. Металлический строб…
…Блеск бритвенного лезвия на солнце…
И никогда, никогда Людка не сможет так же, как она… Не видать ей сердца Жени. Он смотрит только на нее. Он не может оторвать взгляд. Как же хорошо так двигаться… и знать, что есть его глаза в темноте.
Однажды после перемены Ли обнаружила на своем столе записку. Сверху было написано: «Ли К.» Бесстыдно, быстро развернув ее, Ли прочла строчки, от которых у нее запылали глаза. Ей стало жарко, как будто в одно мгновение она перенеслась в душный летний день. Она ничего не ответила на эти строчки любви. Сделала вид, что вовсе их и не было.
Чем больше усилий Женя прилагал по завоеванию Ли, тем больше ей нравилось ему отказывать. Иногда ей хотелось погрузиться в его глаза, отдаться его любви, но тогда она потеряет его больной взгляд! А ведь нет ничего слаще…
Только иногда она позволяла себе смотреть на него. Когда пила утром чай с молоком и стояла у окна. Он первый бежал в школу. Проходя прямо под ее окнами. В классе он будет терпеливо сидеть и ждать, повернувшись лицом к двери, когда она войдет. Чтобы схватить ее первый растерявшийся взгляд. Но пока она будет медленно потягивать чай с молоком… Однажды он поймал ее взгляд, когда она выходила из подъезда. Она не ожидала. Поэтому посмотрела. С тех пор ему удавался этот трюк несколько раз, пока Ли не решила ходить в школу позже… Поэтому она и пила чай с молоком у окна. Еще она могла спокойно разглядеть его, когда его вызывали к доске. Он тогда думал только о том, как ответить урок, и был трогательно беззащитен… Насмотревшись вдоволь, Ли снова превращалась в злую кокетку.
Школа кончилась. Сестры пошли работать официантками в ресторан «Звезда». Конечно, это была идея Ли. Отец настаивал на институте, он уже и ходы все разведал… Но Ли была упряма, а Люда ей в рот смотрела.
Их никто и никогда бы в ресторан не взял, если бы не все та же протекция отца. Людка гадала, каким образом ловкой Ли удалось его умаслить. Одно Людка знала – Ли может все!
Людке нравился просторный зал с чисто застеленными столами, убранными салфетками. Ей нравилось сервировать. А лица! Когда кто-нибудь заказывал фромаж и рябчиков, шофруа или сканцы, вряд ли представляя себе, что это вообще такое, но жадно желающий узнать, потому что звучит заманчиво, – на это стоило посмотреть!
К семнадцати годам красота Ли приобрела законченность отшлифованного куска мрамора. Недоброжелатели могли бы сказать, что расположение ее глаз, носа и губ напоминало открытку с нарисованной стилизованной кошечкой. Огромные, в пол лица, широко расставленные глаза, вздернутый крошечный носик, маленький, идеальной формы ротик. Очарованный же ею мужчина мог, пожалуй, сказать, что она напоминает ему аристократку прошлых веков, как их изображали на картинах: пухлый аккуратный рот, изящный мелкий нос и огромные распахнутые глаза.
Ли быстро освоилась на новом месте. Она умела роскошно улыбаться. Конечно, когда это было нужно и тем, от кого что-нибудь зависело. Ей безумно понравилась их форма. Белый передничек, который они накалывали на простое темное платье и белые цветы из флердоранжа в прическе делали ее похожей на гувернантку прежних буржуазных времен. Работница советского общепита. Всех ее коллег эта форма раздражала и даже унижала. Ли же чувствовала себя так, словно и родилась в ней. Она только укоротила и без того недлинный подол. Форма ей шла. Впрочем, как и любая одежда. Что бы она ни одела – ей было к лицу. Любой фасон шляп, любой крой платья, брюки, брюки, брюки… Уже в первый месяц она заработала достаточно, чтобы приодеться. Чаевые так и текли к Ли рекой. Как жаль, что ими принято делиться! Она одна приносила больше всех других, вместе взятых. А тут еще старшая официантка приревновала к ней своего бабника-мужа. И растущий из-за чаевых авторитет Ли. Ну, улыбнулась ему – такая малость! А ему приятно. Старшая устроила скандал, обвинив Ли в развратной поведении, позорящем их советский ресторан.
– Маленькая шлюшка! Задница с пятачок!
Пока старшая официантка кричала, сбежался весь персонал. Людка в ужасе ждала, что же теперь будет.
Ли спокойно смотрела на орущую коллегу и про себя думала:
«Жаба жирная. Да твоя задница не заслуживает и пинка в виде чаевых! Дура набитая. Ты думаешь, я буду с тобой тявкаться? Помечтай, уродина».
Хотя она стояла спиной к двери, по взглядам окружающих она поняла, что вошел директор. Вместо того чтобы высказать свои мысли или ругаться, она изобразила такое тихое отчаяние, такие непонимающие и покаянные глаза, которые были достойны театра. Все сразу поняли – этот обиженный ребенок и не понимает, в чем виноват. Ей даже невдомек, в чем смысл этих обвинений. Одного взгляда директору было достаточно. Он хорошо знал отца девочек. В такой приличной семье не может быть «маленьких шлюшек».
– Молчать! – рявкнул он на зашедшуюся в визге старшую официантку. – Вы уволены.
С тех пор с Ли никто не связывался.
Жаль, что дома вечно кто-нибудь был. Особенно Людка-липучка. Ни шагу от нее. «Ни минуты нельзя побыть одной!» – думала Ли, медленно раздеваясь. Она делала это танцуя. И заперла комнату, чтобы никто не вошел.
Трельяж отразил ее гибкое кошачье тело каждой створкой.
Ли с удовольствием рассматривала свое тройное отображение. В дверь стучали. Людка. Фиг тебе. Ли повернула одну из створок. Теперь ее отражение убегало, неисчислимо множась, вглубь зеркала…
…Лезвие бритвы отражало листву… и гладило нежную кожу…
…Так она могла стоять часами, не отрываясь от своего отражения. Что и делала часто в детстве, пока Людка нянчила пупсиков. Свое лицо она знала до мельчайшей черточки. Все выражения, капризы, улыбки – все оттенки ее настроений сначала прошли через зеркало. Так что она точно знала силу каждого своего взгляда. До чего же ладно она устроена! Неширокие, но женственные бедра, узкая талия рюмочкой, маленькие, высокие, восхитительной формы груди. Она смотрела на себя и невольно сравнивала их с двумя наливными яблоками, к которым так и хочется припасть губами… Ли вздохнула. Накинула халат. Величественно, по-королевски, покинула комнату. Распахнув дверь перед самым носом сестры.
Но через несколько секунд за Ли захлопнулась другая дверь – в ванную.
В каком-то итальянском фильме она видела, как героиня блаженствовала в пушистой пене. Увы! На советских прилавках буржуазных излишеств не было. Зато был импортный шампунь с ароматом розы, который отец подарил матери на 8 марта. Ли выплеснула в ванну все, что оставалось во флаконе. Синтетический дурман розы обнял ее.
Медленно, гладя шелк кожи, опустилась в горячие руки воды. Зачерпнула пену горстями, украсила пухом груди. Красные маковки выглядывали из снежной белизны. В каждом движении Ли было любование собой. Дунула – веселые пузырьки прыснули в стороны. Засмеялась. Бездумно, счастливо.
Лежала в ванне битых два часа.
И плевать ей было, что отец стучал в дверь и требовал освободить ванну… Она блаженствовала под его стук и возмущенные выкрики.
Вышла лениво, горделиво, расслабленно. Укутанная полотенцем. Так все иностранки делают. В итальянском фильме так и было. Отец лишился речи от возмущения ее видом.
Рухнула голая спать.
Сестра напрасно кричала и ругалась, пытаясь выжать из флакона последние капли шампуня. Ей нечем было мыть голову.
Ли младенчески спала.
Отца сестры почти никогда не видели. Вставали поздно. Ресторан открывался в два. Отец уходил на работу – они еще спали. Вечером он приходил, ел свой ужин, смотрел программу «Время» и шел спать. Часа через три-четыре, но каждый раз по-разному, возвращались дочери. Обычно на такси. Благо, зарабатывали они достаточно. Отцу очень не нравилась их жизнь, но сделать он ничего не мог. Вырастил на свою голову! Мало им было икры и красной рыбы, что таскал он по спецзаказам! Дома палец о палец не ударят! Мать все делает. И стирает, и готовит. Принесут свои объедки и гордятся этим. Стыдобушка!
Ли ненавидела зиму. Ходишь, как медведица, в шубе. Ничего под шубой не видать. Шуба была искусственная. Ли про себя звала ее «уши чебурашки». Утешало только то, как эффектно она умела сбрасывать это старье. Боже, как она ее ненавидела! Натуральный мех стоил дорого. Отец наотрез отказался покупать. Да плевать ей. Она и сама может себе купить. Но не будет. Ни за что. Пусть все смотрят – она бедная! Может, кто из клиентов купит! Будет она свои деньги тратить! Не стоит торопиться. К тому же, все натуральное, что она видела, ей не нравилось. Облезлый кролик, тяжелый мутон. Она инстинктивно чувствовала: вся эта совковая топорность не для ее прекрасных хрупких плеч. Зато у нее летящая походка. Ходить красиво Ли умела. Как манекенщица на подиуме. Мужчины ей вслед оборачивались, когда она, шлифуя каждый шаг, шла к ресторану в шубе из «чебурашки».
И так же филигранно скользила между ресторанными столиками.
Кто-кто, а Ли умела заставить клиента ждать. Об этом ее искусстве между другими официантками даже анекдоты ходили. «А что им, – говорила Ли, – Они же отдыхать сюда пришли. Вот и пусть отдыхают». Приходила именно тогда, когда клиент уже поднимался, чтобы жаловаться начальству и находился в той точке кипения, возврат из которой к первоначальному состоянию может продлиться до конца дня. С ленивой грацией красивой кошки она подходила. Один поворот головы на длинной шее – и клиент оседал под ее холодной красотой. Но снова начинал закипать от спрятанного за улыбкой неуловимого хамства, с которым она принимала заказ. Вроде бы и пожаловаться нельзя, и противно, как будто в душу плюнули.
Девушки-коллеги завидовали Лидии: с ней постоянно происходили романтические приключения: письмо в почтовом ящике с признаниями в любви, розы, загадочно появившиеся в еще пустом ресторанном зале… Все это было банально, но происходило только с Ли!
В сущности, окружающие были для нее блеклыми, невзрачными тенями, она видела их, словно сквозь дымку. Но в то же время больше всего на свете она любила ловить восхищенные взгляды. Профессия ее полностью соответствовала этой ее склонности. Официантки всегда на виду. За красивые глаза она собирала чаевых больше всех. Ей так завидовали товарки! А чего тут завидовать? Похотливое мужичье! Она умела поставить их на место. В следующий раз были как шелковые, только смотрели жадными восхищенными глазами. Ох, как же ей нравилось их доводить! Она буквально питалась их отчаянием и жгучим желанием, как другие питаются колбасой и картошкой.
Как и следовало ожидать, Ли первой из двух сестер потеряла девственность. Не по любви. И не из любопытства. В глубине души она всегда знала, что работа официанткой для нее – только трамплин в высший свет. Видит Бог, она была достойна всего самого лучшего. Таких ног, как у нее, не было во всем городе! А о шарме и говорить нечего. Ли чувствовала, что способна затмить Париж. Вот только как туда добраться?
Работать, в отличие от дурочки Людки, она не любила. Рабство, вот что это такое. И слово «работа» произошло от слова «раб».
Конечно, поклонников у нее было полно. Но, как назло, все не те. Ходил один уголовник и смотрел тяжелым взглядом. Потом исчез. Может, посадили, может, явки сменил. Или обычные, ничем не примечательные мужики. Голытьба! Нужны больно! Ли как видела под ногтями грязь, так вся покрывалась коркой холодного презрения. Добиться даже одного ее взгляда было уже невозможно.
Но самым прилипчивым оказался один инженеришка. Видно же, что беден, как мышь, а туда же! Ногти, правда, были чистые. Пальцы длинные, как у аристократа. С первого же раза Ли выяснила, кем он работает. Как узнала, что инженер – интерес ее к нему сразу иссяк. Он приходил и заказывал всегда какую-нибудь мелочь – кофе, например. Ли аж мутило, что ради такой ерунды она должна обслуживать стол. Тощий, высокий. Лицо узкое, как у Эль Греко. И глаза страдальческие, грустные. Нос с горбинкой. Не красавец. Первое время он все пытался заговорить с ней. Ли отвечала ледяным молчанием на личные вопросы, и односложно – на заказ. Какие с кофе чаевые? Он никогда не оставлял на чай ничего, кроме молящих взглядов. Ему она не улыбалась. Потому что он был премерзким типом. Караулил ее после работы. Она много раз видела его фигуру во тьме ночи, маячившую в любую погоду рядом с рестораном, когда она выходила после работы. Хорошо еще, что Людка-липучка всегда рядом! Неужели выспаться неохота? Ему же завтра на работу! Придурок. Цедил свой кофе он с убийственной медленностью. Каждый глоток растягивал, словно эта чашка кофе была его последним желанием и его ждала казнь после того, как он ее допьет. Но однажды он Ли удивил. Как обычно, она брякнула на стол перед ним блюдце с пирожным и кофе. И ушла, не отвечая даже на его вежливое приветствие и «спасибо». А когда вернулась со счетом, на столе лежал лист бумаги. Ли чуть счет не выронила. Это был ее портрет. Инженеришка смотрел на нее выжидательно и моляще.
– Это вам. Может, сходим в театр? – едва не задыхаясь от волнения, прохрипел он.
Ли взяла в руки портрет. Она красива, спору нет.
– Не хотите в театр? – расценил ее молчание инженеришка. – Тогда, может, в ресторан?
– В ресторан?!
Ли чуть со смеху не лопнула. Ее – в ресторан! Вот умора!
От природы у инженера был бронзовый цвет лица с едва уловимым зеленоватым отливом. Очень странно выглядел на таком лице румянец. Он смолчал.
Уходя, Ли бросила: «спасибо за портрет». Вот коллеги обзавидуются! Она всем портрет показала. «Ну и ну! Похожа!» – говорили все. На обороте было его имя и слова любви. Ли всем дала прочитать. «Мне жаль, что вы не хотите говорить со мной. Поэтому я вам пишу. Меня зовут Андрей Прохоров. Своим равнодушием вы не оставили мне выбора. Я люблю вас. Выходите за меня замуж».
– Знаете, куда он меня пригласил? В ресторан! Вот развлечение, да?
– Он ничего. Молодой, – говорили ей. – Влип в тебя – по уши. Пойдешь за него?
– Еще чего.
Андрей Прохоров не сразу понял, почему так пялятся на него все официантки. А когда понял, рванулся и ушел. Исчез он надолго. Но прошло месяца полтора, и его снова увидели на привычном месте.
После этого случая Ли стала просить других официанток обслужить инженеришку, когда он садился за «ее» стол. Он ничего не мог понять. Каким это образом поменяли столы? Куда бы он ни сел – Ли не принимала заказ.
Наконец однажды Ли поняла, что способ вырваться в люди есть.
…Он был еще нестар. Лет сорок пять. Солиден. С увесистым брюшком. Взгляд властный, но в то же время какой-то мутный, неустойчивый, словно задерживать на ком или чем-либо свой взгляд он считал слишком обременительным для себя. Начальник крупнейшей в городе промтоварной торговой базы. Жены у него не было. Во всяком случае, все усилия Ли по ее выявлению были напрасны. Вадим Соломонович. Он и стал ее первым мужчиной. Колечки, браслетики, импортные шмотки.
Когда он приходил в ресторан, то всегда садился за «ее» столик. Ему не потребовалось много усилий, чтобы соблазнить девочку-конфетку, достойную Парижа. После того, как она узнала, что он – начальник базы…
Ли вскоре поняла, что Вадим Соломонович (а она именно так его всегда и звала) очень ей нравится. Нет, кроме шуток. Не за шмотки и колечки.
Жест толстыми пальцами, которым он подзывал официантку, загребущий какой-то жест, почему-то волновал ее. И было больно, если он звал так не ее, а какую-то другую девушку. Жест у него был один. На всех.
Зная, кто он, начальство позволяло Ли немного посидеть с ним вместе. Вадим Соломонович всегда заказывал для нее шампанское. Или хорошее грузинское вино. Самое лучшее, которое для него всегда было в этом ресторане.
Вадим Соломонович видел, как шампанское кружит голову девочке. Ли быстро пьянела… И становилась еще очаровательнее.
– Балерина! – восклицал солидный любовник.
Она не несла чушь, не была ни весела, ни грустна, не становилась ни на каплю развязнее, но оторвать взгляд от нее было невозможно. Она мягко и призрачно светилась. Никакое фото не могло бы передать особую, только ей свойственную туманность в широко расставленных глазах.
Сама она чувствовала, как растворяется усталость в ногах, каблуки становятся продолжением ног, расслабляются, влюбляются друг в друга неторопливые мысли. И больше ее ничто не раздражает. Ни шуба из «чебурашки», ни Людка-повторюшка, ни отсутствие в магазинах розовой пены, ни ресторанное рабство… Она сидит рядом с человеком, который выведет ее в «свет», сделает ее королевой, милый, милый… Ли смотрела в его широкое одутловатое лицо, искала искорку в туманных глазах и думала, что они чем-то похожи, но не формой глаз, а взглядом… «Это мой мужчина. Мой. Это ОН».
Но главное – сколько бы она ни пила, на утро была свежей. Она искренне не понимала людей, у которых болит от выпивки голова или того хуже – тошнит!
Ли много раз просила Вадима Соломоновича купить ей шубу. Он обещал. «Поступает всякая чепуха. Ничего, достойного тебя, лапуля. Но, как придет, будешь ты у меня в шиншилле».
Еще они планировали летом в Прибалтику, на весь отпуск. Вадим Соломонович, правда, не говорил, что собирается на ней жениться, но это как-то подразумевалось само собой в их отношениях. Ли часто думала о свадьбе. Приглядывалась к платьям, хотя и думала: «Пожалуй, не стоит. В том, что висит здесь, замуж выходят все подряд». Во всем остальном Ли продумала всякие мелочи. Даже потренировалась красиво расписываться.
Они летали «в Сочи на три ночи». С пятницы по понедельник. В начале мая там уже было жарко, но не душно, потому что дожди еще не начались. Ли была на седьмом небе.
Однажды Вадим Соломонович взял Ли на пикник. И сестру ее пригласил. Сколько Ли ни уговаривала его не брать Людку с собой, он почему-то уперся. И сказал, что ТАМ они себе никаких глупостей позволять не будут. Но если она не хочет, может не ехать. Провести выходной с любимым было для Ли столь заманчивым приглашением, что она, скрипя сердце, согласилась на Людку.
Пикник прошел удачно. Для всех, кроме Ли. Людка, конечно, была в восторге. Она бегала по траве, как дитя природы, и всем уши прожужжала, как она наслаждается свежим воздухом и солнышком. Компания была совершенно мужская, если не считать сестер. Солидные дядечки – торгаши, директора, начальники – относились к ним, как к детям. Людка этому и соответствовала. Ли же была не в своей тарелке. Хотя она и видела косые взгляды мужчин, но никто настоящих авансов ей не делал. Все как бы обходили ее стороной: дети они и есть дети. Из чистейшего озера один за другим вытаскивались изящные форели и жирные карпы. Ли только диву давалась. Их отец всегда приносил в судке только тощих уклеек.
Ли попыталась было уединиться с Вадимом Соломоновичем, но встретила решительный отпор. Он так посмотрел на нее… что у Ли вся душа внутри перевернулась. Как он мог так смотреть на нее?! Начальственно, как на кладовщицу своей базы…
Был конец мая, но вода в озере была еще холодная. Ли разделась до невесомого купальника и нырнула. Людка трогательно упрашивала ее не делать этого, но разве Ли уговоришь? И отказывалась вылезать. Плавала, как ни в чем ни бывало. С грацией русалки, так же, как и ходила. Полагая, что все должны любоваться ее движениями. Губы стали совсем синими.
Ей хотелось утонуть. Так ей было гадко.
– Да она с придурью, – сказал один начальственный муж другому, нехорошо усмехнувшись, повертев потихоньку пальцем у виска и кивнув на Вадима Соломоновича. – Точь в точь, как и родственничек.
Вадим Соломонович ходил вдоль берега злой и красный.
Удружила! Артистка… Балерина! Тит твою…
Вдруг Ли стала захлебываться. По-настоящему.
Людка хотела броситься к сестре-близняшке. Ее удержали силой.
У Ли свело ногу. Она испугалась, что может вот прямо тут умереть. Тонуть расхотелось. Инстинкт взял свое. Выкарабкалась сама. Никто из солидных дядечек в воду не полез. Вадим Соломонович, правда, услышал упрек:
– Ну что же ты? Твоя же племяшка тонет!
Ли напоили водкой. Она порозовела, похорошела и успокоилась. Всех спиртное возбуждает, а ее – всегда успокаивало. Как молоко матери.
Возвращались на четырех черных «Волгах».
Обратно Ли ехала, тесно прижавшись в машине к Вадиму Соломоновичу. Ей было очень хорошо. Она вдруг подумала, что сию секунду – самый счастливый момент в ее жизни. Горячая водочка растеклась по жилам. Вадим Соломонович сидел, как истукан, не шевелясь. Ли играла его поясом на брюках. Людка, сидящая по другую руку директора базы, как всегда не отрывалась от окна. Шофер смотрел только вперед, выбирая кочки поменьше на сельской дороге.
Ли подумала, что она, конечно, ошиблась. Ей показалось, что он так посмотрел на нее… В данную волшебную минуту она была просто уверена, что ей показалось…
Но ей не показалось. В один прекрасный день Вадим Соломонович привел в ресторан свою жену. Ли на негнущихся ногах принимала у него заказ. И смотрел начальственно. Как на последнюю тряпку. Коллеги шушукались и посмеивались за ее спиной. Когда Вадим Соломонович желал закончить свой очередной роман, он вытаскивал на свет божий свою жену. «Жена – отличная вещь, я вам скажу. Когда надо – сидит дома, пироги в духовке парит, когда надо – нате вам, прошу любить и жаловать. Женат! И точка».
Ли напилась. Нет. Напилась – не то слово. Она хотела выпить столько, чтобы уснуть. Навсегда. Не хотела она видеть мир. Она знала, что если выпить слишком много, могут и не откачать. Что она и проделала. Но ей не повезло. Надо было в одиночку пить, а она – в ресторане. Посудомойка нашла Ли. Врачи вытащили с того света. Неделю в больнице – и домой. После такой встряски легче вроде и не стало, но, победив смерть, она смогла думать о чем-нибудь другом, кроме своего возлюбленного.
Одно за другим! Тут еще Людка – Людка!!! – надумала замуж идти. И пригласила ее в свидетельницы. В свидетельницы! Какое унижение! Ли во всем привыкла быть первой. Она была уверена, что и замуж выйдет первая. Но с другой стороны, чему тут завидовать?
«Господи, где она такого урода выкопала?» – думала Ли. Простой рабочий. Под ногтями, конечно же, грязь. На лице – дебиловато-радостная улыбка. Вечно голодный. А тощий! Сирота казанская. Детдомовский, кажется. А фамилия! Козловский! Кто ему только такую в детдоме дал! Дура сестра. По нему же сразу видно – он никогда никем не станет. Так и останется бревном, дубиной, как есть сейчас. А Людка скоро будет нянчить своих пупсиков. Настоящих. Но самое смешное – Людка ушла из ресторана. К нему, на завод! Укладчица, или как ее там…
Свадьба была в родном ресторане. Все свои. От этого Ли было еще противнее. На всех фотографиях так и осталось ее кислое лицо. Когда она была недовольна, то смотрела чуть исподлобья, надувая губы, что придавало ей легкое сходство с овцой. Особенно в профиль, потому что подбородок у нее был невыразительный, скошенный.
Ох, и напилась же Ли на свадьбе сестры! Она помнила все только до определенного момента. Помнила, как поднимали тост за будущее детей молодоженов, орали «горько», потом кто-то стал пить за день работников общепита, помнила, как инженеришка маячил за окном на своем обычном посту, помнила, как упала, закружившись в танце… Проснулась в незнакомой квартире.
Коммуналка. Кто-то хлопал дверями, ругался на кухне… Во рту было нестерпимо тухло. Голова еще кружилась. Бедняцкая, почти казарменная обстановка холостяцкого жилья. На крашенной стене висел… ее портрет. Незнакомый мужик сидел за столом спиной к ней. Из одежды на нем были только трусы в социалистический цветочек. Вдруг он обернулся. Благородные тонкие черты озарила виноватая улыбка.
– Доброе утро, – вежливо сказал он.
«Инженеришка!» – мелькнуло у Ли.
– Меня зовут Андрей.
Она вскочила, закрываясь простыней. Он расхохотался.
– Да ты не смущайся!
Теперь она увидела, что он ел из железной банки зеленый горошек. От вида еды ей чуть не стало дурно. Он усадил ее.
– Ты сиди. Я за водой сбегаю.
И исчез за дверью. Когда он пришел, Ли уже была полностью одета. Она хотела бежать. Он загородил собой дверь. Вода из стакана расплескалась. Он брякнул его на первую попавшуюся поверхность. Задвинул щеколду и быстро, умело начал раздевать ее. Сама не зная почему, Ли не стала сопротивляться. И дело было не в том, что сил не было. Навалилось какое-то странное оцепенение, когда он гладил ее затылок, одновременно расстегивая кофту. Голубые его глаза стали совсем черными…
Пока он без сил лежал на кровати, Ли, мучаясь жаждой, схватила стакан с остатками влаги. Сделала большой глоток, задохнулась… В принесенном Андреем стакане была водка…
Она вышла за него замуж. Зачем? Просто вышла и все. Не могла иначе. Андрей заворожил ее своей страстностью. И Ли подумала: «А вдруг это ОН?»
Первой странностью мужа оказалось то, что он попросил, чтобы на свадьбу она надела те цветы из флердоранжа, что носила в ресторане. Ли долго не сопротивлялась его желанию. Ей было все равно.
Андрей переехал в их дом. В большой квартире теперь было не повернуться. Мать, отец, двое дочерей со своими мужьями. Поэтому все чаще отец уходил на рыбалку…
Людка ходила беременная и гордая, как курица.
Им с Козловским скоро дали квартиру. От завода. Район, в котором был их новый дом, был экологически неблагополучным. Квартира на самом верхнем, пятнадцатом этаже! По тем временам – небоскреб. Из окна страшно выглянуть. Но своими квартирами не бросаются. Они переехали.
Ли тоже была беременна. Но вовсе не испытывала по этому поводу чувств, которые составляли весь смысл Людкиных разговоров. Более того, слушать радостное кудахтанье сестры ей было нестерпимо противно. Как ее тошнит – «это он растет». Как у нее бывает изжога – «это от волосиков». Как он начал биться – «словно бабочка»! Иногда Ли запиралась по старой памяти одна в комнате, раздевалась и с ужасом разглядывала себя в любимом трельяже. Уже на первом месяце ее чудесная талия исчезла, как выдумка. Лицо подурнело, стало напоминать Людкино до беременности. Тоска! Ли охватил страх. Такая она может разонравиться даже мужу!
Она быстро поняла, что у Андрея своеобразный нрав и скверные привычки, бросать которые он вовсе не собирался. Он привык есть где угодно, только не на кухне. Поев, он оставлял все как есть там, где закончил свою трапезу. В постели, на ковре в гостиной, на подоконнике… Однажды Ли обнаружила огрызок, аккуратно лежащий на полу в туалете. Фантики от конфет, обертки от плавленых сырков и просто крошки… Все это она должна была ежедневно убирать. Андрей вставал всегда раньше нее, привыкшей к ресторанному расписанию. Он требовал завтрак в постель. Сначала было еще ничего. Это был просто завтрак. Но, по мере того, как живот Ли рос, Андрей становился все грубее, а требования его все «смешнее». Он хотел, чтобы Ли подавала ему завтрак непременно в том самом платье с белым передничком, в котором до беременности работала в ресторане. Ли считала это милой причудой и соглашалась. Короткая юбочка жалко топорщилась на животе. Флердоранж украшал отросшие темные корни волос блондинки Ли. Но фантазии Андрея шли все дальше. Теперь он платил ей, как шлюхе. Платил за завтрак в постель, платил за постель… Копейки. И это были ее единственные деньги, так как позволить себе лезть в кошелек отца она не могла.
Ли знала одно: она хочет, хочет, хочет, чтобы Андрей любил ее. Эта жажда росла в ней вместе с животом. И чем тяжелее ей было нести бремя, тем больше хотелось любви. Хотелось, чтобы он ее пожалел, ну, просто погладил по голове… Андрей никогда этого не делал. Он заставлял ее готовить и стирать отдельно от матери. Он ее дрессировал.
Ли теперь часто плакала. Она не могла любоваться собой, на нее не смотрели мужчины…
Она ненавидела этот живот! Всем своим существом.
Однажды она вышла погулять. Бездумно шла. Ничего «не видя» вокруг себя. Вдруг резкий звук тормозов. Падение.
Все обошлось. Ли отделалась испугом. Чудом, ее едва задело. Мужик выскочил из машины и рявкнул матом. Потом увидел, что беременная, и замолчал.
А Ли была в каком-то странном оцепенении, и чувств – никаких. Только смутная досада. И презрение к водителю, протягивающему к ней руки, чтобы поднять с асфальта…
Однажды мать вернулась с работы утром. Застала дочь голую в одном передничке на стоящем колом животе, рыдающей над червонцем.
Мать выгнала Андрея.
Вернувшись с работы, он увидел свои вещи – хилый чемодан и чертежи, испещренные неприличными рисунками – выставленными за дверью. Он ушел, чтобы никогда не вернуться иначе, как алиментами.
Ли родила мальчика. Выяснилось, что она полностью сохранила свою фигуру. Уже спустя месяц Ли снова почувствовала себя если не счастливой, то хотя бы любимой самой собой. Она влезла во все свои старые шмотки. Они еще не вышли из моды. Тогда мода двигалась медленно, как уважающая себя дама. Не то, что сейчас.
Но этот ребенок! Он стал для нее воплощением ее неудачи. Она назвала его Сашей.
Пока Ли была беременна, она не пила ни капли спиртного, хотя иногда хотелось этого зверски. Родив, а сказать точнее, избавившись от живота, она решила дать себе волю. Через два месяца у нее «пропало» молоко. Если долго кормить, грудь обвиснет. Хуже этого кошмара Ли не могла представить себе ничего на свете. Она катала колясочку с пухлым, похожим на херувима, Сашей. Стройная, красивая, как никогда, одетая дорого и модно. Представляла, как прелестно смотрится: молодая мать ухаживает за сыном. Она была так молода, что ее даже спрашивали: уж не с братиком ли она гуляет? Возвращаясь домой, она была совсем одна, если не считать на редкость спокойного младенца. Ли представляла себе, как сестра Людка с мужем едут на работу на завод. Стоят рядышком, как воробышки, жмутся друг к другу в толчее автобуса. Как он пытается создать свой собственный интимный мир в этом еже утреннем аду. И как после восьми часов работы они вместе мерзнут в очереди за зелеными мандаринами к новогоднему столу…
Прошел год. Ли вернулась в ресторан.
Она была так же беззаботна и красива, как раньше. Надменности только поубавилось. Коллеги ее не узнавали. Она стала хитрее. На грязь под ногтями уже не обращала внимания. Толковые рабочие тоже много получают. Только ни один рабочий не смотрел в ее сторону. Зато Ли завела близкие знакомства сразу с несколькими влиятельными людьми. Денег и подарков было предостаточно… Но серьезных отношений у нее не было ни с кем.
Саша был в яслях и на руках у матери Ли, которая одна радовалась этому ребенку, своему второму, но любимому внуку. У Людмилы тоже родился мальчик.
У Ли вошло в привычку немного выпивать перед (чтобы легче бегалось и больше улыбалось) и после (чтобы снять усталость) работы.
Только выпив, она чувствовала, что, наконец, жива. Она думала: как же они, все эти люди вокруг нее: отец, мать, девочки на работе, любовники – случайные и нужные, красивые и перезрелые – как они не понимают ее! Ведь так чудесно быть пьяной… В этот, именно в этот момент Ли понимала с полной очевидностью, что любима. Любима родителями, коллегами, всеми своими мужчинами. Даже теми, кто уходил после первой же встречи. Неважно. Она – самая красивая. Она любима. Всем миром, самой судьбой. И от этой чудесной уверенности ей становилось хорошо. Словно глаза раскрывались, и она видела то, что обычно было скрыто от нее. Ну и что, что поползла тушь? Пускай испачкалось платье, когда она упала. Было же темно! Все равно она – самая красивая. Но главное – ей подвластна сама любовь. Будто она сама могла создавать ее для себя, как звезда излучает свет. Для этого свечения ей никто не нужен, она есть сама по себе. Выпив, Ли достигала, наконец, освобождения – от самой себя. Ей не нужна была любовь. Потому что она способна сама дарить ее. Дарить всей Вселенной… Жажда быть любимой на время утихала, отступала, капитулировала…
Наконец, ОН пришел…
Точнее, она сама поймала его, проголосовав такси на ночной дороге.
Свет фонарей выхватывал мгновеньями по-мужски красивые черты: квадратный подбородок, прищуренные блестящие глаза, уверенные сильные руки, держащие руль… Ли влюбилась. Она никогда раньше не встречала мужчину, от которого исходила бы такая бешеная сила… И она потянулась к ней. Инстинктивно, жадно…
Герман же был из тех мужчин, которые всегда отвечают на движение женщины. Чувствуют ее чутьем почти звериным…
Это была настоящая страсть. Ли возбуждалась, лишь смотря на него, так велика была его сила. Такого с ней раньше не было никогда. Обнимая его, она чувствовала, что наполняется его силой до краев, как сосуд. Ей ничего больше в жизни не надо. Только бы его сила всегда была в ней.
Двигался Гера как бог. С ним хотели танцевать все женщины на всех вечеринках, на которых они были вместе. Ритмичностью и пластикой он мог поспорить с представителем черной расы, а его мужественность и голубые глаза с все понимающим прищуром покоряли все женские сердца без исключения. Но когда все эти женщины видели рядом с ним Ли, их запал быстро сникал. Самая красивая пара – все говорили.
Ли любила выпить до встречи с ним. Чтобы придать себе больше шарма. И после. Потому что ей было слишком хорошо, а хотелось, чтобы было еще лучше. Больше, больше, еще больше кайфа.
Про сына Сашу Ли редко даже думала. Она привыкла, что им занимается мать. Кормит, водит в садик. Он уже совсем самостоятельный. Только вот беда – мочится в постель. Такой досадный недостаток!
Ли ноги сами несли к Герману. Бежала, всегда бежала к нему. По-другому просто не могла. Не могла не спешить к нему навстречу. Каждый раз сгорала с ним дотла. Ей все казалось, что этот раз – последний. Но он все не бросал ее. Ей было удивительно и радостно. Они любили вместе выпить. Это делало жар их тел и порыв их душ горячее и ярче. Ничего более. Совсем не то было с Андреем, первым мужем Ли. С ним она пила через силу, потому что он так хотел, потому что ему было скучно пить одному. Только теперь Ли поняла, как она его ненавидела. Она еще ждала от него любви!
Герман был разведен, как и она. Детей от первого брака у него не было.
Однажды они заехали на его такси в лес. Летние звуки смешивались со звуками их прерывистого дыхания и поцелуев… Там он предложил ей выйти за него замуж.
…Жили в доме ее родителей. Герман быстро нашел с ними общий язык. Ли родила второго мальчика. Глаза у него были огромные, чуть раскосые. Он поздно начал ходить и говорить. Иногда будто не понимал, что к нему обращаются. Только смотрел своими великолепными глазами… Мать Ли его не любила, как первого, Сашеньку, которому уже шел восьмой год. Мальчишка был смышленый и бедовый. Весь покрытый шрамами и шрамиками: этот – с дерева упал, этот – ободом колеса велосипеда полоснул, этот – бомбочку делали во дворе…
У Германа была однокомнатная квартира. Когда их общий сын немного подрос, он предложил Ли переехать к нему.
Ли подошла к Сашеньке и спросила, с кем он хочет быть: уйти с ними или остаться с бабушкой и дедушкой?
Сашенька долго смотрел на нее, потом – на бабушку. Глаза его наполнились слезами. Он сказал то, чего ждала от него мать:
– Я хочу остаться с бабушкой.
Ли с новой семьей уехала.
Вскоре умер отец Ли. Просто однажды утром не проснулся. Ли удивительно легко перенесла это горе, ставшее страшным ударом для их с Людмилой матери…
…Лишь когда Саше было лет четырнадцать, он вдруг подумал: «Почему у меня одного фамилия Прохоров? У бабушки – Конорская, у матери, Германа и малыша – Сивцевы? У тети Люды – Козловская? Почему?»
Сколько раз ему хотелось, чтобы пришла мама. Он ее так ждал! Так ждал! Особенно тихими зимними вечерами. Он стоял у окна, прилепив нос к подтаявшему стеклу, и ждал, ждал… Он хотел первым увидеть ее. Было что-то особенное в этих нудных вечерах. Такие вечера бывают только в домах пожилых людей. Все идет своим чередом – ужин, программа «Время», и – спать. Аж сводит всего от скуки. Ни гомона, ни смеха, ни припозднившихся гостей… Ни ругани, в конце концов. Тишина, как в могиле. Посуда не бьется, все вещи всегда стоят на своих местах… Саша представлял, мечтал, хотел знать, что же сейчас происходит в доме матери.
А Ли стала скучать. Денег было вдоволь. Муж – таксист. Но работа официантки надоела ей, как горькая редька. Откладывать и копить она никогда не умела. Ли давно поняла, что второй сын ее несколько дебиловат. Но мальчишка был незлой, всегда готовый помочь. Огромные раскосые глаза были все так же распахнуты миру. Ей говорили, что она зачала его пьяной. Это неправда. Когда она много пила? Разве только последние несколько месяцев. И то – от скуки. Изменял ей Герман? Может быть. Она его за ноги не держала. Да надоел он ей! Вот и все. Сколько лет прошло? Десять! Она смотрела на его поредевшие почти до лысины волосы, поблекшие голубые глаза, подернутые дымкой утреннего похмелья, и не понимала, что за страсть ею когда-то владела. Одна радость осталась – выпить. Ли стала делать это почти каждый день. Благо уж что-что, а выпивка в ресторане всегда под рукой. Лишь приложившись первый раз за день, она ощущала, что живет, дышит и ей хорошо. Алкоголь по-прежнему не оказывал никакого влияния на нее, кроме успокаивающего и расслабляющего. Он делал ее проще, честнее и чище. В людях она видела только хорошее, могла терпеть надоевшего мужа и рутину ежедневной беготни. Ли чувствовала – это почти святость. Она могла сказать людям то, что никогда не смогла бы сказать трезвой. Сказать по-доброму. Обласкать даже чужого клиента. Покормить ресторанными объедками собаку. Ей стало безразлично, модно ее платье или нет. Она видела, что на ее плывущую походку по-прежнему оборачиваются на улице, не взирая на то, что испачкалась одежда. Ну и что? Упала. После такой работы, как у нее, кто хочешь свалится.
Однажды она вернулась в двенадцать, как обычно. Герман ждал ее. Он тоже вернулся поздно. Последний рейс гонял в Шереметьево. Срубил много бабок. Жевал в кухне приготовленные собственноручно макароны по-флотски и ждал жену. Вышел к ней навстречу.
Вдруг Ли услышала над самым ухом выкрик:
– Что это?!!! Это – ЧТО?!!!
Ли не успела опомниться, как Герман схватил ее за руку и поволок к зеркалу. Она чуть не упала.
Ли посмотрела на себя.
– Ну и что? – выдавила, с трудом ворочая языком.
Смотрела в свое мутное отражение. Коснулась пальцами зеркала. Запылилось, наверное.
– Это не в зеркале! – кипя яростью, прошипел Герман.
Вокруг губ Ли была размазана помада. Явственный след чужих губ.
…Герман ее выгнал. Самое смешное – она не помнила, с кем была. Кто размазал поцелуем ее помаду? Но этот вопрос интересовал ее все же во вторую очередь. Герман сказал:
– Сын останется со мной. Убирайся.
Ли пожала плечами и ушла. Ночевала во дворе на скамейке. К матери идти не решилась. Утром пришла в ресторан раньше всех. Впервые в жизни. ОН уже ждал ее. Маленький, личико сморщенное, как сморчок. И улыбался… Ли чуть не вытошнило. Она сразу все поняла. Вот она, ее судьба. Когда она спросила, как его зовут, он ответил:
– Лешенька…
Так его мама всегда звала, с которой он и жил до сих пор. Лет ему было уже сорок. Потом он признался Ли, что она стала его первой женщиной.
Сразу же, едва Ли раскрыла рот, чтобы отшить его, он стал безумно шептать:
– Я люблю тебя, люблю, люблю… Не прогоняй меня…
Ли осталась с ним. Мать Лешеньки вскоре умерла. Скоропостижно. Как ждала, что придет, наконец, женщина, которая сменит ее… Дождалась… Лешенька стал часто выпивать с Ли.
Второй сын Ли остался у Германа. Он не разрешал бывшей жене приходить. Она подлавливала сына-подростка на улице, когда он возвращался из школы, и повисала на нем, заливаясь пьяными слезами…
В официантки она уже не годилась. Не кондиция. Руководство родного ресторана «Звезда» предложило ей место посудомойки.
Ли согласилась.
Лешенька каждый день говорил Ли, что любит ее. Она из жалости отвечала: «Я тоже тебя люблю». Но почему-то никак не могла почувствовать себя счастливой. Герман сейчас, когда она не видела его каждый день, казался ей прекраснее и любимее, чем когда-либо раньше. Она уже не вспоминала о наметившейся лысине и огрубевшей коже щек, покрытых недельной щетиной. Она вспоминала его походку – вразвалочку, от избытка еще бившейся в нем силы, его серьезный взгляд, который, казалось, проникал в самую душу…
Однажды ей стало совсем уж невмоготу. «Гера, Герочка», – шептала, словно он мог услышать ее.
Ли приехала в гости к сестре. Лифт долго трясся, доставляя ее на пятнадцатый этаж. Сестра часто говорила ей, что сначала не могла мыть дома окна. Аж холод и слабость в ногах до сих пор. Приготовив на скорую руку поесть, Людмила пошла кликнуть сестру, что чай уже на столе. Но Ли нигде не было. «Как в детстве, – по-доброму мелькнуло в голове у Людмилы. – Спрячется где-нибудь…»
Вдруг она ахнула. Молния прошла по спине.
Ли стояла в полный рост на карнизе не застекленного балкона, держась за стену, и, наклонясь, смотрела на колышущиеся далеко внизу сосны… Ветер раздувал подол ее платья. Ли легко балансировала. Одну руку она подняла. Она будто бы летела.
Тихо, тихо кралась Людмила.
А Ли в этот страшный миг парения над пропастью впервые с момента расставания с Германом чувствовала себя ровно. Именно ровно. Она вся искривилась от разлуки с ним. Изогнулась. А сейчас стояла прямо. Наравне с судьбой. Она была наравне со своей болью. Вот если бы всегда так стоять. День и ночь. А если шагнуть… Это будет высшая справедливость. Она, наконец, воплотится. Воплотится в себя истинную…
Не из желания сделать больно Герману. Вовсе нет. Эти детские мечты о мести через свою смерть давно оставили ее. В этот миг она желала счастья ему. Просто ей было хорошо так стоять над пропастью. Боль ушла. Спина распрямилась. Ли была впервые счастлива после разлуки с Германом. Но она понимала, стоит ей уйти с этой тонкой полоски поручня на твердый пол балкона, и боль вернется. Она победит. И Ли уже не будет с ней на равных. Если шагнуть…
Кралась Людмила на отяжелевших ногах. Только бы не спугнуть! Только бы половицы не скрипнули! Схватила сестру за ноги. Ли больно упала на пол, повалив сестру.
Наревелись потом вместе!
А тут еще новая напасть. Руки Ли, никогда не знавшие даже тяжелой домашней работы, ее нежные пальцы стали очень страдать от горячей воды, которой она мыла посуду в ресторане. Они все покрывались экземой и струпьями, больно шелушились. Откуда такое горе? Никакая мазь не помогала. Врачи говорили одно: бросайте такую работу. И отводили глаза от ее испитого лица.
Если быть честной самой с собой, Ли на самом деле вовсе не скучала о своем сыне от Германа. Она заливалась слезами, обнимала его, совала деньги – только с одной целью: это станет известно Герману. Ее сын – единственная ниточка, связующая ее с Германом. А вдруг он, наконец, увидев ее горячую любовь к сыну, сменит гнев на милость? Ли часто мечтала о нем, закрывала глаза, терпя поцелуи Лешеньки, представляя, что это – Герман…
…Прошло еще несколько лет.
Ли по-прежнему часто смотрелась в зеркало. Для своих сорока она выглядела великолепно. Ей так казалось. Она «не видела» поблекшей кожи, отвисших мышц, погрустневших глаз… Она хороша! Да больше тридцати ей никто не даст, хоть кого спроси…
Лешенька на заводе зарабатывал немного, она – посудомойкой – тоже. Тут еще «перестройка» грянула. Заводских всех выбрасывали на улицу. Тут уж не до жиру. Водка по талонам! Достать, конечно, можно, но каких денег это стоит! Нарядов у Ли почти не осталось. Пару платьев устаревшей моды. Да ну их! Не нужны они ей. Она давно поняла, что не в нарядах дело… Дело в походке, красоте тела и движений! Двигаться надо так, чтобы мужчина, глядя на нее, видел бы ее вовсе без одежды!
Пришла беда. Сестры-близняшки, Ли и Людмила узнали, что их мать умирает. Саркома. Людмила все ездила к ней в больницу, носила бесполезные ненужные грибочки с картошкой, а Ли пила… Потом врачи сказали, что операцию они сделать могут, но их мать умрет на операционном столе. Или два месяца – дома…
Ли привезла мать домой. Она ходила за ней, стирала простыни и тряпки, ужасно пахнущие страшной болезнью, покупала на ее пенсию и свои крохи дорогие обезболивающие, убирала, проветривала, не досыпала, вскакивая по малейшему зову матери, готовила кашки… Мать худела. Лешенька починил в доме матери Ли всю сантехнику, повесил новые веревки для белья, прикрутил разболтавшиеся ручки у дверей…
Когда мать умерла, Людмила приехала накрыть стол для поминок, а Ли пила… Она чувствовала себя потерянной, и, вспоминая себя молодую, понимала, что никогда по-настоящему не интересовалась матерью. Мать готовила вкусные щи. Мать выгнала ее первого мужа. Вот главное, что ей запомнилось. А еще как она дала ей стеклярусные бусы на Первомай в далеком шахтерском городке…
В свое время Ли перевезла в квартиру Лешеньки несколько предметов своей обстановки, с которыми не расставалась никогда: высокий торшер, репродукцию с картины Брюлова «Девушка с виноградом» в такой великолепной раме, что она была достойна настоящей картины, и старенькое кресло с вытянутыми подлокотниками, узкое, как сиденье пилота, как раз по моде шестидесятых, но говорят, сейчас прямо такое модно. Девушка на картине была как живая. Ли ее очень любила. Красивая. Не такая красота, как в наши дни, но все равно! Кресло. Сколько раз она мечтала, сидя в нем! …Ушло, все ушло за несколько бутылок. Но разве она не помечтала, выпив их?! Хоть еще раз, но помечтала. Не жалко! Постепенно в их с Лешенькой квартире остался только старый диван, простой деревянный стол со стульями и кухонные шкафы со сломанным текущим холодильником. Ах, да. Еще кошка Мурка. Недоверчивая к чужим, но ласковая к хозяевам. В пустой квартире легче дышится. Да и мишура все это. Вещи. Вся цена им – бутылка. Монахи, вон, вообще без вещей живут. Вещи – это наши глупые привязанности. Как игрушки у детей. Это то, что тянет нас вниз, не дает взлететь и мечтать…
…Их с Германом сына Ли совсем не видела. И Германа тоже…
Пришел день, когда старший сын Ли, Сашенька, приехал в ее пустую квартиру с девушкой и сказал:
– Мы женимся через две недели. Приходите к нам на свадьбу.
Ли так обрадовалась им, что не знала, куда усадить и чем накормить. Да и не было у нее ничего, чем кормить. Пирожные позавчерашние. Да чай. Девушка осторожно отхлебнула из потемневшей у ручки чашки с крошечной выщербленкой, покосилась на пирожное, но есть не стала.
Когда они ушли, а пробыли они всего минут двадцать от силы, Ли вдруг ощутила странную пустоту. Такого с ней никогда не было…
Мысли ее кружились и прыгали. Хотелось выпить. Ей уже давно так этого не хотелось. Пила, потому что иначе начинала болеть голова и ломить тело. Вроде и не хочешь, а выпить надо. А тут прям выпить захотелось. Девушка такая хорошая. Правильная такая девушка… Красивая. Немного похожая на нее, но какая-то не такая… Не помчится за мечтой.
Скоро свадьба старшего сына! Какой ужас! Так и до внуков недалеко. А ей всего со… Тьфу! Кому нужен этот возраст? Она хороша. Даже слишком. Когда она катала в коляске маленького Сашеньку, никто и не думал, что она – его мать! Внуки ей тоже будут к лицу: непохожа она на бабушку.
Но это все неважно, это не главное… Одна самая яркая мысль жгла ее: на этой свадьбе она увидит Геру. «Конечно, он будет с этой своей врачихой. Образованную отхватил! С ребенком. Ну, и ладно. Она страшна, как смертный грех. Жирная, не обхватишь. Даром, что молодая. Ну, и ладушки. Что мне за дело? Я увижу его». Ревность даже не задела Ли. Она чувствовала себя чистой и великодушной. В сущности, она такой и была.
Но Герман пришел один. С их почти взрослым сыном. Ли привела Лешеньку.
Гостей было немного. От обилия выпивки и закуски у Ли разбегались глаза. «Молодец, сынок! Сразу видно, мой».
Место, которое молодые выбрали для своей свадьбы, было необычным. Загородный дворец-усадьба. Они сняли ее целиком. По легенде булочник Филиппов полтора века назад построил его для своей любовницы цыганки. На высоком холме над рекой. Так же высоко, как была высока его любовь. Дворец, весь утремленный ввысь, имел, тем не менее, всего три этажа, правда, с высоченными потолками. Лепные карнизы, скульптуры амуров и демонов придавали дворцу совсем уж сказочный вид.
При советской власти и купец Филиппов, и цыганка (или их потомки) куда-то сгинули, уступив место спортсменам-олимпийцам, поскольку прекрасная природа и воздух были оценены по достоинству. Когда дворец перестал вмещать всех атлетов, рядом пристроили гостиницу. К ней присоединились корпус столовой, стадион, бассейн и прочие спортивные сооружения. Во дворце остался огромный, всегда пустующий банкетный зал, который, видимо, так никогда и не разбивали на комнатки-клетушки, и он остался в первозданном виде. В отдельных помещениях – ванны с гидромассажем и кабинеты спортивных врачей.
Вид на реку с вершины холма, когда-то столь чудесный, теперь весь был скрыт разросшейся зеленью деревьев и кустов. Лес, лес до горизонта. И мчащиеся облака. Банкетный зал имел свой, отдельный выход в сторону реки. Мраморные ступени, симметрично, полукругом, поднимающиеся к залу, поручни с лепниной… Во всем этом великолепии раньше Ли чувствовала бы себя королевой, пришедшей к вассалам на бал. Но ни одна подобная мысль почему-то ни разу не посетила ее.
Был конец июня. Ли смотрела на зелень кустов. Цвела очень поздняя сирень. Это было столь удивительно, что Ли подумала: «Надо же, какая красота. Просто чудо».
Труднее всего ей было дождаться начала. Когда, наконец, можно будет сесть за стол и кричать «горько!». Молодые все не ехали и не ехали. Где они могут болтаться с друзьями? Ли потихоньку бросала горячие взгляды на Германа. Тот их не просто не видел – он их не замечал.
Конечно, Ли выпила перед тем, как ехать сюда. Она увидит Геру! Какая-то струна дрожала внутри от одной этой мысли. К тому же она и привыкла пить перед встречей с ним. Всегда так делала. Чтобы жар тела и блеск глаз был ярче. Да и кто это заметит, что она выпила? Никто ничего не поймет.
«А вдруг их с Германом, как родителей жениха, заставят целоваться?! Надо же молодым показать, как это делается. Так положено. А кому еще? Больше некому. Мать невесты – разведенная. „Ах, ты. Совсем из головы вылетело. Герман же – не отец Саши. Отчим… Ну и что?“ Фантазию Ли уже ничто не могло остановить.
Но прошло все совсем не так, как ей мечталось. В самом конце праздника, когда Ли была пьяна почти до невменяемости, ей почему-то вспомнилось, как она мечтала о пикнике с Вадимом Соломоновичем. И чем он кончился…
„Жизнь моя! иль ты приснилась мне? Словно я весенней, гулкой ранью проскакал на розовом коне…“ Или как это там… У этого, как его… Неважно».
…Целоваться их не просили.
Герман танцевал. Но не с ней. Как он двигался! Боже мой! Эти молодые, как куры… Он один – орел.
Герман танцевал весь день, без устали. С девочкой-свидетельницей, упругой, налитой, деревенской, румяной. Все смотрели на них и удивлялись.
Лешенька смотрел на Ли и пил, пил, пил…
Ли смотрела на Германа и тоже пила.
На свадьбе сына Ли была ее сестра Людмила с мужем, старшим сыном, ровесником Саши, и дочерью восемнадцати лет. Дочь звали Галей. Она лихо отплясывала, крутя плиссированной короткой юбочкой.
«Надо же, совсем невеста, – думала про нее Ли. – Понарожала Людка».
И вдруг, неожиданно для себя, ощутила к этим взрослым совсем детям, своим племянникам, как волной накрывшее ее тепло. «Что это? Неужели Любовь?!» Ли всегда узнавала ее по щемящему чувству неуверенности. Непрошеные слезы готовы были запроситься на глаза. «Фу, как глупо. А вот бабушкой первая я стану. Незавидное первенство. Ха».
Ли еще выпила. Закуски было прорва – и икра, и красная рыба, и холодцы, и закуски разные… Глаза Ли уже ни на что не смотрели. Только привычно отмечали недостатки сервировки… Но она оборвала себя: «Это мелочи. Стол-то какой! Молодец, сынок!» Гордость за него снова выпросила слезы показаться на глаза.
Лешенька сидел тихо и пил. Ли совсем перестала замечать его, увлекшись своими мыслями. Такими новыми для нее, что она буквально не понимала, откуда они берутся.
«Перепила», – смутная догадка забрезжила в мозгу. «А Людка-то – одета лучше меня… Ну, и ладно. Молодчина… Точно: перепила».
Герман за весь вечер умудрился даже не взглянуть на Ли. А она этого так ждала… Он не смотрел не потому, что чувствовал к ней неприязнь. Просто она была старой, затрепанной и грязной страницей его книги жизни, возвращаться к которой он не видел никакого смысла.
Ли вдруг ощутила себя совсем одинокой. Про Лешеньку она забыла. Словно и не было его вовсе, не существовало. Все веселилось вокруг нее, кружилось, плясало и пело. А она сидела и пила. «Вон Людка танцует в обнимку с мужем. Козловским. А он, небось, ни разу Людке не изменил, – думала Ли. – Всю жизнь она для него – первая красавица. Он ни разу так и не понял, что она некрасива… Интересно, почему Сашенька пригласил меня на свою свадьбу?… И откуда у меня такой вопрос? Раньше – никогда бы даже не задумалась. Бедный котеночек, он хочет, чтобы у него все было, как у людей. Глупыш»…
Темнело. Длинный летний день готовился смениться следующим. Тишина стояла страшная. Все устали. Ждали. Когда придет автобус и вывезет их из этого загородного рая. Людмила собирала остатки икры и красной рыбы в огромную банку. Выносили недопитое шампанское. Большинство гостей куда-то разбрелись. Ли сидела за столом одна. Все в той же позе – сложенных на столе рук. С виду она была смертельно пьяна. Время от времени кто-нибудь бросал на нее оценивающий взгляд: не встанет. Но Ли думала. Она понимала, почему на нее так смотрят, но пропускала эти взгляды мимо, сквозь себя. Она чувствовала себя совсем прозрачной и легкой, как мотылек. Словно от нее осталась одна душа. Тела не было. Не было его тяжести, не было рук и ног. Только парящая душа. И именно эта душа сейчас думает и смотрит на суету вокруг. Странное это ощущение каким-то непостижимым образом делало ее необычайно свободной. От всего. От суеты. От всего материального. От людей. От самой себя.
Молодожены сняли номер в гостинице. Они уже ушли, попрощавшись со всеми, кроме Ли. Потому что думали, что она настолько пьяна, что уже ничего не понимает. Сидит, как истукан.
Когда автобус со злым уставшим водителем, наконец, прибыл, все рванули занимать места. Большинство старалось так устроиться в неудобных сидениях «пазика», чтобы можно было уснуть.
Только Ли не торопилась. Напротив, она стояла возле двери автобуса, тревожно озираясь кругом.
Лешенька исчез. Просто взял и исчез. Ли даже и не помнила, когда и куда он пошел. Непроглядный мрак кустов и деревьев, черная бездна журчащей где-то внизу реки, треск кузнечиков, одинокий крик какой-то птицы и больше – ничего. Где его искать?
Ли всех умоляла подождать.
В ответ слышались смех и брань.
– Что, потеряла своего мужичка с ноготок?
Так Лешеньку здесь окрестили за один день.
– Найдется. Проспится. Дорогу найдет. Полезай.
Ли ни в какую не хотела ехать без Лешеньки. С ней случилась истерика. Она плакала и грозилась лечь под автобус, если его не будет…
Задохнувшийся в перегаре и поту автобус ждал. Ли втащили. Дверцы захлопнулись.
Ли рыдала всю дорогу. Кто-то с пониманием отнесся: ясно ведь, сын женился.
Но Ли плакала о Лешеньке. Где он? Что с ним? Ли вдруг поняла, что все эти долгие годы, что жила, пила, спала рядом с ним – она его просто не замечала. Как она могла так относится к нему?! Он же прекрасный человек. И вот теперь его нет. Ли казалось, что его совсем нет, навсегда.
Пьяные рыдания оглашали автобус до самого города.
Ли и не подозревала, что Лешенька ей так дорог.
Прошло еще пару лет.
Ли теперь часто посещали «странные» мысли. Так она их про себя называла. Подобные тем, что впервые родились в ее голове на свадьбе старшего сына. Она всех прощала, все прощала, ни о чем не мечтала и ничего не ждала. Кроме одного. Ли стала бабушкой. Но внука видела всего лишь раз, одну минуту. Саша приехал к Лешеньке за сварочным аппаратом. Ли выскочила во двор, бегом добежала до их машины, взяла маленькие ручки в свои, заглянула в лицо малышу. Так и есть! Нос – точно ее. Потом внука увезли, и она его больше не видела. Ли часто вспоминала то минутное свидание. Как будто оно было любовным, честное слово! Какое это безобразие, что ей не привозят внука! Хотя Ли и сама не знала, что будет делать, если он окажется рядом. Все равно мечтала об этом. Она совсем уже не помнила, как обращаться с детьми. Да и знала ли когда-нибудь?
Еще одна свадьба. Женился ее младший сын. Ли много, очень много выпила на этой свадьбе. Ей хотелось вновь ощутить ту легкость одиночества, невесомость пустоты, что охватила ее на свадьбе старшего сына. Вместо этого она просто отупела от выпитого. Ни одна мысль не вдохновляла ее. Ли не помнила, как безобразно вырвало ее прямо за столом. Гости пошли танцевать. Кто-то вышел на улицу. Кто-то вовсе ушел. Гадость какая.
На этой свадьбе, разумеется, была и Людмила с семьей. Ее дочь Галя еще подросла. И похорошела. До того, как отключиться, Ли любовалась ею. Правда, она отмечала в фигуре Гали некоторую грубоватость, отсутствие изящества. «Со мной ей все равно не сравниться, – думала Ли. – У девочки широкая кость».
Герман танцевал как всегда азартно, с куражом. Ли смотрела на него, пока ее не стошнило. Достичь блаженной пустоты ей не удалось. Неизвестно, в чем тут было дело: то ли водка была дурна, то ли природы вокруг не было – праздновали в городе, в кафе, – то ли дворцовые своды не стремились ввысь, то ли Герман танцевал меньше…
Напротив дома, где жила Ли с Лешенькой, было ПТУ. Во дворе его стояла пятнадцатиметровая стела, увенчанная девушкой, раскинувшей лебединые крылья, готовой улететь.
Однажды, в летний субботний день Ли услышала громкие звуки танцевальной музыки, доносившиеся из ПТУ.
«Свадьба, – решила она. – Надо сходить. Дадут бутылку. А не дадут, так нальют».
Это гулянье действительно оказалось свадьбой. Гали. Дочери Людмилы и племянницы Ли.
Ли долго стояла, смотря издали.
Не пригласили. И кто?!!! Родная сестра, как две капли похожая на нее. Людка – хрюшка-повторюшка.
Младший сын вынес Ли бутылку. Она ушла.
Из окон на нее смотрели гости.
Ли часто спрашивала у Лешеньки, как у сказочного зеркала:
– Я красивая?
– Да. Ты – самая красивая. Красавица.
За прошедшие после злосчастной Галиной свадьбы три дня Ли успела побывать везде, где когда-либо жила, не считая военных городков детства.
Она приехала в Москву к тетке, которая все умилялась когда-то, до чего же они с Людкой похожи. Тетка умерла. Ли насилу нашла ее могилу. Плакать не хотелось. Ли просто смотрела на непохожий на тетку высеченный портрет и думала, до чего же все глупо. Вернулась смертельно усталая. Лешенька налил ей. Из той бутылки, что вынес ей сын. Ли, совсем голодная, быстро опьянела и уснула, не чуя ног. Спала она сладко. Впервые за долгое время. Словно сделала то, что должна была сделать давно, но не могла или не хотела. Словно раскаялась в неком грехе. Освободилась. И теперь ей хорошо. Проснулась поздно и сразу стала думать, куда бы съездить сегодня.
– Ты куда? – недоуменно вскинулся Лешенька.
– К Вале, на Февральскую. Она должна мне.
– Сколько?
– Тридцатку. Еще при Брежневе занимала.
– Ну, ты вспомнила! Эт теперь копейки.
– Поеду.
Ли поднялась по знакомой до боли лестнице. Вот на этой скамейке она коротала когда-то ночь. Вот из этой двери ее в ту ночь вышвырнул Герман. Вот это когда-то была ее квартира. Напротив – Валькина. Хотела позвонить ей, но перепутала кнопку.
Герман открыл. Ли смотрела на него и не понимала, почему он. Откуда он?
Секунду они смотрели друг другу в глаза.
Герман повернулся и ушел, оставив дверь распахнутой. Вышел младший сын Ли.
– Привет, мать.
Ли кивнула. И пошла прочь.
– Что приходила-то? – крикнул он ей вслед. Но Ли уже свернула на другой лестничный марш.
О том, что шла к Вальке, вспомнила, лишь когда вышла из подъезда. Обратно подниматься не стала. Сильно хотелось выпить.
– Отдала? – встретил ее вопросом Лешенька.
– Что?
– Тридцатку.
– Кто?
– Валька же, ну!
– …не было ее. Выпить есть?
Оказалось, что свадебную бутылку, как окрестила ее Ли, они уже распили. Ли смутно помнила, как вчера Лешенька по пьяни все пытался разыграть их собственную свадьбу. Уверял ее, что сегодня женится на ней. Дело в том, что жила она с Лешенькой нерасписанная. А зачем? Что они, дети? И фамилия у нее была до сих пор германова, потому что она так и не развелась с ним. Это жутко расстраивало Лешеньку.
Итак, хотелось выпить. Денег, как нарочно, не было.
Ли встала, чтобы уйти. Взяла авоську.
– Ты куда? – второй раз за день всполошился Лешенька.
– За бутылкой. Куда ж еще?
…В этом доме Ли никогда не жила. Но знала его до мелочей. Это был дом ее сестры – Людки Козловской.
За дверью слышались голоса и смех.
«Гуляют», – догадалась Ли.
Людка открыла дверь. Ли вошла. Вся семья была в сборе: муж Людки, Галя с молодым мужем, какие-то женщины, мужчины, которых Ли не знала. Все сидели за столом, но не прервали болтовни с приходом Ли. Они веселились вовсю. Ли, вроде, даже и не заметили. Людка повела сестру в кухню.
– Чего тебе? – Людка ставила чайник, спросила спиной.
– Водки.
Людка исчезла в гостиной. Видимо, пошла снимать бутылку со стола.
Ли разглядывала обои в цветочек, заляпанный шумящий чайник и пейзаж за окном. Она бы с удовольствием разглядела гостей. Люди ей всегда были интереснее, чем пейзажи, но из кухни увидеть их было нельзя.
Явилась Людка с бутылкой. Ли засунула ее в бесстыдно прозрачную авоську. Людка выудила из кошелька тридцать рублей, сунула сестре. Ли, ни слова ни говоря, взяла. «Еще одна бутылка, – подумала она про себя, – Дешевая».
Дома она выложила бутылку и тридцатку.
– А говоришь, Вальки дома не было, – удивленно прокомментировал Лешенька.
– Это Людкины серебренники.
– Лидия! Как ты… Я послезавтра получку принесу. Мне обещали… Обязательно принесу.
Жара стояла уже несколько дней. Проснулась Ли от яркого солнца, бьющего в глаза. Вот и новый день. Третий день ее странствий. Она даже не стала думать, куда поедет сегодня. Просто стала собираться.
Лешенька открыл глаза. Молча следил, как Ли одевается… А делала она это престранно. Сначала одно. Потом другое, третье. Как на свидание. Притом, что платьев у нее было – раз, два и обчелся, ни одно Ли не удовлетворяло. Вещи раскидала и сидела подле них голая, как Венера. Лешенька хотел даже ее ухватить, но Ли остановила его одним взглядом, по первому движению поняв его намерения.
– Красавица моя, – не удержался Лешенька.
Наконец, Ли выбрала. Короткая красная юбка, оставшаяся с бог знает каких времен, открытый топ и черный короткий пиджачок. «Сейчас такие снова в моду входят».
– А пиджак зачем? – не понял Лешенька. – Жара ведь.
– А вдруг мне станет холодно? – поежилась Ли.
Лешенька вздохнул… Он все же зажал ее у стенки, когда она была уже в коридоре. Ли вырвалась.
– Красавица моя!
Она взяла Людкину тридцатку. Кроме того, в кошельке у нее были еще какие-то крохи. Лешенька дал ей еще немного, опустошив свои карманы.
– Не гуляй долго, – сказал он. – Ты помни: я жду тебя.
Два автобуса, которыми надо было добираться до родного дома, облегчили ее кошелек на двенадцать рублей. Еще за двадцать рублей она купила простой бритвенный станок и пять лезвий. Для Лешеньки.
Сегодня Ли чувствовала себя легкой и счастливой, как никогда. Редко бывает то ощущение свободы, оторванности от всего в путешествии, когда, кажется, не едешь, а невысоко летишь над землей вместе с машиной. Даже автобусом. Но если бы кто-нибудь ее спросил или она сама задумалась, почему счастлива, она не смогла бы ответить. Как бы смешно это ни звучало, эта поездка казалась ей романтическим приключением. Ли и сама не понимала, что с ней происходит. Словно давно забытая юность оживила ее глаза, спряталась в растрепавшихся волосах, омыла самую ее уставшую душу. Ли было хорошо. И не пьяна вроде вовсе?! Поездка длилась, длилась… В голове у Ли было пусто, а если мысли и возникали, они были легкие, как порхающие бабочки. Что-то ждет ее сегодня? Что-нибудь необыкновенное. Приключение, романтическая встреча… А вдруг любовь?! И само кайфовое ощущение от сексуальной одежды, давно забытое ею, подстегивало ее. Ли сознавала: сегодня, сейчас она красива. Не зря же Лешенька не удержался, зажал ее у стенки! Короткая юбочка плотно облегала стройные бедра. И шагала от этого Ли как-то по особенному, совсем как в юности, своей модельной походочкой. Шажок, еще шажок. Главное – ставить ноги по одной линии. Какой-то мужик, она не обратила внимания, честное слово! смачно причмокнул губами ей вслед. «Фу!» – подумала Ли.
Сто лет у нее не было такого приключения!
Сердце ее забилось радостно и тревожно, когда в череде девятиэтажек показался родной дом. Ли здесь не была со смерти матери, за которой ухаживала. Теперь тут живет старший сын с женой и ее внуком, которого она видела всего один раз. Но какое это имеет значение, когда сегодня такой день! Здесь она жила, когда все еще было впереди, здесь встретила Германа, здесь нежилась в ванне, а в спальне у них, небось, все еще стоит ее любимый трельяж…
Ли позвонила в дверь. Звонок тот же! Полоснул по сердцу знакомый перезвон. Открыл старший сын. Ли очень хотелось увидеть внука и… посмотреться в любимый трельяж, но вместо этого она сказала:
– Отдай мне старое пальто матери.
Сын пожал плечами:
– Да его уже нет давно.
А в дом не приглашает. Стоит и смотрит на нее. Ли кивнула ему и пошла прочь. Хотя ноги прямо не шли. Словно держало ее что-то. Оглянуться очень хотелось. Но Ли удержалась. За спиной хлопнула дверь.
Уже первые три шага на ярком солнце полностью развеяли ее воспоминание о трельяже и захлопнувшейся двери. Яркая, как кровь, юбка, веселила ее душу. На лавочке во дворе сидели бабушки-старушки. Они о чем-то говорили. На нее посмотрели вскользь.
«Не узнают, – поняла Ли. – Конечно. Лет-то сколько прошло. А выглядит она чудесно. Как девочка. Уж куда им узнать. Ни за что и никогда не будет она вот так сидеть и перемывать косточки соседям».
Но бабки на самом деле ее узнали. Сделали вид, что не видят. Ли своей красивой походочкой прошла мимо них. Она решила прогуляться вокруг, сходить к реке… Жара какая…
Долго, долго она сидела, опустив ножки в воду с не очень пологого бережка. Знакомая с детства речка! Каждое дерево, каждый поворот… Солнце играло на воде. Метрах в двадцати плескались дети. Ли с удовольствием наблюдала за ними. Но краем глаза поглядывала и на молодых людей, вероятно, недавних школьников, ныряющих тут же, неподалеку. Блестящая водой юная, гладкая кожа, смех, фырканье, подставы, поддевки… А какие у них уже не по-детски сильные руки, стройные ноги… Они цены себе не знают… И поэтому так бездумно расточают свое немыслимое очарование, в никуда, ни для кого, в пустоту… Так прошло много времени. Молодые люди успели искупаться не один раз, не один раз завалиться обсыхать и загорать. Солнце быстро высушивало на них влагу, оставляя несколько блестящих смуглых капель. В высокой траве не видно, как наполняются пластиковые стаканчики водкой… Ли недоумевала, как можно не заметить ее с ее красной юбкой? Только бы раз нырнуть к ним в воду, скользнуть по гладкому телу рукой… А потом хоть утонуть – все равно.
Когда солнце стало клониться к горизонту, молодые люди быстро собрались и пошли к микрорайону. Ли поплелась за ними. Зверски хотелось пить. Просто пить. Целый день она ничего не ела. Но об этом Ли не вспоминала. Ей хотелось пить.
Она купила двухлитровую бутылку пива и жадно приложилась к ней прямо возле магазина. Конечно, это деньги на ветер, но сегодня не хотелось думать о таких мелочах… И только когда купила, поняла, что денег на обратную дорогу не осталось. Ерунда!
Вообще, летний вечер еще только начинался. Впереди было ух! сколько времени. Красота! И вся душа Ли пела от предвкушения какого-нибудь романтического приключения.
Четверо молодых людей стояли у родного подъезда. Сердце Ли глухо упало. Те самые! С реки! Жаль, что теперь они одеты. Но все равно хороши, как юные боги. Они о чем-то говорили и по-молодецки ржали. Им был хорошо. Может, девок обсуждали, может, собирались еще выпить.
Ли села на лавочку. Двухлитровую бутылку поставила на землю, рядом. Чужие дети возились в песочнице. Две мамашки сидели рядом и болтали. Ей всегда было безумно скучно так сидеть. Поэтому она и не сидела! Она гуляла!
От двусмысленности этой фразы ей стало смешно. Она старше этих куриц, но – королева по сравнению с ними… Нужно, просто необходимо было сделать какой-нибудь жест, который отражал бы ее настроение. Оно прямо-таки рвалось наружу. Ей ничего не приходило в голову, кроме как изящным жестом сбросить свой короткий пиджачок. Что она и сделала. Медленно, медленно, в такт звучащей в ней музыке.
«Жаль! Ни один из этих молодых жеребцов не заметил!»
Она встала, оставив пиджачок на скамеечке, и пошла к молодым людям. Она шла своей обычной раскованной походочкой, которая всегда заводила ее саму. Стоило только представить себе, как сексуально перемещаются ее ноги… Точь в точь по одной линии, как по ниточке. И шагала она не топорно, с пятки, а нежно прикасаясь к земле всей ступней сразу. Царица подиума, вот она кто.
Какие жеребчики! У нее все горело внутри от одного взгляда на их молодые ноги, небрежные юные движения…
В спину ей полетел смех. Но Ли не слышала. Смеялись молодые мамаши. Та, что сидела ближе к Ли, в изящной вязанной крючком кофточке, сказала другой:
– Странно, что она юбку не стянула. Только пиджак.
– Они ее и без юбки не заметят! – уверила ее симпатичная соседка.
– Молодого мяса захотелось.
– Им столько не выпить, – кивнула «симпатичная» на пиво Ли.
– Не хочешь? – поинтересовалась «вязаная кофточка», скосив глаза на ту же двухлитровую бутылку.
В глазах сверкали бесенята смеха.
«Ну, что же вы молчите?» – мелькнуло у Ли.
Подростки шарахнулись от нее. Теперь они ее увидели! Еще как!
Что она хотела? Просто поговорить с ними! Неужели они считают ее старой? Конечно, ей не пятнадцать лет. Она просто хотела поговорить!!!
Ли повернулась и опять пошла к скамеечке. Сдернула пиджак. Не сидеть же теперь здесь! Вон там есть еще лавка, в глубине двора. Вся в деревьях. По траве идти модельной походкой совсем не так просто! Но она должна постараться. Пусть видят!!!
– Во, во! – оценил ее походку один из парней. – Еле идет! А еще выпендривается!
– Ща выпадет с копыт, – согласился второй, по-детски азартно поддев камушек ногой. – Правая нога влево, левая – вправо. Старуха шапокляк!
– Красавица, б-я!
Они заржали.
Ли рухнула на лавку. Как устали ноги! И никого. Скучно. Ни одного человека вокруг. Не пригласить ее на свадьбу!!! И кто?!! Самая что ни на есть родная кровь! От этой мысли в висках зашумело и застучало. Ведь у нее же нет больше никого. Хотелось плакать, но слез почему-то не было.
– Во рту пересохло, – сказала она вслух, хотя рядом никого не было. Поискала глазами. Нету. Вздохнула. Ноги гудели. Конечно, целый день на жаре! Ломило под правой лопаткой. Проклятая жара! Очень нужна ей эта их свадьба!!! Сам факт. Что не пригласили.
Сын смотрел на нее из окна.
«Чего приходила? Мать. Мать… Мать твою! Пальто ей какое-то надо… Все уже пропила. Вот и понадобилось ей пальто…»
Толстуха на лавке, бывшая кассирша предприятия, привыкшая держать деньги в руках и потому сохранившая величественную походку и властный тон, говорила сидящей рядом беленькой старушке божьему одуванчику:
– Ты глянь, Варь, Лидия-то вырядилась, б… алкогольная.
– И смотреть не хочу. Похабщина.
– А ходить-то. О, о. Задом туды, задом сюды.
– А сама – старуха! Бабка вон уже! Кожа вся отвисла. Лицо – как у слизня. Синюшная вся, как курица советская.
– Ноги уж еле ходють, а туда ж – молодежь пугать.
Вернуться домой? Там Лешенька. Добрый он. Хотя подумать – она никогда его по-настоящему не любила. Он маленький-маленький. Личико мелкое, страшненькое… Мальчик. Ну и что, что старый. Старый мальчик. Добрый, добрый… Прости. Лешенька. Он МАЛЕНЬКИЙ. Все у него маленькое. И достоинство тоже.
Нежность, нежность – слезами хлынула из глаз. Потому что не любила. Никогда.
Ублюдки вонючие!!! Еще дети называются! А эти старые – что, лучше?!!! Она посмотрела на мужиков, сидящий за домино.
Они были уже солидно «под шафе», но никто не смотрел в ее сторону…
– Фу, старперы вонючие…
Хоть бы глоточек. Духота. Как они могли?! Родная сестра!!! Она никому не нужна… Лучше бы ей умереть. Прямо сейчас. Вскрыть вены… Все равно ее никто не видит…
Она всегда хотела это сделать. Всегда. С самого детства. Теперь-то Ли это понимала… Не смогла. Сделать это хотя бы сейчас! Уйти. Просто уйти… Потому что нет ЛЮБВИ на свете. Нет ее. И все. НЕТ ЛЮБВИ!!!
Ли хотелось кричать. Но вопль застрял где-то в горле. Все напрасно. Покончить с миром. Раньше она не понимала, что это значит. Но с тех пор, как стали приходить ее «странные мысли»… Убить себя – это убить весь мир. Весь прекрасный и удивительный мир. В котором нет любви. Не себя, а именно мир. Уничтожить его одним махом. В этом грех. В том, что убиваешь мир.
Порылась в сумочке. Достала простой станок. Она уже вставила туда одно лезвие. На речке, от нечего делать.
Это для Лешеньки… Она и не знала сама, зачем купила… Теперь понятно.
Повертела его в руках, развинтила. Последний луч блеснул на тонкой стали…
Вдруг там, на свадьбе, она кого-нибудь встретила бы? Наверняка был бы он, ее второй муж, Гера, Герман, бог Гор, как она звала его про себя… Лешенька бы снова ревновал ее!..
Сердце стучало, затылок ломило…
Нет, нет. Все это глупость. Бог ей дал ее копию при рождении. Но разве ЭТО ее половина??!! Похожи тела! Какое издевательство, надувательство, пытка, казнь… Она должна была найти настоящую половину. Половину разрезанного яблока. Но она одинока. Всегда была. Теперь Ли увидела со всей ясностью, как будто чьей-то рукой была нарисована картина всей ее жизни перед мысленным взором: она всегда, с самого начала хотела убить себя. Потому что гадок мир без половины… Нет в нем гармонии. Один хаос одиночеств.
Как далеко отсюда до дома. Два автобуса. Там Лешенька… Перед глазами что-то мерцает. Это от усталости. Или от жары. Где же ее прохладительный напиток? Его подали ей прямо из холодильника… Она хотела приподняться, но поняла, что сил просто нет… Так и осталась сидеть.
Она и сама не поняла, зачем приехала сюда, в свой родной двор…
Ни одна бабка ее не узнала. Она слишком хорошо выглядит, вот почему. Она сидела и смотрела то на свои стройные ноги, то на старые, до боли знакомые окна. Когда-то это был их дом… Не так уж и давно. Здесь все восхищались ее красотой, здесь она единственный раз по-настоящему полюбила… Но была ли любима? «Кого хочу – не знаю, кого знаю – не хочу» – фу, гадкий юмор… Просто ноги сами привели. А зачем? Неизвестно.
Как душно! Не продохнуть. А ведь вечер уже.
Так и осталась сидеть. С лезвием в пальцах… Потому что Ли вдруг «увидела» все, что было вокруг… Как деревья выросли! Стоят, зачарованные зноем, боясь колыхнуть хоть одним листом. И как это она раньше не замечала, какие деревья – красивые?! Солнце ложится бликами, проникая в толщу листвы. Тихо кружатся в вечернем солнце былинки, медленно, медленно их тянет к земле… Яркий вечер. Тихий. Душный. Все, все вокруг такое обычное и такое божественно прекрасное, что у Ли захватило дух, и она забыла про лезвие в пальцах, смотрела, раскрыв глаза, словно впервые увидела пыльные летние дорожки, траву, расчирикавшегося воробья, резную кромку липы на фоне вечереющего неба, старые качели, стоящие здесь еще с тех пор, как ее первый сын катался на них… Кто композитор, что написал эту симфонию звуков? Кто художник, расписавший красками этот мир? Кто режиссер, задумавший и исполнивший все нелепые случаи и встречи, которые и составляют нашу жизнь?
Ли было хорошо. Но – странное наваждение – ощущение чьего-то присутствия, чьих-то глаз, наблюдающих за ней. Сын? Ли посмотрела на окна. Нет… Что-то не то… Ощущение не было неприятным, скорее, чуть тревожным. «И даже этот кто-то – прекрасен», – подумала Ли. Часть и целое, пустота и совершенство, причина и цель, все и ничто. Ли очень хотелось, чтобы это тревожное ощущение прекрасного поскорее прошло. Ей было как-то не по себе. В сущности, она давно уже ощущала себя не в своей тарелке. С тех самых пор, как ее стали посещать «странные мысли». Со свадьбы старшего сына. Эти проклятые истины… они ее замучили. И сегодня она решила… надеть красную юбку! Последний прыжок. Последняя попытка… Как же все-таки тихо…
– Рыба!
Звонко щелкнула костяшка домино о линолеум стола.
Над белым запястьем последним лучом солнца сверкнуло лезвие… Но выпало из рук.
Последней мыслью Ли было:
«А все-таки я – самая красивая!»
Когда стемнело, мамаши увели детишек домой. Усталых, но довольных проведенным в песочнице временем. Хотя, конечно, уходить никогда не хочется. Всегда кажется рано… Уходить всегда рано…
Тени потускнели, исчезли в сумраке.
Двухлитровая бутылка осталась ждать на песке. Как потерявшая хозяина собака.
Утром Ли нашли. Лежала под лавкой. Она была уже холодной. Сердце не выдержало. Среди всякой дребедени, вроде старых духов, затертого кошелька с мелочью, полуистлевшей бумажки с непонятными знаками «Ли К.» и старой фотографии таксиста в кепке, в сумке нашли развинченный бритвенный станок и вскрытый набор лезвий. Одного лезвия там не было. Оно затерялось в траве. Его никто и не искал.
Лешенька не в силах был понять, почему Ли нет теперь рядом. Он стал пить еще больше. Но все напрасно. Он чувствовал себя одиноким маленьким мальчиком. Маленьким. Очень маленьким. Брошенным, заблудившимся, потерянным навсегда. Теперь у него не было никого: ни матери, ни единственной в мире женщины.
Он приготовился умереть.
Тщетной казалась ему жизнь. Как недолго было счастье! Зачем оно было? Чтобы он горше чувствовал, как плохо без него? Чтобы он понял, что без НЕЕ ему жизни нет?! Так он и так всегда это знал.
Спустя год после похорон, в которых Герман благородно принял самое деятельное участие, поскольку Лешенька никак не мог поверить, что Ли могла вот так бросить его, осознать вообще ее смерть, бывший красавец таксист и куражливый танцор стал угасать. Не было больше в мире сердца, которое поддерживало бы его своей любовью…
Ворона и король
Она устала плакать. Навалилась какая-то тяжелая пустая тупость. Словно атрофировались все чувства. Словно душу вынули, промыли и вернули обратно. Но приладили не очень правильно по меркам тела. Будто бы это она и вместе с тем не она. Поток слез унес почти все: обиду от пережитого предательства, боль унижения, отчуждение и насмешки всего класса…. Почти… Почти… Остался только тлеющий черный уголек страха на дне, на самом дне сознания. Не надежда умирает последней. Последним спутником человека остается страх.
Все было бы иначе, если бы природа наградила ее железными нервами. Но у нее была слабая психика. И потому несчастнее ее сейчас не было человека в мире.
Сверхчувствительность. Почти болезненная. Но эту грань – между чувствительными нервами и болезнью – способна смыть волна сильного стресса. И где вообще эта грань?
Все началось два года назад. Нет, не два. Три. Тогда им всем было по двенадцать лет. Тогда она еще была счастлива. Нет. Счастлива – неправильное слово. Счастлива – это что-то «сверх», что-то «над» будничным существованием. А тогда она просто жила в гармонии со всем окружающим: небом, полем, своим домом, своим телом, своей юной, но уже такой старой душой, о которой, правда, она еще ничего не знала. Что она есть? Никогда не задумывалась. И потому пребывала в счастливом равновесии молекулы, затерявшейся среди таких же маленьких невзрачных частиц – в космосе ее сверстников. Она ничем не отличалась от них. Она влюблялась в мальчиков, как все ее подружки, и видела, что ей платят взаимностью улыбок и взглядов прищуренных глаз. Она бегала стометровки, прыгала в длину на физкультуре, ненавидела физику и зубрила английский. Да мало ли, что она еще делала! Как все. Все делала, как все. И не потому, что стремилась к этому. Просто не задумывалась. Это было так же естественно, как дышать. Главное, Мария не разделяла себя и мир. Она не знала, любит ли ее этот мир. Но почему бы и нет? Все было хорошо. Ладное, ловкое тело, данное природой, было послушно и не доставляло хлопот. Она попросту его не замечала. Не замечала, как сладко спит, как красиво бегает, какой радостью отзываются мышцы, жаждущие движения.
Приятно бродить одной и любоваться деревьями. Силуэт березовых веток на фоне неба в ясный морозный день. Как на японском рисунке. Когда всего в меру и кажется, что нельзя выкинуть ни одной линии, ни одного штриха, чтобы не разрушить гармонии.
Книги, книги, книги. В стеллажах от пола до потолка. Чего тут только нет. Все сокровища мысли. Но это – загадка. До тех пор, пока их не раскроешь и не перелистаешь, вчитываясь, все страницы, от первой до последней. И испытаешь легкую щемящую грусть от расставания, оттого, что все уже закончилось. Но пройдет время, и окунешься в новое приключение. Старинные тяжелые фолианты. Золоченые углы и буквы с «ять», i и странной «е». Отец давно научил ее читать эти книги. Лет в восемь. Их торцы расписаны замысловатой вязью. Рисунки переложены тончайшей папиросной бумагой. И совсем новые книги по искусству, привезенные из Франции. Запах лощеной бумаги. Мазки великих мастеров.
Ей нравилось рисовать. Пойманное движение балерины, изгиб березовой ветки, портрет мамы.
В детстве она любила гулять с отцом. И не только потому, что он рассказывал и объяснял ей массу интересных вещей. Он умел видеть красоту. Это нельзя объяснить, этим можно только заразить. Передать через голос, через глаза.
Они жили на 9-ом, последнем этаже. Вечерами, теплыми летними вечерами можно было любоваться прихотливым и непредсказуемым полетом ласточек. На балконе всегда было солнце. Всего один дом отделял их от бескрайнего, пустынного зеленого поля, занятого аэродромом ДОСААФ. Маленькие самолеты часто жужжали над их домом, таща за собой планеры. Это поле на горизонте заканчивалось с одной стороны лесом, а с другой – все тем же ковром шелковистой травы, расчесанной ветром. Мария простаивала часами, не отрываясь, глядя на облака. Их гигантские тени бежали по полю. Они двигались быстро. Она смотрела на эту картину так долго потому, что почему-то здесь, на высоком балконе, между небом и зеленью поля чувствовала себя особенно свободной, растворенной в окружающем. А если смотреть на облака очень долго, не мигая, начинает казаться, что сама летишь вместе с ними, и это твоя тень скользит по бескрайнему полю.
Сейчас оно было в россыпи одуванчиков. А когда-то здесь сеяли пшеницу, и синие глаза васильков выглядывали между колосьями. Она ступала по траве, и что-то ширилось в груди при виде каждой травинки. При виде убегающего горизонта. Глупый восторг рвался к глазам слезинками. А может, это ветер. Он никогда не покидает поля.
Лето вливается в кровь через все, что отражает солнце. А все, в чем есть солнце, прекрасно. Камни, пыль, расплющенные крышки пивных бутылок, затоптанный, изъезженный уличный мусор на жарком, слепящем летнем асфальте.
А зимой… какие зимой ранние вечера! Скрипучий снег, схваченный морозцем, подминали быстрые ножки, тени березок мелькали на снегу, превращенном светом фонарей в мельчайшие осколки. Да, она любила все, на что смотрели ее глаза. Все, что слышала или ощущала кожей. Уютные чужие окна. Замерзшие коленки. И ковш Большой Медведицы над головой. И все, все было хорошо.
Но в плавное течение жизни всегда вплетается что-то новое. И никогда не разберешь сразу, чем это новое обернется для тебя, в конце концов. Этим новым была подруга. Ее звали Валя Солнцева. Невысокая, с некрасивым веснушчатым лицом, с копной густых каштановых волос, стройными спортивными ножками и изящными длинными пальцами. Она была новенькой в классе. Но не потому что переехала из другого города или района. Нет. Она всегда училась в этой же школе. В параллельном классе.
В том прежнем классе ее очень любили. Валя как обычно шла своей бодрой спортивной походочкой по коридору, когда ей встречалась группа ребят из ее бывшего, родного «вэ» класса.
«Валька, Валька!» – кричали ей. «Привет, Солнышко!» «Как живешь?» «Заходи!» Она улыбалась и махала им рукой. Она перешла в «а», потому что хотела учить английский, а «вэшники» учили только немецкий. Английский – более престижный. Кому в наше время нужен немецкий? И с легким сердцем оставила своих старых друзей. Вале все давалось легко. Училась она прекрасно, ходила одновременно в несколько кружков и секций: танцы, макраме, хор, шитье… Как она могла еще и знать все уроки? Маша часто задавала себе этот вопрос. Ее восхищала способность Вали везде успеть. И еще ей нравилось любоваться длинными изящными пальчиками Вали, когда та тянула руку на уроке. А тянула она ее часто. Валя производила совершенно ошеломляющее впечатление на учителей. И даже не столько своими знаниями, сколько обаянием и обхождением. Другой такой девочки просто не было. Учителя ее обожали. Маша сидела с ней за одной партой. Иногда Валя забывала что-нибудь важное, отвечая у доски. Маша ей сразу подсказывала, стоило Вале кинуть вопросительный взгляд в ее сторону. Те огрехи в ответе, которые никогда не прощались другим ученикам, в отношении Вали пропускались учителями мимо ушей. Это раздражало остальных. После очередного блестящего выступления на уроке, кто-то из девочек сказал ей:
– А ты не замечаешь, что кроме тебя тоже кто-то есть?
– Она забила себе почетное место под учительской юбкой! Не надо ее ни о чем спрашивать! – ответил еще кто-то. Валя только пожала плечами.
В новом классе ее прозвали Селедкой. С фамилией не слишком схоже. Маша представила себе селедку: скользкая, холодная, соленая, костлявая. Ее не любили. Все, кроме Маши. Она не могла понять, как, имея несимпатичное личико, Валя умудрялась казаться такой привлекательной. Или это только ей так казалось? Может, больше никто так не думал. Да и кто знает, что такое красота? Энергия. А энергия билась в ней, как птица в клетке. Каждое движение, каждый шаг излучали дерзкую силу, которой Маша любовалась.
За спиной отличницы Вали говорили, что она тупая выскочка и карьеристка. И надо было быть слепой и глухой, чтобы не замечать этого. Но Валя знала.
Она любила думать вслух, решая какую-нибудь задачку, определяя по глазам Маши, правильно ли направление, в котором движется ее мысль. А Маше нравилось следить, как рождается идея в головке Вали. Если Маша не видела соседку по парте хотя бы день, она скучала. А Валя…
Была перемена перед уроком географии. Все уже сидели на своих местах. Маша читала перед уроком учебник. Валя по обыкновению сидела боком к парте, лицом к классу и наблюдала за тем, кто чем занят. Вдруг она бросила взгляд на соседку по парте.
– Совсем заучилась, – сказала Валя, – Неужели не надоело зубрить? Машка. Машка объелась кашки.
Маша молчала. Что толку отвечать ей? Все равно не удастся состряпать такую же гадость. Валя всю жизнь, с пеленок росла среди детей. Ясли. Детский сад. Школа. Ее нельзя было пронять насмешкой. Мария думала, что ее вообще ничем нельзя пронять. Она была грубее, проще, чем Мария, которая выросла дома и с которой занималась нянька. И еще Маша каждую секунду ощущала, что все насмешки Вали, все ее детское честолюбие, за которое ее тихо ненавидели все в классе, кроме Маши, – все это лишь проявление все той же силы. Присущей только ей.
Валя не унималась:
– Что ты дома делаешь? Небось, тоже зубришь. Дома зубришь, здесь зубришь…
Маша читала. Тогда Валя нарисовала огромную жирную пару в ее тетради. Маша убрала тетрадь подальше. Валя было схватилась за Машин пенал, но та ее опередила. Тогда Валя с размаху скинула все, кроме пенала, с парты на пол. Маша попробовала ответить тем же, но ловкая Валька крепко-накрепко обхватила свои вещички руками. Когда учительница вошла в класс, Маша еще поднимала учебники с пола. В озорных глазах Вали отражалось насмешливая радость от вида замешательства соседки. Учительница открыла журнал. Класс замер.
– Кто нам сегодня расскажет о Восточно-Европейской равнине?
Валя моментально вытянула руку, по ходу этого процесса любуясь своими красивыми руками. Она почти встала в полный рост. Потому что была маленькой. И чтобы ее рука была самой высокой. Самой заметной. Учительница клюнула носом в записи и заметила:
– У тебя много оценок. Посиди.
– Ой, можно я, можно я?! – причитала Валя.
Зинаида Павловна высматривала в журнале фамилию жертвы. Тишина стояла гробовая. Валя едва не подпрыгивала на месте, тряся рукой.
– Хорошо, иди, – сдалась педагог.
Валя выпорхнула к доске. Произнесла несколько общих фраз об этой местности и замолчала. Зинаида Павловна несколько секунд рассеянно соображала, а потом задала простой вопрос:
– В силу каких причин здесь именно такой климат?
Ученица замялась и метнула отчаянный взгляд на соседку по парте. Но Маша даже не шелохнулась, чтобы ей помочь, памятуя о ее мелких пакостях на перемене.
– Что ж, ответ поверхностный. Хотя заметно, что ты читала. Так что могу поставить тебе только четыре.
– Ой, поставьте мне пять, пожалуйста. Я же все знаю.
– Нет, Валя. В другой раз ответишь. Сядь.
Когда прозвенел звонок, Валя моментально очутилась возле учительского стола с дневником. И, пока остальные школьники собирали тетрадки и учебники, Валя, преданно заглядывая в глаза Зинаиде Павловне и улыбаясь, попросила:
– Пожалуйста, переправьте оценку. Я же хорошо подготовилась.
Учительница усмехнулась и зачеркнула четверку. Открыла дневник ретивой ученицы и выписала туда оценку на балл выше.
Валя, очень счастливая добытой оценкой, выскочила из класса.
Кто-то из одноклассников подошел к Вале вплотную и внимательно посмотрел ей в глаза.
– Эй ты, кляча! Опять оценку выклянчила, да?!!!
На них теперь смотрел весь класс.
Мальчишка наступал на перепуганную Валю, оттесняя ее. Наконец она оказалась у стенки. Дальше идти было некуда. Она оглянулась вокруг и увидела только враждебные лица. Плотное кольцо лиц вокруг.
– Мы тебе темную устроим! Я возьму молоточек и отобью все твои красивые пальчики! И не будешь тянуть больше ручки! И оценки клянчить тоже! Дай сюда!
Мальчик с силой вырвал портфель у девочки, вытащил дневник и, помахивая им в воздухе, сказал:
– Посмотрим, какие у нас оценки?! Одни пятерки!!!
Кто-то захихикал, кто-то примкнул к нему. Остальные же, видя, что дело принимает серьезный оборот, отступили в разные стороны. Кто-то отвернулся. Моментально вокруг девочки словно образовался вакуум. Пустота и холод. Валя побледнела так сильно, что рыжие веснушки отчетливо проступили по всему лицу.
– Отдай портфель, – взмолилась она, потянувшись к нему.
Мальчик рассмеялся. И кинул его другому. Портфель пошел по рукам. Из него вытрясли содержимое. Разорванный дневник полетел в воздух. Маша не участвовала в этом развлечении. Она стояла в стороне и наблюдала за происходящим. По искаженному страхом и мукой лицу Вали катились крупные слезы. Огляделась еще раз. Помощи ждать неоткуда.
Маше больно было смотреть, как живое личико Вали, которое она привыкла видеть только смеющимся, пусть даже с гримасой насмешки, исказилось сейчас некрасивым ужасом. Страх безобразен. И Марии показалось, что вместе с его появлением Валя теряет свою силу. Свое необычайное очарование. Гнев поднялся в душе. «Как они смеют! Они не стоят ее взгляда!» Что представляет собой эта сила, Маша не знала. Но каким-то непостижимым зрением видела, что она пронизывает Валю всю, с головы до ног. И она ярче светилась в ней, когда Валя двигалась: бежала или танцевала. Или выдумывала гадости и шутки.
Немного позже, стоя в полном одиночестве в углу около развороченного портфеля, Валя неслышно плакала. Отчаяние в ее душе мешалось с безотчетным страхом. «Уйти с урока нельзя. Это прогул. А уж все скажут про меня! Отпроситься тоже. Я заревана. Спросят, почему. Если сказать, почему… Что же меня еще ждет…»
Тут она увидела Машу, читающую по привычке учебник перед уроком, и, собрав кое-как то, что осталось от ее школьного имущества, двинулась к ней. Беззвучно, аккуратно. Как кошка.
– Что ты читаешь? – спросила. И, не дождавшись ответа:
– Можно, я почитаю вместе с тобой? А то мой учебник неизвестно где.
С усилием улыбнулась. Маша увидела эту вымученную улыбку и что-то внутри у нее снова болезненно оборвалось. Чтобы этот нож жалости отпустил ее, она ответила твердо:
– Конечно, можно.
Селедка. Маша и раньше знала, что ее – Валю – никто в классе не любит. Кроме нее. И знала, почему. В своем стремлении достичь желаемого, она не замечает никого вокруг. С другой стороны, кому может мешать ее честолюбие? Ее оценки? Почему она должна равняться на других? У этих других нет той чудесной силы, которой владеет она. Маша видела в «пятерочном» дневнике Вали лишь милое чудачество. Никак не преступление против остальных. Но Валю просто никто не видел глазами Маши. Никто не видел ее сумасшедшей силы.
Хулиган вновь оказался рядом с Валей.
– Нет, я все-таки засучу тебя, Селедка поганая. А то ты не запомнишь урок!
Валя в панике спряталась за Машину спину.
– А ну отойди!!! – прикрикнул он на Марию. Но она не шелохнулась. В мозгу пронеслось несколько сумбурных, сумасшедших мыслей. Отойти? Не отступать? Не отступать – значит встать на одну доску с Валей. И против всего класса. А что это ей сулит? Ничего хорошего. Кроме того, ее сейчас просто отшвырнут в сторону. И все дела. Но отойти она не смогла. Будто приросла к полу. И сама не знала, почему. Некогда было думать. Она сделала это интуитивно. Как в любом бою. Бьешь на автопилоте. Думаешь потом. Поэтому Маша просто стояла. Стояла и смотрела в глаза задиры. Валя дрожала за спиной. Дрожала и всхлипывала. Маша стояла. Несколько секунд злые зрачки буравили ее. Маша не отвела глаз. И он отступил. Уходя, буркнул:
– Тьфу, падаль трусливая. Неохота руками трогать.
Тяжело дыша под грузом своих килограммов, с лестницы вошла Зинаида Павловна. И застыла от увиденной сцены. По одну сторону небольшого холла замерла группа ребят. Все молчали и смотрели на дрожащую у противоположной стены Валю и стоящую рядом с ней Машу. Зинаида Павловна окинула взглядом детей. Немного задержалась глазами на развороченном портфеле. На разодранном дневнике с сегодняшней пятеркой. Встретилась глазами с Машей. Она все поняла. Хотела что-то сказать, наверное, прикрикнуть на учеников привычным менторским тоном, но передумала. Еще секунду постояла и отправилась в учительскую. «А что толку, – думала она по дороге. – Вале родительское собрание не поможет. Загрызут. Только еще больше растравят их родители. Но не сообщить я не могу. Вот ведь… „Чучело“ только полгода назад в общий прокат пустили. Видели они, что ли? Говорила я нашим: нельзя показывать. У нас же сразу примут как руководство к действию. Или это общая тенденция такая? О, Господи!»
С тех пор Валя не отходила от Марии ни на шаг. Будто прилипла. Притихла. Руку больше не тянула прямо под нос учительнице. И оценки не выпрашивала. Старалась не высовываться. Стала как все. По крайней мере, очень старалась стать. Ее больше не трогали. Потому что Валя приняла их условия. А еще она была не одна. Мария всегда рядом. Теперь она, как правило, развлекалась разговором с Машей. Чего раньше почти не было, потому что Валя была целиком у доски, даже если сидела на своем месте. И Маша была счастлива. На географии они играли в города и реки. Кто-нибудь один незаметно находил название. А другой должен был отыскать его на своей карте. Как ликовала Валя, когда Маше этого не удавалось! Как торжествовала победу! Маша готова была специально ей проигрывать. Очень скоро они стали понимать друг друга без слов: только лишь посмотрев в глаза. Однажды они сидели на уроке английского. И переводили текст. В отличие от других, они всегда это делали вместе, низко склонив и сблизив головы. Получалось вдвое быстрее. Валя была счастлива: они первые!
Они нашли в тексте незнакомое слово «enjoy». Одновременно прочли его толкование внизу страницы: «1) наслаждаться, 2) получать удовольствие, 3) обладать».
Валя посмотрела в глаза Маше и рассмеялась, словно прочла пошлый анекдот. Маше не показалось это таким уж забавным. Она просто ловила смех в глазах соседки.
В то время все в классе считали, что Маша влюблена в учителя английского. Такими глазами она смотрела на него. Таким он был для нее авторитетом. Он был старше лет на тридцать. Что ж, положа руку на сердце, Мария могла признаться, что это правда. Его обаяние было бесспорным. Кого же действительно она любила, не знал никто. В том числе и она сама.
Об истории травли круглой отличницы Вали узнали все, от учителей до учеников параллельных классов и их родителей.
«Волчий класс», – говорила Зинаида Павловна. «Один человек только нашелся. Повезло Вале».
Прошел год. Маша шла одна из школы. Дорожка лежала через небольшое поле между домами. Сверстники играли в футбол. Обходить поле было далеко и неудобно. Она прошла его очень удачно. Мяч гоняли все время где-то в стороне. Хорошо, что она не могла видеть себя со стороны. Походка у нее была смешная. Размашистая, крупная. Совсем не девичья. Скорее мужиковатая. Оттого, что все детство она гуляла с отцом. А он ходил быстро. И она так привыкла, что сколько не старалась, отучиться уже не могла. Осенняя грязь покрыла дорожку неряшливыми отпечатками ног. Маша старалась не наступить в слякоть, и от этого ее походка становилась совсем уж неуклюжей. Она уже подходила к краю поля, когда ее сбил пинок. Она упала в грязь. Оглянулась. Над ней стоял мальчишка из параллельного «бэ» класса. Смуглый. Чернявый. И нахально ржал. Над его выходкой, которая показалась всем забавной, мальчишки посмеялись. Маша никогда не сталкивалась с таким хамством. Беспричинным злом. Она растерялась. Кровь пульсировала в висках, а гнев почти ослепил ее. Несколько секунд она ничего не видела. Мальчик убежал. И ей ничего не оставалось, как убраться оттуда. Слезы подступили к горлу. Но она сделала усилие и не разревелась. Стерпела. Дошла до дома и только там дала себе волю. К этому моменту мальчик уже забыл об этом пинке. Забыли и остальные футболисты, разгоряченные азартом игры. Слезы никак не хотели высыхать. Вечером ее мама заметила, что дочка не такая, как обычно. Маше не хотелось ничего рассказывать, но мама заставила ее почти силой. Она была властная женщина. Если бы она не рассказала тогда этот случай, кто знает, как повернулась бы ее жизнь? Может, и не было бы ничего, что случилось много позже.
Утром мама накрасилась, надушилась, надела свою лучшую дубленку, которая выглядела необычайно роскошно и представительно в то время, и отправилась вместе с дочерью в школу.
Маша указала на чернявого парня. Мама поманила его пальцем. Тот подошел. Любопытный класс окружил их кольцом.
Мама очень спокойно сказала ему:
– Если ты, урод гавнистый, еще раз обидишь мою дочь, я не пойду к твоим родителям или учителям, я своими руками тебя в землю зарою. И никто тебе не поможет. Если с ней что-нибудь еще случится, я не буду искать виновных. Виноват будешь все равно ты. Так что я на тебя надеюсь.
Повернулась и ушла. Класс несколько секунд стоял тихо, а потом рассыпался ухмылками и смешками. Обидчик Маши стоял злой и пунцовый.
Настроение было испорчено на весь день. Потому что все его спрашивали: «А чего ты сделал-то?» «Что, решил себе директорскую дочку отхватить и не вышло?» «Ну и чего мамашка так разъярилась-то? Встал у тебя что ли? Когда эта девка на коленках стояла? А дочка увидела?»
От этих слов парень стал еще злее и еще пунцовее. Потому что и вправду испытал мгновенное, сумасшедшее возбуждение, когда увидел Марию на земле.
Прощальная фотография на память. Восьмой класс. В следующем году половины учеников уже не будет. Классы расформируют, и все будет иначе.
Как хорошо, что ее распределили к своим! Двадцать пятая школа, девятый «А»! Мария была счастлива и горда. Главное – она в девятом! Еще каких-то два года – и ее ждет институт!
Этот класс, который Зинаида Павловна назвала «волчьим», Маша считала родным. И не потому, что с кем-то у нее сложились очень дружеские или доверительные отношения. Как раз наоборот. Она часто чувствовала свое одиночество и отчужденность. У нее не было уже подруг. Раньше были. А сейчас нет. В чем было дело? Конечно, в ней самой. В ее позднем взрослении. В отсутствии общих интересов с ровесницами. Когда ее бывшие подружки уже всерьез обсуждали проблемы контрацепции и мужской физиологии, давно живя с молодыми людьми, она читала все книжки подряд и занималась спортом. «Три мушкетера» и «Таинственный остров», «Приключения Шерлока Холмса» и «Всадник без головы», «Последний из могикан» и «Янки при дворе короля Артура». Легкая атлетика. Бег на шестьдесят метров, бег на четыреста метров с барьерами, прыжки в длину, в высоту… как она любила прыжки в высоту!.. бег, бег, бег…
Мария иногда думала, что ей не могут забыть заступничество Вали. Конечно! Она же своим глупым благородством ударила их, как говорится, прямо мордой в грязь, показав, КТО выше нравственно. Это ясно. Любой психолог вам это объяснит. Повторяться… Просто скучно. Но этот класс… Она к нему привыкла. Не хотела что-либо менять.
Многое в поведении сверстниц и правилах жизни, по которым они жили, казалось Марии нелепым и даже смешным. Они без конца подражали друг другу. В советской школе тех времен не было красивых ярких ручек, пеналов, ластиков. Даже скрепки были только простые. Но откуда-то из недр заграницы появились разноцветные скрепки. Они были непрочные, куда хуже русских железяк. И их было мало. То ли по непонятному стечению обстоятельств, то ли в силу созданных кем-то несуразных правил, среди школьниц они стали чем-то вроде валюты. И чем больше имела девочка этих закорючек, тем выше она стояла в глазах всех остальных. Но хуже всего, что одноклассницы Маши прикрепляли эти разноцветные скрепки прямо на лацкан пиджака, рядом с комсомольским значком. Ничего более нелепого Мария просто никогда не видела. И не понимала, почему все, все остальные просто поголовно думают иначе. Это же просто скрепки! Ими скрепляют бумагу! И выкидывают, когда они не нужны! Вместе с бумагой! А прикрепить скрепку к себе Маше казалось немыслимым чудачеством. Она не смогла бы этого сделать, даже если бы во всем мире это стало так же модно, как в их школе. Но самое интересное в том, что чудачкой считали ее, столь равнодушную к замечательным скрепкам!
Мария не соответствовала ни одному неписанному правилу. Во-первых, она была совершенно безразлична к красивым штучкам: ластикам, заколкам, колготкам и т. д. Во-вторых, она никогда не преклонялась перед теми, у кого они были. В отличие от остальных «нормальных», но не столь хорошо обеспеченных. В-третьих, она не могла поддержать разговор на темы модной музыки и мальчиков. В-четвертых, она не умела вести себя с апломбом, как и полагается всякой уважающей себя девчонке. В-пятых, она не носила скрепок. За все эти перечисленные преступления ее ненавидели. Тихо и молча, как когда-то Валю, а вовсе не из-за того, что думала она сама. Не из-за ее «нравственного» заступничества подруги. Ее строй мыслей был гораздо сложнее, а надо было смотреть на вещи проще. Носить скрепки, смотреть в рот тем, у кого их было больше, и кого мама с папой одевали лучше. Вот и все.
Она шла из школьной столовой мимо кабинета директора школы и услышала обрывки разговора:
– … весьма средняя успеваемость. – басил необъятный и солидный директор.
– Пожалуйста, я вас очень прошу…
Маша увидела в распахнутой двери красивого смуглого седеющего мужчину. А рядом стоял тот самый парень, который когда-то пинком повалил ее в грязь. Он очень вытянулся за лето. Стал настоящим верзилой. Выше своего отца. Маша по сравнению с ним была просто лилипуткой. «Длинный, как шланг, и такой же тупой», – подумала она. «В девятый класс напрашивается».
Парень смотрел на своего отца и думал, что ему вообще плевать, возьмет его толстый лысый директор в девятый или нет.
Мария неприятно удивилась, увидев верзилу на следующий день в своем классе. Его звали Олег. Что-то тошно потянуло рядом с сердцем. Какое-то предчувствие.
Уже через пару дней она услышала разговор двух одноклассниц. Они стояли прямо рядом с ее партой. На нее по обыкновению они не обращали внимания. Инна и Наташа. У Наташи была длинная светло-русая коса и огромный нос рубильником. Она напевала популярную тогда песенку Кузьмина: «Симо-о-на-а-а… Девушка моей мечты. Симо-о-на-а. Королева красоты». И заплетала-расплетала косу. Наташа спросила:
– Тебе кто из парней в классе нравится? Ну, в смысле, как думаешь, кто самый симпатичный?
– Конечно, Олег, – ответила Инна.
– У него мужская красота, – согласилась Наташа.
– Да, – продолжала Инна. – У него смуглая кожа. Заметила? Глаза голубые-голубые. А волосы черные. И слегка вьются. Редкое сочетание.
– И ямочка на подбородке, – добавила Наташа.
«Неужели это они о нем?» – подумала Маша.
Олег был на голову выше всех парней в классе. Раньше ребята были каждый сам по себе. Они были разобщены. Но с появлением новенького все изменилось. Быстро. Очень быстро. За несколько дней. Как свободные электроны вдруг притягиваются к ядру, и появляется молекула, так и с появлением Олега бесформенная масса класса превратилась в единый организм с единым мозгом – мозгом лидера. А уж каков был этот мозг…
Была перемена. Олег рассказывал анекдот. Мария сидела за своей партой. Остальные же собрались вокруг него кружком. Девочки смотрели ему в рот и хихикали. Маша не хотела идти к ним. Ей не нравилась вся эта суета вокруг новичка. Она не забыла, как он пнул ее в грязь. Она слышала обрывки анекдота и похабные словечки, видела горящие глаза девчонок, которые вдруг, словно по мановению волшебной палочки все поголовно влюбились в Олега. Она не понимала, почему, но наблюдала за происходящим с какой-то смутной тревогой.
– Ой, Алек, расскажи еще, – сладким голоском попросила Наташа.
– Как ты сказала? Алек? – переспросил Олег.
– Да. Тебе не нравится?
– Всегда меня так зови.
Наташа погрузилась в глубину его голубых глаз и увидела там желание. Ее глаза ответили ему тем же долгим взглядом.
– Иди ко мне, – сказал Олег. Наташа как во сне подошла к нему. Задумалась только тогда, когда оказалась у него на коленях. Она хотела вскочить, но он ласково, но крепко держал ее. Ей стало так хорошо. И оторваться от него все равно не было сил. Так зачем вставать?
Инна присела на его парту. Короткая школьная юбочка веером скользнула по стройным ножкам.
– А нам всем можно тебя так звать? – спросила она.
– Конечно, – ответил Олег.
Его ближайшим другом стал Игорь, самой характерной чертой которого был совершенно пустой взгляд. Он был его правой рукой. Или правым кулаком. Как угодно. Игорь никогда ему не прислуживал. Этим занимался Вова. Смазливый, невысокий и озорной парень. Каждый день после урока он распределял, кто из сереньких отличниц или хорошисток будет писать домашнюю работу за Олега.
На доске красивым учительским почерком было написано: «Контрольная работа». Вова подошел к Инне, положив перед ней копирку:
– Инночка, напишешь Олегу?
– Конечно.
– Только поскорее, ладно? И Игорю вариант. Но это если успеешь.
Пока весь класс, озадаченно притихший, разгадывал ребусы контрольных заданий, Олег и Игорь на последней парте потихоньку играли в карты. Но что-то не сложилось, и Олег слишком громко прошептал:
– Вот с…
– Так, что там? – оторвалась от газеты учительница, глянув поверх очков. Окинула взглядом класс и снова уткнулась в недочитанный материал.
Олег отбросил надоевшие карты и подумал, что не так уж был неправ отец, когда запихивал его сюда. «Здесь вполне можно перекантоваться. А там посмотрим».
На перемене Олег полез в карман. Обнаружил там пустую пачку сигарет. Ее он выкинул в угол и жестом подозвал Пашу – здоровенного рыжего парня. Он был не так высок, как Олег, но отличался недюжинной силой. И потому выглядел старше своих лет.
– Пойди, купи мне сигарет, – сказал Олег и выложил на стол деньги.
– Там холодно, раздевалка закрыта, а до магазина бежать и бежать.
– Ну, так ты идешь?
– Нет. И вообще, шланг, я тебе не шестерка.
– Как ты меня назвал?!!!
Олег отодвинул парту и заехал Паше ногой. Рыжий здоровяк упал. Олег вскочил и бил его, бил… К нему присоединился Игорь.
– Ну, так как меня зовут? – спросил он Пашу, утомившись.
– Алек, – пролепетал тот.
– Не-е-т, дорогой. Алек я только для девочек. А для тебя – Олег. Ты понял?
– Понял.
– У меня есть сигареты, – сказал Петя Молодцов.
– Так что ж ты молчал? – спросил Олег.
– Так никто ж не спрашивал.
Олег пошел к выходу из класса. Парни всей кучей двинулись за ним. Олег кивнул Паше:
– Пошли.
Побитый здоровяк поплелся за всеми.
Олег стал некоронованным королем класса. Парни все хотели походить на него. Его жесты и манера держаться, даже его прическа – перенималось все. Девочки обожали его.
Игорь, его друг, вовсе не был столь популярен. Некрасив и замкнут. Свирепее Олега. В нем проскальзывала иногда слепая, холодная жестокость. Серый кардинал. Он, а не Олег, был лидером в их дружбе. Потому что был злее. Только об этом мало кто догадывался. Олег – на виду. Проявляет себя. Прежде чем ударить, он крикнет. Игорь – будет бить молча. Принимать удары тоже. До конца. Олег – лишь отражение Игорева зла. Подражание – основа стаи. Игорь и Олег – две головы одного дракона.
Мария по-прежнему сидела на первой парте. Но уже без Вали. Бывшая подруга очень изменилась. Стала современной девчонкой. Стала такой, как все. Но ведь она этого хотела. Однажды она обратилась к Маше:
– Слушай, у тебя, небось, и компании своей нет. Чем ты занимаешься в свободное время?
– Читаю.
– Нечего сказать, отпадное занятие для девушки. Жизни ты совсем не видела.
– Ничего. Я учусь на твоем примере.
Валька хихикнула.
– Ты посмотри на себя в зеркало. Ты смотрела? Волосы зализаны в конский хвост, прямые, как пакля. Ни одного модного прикида. С тобой даже пройти рядом стыдно. А портфель? Прямо умора.
– А чем он плох?
– Детский. Ты пойми, я же ради тебя говорю.
Маша молчала.
– Отгадай, что это?
С этими словами Валя разжала кулачок. В ладошке лежало две таблетки. Маша опять промолчала.
– Это колеса. Слабый наркотик. Хотела бы взять одну?
– Нет.
– Почему? Ты так всю жизнь проживешь и ничего не увидишь. У меня, например, компания своя во дворе. Собираемся в подвале. А колеса я попробовала раз и все. Больше не буду. Но попробовать-то надо. В жизни все надо испытать. А ты прям не как все. Тебя не бывает. Белая ворона.
Вернувшись домой, Маша посмотрела на себя в зеркало. Белая блузка, застегнутая «под горлышко», длинная школьная юбка, бледное лицо без следов косметики, грустные глаза, впалые щеки, бескровные губы, некрасивый хвост сеченых волос. И весь вид очень невыразительный. Старый зеленый портфель. Не на ремне через плечо, а с простой ручкой. Комсомольский значок на левом лацкане синего школьного пиджака. «Пеппи Синий Чулок», – подумала она.
Она посмотрела на школьную фотографию. И здесь она все в той же голубенькой кофточке. У нее была только одна кофта и одна юбка. Рукава на кофте уже короткие. Она носила эту одежду вот уже три года. Не потому, что родители были бедны и не могли себе позволить прилично ее одеть. Как раз наоборот. Побывали за границей. Имели чеки. А сейчас ее мама работала в правлении торговли. Но одевать дочь не хотела. А зачем? Чтобы она загуляла? Нет. Ей учиться надо. А то начнутся проблемы: мальчики, аборты. Еще в подоле принесет. Не дай бог, конечно. Маша знала, что другие дети выпрашивают у родителей вещи, даже закатывают истерики. Маша так не могла. За все детство она не попросила ни о чем. Что ж поделаешь, если ее не одевают? Может, не заслужила. Но додуматься до того, что это делается специально, чтобы она не гуляла, она, конечно, не могла.
Мария с тоской смотрела на фотографию. Красавица Инна. Пухленькие губки, нарочно чуть выставленные вперед, как для поцелуя, распахнутые огромные глаза с длинными накрашенными ресницами. Томный, сладкий, наглый взгляд. А рядом – Мария. Совершенно бесполый вид.
Маша сидела на своем месте, когда над ней выросла фигура Олега.
– Так. Отличница, бля. Сегодня пишешь мне алгебру.
– И подсказываешь историю мне, – добавил его друг Игорь.
Олег бросил тетрадку.
– Не буду, – тихо, но отчетливо сказала Маша.
Олег секунду непонимающими глазами смотрел на нее, а потом разразился громким матом. Класс притих. Он ругался так, как Маша просто никогда не слышала. Ей почему-то стало страшно. Страшно не этого здоровенного грубого парня, а безмолвствующего класса, подчиненного ему. Маша не умела так ругаться. Она вообще не умела ругаться. Упрямо молчала. Олег бросил:
– Сука.
И забрал тетрадку. Боль обиды еще долго жгла ее, горечью застряв где-то в горле. Она была беспомощна. Абсолютно. Совершенно беспомощна. Олег шумно играл в карты на последней парте, по ходу дела задирая девчонок, которые специально уселись перед ним и его друзьями, кокетливо стреляя глазками и смеясь их не слишком тонким шуткам. Олега приятно волновала их близость. Они не обижались, если положить руку им на колено. На горячее колено в тонких колготках. «Эта дрянь, как ее? Машка… Она у меня еще попляшет. Умолять меня будет… Интересно» – думал он, глядя на девчонок рядом. – «Кто быстрее даст? А может обе? Вот дуры». И он улыбнулся своим мыслям. А заодно и девчонкам.
Мария готова была разреветься от пережитого оскорбления. Но не могла себе этого позволить. Это означало бы проявить свою слабость. Она держалась. Держалась из последних сил.
«Они еще перессорятся из-за меня», – думал Олег, размашисто подмигнув одной из красавиц. «Вот будет здорово. Я буду иметь обеих. Что бы они сделали, если бы знали, что я о них думаю?!»
Девочка, поймавшая его взгляд, кокетливо склонилась над партой, обнажая маленькие округлости грудей в глубоком вырезе блузки. Чтобы заглянуть в его карты. Олег даже не посмотрел на нее. Просто встал, кинув карты, и бросил на ходу:
– Курить пойдем?
И зашагал, ни на кого не оглядываясь.
Девочка надула губки ему вслед:
– Ты нас не любишь. Вечно исчезаешь.
– Я люблю, – крикнул он. – Я всех люблю!
Вообще, Олег был абсолютным властелином класса.
Круглая отличница, гордая и неприступная красавица Инна даже не оглянулась, когда он сзади на ходу обнял ее за талию и провел рукой по округлой ягодице под короткой школьной юбкой. Маша бы ничего этого не видела, потому что не стремилась видеть, но он проделал все это прямо перед ее носом, у первой парты. Инна гордо улыбнулась.
«Вожак обезьяньей стаи», – подумала Маша.
Она попала в немилость к «властям». И это понял каждый, вплоть до последнего, ученик в классе. С ней перестали общаться. Перекинуться парой слов – это еще туда-сюда. Но больше… Те, кто раньше охотно болтал с ней, шел вместе из школы, словно отгородились теперь от нее невидимой, но очень прочной стеной. И Маша знала, из чего сделана эта стена. Из страха. Они все боялись его. «Трусливые собаки», – думала Маша. И, конечно, была неправа. Нельзя ждать от людей слишком многого. Никто не хотел наживать себе осложнений в жизни. Никто не хотел замечать ее.
Маша поняла: случись с ней что-нибудь, ей никто не поможет. Они молча покроют любой его шаг. Все. Все до единого.
Была перемена. Кто-то из девушек тихо разговаривал:
– Толку-то. Машка этого не поймет.
– Да никто над ней не смеялся бы, если бы она не была такой дурой. Зачем смеяться над человеком, который не обижается?
– Ага. Петька, вон, Молодцов. Над ним тоже издеваются. Ну и что? Дружит же он с Олегом. И со всеми.
– В ней говна много. Гордая очень. Шуток не понимает ни фига.
– Вааще ниче не просекает.
– А что, не правду разве говорят? Одевается, как девочка. Не знаю, по-моему, ей никто не интересен.
– А она кому интересна, спроси? Хоть бы волосы распустила.
– Да, ну. Она их моет, небось, раз в две недели.
– А вшей у нее нету, как думаешь?
– Фу, гадость. Я к ней теперь прикасаться не смогу.
Маша как всегда сидела за первой партой. Одна. Кто-то за спиной выкрикнул:
– Как вы думаете, зачем ей такой хвост?
– В чай макать! – ответили ему.
– Чтобы скальп легко было снимать!
– Чтобы подтираться им!!! Майка-то короткая!
Маша шуток не поняла. Как и предполагали болтушки-соседки. Оскорбилась до слез. Пулей выскочила из класса. Она ничего не могла ответить на их насмешки. Не нашлась, как ей быть. Она, к сожалению, не видела себя со стороны, не видела, как глупо выглядел ее побег. Глупо и забавно.
Смеялись все. Нельзя было не смеяться. Ее заносчивость и обидчивость были уморительны. После того, как все успокоились, девушки продолжили разговор:
– Вот размазня! Что ей, трудно было ответить?
– Ненавижу таких!
Маша вернулась в класс. Еще с порога услышала какое-то шуршание. Увидела ухмылки. И все поняла. Легкий шепоток, как ветерок, пробежал по рядам. Ее портфель был в руках Вовы, парня с соседнего ряда. Он помахивал им в воздухе.
– Вот. Смотри, – сказал он. – Хочешь взять?
Все повторилось. Как когда-то с Валей. Только Маша не плакала и не прыгала за своим портфелем. Знала – не отдадут. Просто смотрела. Из портфеля вынули все. Учебники и тетради пошли по рукам. Вова порвал портфель. Старый зеленый портфель. Маша его любила. Немодный – ну, и что? Люди, бывает, привязываются к старым вещам. Любила потому, что так долго держала его в руках. И вот он валялся разорванный на полу. Маша села. Олег ничего не делал. Он просто смотрел, как все делают за него. Каждый, к кому попадали Машины вещи, считал своим долгом как-нибудь испортить их. Валя, которая когда-то пряталась за ее спиной, бледная и перепуганная, теперь развлекалась с ее вещами не хуже других. Да что там не хуже! Гораздо усерднее! Она ведь все привыкла делать на «отлично». К тому же труднее простить благородство, чем низость. А Маша была с Валей благородна когда-то. Она так думала. А что действительно ею двигало, было загадкой. Для нее самой. Мария была уверена, что человечность и дружба. И, конечно, Маша уже получила свою долю удовольствия, делая добро. Теперь не вправе ждать его. Потому что такса за добро – зло. А истинная плата за зло – добро. Умом легко это понять. Но нелегко принять сердцем. Слезы запросились на глаза.
В класс случайно заглянула Зинаида Павловна. Она уже ничего не вела в этом классе, просто искала другую учительницу. И как раз застала Валю с портфелем в руках.
– Чей портфель? – спросила.
Маша встала. Она ничего не могла сказать. Горло сдавил спазм.
Зинаида Павловна перевела взгляд с Маши на Валю. Она все вспомнила.
– Валя, – сказала она. – Ты-то как можешь?
И, не дождавшись ответа, ушла. А Маше стала стыдно, что за нее заступилась учительница. Словно это ее уличили в чем-то непотребном. И была злость на учительницу. Она почувствовала себя еще более ущербной после ее слов. Потому что учитель – не авторитет для этой банды. Скорее наоборот. Неужели она надеялась, что еще сможет понравиться своим обидчикам? А слабый голос Зинаиды Павловны уронит ее в их глазах? Да, это нехорошо. Это малодушие. Но кто может жить только так, как хорошо и правильно? Перемена все тянулась и тянулась. Слезы снова навернулись на глаза. Машины вещи ручейками стекались к одному единственному столу. Столу Олега. Он не рвал, не портил их. Наоборот, обращался с ними подчеркнуто осторожно. Беря их одними длинными сильными пальцами, словно боясь испачкаться. Или, напротив, боясь испортить их. Так обращаются со старинным фолиантом, переложенным тончайшей бумагой, которую легко порвать. Он рассматривал оценки в дневнике, всматривался в загогулины ее почерка, листая тетради. Мария не видела, что происходит с ее вещами, безумно боясь, что все разглядят слезы в ее глазах. И потому не могла видеть странной улыбки на губах Олега, когда все ее вещи лежали перед ним. Он прикасался к ним издевательски аккуратно, со смаком. Он священнодействовал. И хорошо, что Мария его не видела. Все равно не поняла бы, чему он улыбается. Нормально, как все люди, улыбаться он не умел. Губы кривила нескладная гримаса. А он при этом рассматривал жучка, нарисованного на последней тетрадной странице.
«Божья коровка. Полети на небо, принеси мне…»
Олег захлопнул тетрадь и жестом руки показал, что ее вещи ему больше не интересны. Тетради и учебники по цепочке потянулись к столу Маши. Вскоре на нем выросла неровная, растрепанная горка. Мария стала парией.
– Мне нужен новый портфель, – сказала она вечером маме. – Мой порван.
– Почему?
– Упала.
Предательство Вали и то, что она старалась больше других, выслуживаясь перед «начальством», Мария перенесла легко. Вале исполнилось пятнадцать. И та волшебная сила, которая жила в ней раньше и которая обладала такой властью над Марией, почему-то бесследно исчезла. Валя и в самом деле стала такой, как все. Ее очарование растаяло. Для Марии.
Нужно ли говорить, что отчуждение класса и одиночество Маши стало еще более глубоким? Она жила словно в безвоздушном пространстве. Никому не было до нее дела. А те, кто в принципе ничего плохого ей не хотел, были осторожны. Ведь если команде Олега надоест изводить Машу, они могут заняться ими!
Каждый раз, возвращаясь или впервые входя в класс, Маша ждала какого-нибудь подвоха. Любой гадости. Унижения и смеха. Что они придумают сегодня? Нет стульев за ее партой! Она растерянно огляделась вокруг. Все сидели и делали вид, что не обращают на нее внимания. Некоторые стулья были свободны, но на них стояли сумки. И, как нарочно! Все стулья под сумками были ближайших друзей Олега. Маша подошла к Вове, и взялась за его дипломат, говоря:
– Я возьму стул.
– Убери руки! – рявкнул Вова. – Руки убери! Не видишь, что ли, что он занят?!
Маша еще раз окинула взглядом класс. Большинство делало вид, что ничего не видят. Мария вернулась к своей парте. Взяла портфель (чтобы за время ее отсутствия с ним что-нибудь не сделали), и хотела выйти из класса. Спросить стул где-нибудь еще. Ей преградил дорогу Олег. Игорь крикнул ему:
– Не дай ей смыться! Щас жаловаться побежит!
«Ну, что же ты так испугалась?… Убил бы тебя…»
Маша подумала, что сейчас Олег ее ударит. Такое зверское было у него лицо. Несколько секунд они смотрели друг другу в глаза. Потом Маша отвернулась от него. Пройти было невозможно. Олег быстрым движением скинул дипломат Вовы и, схватив стул, поставил его за машину парту. Но из рук его не выпустил, как бы приглашая ее сесть. Противная улыбочка кривила его рот. Все уже заранее начали пересмеиваться. Маша поняла: это новый его трюк. Стоит ей попробовать сесть, как он стул уберет. Они так и стояли, смотря друг на друга. В конце концов, Олег пожал плечами и отошел. Мария опустилась на злополучный стул.
Спину ей жгли взгляды. Теперь так было всегда. Она сидела за первой партой. Она никогда не оборачивалась. Все, что могла себе позволить – это слышать ненависть звуков за своей спиной. Иногда с горькой усмешкой вспоминала «Белый клык» Джека Лондона: вожака упряжки ненавидят все бегущие сзади собаки. Ведь им кажется, что он убегает от них! Догнать его они не могут: мешают постромки… Зато отыгрываются на стоянках (переменах в школе)…
Мария стала как сосуд. Сосуд со слезами. Она всегда носила их в себе. И с каждым днем требовалось все меньшее и меньшее потрясение, чтобы всколыхнуть их.
Мария устала. Будто несла в себе невообразимую тяжесть. Она постоянно думала о своем отчаянном положении. Каждый день. Каждый час. Каждую минуту этого часа. Выхода не было. Так бывает только в юности. Выхода не было. Ее мысль билась, как бабочка в пыльное стекло. Выхода не было. Мать – никогда не была ей близка. Сама идея о ее вмешательстве приводила Марию в ужас. Теперь недостаточно надеть шикарную дубленку и выступить нахрапом на Олега – вожака стаи. Это раньше можно было. Маша представила, как мать будет на него орать. Он – ржать ей в лицо… Отец был когда-то близок Марии, но теперь отошел, затушевался, она выросла… Да и не пошел бы он разбираться… Марионетками родители приходили в дом, где Мария, не в силах учить уроки, часами думала, думала, думала… ждала их… Зачем? Чем могли они помочь? Они – тени… Мария очень изменилась. Вздрагивала от шума. Ей было так пусто. ПУСТО. Иногда она думала: на что она, собственно, может пожаловаться? Что ей сделали? Ничего плохого. Запугали. Больше ничего. Физически ей не причинили зла. Никто. На что жаловаться? Но!!! Как описать зло, что разлито в воздухе, в густом воздухе ненависти, который невозможно вдохнуть?! Порвали портфель? Высмеяли? Глупость. И как измерить ее боль? В вольтах? В джоулях? В косых взглядах? В молчании? Голова раскалывалась. Ее мысль, ее страх был как крючок, на который было подвешено ее сознание. В нормальном состоянии ни одна мысль не задерживается в голове очень долго. А тут она была цепкой, как щупальца осьминога и липкой, как плевок. Она уже не верила, что ее жизнь когда-нибудь будет чем-то кроме душевной боли, унижения и постоянного, неотвязного страха. Что такое страх, способен понять только тот, кто испытывает его сейчас, в данную секунду. Поэтому его трудно описать. Он делает существование невыносимым. Это знают душевно-больные. «А может, глупо так трусить?», – в порыве редкого просветления говорила она самой себе. В самом деле, ну что они могут ей сделать, кроме оскорблений и издевательств? Мария не знала, чего конкретно она боится. Несомненно было одно: сила не на ее стороне. Именно страх заставлял ее видеть эту школу столь мрачной. Он делал ее уязвимой. Маша знала, что бояться нельзя. Она иногда думала, что Олег, как собака, чувствует ее страх. А пока это так, он бесконечно опасен для нее. Но ничего поделать с собой не могла. Кроме одного. Она заставляла себя ходить в школу снова и снова, чтобы страх снова и снова вспарывал ее душу, понимая, что, возможно, настанет момент, когда она не сможет делать и этого.
Но неожиданно наступил день, когда Маша вновь ощутила себя счастливой. О, этот день она не забудет никогда! Когда она вошла в класс, все было спокойно и тихо. Ее стул был на месте. У нее отлегло от сердца. Она слегка проверила его. Он не качался и стоял вполне устойчиво. На нее никто не обращал внимания. Все как обычно. Она села. И вдруг к ней подошел один из одноклассников. Он был самый тихий и робкий из всех. Тщедушный, с узкими плечами и незначительным, ничего не выражающим лицом. Лицом, которое никогда не запоминается. Он ей улыбнулся. Улыбнулся! Мария опешила. И что-то попросил. От радостной неожиданности Маша никак не могла понять, что ему было нужно. Тогда он сам раскрыл ее тетрадку и что-то сверил со своей. А потом сказал «Спасибо», быстро наклонился и поцеловал ее в щеку. Все дико загоготали. Но Марии было все равно. Она сидела обалдевшая и счастливая.
След его губ распустившимся цветком горел на ее коже весь оставшийся день.
Она тоже улыбнулась ему в ответ. Кто-то засвистел, кто-то заорал «У-у-у!», кто-то громко причмокнул губами, остальные ржали. Олег сидел, безучастно глядя на этот содом. Парень спокойно сел на свое место. Мария не могла оторвать от него взгляд. Как она раньше его не замечала!? Как, почему? Неужели она ему нравится? Она, которая не симпатична никому. Невзрачная скромница. Но этот поцелуй разбудил ее. В ней с каждой минутой росла волна протеста против всех, всех, всех, кто ее окружал. Кроме этого парня. Если она непривлекательна и издергана, значит, ей не хочется быть любимой?! Так что ли?! Они все, все так думают. Но это неправда! Иногда, нечасто, но все же она мечтала, как какой-нибудь мальчик предложит ей свою дружбу, возьмет ее руку в свои пальцы и пригласит в кино. А теперь у нее есть поцелуй. И он останется с ней, что бы ни случилось. Поцелуй! Легкий, как ветерок, и надежный, как печать. Наконец-то она обрела друга. До сих пор никто не осмеливался приблизиться к ней, как будто она была больна проказой. А он смог! Значит, он такой же, как она! Теперь она не одна. Словно оковы упали с ее плеч. Мария почувствовала себя восхитительно свободной. Радостно, покойно стало на душе. Ей казалось, что даже дышит она теперь свободней. Из школы она не шла. Она летела. Парила где-то совсем невысоко, но очень плавно. Теперь перед ней новая жизнь. В которой ее ждут только победы. И счастье. Ночью она долго не могла уснуть, потому что непослушные, сумасшедшие мечты бередили ее воображение, мечты, непременным участником которых был парень, столь храбро оставивший свой поцелуй на незаживающей от него щеке.
Мария думала, что теперь у нее есть защитник. Правда, после того поцелуя он вовсе не обращал на нее внимания. Но она гнала предательские, грустные мысли, которые могли бы вспугнуть ее маленькую влюбленность. Напрасно искала она его взгляда. Если она ему не нравилась, зачем же он ее поцеловал? Наверное, он слишком робок. Маша дышала теперь легче, смотрела на жизнь проще и даже почти примирилась в душе с жестокими сверстниками. Но почему же страх не отпускал ее? Почему он все равно оставался с нею последним? Даже теперь, когда она была почти счастлива? Мария не могла ответить себе на этот вопрос. А потому по-прежнему самым тяжелым днем недели для нее был понедельник. Практика в строительном техникуме. Мальчики – каменщики, девочки – штукатуры-моляры. Теорию читали всем вместе, в одном классе.
Техникум всегда был пуст. Видимо, не пользовались спросом рабочие профессии. Длинные гулкие коридоры и темные классы. Так что школьники чувствовали себя здесь особенно свободно. Все, кроме Маши. Здание стояло далеко от жилых домов. Рядом была старинная усадьба, выходившая вместе с техникумом окнами на реку Пахра. Редкий пешеход ходил этими тропинками.
Она сидела одна за партой: с ней давно уже никто не садился. До прихода лектора техникума оставалось еще как минимум минут пятнадцать. Класс уже весь был в сборе. Горел яркий электрический свет, потому что мгла пасмурного осеннего дня не могла добраться до всех столов. Олег взглянул на Машу. Она сидела тихо и смотрела прямо перед собой. Ему было скучно. Здесь просто нечего было делать. Карты надоели. Его окружала все та же свита. Девочки улыбались. Он им тоже. Толстушку Наташку он посадил к себе на колени.
«Хорошо как» – думал он. «Скучно только. Надо бы всех развлечь».
Олег согнал Наташку с коленок. Через весь класс подошел к столу Марии. Она видела боковым зрением, как он идет, но старалась сделать вид, что не замечает этого.
«Что он выкинет?» – пронеслось в голове. Олег подсел на свободное с ней место и взял ее за руку. Маша ее выдернула.
– «Послушай, хочешь, пойдем куда-нибудь?» – спросил он серьезно.
Все заулыбались. Послышались отдельные хи-хи. Олег говорил без тени улыбки. Но от этого было только смешнее. После каждой следующей фразы ученики веселились от души, уже открыто хохоча во все горло.
– Пошел вон.
Маша старалась придать себе строгий и спокойный вид, что в сочетании с серьезностью Олега выбивало слезы от дикого гогота у всех без исключения.
– Ну как, тебе понравилось, как целует этот…? Посмотри на него. Гавно. Это я его заставил.
Мария вздрогнула. Боль комком подкатила к горлу.
Олег плюнул прямо на пол.
– Но тебе было приятно, да? А представляешь, как тебе будет хорошо со мной?
Все заржали. Олег обнял ее за плечи. Смех.
– Сходим в кино, а? На последний ряд.
Смех. Маша скинула его руки. Она сидела прямо, вся внутренне сжавшись в камень, и смотрела перед собой в пустоту.
– Я тебе не нравлюсь? Будет отпадно. Обещаю.
Смех. Маша, отвернувшись, молчала. Она слышала его дыхание. Ее сердце бешено колотилось. Как загнанный зверек. Зверек в каменной клетке.
Вдруг Олег положил голову ей на колени. Маша вскочила. Одноклассники покатывались со смеху.
Что-то в ней поломалось. Не в душе, а в теле. Была боль. Мария точно не смогла бы сказать, когда впервые эта боль родилась. Она возникла из ничего, непонятная, пугающая. Она вспыхивала то в одном месте, то в другом. Ныло сердце. Ныли нервы между ребрами. А после слез с ней всегда происходило одно и то же. Это состояние было даже приятным. Нечто вроде анестезии. Так она сама его называла. Когда ничего не чувствуешь. Прежняя боль уступает место полнейшему безразличию. На все наплевать. И на всех. Не думаешь, что будет. Просто радуешься любой мелочи. Радуешься всему, что не связано с источником недавнего страдания. Возникает иное ощущение реальности. Как под наркотиком. Чувства спят. Мозг работает как часы. Холодно и четко. Расслабленная пустота в голове. Половина всех мыслей, которые в нормальном состоянии мозг мусолил бы и так и сяк, просто проходят мимо, никак не задевая. Но чем чаще это повторялось, тем дольше были слезы и короче анестезия. Так Мария падала в депрессию.
Она старалась меньше ходить в школу, изыскивая поводы для болезни. А, когда ходила, каждый день повторялось одно и тоже. Олег со всей компанией одноклассников курил за трансформаторной подстанцией. Именно это место не было видно ни из одного школьного окна, поэтому можно было спокойно курить, никого не опасаясь. Мария шла из школы. Она слышала их смех и понимала, что ржут они над ней. Над скучной безответной скромницей. Других таких, наверное, во всем свете не сыщешь! Ворона белая. Динозавр не вымерший. Иногда вперемежку со смехом вслед ей летели похабные словечки.
– Ей надо налимонить… – сказал кто-то из их компании.
– Да она просто ни на что не способна, – возразил ему другой.
– Ее и сукой-то назвать нельзя, – вторил еще кто-то.
Олег смачно сплюнул:
– Гипербола. Кривая.
А Маша шла и словно спиной чувствовала все то, что о ней говорилось. И еще она чувствовала что-то нехорошее, черное, что нависало над ней. Предчувствие томило ее.
Оно ее не обмануло. Как не обманывало еще ни разу. Сегодня она дежурила. Мария осталась одна. Парень, который был поставлен с ней в паре, конечно, ушел. Да и не нашлось бы такого, кто не счел бы дежурство с ней ниже своего достоинства. А Маше были уже давно безразличны такие мелкие штришки ее теперешней жизни. Даже проблеска возмущения не всколыхнулось в душе.
Намочила тряпку. Вытерла доску. Наскоро подмела.
У трансформаторной будки уже никого не было. «Неужели все выкурили? – подумала она. – Как хорошо». Но что-то незримо носилось в воздухе, когда она шла мимо. Какое-то странное оцепенение навалилось на нее. Как будто кто-то сзади лег ей на плечи. Тяжести в ногах не было. Просто идти не хотелось. «Я устала, наверное». Ее кто-то держал. И от этого замедлился шаг. Это ей казалось. Вокруг никого не было. Маша шла привычной дорогой домой. Через поле, где когда-то Олег пнул ее в грязь, через вереницу однотипных девятиэтажек, выстроившихся по линейке, как солдаты на смотру. Вот и ее дом. Двор здесь больше, чем остальные. Череда домов прерывалась, и ее дом вкупе с пятиэтажками образовывал четырехугольник. Мышеловка. И вот здесь-то, завернув за угол, Маша и увидела Олега. И его самых верных холуев. Всего их было пятеро. Ближайший друг Игорь с пустым взглядом, здоровенный рыжий детина Паша, красавчик Вова, Петя Молодцов и Олег. Петя исполнял ту же роль при Олеге, что и шут при царе. Полноватый, с мягкими, нежными, почти женственными чертами, он кривлялся, чтобы развлечь всех. Над ним тоже издевались. И из-за внешности и из-за очевидной слабохарактерности. Но он сносил насмешки так, будто они ему нравились. И нарочно давал для них повод. Зато он был при царе. Его прозвали Петух.
Петя всю дорогу думал: «Ну, я влип. Кабы знать заранее, что ему в голову придет, дебилу этому… Ни за что бы не пошел. Ну, ничего. Что-нибудь придумаю. Выкручусь как-нибудь». Но идеи что-то не шли и не шли. «Может, сказать, что у него не встал на такую уродину? Да. Это на крайний случай».
Маша отскочила чуть в сторону, чтобы они ее не заметили. Компания вошла в ее подъезд! Зачем?! Ни из их класса, ни из параллельного в нем не жил никто, кроме Маши. Неприятная капелька-льдинка скатилась по позвоночнику. Она могла бы пойти к однокласснице. Зина неплохо относилась к ней, хотя при всех и давала понять, что Маше не стоит на нее рассчитывать, и держалась подальше. Но не выгонит же она ее! В конце концов, можно поехать к маме на работу. Но это далеко от города… Нет денег! Совсем. Ни копейки. Впрочем, ей их и не давали никогда. Но если войти в задний тамбур автобуса и затеряться в толпе, кондуктор может и не заметить… Пока заметит, пока выгонит. Остановки по деревням длинные… Можно просто переждать где-нибудь…
Как-то давно Валька болтала с ней:
– Ох, – вздыхала она томно, – учиться надоело! Сегодня лит-ра последняя. Все уходим. Уже договорились, – добавила гордо. – А ты пойдешь, надеюсь?
– Не знаю.
– Как это? Все уйдут, а ты доложишь, да?
– А что я буду делать, когда уйду?
– Ну, не знаю. Отдыхать. Гулять.
– Я не хочу.
– А чего же тебе надо-то?
– Хотела пойти на литературу.
– Я знала, что ты… Но не до такой же степени!
Помолчала. Потом зачем-то сказала:
– А мы во дворе вечером в бутылочку будем играть.
– Во что?
Валя расхохоталась. Марии очень нравилось, когда она смеялась. «Ей очень идет», – подумала она.
– Знаешь, когда я в бутылочку первый раз играла? Еще в младших классах. В лагере.
– А что за игра?…
Олег хотел закурить, но передумал. Ему вдруг представилось, как вскинет она глаза, когда увидит его здесь. И жар разлился в паху.
– А что мы будем делать? – бодренько спросил Петя.
– Это точно здесь? – не ответил на его вопрос Олег.
Петя затравленно кивнул. Олег достал ключ и начал писать на побелке подъезда: «Маша…»
Странное дело, если раньше, у школы, что-то держало ее, сейчас, наоборот, толкнуло идти. Зачем? Чтобы испытать судьбу? Глупо. Но как и в случае с Валей, когда она стояла и смотрела в глаза ее обидчику, Мария не владела собой сейчас. Она была как орудие в чьих-то невидимых руках. Все делала на каком-то инстинкте. Автоматически. Будто это была не она. Чужое тело. Чужие руки и ноги. Чужой мозг. Чужие мысли. Была чья-то неведомая страшная власть над ней, которая гнала ее к этой неизбежной опасности. Ей было страшно. Безумно страшно. Но свернуть она почему-то не могла. Лифт открылся на последнем, девятом этаже. Здесь она жила. Маша сделала несколько шагов и застыла. Этажом ниже раздавались голоса. Уверенный нахальный голос Олега, грубый – Игоря, подхалимский смех Вовы. Маша поняла – они ошиблись этажом.
Олег сказал:
– А мы ее сейчас разыграем. Кому первому достанется. Давайте в круг сели все. Сыграем в бутылочку.
Рыжему здоровенному Паше не нравилась эта затея. Он бы и рад был уйти, но знал: нельзя. И сила ему не поможет.
И вдруг Петю осенило: надо заставить его нервничать. Он сказал:
– А вдруг кто застанет? Это же срок.
Олег фыркнул:
– Ты за пять минут не успеешь?
Все заржали. Но как-то невесело.
Маша стремглав бросилась к своей двери. Как она ее открыла – не помнила. Захлопнула и сползла на пол.
«Они все думают, что я их сюда привел Машку насиловать. А зачем я здесь?… Напугаю дуру».
Мария все еще дрожала. Дыхание было таким затравленным, что ей казалось: оно должно быть слышно за дверью. Сердце прыгало. Тряслись руки и ноги. И отказывались двигаться.
Она не умела молиться. Долго плакала, стоя на коленях, уткнувшись лицом в сиденье дивана. Тихо и нудно ныло сердце. И вдруг оно распалось на мириады маленьких сердец – не больше точки. Все они болели сразу и по всему телу. То вспыхивая, то угасая. То в одном месте, то в другом. Как звезды. Слезы капля за каплей выжигали в ней все. Они вынимали ее душу. Ей было так плохо, что она с трудом понимала, что происходит. Как всегда после слез, душа была опустошена. Чиста и тиха, как вода в глухом пруду.
И вдруг Мария замерла. Было очень тихо. Она почувствовала чье-то присутствие за своей спиной. Ей стало так страшно, что повернуться не было сил. Она ведь знала – там никого нет! Там никого не может быть! По спине пробежал холодок снизу вверх, охватив плечи и шевельнувшиеся от ужаса волосы…. Ей очень хотелось повернуть шею, но она не могла.
Потому что знала – там кто-то есть.
И в это самое мгновение поняла, совершенно четко осознала, что у нее все будет хорошо. Невероятное спокойствие обняло ее, как теплым покрывалом накрыв ее всю, всю, всю – с головы до ног. Ей казалось, она пьяна, до такой степени ей стало хорошо. Ей казалось, она куда-то погружается. Куда-то глубоко. Все ниже, ниже. Но не до дна. Так она расслабилась. И слезы вновь хлынули из глаз. Но это были не те слезы, которые рвались из нее пять минут назад. Она плакала и понимала, что счастлива. Счастлива: ни с того, ни с сего. Маша подумала, что многое бы отдала, чтобы узнать, что же еще ее ждет. И вдруг пришел ответ!!! Она не услышала его, как слышат звуки. Просто это была информация, возникшая в мозгу. «Хуже этого ничего не будет». «А что будет?» Ответа не было. Тогда Мария силой воображения стала представлять себе тот или иной исход ситуации. И ответ приходил. Как правило, односложный: «Да» или «Нет». Но самое интересное, что она узнала в этот день, это то, что она ни на кого не похожа. И так далеко отстоит от своих сверстников и мучителей, как раньше и представить себе не могла. Раньше она равняла себя на них. А сегодня узнала, что это нелепо и неправильно. И сказала себе: «Это я. Я – белая ворона». Они сами выделили ее из своей среды. Выплюнули, как инородное тело. Так тому и быть.
Сейчас она понимала, что управляло ей, когда она не знала, что ею движет. Она и раньше владела этой силой. Но несознательно. Теперь Маша стала сильней.
Мария долго не хотела рассказывать ничего родителям. Она слишком хорошо понимала, что их «помощь», их вмешательство может оказаться для нее роковым. Дарованная ей из ниоткуда сила знать еще непроизошедшее давала ей уверенность, но эта уверенность была запрятана глубоко внутри. Внешне же ее ощущения были таковы, что сегодня она дошла до последней черты.
– Мама, – сказала она. – Я не пойду завтра в школу.
И она рассказала ей кое-что, сильно смягчая краски.
– Тебе нужно уйти из этого класса, – сказала мама. – Хочешь, переведем тебя в другой класс, в параллельный, или в другую школу?
– Лучше в другую школу.
Папа, выслушав ее, сказал:
– Коллектив не может быть неправ, дочка. Вообще, когда конфликтуют две стороны, виноваты обычно обе. Так что тебе нужно подумать о своем поведении. Скорее всего, в чем-то ты допустила ошибку.
Но Мария знала, в чем ее ошибка. Тут и думать было нечего. Она не хотела принимать правила игры Олега. Она не подчинилась ему. Потому что была не как все. И не хотела делать вид, будто такая же. Потому что теперь знала: она – белая ворона.
Уйти – значит признать, что они – сильнее. Но не значит подчиниться.
Ее перевели в параллельный класс. Солидный лысый директор очень уговаривал остаться в его школе. Как же, скандал на всю округу! Не дай бог.
Однажды Мария шла пешком вниз с девятого этажа, и на восьмом увидела крупную надпись на стене. След, оставленный компанией Олега в тот день, когда она услышала их голоса внизу:
«Маша – дура и девочка. Пора ее трахнуть».
Мария думала, что кошмар кончился. Его теперь не было. Но психика ее привыкла к стрессу. И подсознание нашло выход. Оно нашло, чего ей бояться. Мария часто испытывала боли. У нее болели нервы. Ее мучила тошнота. Теперь она решила, что эти симптомы – следствия самых тяжких заболеваний. Это превратилось у нее в навязчивую идею. Она опять часто плакала. Все казалось ей подтверждением ее идеи. Психоз – это когда ложное кажется истинным, невероятное – вероятным. И даже непременно существующим, по велению рока случившимся именно с тобой. Психоз – это обман сознания подсознанием. Когда последнее выходит на вольную волю. Жизнь Марии превратилась в ад. Если ад существует на земле, то это когда фантомы, придуманные тобой же, истязают тебя. Весь ужас в том, что они абсолютно реальны. Именно так. Абсолютно. Это как сон. Когда подсознание выходит из-под контроля. Кошмарный сон. А сон разума, как известно, рождает чудовищ. Иногда Мария выплывала из этого кошмара и пыталась взглянуть на себя со стороны. Поверить в то, что все это – лишь ее выдумки. Но это так тяжело! Самое страшное в этом состоянии, из-за чего из него так трудно выбраться, заключается в том, что страх с течением времени начинает возникать от все меньших и все более незначительных причин. Но чем меньше причина, тем мучительнее страх. С каждым днем он становится все сильнее, все навязчивее. Мария стояла в поликлинике в регистратуру. Рядом пожилая женщина брала талон к онкологу. И Мария вся похолодела. А вдруг это заразно? Не важно, что говорят врачи, они ничего не понимают. И само то, что она стояла рядом… Любая ерунда приводила ее в паническое состояние. Стоило какой-нибудь мысли прицепиться к ней, как Мария уже знала: она сулит ей много часов кошмара. Эта навязчивая мысль долбит и долбит сознание, не давая ему отвлекаться ни на что другое. Она цепкая. Она липкая. И что бы Маша не делала, симптомы этой мысли виделись ей во всем. Ее тошнило от гастрита и от того, что она теперь никогда не хотела есть, а она думала, что от радиации. И то, что у нее не было аппетита, было новым поводом для страданий. Она ходила к врачам. Но, слушая их объяснения, слышала только то, что желало слышать ее взбесившееся, распоясавшееся подсознание. Ей стало совсем плохо. Ни о чем, кроме владевшей ею идеи, она теперь думать не могла. Учебные задания выполняла кое-как. Лишь бы отвязаться от них. Они на девяносто процентов состояли из ошибок. Все, что не относилось к ее больным мыслям и бредовым идеям, стало ей до крайности безразличным. И никто и ничто не в состоянии было убедить ее в обратном. В том, что это – фантом. Что это неправда. Мария очень, очень хотела найти доказательства несостоятельности ее страхов. Она искала их везде. Она замучила родителей. Она надоела врачам. Но все напрасно. Все аргументы, которые она себе приводила, опровергались ею же в сторону худшего варианта. Она так и выискивала, со старанием, почти с наслаждением симптомы своих мнимых болезней. Смертельный вираж. Раздвоение личности. Когда одна часть твоего «я» – сознание – хочет выбраться из этого кошмара и отбросить страхи, найти аргументы, опровергающие навязчивую идею, а другая – подсознание – наоборот, все больше докапывается до плохого, все больше угнетается страхом, стремиться погрузиться в него, найти доказательства гибельного исхода. Пусть призрачные. Но для больного разума они реальнее реальности.
Об этом можно писать роман. Обо всех монстрах, которые рождает пораженный разум. Можно описывать долго и подробно. Если бы не надо было переживать все ощущения смертельного ужаса, в которых мечется больная душа…
Мария уже не могла есть. Ее всегда тошнило. Еда была ей глубоко отвратительна. Она видела в ней нечто инородное, что надо запихивать себе в рот. Зачем? Она ела и давилась. Очень осунулась. Но страшно от этого почему-то не было…
Страшно было совсем от других причин: ненастоящих, измышленных ее подсознанием демонов, пожирающих остатки ее разума, исполненных самой настоящей реальности для Марии…
В довершение всех ее несчастий, в которых, кстати, была виновата она сама, Мария начала страдать непереносимостью большинства резких запахов. Она не могла вдохнуть, если кто-то курил несколькими этажами ниже ее окна. Костер она чувствовала километра за два, выхлопы машин – метров за сто. Ее чуткий нос улавливал то, что никто больше различить не мог. Она везде ходила с платком. И поминутно затыкала им нос.
«Я думал, она опять заболела, когда ее парта пустовала два дня. Ну, и болявая же девка. Без конца школу задвигает. А потом я вышел в коридор. Машка шла по нему. Но почему мимо нашей двери?! Быстро, как мышка, шмыгнула в параллельный. В „бэ“. Почему?!!!»
Олег ногой распахнул дверь родного кабинета. Класс притих.
– Ты, Вава, Машку доводил!!! – орал Олег.
Вова сильно побледнел и сидел молча. Олег шел к нему, пиная и раскидывая стулья. Одна из девочек готова была бежать из класса.
– Стоять! – рявкнул Олег.
Она замерла. Еще одна спряталась под стол.
– Убью, заразу! – он вытащил Вову из-за парты и тряс его, как грушу. – Ты, сука, стулья таскал!!! Ты ее вещи дергал!!!
– Ну, и что, – лепетал Вова. – Я все делал, как ты хотел…
– Ты все не так делал! Не так!!!
– Но всем смешно же было…
– Не смешно! Не смешно было!
Он выпустил Вову из рук.
– Ни фига у тебя чувства юмора нет, урод. А вы?!!! Вы все знали, что она перевелась, да?!!! – гаркнул он на всех, обведя взглядом класс.
Все молчали.
– А почему я, я узнаю обо всем последним?!!!
– Ну и что, ну, и хрен с ней, – осмелился подать голос Петя Молодцов.
– А ты, Петух, ты же самый умный у нас! Вот и скажи мне, чем я буду развлекаться теперь каждый день? Картами?!
Олег высыпал колоду ему на голову. Цветные картинки разлетелись во все стороны.
– Че-е-м?!!! Петух! На тебя смотреть, да?!
– А почему нет? Разве со мной не смешно?
– Нет. С тобой не смешно. Ты не обижаешься. А эта сучка так мучилась… Любо дорого было смотреть.
Олег опустился на стул. Все поняли, что самое страшное позади. Кто-то начал собирать стулья. Кто-то – карты. Прозвенел звонок.
Прошло довольно много времени с тех пор, как навязчивые страхи взяли в плен душу Марии. Она прошла все круги ада. Теперь она знала, что люди имели в виду, когда его выдумывали. А может, не выдумывали вовсе? Может, просто срисовывали? Так вот, она уже опустилась на самое дно кошмаров. Выхода она не видела. Это был тупик. Узел, разрубить который может только смерть. Какая-то часть ее сознания еще упорно цеплялась за то, что, может быть, она не права. За жизнь. И все это бред. Ее мысли. Ее страхи…
В самую страшную минуту ей вдруг пришла в голову мысль, что она может использовать ту силу, которая открылась ей, когда она плакала на коленях, для точного определения того, что истинно, а что ложно. Для борьбы с этим адом, уже готовым поглотить ее «я» целиком. И она стала задавать вопросы. Один за другим. И получала только ответ «Нет». На каждый мучивший ее страх. Их было много. Целый легион страхов-демонов. «Нет»… «Нет»… «Нет»…
Ад огрызнулся и исчез. Мария была здорова.
Но Маша все еще была настолько издергана, что вздрагивала, когда слышала громкие крики ребят на перемене. Но потом вспоминала, что это шалят «свои». Ребята ее нового класса. И теплое благодарное чувство разливалось в сердце. Маша так долго испытывала страх и ненависть, что новых ребят любила всех. Всех до единого. Любила ни за что. Просто так. Просто за то, что они не сделали ей ничего плохого. Она не была влюблена ни в кого, но чувство родства с ними все росло и росло в ней с каждым днем. Здесь от нее никто не требовал, чтобы она ломала себя и была не тем, кем она являлась на самом деле. Маша испытывала восхитительный покой. Время от времени она понимала, что счастлива.
Однажды она увидела Олега рядом со «своими» ребятами. Он что-то говорил им. Маше стало почти дурно. Неужели он и здесь будет преследовать ее? Один из «своих» парней – Макс – покачал головой и отошел. Его примеру последовали другие.
– О чем он говорил с вами? – спросила она Макса после.
– Да ну его. Козел.
– Да?
– А ты разве этого не знаешь? Ты же училась с ним вместе.
Он улыбнулся. Теплое чувство вернулось вновь. От этой улыбки. И от этих простых слов.
Мария все еще была очень слаба. Аппетит – совсем никуда. Дрожали руки. К счастью, она нашла единственный продукт, против которого не бунтовал ее организм.
Апельсины. Огромные. Оранжевые.
Полные затаенного в них солнца. От них не тошнило. И голова переставала кружиться, когда она пила их оранжевую кровь. Мама уговаривала поесть кашки. Мария нехотя соглашалась. После апельсинов.
Мария стала очень чувствительна к колебаниям своего состояния. Ей было плохо. Слабость. Иногда так плохо, что она подолгу, бездумно смотрела в телевизор, не в силах ничего делать… Просто не могла приказать своему телу сделать то или это. Даже поднять руку…
В один из таких моментов она нашла способ заставить себя ожить.
Рок группы.
Увы, рок тогда, в приоткрытом перестройкой советском телевидении, был редкостью. Долго приходилось ждать, ловить нужную передачу…
Мария просто смотрела на музыкантов. Как они поют, как двигаются… Она их видела иначе, чем другие… И думала, догадываются ли другие люди, почему им нравится слушать рок?
От музыкантов отлетала энергия во время выступления. Огромные сгустки энергии. Мария видела их очень четко.
Чтобы сделать их силу, силу движений их молодых тел, силу звуков музыки и голоса, слитой воедино, своей, нужно было просто смотреть. И слушать. Мария впитывала, пила их силу. Рок будто специально создан для огромного отдания сил. Наполняясь активной силой звуков и движений, Мария успокаивалась, могла есть и двигаться сама… Нет, это не было сумасшествием. Едва научившись владеть силой, она стала видеть ее в других проявлениях. Более того, она теперь видела энергию в других людях, во всех других людях, с которыми ее сталкивала жизнь. Она видела все: уровень, силу ее и то, насколько человек просто или тяжело готов расстаться с нею… Как говорят в народе – тяжел человек или легок. Конечно, такого уровня силы, как в роке, нельзя увидеть в обычной жизни. Легче отдает энергию молодость. В зрелости она тяжелее, но и весомее. Энергия иссякает задолго до того, как дни человека прекращают свой бег…
Еще в раннем детстве, лет с четырех, Мария понимала лучше всех взрослых, каков на самом деле тот или иной человек. Это понимание было врожденным. Она никому об этом не рассказывала. О своем мнении. Теперь она просто вышла на новый уровень понимания. И все.
Впитывать в себя рок – было теперь ее дыхание. Потому что была истощена. Ее уровень равнялся нолю. Мария знала, что та энергия, которую она берет, не равна другим ее видам. Она совершенно особая. И еще она знала – это плохо. Плохо то, что она делает. Просто у нее не было выхода. Да, стыдно надевать чужую одежду. Но если ты голый?!
Однажды Мария лежала на тахте и рассматривала стеллажи книг от пола до потолка, что прилегали к ее ложу. Вдруг прочла на одиноком корешке название, которого раньше никогда не замечала. «Странно», – подумала Мария. «А я-то думала, что всю библиотеку отца знаю».
Книжка была невзрачная и одинокая. С. Моэм «Луна и грош. Театр».
Поскольку она и увидела-то ее потому, что книжка была на уровне ее глаз, Мария просто протянула за ней руку.
Первые полстраницы поразили ее так, как ни одна из прежде раскрываемых книг. Там, на первой странице, как раз и описывалось это ее особое видение рока. То есть, конечно, не рока, а акта творчества. У Моэма написано: «варварское удовлетворение сродни половому инстинкту». Мария была счастлива: она не одна. Есть, был человек, чувствовавший так же.
Надо сказать, что все, написанное Моэмом, его способ рассматривать мир, каждая строчка, каждый штрих, неизменно находили в ней отклик. Словно рождалось эхо…
Музей. Домик В. И. Ленина. Просто удивительно, где он только не ночевал за свою не столь уж долгую жизнь. Что ни ночевка, то музей.
Честно говоря, идти сюда Марии вовсе не хотелось. И ничего не стоило прогулять. Но пошла. Был ответ. «Все будет хорошо». А ведь здесь ей неизбежно придется встретиться со всем бывшим классом. Практически лицом к лицу. Может, из-за этого она и пошла? Не прятать свое лицо. «Это им надо прятать глаза» – думала она. «Вот и посмотрим».
Несколько деревенских изб начала века выходят слепыми окошками прямо на оживленную трассу Варшавского шоссе. Но время подняло дорогу над домиками. Так что когда стоишь в их двориках, кажется, что цивилизация бог знает, как далеко. Первый снег укутал это сонное царство. Маша стояла вместе с девочками из класса. Она уже не чувствовала одиночества. Здесь она встретила девочку, которая раньше училась с ней вместе. Только ее после восьмого класса распределили в «бэ». Они болтали о каких-то пустяках. Этот невинный треп музыкой ласкал измученные Машины нервы. Вообще-то она никогда не любила такие глупые разговоры. Не потому, что смотрела на них свысока, считая себя слишком умной для них. Нет. Просто ей было скучно. Но сейчас! Она слушала их, как слушают эхо в лесу, шум моря, смех ребенка. Каждый ее нерв покоился на незыблемой тверди этих слов своей новой подружки: «…а вчера я видела его… Он… А эти мои туфли! Они красные. Я в них как гусь с красными лапками. А? Нет?…»
Группа ребят ее бывшего класса во главе с Олегом стояла невдалеке. Олег притопывал ногами от холода. Его одноклассники делали то же самое. Повторяя движения своего вожака в точности.
Олег слепил крепкий, как лед, снежок:
– Спорим, Вава, что ты не достанешь до Машки.
И с силой бросил комочек снега. Он не долетел до Маши несколько шагов. Холодок страха вдруг снова обжег ее. «Какой же я стала трусихой» – подумала она. «Сама уже не знаю, чего боюсь».
«Ах ты, черт» – думал Олег. «Ну, прямо столбом стоит, а промахнулся. Надо по ней врезать». Слепил новый. Но опять промазал. Начал злиться. Сказал:
– Вот сука. Никак попасть не могу!
– Если бы хотел, попал бы, – сказал Петя Молодцов.
– Что?
– Стараться надо больше.
– Вот и старайся, Петушина. Чего стоишь? Ручки боишься обморозить?
Петя Молодцов пожал плечами. Весь этот обстрел снежками так и не задел Машу ни разу. Она просто стояла. Стояла и смотрела, как снег рассыпается, не долетая до ее ног.
Когда экскурсия закончилась, уже стемнело. Место было пустынное и глухое. Маша быстро шла и думала только о том, как быстрее добраться до автобуса, не столкнувшись с Олегом и его шайкой. Она не заметила, как Олег оказался рядом. Словно из-под земли вырос. Спросил:
– Почему ты ушла из моего класса?
Маша шла молча.
Он сплюнул.
– Скажи. Просто интересно.
Она старательно смотрела мимо. Просто шла. Ни слова. Ни взгляда.
– Сука.
Он шагал рядом. Но так и не добился от нее ни слова. Они поравнялись с ее новыми подругами. Ему пришлось отстать. Вслед ей летел злой мат. Маша подумала, что Олег теперь был похож на ядовитую змею, у которой вырвали зубы. Шипел, а укусить не мог.
Мария не остановилась на вопросах и ответах загадочной силе, ставшей частью ее самой, когда она плакала. Она научилась использовать ее еще по-другому. Она стала ею управлять. Для этого Мария ясно и четко представляла себе тот исход, которого хотела. И говорила про себя: «Да». Все случалось так, как она задумывала. В этой технике не было и намека на расслабленное мечтание: «Ах, как здорово, если бы все сложилось так… А вот это может повлечь за собой это… А уже на это я отвечу этим…» Если бы, да кабы… Это пустые мечты. Средство для смягчения действительности. Нет. Это было нечто совсем иное. Нечто такое же реальное, как сама реальность.
Была глубокая ночь, когда Олег проснулся.
«Я сразу подумал, что, наверное, заболел. Не то, чтобы мне было плохо. Ничего не болит. Но от томления и неясного ощущения неудобства хочется скинуть с себя всю кожу, хочется просто сразу прыгнуть за окошко. Что-то со мной происходит. Но что?»
Олег вскочил и распахнул окно в промозглую холодную ночь. Ветки боярышника совсем близко. Колючие. С черными замерзшими ягодками ночи.
«Ветер пронизал насквозь. Стало немного легче. Может, мне приснился кошмар, но я не запомнил его?»
Было очень тихо. Микрорайон спал.
Однажды Маша возвращалась из школы с одноклассницей. Девочка переболела полиомиелитом и не могла быстро ходить. Олег со всеми своими одноклассниками торчал возле трансформатора. Он возвышался над ними, как горилла над шимпанзе. Кое-кто курил.
«Вожак обезьяньей стаи» – вновь подумала Маша.
Олег быстро выбросил сигарету, взял немного снега, наскоро слепив его, и бросил в девушек, но промахнулся.
– Пойдем скорее, – попросила Маша.
– Я не могу, – ответила ее спутница.
– Извини, я забыла.
Еще несколько снежков пролетело мимо.
«Ну, прям, как заколдована» – подумал Олег. «Никак не попаду». И, видя, что девушки ушли на недосягаемое расстояние, в отчаянии крикнул:
– Машка! Я люблю тебя! Машка!!! Любовь моя!!! Оглянись! Я на коленях, смотри! Сука! Люблю!!!
Его крик разнесся по всему школьному двору, эхом оттолкнувшись от звонких окон.
Удивлению Марии не было предела. Они шли через то самое поле, на котором он когда-то пнул ее в грязь.
Она не оглянулась.
Зато вся его шайка ошалело смотрела на него. Никто не проронил ни слова.
С этого дня Маша не боялась Олега. Страх навсегда покинул ее сердце. Она победила. И чувствовала свою силу. Чувствовала власть над своим врагом, выпившим столько ее крови.
Может, Марии казалось, но бывшие одноклассники как-то странно смотрели теперь на нее. Очень внимательно, вроде бы. Буквально разглядывали ее.
Мария не могла слышать, как одна девушка из ее бывшего класса сказала подружке:
– Ну, да! Нос, рот, овал лица – безупречны. Ей бы глаза побольше, и она вообще была бы русская красавица.
Страха у Марии уже не было, но осталась ненависть. Она люто ненавидела их всех. Всех до единого. Даже тех, кто ничего не делал ни для ее мук, ни для ее поддержки. Тех, кто просто смотрел… Кто знает, сколько должно пройти времени, чтобы ненависть сменилась благодатным равнодушием?
Каждый вечер она представляла, как Олег мучается, как страдает любовью и не видит ни выхода, ни проблеска в ее глазах…. Сладко засыпала…
Олег же теперь спал совсем плохо. Каждую ночь повторялось одно и то же. Он просыпался от явного ощущения чьего-то присутствия. И думал, что сходит с ума.
– Мария!!! – неожиданно крикнул он в темноту. И сам испугался хрипа своего голоса.
«Ты, наверное, спишь. Спокойно, тихо. Рот полуоткрыт. Волосы, твои чудные длинные волосы, разметались по подушке. По потолку мечется свет фар… Ты влюбишься в меня. Обязательно. Я красивый. Все говорят. А на тебя, ну, по-честному, никто не польстится. Кроме меня. Мы с тобой просто как две половинки яблока. Не потому, что похожи. А потому, что вместе мы – все. Все, чего нет в каждом из нас по отдельности. А какое было у тебя лицо, когда ты хотела убежать из класса, не найдя стула! Твои глаза. Такие грустные. Ну, что же ты так испугалась! Хоть бы сказала что-нибудь. Крикнула, что ли. Плюнула мне в рожу. А ты только молчала и смотрела. Убил бы тебя за это. Чтобы ты хоть раз, хоть единственный раз возмутилась! Просто возмутилась. Ведь это так просто. И так естественно. А не молчала. И не смотрела такими глазами… Я стоял, как последний идиот, предлагая тебе сесть»…
Мария не знала, куда идут ее запросы: в собственное подсознание или в космос. Но паролем, открывающим ей силу власти над Олегом, была фраза: «Я не хочу думать о нем». А далее она представляла себе все, что хочет увидеть происходящим с ним. Как бы от обратного. Все сбывалось на следующий же день. А если какая-то ненужная мысль или страх просачивались к ней, она гнала их, говоря «отменить». И чем чаще Маша так практиковалась, лежа вечером в постели, тем больше сходил с ума ее обидчик. Она не знала, что это. И почему действует. Как телепатия. Она навязывала ему свою волю. Она отменяла его. Зачеркивала целым потоком мыслей.
«Я совсем перестал соображать, что происходит. Вот сегодня Вава что-то сморозил, дебил, а я не расслышал. Все думаю о тебе, Машка. Маша. Мария. Мари. Что же мне делать с тобой? С твоим проклятым характером. У тебя все не как у людей. Ну, что тебе трудно быть нормальной? Как все нормальные девки. Ты ж красивая. Я сразу увидел. Еще тогда, на футбольном поле. Будь оно проклято. Ну, почему с тобой так трудно? Тебя не обломать. Тоже мне, Зоя Космодемьянская. Дура. Делала бы все, как надо. И всем было бы ладушки. Ну, что тебе, жалко дать?»
Он даже задохнулся от этой мысли. Так начало колотиться сердце. Так взбунтовалась кровь. Застонал в темноту ночи. Хотел ее страшно.
Мария не задумывалась, что ее мысли жестоки. Сила ее психического желания была столь велика, что ее обидчик таял на глазах. Его щеки ввалились, а сухой блеск голубых глаз казался всем сумасшедшим. Если кто-нибудь спрашивал у его одноклассников, чем он болен, ему отвечали, что название болезни – Мария. И презрительно кривили губы.
«Ну, почему мне хуже всего ночью? Не нахожу себе места. Днем я живу только надеждой. Что увижу тебя. Что ты, наконец, посмотришь мне в глаза. Посмотришь и все поймешь. И простишь. Днем я ошиваюсь в твоем дворе. Но ты никогда не выходишь. Но видишь же ты меня в окно! У меня ничего нет твоего. Ни одной вещи. И нет твоей фотографии. Тетрадки, которые я когда-то держал в руках, были чистенькие, непримечательные. Только на последней страничке нарисована маленькая божья коровка. Ты сама – божья коровка. Безобидная. Слабая. Кажется, плюнь – и раздавишь… Но только кажется… Я еще думал тогда, какая же ты странная. Сидишь и крепишься. Другая бы истерику закатила. Отвернулась. А в глазах – слезы. Не мог я на тебя больше смотреть. Вернул вещи. Хоть они ласкали мои руки. Потому что были твои. Сроду не встречал я никого более беззащитного на вид и более непобедимого. Я бы мог взять тебя силой. Может, тебе бы даже понравилось. Но что толку. Ты все равно останешься сама с собой. Ты ускользнешь от меня. И тогда – никакой надежды. Душу твою хочу!
Ты еще полюбишь меня… Полюбишь…»
Олег старался попадаться ей на глаза. Только Маша на него не смотрела. Не смотрела не из женского кокетства. Ей не хотелось видеть его. Она часто думала, что он ей глубоко неприятен. Она хотела так думать. Но когда-то в прошлой жизни, которая казалась ей теперь страшным, далеким сном, когда она еще училась с ним в одном классе, Маша слышала разговор двух одноклассниц: Инны и Наташи. О том, как Олег удивительно хорош собой. Какие пронзительно голубые у него глаза и какая милая ямочка на подбородке.
Сейчас, лежа в постели в полной темноте ночи, она вспомнила тот разговор. И с удивлением поняла, что тоже теперь так думает. Тощий. Кожа да кости. И пьяные, огромные черные зрачки с тонкой голубой полоской радужки вокруг. Взгляд затравленного зверя. Длинные полоски света от фар машин скользили по потолку.
«Нет» – сказала себе Маша. «Этот человек вместе с другими причинил мне море боли. Он – виновник этой боли…»
«Я знаю, я не должен был заставлять этого тихонького чмыря целовать тебя. И как он мог понравиться тебе, такой урод?! Он же пустое место. Я хотел тебя унизить. Бесполезно. Это попросту невозможно. Ты ничего не поняла. Хотя все и ржали. Любая другая догадалась бы. Что над ней издеваются. А ты влюбилась! Дура!!! А я понял, какого же свалял дурака, только тогда, когда увидел выполнение своего приказа. Когда этот урод прикоснулся к тебе. Протянул свои никчемные губы! Больно! Как больно! Когда думаю о тебе, хочу… хочу… только хочу… Болит тело. Все ноет. Ломит руки и ноги. В груди странная тяжесть. И боль… Она настоящая, самая настоящая. Никогда не думал, что такое бывает…
А тогда в техникуме, на практике! Я выпендривался, конечно. Но ведь говорил серьезно. А ты не поняла. Я не виноват. Ну, да. Не при всех. Но как к тебе подкатить? Ты сама подумай, к тебе же и на козе не подъедешь. Ты себя так ставишь. Дура. Где тебя еще встретить? Токо на уроке. Представляешь, какая фишка: мы с тобой были серьезны тогда, а все думали, что шутка. И ржали, как придурки. Я просто хотел прикоснуться к тебе… Как же я хочу видеть тебя! Сейчас! Сию секунду! Все бы отдал за один взгляд. Не говоря об остальном».
Марию посетили мысли-воспоминания о том, как Олег кричал ей вслед, о том, какими глазами он смотрит на нее каждый день. Она стала замечать, что постоянно сталкивается с ним в коридорах. Ей неистово захотелось отдаться этим приятным мыслям. Отдать им всю свою душу. И будь, что будет. «Он любит меня. Он меня любит». Она знала, что это так. Но некрасивая гордость сказала ей «нет». Боли все еще мучили Марию. И ей стало казаться, что тело изменяет ей. Что, если она отдастся этой любви, все сразу пройдет.
Она решилась. Посмотрела на него. Он стоял в коридоре, устремив взгляд на вход с лестницы, замерев. Он ждал. Тихо ждал. Ее. Ждал, не отрывая взгляда. Потому что знал ее привычку ходить этой лестницей. Но в этот раз Мария шла с другой стороны. Остановилась.
«Всего лишь разок». Обещала она себе.
Она не хотела, чтобы он ее видел. Маша рассмотрела его хорошенько. Высокую тощую фигуру, смуглые скулы, неподвижные глаза с длинными черными ресницами. Правда, это больше напоминало подглядывание. И вдруг он резко повернулся.
Их глаза встретились.
Маша хотела сразу же отвести глаза, но не смогла. Такая сила исходила от него. От его глаз. Электрический ток. Яростный напор. Шторм. «Девятый вал». А она – утлое суденышко, захваченное стихией. Загипнотизированная, стояла она, ничего вокруг не замечая. Наконец опомнилась. Стряхнула наваждение. Захлопнула дверь своего нового класса. Долго потом не могла успокоиться. Так сильно билось сердце. И дрожали руки.
«Я ждал ее очень долго. Но она все никак не шла и не шла. Уже звонок скоро. И начнутся уроки. Вдруг я оглянулся. Я не успел подумать, чувствую ли я чей-то взгляд. Я сначала оглянулся, а потом уже подумал, зачем это сделал. И увидел Машу. Ее глаза погрузились в мои. В это мгновение я понял, что сейчас она – вся моя. Что за чудной у нее все же взгляд! Он странный, как и она сама. Я был в теплом море, весь окутанный ласковой водой. Взгляд обволакивал. Как гипноз. Как будто она смотрела не на меня, а везде вокруг меня. Меня бросило в жар. В секунду от волнения я вспотел. Она смотрела так глубоко, словно видела, какие мысли живут на дне моего сознания. Волна отхлынула от ног к затылку. И уходила куда-то вверх. В голове стало так пусто, такая легкость в теле, что мне казалось, я сейчас взлечу. А потом она убежала. Я все стоял. Честное слово, в тот день я не слышал ни одного слова, которое было произнесено на уроке. Я отключился. Пока кто-то громко не прокричал мне почти в ухо, тряся за плечо:
– … безобразие! Ты что, пьян?!
Я посмотрел мутными глазами. Училка.
– Совсем распустились, неучи. Встань! Уже на уроки с утра ходят наклюкавшись! Встань, я сказала!
Я поднялся. Она стала такая маленькая. Где-то на уровне пола. Улыбнулся ей, лилипутке.
– Пройдись!
Я пошел. Меня сильно качало. Пол уходил из-под ног.
– Так и есть! Родителей в школу!
Я расхохотался.
– Вон! Вон из класса! – взбесилась классуха».
– Что с тобой, Олежа? – спросила его мама.
– А чо?
– На тебе лица нет. Я давно заметила. Может, тебе к врачу сходить?
– Ерунда. Парень влюбился, наверное, – вмешался отец.
Пожилая цыганка открыла дверь. Черная кошка терлась у ее ног. Мама Олега подтолкнула сына к двери. Он глухим баском буркнул: «Здрасть». Хозяйка проводила их на кухню. Кошка шла за ней по пятам. Гости уселись на табуретки. Кошка тоже села на свободную табуретку. Будто равная им. Села и уставила свои янтарные глаза на пришельцев. И, пока мама быстро-быстро, взахлеб что-то говорила, цыганка смотрела на Олега. Кошка тоже. Мама что-то спросила. Цыганка очнулась.
– Красивый мальчик, – сказала. Помолчала немного. Для солидности. А потом бросила небрежно:
– На тебе порча.
– Ах! – испугалась мама. – Что же нам делать? Ты нам поможешь, Нурия?
– Попробую.
Мама уже не раз посматривала на кошку.
– Тебе не по себе из-за нее? – спросила цыганка.
– Да. Она странная.
– Она все понимает. Мы с ней вместе колдуем. Хочешь оладушек? – обратилась она к зверю.
Кошка мигом оживилась.
– Потом дам. Сначала гости.
Колдунья раскинула карты.
Олег открыл глаза как всегда, в середине ночи. Он стал как часовой механизм, как прибор, настроенный на определенную программу. Ему чудилось: в комнате кто-то есть. Он еще немного жил в своем сне. Но раньше всего остального проснулось желание. И это желание было так велико, что он физически ощутил реальность Марии. Прикосновение ее тела, ее губы на своих губах, ее руки на груди… Околдованный, он был словно окутан ее присутствием, запеленат крепко-накрепко, оплетен невидимой сетью, из которой не вырваться, да и не хочется вырываться…
«Моя мадонна. Бледное нежное лицо. Самое глупое – я не хочу тебя теперь, как раньше. То есть хочу еще и другого. Хочу просто обнять тебя. Обнять, чтобы услышать, как бьется твое сердечко, как ты дышишь. Охватить тебя руками. И никуда не отпускать. Хочу защитить тебя. Успокоить, отогреть своим теплом, как замерзшую птичку. Только вот от чего или от кого тебя защитить? Смешно. Когда-то твоя мать угрожала мне, говоря, что теперь я – в ответе за тебя. Как же теперь я хочу этого! Что же сделать, чтобы сблизиться с тобой? Чтобы нас бросило друг к другу. Хоть бы что-нибудь произошло! Пожар, наводнение, землетрясение! Тогда я бы показал, на что способен! Вынес бы тебя из огня, вытащил из-под обломков школы, сделал бы искусственное дыхание! Чтобы вернуть тебя к жизни. И тогда холод твоих глаз растаял бы! Я бы тебе сказал „Прости“, а ты положила бы мне руки на плечи и улыбнулась. Просто улыбнулась. А потом ты вся была бы в моем нераздельном владении: твои пальцы, к которым я мог прикасаться бы каждую минуту, твои бескровные, мягко очерченные губы… Твои грустные глаза я мог бы целовать, целовать, целовать… А потом…»
Олег уснул. Ему снилась Мария. Она любила его. Жарко и страстно.
Нервы болели по всему телу. Вспыхивая звездами в самых разных местах. Между ребрами, под коленями, на лице, на руках. С этой болью Маша засыпала. Однажды она проснулась, и вспомнила сон.
Ей снилось, что она должна куда-то попасть, куда-то, куда ей очень нужно. Но ее не пускают. Пропуск – роза. Она видит цветы роз, растущие на огромных кустах перед загадочным входом. Кусты благоухают, как в ее детстве. Мелкие, тугие, ароматные бутоны… Но сорвать их она боится, потому что не хочет оцарапать рук. Она тянется к ним…
Маша проснулась от боли. Нервы. Болели руки. Пальцы. Маша еще раз подумала, что боль ее пройдет, если она разрешит себе любить. У нее было чувство, что тело изменяет ей, изменяет тому, что хочет ее разум. И она наказала себя, решив: «Я не должна думать о нем». И холодно рассудила:
«Чем меньше буду думать, тем легче будет жить. Если я допущу его в свои мысли, он это поймет. А пока этого нет, он в моей власти. А боль стихнет. Со временем».
Маша уснула. Она променяла мятежное чувство, которое может принести новую боль, на силу власти и покой. И на этот раз она спала очень крепко и спокойно, потому что не думала тогда, что совершает грех. Огромный грех. Она не ответила на зло добром. Ей надо было любить. И еще. Нельзя убивать любовь намеренно. Она священна. Потому что случается так редко в этой жизни. И любая, к кому бы она ни была, имеет право быть взаимной. Если бы она отдалась любви, она простила бы Олега сразу. Сейчас же. А не спустя годы. Не несла бы в себе обиду и горечь. Этот никчемный груз.
Близилось лето. Май в тот год был щедр на тепло. Любовь, как зараза, носилась в воздухе повсюду. Маша видела ее на каждом шагу. Что говорить про остальную молодежь! Все просто взбесились от ласковых лучей и предвкушения отдыха. Везде жгли костры прошлогодней листвы. Сам запах дыма был частью весны, частью любви, частью надежд на лето. Но Маша не могла выносить его. Затыкала нос платком, задыхаясь от приторности дыма.
Маша вышла на балкон. Без цели, без какой-либо мысли. Помечтать, глядя на облака. Как когда-то. И вдруг увидела Олега. Он, как обычно, торчал в ее дворе. С местными ребятами. Но сегодня он был столь необычно одет, что Маша невольно остановила на нем взгляд. На нем была красная, как кровь, рубашка. Она ему шла просто поразительно. К смуглой коже и черным волосам. Он был оживлен. Над чем-то ржал.
«Я знал, что сегодня увижу тебя. Мне этого так хотелось, что этого не могло не случиться. Я ведь хорош, верно? Ха. Если бы ты знала, куда мы сегодня идем! Ты бы выбежала из своего дома и умоляла меня не ходить. Но уже поздно. Я счастлив! Да, я счастлив! Хотя мне немного не по себе. Вон, у ребят тоже мондраж. Главный день в моей жизни. Я хочу, чтобы ты меня ревновала. Если бы ты знала, что меня сегодня ждет, ты бы ревновала…»
Они затеяли не то чтобы драку, а просто щенячью возню. Со смехом и поддевками. «Как дети», – подумала Маша. И смутно уловила в этой возне нервозность. Потом они отдышались и по очереди приложились прямо к горлышку бутылки с водкой, пустив ее по кругу. И всей кучей пошли к полю. Там, где терялся горизонт, но на самом деле совсем недалеко, была деревня. И Маша поняла, куда и зачем они идут. Она знала об этом раньше. Однажды по какому-то делу она была в той деревеньке. Кажется, ходила за козьим молоком. Вдруг, на обратном уже пути, увидела Валю с группой ребят из ее двора. Парни и девушки шли к заброшенным пустующим избам, каковых там было множество. Потому что встречаться в малогабаритных квартирах, полных родителей, братьев с сестрами, бабушек и дедушек, теть и дядь, было невозможно. И вот теперь увидела, как туда идет Олег. Что-то шевельнулось в ней, но так смутно, что это нельзя, совсем нельзя было назвать ревностью. Во всяком случае, это была не боль. Маша до ряби в глазах смотрела на удаляющуюся красную точку, пока она не скрылась из глаз. Об облаках она уже не думала.
В летние каникулы мама нашла уникального доктора. Он был еще и физиком. С помощью его метода Мария избавилась от всех своих болей и хронических болячек. Оказалось, что прямо в нервном волокне ее жил вирус. Он был убит. А вместе с ним исчезла ненависть к резким запахам. Только иногда Маша еще обращала на них внимание, когда в помещении было очень накурено, например. Но это и у любого другого некурящего наверняка вызывает дискомфорт. На щеках ее заиграл румянец, которого у нее не было с самого рождения. В глазах появился блеск. И они перестали быть грустными. Она подстригла челку и концы волос, и стала их накручивать. Научилась пользоваться косметикой. Когда она пришла в десятый класс, ее не узнали. У Олега глаза расширились от удивления.
«Странно. Как же все погано. Я думал, что выкину Машку из головы. Я ведь уже не мальчик. У меня за лето было аж три девки. Девки. Девки. Девки. Звучит – сладко. На вкус еще лучше. Люблю девок. Первую – больше других. Но она все же дура. Глупости всяки разны выделывает. Ну, почему я хочу Машку до сих пор? Теперь я бы мог ей дать гораздо больше. Какая же она красотка! Только в прошлом году почему-то никто не видел этого, кроме меня. Я снова буду видеть ее каждый день!»
Его всколыхнуло мимолетное ликование от этой мысли.
«Но это значит, что мне снова будет так же плохо! Снова руки дрожат! Что же мне сделать, чтобы избавиться от моей навязчивой страсти? Ясно, что. Но теперь мне будет труднее в тысячу раз. Как цветок. Она распустилась, как цветок. Теперь ее захочет любой. А ей останется только выбирать. И последний, черт побери, кто может ей понравиться, это я!»
Демон страсти терзал его с удвоенным рвением. Он объединился с демоном ревности.
Мария влюбилась в одноклассника. Спокойного и симпатичного парня. В первый же школьный день их построили перед школой. Мальчиков напротив девочек. Кто-то даже пропел: «Бояре, вы почем к нам пришли…» Мария отыскала мальчика глазами в строю. Выбрала его взглядом. Он смеялся. Сразу поймал ее взгляд. Возвращался, возвращался, возвращался к ней глазами…
Она знала, что это будет роман. Совсем необычный. Это будет роман-игра, роман-вдохновение, роман-приключение. Она сделает все, чтобы парень запомнил его надолго. А лучше – не забыл никогда. Ведь у нее не может быть ничего обычного, не может быть стандартной судьбы. Ведь она – белая ворона. Ее девиз теперь – ни шагу как другие. И пусть о ее чудачествах говорят что угодно. Она намерена получить от них удовольствие.
Неважно, во что выльется этот роман. В нечто серьезное или останется игрой. Важно, что он – радость.
Вся жизнь Марии теперь была соткана из радости. Из радости, которую она черпала отовсюду. Казалось, из воздуха. Из луча солнца. Из собственной светлой мысли.
Потому что Мария полностью овладела открытой ей силой. Теперь она управляла собой, своей жизнью и даже другими, если этого хотела. Она владела миром. Своей жизнью и своими желаниями. Она стала совершенно иной. Мария знала: все, что ее ограничивает – только сила ее фантазии…
Она питалась теперь радостью каждый день, будто божественным нектаром. Радость двоилась, троилась, удесятерялась, рождаясь еще большей радостью…
Мария излучала ее, дарила другим, наполнялась ею. Сравнить это ощущение можно разве с полным глотком чистейшего воздуха…
Все, буквально все теперь доставляло ей удовольствие. Даже дыхание. Мария смотрела в зеркало и видела: она прекрасна…
«Не понимаю, что с ней произошло. Она притягивает меня к себе, как магнит. И дело даже не этой ужасной страсти, что гложет… Машка светится… Хочется быть с ней рядом… Во что бы то ни стало. Заколдовала меня. Может, права бабка-цыганка? Нет, вранье…»
Олег лег на живот, зарывшись кудрями в подушку.
«Машенька… Какой же музыкой звучит твое имя… Оно слаще вина. Пьянит. Помнишь тот единственный взгляд, что на одно мгновенье соединил нас? Мое единственное сокровище. Как же больно, если так же – колдовски – ты смотришь на этого увалистого парня в твоем классе… Да, что там… Ты всех заколдовала. Мои все прихвостни тоже на тебя смотрят… Хотят? Не знаю. Может. А может – просто удивляются. Я для них ничего уже не значу. Ха! Пусть. Власть над их плевыми душонками для меня – тоже ноль…»
Мария, владея силой, словно невидимой стеной, была теперь защищена от всей грязи мира. Потому что обращалась к силе всегда, даже для того, чтобы знать, какой дорогой идти в то или иное место. Просто знала, куда можно поставить ногу, а куда – нет. Может показаться глупым, что она обращалась к силе по таким пустякам. Но тогда она вспоминала поле, где когда-то Олег пнул ее в грязь… Да и так уже привыкла спрашивать и получать бесшумные, смысловые ответы, что не только не могла иначе, а даже уже не замечала этого обращения, как не замечает профессиональный водитель, как жмет на педали тормоза, сцепления и газа…
Словно по мановению волшебной палочки приходило к Марии теперь то, чего она хотела… Быстро, быстро осуществлялись ее желания. Это казалось невозможным, но мама купила ей прелестные розовые брюки. Мария, надев их, вдруг увидела: ей идет!
Бывают встречи, на первый взгляд, пустячные, которые остаются с нами на всю жизнь…
Для Марии такой встречей стал Миша. Почему же он остался в ее памяти? Потому что теперь Мария воспринимала только хорошее, только светлое, только то, что заставляло ее летать…
Ему был двадцать один год. Очень взрослый для нее. Настоящий парень. Высокий и необычайно, антично сложенный. Сейчас сказали бы – с внешностью супермодели. Раскованные жесты. Смуглый. Мать его была еврейкой. Работала медсестрой в городской больнице.
Ми-ша… Мария быстро запомнила его имя.
Бархатистый взгляд огромных, проникновенных карих глаз. Пунцовый пухлый ангельский рот. Взглядом он ласкал. Излучал любовь. Был весь наполнен ею, до краев.
Он пришел к ним в гости. Что-то занести по поручению матери. Мария была одна. На минутку. Он сказал, что только на минутку. А остался на полтора часа. Все это время они с Марией проболтали. Разумеется, говорил, в основном, он. Миша ее обвораживал. Но не потому, что ставил себе такую цель. Просто. Он был влюблен в мир и уверен, что весь мир платит ему тем же. Он любил всех девочек на свете. Все девочки любили его. Он любил себя. Он себе нравился. Для Марии он был подобен лучезарному солнцу, вдруг вкатившемуся в ее дверь. Она видела: уровень его энергии огромен. Он расплескивает ее всюду, где ступают его ноги… Просто. Бездумно. Красиво. Он улыбался. Он ласкал ее взглядом.
Они были одни. Долго. Так долго. Говорили обо всем на свете. О моде и ножках жены президента. Что у Раисы Горбачевой они не так хороши, как у первой леди Америки… О погоде и о гомосексуализме… Чушь, да? О танцах. О! О танцах. Миша был завсегдатаем летней веранды в их городе. Приглашал Марию. Она слушала. И только. Он казался ей инопланетянином. Потому что Мария даже не знала, где это – веранда… Миша ездил в Москву. Потому что учился в мединституте. Он был великолепен. Он сиял. Сила и очарование. Мягкость и шарм.
Мария поняла, что должна сыграть роль. Будто бы она каждый день общается с такими взрослыми парнями, на которых все оборачиваются на улице… Как хорошо, что она в новых розовых брюках!
– А свои джинсы ты сам вываривал или купил такие? – спросила она.
– Сам, – улыбнулся Миша.
Марии понадобилось встать. Миша ее попросил что-то принести ему. Лишь возвращаясь, Мария поняла: это его уловка. Он ее рассмотрел.
– Интересно, ты знаешь, что очень симпатична? С твоей фигурой можно носить что угодно. А эти брюки – прелесть. Мне нравятся девушки в брюках. В них фигура виднее, чем в юбке…
Мария даже не покраснела. Приняла, как должное. Но только для виду. На самом деле именно его слова и сделали ее настоящей красавицей.
Навсегда!
Ми-ша!
Весело кружилась Мария перед зеркалом, включив современную музыку, учась танцевать. Как человек тонко чувствующий, Мария слышала все оттенки музыки. Ее вдохновляло, что это чувствование можно перелить в движение. Выразить движением восторг, экстаз, чувственность… О! Она безумно, безумно полюбила танцевать…
Мария задумалась, почему ее черты столь невыразительны. И поняла – слишком светлые брови, ресницы и волосы. Да, ей шло пользоваться косметикой. Но все ж… Перед сном Мария весь вечер думала об этом. А утром, посмотрев на себя в зеркало, не поверила глазам. Брови стали темно-русые, такие же волосы и черные ресницы. Такое бывает? Кто угодно скажет, что нет. Но это было с ней в самом деле… Мама заметила сразу. Изумилась.
Мария никому не рассказывала о том, что было открыто ей и что она умела… Потому что знала тайну: мы становимся сильнее на силу тех слов, которые непременно хотели высказать, но усилием воли оставили при себе. Мария исследовала не только свою силу, но и способы сохранения и умножения ее. Она знала теперь, как можно использовать силу подавленных желаний. Скажем, если она понимала, что может отказаться от своего желания, она отказывала себе в нем. Наоборот, потакание себе во всем излечивает депрессию, но уменьшает силу…
Олег перестал быть «вожаком обезьяньей стаи». За год она превратила его из самоуверенного красавца парня, любви всех девчонок и вожака всех ребят в жалкого неудачника, равнодушного ко всему, что происходит вокруг него и вообще на свете, если это не имеет отношения к ней. В жалкого романтика.
Олег вслушивался в песни и ловил себя на том, что ищет в каждой мотив своей любви, слова, которые сказали бы ему еще что-нибудь, что он не знает о страсти, которая горит в нем. «Снова дождь рисует мне… на заплаканном окне… печаль твою, мадонна…»
«Ну, выгляни в темноту ночи. Я здесь. Мерзну с этой идиотской гитарой на морозе. Твоя классуха, дрянная училка, как дракон сидит под дверью вашего класса. Никого не пускает на ваш „Огонек“. На вашу вечеринку. Я просил. Говорю ей: „Я же из параллельного“. Отвалила. Не буду ждать. Уйду. Все равно тебя будут провожать. Не хочу смотреть, как твоя тень будет танцевать с этим… Он тебе нравится? Нравится, да?! Ты сегодня весь вечер будешь танцевать для него. В этой прозрачной блузке сеточкой и облегающих брюках. А я буду стоять и мерзнуть. Потому что не могу уйти. Ты не любишь меня. В самом деле, что во мне любить? Я длинный, как шланг. И смуглый, как черт из русских сказок. У меня грубое лицо. А ты – такая красавица. Нет. В глубине души ты очень любишь меня. Я уверен. Но ты не слушаешь, что говорит тебе сердце. Превыше всего ты ценишь свой ум. А он против. Да не любишь ты этого дурня, для которого так сладостно изгибается твое тело! Не любишь!!! Он – игрушка твоя. Ты радуешься ему? Вижу. Но не любишь… Уже больше года прошло с тех пор, как ты убежала от меня. С тех пор, как я заболел тобой. Я думал, это пройдет. Ни черта подобного. Характер твой люблю, упрямая девочка. Видать, теперь это навсегда»…
Однажды на перемене Олег обнаружил, что у него нет сигарет. Пачку он бросил на стол и крикнул:
– Паш! Купи сигарет!
Паша сделал вид, что не слышит его.
– Вава! Купи мне сигарет! – попросил Олег.
– Я занят, – сказал Вова, что-то переписывая в тетрадь. Олег обвел взглядом класс. Игорь резался в карты с одним из парней. Петя, поймав случайно его взгляд, стушевался и отвернулся. Олег был один. Совершенно один. Как когда-то Мария. Он утратил авторитет. Но это было ему безразлично. Командовать никем не хотелось. Он сделал из сигаретной пачки маленький самолетик и запустил его в класс.
Олег не нашел общего языка с новыми одноклассниками Маши. Они его не то чтобы сторонились, а просто не замечали. Поэтому он, отвергнутый всеми в ее классе, всегда приходил один и садился за последнюю парту, позади Марии. Сидел и молчал. Вдруг она оглянется? Ну и что, если она не смотрит? Все равно он не мог прожить и дня, чтобы не увидеть ее хоть разок. Как наркотик. Странное чувство пустоты испытывал он, сидя здесь.
«Я совершенно один. Я нигде. Ни среди своих, ни среди чужих. Но все равно буду приходить снова и снова. Пусть я буду один. Ты заразила меня своим „я“. И я стал таким же, как ты. Смешно вспомнить, как я хотел подчинить тебя себе. Смешно и горько. Вышло наоборот. Ты не стала как все – нормальной доступной девкой со здоровыми инстинктами. Слишком сложна… Задачка. Ребус. Головоломка. Мне не въехать… Я готов отдать тебе все. Уже отдал. Моя любовь тебе не нужна. Знаешь, как нам было бы здорово вместе? Когда ты узнала бы сладость моих рук и губ… И че те надо от жизни? Ты осталась такой же. Где ты? Я тебя не вижу! Ты – стена. Зато я превратился в парию»…
Однажды весь класс Марии пригласили на факультативное занятие физики в двадцать четвертую, соседнюю школу. Занятие должен был вести институтский преподаватель. И требования соответствующие. Конечно, все захотели пойти. Радовало то, что явиться можно было не в форме. Марию вообще теперь все радовало. Она находила источники радости во всем.
Надев джинсы и новую кофту, Мария подкрасила глаза. Ей очень шло. Особенно, если учесть ее изменившийся цвет волос, бровей и ресниц.
Покружилась перед зеркалом. Танцевала… танцевала… Ладно двигалось тело…
Мария теперь столь разительно отличалась от себя самой годичной давности, как увядший цветок, преждевременно обморозивший еще не распустившиеся лепестки, отличается от благоуханного тугого бутона в каплях росы, ждущего полуденного солнца…
В глазах озорной затаенный блеск, гладкая кожа, порывистые, хищные и изящные движения, скрывающие рвущуюся силу…
Колдовское очарование.
Словно и не кровь текла теперь в ее жилах, а один сплошной свет.
Но главное – взгляд. Демон радости в нем. И власть.
Влетела в чужой класс в последнюю минуту. Ее влюбленный мальчик уже давно ждал ее, не отрывая взгляда от двери. Сверкнула на него глазами. Видела: произвела впечатление. Он долго и томно смотрел на нее. Тонула в его глазах.
Да что там этот мальчик! Мария теперь всегда чувствовала влюбленность. Будто Миша вдохнул ей прямо в сердце свою любовную радость… Иногда она вспоминала его. Но ни капли не грустила. Она – красавица! Ей можно любить. Ее будут любить. Всегда. Будь ей хоть семьдесят. А сейчас она влюблялась в каждого симпатичного парня, которого видела, начиная от неизвестных моделей в журналах и заканчивая случайными попутчиками в автобусе… Нет, она и не думала думать о них дольше, чем они были перед ее глазами. Едва они исчезали, Мария их забывала. Но от каждой влюбленности все росла и росла ее радость, наполняя сердце победным ликованием…
«Иногда мне страшно. Я – пустой. Кто я? В зеркале – чернявый кучерявый парень с голубыми глазами. Еще я школьник. Сын своих родителей. А вообче? Раньше я знал, кто я. По поведению тех, кто меня окружал. Девочки меня обожали и лезли в глаза, парни боялись и служили. В их глазах я видел себя. Сейчас я один. Совсем один. А как было когда-то тебе, Маша? За что ты держалась? За свои любимые книжки? Я их сроду не читал… Прочесть?… Если совсем худо будет… Как же я устал. Раньше я думал, что любовь, а именно девочки, – это просто, как раз, два, три, и сладко. Но это не просто. И очень больно. Очень, очень, очень больно!!! Я уже не жду от тебя силы моего чувства, а просто жалости… Знаешь, девочка моя, раньше в деревнях не говорили „Любить“, говорили „Жалеть“… А может, „жалеть“ и „жалить“ – близко? С ума схожу… Все бы отдал за тебя… Себя я уже потерял… Не нужен я тебе такой… никакой не нужен».
Казалось, каждый день Мария ждала чуда. То, чего ждешь, всегда приходит… Это ее маленький секрет…
Жизнь несла новые перемены. Мария думала о них с жадностью. Теперь она всегда думала, думала, думала… Она обожала думать. В этом рождалась ее сила. Мария поставила себе на службу каждую свою мысль. Хаос навсегда покинул ее душу. Да она и не позволила бы ему проникнуть в ее светлое сознание. Весна дышала маем. Скоро конец школы… Навсегда…
О, никогда еще Мария не видела восторга пробуждающейся природы так ясно и вдохновенно! Потому что как березки выпускали клейкие пахучие листочки – так она надевала на себя новые одежды жизни. Как май выдыхал благоуханное тепло, так она отдавала свою радость этому маю. Как распускались скромные ландыши – так она научилась видеть свое очарование. Как текли новые соки в деревьях – так она наполнялась силой. Как радостно пели вернувшиеся дрозды – так она отпускала свое сердце в небо…
Мария испытывала чувство восхитительной свободы и парения. Она была свободна от привязанностей, открыта ждущим ее чудесам…
Она будто видела все вокруг себя впервые. Как ребенок. Глазами ребенка. Распускающаяся весна… Научилась вдыхать в себя силу природы, потому что поняла: самая большая сила – в ней. Мы – лишь часть ее, сложная и не самая чистая…
Мария теперь любила все окружающее ее: небо, землю, по которой ступали ее ноги, лесную мягкую тропинку, деревья, в высочайшем своем спокойствии всегда, всегда! ждущие ее… Она, как они, пускала корни в эту землю и отпускала ветви-мысли в небо…
Заново жила, жила впервые. Радовалась. Радовалась. Радовалась.
Будто качнулась в небо на гигантских качелях, после страшного провала в преисподнюю…
Мария видела муки Олега. Он был ее самым сильным подавленным желанием. Он страдал. Изменилось даже его лицо. Оно осталось грубым, но в глазах затаилась одухотворенная боль…
Его лицо. Теперь в нем светился иной дух. Страдания породили мысли, которые должны были навсегда остаться неявными…
Он смотрел на нее каждый миг, когда была возможность. И что видел?
Мария не испытывала ни малейшего сожаления. Ни малейших мук совести. Выше голову! Он не вписывается в ее схему радости. Он может замутить, отравить, испортить радость навсегда. Нет, такой исход ей не нужен. Пусть. Плевать ей, что с ним будет, плевать, что он тает на глазах… Отпустила себе все грехи, разрешила себе все, только чтоб светиться… А Олег… Она и не замечала его за своей победительной радостью…
Последний звонок. Олег стоял на противоположной от Марии стороне актового зала. И смотрел на нее. Только на нее и никуда больше. Смотрел не отрываясь. Будто хотел насмотреться впрок.
«Понимает ли она, что видимся почти в последний раз?»
А у Марии было приподнятое, праздничное настроение. Жизнь несла новые перемены. Олег чувствовал это ее настроение даже на таком расстоянии. Вбирал его в себя, как губка. Она улыбалась и без конца вертелась. То ленту в волосах поправит, то что-то скажет подружке рядом…
Прошло много лет. Сколько? Много. Неважно.
Игорь, бывший «серый кардинал», едва не скончавшись от наркотиков, нашел себя в религии. У него длинная густая борода по грудь, свой приход где-то в глуши, в Мордовии. Матушка, его жена, родила ему пятерых детей.
Олег, пару раз женившись, в первый раз – на той самой Наташе, с косой, которая пела «Симо-о-она…», да разведясь, остался все в том же, родном, подмосковном городке.
Он работает водителем автобуса, идущего из этого городка до ближайшего Московского метро. Мягкие высокие кресла делают автобус весьма комфортным.
По пятницам он возит Марию в Москву. Потому что его смена совпадает с ее расписанием. Она едет изучать актерское мастерство. Оно в их институте – по пятницам. Площадка. Маленькая сцена, на которой – взлеты и падения, вымысел страстей и реальность теплых рук… Скоро, очень скоро красивый парень, краснея, будет признаваться ей в любви, называя Марьей Гавриловной. Великий Пушкин окутает их судьбы своим Словом… Скоро. А пока… Автобус ей нравится. Нравится смотреть на лица людей. Она счастлива. Да, Мария знала, что должна стать очень счастливой. Как можно счастливее. Чтобы забыть плохое и простить. Олега. И всех, всех, всех. Она и была счастлива. Каждый день. Каждую минуту каждого дня.
Так что Олег видит Марию в рейсе по пятницам. Туда и обратно.
Но микроавтобус добегает до дома быстрее чуть не вдвое, чем громадина, которую он водит. Однажды Мария выбрала себе этот более скорый транспорт, когда его автобус уже готовился к отправке. Даже если выехать позже автобуса, «автомиг» будет первым. Машина Марии отправилась в путь лишь на пару минут позже. Мария раскрыла книжку. Но краем глаза все же следила за дорогой. Вот сейчас она его обгонит. Вот сейчас. Но километр мелькал за километром, а автобуса все не было видно. Тогда Маша решила, что, наверное, они вообще разминулись на разных улицах при выезде из Москвы. А вдруг нет? Читать она уже не могла. Книжка так и лежала раскрытая на коленках. Каково же было ее удивление, когда они нагнали автобус только в родном городе! Водитель машины, в которой ехала Мария, пошел на обгон, Олег бессовестно подрезал, перестраиваясь в другой ряд, не давая себя обогнать. Шофер «автомига» ругнулся. Он не знал, что ругаться ему придется еще не раз весь оставшийся до конечной остановки путь. Потому что такого наглого и глупого вождения раньше он просто никогда не видел. Мария не верила своим глазам: огромный автобус, визжа тормозами, остановился на конечной одновременно с ней.
В другой раз она решила, что поедет на автобусе, а не на «автомиге». «Какая разница, – уговаривала она саму себя, – если он едет так же быстро. К тому же, сидеть в автобусе удобнее…» И села. Наверное, у Олега было хорошее настроение. Он улыбался, шутя со старой толстухой-кондукторшей и поглядывая на Марию в салонное зеркало. Он улыбался очень хорошо. Будто все лицо светилось изнутри. Мария знала цену такой улыбке. «…как улыбаться свойственно влюбленным…» Она зачиталась книжкой. Отвлеклась. Посмотрела в окно.
«Это что за остановка?
Бологое иль Поповка?»
Они ехали больше часа, останавливаясь везде, где только можно было остановиться. Мария не сердилась. Она улыбалась.
Олег вспомнил все свои властные замашки. Он – самый суровый водила во всем автопарке. Стоит несчастным пассажирам, попавшим в его салон, не соблюсти хоть одно правило, он кричит сердито: «Не толпитесь в салоне!!! Пройдите в конец автобуса! Зеркала не видно!» Или, если кто-то просит его открыть двери:
«Это экспресс!!! Остановки „Родина“ – „Юбилейная“! И все!!!» Если кто-то зазевался и забыл попросить об остановке, он рискует услышать: «Ты еще учить меня будешь, как мне ехать!!! У кондуктора не надо спрашивать! Кондуктору – только деньги! У меня спрашивай, где тебе надо! Нет здесь остановки!».
Мария, тихо улыбаясь, про себя дразнит его «директором автобуса». Уже без обиды, без горечи.
Он поднимает глаза. В зеркале салона отражается ее знакомое, милое лицо. Мария смотрит в окно.
«Ненавижу тебя. Красивая баба. Беда для мужика. Я знаю, что ты думаешь! Ты уверена, глупая баба, что я так же сохну по тебе, как тогда, когда был юнцом. Что ж, я сделаю все, чтобы ты так думала. Теперь я сильнее тебя. Ты порочна, как все бабы. Особенно красивые. Я докажу тебе, что ты порочна. Тоже мне, святая. И тогда то, что было когда-то, когда мы были детьми, покажется тебе раем. О, сначала тебе будет очень хорошо со мной. Так хорошо, как никогда еще не было! Тем больнее будет падать. Не думай, я не дурак. Когда я втрескался в тебя без памяти, я хотел стать таким, как ты, чтобы быть достойным тебя. Я много читал. Очень много. Может, больше тебя. Ты бы удивилась, если бы знала, как умеет думать простой водила автобуса. И все это ради тебя. Тьфу! Я давно понял, кто лучшие женщины на свете. Те, которые дают и не просят ничего взамен. Те, которые просто отдают все, что могут отдать. А ты этого не умеешь. Я уверен. Даже не знаешь, что это такое. Ты так и не въехала, что значит любить. Ах, да. Ты любишь только себя. Твое личико. Любуешься собой? Тебе б лежать на теплом диване, и чтоб тебя гладили. Кошка. Я заставлю тебя думать обо мне. Думать день и ночь. И мечтать. У меня было много баб. Ты бы удивилась, сколько. Ха-ха. Это легкая роль».
Губы Олега дернулись кривой улыбкой. Он смотрел на Марию. Долго, пристально. Но эта некрасивая гримаса вдруг изменилась, когда она подняла на него глаза. Она превратилась в сияние изнутри. Ласковое, неотразимо притягательное. Так светится только счастье. И Мария поняла, что против воли улыбается в ответ. Искренне, как будто радость не в силах удержать за маской. Когда она рвется наружу, требуя своих прав.
Как улыбаться свойственно влюбленным…» Помнишь Мефистофеля? Его трактуют, как черта. Вот ты уже и улыбаешься в ответ.
Мария смотрела на Олега и не могла отвести глаз. Кожа смуглая. И пронзительно-светлые глаза.
Вдруг ей стало страшно, как когда-то в юности.
Она улыбнулась своему страху.
Чужой дом
Это сейчас он называется музей-усадьба «Александровское». А когда-то, в году страшного детства, двадцать седьмом, он был ее домом.
Понимала ли Варя, что через этот чужой Дом пришла к ней ее судьба?
Это он перечеркнул всю ее жизнь, поставил клеймо: «чужое».
Уже незадолго до смерти, в далеком от той поры 2003-м году, она все равно гордилась, что жила в Доме. Отец часто говорил, прививая ей пролетарское сознание: «Правильно это, что отобрали все у буржуев. Вот и мы в их доме живем». И Варя гордилась.
Даже спустя годы забыть не могла, всем рассказывала, где прошло ее детство. Всем, кто хотел ее слушать. Желающих было мало. В старости она уже страдала склерозом и помногу раз пересказывала то, что сказала только что. Другие старушки-соседки давно уже шарахались от нее. Надоела. Да и слишком тяжела ее судьба, чтобы выслушать ее хотя бы однажды. Она часто повторяет: «Слава Богу, сама пока жива». Хотя при обстоятельствах ее жизни это скорее проклятие, чем благость.
Если бы не глаза, она – самая обыкновенная старушка: длинный байковый халат-балахон, тапки, запорошенные летней пылью, платок на голове. Беззубый рот. Беспорядочные седые с прочернью, как соль с перцем, волосы. Шаркающая походка. Бабка, как бабка. Только если в глаза не смотреть. Есть в них что-то, от чего мороз по коже. Жесткие. Нечеловеческое в них что-то. Взгляд не расслабленный, мутный, старческий, а острый. Что совершенно не вяжется с остальной ее внешностью.
Ни старая, ни молодая, Варя не видела связи между своей судьбой и Чужим Домом. Она вспоминала Вахрушинское имение, как единственное большое, что было в ее жизни…
Началась жизнь Вари вполне счастливо. В глухой сибирской деревушке «Добрая». Деревня была, как остров – со всех сторон окружена речками. Подойти к ней можно было только с одного края. Потому, видать, место это и выбрали для поселения староверы. Отца Вари звали Кондратом, мать – Ульяной. Кондрат был не свой, пришлый. Староверы вообще-то никого к себе чужого не брали, но Кондрат сказал, что он свой. И крестился, как они. И все обряды знал. Ну, ему и поверили. Сильно против ее замужества была мать Ульяны. Она говорила: «Не ходи ты за него. Голь он перекатная. Все мается, мается, в одно место вжиться не может… Неладный он». Но отец сказал: «Хочет – пусть идет».
Жили просто, все потребное добывая в природе или создавая своими руками. Ульяна чистюля была. Все дома натрет, начистит песком и битым кирпичом, наволочки накрахмалит.
Простые вещи, попавшие сюда из «мира» казались чем-то сверхъестественным. Например, бинты, йод. Из «мира» Ульяна принесла кое-какие навыки по медицине, доставшиеся ей от ее отца, фельдшера. Она и лечила всю деревню. Отец стар уже был. Перестирывала бинты много раз, потом утюжила утюгом, вспоминая мудреные слова отца «асептика и антисептика». Люди жили охотой и землепашеством. Что вырастил, то и съел. Лес, конечно, много чего еще даровал. Однажды, будучи совсем еще маленькой шестилетней девочкой, Варя, собирая малину в лесу, наткнулась на медведя, который занимался тем же. Ну, и диранула прям через кусты… Случаи разные были. Бинты надобились Ульяне частенько.
Хозяйство у Кондрата было как у всех: и куры, и гуси, и козы, две коровы, лошади. А уж кошек! Они всегда приносили хозяевам мышей с надкушенными шеями. Клали в кучу. Оправдывали свое существование. И вот однажды Варя решила поиграть во врача. Взяла мамины бинты, йод, травы. Смазала мышам ранки, забинтовала горлышки… Ох, и влетело ей от матери. Она ж эти бинты кипятила, чтобы людям помогать! Поостыв, Ульяна Варю пожалела, приголубила: девчонка ж вылечить мышей хотела… Да и поняла все, устыдилась. Хорошая у нее дочурка растет, добрая.
Мылись так: когда печка поостынет, выстилали ее внутри соломой. Потому что внутри она черная, закопченная. Печь огромная, но в полный рост все равно не встанешь. Мылись согнувшись.
И еще из ранних Вариных воспоминаний было: котят в их доме обычно топили. Отец, Кондрат топил. Но однажды что-то замешкался. Подросли они чуть-чуть. Варя ужас как хотела, чтобы они были белыми. Они же, как назло, все черные уродились. Вот Варя и вываляла котят в муке, которую, кстати, тоже сами и делали. И положила на накрахмаленные наволочки. Сказала маме:
– Теперь у меня есть белые котята!
– Где они?! – ахнула Ульяна.
Однажды Варя спросила у матери, отчего цыплята вылупляются. Ульяна ответила, что курица их пузом греет. Варя украла у несушки несколько яиц и положила их в дедовы валенки. Да на печку. И стала ждать. Когда цыплята будут. Но случилось так, что у деда разыгрался ревматизм. Он возьми в валенки ноги-то и поставь! Было же Варе за ту яичницу! В общем, счастливое у нее было детство. Только сама она почему-то совсем не вспоминала его таковым. Вспоминала только Вахрушинский дом…
Наступила зима. И вот именно тут-то Кондрат решил: ехать отсюда надо. Мать Ульяны очень убивалась, когда узнала. Провожала. Плакала.
«Говорила – не ходи за него!».
Отец провожать не стал. В последний момент молча уложил в корзину травы, бинты, редкие здесь порошки и ушел из дома – лечить Степку, занемогшего лихорадкой после того, как в лесу ноги обморозил. Ульяна ехать не хотела, но – муж сказал… Сердцем чуяла, что мать больше не увидит… Варя мало что понимала, почему мать плачет, почему у бабушки руки дрожат. Ей нравилась мысль, что они куда-то отправятся. Дальше леса она ведь ничего не видела.
…Долго скитались они. Узнали, что царя нет. Ульяна никак не могла в толк взять: а кто ж тогда есть? Они часто голодали. Даже не часто, а постоянно. Ни разу после того, как покинула родной край, Ульяна не была по-настоящему сыта. Кондрат подрабатывал то здесь, то там. Платили в основном едой. Но не больно-то. Ульяна себе во всем отказывала, отдавая лучшие кусочки Варе. Сильно исхудала. Кондрат же сам себя не забывал.
Спустя два года пришли они в город недалеко от Москвы. Город Издольск. Мелкий грязный городишко на тракте в Москву. Два дня Ульяна с Варей жили в здании только что отстроенного железнодорожного вокзала. Все это время Кондрат где-то пропадал. Сказал: «Я по делам». И скрылся. Ульяна уж думала, что бросил он их, как обузу. Но через два дня явился. Важный, как золотой червонец.
– В хоромах жить будем, – так и сказал. – Со мной не пропадешь!
Ульяна подумала, насколько было бы лучше, если бы они вовсе не покидали родного дома, где в лесах много дичи, а в реках никто не запрещает ловить рыбу, но промолчала.
Снова была зима. Вьюжная, холодная. Ульяна совсем поизносила свою одежу. Варе повезло больше. Добрые люди отдали ей то, что осталось от их умершей дочери. До «хором» добирались пешком. Верст шесть от вокзала. Ульяна вконец замерзла. Вечерело. Сквозь надвигающийся сумрак и порывы ветра, кружащего колючий снег, застящего глаза, они смутно различили очертания старинной усадьбы. Была она вся темная, только в двух-трех местах теплились огоньки. Свечи. Да высились беломраморные колонны по обеим сторонам входа. Открыли тяжелую скрипучую дверь. Их встретил еще больший сумрак, чем на улице. Спустя полминуты выполз им навстречу какой-то старичок. Сел за стол. Кондрат важно выложил перед ним какую-то бумажку.
Старичок приладил на носу старорежимное пенсне и углубился в чтение этого документа. Убрал его в стол, запер. Звякнули ключи. Старичок повел их куда-то темными коридорами. То вверх, то вниз. Усадьба казалась мертвой. Открылась высокая дверь, и семья Кондрата оказалась в огромной когда-то зале, перегороженной хлипкими переборками. Таким образом, здесь было устроено двенадцать комнат. Узкий коридорчик между комнатами упирался в какое-то странное сооружение: углубление в стене с полочкой. Много позже Варя узнала, что оно называется камин. Тогда в темноте она не заметила, но точно такой же камин был и на противоположной стороне зала…
…Кружится девочка в вальсе. Порхают кружева на летающих тоненьких ручках. Она совершенно одна. Музыки нет. Но мелодия звучит в ее ушах. Ее любимый вальс Ланнера. Та же самая зала. Только без переборок. Весело падают косые солнечные лучи на узорчатый паркет. Танец девочки легок, как полет птички. Зала огромная. Девочка кружится, кружится… Роспись на потолке тоже кружится в вальсе. По четырем сторонам двуглавые орлы, в центре – группа знатных господ под ивами, а над ними – облака, уходящие вверх, создающие ощущение купола на прямом потолке…
Это Вера.
…Варя уснула прямо на полу. Да в комнате ничего больше и не было. Старичок им даже свечки не оставил. Ульяна с Кондратом еще долго о чем-то шептались в темноте.
Когда наступило молочное зимнее утро, Варя увидела, что свет в их комнату проникает через половину окна. Другая половина принадлежала уже другим. Комната была узкая и длинная. И головокружительно высокая, как глубокий колодец. Далеко под потолком была еще одна половинка окна. На потолке нарисованы очень красивые люди. Двое. Половину платья женщины не было видно. Две птицы смотрели в разные стороны. Но их тоже не было видно полностью. Только по грудки.
…Кондрат устроился на завод. Это оттуда ему дали эту комнату. Каждое утро он уходил и поздно вечером возвращался. Шел пешком. Изредка везло, и кто-нибудь подбрасывал его. Но только до поворота на усадьбу. А там еще верста…
Ульяна стала замечать, что очень устает. С ней была мамина икона, и она часто молила ее простить ей грехи и дать сил побольше. Она как-то спросила Кондрата, как он думает: есть ли здесь ИХ церковь? Кондрат хмыкнул. «Есть. Только обыкновенная. Хочешь – сходи». Ульяна испугалась. «Они ж и крестятся не так!»
«Да какая разница, как крестится?!» – был ответ Кондрата. Ульяна в ужасе смотрела на него. Только теперь она увидела, за кого замуж пошла. Она вспомнила мать. Долго молилась перед своей иконой. Но чувствовала – нет ей прощения. Потому что молчала икона.
«Да что ты, Кондратушка?»
«Я теперь пролетариат. Гегемон.»
«Ге… Кто?»
Ульяна заболела. Сильный жар мучил ее две недели. В бреду она все пыталась вспомнить, кто же теперь ее муж? Ге… ге…
Кондрат уж думал, помрет она. Но Ульяна поднялась. Правда, жар с тех пор часто возвращался, особенно к вечеру, и на щеках часто вспыхивали и гасли красные пятна. Она родила в этом доме сына. Но мальчик быстро умер. Ульяна так убивалась, так убивалась по нему. И не окрестила его. Как же он там теперь? И где его было крестить?
Ульяна как-то позвала к себе Варю и попросила помолиться вместе.
Но Варя как-то неловко улыбнулась и убежала. Она отказалась молиться с матерью… Ульяна плакала. «Доченька! Моя добрая девочка».
Если бы Варя могла словами объяснить, то сказала бы, что теперь какими-то смешными и нелепыми казались ей простые слова деревенской молитвы. Их Дом был слишком велик и прекрасен, наивные слова веры звучали бы в нем, как детская считалочка в устах седого господина. Так представлялось Варе. Эти домашние молитвы прочно связывались у нее с теплой печкой, вонючими тулупами на ней, с котом, с запахом квашеной капусты и теста… Да и отец сказал, что глупости это…
…Ульяна теперь часто плакала.
Хирела она день ото дня душевной мукой. Пусто ей было в мире. Не к кому душой прислониться. И икона молчала.
…Ульяна ушла до следующей зимы. Туберкулез убил ее. Через три месяца после смерти сына. Она угасала тихо, но все умоляла Кондрата вернуться домой, в деревню «Добрую». Верила, что вылечат ее родные леса. Кондрат угрюмо молчал и хмурился.
А перед самым концом сказала со всей страстью, которая еще осталась в сердце:
– Уезжайте, уезжайте отсюда! Уезжайте!!!
– Глупая баба, – ворчал Кондрат. – Это барские хоромы!
Все звали усадьбу Вахрушинским домом. Варя повторяла за всеми, но не понимала, что это значит. Дом стоял на берегу реки, к которой шел сначала пологий, а в конце – крутой спуск. Двухвековые липы, огромные, необозримые, казавшиеся Варе сказочными великанами, составляли графский парк. Это место так и звали. Графский парк. И была в нем одна лиственница. Воистину чудовищных размеров. Усадьба была в виде буквы «П». Верхушкой этой буквы дом был обращен к реке. Фасад же и два флигеля смотрели на дорогу.
…Через год после смерти Ульяны Кондрат привел в дом другую женщину. Варя поняла, что женщина эта очень больная. Она почти не ходила. Все лежала на кровати. Кондрат сам все делал. И по дому, и на заводе. Да Варя ему помогала. Ей исполнилось всего-навсего восемь лет.
Особенно страшно болела мачеха три дня в месяц. Она лежала в кровати, вся заливаясь кровью, а Варя целыми днями бегала стирать все ее белье и простыни к реке. Очень больная мачеха. Бывало бредет Варя с корзиной белья, а по лицу слезы сами бегут. «О чем только думал отец, когда ее в дом приводил?!» Ведь все ей, Варе приходится за ней убирать. И соседки все ее жалели. Только головами качали, но Варя знала – жалеют они ее. Лучше бы себя пожалели. Тетя Зина – калека с детства, на обе ноги хромает и косая на пол лица, у тети Клавы мужа топором зарубили. Здесь же, в Вахрушинском Доме. Ее тоже хотели убить, но дела черного не доделали. Врачи ее спасли. Пластину в голову вставили. Жуть!
Молодой Кондрат веселый, заводной был. Песни пел, на балалайке играл, а как плясал!
В один из дней мачеха вдруг исчезла. Как испарилась. Кондрат, хмурясь, сказал Варе, что она умерла. Варя, стыдно сказать, обрадовалась и вздохнула с облегчением. Да и не удивилась она ничуть. Куда более странно, что мачеха смогла прожить столько, если каждый месяц из нее выходило столько крови! Варя так и думала: «У нее крови не осталась. Вся вытекла». Мачеха даже как-то приснилась ей. Бледная, страшная. Мама не снилась никогда. Вообще, Варе за всю жизнь приснилось всего сна два-три. Да и те – только в детстве. Она никогда их не помнила. Кроме этого. Став взрослой, Варя вообще забыла, что значит видеть сны.
Потом Кондрат себе еще женщину нашел, ходил к ней сам. Потом – к другой… но так и не прикаялся, не прирос ни к кому.
…Спуск к речке от Вахрушинского дома. Две девочки бегут вниз. Вера и Елена. Вере всего восемь. Это она кружилась в вальсе под музыку Ланнера. Лена старше сестры лет на шесть. Вниз, вниз, все быстрее и быстрее. Вот-вот ноги не выдержат огромных прыжков – и тогда кубарем с горы… Едва сумели остановится… Смех, визг. Лена первым делом скинула туфли и опустила ноги в воду, сидя на свежесрубленных мостках. Дерево такое чистое, гладкое, резные белясины, поверх их – перила… На них оперлась Вера. И затихла, залюбовавшись рекой… Лето. Утро. Последние розовые облачка отражаются в теплой воде… И вдруг – бах! Лена скинула ее в воду. Облачка разбежались кругами. Вера, барахтаясь, кричала, что отцу пожалуется:
– И он тебя как Нинку накажет!
– Ах, это из-за тебя Нинка в чулане?! Ах, так!
И Лена повернулась, чтобы уйти.
– Стой! Лена! Вытащи меня! – взмолилась младшая. – Я замерзла!
– Ладно уж! – Лена вернулась. – Только чур! Отцу сама признаешься. – Обещаешь?!
– Обещаю.
Лена протянула сестре руку.
Варя, вытянув руку к ледяной воде, полоскала белье. Пальцы у нее стали совсем красными и уже давно ничего не чувствовали. По реке плыл лед.
На коленях Варя стояла на тех самых мостках, с которых сестры Вахрушины спускались купаться. Только резных белясин уже не было – пошли кому-то на дрова. Они были грубо выломаны, и на их месте зияли дыры. Сами мостки почернели от дождей и снегов. Сгнили кое-где.
Наконец, последняя вещь. Отцова гимнастерка. Строго говоря, гимнастерка эта была не его. Так, выменял у кого-то на блошином рынке. Но отец ею дорожил. И это Варя знала.
Вдруг – как за рукав водяной дернул – выхватило течение из помертвевших пальцев темно-зеленый лоскут. И сразу на дно пошел. Камнем. Варя сама чуть в ледяную воду не свалилась. Мостки подгнили.
Ох, Варя ревела. Ох, ревела. Как домой дошла – не помнила. Все слезы застили. Соседи на нее во все глаза глядели. «Вот девка горемычная!» Варя и не помнила, как к ней все соседский мальчишка Витька с вопросом приставал: «Варь, а Варь, что случилось-то?»
…Сбившееся горячее дыхание. Брусчатые камни садовой дорожки летят навстречу выбрасываемым вперед ножкам. Они выпрыгивают из-под длинной струящейся юбки, похожей на перевернутый цветок лилии. Витая ограда. Цветник. Любимый. Мамин. Какой он огромный! А какие у него глаза огромные! Как он смотрел-то! Там, в театре, на сцене нашей…
Над домом видны липы, что сажал еще граф Федор Андреевич Толстой. Дом только что отделан заново.
Вася быстро открыл дверь. Улыбается. Мраморные ступеньки. Теперь поворот. Широкая высокая лестница на второй этаж. Не упасть! Какие у него глаза!
В нишах вдоль лестницы мраморная Афина смотрит на стоящего напротив Аполлона. Миртовые деревца в кадках вдоль лестницы. Какие они милые! Все вокруг – просто чудо!
Колонны желтого с прожилками и голубого мрамора. Прямо Венский дворец! Нет, там акустика лучше. Ну, неважно. Второй этаж. Танцевальная зала. Потолок с росписью. Кто, интересно, эти люди? Дамы в кринолинах. Умора. Балкон. Чудо. Свежий воздух. Балкон огромный. Надо будет папеньку попросить на нем танцы нам устроить! Какой вид на нашу речку!
Разгоряченная Анна облокотилась о мраморные перила. Внизу мирно текла река, тихо шумели липы, цвела душная, сладкая мальва, и только со стороны здания домашнего театра доносился смех и говор…
– Анна!
Она обернулась.
– Лена!
– Ты почему здесь, а не со всеми?
– Сбежала… Не могу больше…
– У тебя глаза горят! Анна! Ты влюбилась?! Опять!
– Ленка! Прекрати! Ты представь: в этой зале танцевала сама Закревская с Пушкиным! Ведь это ей он посвятил: «Счастлив, кто избран своенравно…»
– И ты вообразила себя Закревской? – Лена фыркнула.
– Ты противная! Неужели ты не можешь думать хоть о чем-нибудь, кроме хозяйства, конюшни и выгодных продаж! Вся в отца! Ты только посмотри на этот закат, Лена! Я люблю этот закат! Сегодня… И еще десять тысяч таких же закатов на этом балконе! Я всех люблю… и лес, и речку… Давай решим: каждый тысячный закат – праздник! И чтоб непременно – самый красивый! Чтобы танцы! Художника пригласим! Пусть нарисует закат…
Анна смотрела в небо с тем глупым и счастливым выражением, которое бывает только в юности и только тогда, когда мы знаем: на нас никто не смотрит…
Лед давно ушел с реки. Пригревало весеннее солнце. Но Варе все равно было холодно: она вечно мерзла. Сидя на пригорке, она смотрела в мертвые окна полуразрушенного здания рядом с усадьбой. Что это было? Конюшни? Кухня? При одной мысли о кухне засосало в животе. Кто говорит – тиатр. Что такое? И вдруг Варя услышала истошный крик:
– Варя! Варька!!!!
Крик был со стороны реки, от самой воды. Она вскочила и бросилась вниз. Вокруг – бурьян, крапива, репейник выше роста человека. Весь графский парк зарос. Варя вся окрапивилась, летела напролом. Тонет Витька, что ли? Его голос. Она узнала. Бежала шибко, да упала, споткнувшись, выбравшись из бурьяна. Колено расшибла. Когда доковыляла вниз, увидела Витьку, размахивающего какой-то тряпкой на палке, как флагом. Когда пригляделась, забыла всякую боль в колене. Бросилась. Стала ловить лоскут. А Витька ржет, удочку к небу от нее тянет. Играет, дразнит. Варя чуть не разревелась сызнова. Отцову гимнастерку выловил!
Кондрат ее еще потом долго, много лет носил…
Их главный дом в Москве был весь красно-белый, похожий на сказочный дом-леденец братьев Гримм или старинный русский терем, с белоснежными вензелями над каждым прихотливым изгибом фасада. И у кого-то еще язык поворачивается называть этот стиль псевдорусским!..Замоскворечье. Дом-терем неожиданно выныривал из-за деревьев на Садовом. Все вокруг – вплоть до набережной Москвы-реки, вместе с Отводным каналом – все была их земля. Но Вера больше всего любила маленький внутренний садик. Они еще звали его французским. Ничей посторонний взор не мог проникнуть сюда. И тишина. Весь дом и внутри и снаружи – над входом и окнами – был украшен арками, напоминающими купола церквей, только вытянутые вверх, потолки – тоже купольные, как в русских царских палатах. А уж роспись. Вера могла часами всматриваться в ее узоры, представляя себе то чей-то профиль, то голову домового, то просто лабиринты, в которых она, потерянная, блуждала, ища выхода… Зеленое по красному. Узоры переплетенной сказочной травы…
Чаще всего они сидели в просторной детской. Собственно, детьми они себя уже давно не чувствовали, даже Вера. Но так уж привыкли называть эту огромную комнату. Рядом была столовая и гостиная. С помощью современного приспособления еда в столовую подавалась прямо снизу, из кухни. В гостиной стоял рояль и удобные кресла, обитые красным бархатом, с витыми ножками и головками ангелов. Половиной отца был кабинет и библиотека. Туда им ходу не было. Лишь иногда, в виде поощрения или прибывая в хорошем расположении духа после очередного приобретения для своей коллекции, отец звал их туда, чтобы показать новую картину, веер, или пуанты балерины, или фотографию актрисы, подписанную ей собственноручно. И тогда Вера с трепетом обозревала огромный, выгнутый, как лук, стол, просторное деревянное отцовское кресло, портрет балерины в полный рост, фигурку танцующей Павловой из бронзы, эскизы к декорациям Поленова, Врубеля, Бакста, Головина. Потом все те сокровища, которым не нашлось места в кабинете, отправлялись вниз, на первый этаж, где хранилась остальная часть коллекции.
Всегда с собой отец носил только бумажник – просто четырехугольник из светлой кожи. Но он был не совсем обычный. Однажды шутки ради все актеры – гости его дома – расписались на этом бумажнике, который столь часто открывался для них, для театра, для всего, что с ним связано…
Уже став взрослой, Вера часто думала, что отец пытался схватить то, что поймать невозможно – сиюминутность актерской игры, ее мгновенную смерть, поворот головы актрисы, ее глубокий и томный взгляд, душу умирающего лебедя…
Когда началась ВОЙНА, Варе было уже двадцать шесть, а Кондрату – пятьдесят пять лет. Она все еще была не замужем и работала на том же заводе, что и отец. Монотонно проверяла качество одной-единственной детали для швейной машинки – шпульки.
Завод переоборудовали для военных целей, а отца забрали в солдаты.
И началась для Вари тяжелая и голодная жизнь. Еще голоднее, чем раньше. Перед войной они, правда, немного вздохнули. Даже ковер купили на стенку (крашеное одеяло с оленями).
Теперь Варя одна возвращалась в Дом, поднималась по мраморным ступеням на второй этаж и забивалась в высокий холодный стакан своей комнаты. Она смотрела на оленей и думала, как там отец, и не отнести ли ковер на блошиный рынок и не выручить ли за него хлеба. Или яиц. Как яиц хотелось! Варя вспомнила, как когда-то в детстве дед раздавил их в своих валенках. И ей стало тоскливо. А вдруг еще хуже будет? Нет, погодить с ковром надо. Пойти, нарыть турнепса, что ли? Он сладенький.
Отец умирал. Дети поняли это по лицу матери, и потому, что приходил священник и долго беседовал с отцом. Была весна. Москва-река уже не была столь мутной, а французский дворик начал одеваться нежной зеленью.
Коллекция отца давно заполонила весь дом: подвалы, библиотеку, гостиную, детскую, даже столовую. Он часто говорил, что его коллекция выживает его из дома.
Он позвал детей. Они встали полукругом: Анна, Сергей, Лена, Нина, Вера. Он строго наказал им:
– Не обижайте тех, кто работает на вас… Отдайте мою коллекцию людям… Всем… Главное. Обещайте… Отдать «Александровское» детям-сиротам.
Анна вздрогнула. Сергей внутренне напрягся. Никто не плакал, кроме Веры. Она часто-часто кивала головой, во всем соглашаясь с завещанием отца.
– Остальное – продайте. Все заводы и фабрики, все магазины. И уезжайте! Уезжайте срочно! За границу… Срочно!!!
– Папа! – не выдержала Анна.
Он сурово сверкнул на дочь глазами.
– Почему? – тихо спросила она.
– «Александровское» досталось нам за долги. Дед рассказывал: уж больно убивалась графиня, когда съезжала… Смущает меня это…
– А за границу зачем? – с деланным мальчишеским безразличием поинтересовался Сергей.
– Мне сон был.
– Но это сон, папа! – выпалила Анна.
– Молчать!!!
Был 1916 год.
Кондрат домой с войны не вернулся. И похоронки на него не было. Варя решила пойти в военкомат.
К концу войны она уже была замужем. Нехорошо это, конечно, замуж без разрешения и благословения отца идти, но сколь можно ждать-то? Годы идут.
Соседа Витьку, что выловил отцову гимнастерку, убили под Сталинградом.
В военкомате ей ничего про отца не сказали. Человек долго рылся в бумагах, потом куда-то звонил. Фамилию и имя отца называл. Ждал. Внимательно слушал, кивал головой. А, повесив трубку, вдруг сказал, не глядя Варе в глаза, что ничего ей сообщить не может. Она чувствовала, – всей кожей – знает человек что-то! Но разве от них, военных, добьешься? Смотрел он на нее как-то странно. Иль показалось? Такие холодные глаза. Жуть. Так и ушла ни с чем.
…У Вари родился сын. Щупленький и хиленький, как северное деревце. Таким и вырос. Васенькой назвала. Царственный, значит. С самых пеленок, едва научившись говорить, он сразу начал врать. И откуда только из него это все лезло? Варя недоумевала. Сама она его врать не учила. Муж ее вообще сына видел редко, еще реже – занимался с ним.
Потом родила еще. И снова сына. Этот пожил всего месяца три. Варя вспомнила мать. И почему-то ее слова: «Уезжайте!!! Уезжайте отсюда!!!»
Жили они по-прежнему в Вахрушинском доме. Мраморные статуйки обнаженные – срам! – она всегда говорила – с лестницы куда-то исчезли. Один из флигелей погорел, да так и остался почерневшим. Словно одну руку кто-то Дому отсек. Никто его ремонтировать не собирался. На огромном балконе на реку вечно сушилось белье. Чуть посолидней, чем прежде. Варя с мужем приобрели прочные никелированные кровати со вставками из настоящего красного дерева. Варя ими очень гордилась. Еще в комнате в разное время появились: шкаф, зеркало, швейная машинка, тумба для посуды, которую Варя застилала газетами и, наконец, радиоприемник.
Когда родился второй ребенок, муж ее стал надеяться, что им выделят площадь побольше, а может, вообще… Но со смертью ребенка все его надежды рухнули. Варя же с ужасом думала, что придется уехать из «барских хором»…
Анна и Сергей, как старшие, вместе решили: «Александровское» они не отдадут. Графиня убивалась, когда съезжала!.. Долги есть долги. Их надо отдавать. Не надо было закладывать. И продавать ничего не будут. И из России не уедут. Ни за что! Сон какой-то…
Была бы мать жива, она смогла бы выполнить волю Владимира Александровича. Но она ушла почти сразу за ним, словно позвал он ее.
Сергей успешно принял все дела отца в свои руки. Сестер бы поудачнее замуж выдать – вот проблема! У них одна любовь на уме. Их всякий любить готов. За деньги… Проблема.
…То, что царь отрекся, Сергей узнал одним из первых. Сначала он думал – ничего, теперь у них европейское развитие будет, а потом… потом продавать заводы было уже поздно. Все полетело в тартарары. Спешно собрали всю наличность, что была. Деньги разделили. По прихоти судьбы Вере достался тот самый бумажник отца с росписями актеров и актрис. Она одна была за то, чтобы выполнить волю отца. Но она – младшая. Ее никто не слушал.
Бежали. Через тот самый город, по той самой дороге, в версте от которой и стояло «Александровское». Анна не выдержала, со слезами в глазах просила брата свернуть с дороги. Он вздохнул. Что делать с этими женщинами?
Дом встретил их привычным уютом и знакомыми запахами. Казалось, вот сейчас с мраморной лестницы спустится отец. Анна не могла смотреть на цветник матери: он был все так же хорош. За ним тщательно ухаживали. Душная, сладкая мальва…
Заспанный Васька встретил их своей широкой дурацкой улыбкой и низким поклоном. Все было по-прежнему. Анна обежала все комнаты, прощаясь с каждым углом. То, что все в Доме было так же, приободрило ее. Спустившись, она сказала сестрам:
– Мы вернемся. И пары месяцев не пройдет. Вот увидите.
Вера вдруг заплакала. И бросилась вон из Дома. Она бежала вниз, к реке, через графский парк. Не добежала. Прислонилась к неохватной лиственнице, обняла ее.
Потом долго стояла метрах в десяти от гигантского дерева, на маленькой площадке – месте их игр – и смотрела на медленные воды реки. Она чувствовала: детство кончилось. Слезы ушли.
Сейчас на потрескавшейся коре тридцатиметровой лиственницы в три обхвата вульгарной масляной краской красного цвета намалеван инвентарный номер. Историческое наследие. На графских липах – тоже. Метрах в десяти от лиственницы странный провал. Словно кто-то наступил огромной пятиметровой ступней и ушел в землю метра на три. Говорят, это место провалилось очень, очень давно. И что-то тут было. Но что?
Флигель отстроили заново. В соответствии со старыми чертежами. Все должно быть натурально. Когда аж в семидесятых годах расселяли стаканы-коммуналки, все вдруг рухнуло. Все перекрытия, пол первого и второго этажа провалились в подвал. Пол, по которому ходил Пушкин. Так весь этот исторический строительный мусор там и оставили. Там он и есть до сих пор. Потом сделали все заново – совершенно по-старому. Только почему-то какой-то нерадивый, но старательный строитель догадался сделать поддерживающие балки железными, и, когда идут дожди, они явственно проступают на потолке под штукатуркой. В зале, где, видимо, у хозяев были танцы, и где Пушкин отпускал комплименты Закревской, теперь висят их огромные портреты. Друг напротив друга.
Закревская в бальном платье, а Пушкин в окружении желтых осенних листьев. Камины теперь декоративные. Обломки настоящих – в подвале. Зато с балкона открывается все такой же чудесный вид на заметно обмелевшую, помутневшую реку и графский парк. Недалеко от провала растет неизвестно откуда взявшаяся здесь душная, сладкая мальва…
Третьего своего сына Варя очень любила. Хоть и жалела, что дочка не родилась. Ох, жалела. Очень ей дочку хотелось. Сына назвала Александром, Сашенькой.
Васька-то исчез, когда ему было лет двадцать. Больше старшего сына Варя никогда не видела. Сказала ей соседка, что, вроде, видели его. Года через три. Бандюк-бандюком. И это все.
Их как раз выселяли из Дома, когда она Сашеньку родила. Успел он увидеть Дом своими ничего еще не понимающими глазками. Дали квартиру в микрорайонах. На девятом этаже. Из всех окон видны окна соседних домов…
…Сашенька уж и из армии вернулся. Одна радость. Женился. Ох, гуляли! Гармошки, пляски… Народ повеселился. Он остался у невесты. Квартира в доме напротив. Своя, без родителей.
И вдруг Сашенька вернулся. Странный какой-то. И непьяный вроде. Сказал, что жена прогнала.
Оказалось, у него дефект был. Член маленький.
Жена сказала: «Уходи. Иди к матери».
Он и пришел. «Что ж ты меня, мать, такого родила?»
А она что? Она – ничего. Она ж не виновата ни в чем. Картошку ему жарила. Позвала – не отвечает. В комнате – нету. Глянула, выбежала на открытую лоджию, – а он внизу уже лежит. На земле.
Выбросился в сторону ее, любимой, дома.
И она видела его. Белого, мертвого.
Похоронили. Она тоже хоронила. Гроба не было. Денег неоткуда матери взять. В простыню завернули.
А жена его нашла себе потом мужика – бугая здоровенного. Приходила с ним к Варе. Ягоды приносила. Из сада.
Вера всю жизнь хранила отцов бумажник. И сыну своему отдала. Сын передал его своему сыну.
Он, правнук Вахрушина, живет в глухом городишке во Владимирской области. Управляет местной самодеятельностью. Видать, в крови у него это.
Теперь знаменитый бумажник лежит на столе его прадеда, в музее, рядом со статуэткой Павловой и пресс-папье какого-то актера. И на нем даже можно различить подпись Комиссаржевской.
Я снова в нем. В Доме. Казенщина. Шторы-маркизы на окнах. Пыльные. За версту видно. Стенды с народными поделками. Прямо при входе, в главном холле, где встречают гостей. «Всероссийская выставка. Мастер – золотые руки». «Наша гордость». И тут же приколот вышитый рушник, кружевной воротничок и кружевная салфетка. Расписные доски для нарезки хлеба и колбасы. Маленькие казенные настенные часы. Скользкий плиточный пол. С кошмарным кухонным рисунком. Протертые ковровые дорожки приколоты к паркету с помощью кнопок-гвоздей. На мраморной лестнице – две пустые ниши.
Сиротство.
Старушка Варя сразу же забыла, что рассказала мне свою жизнь только что. И начала по новой. И как она гордится, что жила в Вахрушинском, в чужом доме… И как жаль, что у нее не родилось дочки… И «слава Богу, хоть сама пока жива…»
Снова я сижу здесь и смотрю в старинные окна. Когда-то они были кому-то родными. Родными окнами родного дома. Теперь же все гости здесь, как и служащие – чужие люди. Они служат на зарплату, выплачиваемую администрацией города. Зачем они тут сидят? Просто сидят. Чтобы жизнь прошла.
Всем бывшим владельцам усадьбы посвящена всего одна комната. В ней легко уместилось все, что от них осталось: несколько фотографий, круглый стол, парочка стульев и рояль.
Смотрительница, сидящая перед этой комнатой, злющая. Чужая. Лицо красное, не улыбается, на «здравствуйте», «до свидания» не отвечает, храня угрюмое молчание навсегда обиженной пролетарки. «Что вам тут надо-то?» Она охраняет вверенную ей комнату, – главное – никого не пустить! – и ревниво относится ко всем, кто интересуется Домом или его бывшими владельцами. Для нее посетители – раздражители, чужие, от которых надо поскорее избавиться, а залы – очистить. Она служит. Но кому или чему? Она и сама не знает. Может, ей, как и многим до нее, кажется, что этот Дом – ее?
…Я здесь тоже чужая. Меня сюда никто не приглашал. Я забрела в Дом незваной гостьей и спешу отсюда уйти.
Грешные вишни
Иду. Медленно, медленно выплывает на глаза старый вишневый сад. Он в шампанском, шипучем цвету. В том миге волшебства, когда первые белые крылышки лепестков уже облетают… Их забирают себе эльфы. Носить.
Вот и калитка. Как же она тоскливо знакома. Каждый шаг к ней. Будто была уже тысячу раз, тысячу лет… Иду.
Тысячу раз снова иду.
Он ждет. Меня! Милый. Щемящее слово. Милый. Белая пена опала с веток. На его голову. Белые вихрастые кудри. Темно-бардов стал сад. Взгляд у Милого лукавый. Ждущий взгляд. Прямо в душу. Только он умеет так смотреть. Только он! Никогда не видела такого взгляда. Ни у кого и никогда. В меня смотрит. Знаю – он меня видит. Всю. А я иду и заворожено тону в сини его глаз. Огромной чайной розой манит меня цветок его головы… Утонченно нежный облик. Одухотворенностью тонких черт он чем-то напоминает юную, вдруг расцветшую девушку… Но это он, мой Милый мальчик.
Сердце бьется, бьется. В горле.
Вхожу. Легко скользит невесомая калитка.
Он почему-то сидит, Милый. На перевернутой медовой кадке. Под ветками.
В руках – старая шапка-ушанка. Старая, истертая. Истлевшая почти. И где он нашел эту облезлую кошку?
А в ней – целая горка спелых, бардовых вишен.
Он улыбается. Так, как только он. Улыбается сначала лукавая синь глаз, потом освещается все лицо, распускается, как белый цветок, белизною нежной кожи, и, наконец, открывается весь, улыбкой.
В это мгновенье он всегда, всегда казался мне сказочным, белокурым эльфом…
Огромный сад. Райский. Родной. Знакомый до мелочей. Вон там я когда-то ногу подвернула, вон там – ствол изогнутый, Милый лазил на него, там – крапива, я ходила босиком, там – дорожка муравьиная, которую с Милым разогнали… Смеху было. И больно.
Показал глазами: мол, иди ко мне. Ни слова. Только глаза в глаза.
Стал кормить меня вишнями. Брал осторожно пальцами и клал мне в рот. Вишни были кисло-сладкие, пахли спелым летом, его руками и зеленью листвы.
Его движения были медленными, очень медленными и интимными. Будто он сто лет тут сидел, ждал, чтоб кормить меня вишнями. Он клал их мне в рот и смотрел: нравится ли мне?
Склонял голову набок, склонял свои белые кудри. Ронял их, как лепестки роняет вишня.
Никогда еще меня так никто не ласкал. Он и пальцем не дотрагивался до меня. Я же вся горела, щеки рдели, сердце колотилось…
Но главное: чудовищная грешность была в этом его действе.
Чудовищная.
Огромная эротичность. И запретность небывалой ласки…
Ласки не от мира сего… Я знала: нельзя есть вишен с его рук. Прямо с нежных рук. Грех это, грех, ужасный грех. Но ела. Не могла оторваться. Такой истомной негой цвели его руки, его маленькие белые руки…
Красной кровью распускались вишни на губах, сладким ядом синих глаз поил он меня…
Проснулась.
Терпким медом на губах еще ощущалась последняя, самая сладкая вишня…
Сердце билось бешено.
Тогда еще не знала, что это – опасная аритмия. Скоро мне это скажут и скажут, что срочно нужна операция на сердце. Но тогда, в тот миг, я еще этого не знала…
Я была счастлива. Вспомнила, что вчера никак не могла уснуть. От счастья. От небывалого счастья. Такого не бывает! Вот что кричала моя душа.
В голове вертелись почему-то невесть откуда строчки:
«Грешные вишни… белые кудри… Лишние речи… росные утра… Быстрые встречи… Белые кудри… Белые кудри… Белые кудри…»
А почему у Милого – белые кудри? У Милого – темные. И не кудри вовсе. И глаза карие. Но лицо! Лицо – его. Губы… нос… Так бывает только во сне. Иной образ знакомых черт.
Сладко потянулась.
Рассвет обещал скорое летнее солнце.
Солнце прямо в душу через радугу на ресницах.
Быстро оделась. Быстро. Быстро. Тонкие спортивные брюки, футболку и кроссовки. Чтобы бежать.
Навстречу счастью.
Зверь
Самые первые ее воспоминания были связаны с отцом. Нет, он не баловал ее. Лучшим подарком всегда была его скромная, тихая похвала. Да иногда погладит по голове – вот и вся ласка.
Она росла молчаливой, застенчивой и тонкой, чувствительной и ранимой необычайно. Отец звал ее цыпленком – до семи лет, до десяти – утенком, а старше – зайчонком… Потому что и впрямь, решительностью нрава, капризами, истериками, упрямством, – всем тем, что так свойственно нашему женскому полу, она не отличалась… Ее пугали очень многие в жизни вещи – темнота, резкий окрик, злоба, выраженная как угодно и кем угодно, белые халаты врачей, высота, одиночество, ночные кошмары, звери, высокие головы верблюдов, ящерицы, змеи, кузнечики и даже длинные хвосты экзотических бабочек… Всего не перечесть.
Однажды, когда ей было всего пять, она влюбилась.
Сразу, едва начала отделять себя от всего окружающего, от земли и неба, от других людей, осознав «Я есмь», влюбилась.
Жили они тогда – девочка, мама и папа – в поселке Санатиба на окраине Аннабы, в Алжире. Отец ее преподавал на французском языке арабам электротехнику в местном университете.
Пологие холмы, жесткая засушенная обжигающим солнцем трава, саранча, далекие Атласские горы в голубоватом мареве, за что русские прозвали горы «синими», ярко и терпко пахнущие дикие фиолетовые ирисы – все это навсегда оставило в ней солнечную дорожку обожания этого мира. Зимой, после периода дождей, холмы покрывались разноцветными коврами цветов, сменяющими друг друга подобно сказочным, огромным покрывалам. Ковер – белый – из маленьких, похожих на ромашки, маргариток. Ковер – красный – из диких тюльпанов. Ковер – иссиня-фиолетовый – из терпких ирисов, ее любимых цветов. Ковер – кровавый – из маков – до горизонта, до самых «синих» гор.
Она влюбилась в белокурого мальчика, тоже пяти лет от роду. Его родители приехали с ним из Белоруссии. Вообще, здесь, на берегу Средиземного моря, обитали представители всех республик громадного Союза. У каждого была своя миссия, своя задача, своя работа. Только у девочки ее не было. Она была просто маленькой лодочкой, случайно занесенной сюда морским бризом. Она просто любила солнце. И просто, хотя и очень осторожно, боясь наступить на скорпиона или змею, ходила по волшебным холмам.
Мальчик не обращал на нее внимания. Да оно было ей и не нужно. Ей нравилось смотреть на него. И только то.
Ее вынужденная подружка, настырная, драчливая, истеричная толстушка, соседская дочь, открыла ей секрет. Вынужденная, – поскольку жили две семьи в одной квартире, как говорили, «с подселением». А подружка просто обитала в соседней комнате. Секрет такой: белокурый мальчик – «жених» другой девочки. И показала, какой. Ужас, как было обидно. Потому что та, другая, показалась влюбленной девочке красавицей писанной. Конечно! Все было так естественно. Это естественно, что чудесный белокурый мальчик – чужой «жених». Ведь та, другая – красавица. Не то, что она. Даже не удивилась ничуть. Издали смотрела на мальчика все так же, повторяя про себя «чужой жених».
Когда выросла, однажды разбирала старые фотографии и наткнулась на фотографию «красавицы», чей «жених» был белокурый мальчик. Ох, и смеялась же. Более безобразной маленькой девочки она не видела. Жаль, не сохранилось фото «жениха».
Однажды, еще в Санатибе, отец разбудил ее рано. С трудом продирая глаза, еще не проснувшись окончательно, девочка вспомнила: сегодня они идут в «синие» горы! Чудо чудесное. Неужели она увидит, что там, в синей дымке? Горы часто манили ее взор. Она много думала о них. Но и ждать не могла, что ей выпадет такая удача! Мама говорила, что ее нельзя брать – не дойдет. «Ты хоть представляешь, сколько километров в горы?!» – бушевала мама.
Девочка поняла: гор она не увидит. Торжественно обещала не ныть.
Отец добродушно улыбнулся. «В крайнем случае, понесу ее на плечах».
Двадцать пять километров. В горы. Вверх и вниз. Девочка выдержала. Упала лишь на последнем километре. Больше она не могла сделать ни шагу. Упала у самого подножия, когда внизу уже маячили пологие холмы без тропинок…
Отец взял ее на руки. Посадил на плечи. Земля сразу осталась далеко внизу.
Группа русских, решивших побродить по горам, была небольшая, человек восемь. Из детей, кроме нее – только двое. Взрослые мальчики – четырнадцати и десяти лет. Братья.
Девочка снова влюбилась. В них, в этих мальчиков. Причем сразу в обоих.
Горы «внутри» не произвели на нее того магического впечатления, которое охватывало ее при взгляде на них снизу. Но лазить по кручам понравилось. Запомнились диковинные кусты. В колючках. А на них – круглые красные ягоды, как две капли воды похожие на нашу подмосковную клубнику на грядках. Вся группа собралась. Думали: пробовать или нет? Не удержались. Отец сказал, что ягода непротивная. Но и вкуса выраженного нет. Набрали. Наши же не могут без этого.
Уже дома у отца начался стоматит. С трудом, но он его вылечил. Не иначе – от чудо-ягод.
Ну, а воспоминаний было!
Девочка была совершенно счастлива. Она, наравне со взрослыми, ходила в «синие» горы! Она сумела. Она вытерпела. И она влюбилась!
Вообще, она постоянно влюблялась. Состояние влюбленности стало самым естественным ее состоянием. Ведь такого не бывает, чтоб некого было любить. Некем любоваться и не о ком мечтать…
Что такое «зверь»? Наверняка, многие знают. Или видели. Даже и в себе.
Есть неплохой фильм «Легенды осени», снятый Цвиком, США. С Бредом Питтом в роли Тристана. И в самом деле! Тристан на американский манер.
По словам мудрого индейца в герое после смерти брата, произошедшей на его глазах, пробуждается душа медведя. Медведь ворчит в нем, ворочается, стонет. Индеец говорил, что когда человек или зверь проливают кровь друг друга, они вбирают в себя черты того, чью кровь пролили… Это медведь заставляет главного героя то мчаться на лошади, рискуя головой, то приставить нож к горлу любимой… Но он не в силах застрелить настоящего медведя, даже идущего на него… Мы бы просто сказали, что парень сошел с ума…
Индеец гораздо тоньше определил его состояние. Много правильнее.
В парне проснулся медведь. Зверь.
Еще бывает, что зверь просыпается в пьяном. Но не во всех! Видимо, должна быть особая склонность человека. Особое, опасное устройство психики.
Была карикатура времен социализма и борьбы с национальным змием. Стадии опьянения: павлин, тигр, свинья.
…Потом девочка с родителями переехала в другие дома Аннабы. Их называли «туры». «Тур» – по-французски башня. Они и в самом деле вздымались над всем городом, над портом, над морем…
Самый высокий холм был подножием для них.
Жили сначала на первом этаже. Балкон этой квартиры, густо, непроходимо увитый виноградом, выходил прямо во двор.
Девочка помнила потом всю жизнь, как однажды стояла во дворе, задыхаясь от зноя, щурясь от невыносимой белизны солнца, когда услышала голос отца: «Не двигайся!» Скосила на него глаза. Он стоял на балконе в раме виноградных листьев и жестом показывал на голову. Она ничего не могла понять.
«Бабочка! На тебе сидит бабочка!»
Девочка опустила руку на белую панамку и поймала длиннохвостого махаона.
Она любила бабочек. Не ловить, а рассматривать их. Она вообще любила все красивое.
У них была французская книжка «histoire des arts» – «История Искусств». Любимая девочкина книжка. Потому что долгие часы проводила она, с упоением перерисовывая из нее то изгиб греческой вазы, то костюм средневековой дамы, то маску африканского жреца… Она запомнила себя такой: просторный стол, она над ним склонилась, стоя на коленках на стуле, любимая «histoire des arts», цветные карандаши и фломастеры, раскиданные по столу, мамино зеркало с девочкой-китаянкой на крышке… Все, абсолютно все в комнате залито расслабляющим, вездесущим солнцем…
Отец часто говорил ей, что размеры ее ладной маленькой фигуры точно соответствуют размерам французской девчонки, взятым им в какой-то книжке… Только она обгоняет француженку на год. Так им! Девочке это нравилось.
А еще ей нравилась Аннаба. Шум моря, соленые брызги, длинные вечерние набережные, роскошные виллы, оставшиеся от французов – недавних колонизаторов, разноцветные флаги посольств, овеваемые морским ветром. Ярко-синие тени, пальмы, огромные агавы, далекий католический храм на холме, весь, словно в сказке, закрытый гигантскими кедрами… Развалины римского города… Шумный, грязный, пестрый сучок. «Сук» по-французски рынок. Ну, а русские, конечно, ласково его звали.
Увитые золотом запястья и пальцы арабок в черных до пят паранджах, сверкающих налево и направо ярко накрашенными глазами – единственные части тела, которые они могут открыть чужим глазам и солнцу.
Ей нравилось даже французское кладбище с недавно еще заброшенными католическими склепами. Потому что там были дивные, как ей представлялось, скульптуры. В смерти же она тогда еще ничего не понимала, поэтому ей было все равно. Правда, ей было немного жаль тех, кто лежал здесь, потому что они были одни и в темноте. Ведь она тоже знала такой страх. Совершенно не выносила оставаться одна, да еще в темноте.
Отец называл ее Зайчишкой. Ласково, необидно. Надеясь, что она сможет быть смелее. Но, как он ни поощрял ее к решительности и отваге, девочка ничего, ну совершенно ничего не могла с собой поделать…
Она беспросветно трусила. По всякому поводу.
Даже выступление на детском празднике было для нее проблемой. Надо учесть, что на празднике этом собирался все тот же узкий круг русских, что и всегда! То есть девочка видела всех десятки раз, играла со всеми ребятами, но панически боялась праздника! Конечно, красива она была в своем белоснежном платьице и русском кокошнике, как боярская дочь, это ей нравилось, но как прочесть стишок?!
И так во всем.
Какой необычайный вид открывался с балкона последнего этажа самого высокого тура, куда их вскоре переселили!
Далеко внизу разбегались дороги, полускрытые виллами и крышами домов, дальше – французское кладбище, потом – стадион. Слева до горизонта лазоревое море, корабли на рейде. Справа – «синие» горы, далекий, почти у подножия их, госпиталь, желтые дома Санатибы, яркие холмы, и дорога, убегающая в горизонт зелени…
Однажды девочка увидела этот вид в короткие сумерки. Быстрый, фиолетовый закат умирающего солнца, тьма, сгустившаяся уже внизу, индиговое море и по холмистым дорогам – бисерные ленты едва зажженных фонарей…
Она этот вид нарисовала. Тут же. Да так хорошо, что отец был поражен. Для ее возраста рисунок был необычайно хорош. Еще девочка познала с этим рисунком, что глаз наш – гораздо шире, чем может вместить любая бумага…
Мама заболела. Девочка поняла, что тяжело. Отец был грустный и какой-то сосредоточенный. Мама лежала в госпитале. Том самом, у подножия «синих» гор. В доме стало тихо и пусто. Потому что мама была шумной и жизнерадостной. Заполняла собой весь дом. Иногда ее жизнерадостность превращалась в вихрь крика и ругани. Девочка ее боялась. Она вообще всегда вздрагивала, когда кричали. И боялась тяжелой маминой руки. Спокойно, совершенно спокойно и надежно ей было только с отцом. Он не кричал. Ни разу в жизни он не унизил ее. Ни словом, ни жестом. Ни разу не ударил. Наказывать – наказывал. Сказку не читал. Да и его неодобрение было для девочки самым худшим наказанием.
Однажды отец сказал, что не очень хороши дела у мамы. Зачем? Девочка уловила тревогу, большую тревогу.
Она взяла все свои рисунки и отнесла маме в госпиталь. Просто не знала, чем еще помочь.
Она часто рисовала зайчонка на парашюте. Почему на парашюте? Потому что на парашюте можно приземлиться с любой высоты и не разбиться ни капельки. Ну, а зайчонок – и так ясно…
Несколько лет спустя лишь, когда подросла, девочка поняла, что мама ее была на волосок от смерти…
Отец читал девочке страшные сказки. Сказки братьев Гримм. Не те, что обработаны для детей, а те самые, настоящие, в толстой старой книжке. Девочка и боялась их и не могла не слушать. Они внушали ей ужас неожиданного и неведомого…
Условие отца было одно: чтобы она сама читала по двадцать страниц в день. В шесть лет это, пожалуй, нелегко. Но девочка читала. И рассказывала потом то, что прочла. В награду – страшная сказка на ночь. Иногда – забавная или счастливая. Они, эти сказки, казались девочке настоящими. Почти настоящими историями.
Она подросла. Но, в сущности, осталась точь в точь такой же, как в детстве. Давно уже она, мама и папа вернулись на родину, в СССР.
Девочка все так же много рисовала. Разумеется, гораздо лучше. Читала запоем. Дюма и Конан Дойл, Марк Твен и Джек Лондон, Майн Рид и Фенимор Купер, Вальтер Скотт и Ги де Мопассан, не говоря о школьной программе русской классики…
Подруг было мало. Девочка любила быть одна. Все огорчения, что приносил ей переходный возраст, она несла в себе. Она лелеяла свою печаль, как некую драгоценность, боясь утопить ее в чужом сочувствии, насмешке или грубости…
Зато все отточенней линии выводил карандаш, все более схожи получались портреты и пронзительней – изгиб одиноких берез. Она очень любила рисовать балет. Пойманное движение, неестественный, почти нечеловеческий поворот прекрасного тела, застывшая музыка…
Иногда писала стихи… Они были слабые. Девочка никому их не показывала.
Она вся была – нежный, хрупкий цветок. Чувствительна и ранима. Бледненькая и худенькая. С грустными глазами. Скромно, невзрачно одетая.
Ребенок. В душе она навсегда осталась им.
«Как ты жить будешь…» – мама говорила. «Аристократка. Вон бледная, в отца вся. Порода».
Как-то раз девочка шла по улице. Был самый конец зимы. Она очень любила это время года. Огромные сосульки, расцвеченные солнцем, твердый колючий наст – проведи ладонью! – и какой-то особый воздух… вдыхаешь и понимаешь: скоро весна! Предвкушение лучше осуществления.
Прямо на земле, расставив ящики, бабули торговали кислой капустой, огурцами, тыквой, редькой… Девочке захотелось редьки. Она любила ее с медом.
Увы! Общение с незнакомцами было для девочки пыткой адовой. Иногда в магазине очередь подходит, а она чувствует: просто не может раскрыть рот и сказать хамоватой продавщице: «три литра молока и ноль пять подсолнечного масла»…
Для девочки это было настоящим горем. Она уже заготовила фразу, спросить про редьку… Как вдруг совсем рядом, в метре, дверь магазина отворилась, из нее выскочила маленькая собачка на поводке, не больше таксы, но с разноцветными пятнистыми ушами, и набросилась с рыком на мирно жмурящегося тут же кота. Короткая схватка. Тесный, визжащий, мохнатый клубок шерсти, клыков и когтей… Девочка испугалась. Хозяйка дернула за поводок, собачка отцепилась, уходила, скалясь. Кот, гордый, взъерошенный дыбом, со стоящим хвостом, побежал за ней, рыча. Он победил!
Девочка никак не могла прийти в себя.
«Тебе чего, родная?» – спросила бабуля. «Капустки?»
Девочка помотала головой. Она силилась сказать, но мысли не шли… Отчаявшись, наклонилась, показала пальцем на редьку. «Вот это».
От страха она забыла, как называется редька…
В школе, классе в девятом, кажется, все поняли, что девочка – не такая, как все. Ее травили, преследовали, унижали…
Она всего боялась. И всех. Наглых, сволочных, быстро выросших девок, орущих, матерящихся, напрямую угрожающих ей хамоватых парней…
Много, много лет прошло, прежде чем она научилась понимать, как надо радоваться жизни. Тогда, именно тогда, наконец, к ней пришло то самое постижение жизни, которое всем своим поведением пытался привить ей отец.
Радоваться всему. В каждое мгновенье. Начиная с секунды, когда просыпаешься утром и заканчивая дремой. Всему – это значит – всему. Включая «всем». Улыбаться – всем! Находить приятное там, где другой никогда его не увидит! Другой, тот самый, хамоватый, пантовый, наглый и орущий.
Ей исполнилось тридцать два.
Теперь, только теперь она познала, что для счастья ей ничего не нужно и никогда не будет нужно, потому что она счастлива!
Каждое мгновенье она пила, как нектар. Она вдыхала радость и выдыхала свет.
Никогда еще вокруг нее и в ней не было столько любви. Она жила только любовью, наполненная ею до краев, как волшебный сосуд. Она любила небо, свои шаги, асфальтовую дорожку, милого, что ждал ее где-то далеко, в конце ее…
Она бежала. Было раннее, юное летнее утро.
Увидеть «зверя» в милом. Наверное, кому-то случалось.
Иногда такое бывает, когда понимаешь: он чужой. Он смотрит, как чужой, говорит, как чужой, любит, как чужой. Точнее, не любит, а занимается сексом. Он внутри, он сам с собой. «Абонент недоступен».
Это значит – зверь затаился. Он готовится прыгнуть. Прыжок может быть скоро, а может – через годик или два.
Иногда – хуже. Он пьян. Какая-то идея становится навязчивой. Скажем, прыгнуть в ледяную, зимнюю реку. Под лед. Или – задержать тебя рядом. Любой ценой. Если в реку – то вместе. Он потащит за собой.
Расширенные по всей радужке зрачки. Трезвый, очень трезвый вид. Твердая походка. Связная речь. Логичность мышления… Никогда, никогда со стороны не скажешь, что пьян…
Так «зверю» надо.
И полный хаос в голове.
В какой-то момент «зверь» открывает лик. И тогда можно только спасаться бегством. Милый – уже не милый. В нем другая сущность. Он только похож на милого. Он свиреп. Руки – крючья. Глаза – два угля. Расширены до предела. Остатки разума уходят на то, чтобы обосновать свою бредовую, навязчивую идею… Идея может быть любой. От «бей черномазых», «поедем в Тулу прямо сейчас» до «принеси жертву Мокоши…» «Я понял, это была не богиня реки, это была Морошка…». Мокошь – языческая, славянская богиня. Пряха, развязывающая узлы судьбы. Морошка или Мара – богиня смерти. Это отсюда «морок», «мрак», «марево», «заморозки», «мор», «мертвый»…
Но это так, отступление.
Утро, в которое она бежала, и впрямь было чудом. Конец июля, полседьмого утра. Вы когда-нибудь выползали в это время из постели? Тогда знаете, какой свет разлит вокруг. Свет – восхищение. Свет – восторг. Розовый и золотистый. Ясный, прозрачный, прохладный воздух. Косые, ласкающие лучи.
Никого. Все спят. Пустые, гулкие дворы в нежной розовой дреме. Она купалась в солнечных лучах. Они охватывали ее всю. Она вдыхала их… Проникали глубоко, глубоко, в самое сердце…
Она бежала. Вот край микрорайона. Дальше – река. Свобода…
Здесь кончаются тропы обывателей. И начинается ее свобода.
Ноги весомо отталкивали землю. Она еще не устала. Только налились-нарумянились щеки. Ей нравилось, как чистый родник холодного воздуха на бегу бил ее в грудь. Волосы прилипли к щекам.
Вдруг остановилась. Через тропинку, от кусточка к какой-то былинке в косых лучах увидела влажную, в каплях росы, паутинку. Новенькую, как алтын. Паучок сидел тут же, довольный своей работой, грелся. Значит, тут с утра еще никто не проходил.
Обошла, обогнула паутинку. Жаль трудягу.
Нитки-паутинки разграфитили тр «а» пинки…
Ветерок дул с родной Пахры. Обернулась – стоит церковь Знамения Пресвятой Богородицы над слияньем рек, как завороженная недвижная девушка. Смотрит на солнце ажурный купол.
Сосны на другом берегу, обрадованные солнцем, оделись в розовое.
Желтая, пахучая, терпкая пижма купается в росе, тут же рядом, под ногами…
Крупные булыжники. Кроссовки скользят по ним. Река недвижна внизу. Сосны смотрят. Темно-зеленые в розовом…
Она снова бежит. Вниз, вниз, в овраг. Огромные трубы, вросшие в землю. По ним – быстро! Каждое движение доставляет невероятную радость. Просто радость нести себя по земле. Пьянящий чистый, влажный речной воздух разрывает грудь. Вот и подъем. Солнце! Снова слепит глаза сквозь вековые липы. Это уже графский парк. Когда-то давно бывшие владельцы усадьбы «Ивановское» высаживали его. Теперь это место дико. Парк зарос. Лишь гордые старые деревья тянутся к небу. Молчаливые свидетели былого.
Ни души. Умерший до вечера ресторан. Он тихий, на отшибе, у реки. Вот и дорога. Приятно по ней бежать – ровная. Но по земле все равно приятней. Она мягкая. Мы созданы, чтоб по ней ходить, а не по асфальту. Потому что земля принимает в себя нашу поступь, а асфальт отвечает ударом на удар…
Куртка, легкая и тонкая, давно уже в руке. Футболка прилипла к спине.
Очень тихо и солнечно.
Она пошла шагом. Восстановить дыхание. Эта дорога, вдоль строительного техникума, к «Ивановскому» – тоже подъем.
Скоро, совсем скоро она увидит милые глаза. Карие, с лукавинкой в глубине их, лицо, с едва уловимой улыбкой, такой, как у Моны Лизы. Он улыбается не губами, он улыбается всем лицом. Детским и светящимся. Улыбка сияет в лице, но губы сомкнуты, расслабленны. Только она знает, как он сияет… Милый будет стоять и молчать… И улыбаться… И она тоже будет молчать. Солнце будет греть их сердца. Пока они не растают…
Она подняла глаза.
Метрах в восьми увидела незнакомого парня. Что-то необычное вдруг поразило в его облике. В первое мгновение взглянула нечетко. Потом – прямо. Еще два шага были пройдены… Оставалось шесть…
«Пока сердца не растают…»
Штаны парня были приспущены, открывая половые органы. В левой руке – пистолет. Большой, похожий на «ТТ», серебристый, он отливал на солнце голубым…
Едва взглянула на незнакомца, поняла – ЗВЕРЬ.
Мысль – быстрее, чем свет. Теперь она знает это точно. Потому что столько мыслей, сколько пронеслось в ее голове за тот единственный шаг, просто не могло быть…
Бесполезно их описывать. Слишком долго. Страниц на пять. Все вместе – начиная от охвата себя, идущей здесь, в эту секунду, своей позы, одежды, дыхания, сил, расстояния между собой и зверем, до далеких детских мыслей… глубоких, ушедших давно на самое дно сознания…
За этот шаг в ней произошла необратимая перемена. Никогда не думала, что такое бывает. Невероятная злоба вдруг охватила ее. И не злоба даже. Неподходящее слово для ее состояния. Злоба в квадрате, в кубе, в десятой степени… Но злоба – не злобная, человеческая, а злоба первобытная, звериная. Словно иная сущность поднялась в ней. Волной хлынула от головы к ногам и рукам. Больше она собой не владела.
Потому что это была уже не она.
За спиной парня она увидела «синие» горы. Всего долю мгновения висела их голубоватая дымка. Она знала – до гор надо дойти!
Мысли, все до одной, исчезли вдруг так же быстро, как и охватили ее. Ни одной мысли. Только он – зверь. И она – зверь. Два зверя на одной дорожке.
Еще шаг был пройден.
Насильник шел наперерез. Обогнуть справа его было нельзя. Забор строительного техникума. Но главное – слишком много шагов. Слева – кусты.
Она бросилась навстречу, напролом, надеясь увернуться. Обо всем этом она не думала. Каждое движение шло само, без ее воли-разума. И еще. Тело было единым, но вместе с тем будто разбитым на составные части. Левая рука – сама по себе, правая – тоже. И ноги. И туловище.
Увернуться не вышло. Одним движением он повалил ее наземь. Точнее – на асфальт, на край бордюра. Надеясь прижать ее к нему.
Точь в точь, как прижимают в Алжире жертвенного барана к краю дороги, когда вспарывают ему горло. Девочка помнила когда-то в детстве, как течет алая горячая кровь в палящем солнце, как сворачивается ею дорожная пыль и как все дальше и дальше, тоньше и тоньше живая струйка…
Вдоль бордюра валялось много разбитых бутылок и мусора.
Упав, она рассекла себе руку. Хлынула кровь. Но она ничего не чувствовала. Ее тело было не ее телом. Она ощущала его, как инородное.
Еще в полете она хотела попасть пальцами зверю в глаза. Достала только рот. Вцепилась мертвой хваткой. Когтями впилась в десны и язык. Драла. Драла. Драла.
Голову он закинул назад, пытаясь избавиться от ее когтей-крючьев.
Губы, ее, но чужие губы выговаривали: «Сука! Ах ты, сука! Сука!!! Падаль!!! Сука!!!»
Унизить, принизить, оскорбить, забить.
Правой рукой, совершенно чужой не только ей, но и левой руке, действующей самостоятельно, она отбивалась от пистолета, приставленного к ее боку, где-то выше печени, у легких.
Услышала звук спускаемого курка…
Спину обожгло. Ранена? Она читала когда-то, что ранение можно не почувствовать.
Снова щелчок. Еще. Еще. Еще.
«Сука!!!»
Горящая огнем спина.
Кто-то иной двигал ею, ее руками и ногами, владел ее голосом, отключил ее мозг.
Собравшись в комок внутри, вдруг развернулась, расправилась, растеклась, как мощная волна…
Волна, уносящая все, дома, деревья, стирающая холмы…
Расширилась, раскрылась, взорвалась тротиловой мощью… Отбросила зверя. Вывернулась. Вскочила.
Увидела его лежащим на асфальте, у бордюра. Как она могла оказаться так далеко? В одно мгновенье. Будто взрыв отбросил ее. Он – метрах в пяти от нее. Одним прыжком. Ее куртка – рядом с ним. Видимо, уронила, падая. В ней – ключи от дома, сотовый. Мгновенье – мысль – вернуться? Нет!
Бросилась бежать. Изо всех сил.
Гор уже не было. Чистая дорога. Никого. Кричать – бесполезно. Бежала, не оглядываясь. Только вперед.
Чужие ноги несли ее быстро. Спина горела. Горло горело. Только сердце было ее, не чужое. Оно не выдерживало гонки. Задыхаясь, остановилась. Как пробежала «Ивановское» – не помнила.
Увидела черную «Волгу», солидного дядечку в ней, замахала руками, пытаясь остановить, уехать, уехать отсюда. Быстрее. Быстрее. Быстрее.
Дядечка в «Волге» не остановился. Глянул на нее глазом – и деру. Кругом – ни души.
Еще. Еще несколько шагов. Увидела вдали, на улице Маштакова, людей. Выдохнула, наконец.
Едва смогла остановить ноги. Они плохо слушались. Вообще все тело плохо слушалось. Будто в одно мгновенье она стала управлять им через третьих лиц. Пока приказ сделать то или иное дойдет до адресата, пройдет уйма времени. Так и она. Трудно сделать что-то чужими руками и ногами. Она видела себя-не себя, как идет по пустой улице…
Сознание, осознание себя медленно начало возвращаться к ней.
Но она все еще была не она.
Зверь жил в ней. Доказательством тому было маленькое происшествие, поразившее ее, и врезавшееся в память, как и весь этот день.
Собака испугалась ее. Испугалась по-настоящему.
Боли она почти не чувствовала. Ощупала себя, оглядела. Из большой ранки на правой руке быстро бежала кровь. Капала с пальцев. Зажать ее было нечем. Той, левой рукой, что она драла глотку зверю, прикасаться к своей крови не хотелось. Как оказалось позже – правильно. На спине ран не было. Она просто ныла-горела. Это главное. Футболка в зелени травы и грязи. Разодранные на коленях брюки. Так же в раннем детстве рассматривала себя после падения. И так же, как тогда, подумала: «Пустяки».
Такие заманчивые, чистые лужи от прошедшего ночью летнего дождя. Чистые, прозрачные. Как в детстве.
Наклонилась, осторожно смыла кровь ниже ранки. Поднялась. Посмотрела налево.
Какая-то женщина пыталась перевести своего пса через дорогу. Средних размеров, лохматое создание. Именно пыталась, потому что пес всеми своими силами уперся в землю. Шерсть на нем от хвоста до холки стояла дыбом, он скалил зубы.
Она увидела его. Пес зарычал громче. Неотрывно смотрел на нее. Пятился. Хозяйка дергала поводок и ругала его. Пес упирался.
Он испугался.
Не чувствуя ни капли страха, она равнодушно отвернулась. Поняла уже потом: животное испугалось не ее, а зверя в ней.
Шла. Медленно шла дальше по улице. Ноги слушались плохо.
Где же милый?
Она помнила недавнюю зиму, когда, терзаемая мукой, она встретилась с милым в тихом парке. Помнила все, как шли в тягостном молчании, как перед расставанием вдруг толкнул ее, прижал с силой к сосне. Зашуршала замерзшая кора. И осыпались колючими снежинками иголки.
Он сжимал пальцами ее затылок, не давая заглянуть себе в лицо. Дерево мягко обняло ее. Его высь в белой снежной пыли сокрушенно колыхалась.
Вдруг прошептал тихо и явственно, так, что было слышно от звука до звука:
– Если бросишь меня, я тебя убью.
И содрогнулось дерево от слов.
В ушах билось пойманное сердце и долгое эхо тех слов.
Она шла, ища милого глазами. Навстречу шли люди, люди… Она их видела глазами зверя. И только. Они были неопасны и равнодушны.
Наконец, увидела знакомую походку. Приблизился. Увидел ее. В глазах – вопрос. А она мечтала об улыбке. Сказала ему про напавшего зверя.
Смотрел серьезно. Очень взросло. Вдруг как-то совсем взросло. Он думал. Что делать. Идти в милицию?
«Кровь», – сказал он. «Надо промыть».
Сходил в палатку. Купил воду в бутылке. Смыл ее кровь, осторожно касаясь пальцами. Какая-то особая близость. Больше, чем нежность. Почему-то этот момент вспоминала потом, как единственное светлое, что было за весь тот день…
Зверя поймали. Через пять часов. Увы, в течение первого часа из этих пяти он успел искалечить двух девушек.
Когда через полтора часа она пришла в милицию, уже побывав дома, приняв душ, выпив воды и взяв паспорт, ей это сказали. Шок. Ее спросили, каков по ее мнению, умственный уровень преступника? Она, не задумываясь, ответила, что он стремится к нулю. Она помнила его лицо. И оказалась права. Потому что поймали зверя на глупую уловку с сотовым телефоном, отобранным у другой девушки. Хотя он и был дороже ее собственного мобильника.
Рассмотрев себя дома, она поняла, почему горела спина. Она вся была в мелких красных ожогах. Потому что в левой руке зверь держал электрошокер, сделанный в форме пистолета.
Еще она помнила почему-то долго, как ехала домой в маршрутке. На нее смотрели. Во все глаза. И не из-за грязной одежды.
Агрессия алым маревом еще полыхала в ней. Зверь не оставил ее.
В милиции ее продержали долго. Раз пять переписывали показания. Каждый раз приходилось рассказывать заново. Отправляли в травмпункт. Для освидетельствования телесных повреждений. Катали на место происшествия. Снова писали. Снова спрашивали.
Один из следователей сказал, что ей повезло. Электрошокер, направленный в область сердца, мог привести к ее смерти. Хорошо, что он был в левой руке преступника. А еще следователь, искоса взглянув на нее, спросил, а почему она не испугалась пистолета? Все пугаются. И как ей пришло в голову драться руками против оружия? Она ответила, что не знает. Потому что действовала на автопилоте. Ничего не соображала. А почему она так долго не шла в милицию?
Одной из девушек зверь разбил лицо до костей. Видимо, тяжелой рукояткой электрошокера. Над обоими надругался.
Вот этого она долго не могла простить себе. Сказала, что была в шоке. Поэтому не пошла в милицию сразу. Хотела дома помыться, прийти в себя.
После этих своих слов вдруг задумалась: а пришла ли она в себя? Вот сейчас? Поняла – нет. Какой-то тайный огонь еще жег ее. Тело, еще недавно ощущаемое, как чужое, теперь было – как струна. Несмотря на усталость целого дня в милиции. Тело подтянуто и упруго. А в глубине, где-то под сердцем, в животе, будто вращенье чего-то неведомого. Неведомой силы.
Эти ощущения не пугали ее. Ей было спокойно. Она никогда не была так абсолютно спокойна. Словно гладь горного озера.
Преступник оказался не местным. Из Нижнего Новгорода. Здесь он только лечился в госпитале Министерства обороны после какой-то «горячей» точки. У него открытая форма туберкулеза. Из госпиталя он сбегал на свои «прогулки». Он вменяем. Не псих. Ох, получит он свое в первой же камере… «Прям сегодня», – как сказал следователь.
Он так тщательно задавал ей вопросы, будто хотел запутать, сбить ее, выяснить нечто, чего она на самом деле не знала…
Она сама стала задавать себе вопросы. Следователь – задавал свои, а она – свои. Только молча, про себя. Вопросы следователя были чем-то внешним, как обертка от конфетки. Она охотно рассказывала. Ей не страшно было делиться этим. Гораздо важнее были вопросы, которые она сама задавала себе.
Главный вопрос: исчез ли зверь в ней? Нет! Он здесь. Он ждет. А вдруг снова прыгнет?
Всю жизнь думала о себе, что она – тихая и боязливая, добрая и артистичная, белая и пушистая… До этого утра… вот оно, ее истинное лицо.
А ведь это не она победила насильника, а зверь в ней. Просто ее зверь оказался свирепее, чем его. Вот и все.
Вновь и вновь в мозгу крутилась утренняя схватка. Как бесконечный, закольцованный ролик. Всего несколько секунд. Схватка была молниеносной. Только крутилась на рапиде, замедленно.
Еще она поняла, что в таких вещах решают исход не секунды даже, а доли секунд. Поворот тела, сила ног, рук, но главное – дух.
Так вот она кто… И что ж, этот зверь никогда не покинет ее?
Знал бы следователь, о чем она думает… «Да. Сразу из дома я поехала сюда…» О том, что будь этот электрошокер в ее руках, она сумела бы убить насильника в тот момент. И глазом бы не моргнула. Сделала б это… Ей даже не страшно! Это ж ужасно! Неужели зверь теперь не оставит ее?…
…Ее воспитанием в детстве занимался отец. Гораздо больше, чем мать. Девочкой она проводила с ним все время. Не капризничала, ни разу ни о чем не попросила. Ни об одной вещи. Все свои мечты несла только в себе. Не хныкала и не ныла. Если шли долго, как они с отцом всегда гуляли – мерили километрами-районами город – могла попросить только постоять минуточку…
Отец учил ее не пить и не есть часами… Ориентироваться в незнакомой местности без видимых запоминающихся признаков. На примере старого города в Евпатории, где глиняные, высокие восточные заборы бесконечны и одинаковы, без стыков от дома к дому, петляют в разных направлениях…
Что ж, отец воспитал из нее настоящего мужчину…
…В девять вечера того же дня ее вызвали на опознание. Провели какими-то особенно грязно-желтыми, казенными, унылыми коридорами. Распахнули перед нею дверь.
На стульях сидели четверо мужчин.
Трое – незнакомцев. А на самом крайнем слева – зверь. Она сразу узнала. Следователь стоял, девушка писала протокол. Следователь спросил: узнает ли она кого-нибудь здесь? Она сказала. Девушка записала.
Поставила подпись под протоколом.
Насильник ни разу не поднял на нее глаз.
Она не хотела следить за ним, но, снова сжавшись внутренне, видела малейшее движение его пальцев, даже дыхание, даже дрожь ресниц…
Лицо было свекольно-красным. Видимо, с ним уже «поработали»…
…Странное вращение под сердцем она чувствовала еще долго. Ложилась спать в тот день – неведомая сила все крутила и крутила бесконечный маятник в ней…
Чувства обострились. Восприятие – яркое. Будто вдруг впервые в жизни увидела мир в цвете, а до этого все было черно-белым. Разумеется, и раньше в моменты радости, горести или страха жизнь казалась ярче. Но – именно казалась! Потому что сейчас ей открылась иная яркость. Буквальная. Иное видение. Будто все происходящее в глазах распадалось на движение, направления движений, на звуки, направление их, запахи, прикосновение одежды к телу… Даже дуновение ветра она ощущала теперь иначе. Дышала – иначе. И все это – одновременно. Она все это ощущала одновременно.
И пусть это кажется пустой выдумкой. Когда-то люди не верили, что можно летать в небе. А теперь это просто.
Главным удовольствием ее стало движение. Любое. Раньше иногда она задумывалась, например, а перемахнет ли она через оградку? Или юбка заденет? А доплывет ли до середины пруда? Теперь она не думала. Никогда. Думало тело. Та самая неведомая сила, вращающаяся под сердцем…
Нечто древнее пробудилось в ней. Нечто даже не из глубины столетий, тысячелетий… глубже.
С течением времени эта яркость, подобная невыносимой яркости африканского солнца, стала стихать. Она с облегчением думала об этом. Но, задавая внутрь себя вопрос, есть ли зверь, всегда получала: да.
Ощущения ее напоминали детские. Когда все впервые. Удивление, радостное, новое узнавание вызывали самые простые вещи. Прикосновение солнечных лучей… именно прикосновение! …запахи травы, шершавость коры деревьев. С этим ее новым восприятием.
Самое необычное же заключалось в том, что она иначе стала воспринимать людей… Их жесты, походку, запах, звук голоса… То, кем они хотели казаться и то, кем они были на самом деле… И даже то, что они сами думали о себе… Эти три позиции редко совпадают. Она всегда охватывала человека целиком, одним взглядом. Холодно думала. Будто бы рассматривала. Но рассматривала без желания рассматривать. Просто и естественно, как дыхание. Всегда видела главное: есть ли в человеке зверь. Какой он. Видела его моментально. Даже не видела, а чувствовала. Когда непроизвольно напрягалась, общаясь. Снова подкатывал комок в животе. Все люди теперь делились для нее на тех, в ком есть зверь, в ком его нет и на тех, кто не знает, что он есть… Например, она всегда безошибочно могла сказать, не зная этого фактически, служил ли мужчина в армии.
Странные мысли иногда посещали ее. Часто всплывало в памяти детство… поймай она бабочку махаона сейчас, во сто крат бархатистее были б ее крылья, чем даже тогда…
Однажды случайно в книжном магазине наткнулась на энциклопедию про динозавров. У них, у ящеров, было два мозга. Крошечный – в мозговой коробке и огромный – в области таза, под позвоночником… Этот второй мозг был самым настоящим, серым веществом. Они думали иначе, чем мы…
Может, в ней в ту страшную, истинную минуту вдруг пробудилось нечто, что жило в них? Мозг ящера. Она и стала ящером на мгновение. Холодным, быстрым, страшным. Ни о чем не жалеющим. Не сомневающимся…
В китайской, древнейшей культуре, есть знания о том, что всепроникающая энергия, ци, в человеке сконцентрирована в области живота на три пальца ниже пупка. Именно отсюда человек берет силу. Насколько она велика – настолько он жизнеспособен. А насколько умеет владеть ей – настолько силен в бою. На умении концентрировать ци и направлять ее и основаны боевые единоборства.
То самое место, где у ящеров был мозг.
Ци большей частью сконцентрирована в дантьене. Дантьен китайцы представляют в виде энергетического шарика, вращающегося у мужчин – по часовой стрелке, у женщин – против. А еще энергия течет по меридианам тела, как по неким невидимым рекам, окутывая всего человека…
…Засыпая поздним вечером того страшного дня встречи со зверем, она еще и еще раз вспоминала свои шаги к милому. Вот идет по улице Маштакова она-не она. Будто видит себя со стороны. Вот вдалеке столь жадно ожидаемый, знакомый силуэт. Вот он все ближе, ближе… Вот его удивленные глаза…
Именно тогда, тогда она увидела его. Так, как никогда до этого видеть не могла. Все, вроде бы, было так же. Милые карие глаза. Его походка. Его близкое тепло тела. Сказала ему про зверя.
Смотрел серьезно. Очень взросло. Вдруг как-то совсем взросло.
Думал. Что делать?
Купил воды. Обмыл ее кровь. Бережно.
Тихо пошли с ним обратно. Туда, где зверь напал на нее.
Спустились к оврагу. Там, во влажной тьме тени, зверь, не видящий их, наблюдающих из-за ветвей, разбирался с карманами ее куртки…
«Он?»
«Он».
Вернулись. Снова на то место, что когда-то было их юной зарей любви…
Солнце светило в глаза. Но оно не грело их сердца, как мечталось ей совсем недавно…
«Ивановское». Милое любимое место. Тишина. Только птицы поют песнь лета.
Но она ее почти не слышала. Она слышала другое: дыханье милого, биенье его сердца, ветер скользящего мимо, по сторонам, равнодушного его взгляда… Равнодушного не к тому, что с ней случилось. Вовсе нет. Этим он был обеспокоен.
Она же смотрела холодными глазами проснувшегося ящера. Впервые.
Его карий, скользящий взгляд. Равнодушный к ее душевной боли. К той боли, которой жег ее. Жег медленным огнем ноябрьского признания: «Ты мне изменял?» «Да». «Да?!!» «Да». «Да?!!!?». Боли неведения-предвидения: он еще бывает с другой? Или уже нет? Он еще с ней… той, другою… Когда-то он говорил даже, что любит, конечно, любит ту, другую…
Только сейчас, глядя на него, она поняла, что чудовищно несчастна.
Вдруг, в одну секунду, все поняла, все увидела. Четко. Будто наяву.
Сказала:
– Скажи, ты еще с ней, да?
Он молчал.
– Ты делаешь больно!.. гораздо, гораздо больней, чем вот он… Чем он…
Она указала рукой в сторону оврага у реки, где они видели насильника.
Он слабо улыбнулся, и что-то глубоко человеческое проскользнуло в его лице.
Она хотела, как обычно, заплакать, но вдруг поняла, что плакать ей не хочется…
– Проще с таким драться, зверем, чем тебя любить… С ним – не так больно…
Рана на руке быстро зажила. Ее касался милый.
Только шрам остался.
Качели
Всегда, с первого дня их любви, она чувствовала огромную разность между ними. И огромное притяжение. Дело было вовсе не в разнице их возраста, положения и мировоззрения. Просто две огромные планеты неслись в космосе, и, по вселенскому закону подобия, должны были столкнуться… Так закрутилась спираль сладкого безумия. Когда она отдала ему свое сердце? Сразу, в первое же мгновение, когда с его губ сорвались стихотворные строчки, наполненные силой и страстью, понимание которых невозможно было ожидать в столь юном… От удивления, да, более всего – от удивления – она замерла. Она не верила. Такое бывает? Ему не девятнадцать, ему – сорок пять…
Сколько сладких и томительных летних ночей провела она без сна, мучаясь и надеясь в дым, отчаиваясь и летая вместе с соловьем за окном, встречая серое рассветное небо…
Она знала: скоро придется расстаться. Она не увидит его. Она и не должна его видеть. В последний день она завязывала ему шарф – так было надо – и чуть не упала в обморок от волнения. Его лицо, шея – близко. В глазах ее – туман. В руках – предательская слабость. Жар по всему телу…
Он не может любить ее. Потому что это невозможно… Но почему-то встречи длились… Так начались их качели.
Много, много раз потом она думала: «Все. Конец». Качели падали вниз с головокружительной высоты. Но рано или поздно их толкало друг к другу силой, сопротивляться которой невозможно… И снова – небо… Страсть? Да. Но и еще нечто большее. Потому что в отчаянии, говоря ему жестокие, обидные, горькие слова, она все равно знала: она его любит. Обещая себе никогда, никогда не видеть его более… Чтобы потом слиться с ним в едином порыве. С тем же безумием отчаяния. О, как прекрасны были их воссоединения! Она переставала понимать, где он, где она. Потому что была с ним единым целым. И, казалось, ничто, никогда не разорвет их сплетенных пальцев.
Долго и мучительно переживала она его измену. Почему именно в миг, когда она так остро чувствовала его? Чтобы оценить высоту вдруг свергнувшегося небосвода? Но не могла не идти, не бежать к нему… Снова, блаженно и отчаянно, взмывали качели вверх… Только уже не чувствовала она точки отрыва, как раньше… Ах, как хотелось ей улететь ввысь, как бывало с ним раньше… Не получалось. Снова и снова. Снова и снова. Не получалось. Шли, бежали дни и месяцы. Падали и взлетали качели их безумия. Ему, видимо, тоже было больно, очень больно. Он хотел обладать ею один, и навсегда. Сказал ей: «Все. Уходи». Поставил ей ультиматум. Потому что у него была ей замена…
Просыпалась весна. О, она возненавидела это время года. Несмотря на ее мольбы, не отзывался. Ей казалось, она умирает. Обмороки, обмороки, обмороки. Врачи сказали, что с сердцем все в порядке. Ничего у нее не находили. Она же бледнела и чахла день ото дня. Что она могла сделать, чтобы он вернулся? Изменить свою жизнь?! У нее ничего не вышло.
Спустя месяц она шла по очень длинной и тихой улице их города. И вдруг увидела его. Он шел по другой стороне под руку с какой-то вульгарной, огромной девицей. «Это она, та самая». Что ее дернуло? Она перешла дорогу. Нет, она ничего не хотела от них. Просто посмотреть на нее: какая. Они же встали боком к ней. «Трус, трус» – думала она. «Она… моложе его года на три». Прошла. «Глаза у нее хороши, а фигура – топором».
Как она пережила то лето? Она не могла улыбаться. Осунулась. Глаза запали. Везде носила с собой нашатырь. Несколько раз ее выручали незнакомые люди, когда становилось плохо на улице… Начиналось головокружение, в лице проступала зелень, сдавливало дыхание, темнело в глазах…
Она упала с качелей и разбилась. Ничего не чувствовало ее остановившееся сердце. Смотрела лежа, с земли вверх, как болтается над ней пустое сиденье. Туда-сюда, туда-сюда. Скрип-скрип… Дурнота подступала к горлу… голова кружилась.
Странно, она заметила в то лето: молодые люди смотрят на нее, как на ровню. Один так и вовсе не спускал глаз. Белокурый, высокий и симпатичный. Лет восемнадцать, никак не больше. И не пьян ведь. «Вот поросенок!» – думала, стоя в автобусе. Он ловил ее взгляд. Она отвернулась. Ничего она не могла. И не хотела.
Как милая фея из сказки, выручила ее подруга детства, чудесная, светлая Надюша. Подарила добрую книжку. Сказала, что ей так же было плохо… И что все пройдет.
Постепенно мир начал снова обретать цвет, звук, вкус, запах и ощущения. Потому что мир – прекрасен. Именно об этом была книжка. Она решила: будет радоваться жизни! Начала с мелочей.
Новогодняя ночь принесла головокружительный успех ее танца на дискотеке и пару его sms гадкого содержания. С такой злобой писал ей… Она ужаснулась. Потому что уже несколько месяцев жила в поле света и радости. Ответила ему: «Люби!» Имея в виду: мир, себя и всех людей.
Еще через пару месяцев ее оглушил, превознес крупный профессиональный успех. Жизнь снова улыбалась ей. Он писал ей. Хотел все вернуть? Она молчала. Ей и так было очень хорошо в мире грез и исполнения желаний…
Снова была весна. Те же числа, в которых она рассталась с ним ровно год назад. Только день был теплым необычайно. Двадцатые числа марта – будто май. Пятнадцать градусов выше ноля. Она шла в курточке нараспашку. Еще накануне она почему-то подумала, что огонь ее любви как будто бы начал слабеть. «Что ж, еще недели две – и ничего не останется…». Ей было хорошо идти. Радостно и спокойно. Солнце вливало свет через глаза… Шла той же улицей, на которой встретила его с его подружкой. Вот то место. Иногда она специально проходила по нему, чтобы вспомнить и никогда уже не забывать о боли… Перешла дорогу. Люди, расстегнутые, распахнутые, счастливые весной, шли навстречу. Влюбленные парочки… Она им не завидовала. Потому что ей и так чудесно. Почти летела. Желанная свобода от любовных оков была совсем близка…
Внезапно увидела знакомый силуэт. В этом месте дорога изгибалась, поэтому увидела его в последний момент, и уходить куда-либо было поздно. Поравнявшись, кивнула. Он ответил взглядом и грустной, тихой улыбкой. Прошла мимо. Не оглянулась. «Надо же, надо же…». Шла еще долго, километр. До самого конца улицы. Здесь был салон красоты, где она присмотрела себе черные очки… Оставалось всего метров двадцать.
Вдруг произошла странная вещь. Ноги перестали двигаться. Она хотела идти вперед, но тяжесть делала ее усилия все более и более медленными… Будто во сне. Хочешь бежать, а не можешь. Она испугалась. Ноги отказали. Что делать?! Оглянулась вокруг. Позвать на помощь? Постояла. Минуту, две. Повернулась. И медленно, робко зашагала обратно. Потому что вниз, обратно, ноги шли. Она двигалась очень медленно, боясь, что ужас повторится. Шла той же дорогой. Минула вечность, пока она добралась, таким образом, до перекрестка, где они встретились. Он был пустынен. Через метров сто вдруг увидела любимого. Он сидел на детских качелях. Портфель стоял рядом. Он ее ждал. Когда она вернется. Вид у него был диковатый и запущенный. Грустные глаза. Но, едва увидел ее, тихо просиял ей навстречу. Тогда, в одно мгновение, она все поняла. Качели долго ее ждали. Она подошла и встала рядом. Чтобы снова взмыть в небо.
Или, наконец, разбиться насмерть? Или, может, тихонько покачаться, весело и бездумно, и легонько спрыгнуть?
Она и сама еще не знала.
Вдруг упала ночь. Стало холодно. Март все ж.
Застегнула курточку. Смотрела в его глаза, гладила непослушными, деревянными, отвыкшими пальцами его волосы и шептала: «Ты думал, что еще возможно так? Вот так?»
Тюремщики
Что теперь с ней будет? Она умрет? А когда? Это главный вопрос. А если долго? Она не пушинка. Даже повернуться на бок – проблема. Хуже всего, что она сказать ничего не может. Открывает бессильно рот. Никак губы и язык не могут поднять неимоверную тяжесть. Вытягивает шею. Напрасно. Слова молотом стучат в мозгу, но бессильны вырваться из гортани. И руки, как чужие. Как тюфяк. Плита свинцовая, неподъемная. Раздавила. Только веки ее еще держат. А вымолвить и словечка не может. Всего-то и хотела сказать, что любит его… Да прости…
Слезы катятся. От беспомощности. Да память, будто фильм старый, все крутит и крутит ее жизнь…
То, что было пятнадцать лет назад…
* * *
Нет, не может она отойти от глазка в двери. Вон, лифт скоро остановится. Не иначе, едет сюда, на девятый этаж.
Гудящий электричеством, какой-то совершенно особый звук. Мощный трос тянет вверх кабину. А мотор здесь, на девятом, в небольшой башенке над стальной лесенкой. Поэтому так слышно.
Сердце начинает трепыхаться быстрее каждый раз. Вдруг выйдет он? Пройдет быстро мимо ее двери. Такой подтянутый, интеллигент до кончиков ногтей. В сером благородном костюме. Он и не думает, что она здесь. Стоит, не дышит. Откроет свою дверь и исчезнет за ней. Там у него жена – шлюндра драная… и маленькая дочка. Ах… и тут ей захотелось сказать матом, как она привыкла… Да таким загнуть… Никогда у нее детей не было. Да и откуда им взяться? И фраера такого – в хахалях. Как не похож на ее Славку! А что Славка? Три отсидки. Какой с него красавец? Вон, черный весь. Щуплый, да кривой, как горбыль. Вспомнила и свои ходки. Страшно захотелось выпить. Страшно. Прям невмоготу. Пошла, хлебнула изрядный глоток. Чуть не подавилась, потому что поняла: пропустила его. Хлопнула дверь. Походку его почти не слышно. Так аккуратно ходит. Все, прошел. Теперь только банку осталось приставить к стене: слушать, о чем говорить будут. Страсть, как тоже это любила. И разговор у них такой чинный. Она ему: «что кушать будешь?» А он: «а что есть, Лизончик?» Ее Славка даже Ташкой не кличет, как раньше бывало. Никак. Так вот. Начнет сосед этой курице рассказывать, как у него там, в институте, дела… кто увольняется… кого командируют… куда ветер дует. Да и то можно слушать – пока Славка с работы не вернулся. Работа у него страшная. На кабельном. Говорят, облучение там. Да что их жизнь… нужна кому? Если б не кабельный завод, не видать бы им этих однокомнатных хором. Долго вообще никуда не брали. Только и выжили, что вместе держались. Они даже своим уже не нужны: стары для дел… Хлебнула еще. Эх, Славка обидится. Скажет, все вылакала. Стало немного легче. «Столичная», за четыре двенадцать. На картофельном спирту. До получки – десятка осталась. Прям одной красненькой бумажкой, с портретом Ильича.
Чего б она только не отдала, чтоб хоть глазком посмотреть, как соседи живут. Их квартира представлялась ей чем-то вроде пещеры Али-Бабы из восточной сказки.
Как она томилась… почти год, пока они уезжали. А сколько коробок перли из-за границы! Она даже Славки не стеснялась – у глазка стояла. Богатые.
Потом – еще на год уезжали, еще и еще. Почти четыре года не видела его. Вот горе.
А уж таскали! Ковры, картины, книги… Снова ковры. А какие сапоги были на курице этой! А золото! У нее глаз наметанный, профессиональный. Дорогие мульки.
Ладно, х… с ними. Вышла на балкон. Это она тоже любила. Кошка под ноги попалась. Отшвырнула ногой. Вот тварь бестолковая. Кличешь-кличешь: кис-кис! Пофигу. Зато белая, как снег.
Любила стоять на балконе. Смутно думала: он может увидеть. Балконы-то слитно сделаны, только перемычка между ними. Правда, соседский балкон – деревом обшит, а ее в том самом виде, в котором при въезде был. Смотрела вдаль. Это тоже нравилось. Потому что видно далеко. Микрорайон новый. И дом их – новенький, чистенький, как зэк после бани… На самом краю города. Поля вдали – золотистые от пшеницы. Детством веет. Далеким, как чужая жизнь… Дома деревеньки, кладбище вдали и разрушенная церковь… Девятый этаж. Чердак.
Кошка вспрыгнула на перила. Чинно двинула вдоль. И как не боится? А ну, свалится? Безмозглая тварь. И даже завидно. Ходит ведь и на их балкон… Видит, небось, что за окном. Она тоже однажды видела. Вот с тех пор она и захотела интеллигентика этого. У них тогда мебель по-другому стояла. Диван справа, а стенка – слева. Небось, и передвинули потом… Она с балкона к ним заглянула. Это еще до заграницы их было. Бедно жили. Занавесок – и тех не было. Трахались они. Смотрела, пока Лизкина морда из-за него не высунулась. Как завизжит, дура!
* * *
– Натуля! Иди кушать!
– Не хочу!
Мама усадила девочку на колени.
– Мама, а кто я? – задала привычный вопрос.
– Ромашечка.
– А еще?
– Незабудка.
– А еще?
– Звездочка.
– А еще?
– Идем кушать.
– Не-е-ет! А еще?! Мам, скажи: василечек…
– Василечек.
Девочка очень любила, когда мама звала ее «Василечек». Ее самый любимый цветок. Потому что синий. И потому что в полях золотистой пшеницы вокруг их микрорайона васильки – словно синие чьи-то глазки… Она любила собирать их. А потом, с этим букетиком, они долго-долго шли с папой. Она держалась за его указательный палец. Быстрые шаги. Едва успевала. Пока не вырастал, будто из-под земли, огромный серебристый памятник. В самое небо высотой. Папа говорил: «Это – погибшие в бою курсанты». Натуля клала свои василечки под их исполинские стальные ноги. И они с папой шли обратно…
Девочка любила ездить в лифте. Мощный гул, будто воет страшный волшебник. Но папа рядом. С ним она смелая. Он ласково поддевает ее носик. Она – его. Игра такая. Кто незаметнее, легче ударит…
Мама устала ее качать на коленке.
– Вон, смотри, кошка белая, по нашему балкону снова гуляет. Сейчас весь твой ужин съест.
– Правда? Вот здорово.
Девочка с опаской смотрела на кошку. Соседская. И сразу вспомнила это слово, когда-то сказанное мамой затаенным шепотом… И так пронзившее непонятным ужасом. Ужасом – потому что непонятное… «Тюремщики». Она теперь всегда помнила, что там, вот за этой стеной – живут тюремщики. Что означает это слово, Талечка не знала. Только чувствовала: плохое что-то, страшное. Содрогалась внутренней дрожью. Мама велела никогда дверь им не открывать. Да разве б она смогла! Умерла бы от страха.
* * *
Когда Наташе исполнилось восемь, их семья окончательно вернулась на Родину. Осталось в прошлом ласковое солнце чужой страны. Здравствуй, зима! Никто не мог понять, какими удивительными казались ей падающие снежинки. Она ловила их на рукав своей чудесной шубки. Из гладкого искусственного меха с пушистой белой оторочкой подола, рукавов и воротника. Ни у кого такой не было. И не могло быть. Она чувствовала себя в ней не то сказочной снегурочкой, не то Гердой, отправившейся на поиски Кая… Снежинки были все разные. А какой восторг объял ее, когда она впервые наступила мыском сапога на тонкую корочку льда, замерзшую за ночь! Трещинки – как паутина. А иней на траве? Просто чудо. Тончайшее кружево. Тронешь пальцами – исчезает. А лед – скользкий! Можно кататься! Если видишь это с раннего детства – не понимаешь, не замечаешь… А ей – все впервой.
Ее окружало много красивых вещей. Тех, что родители привезли из заграницы. Дорогие книги, коллекция минералов, ковры, вазы, подсвечники, зеркала, немецкий фарфор…
* * *
Да, никогда теперь Славка не зовет ее по имени. Прошли те времена. «Ах, Наташа, ах, невеста, ты прости, что мне сегодня стало грустно…» Песня такая была. Эх, кошка вон, стерва, колбасу за два двадцать – не ест… Славка ест. Х… с ним. Все равно ничего в магазине больше не было. Кроме икры заморской – баклажанной. Интересно, что сегодня Лизка готовит? Припала к глазку. Дух – аж в коридоре стоит. Сглотнула слюну. Х… с ней. Они такие бедные – хлеба нет у них… поэтому икру приходится мазать прям на колбасу…
«Х… с ним!» – было ее любимое выражение. Очень в жизни помогает, знаете ли. Когда особенно до печенок жизнь достанет, она делала так: поднимала правую руку высоко вверх над головой, а потом бросала вниз, говоря громко: «Х… с ним!!!» Очень помогает, знаете ли. Будто лавина с плеч. Свобода. «Х… с ним!» – и нет проблем. «Х… с ним!» – и прощение, и прощание. Отпустить и забыть.
* * *
Был май. Скоро школе конец. В дневнике напишут: «Переведена в седьмой класс». Нежное тепло. А в коридоре общем тусклая лампочка горит. Сиротская. Да и то – только они ставят. Соседи – никогда. Натуля сидела на ящике для картошки. Портфель – рядом. Ключи забыла. Сколько ждать? До вечера, когда родители с работы придут. Уроки что ль сделать? Прям на ящике. Вскользь посмотрела на соседскую дверь. Неприятное что-то. В глазок смотрят? Тюремщики.
Она боялась их, как прокаженных. Причем обоих.
Он – маленький, сильно сутулый. Глазки злые, запавшие. Собранное глубокими морщинами, будто рытвинами, смуглое лицо. Жесткий взгляд исподлобья. Будто не рот у него, нос, лоб, как у всех, а борозды вспаханной земли. Пахнет от него ужасно. Перегаром и самыми крепкими папиросами. Иногда их запах тянет через розетку в их квартиру. Он не здоровается. Зыркнет глазами – и мимо. Жуть.
Она – рыхлая стареющая тетка. В вечном вытянутом халате. Волосы седые, неряшливо выкрашенные в какой-то мерзкий оранжевый цвет. Глаза – голубые. Лживые. Будто масло в них налито. Чуть навыкате. У нее странные ресницы. Короткие, но сильно загнутые вверх, словно накрученные. Голос приторный. Говорят, воровка была.
Натуля боялась их. Его – за зверский взгляд. Нож в спину воткнет – не успеешь пикнуть. Ее – за фальшивый елей в глазах. Ведьма. Вдруг сглазит?
И сидишь тут на ящике, под прицелом глазка…
А вчера? Что они вытворяли! Она напугалась страшно. Мама тоже в лице изменилась. Думали: милицию вызвать? Ор стоял неимоверный. Что-то билось, бутылки вроде. Или тарелки. Визг. «Помогите!» Думали, убьет он ее. Или она его. Мат был слышен через бетонные стены. Мама велела Натуле уйти в другую комнату. Телевизор все равно невозможно было смотреть. Мама сказала, что они, наверное, пьяные. «Это ужасно».
Они, вообще-то, часто пили и скандалили. Но вчера – из ряда вон…
Иногда, когда Натуля была в хорошем настроении, она сравнивала их, про себя, конечно, молча, со старой Лисой-Алисой и драным Котом-Базилио из «Золотого ключика». Очень уж были похожи…
Вдруг дверь соседней квартиры открылась. Натуля вздрогнула всем телом. Сердце сразу забилось где-то в горле. На пороге стояла она, соседка-воровка, «Лиса-Алиса».
– Что сидишь? – спросила.
Натуля едва выдохнула:
– Ключ…
– А… У вас там балкон открыт. Хочешь – лезь.
Натуля почему-то сразу кивнула. Не хотела она лезть. Девятый этаж. Внизу – пропасть. Но почему-то кивнула.
– Пойдем. Да не бойся. Я те стул подставлю.
Так Наташа в первый и в последний раз прошла через квартиру страшных соседей-тюремщиков. Никакого разгрома там не было. Убрали, наверное. Но обстановка – крайне бедняцкая. Голые полы. Даже без половика. Авоська с пустыми бутылками – сдавать. Простая кровать. Разобранная. Простыни – не слишком свежие.
– Не обращай внимания, – говорила соседка. – Я не собираю…
В выцветшей стенке – пыльные, дешевые безделушки. Ерунда какая-то. Натуля даже представить себе не могла, что кому-то может прийти в голову поставить такое на видное место. Какие-то цветы искусственные в вазончиках, коробки из-под конфет. Жалкая попытка создать уют. Тошно. Словно ногтями по пенопласту. Или вилкой по стеклу. До нытья в зубах. Вот что она пережила со своим тонким, воспитанным на предметах искусства и французских интерьерах вкусом. Последним впечатлением на пути была пожелтевшая, захватанная тюль на окне. Балкон. Табуретка уже стояла там. Наготове. Это уже потом Наташа вспомнила. Но никому об этом так никогда и не рассказала.
Лезть было страшно. Она старалась не смотреть вправо. Соседка перекинула ей портфель.
– Вот и все. А то сидела…
Наташа даже не сказала ей «спасибо». Все еще подташнивало. То ли от страха высоты, то ли от ужаса пыльных дешевок.
Балкон и впрямь был у них открыт.
«Папа уходил последним. Забыл» – подумала.
А потом к ней в гости пришла подружка. Она была новенькой в их классе. Лена. Елена. В этом имени ей чудилось что-то своевольное, самостоятельное. Глаза – огромные, карие, ланьи. Томные пухлые губы. Вырастет – красавицей будет. Подружка сидела, подвернув под себя ногу, рассматривала их квартиру и разглагольствовала о мальчиках. Натуля слушала. Ей было не слишком интересно. То есть были любопытны отношения, но не та первая сексуальность, что уже проснулась в Лене. Натуля была от этого далека. Она рассказывала Елене совсем другое. О солнечной стране своего детства, Северной Африке, о лазоревом море с морскими ежами, о жарком сирокко, о развалинах римского города, в которых нашла зеленую римскую монетку…
Елена вертела ее в красивых пальцах. Удивлялась. Натуля показывала цветные слайды изысканного заграничного рая…
* * *
На следующий день утром мама искала свои сережки. Золотые, с жемчужинами в висюльках. Их не было. Мама перевернула весь дом.
Натуля вспомнила про табуретку, уже стоявшую наготове у соседки… их открытый балкон… Забыла ключи… Она ничего не сказала маме. И вообще – никому. Почему? Она и сама не знала.
* * *
Интеллигенты паршивые. Надстройка в обществе. Жировой слой. Что они понимают в этой жизни? Да они ее вообще не видели никогда! Ее прямо-таки трясло. Последнее время часто раздражение накатывало волной. Накатывало, заламывало затылок. Она и сама не замечала, как начинала кричать на Славку. Иногда вспоминала соседа-интеллигента. Ни дать, ни взять – Андрей Миронов на сцене. Актер ее любимый. Такой же чистенький, аккуратненький. Костюмчик светло-серенький. В ботинки начищенные смотреться можно. Словно рубль золотой. Да не нужна она ему, неинтересна. Но он понял, он все понял, когда она недавно заговорила с ним. Интеллигент-интеллигентом, а нюх мужицкий есть… А что ей еще делать? Он только мимо ходит. Много лет – мимо. А ее вся жизнь – у глазка в двери. Он понял, что завлекает она его. Не откликнулся, не ответил. Никак. Будто не понял. А сам понял. Она видела. Вот так. Да еще курице своей, наверное, рассказал. Не иначе. Она теперь и вовсе с… смотрит… А…а… Х… с ними.
Пойти икры баклажанной на хлеб намазать? Можеть… Ничего они не знают. Ничего не видят. Живут, будто котята слепые. А потом их раз! Мордой… И за границу! Б….
Разве они людей наших знают? Почему наши люди пьют? Питье питью рознь. Они, интеллигенты вшивые, никогда не пьют по-настоящему. Только легкий кайф возьмет, сразу бросают. Для него, кайфа этого, и пьют. А нормальный человек зачем пьет? Чтоб себя забыть. Чтоб вычеркнуть, убить, забыть себя навсегда. Ну, не навсегда, получается, конечно. Потом очнешься. Вспомнишь все. Кто ты и откуда. Ненадолго хотя. Принимать надо так: до краев себя. А потом еще немного. Переборщишь – могут и врачи не откачать. Важно свою меру знать. И еще. На утро оставить. В этом надо всю свою изобретательность применить. Потому что если не оставить, или если найдешь свою нычку, тогда тоска. Магазины открываются в одиннадцать. А до одиннадцати вся душа наизнанку выйдет. Через тоску. А что мы имеем в магазине, на Ленинградской? «Столичную» за четыре двенадцать. Она отдает картофельным спиртом. «Пшеничную» за три шестьдесят две. Или «Зубровку». Портвешок. И все. Пива не достать. Редко выбросят. Да разве оно в доме залежится? Его здорово добавлять во все остальное. Деликатес. Если денег нет, можно опохмелиться в рюмочной. Там же, рядом с магазином, на Ленинградке. Рюмочная хороша еще и тем, что там можно знакомых встретить. А у этих знакомых могут вдруг водиться деньги.
Но здесь – рай, конечно. Потому что водка – это наша, русская, горькая слеза. Она всегда вылечит. Обманет, то бишь.
Эх… вся страна сидит. Мы бы за такую колбасу, за два двадцать, готовы отдаться были бы, а здесь ее, вон, кошки не едят… Рай, конечно.
* * *
Натуля любила свой дом. Особенно когда была в нем одна. Его тихость, его уют. Пролистаешь любимые книги по искусству, рассмотришь Брема «Жизнь животных». Книги старые, с «ятями», с узорной росписью корешков, с тончайшими рисунками.
К вечеру, когда солнце клонится к закату, его косые лучи превращают все предметы в расплавленное золото. Красноватые ковры, бронзовые статуэтки, растительный орнамент обоев, картины – все в мягком золоте. Смотришь в старое зеркало, немного будто бы пыльное, а там ты – золотая…
Потому что девятый этаж. Последний. Край города. За окном – поля и леса. Внизу – солнце уже село. Зажигают свет в окнах. А здесь оно – золотая радость…
* * *
Страшно умирать? Страшно. А пуще всего больно то, что не зовет он ее по имени… Сколько лет друг с другом отсидели здесь, на девятом? Больше, чем по зонам. Одним ключом наручники замкнуты… Как это у нас называется? Сожители… Нет, не зовет он ее по имени…
* * *
«Ах ты, курва безалаберная», – ругал он ее, уже мертвую. «И живая-то нича делать не умела. Токо в рот брать. А картошка жареная – дерьмо получалась». Так всю жизнь на плавленых сырках и закусывал.
Тяжелая. Еще тяжелее, чем живая.
* * *
Он понял, что плохо ей. В глазах – страх застыл. Он тогда сказал ей:
– Ты держись, Наташка.
Глаза на него вскинула. Обожгла будто.
– Ты держись, Наташка. Мы с тобой и не из такого дерьма вылезали. Забыла? Выползешь. Я тебя таскать буду. Мне не тяжко, не думай. Песню помнишь: «Эх, невеста…»
Слезы по неподвижному, как маска, лицу. И глаза. Тогда еще живые.
Такой она и осталась в его памяти.
* * *
Натуля однажды спросила маму:
– Что-то не слышно соседей. Не ругаются.
– Она умерла. Представь, странно: он ее на руках носил. Целых полгода. В туалет.
Папа удивился:
– Так судно же есть.
– У него не было. Откуда тебе алкоголик судно достанет? Это в больнице договариваться надо.
* * *
Жуть. Невозможно спать в этой квартире. Будто везде – она. Вот, безделушки эти ее глупые. Пальцем никогда их не трогал. Как подумаешь, что она последняя их касалась… Особенно на балконе плохо. Перила. Это ее перила. Так и кажется, так и в глазах стоит, будто она облокотилась о них… Вырвать, вытащить железо с корнем, оторвать ее от них… Или самому вырваться на простор, вниз… к березкам, что тянут свои тонкие руки-ветки к нему…
Если б можно было, половину отпущенных до смерти лет ей бы отдал. Так, чтоб в один день потом…
Были у них знакомые, удивлялись, почему они так просто живут. Обои, раковины – те еще, что строители клеили-ставили. Все, как въезжают, сразу сдирают эту муру. Казенная обстановка. Как можно так жить? Дураки. Он жил в раю. Он спал на мягкой постели и настоящих простынях, которые Ташка иногда стирала. Просто все эти люди не знают, что такое нары, баланда. А запах… Что за запах в тюрьме. В первые минуты так шибает, что думаешь – непременно стошнит. Он густой, хоть топор вешай. В нем все: бесчисленные выдохи и вздохи, параша, кислая баланда, пот и смрад тел. А здесь – простор. Вид с балкона – бескрайнее поле до горизонта, аэродром ДОСААФ, зелень трав, облака, как балерины в белом. А нет – так папироса, черно-белый телевизор, фильм какой-нибудь. Может, даже комедия. На подушке лежишь, как король. А лес! Праздник, вот что он такое. В воскресенье поднимешься рано, Ташка еще дрыхнет, потихоньку хлопнешь для опохмелки. Корзину, сапоги резиновые, куртку – и в лес. Грибов наберешь. Дома сам же намаринуешь, нажаришь. Какая закусь на зиму!
Неизбывная тоска – тисками, когда впервые идешь по тюремному коридору. Будто каждый шаг – последний. Главное, знаешь: и коридор этот мерзотный за счастье скоро будет видеть. Руки – за спиной. Гора-горб за плечами…
* * *
Натуля очень испугалась. Она сидела дома одна. В дверь настойчиво звонили, стучали. Тихо-тихо, не дыша, подошла к двери. С бьющимся сердцем посмотрела в глазок. Сосед. Тюремщик. Пьяный до смерти. Дверь перепутал, наверное. Все хотел, чтоб ему открыли… Последнее время он часто так. После смерти «Лисы-Алисы»…
Облокотилась спиной о холодную стенку. Это всего лишь сосед. Слава Богу. Свой. Тюремщик.
Через какое-то время он затих.
Натуля пошла доделывать уроки.
* * *
А соседи эти, интеллигенты хреновы? Хоть бы ругаться умели по-человечески – он бы знал, что не умерли. И что он не один здесь…
Соседи… Все мы – соседи. Сидящие рядом, то бишь.
Теперь каждый день он напивался до бесчувствия. Так, что либо не доползал до девятого этажа, либо стучался куда-то не туда… Ну, не мог он там быть… Пьяному, ему иногда казалось, что Ташка жива, что откроет… Ташка-пташка. Глупая пташка. Глупая-глупая. Потому что интеллигентик этот, сосед, ей нравился. Весь он – в чеках заграничных, квартира – в барахле, сам весь чистенький – хоть облизывай. За что ему это? За послушных властям родителей?
Иногда он просыпался на давно не стиранных простынях, шарил рукой – ее искал. Потом стонал. Поднимался. Пол шатался, как палуба, тошнило, и тоска сжимала – скорей опохмелиться… Возле ложа не клал бутылку – знал – до утра выпьет. А магазины, будь они прокляты…
Кошек ее двух белых, глухих, не замечал, пока они не начинали жалобно и отвратительно орать. «Жрать желаете, курвы?»
Из поколения в поколение у них переходил генетический изъян – глухота. То ли белые потому что.
Потому и орут так мерзотно, что глухие… Наглые. Боятся только веника.
Проснулся однажды – кошки в ногах калачом. Хотел пихнуть – не стал. Пригрелись, твари. Стал вспоминать.
Попервоначалу в тюрьме чувство, что грязный всегда. И согреться не можешь. Потом свыкаешься. Будто уже кожа твоя эта грязь. Первый раз, когда освободился, не понимал: почему люди так смотрят? Почему шарахаются? Почему? Он чист. Одет, как все. Глаза. Вот что не утаишь, не спрячешь. Пепел в них. Всего пережитого.
Пол страны сидело. А вторая половина – будет сидеть. Вы этого не знали? Вы, чистенькие, которые так смотрите?
И что о себе думаете? Что не сядете никогда? Так вы и так сидите. Все. В одной большой тюряге. Потому что боитесь потерять свои кожаные итальянские сапоги и ковры с хрусталем.
А эти, соседи? За границу их отпустили? Рабов с веревкой на шее.
Да он их всех свободнее. Он все может. Водка вон под рукой. Даже умереть. Вот он на вредном производстве – умирает. Кислотой все брови выело. Дети пугаются. Маски-хераски – это все ерунда. Звериный мир. А за решеткой – не худший. Там все понятно. Там тебе причитается то, чего ты стоишь. А здесь? Шиворот-навыворот. Непонятно, почему вот этот хилый интеллигентик – его ж за версту видно – кто он! – как сыр в масле. И счастлив! Видно, что слепой. Как кошки у него – глухие. Ничего не понимают эти соседи. Будто на луне живут. И оттуда смотрят. А не в Россее. Чем же им так глаза залили? Хлеще водки.
Он вспомнил, как въезжали в этот новый дом. Он был полон строительными запахами и тем особым ощущением, с которым идешь по месту, куда еще не протоптали люди дорожку своими тяжелыми ногами… Новизною. Они с Ташкой сажали прутики деревцев во дворе. Вместе со всеми. Это было весело.
Плохо ему, плохо. Так круто, как никогда еще не было. Даже на зоне. Там жил надеждой. Он согласен: лучше б снова все, как было, лучше б зона, но Ташка – жива… Лишь бы с ней.
* * *
Мама сказала Натуле:
– Все. Уезжает сосед. Нашла ему обмен. Дом в деревне. Далеко. На Украине. Будет коров пасти. А сюда нормальный человек въедет. Мне, конечно, нет с этого особой выгоды. Главное – не тюремщик.
* * *
Как-то на зоне человек один был. Культурный. Стихи читал. Очень одни понравились. Силился их запомнить. И имя поэтессы тоже. Цветкова? Цветина? Цветаева? Да, кажется. А имя – Марина. Тот человек говорил, что имя ее от «Мара» – богиня смерти. А вовсе не морское. Фамилия красивая – как цветок. Потому она к смерти и шла. Марина. А стихи что-то вроде «… Кто на Руси бывал – тот свет на этом зрел…» Очень правильные стихи.
Поедет он – пить-доживать. Коров пасти. Сейчас бы забиться куда-нибудь. Лишь бы не в этих стенах. Спасибо, Лизка-соседка от них избавила. Забиться и ничего не видеть. Кроме неба. Он будет лежать на траве, к земле ближе. Ведь его Ташка – в земле. Будет лежать и смотреть в небо.
* * *
Однажды Натуля рылась в ящиках. И вдруг вспомнила про римскую монетку, позеленевшую от двух тысячелетий, что нашла в развалинах города в далекой стране своего детства. Несколько лет про нее не вспоминала даже. Вот сюда она ее клала.
Монетки не было.
Перерыла все еще раз. Нигде. Обидно. Память детства. Живое воплощение ушедшего. Когда же она ее в последний раз видела? Уж не тогда ли, когда пропали мамины сережки?!
Краска залила ее лицо. Краска стыда. Потому что тогда табуретка «Лисы-Алисы» у их балкона – ни при чем…
И как она могла на «Лису-Алису» подумать? Потому что они – тюремщики?!
* * *
Да, он все прошел. Весь ужас жизни, что был отпущен ему. Осознание этого немного унимало его боль. Лагеря. Крытки. Все. Не смог только вот это выдюжить… Ташка… Пропил все? Да. Сердце болит и печень дергает. Токмо душу не пропил. Ее не пропьешь. Потому и уходит из дому…
Все оставляет, как есть. Кому? Кому-то. Выбросят все Ташкины безделушки-погремушки. Последний раз посмотрел на них. Ничего себе не взял на память. Открыл дверь – кошек выпустить. Пусть себе живут. Может, возьмет кто. Авось, не сдохнут.
Кошки сначала выбежали за порог, покрутились и – обратно. Орали мерзостно. Неужто поняли, глупые твари?
Вскинул легкий рюкзачок за спину, распахнул плащевую куртку. Подхватил белых кошек. Одну – слева, другую – справа.
Шагнул за порог.
* * *
Натуля сидела, вцепившись в диван. Будто боялась, что он вот сейчас, как корабль, сорвется с якоря и уплывет неизвестно куда…
Корабль ее мира, ее привычного существования готов разбиться. Нет, он уже разбивается. Вот сейчас. Странно, она не чувствовала боли. Так человек в первые мгновения смотрит на страшную рану, силясь осознать случившиеся, видит ее, ужасную… Боль пронзает позже. Сначала – шок. Смутно думала, что маме сейчас гораздо хуже…
Сидела, смотрела в неизвестное будущее отрешенными глазами. Будто зримо видела все, что сейчас там, у лифта…
Мама выбежала за отцом. Только она, Наташа, знает, что это – напрасно. Сколько же надо иметь в сердце муки, чтобы не понимать, не осознавать этого?
Отец уходил. Навсегда. Это она увидела совершенно четко. Может быть, только сейчас, в эту минуту.
Мама плачет. Слезы его не разжалобят. Много пер на себе из дома. В сумке на колесиках и огромном рюкзаке за плечами.
Не смогла мать забрать у него ключ от дома. Это было выше ее сил.
Выбежала к нему к лифту. В последней, безумной надежде.
* * *
Как, ну как его остановить?!!! Немыслимо. Слезы из глаз. Лифт гудит. Такой привычный звук. Будто воет. Как ее душа. Вот он ближе, ближе… Секунды таят. Сейчас он остановится и возьмет ее мужа навсегда. Такого опрятного, как обычно. В сером костюмчике и белоснежной рубашке. А лицо – спокойное. Оно у него всегда спокойное.
Он сказал напоследок:
– Ты не представляешь, Лизончик, какой я подлый.
* * *
Как-то незаметно исчезли из дома привычные вещи. Наташка однажды не смогла найти Брема «Жизнь животных». Любимые книги по искусству тоже исчезли. Они были заставлены картиной без рамы. Она картину вынула, а там – пусто. И не тронет наивностью Мурильо, и не распахнет морских просторов Айвазовский, и не пронзит великосветской холодностью Веласкес, не зажжет жаром плоти Рубенс, и не вдохнет жизнь в небытие Ван Гог, и не… мало ли. Пусто.
Рядом поселился какой-то сосед. «Нетюремщик».
Из розетки больше не пахло дешевыми папиросами.
Золотом ложилось солнце на пустой балкон. Сосед его застеклил. И на половину поля и леса стало меньше.
Зимой так теплее.
Все так же гудит лифт. Смешно, она в детстве думала, что там, наверху, над железной лестницей, живет злой волшебник.
Отец не погладит ее по голове. И не подденет тихонько носик, как в детстве, в этом старом лифте.
Говорят, скоро лифт заменят на новый, бесшумный.
Шкафчик Паустовского
Он простой, узкий. Крашенный черной краской и крытый лаком. Черный цвет блестит и переливается на солнце.
В нем – тайна. Какая? Тайна его сути. Об этом рассказ.
В нем удобно хранить книги. Там и было их место. В этом шкафчике. Тех самых немногочисленных книг, к которым прикасался Паустовский.
Вы видели портреты Константина Паустовского?
Строгий, монашеский, иконный лик.
Таким он и был. Скромным отшельником, влюбленным в природу… Знающим: смерть рядом. Впалая грудь. Болезненный, изматывающий кашель.
Квартиру в сталинской высотке, самой близкой к Кремлю, на Котельнической набережной, он не просил. Ее дал Сам. Он вообще для себя ничего не просил. Тем более у власти.
Мебели в то время в квартире почти не было. От этого она казалась огромной, пустынной, как королевские залы. Высилась потолками и «высокими» соседями.
Не то, что сейчас. Нет, соседи остались. И потолки тоже. Только квартира вся заставлена антикварной мебелью, картинами и всеми теми мелочами, которыми спустя десятилетия обрастает любой семейный, любимый дом.
Эта квартира так и осталась писательской. По наследству она перешла Галине Арбузовой, приемной дочери Паустовского. Родной – драматурга Алексея Арбузова и Татьяны Евтеевой, актрисы театра им. Мейерхольда, второй и самой сильной любви Паустовского.
Муж Галины Арбузовой – известный писатель, кинодраматург, основатель киностудии «Глобус» Владимир Карпович Железников. Большинству читателей и зрителей он знаком повестью «Чучело» и одноименным фильмом, снятым по ней.
Владимир Карпович и рассказал мне историю про этот самый шкафчик, когда я была у него в офисе киностудии, на Чистых прудах.
Я сидела тогда напротив него, маститого мэтра, слушала и рассматривала его лицо, руки, весь спокойный, вдумчивый облик. Аристократ духа. Человек, умеющий думать. А это очень, очень много в наши дни, когда люди отучились это делать. Зачем? Все решено за них. Для них. Так элементарна связь между людьми… и так тонка… Так цементно неизменны разговоры, действия, отношения… штампы, штампы, штампы… будто шаблоны SMS: «я скоро буду», «Поздравляю!», «Сможете подождать?», «Привет!», «Счастливого пути!», «Когда встретимся?»…
Сидела и смотрела. Ему восемьдесят. Бледное лицо уставшего от жизни человека, не ждущего от нее новостей, но держащего себя натянутой струной… Вдумчивый, внимательный взгляд. Тонкий. Проникновенный. Доброжелательный.
Тихий неторопливый голос. Таким голосом можно рассказывать сказки.
…Почему Константин Георгиевич купил этот шкафчик? Может быть потому, что он был простой. Скромный черный шкафчик. Удобный. Книг немного – все войдут. Пожалуй, уже тогда, в пятидесятые, его можно было считать антикварным. Ведь все, что перешло рубеж 1917 года и выжило, сохранилось, было словно с иной планеты. Было оттуда, из-за революции, из-за ее Рубикона… Шкафчик этот выжил.
…Был момент в жизни писателя, когда ему могли бы дать Нобелевскую премию. Не дали. Хотя он, именно он, как никто, был достоин ее. Стоит открыть любую его книгу и прочитать несколько строк, как понимаешь: такого истинного знания русского языка – поискать – не найдешь. Он вчувствовался в исконный смысл слов. Его проза – на самом деле поэзия…
Нобелевскую премию дали Шолохову за «Тихий Дон». Так власти было надо.
Зато в Москву приезжала Марлен Дитрих и на коленях, перед огромным залом, изрядно смутив Паустовского, благодарила его за творчество…
На Западе его звали Доктор Пауст. Почти Фауст?
…Что мы знаем о нем? То, что нас учили в школе любить Родину его глазами?
А что знает о нем новое поколение? Да и вообще читает ли? Они иные. Те, кому сейчас десять. Они отличаются даже от тех, кому тринадцать. Потому что родились сразу с иными мозгами. Они сразу подключаются на 220 В. Мозги – сразу в розетку. В пять лет ребенок запоминает путь в компьютере, как войти в Интернет и найти нужный сайт. Цифры изучает, исключительно держа в руках сотовый телефон. Читать? Только с экрана. Зачем нужна книжная пыль? Да и печатать на клавиатуре выучиваются быстрее, чем водить древней ручкой по бумаге. Потому что водить ручкой, выписывая крендели – сложнее. Малыш объясняет папе, каким образом дешевле скачать музыку на телефон. Родитель понимает не всегда.
Был случай у моих знакомых, когда отец семейства открывал нужный, важный файл. И лишь войдя в него, заметил пятилетнего сына, тихонько и настороженно стоящего позади него. «Все», – понял отец. «Путь он уже знает». Потому что они запоминают его с первого раза, увидев лишь однажды. У них иные мозги. Это не плохо и не хорошо. Просто иначе.
Один мальчик переключает каналы телевизора без дистанционного пульта, лишь щелкая пальцами…
Весна техногенной цивилизации. Юная весна. Осень культуры. Константин Паустовский знал другую осень. И был счастлив.
«…Странный свет – неяркий и неподвижный – был непохож на солнечный. Это светили осенние листья. За ветреную и долгую ночь сад сбросил сухую листву, она лежала шумными грудами на земле и распространяла тусклое сияние. От этого сияния лица людей казались загорелыми, а страницы книг на столе как будто покрылись слоем воска…»
Галина Арбузова хорошо помнит Паустовского. Помнит его манеру сидеть, думать, писать… Он любил ее, как родную дочь.
А еще он любил уединение. Утреннюю росистость беседки на даче под Тарусой. Часто уходил по утрам туда. Писать. Смотреть на рассвет… Галина Арбузова говорила, что в его прозе много выдумки. Он обожал выдумывать. Но писал так убедительно и просто, что всему веришь, всему, всему… будто видишь своими глазами.
…Хатидже – по-русски Екатерина – была его первой любовью. Его первой женой, с которой он венчался в маленькой сельской церкви где-то под Рязанью. Это о ней он писал в «Романтиках»:
«…Она засмеялась и поцеловала меня сильно: как юная женщина.
Я шел домой. Я заблудился. Я шел с непокрытой головой, лицо у меня горело, сердце билось жадно и гулко, губы были соленые, будто в крови… Я прислонялся к мокрым акациям. Земля качалась, и золотой каруселью неслось вокруг меня, позванивая и вздрагивая, небо.
– Я пьян!..
…Я позвал в ночь, ветер и море: „Хатидже!“… горький ветер обдул воспаленное лицо…»
Разве можно прочувствовать первое опьянение от любви лучше?
А вы пьянели одной лишь любовью?
…С помощью компьютера сейчас можно рисовать картины, изменять реальность человеческого лица, любого изображения, передавать и создавать скульптурные копии, конструировать, моделировать архитектурные проекты, и, конечно, писать, писать… Давно известны все законы драматургии. Как вызвать ту или иную эмоцию. Как накалить сюжет до предела. Так, чтоб читатель и оторваться не мог. А прочел… О чем? Уже забыл. Сразу. Едва перевернув последнюю страницу. Стандартные страсти. Стандарты. Шаблоны.
…Где же он, тот старый мир, в котором любил и тосковал Лермонтов, хулиганил Есенин, дышал воздухом Мещеры Паустовский? Где он, мир антикварного шкафчика для книг?
Такого простого, обыкновенного, истинного… Какой была проза Паустовского…
…Тарусская дача Паустовского, в которой по полгода живут Галина Алексеевна Арбузова и Владимир Карпович Железников, сохранила дух великого писателя. В нескольких комнатах осталась та же простецкая, почти казарменная обстановка, которая была при нем. Сюда Паустовский не взял книг. Гораздо больше ему могла рассказать тропинка в лесу, старый омут, склоненные ветлы… Писал он в беседке или у открытого в сад окна, вдыхая фиолетовый аромат стучащей в ставни сирени…
Похоронили Константина Георгиевича тут же, на местном кладбище.
Владимир Карпович как-то сказал мне:
– А знаешь, ведь Таруса – это «Та Русь».
Больно было Паустовскому, очень больно. В своем письме-завещании он писал: «…Мы жили на этой земле. Не давайте ее в руки опустошителей, пошляков и невежд. Мы потомки Пушкина, и с нас за это спросится».
Так же больно было Сергею Есенину, когда однажды, глядя в окно поезда, он вдруг увидел глупого жеребенка, который пытался обогнать железного коня… Эта боль воплотилась в поэме «Сорокоуст». В «красногривом» жеребенке, «милом, смешном дуралее», Есенин увидел образ всего живого, истинного, образ Руси, навсегда побежденный мощью техники.
…Паустовский ушел, сбросил с себя роскошные каменные одежды сталинской высотки. Променял их на серебряные струи ив Ильинского омута под Тарусой, про который писал, что «такие места наполняют нас душевной легкостью перед красотой своей земли, перед русской красотой».
Он был болен. Давно болен. Для человека, стоящего перед вечностью, идущего в вечность поступью великого писателя и поступью смертного, не имеет значения антикварная мебель. Даже книги. Он и не взял их в Тарусу. Его книги были – повести-рассказы живущих рядом людей, заячьи следы, ветер в березах, роса в его беседке ранним, прохладным утром, цветок, кивающий головкой из-под куста… Небо – вместо шпиля в Московскую хмарь, луга, поля и кромка леса вдалеке – вместо каменных стен. Болезнь и талант гнали его прочь, к земле…
Константин Георгиевич много путешествовал в своей жизни. Кольский полуостров, Мещера и Кавказ, Украина, Волга, Дон и Средняя Азия, Крым, Алтай и Сибирь. Европа и Средиземное море. Но сердце свое отдал неброской красоте наших лесов средней полосы России. Силой ее прозрачного, чистого воздуха он жил. Он и людей и все события видел через этот воздух. Это им дышишь, когда читаешь его строки. Он вдохнул его в них. Нам не хватает этого воздуха. Мы задыхаемся, но не знаем об этом…
…О самом себе Паустовский писал, что «с годами я ушел от экзотики, от ее нарядности, пряности, приподнятости и безразличия к простому незаметному человеку. Но еще долго в моих повестях и рассказах попадались ее застрявшие невзначай золоченые нити». Он стал прост в своем видении и в манере письма. Именно простота отличает истинный талант. Читаешь: ничего особенного, но почему ком в горле?
…Наш мир прозрачен. Можно узнать все о любом человеке. Нет такого электронного пароля, который нельзя было бы взломать. Любые базы данных. Любые плоскости твоей жизни. «Любой» и «Любый» – похоже? Все, что ты любишь – уже не твое. Что нам осталось? Отпечатки пальцев для всех. Штрих-код на руку и чип под кожу? Ничего личного. Никакой индивидуальности.
Но разве с современными возможностями простора для творчества не больше? Больше. Только оно, это творчество, стандартизируется.
…Помню, как шла в Лувр с большой долей скепсиса. Многие говорили, что Мона Лиза Леонардо да Винчи – маленькая невзрачная картинка. Я даже не поставила кавычек машинально – потому что… сейчас объясню. Возле нее было много туристов. Видимо, их всегда много рядом с ней. В этот раз это были радостные японцы. Они глазели и фотографировали вовсю. Втихаря. Я взглянула на Мону Лизу. Улыбки у нее не было. Она смотрела совершенно серьезно. И в этот самый миг я испытала ужас, подлинный ужас. Какой бывает только в раннем детстве. Когда мир неизвестен и ужасен. По спине прошла дрожь, и волосы зашевелились на голове. Такой страх бывает, когда входишь в темную комнату, зная: там никого нет… и вдруг понимаешь, что там все же кто-то есть… Вот такой ужас я испытала. Какое там стоять перед ней долго… Я смотрела по сторонам, на радостных японцев и не понимала: неужели они не видят? Она живая… Причем не просто выписана мастерски и потому выглядит живой… Она живая по-настоящему… Дьяволу отдал Леонардо душу или Богу, не знаю. Но он сделал невозможное. То, над чем бились средневековые колдуны и алхимики, пытаясь синтезировать живого человека искусственным путем – гумункулуса. Смешав краски, вдохнул в мертвую материю душу. Говорят, что Мону Лизу Леонардо писал всю жизнь. Похоже на то. Он никогда с ней не расставался. Никогда. Увы, я была совершенно не готова увидеть подобное. А еще я поняла, что не на всех Мона Лиза смотрит. Счастливые японцы стояли рядом и радовались, как дети. Мне вообще все иностранцы детей напоминают. А я стояла и дрожала мелкой трусливой дрожью. Мона Лиза смотрела на меня сердито. Будто иной лик светился за ней. Как раньше в замках рисовали картины с потайными щелями в глазах портретов. Летела я от нее пулей. Не могла выдержать. Сердце билось бешено. Долго-долго. Потом много-много раз рассматривала ее многочисленные копии – и следа того страшного впечатления не испытывала. Мона Лиза и написана-то, скромно говоря, не слишком реалистически. Тогда еще художники не знали, что природу надо писать с натуры, а тени на самом деле цветные, а не черные. Но не только из-за теней и пейзажа мало реализма, сам облик ее так далек от нас… Но скажи мне: пойди еще ей в глаза смотреть, – не пойду…
Уже потом, случайно, разговорившись с Ведой Филипповной, женой моего мастера – кинодраматурга Алексея Николаевича Леонтьева – я узнала, что она тоже неожиданно испытала ужас, взглянув на Мону Лизу. Люди толпами тогда валили в Третьяковку, году в 70-м, кажется, когда Мону Лизу привозили в закрытый СССР. Люди шли мимо нее, не останавливаясь. Лишь на долю мгновения…
Паутина Интернета. В ней есть все. В том числе и Паустовский со всеми своими томами рассказов и романов.
Он писал:
«…Возвращались мы с Прорвы к вечеру. Солнце садилось за Окой. Между нами и солнцем лежала серебряная тусклая полоса. Это солнце отражалось в густой осенней паутине, покрывшей луга.
Днем паутина летала по воздуху, запутывалась в нескошенной траве, пряжей налипала на весла, на лица, на удилища, на рога коров. Она тянулась с одного берега Прорвы на другой и медленно заплетала реку легкими и липкими сетями. По утрам на паутине оседала роса. Покрытые паутиной и росами ивы стояли под солнцем, как сказочные деревья, пересаженные в наши земли из далеких стран»…
…С 1957 года, шкафчик, купленный Паустовским, так и простоял в его квартире на Котельнической набережной, никуда не переезжая. Замечать его давно перестали. Две витые колонки, скромно украшавшие его по бокам, блестели черным лаком…
Однажды, как обычно, Владимир Карпович и Галина Алексеевна уехали в Тарусу.
Писательская чета – они знают толк в душевном покое и в уединении. Сотовые телефоны, поэтому, отключают сразу и навсегда. Какой же может быть покой с ними? Две недели они отсутствовали, наслаждаясь тихим раем привычной многолетней близости и тонкой светло-зеленой лаской весенней природы.
…Открыв дверь своей квартиры на Котельнической набережной, поняли мгновенно: что-то не так. Владимир Карпович рассказывал мне: «Хорошо еще, двери в комнаты закрыли».
Ворвались в ту самую комнату, где стоял черный шкафчик. Кошмар. Видимо, прорвало горячие трубы в квартире над ними. В комнате стоял густой белый пар. Дышать было невозможно от влаги. Распахнули окна. И тут увидели, что горячий ливень уничтожил буквально все. Обои висели клочьями по всей комнате, вода текла по стенам красивым водопадом. Умер толстый, настоящий ковер на полу, развалились краснодеревные кровати, заплакали цветными слезами старые картины.
А шкафчик?
Хоть бы что. Только черный лак на витых колонках растаял, обнажив сусальное золото.
Когда Паустовский покупал его, он, разумеется, не знал о его скрытой природе. Видимо, в революционные годы народ был так напуган, что уничтожал вокруг себя малейшие признаки роскоши. Этот шкафчик и выжил потому, что хозяева додумались замалевать золото черной краской, подчиняясь пролетарскому убожеству. Сиротский черный шкафчик. Кому он нужен?
С тех самых пор это сиротство так въелось в наше сознание, что его не вытравишь. Мы боимся быть богатыми. Боимся показать себя состоятельными. Мы убоги. А ведь «богатый» – от корня «бог». Он – помазанник Бога, а «убогий» – значит безбожный.
А еще наше время – понтовое, напоказ. Вроде это противоречит только что сказанному? Ан, нет. Это тоже разновидность убожества. Потому что фальшь. Фальшивые ордена, вручаемые в «светских» кругах, фальшивые новоиспеченные графы и бароны. Мария Владимировна, великая княгиня дома Романовых, живущая в Испании, только удивленно и равнодушно подняла брови, когда в интервью ее спросили об этом.
А шкафчик? Зачем он сбросил траурный лак и открыл свое золотое нутро?
Богатым можно быть не только деньгами. Но и добром к людям. И духом.
Богатым человеком был Паустовский.
«…Дома я отмыл паутину с лица и затопил печь. Запах березового дыма смешивался с запахом можжевельника. Пел старый сверчок, и под полом ворошились мыши. Они стаскивали в свои норы богатые запасы – забытые сухари и огарки, сахар и окаменелые куски сыра.
Глубокой ночью я проснулся. Кричали вторые петухи, неподвижные звезды горели на привычных местах, и ветер осторожно шумел над садом, терпеливо дожидаясь рассвета» 1936…
Мы тоже должны его ждать. Шкафчик не дождался. Для него рассветом стал горячий ливень нашего времени.
Истинного не сотрет и он.
Ту мэ густо
Иной раз странные мысли приходят в голову. Ну, например, не слишком-то приятно осознавать, что есть полно мест на белом свете, где ты никогда не побываешь. Никогда твои ноги не пройдутся по бархатным пляжам Майами, не утопнут в сверкающих бриллиантах снегов Гималаев, не отзовутся истомой на нежнейший массаж рук тайцев. Да, мало ли! Даже если побываешь в Майами, Сингапуре, Париже и в Гималаях, пропустишь сытный обед у турков и артобстрел в Багдаде.
Что уж говорить о нас, детях СССР. Для нас любой выезд за пределы необъятной Родины был настоящим чудом. Здесь, разумеется, тоже было немало интересного, но оно, это интересное, все было с неким казенно-социалистическим привкусом, отравляющим весь вкус путешествия. А загранпоездка – чудо чудесное, остающееся с тобою на всю жизнь подобно первой любви.
Не скрою, такой опыт у меня тогда был. Имею в виду выезд за пределы СССР, а не первую любовь. Но речь сегодня не обо мне.
Аллу я встретила совершенно банально и буднично. В салоне красоты, куда пришла делать маникюр. Алла этим и занималась. Ей всего лет двадцать-двадцать два. Ничем непримечательная девушка. Такие встречи обычно оставляют в памяти лишь пустые разговоры о женских ухищрениях со своей внешностью, да ни к чему не обязывающие откровения. Видела я Аллу всего раза три-четыре. Да и первая встреча была точь в точь такой, с бездумными разговорами. Разве я могла знать, что вот такая обычная, не красавица и не дурнушка, такая вот девушка несет в себе некую тайну, подобно тому, как плотно сомкнутый бутон розы таит в себе чарующий, неведомый аромат задолго до того, как раскроет лепестки? Вообще говоря, можно знать человека всю жизнь – все его слабости, привычки, его крайний гнев и нежную любовь, его манеру страдать и радоваться, его тайны, стремления, интересы, все его человеческие проявления и вместе с тем не найти, как вплести его образ даже в самый скромный эпизод. А может быть труднее всего видеть то, что прямо перед глазами? Или человек настолько близок, что нельзя его мыслить вне себя, отделить от себя? Будто сросся с ним всей кожей. Конечно, он, такой образ – для романа, а не для короткого рассказа. А бывает так, что видишь человека единственный раз, а он так и стоит перед глазами, ясный и отчетливый, не отпускает, просится на бумагу, потому что воплощает собой некую мысль или идею.
Алла и в самом деле показалась мне очень обычной. Разве только запомнилась ее манера вскидывать глаза, когда какое-то мое высказывание вызывало ее интерес. Потому что в самое мгновение взгляда она смотрела проникновенно и внимательно. И таила где-то глубоко огонек.
Конечно, для нее этот салон – приработок. Она – медсестра в военном госпитале. Там мало платят. Почему в военном? У нее отец – военный. Вся ее жизнь связана с военными.
Все наше государство – глубоко военное. Даже и наш Подольск – забавный городок. В нем помимо заводов, о деятельности которых население почти не знает, три заметных военных объекта: госпиталь Министерства Обороны в центре города, архив Министерства Обороны чуть далее, от Москвы, аэродром ДОСААФ, замыкающий эту тройку. И всего одна дорога через весь город. Поставь ежи на въезде и на выезде – и город совершенно недоступен. Леса слева и речка Пахра справа. Посадил самолет-вертолет на крошечный аэродром – и в госпиталь. Ну, это так, мое отступление. Вот рассказ Аллы дальше.
Хорошо, что она побывала на Кубе именно в этом замечательном возрасте, когда все впечатления юность усиливает стократ своей радостью и неосознанным ожиданием чуда. Стократ благоухают апельсинно-лимонно-климантинные сады, стократ сияют диковинные цветы, место которых только на Кубе, стократ яркое солнце, соленое теплое море и оглушительный уличный шум. Воздух жарок и влажен, как в бане. Он охватывает тебя целиком сразу, как только спускаешься с трапа самолета. Он окутывает, берет в свои горячие ветры-объятия и уже не отпускает до самой зимы. Цветет и благоухает все, что может расти. Если кто-то никогда не был в самой гуще апельсиновой рощи, бесполезно описывать, какой густой нежнейший аромат там кружит голову. После дождей налитая, нежная, высокая в пояс трава поднимает в тени тех садов свои желтые головки цветков-кисличек. Мягко кружат диковинные бабочки с длинными хвостами. Много, много птиц. Они такие разные, что трудно подчас увидеть двух одинаковых. Совсем не так, как в наших подмосковных лесах. Когда знаешь: это жаворонок выстрелом полета в поле, это дятел монотонно долбит замерзший зимой ствол, а это – стая зимородков прилетела с севера в морозы…
Пальмы, пальмы, пальмы. Их тоже так много разных видов, что удивляешься. Вдоль всех улиц города. Вдоль бескрайних набережных. Фруктовые развалы прямо на ходу. Диковинные, немыслимые плоды. Дома невысокие, в центре города все выстроенные в старинном колониальном стиле. Со скульптурами и лепными фасадами. От них веет католичеством. Они двух и трехэтажные. Уютные. Как игрушки. Все вокруг пестрое и шумное. Яркое и солнечное.
Но главное, конечно, люди. Нет, у нас никто и никогда не умеет так веселиться, общаться и даже ругаться, как на Кубе. Их язык – смесь испанского и португальского. Колоритный, певучий и эмоциональный, то журчащий, то бурлящий…
Их дворы, дворики, улочки. Много, много, много людей. Живут кубинцы скученно и людно. Но главное – ощущение, что живут они не в своих домах, а вне их, на улицах, во дворах и даже на балконах. Свешиваются с них, общаются с соседями, кричат детям. Излюбленная игра – домино. Игроки и советчики. Всей кучей решается, какой сделать ход. Еще самое распространенное занятие – просто сидеть и глазеть на прохожих… Вечерами все родственники собираются вместе, чтобы поделиться друг с другом новостями, посмотреть телевизор, обсудить увиденное… Дети не покидают улицы вовсе. Разве поесть и поспать. Для взрослых же смысл жизни не работа, не деньги, а радость, которую они черпают в приметных только для них самих событиях своей жизни – свадьбах, рождениях детей, музыке, которая сопровождает каждого кубинца от рождения до смерти, в радостях родственников и соседей, в склоках с ними, больших и малых…
Музыка вся своя, местная. Не завозная. Тимба. Это стиль сон, джаз-рок и фанк в одном флаконе.
Главное в жизни – праздники. Их здесь великое множество. Потому что католицизм тесно сросся с языческим африканским многобожием, образуя уже нечто совершенно особенное, и праздников стало просто в два раза больше.
Совсем как у нас, когда наряду с днем независимости (от чего?), космонавтики и милиции отмечается Пасха, Рождество, Троица и другие православные праздники.
Алтари с соответствующими определенному божеству символами, например, красные цветы, бананы – можно увидеть просто в домах кубинцев. Любой праздник – это танцы. Танцы. Танцы. Танцы. В кубинцах очень много детского.
Открытый, веселый, шумный и простой народ…
Пожалуй, Алла в своем рассказе была скупа на фразы, мне пришлось додумывать многое самой. Но это было очень просто, потому что несколько лет моего детства тоже прошли в жаркой стране, бывшей колонии, правда, не Испании, а Франции. Разумеется, это не одно и то же. Ведь страны, как люди: нет двух одинаковых. Но все же краски, климат, быт детей страны Советов в чужой стране – все это очень схоже.
Пока она рассказывала, я разглядывала ее.
Пожалуй, несколько простовата. Нравятся пошловатые шутки «Камеди клаб». А может, просто ей двадцать?… Начитана? Вряд ли особенно. Как и все поколение next. На возвышенную Джульетту не похожа.
Симпатична лишь в силу молодости. Пухленькая. Невысокая. Причем пухленькое у нее все – фигурка, ручки, щечки, губки и даже носик. Карамельно-коричневые крашеные прядками волосы. Пирсинг в брови. Движения быстрые и одновременно мягкие. Ласковые. Глаза небольшие. Взгляд проникновенный. С затаенным огоньком внутри.
Кубинцы отмечают свои бесчисленные праздники и даже просто вечеринки совсем не так, как мы.
Если праздник, надо позвать всех. Всех – это значит всех. Друзей, знакомых, родственников, соседей. Всех соседей. Всех случайных прохожих, спешащих мимо их дома!
Они жили в военном городке. Собственно, их быт, словно законсервированная тушенка, был точным подобием всей нашей советской жизни. Только в жарком воздухе. Конечно, они знали не ту Кубу, которую знают туристы. Настоящую, не показную за доллары, столь ценимые теперь здесь. Настоящая была проще, обыденней, но такая же сочная, как диковинный плод, отведав которого, вкус уже не забыть… Алла ходила в советскую школу. Где русские учителя строго следовали нашей программе общеобразовательной школы. Разве спрашивали строже. Потому что хотели как можно лучше показать себя. А вдруг снова пошлют за границу? Военный городок. Строгая дисциплина. Нет, выйти было можно за пределы части. Просто писали расписку с указанием места, куда отправляются. А ездили к морю. Обычно в одно и то же местечко под названием Орхид. Да и помимо этого в их жизни случались иногда праздники. Например, школьная дискотека. Потому что туда приглашали местных ребят. А уж что-что, а двигались они как боги.
Именно на одной из таких дискотек Алла и познакомилась с ним. Кубинским мальчиком. Она не сказала мне его имени. Не узнаете и вы. Я могла бы выдумать, но не хочу.
Он был смуглым, немного угловатым, высоким и красивым. Торчащие скулы и темные глаза, в которых тонешь. Они танцевали весь вечер. Только вдвоем. Так бывает лишь в ранней молодости. Встретившись, невозможно разжать вдруг нашедших друг друга рук. Просто немыслимо. Но, как в сказке о русалочке, они не могли понять друг друга, потому что он не знал русского, а она – той смеси испанского и португальского, на котором говорят кубинцы… Объяснялись знаками и улыбками.
А потом все кончилось. Они расстались. Действо прекратили так быстро, что они не успели обменяться даже телефонами. Да и не на чем было записать. Сотового у него не было.
Тепло его рук еще долго грело ее. Прикосновение его жестких душистых волос. Целую неделю она ходила, как пьяная. Главное – она никогда больше не увидит его! Потому что одиннадцатый класс кончился. Ее отправят домой. Несмотря на то, что родители останутся здесь. Таковы правила. Дети – только до окончания школы. После им нет места в воинской части и в стране грез. Теперь Алла ждала только приказа и самолета.
Вместе с подругой и одноклассником они решили прогуляться в Орхид. Последние денечки. Море манило их. А там, в России, холодное лето. Потом холодная осень и лютая зима. Накупаться бы на всю жизнь.
Но так вышло, что до моря они не дошли. Весело шагая по одной из улиц, они были неожиданно остановлены выскочившим им навстречу кубинским парнем. Он радостной жестикуляцией и бурной речью старался им что-то объяснить. На их счастье одноклассник Аллы немного понимал их язык.
Их приглашали в дом. На праздник. Русские дети не удивились. Им были знакомы обычаи кубинцев. Из раскрытых настежь окон лилась музыка. Что-то невообразимое творилось там. Никогда раньше им не представлялось такой возможности – войти в кубинский дом. Разве можно упустить такой случай?! Они молча переглянулись и двинули за незнакомым парнем.
Веселье было в самом разгаре. Новым гостям сразу сунули в руки бокалы. Видимо, это был какой-то коктейль на основе рома. Закуска, выставленная на столах, не отличалась разнообразием, зато была обильной. Традиционный рис с черными бобами, довольно жирный, жареное мясо и великое множество фруктов. Причем они, фрукты, благоухали так, как никогда не пахнут те же замученные манго, ананасы и папайя в наших супермаркетах.
Вдруг Алла увидела его. Того самого мальчика с дискотеки. Он смотрел на нее и улыбался. Открыто. Будто и не удивился вовсе. Будто это так естественно: идти по улице, зайти в незнакомый дом и встретить его! Алла же была поражена. Готова разреветься. Подружка кивнула: «тот самый… надо же…»
Мальчик не сводил с Аллы глаз.
Выпили вкусные коктейли. Отведали фруктов.
А потом он просто подошел и взял ее за руку. И увел из этого доброго дома.
Они долго гуляли вдоль моря. Он держал ее пальчики в обеих своих ладонях. Иногда обнимал ее. Она давно сняла босоножки. Песок, мягкий песок скользил по ступням. Теплый соленый ветерок шевелил волосы Аллы. Они ни о чем не говорили. Их прогулка – это был танец без слов. Безмолвная страсть.
Спустился вечер. Быстро и неожиданно. Как наступает темнота только в этих широтах. Море по-прежнему ласково шуршало. Алла знала: пора домой, в часть. Но ей все равно. Наверное, подружка и одноклассник давно дома. Расскажут… Пусть.
Ей скоро улетать! Только эта мысль мучила ее.
Они купались в лунной дорожке. Вода была теплая. Целовались в воде. Он держал ее на руках. Смеялись до дрожи.
Потом долго сидели на песке. Ей скоро улетать! Он ничего не знал об этом. Соленый привкус на губах.
Обнял ее, мягко прикоснулся волосами к щеке, сказал на ухо:
– Ту мэ густо…
Ты мне нравишься…
В России Аллу встретила бабушка. Через год приехали родители. Части той сейчас уже нет. Ее расформировали. Войска все вывели.
Любовь, женская любовь Аллы не сложилась счастливо. Как у всех. Все, как у всех.
Флирт. Секс. Измены. Обиды.
И снова по кругу.
Была Алла и замужем. Сейчас – нет. Не сказать, что она не согрета вовсе теплой нежностью своего нынешнего парня. Может быть, это даже любовь. Но разве может его неброское тепло сравниться с жаркой страстью смуглого кубинского мальчишки? Почему она не отдала ему себя в тот вечер? Разве может быть ответ на этот вопрос…
И почему она видела его дважды? Может быть, чтобы встретить еще раз когда-нибудь?
В ее жизни было «ту мэ густо». И что бы ни происходило, сколько бы огорчений и болей не готовила жизнь в виде мужских подлостей, равнодушия и измен, у нее есть тайна. «ТУ МЭ ГУСТО», сказанное красивым смуглым мальчиком на берегу океана. «Ту мэ густо» навсегда останется с ней.
Я поняла: это и был ее огонек в глазах.
Русская водка, черный хлеб, селедка
Его мечта родилась очень давно, в детстве, когда он еще был не Павлом Иннокентьевичем, а попросту Пашкой. С тех самых пор она горела для него путеводной звездой всей его жизни. Он добивался ее исполнения всеми мыслимыми и немыслимыми способами, продираясь сквозь насмешки, неверие родных, зависть знакомых, презрение «золотых» мальчиков, его сверстников, сквозь все… Жертвуя покоем, близостью лучших друзей, любовью, наконец, собственной совестью…
Он мечтал не о покорении северного полюса, о космосе или о подвигах, как все нормальные советские мальчишки…
Дело в том, что в двенадцать лет от роду он понял, что он парижанин… Да-да, именно так. Неважно, что родился он в деревушке под Архангельском, а жил с родителями в Ленинграде.
Однажды отец пришел домой весь какой-то невероятно возбужденный, нервный и сияющий. Поставил в коридоре портфель. Мать Пашки вышла навстречу: руки в бока, по привычке. Как он ее дразнил: «руки сахарницей».
– Ну, молока купил?
– В Париж поедем!
Потом были дни радостного ожидания, которые сменились черным маминым разочарованием: ее не отпускали с работы.
– Они завидуют! – все твердила она.
Так неделя рая досталась Пашке…
Потом, всю жизнь, он помнил ее почти поминутно, скрупулезно восстанавливая в памяти малейшие детали, виды улиц, какой-то особый запах воздуха. Волшебством были пронизаны древние, охровые стены Лувра, гравий Люксембургского сада, фонтаны Версаля, интонации чудесной французской речи, в которую влюбился раз и навсегда… Ему точно помнилось, что даже солнце там светит иначе, не так, как дома. Оно мягкое, как голос Эдит Пиаф. Они выехали в конце марта, Ленинград провожал их студеным ветром и морозом минус пятнадцать. В Париже на деревьях распускались огромные, с мужской кулак, розовые цветы. Платаны, эти «бесстыдницы», сторожили покой и давали тень бесчисленным кафешкам, в своей неуемной гостеприимности выставившим столики прямо на улицу… Вот так идешь по мощеной улице, просто идешь – и садишься за столик. А запах парижских круассанов по утрам! Сколько раз потом Пашка просыпался дома, разбуженный его воспоминанием. Оказывалось, что мама снова затеяла пирог. Настоящий круассан маленький и такой мягкий, что проглатывается сразу, оставляя легкий привкус ванили. С чем его сравнить? Разве что с ласковым поцелуем. Пашка рассматривал крошечные балкончики, все заставленные яркими цветами, увитые вечным плющом. Ну, почему дома такая ужасная серость? Коробки домов, похожие друг на друга, как капли воды, неуютные и сиротские. Причем историческая часть Ленинграда с этой самой поездки казалась ему лишь бледным слепком Версаля… Каким-то пригородом… А домишки в родной деревне, куда ездили летом? Ужас древнего убожества: покосившиеся серые избенки, внутри полные смрада застарелых запахов, вещей, будто приросших к своим местам и скуки, скуки, скуки…
Роскошь королевских покоев в каждой детали – произведение искусства. Неужели вот на этом почти детском по размеру троне в мелких королевских лилиях – восседал Наполеон? А эта крошечная кровать, вся в золоте и в гобеленах, под высоченным пологом, и вправду, – Анны Австрийской? Иногда, когда шел по улицам, в каком-то повороте узнавал описание Дюма. Здесь бережно относились ко всему, что можно было сохранить из старины, потому что дома доставались по наследству, а не в соответствии с распределением и очередью в Исполкоме… Решетки на старинном, полукруглом окне, дверь, вросшая от времени в землю, ниже мостовой, старинный дух, витающий рядом… Казалось, из-за поворота, позвякивая шпорами, сейчас выйдут его обожаемые мушкетеры: тщеславный Портос, аристократичный Атос, изысканный красавчик, любимчик дам Арамис и отчаянный Д`Артаньян. Это было так легко представить!
Больше всего его восхитили парижские дворики. Обычно они запирались. Ключ от них имели только жильцы. Но сквозь витой ажур металла можно было увидеть тихий уют цветочных клумб, горшков, едва заметных из зелени окон: будто особый мир, отгороженный от суеты улиц. Таких дворов у нас не бывает, даже если они устроены так же – подобно колодцам. Потому что в них сквозит все та же ущербная неудовлетворенность чужого жилья… Как одежда с чужого плеча. Когда вернулся, умный мальчишка понял, что это относится не только к домам. Ко всей стране в целом и к каждой детали жизни в отдельности. Потому что все в советской стране у каждого, кто живет в ней – чужое. Не доставшееся от предков, а отобранное и присвоенное. С этого момента вся незыблемая пропаганда счастливого детства, вколачиваемая в мозг с детского сада – пошла для него прахом.
Творение Эйфеля, или, как он ее назвал, Эльфовая башня, оказалась вовсе не тем, что он ожидал увидеть. Взять хотя бы пропорции. Если смотреть на нее снизу, стоя под ней – это огромный высоченный ажурный свод. Лифты – в каждой опоре, движутся по наклонной. Привычные очертания башня имеет лишь с очень и очень далекого расстояния.
Поминутно помнил Пашка, как лазил на лестницу Квазимодо в Notre-Dame. Шел дождь. Такой легкий и теплый, какой у нас бывает только летом. Он стоял без зонта в очереди, чтобы попасть наверх. Отец отказался от этой затеи, спрятавшись в соборе. Но Пашка всегда был «упертый», как звала его мама, с пеленок. Конечно, зонт они не взяли, дома-то – снега… Перед ним стояла влюбленная пара, как он понял по разговору – испанцы или португальцы. Оглянувшись, девушка улыбнулась ему. Улыбнулась! Одно это вывело его из равновесия. А потом отдала свой зонт… Этот немыслимый по советским меркам поступок будто переродил его. Все его отношение к собственности. Ему хорошо помнилось, как играли во дворе: своих игрушек никому не давать! Или на обмен, на время. А вместе с тем это оказывается так просто: помочь другому человеку… чужому человеку.
Лестница в Notre-Dame была шириной сантиметров восемьдесят. Да еще и витая. С железными ржавыми перилами, об которые он выпачкался. Пашка недоумевал: каким образом на ней все расходятся? Да еще умудряются улыбаться друг другу с неизменным «Excusez-moi».
Наверху вымокшие уставшие европейцы жались к стенам. Они не понимали, зачем сюда забрались… Зато Пашка не терялся: потрогал мокрые рога у химер, сфотографировал их со всех концов. Когда проявили дома пленку, увидели: рог черта торчит выше всех зданий в Париже… Глядя на русского мальчишку, иностранцы тоже схватились за фотоаппараты. Сверху было хорошо видно, что крыши собора образуют форму креста. Апостолы охраняют края его. В центре – острие готического шпиля, возносящееся в небо. Но этот крест спрятан от посторонних глаз, от тех, кто смотрит снизу…
Но главное! Здесь лазил Квазимодо! Герой Виктора Гюго был настолько реален в воображении Пашки, что он даже не сомневался в этом. Он только думал: забирался ли он на шпиль?
Непреходящее ощущение, которое не покидало его ни на минуту, – уютность. Куда б он ни пошел в Париже, чувствовал себя, как дома.
Что уж говорить о гостинице! Начать с того, что она вообще не была на нее похожа. Потому что занимала не здание, а лишь его угол. Единственный вход открывал пространство не больше нашей однокомнатной квартиры, включая крошечную столовую тут же. Коротенькое название «Jef» Пашка запомнил сразу. Сказать по правде, более всего их гостиница напоминала старинный бордель. Тем более находилась совсем неподалеку от Мулин Руж. Поселили их сюда случайно, отдельно от всей группы. Каждое утро за ними заезжали, чтоб везти на экскурсию. Угол здания выходил на перекрестье пяти улиц: rue Montmartre, rue Cadet, rue Richer, rue de Provence, rue de Montyon. Место было удивительно тихое! Их номер был на предпоследнем, третьем этаже. С ними рядом было всего-навсего две двери в соседние номера. Что это за гостиница из девяти номеров? В голове советского школьника никак не укладывалось. Лифта не было. Здание старое. Витая, узкая лестница, вся обитая красной дорожкой, такой мягкой, что от тонущих шагов закладывало уши… Вдоль лестницы – копии импрессионистов, Тулуз Лотрека, Сёра – в великолепных, чуть обшарпанных от времени багетах. От всей этой обстановки веяло Мопассаном и Флобером…
Сколько бы они ни ходили в свой номер, никогда не сталкивались с другими жильцами. Они их видели только рано утром, когда хозяин и хозяйка гостиницы собственноручно сервировали для них столы. Иногда им помогала девушка, выполнявшая также обязанности портье. Там была самая обычная еда на выбор: отварные яйца, омлет с зеленью, круассаны, свежий хлеб с такой хрустящей и душистой корочкой, прячущий внутри тающую мякоть, что оторваться, не съев полбатона, было невозможно. На хлеб можно было намазать тончайший слой масла и джем. Свежеотжатый сок, чай или кофе – тоже на выбор.
Обедали они всегда в ресторанчике напротив. Старый француз – повар, официант и хозяин самого заведения по совместительству, угощал их поистине незабываемыми блюдами. Он всегда говорил им: «Соус – главное в еде. Соус! И правильный сыр с вином. Еда без сыра – как роза без запаха!». С тех пор Паша просто бредил французской кухней. Сначала изводил мать, а потом додумался готовить сам. Увы, достать необходимые продукты в Советском Союзе было делом не просто трудным, а невозможным. Миссия невыполнима. Приходилось заменять аналогами. В целом получалось все равно не то…
Хорошо, что отец учил в школе французский. Учил на совесть, поэтому в сочетании с жестикуляцией это давало им хотя бы приблизительное понимание окружающих. Главное – замечательного соседа-ресторатора!
Последний, самый последний вечер в Париже был совсем необычным. Пожалуй, именно он перевернул в Пашке его мир, тот, в котором жил раньше, окончательно и бесповоротно. Начать с того, что из окна они увидели странную сцену. Однако значение ее поняли правильно. Старичка-француза с его волшебной кухней пришел закрывать инспектор. Вероятно, что-то он там нарушил. Может, официантов не нанял, все сам делал… Сначала разговор был на улице. Чудо-повар отчаянными, открытыми жестами пытался что-то доказать официальному лицу… Потом они исчезли внутри ресторанчика. Через десять минут грустные, глухие жалюзи упали до самой мостовой. Свой последний ужин русским туристам пришлось искать в другом месте.
Вернулись Пашка с отцом скучные. Во-первых, ужин в индийском ресторане им не понравился: слишком пряно, остро и вообще – непонятно что. Во-вторых, завтра утром рано сказка кончится… Ничего они уже не увидят. Не успеют. Только на автобус и в самолет. Напоследок накупили вина и сыра. Отец принялся укладывать в сумку их нехитрые вещички.
Пашка смотрел в окно. Оно было на скошенном углу дома, поэтому все улицы, расходящиеся лучами, хорошо просматривались. Шесть вечера. После короткого дождя Монмартр был словно облит золотом… Люди куда-то спешили… Последние капли еще падали, но солнце уже пронизало собой все… У Пашки защемило где-то под сердцем. Крепко защемило. Скрывая от отца слезы, думал, вернется ли он сюда…
Отец подошел, потрепал его по голове, сказал:
– Просто мокрая улочка… Подрастешь, еще сюда на экскурсию съездишь!
Для мальчишки это прозвучало, как издевательство. Правда, отец не догадывался об этом. Он ведь просто утешить хотел. Пашка не выдержал муки:
– Можно я еще выйду? Паааап! Ну, пожаааалуйста! Я не буду никуда далеко ходить. Здесь, вокруг гостиницы!
На углу огляделся. Так славно – никого… Что-то особое было в воздухе, свежее, новое, и вместе с тем знакомое до боли… Именно оттого, что вокруг никого. Или дождь смыл все наносное, отполировал старые камни? На секунду Пашке даже показалось, что он один, во всем Париже… Куда пойти? Вдруг, неожиданно увидел неширокую арку, прямо напротив дома с «Jeff». Его словно кто-то в бок толкнул. Почему он не замечал ее целую неделю?! Просто вокруг суета, много людей. Много интересных мест, куда надо было непременно попасть. Перешел дорогу и нырнул в арку. Что ж ему открылось! Раньше это была улица, настоящая маленькая улица, переулочек Монмартра. Но над ним сделали прозрачный свод, просто соединив таким образом крыши домов. Теперь это торговая галерея. Он шел, рассматривая уснувшие витрины. Никого. Как в заколдованном городе. Совершенный абсурд. Когда-то этот переулок бурлил людьми в другой одежде, и даже экипажи мчались по нему… А сейчас он здесь совершенно один. Увидел странную витрину. Подошел ближе. Никакой это не магазинчик. Старинное кафе. Все из деревянных панелей, расписанных красками. Рисунок вековой давности: коровы и пастушок. Будто вспышка сверкнула в мозгу. Стало так страшно, что волосы шевельнулись. Он это уже видел! Не один, а много, много раз… Никогда де-жа-вю не было в его жизни таким ярким, непрерывным, а потому пугающим… Потрогал дерево… Оглянулся назад и понял, что знает этот переулок наизусть. Каждый дом. Долго не мог двинуться с места, боялся, что де-жа-вю снова будет мучить его… По правде, здесь, в Париже, он часто ловил себя на мысли, что все знакомо… Но этот переулок, это кафе, а хуже всего – старинный рисунок… Он знал, что пора возвращаться. Отцу обещал гулять недолго. Вместо этого принялся разглядывать через стекло нутро маленького кафе. Столы и стулья старые, но они не вызывали у него чувства виденного… панели с рисунками гораздо старше. Если смотреть на стены, снова мучительное узнавание… Чуть не застонал. Отвернулся. Понял, что провалился в какое-то особое состояние. В голове – никаких мыслей. Туман. Сердце бьется. И будто смотрит на себя со стороны. Немного сверху и справа… Как стоит. Один, совсем один в этом переулочке. Вместе с тем чувство, что он старый. Будто прочел сразу тысячу книг. Все они обрушили на его голову лавину знаний… Кто он? Смутно начал угадывать очертания своей личности. Главное – он родился не там… Потому что парижанин. А если б не поехал?! Так никогда и не узнал бы этого! Его даже холод прошиб по коже, как ветерок. Восстанавливая в памяти потом это время, думал, что очутился в какой-то иной, параллельной реальности, для которой такое простое и неимоверно сложное понятие, как время, – не существует в принципе… Он был там, так же дышал, смотрел, только видел – по-другому. Понял, что между ним и его сверстниками теперь – пропасть… Даже между ним и отцом. Потому что тот уже рвется домой, к своей манной каше, к работе, в институт.
Сколько он так пробыл, не помнил. Солнце уже село, в переулочке стало темнеть, краски на старинном рисунке поблекли до серых тонов…
Когда вернулся, отец покачал головой. Пошутил:
– Я уж думал, ты решил здесь остаться…
Пашка ничего не рассказал ему про переулочек. Отчасти потому, что был скрытным с раннего детства, отчасти потому, что боялся улыбки отца, да и показать вот это, сокровенное, нежданно изменившее его… Будто вдруг стал взрослым. Лишь про себя, молча ответил ему: «Я здесь еще останусь».
Вошел в ванную, стал себя разглядывать. Не так, как смотрел на себя еще утром. Пухленький мальчик. Пожалуй, щеки все ж через чур румяные и мясистые. Надо бы похудеть… Чтобы соответствовать тому внутреннему «я», что только-только открылось ему.
Павел понимал, что его мечта для воплощения требует неординарных усилий. Но его будто вело. Мысли, идеи, одна интереснее другой, так и роились в голове. Первое, что он сделал, это заявил родителям, что начинает учить французский язык. Это вызвало довольную и снисходительную улыбку отца. Но когда Павел сказал, что ему нужен лучший репетитор в Ленинграде, отец улыбаться перестал… Ладно деньги, откуда такие связи?!
Дома Павел сделал фотографии Парижа и развесил их над своим письменным столом. Чтобы великий город всегда был с ним. Жалел об одном: у него не осталось изображения того переулочка, того старинного рисунка… Но это даже было и не нужно, настолько каждый миг того вечера застыл в нем, будто письмена на вечном камне… Да и страшно было бы вновь почувствовать «чужую» реальность, будто влезть в чужую кожу… в чужое бытие, не в свою, не тобою прожитую жизнь…
Его желание было подобно скрученной пружине, оно жило в нем, двигало всеми его поступками, всеми помыслами с того памятного вечера. Окружающие воспринимали это как неадекватность… Потому что его интересовала только Франция, только все французское. Например, он выучил историю страны досконально. Знал все даты, всех национальных героев, перечитал кучу литературы. Исключительно писателей французов: Золя, Мопассана, Гюго, Флобера, все двадцать четыре тома Бальзака. Учительницу истории он сразил наотмашь своими знаниями. У него были только отличные отметки. До тех пор, пока изучали Францию… В классе его вообще считали чокнутым. Так и поняли: помешался парень после экскурсии. Ржали дружно, если он «садился на любимого конька». А посмеяться можно было просто: задать какой-нибудь вопрос по его любимой теме… Дальше – просто гогот. Ему было на это плевать, лишь бы не оскорбляли достоинства самой Франции… За нее он готов был драться.
Он праздновал четырнадцатое июля, день взятия Бастилии… Сшил трехцветную кокарду и прикрепил к плечу, на рубашку. Вызвал шок у комсорга Васи, шлявшегося в их дворе.
Павел искал любую информацию. За каким-нибудь редким журналом, где описывались способы виноделия, мог махнуть на другой конец города. Информацию, тщательно фильтруемую у нас, будто сцеженную жадными каплями – сыворотка вместо сливок – находил в самых неожиданных изданиях. В букинистических отделах книжных магазинов. Старые журналы мод воспитывали его вкус, комиксы давали понятие о юморе, чуждом нашему… Остальное было лишь то, что разрешалось знать советским гражданам о заграничном рае. Хотя и заочно, но пытался научиться разбираться в винах: как вино разглядывать, наклоняя бокал, какого цвета старое, а какого молодое, как его нюхать, какие в его аромате бывают оттенки, как делать первый глоток… А еще – любоваться «ножками»! Вот ведь удивительный народ – назвать винные потеки на бокале так романтично. Чем ровнее «ножки», тем вино лучше и дороже. Даже купил себе вина. Пробовал его. Мама плакала. Отец был вне себя. Его сильно наказали. Отлучили на два месяца от денег на карманные расходы. Напрасно он доказывал родителям, что во Франции все с двенадцати лет пьют вино…
Есть борщ с черным хлебом отказался наотрез. Мать поставила перед ним тарелку, а он отодвинул. На черный хлеб смотрел так, будто не понимал, что это вообще такое. Просил же, нашел рецепт даже. Он хочет буйабес. Можно упростить приготовление, если морского дьявола достать у нас нельзя… Мама так осерчала, что против обыкновения обозвала его «обормотом». Борщ ему не по нутру! Добавила: «Своего беса сам вари! Вместе с морским дьяволом!». Пашка так и решил: сварит! Правда, потом понял, что слишком хлопотно. Зато он отлично готовил другие удивительные французские блюда. Навсегда запомнил советы старичка-ресторатора. Что сыр должен соответствовать вину, главное в еде – это соус и что «еда без сыра – как роза без запаха». Делал мидии на раковинах, за которыми ездил в центр, в лучший рыбный магазин. Отваривал строго: после закипания десять минут. Ни минутой меньше, ни больше. В сливочном масле потушить лук, добавить перец, сливки и сто граммов белого вина. В эту смесь сложить отваренные мидии. Накрыть плотной крышкой, с силой встряхнуть два раза, и еще сто двадцать секунд на медленном огне. Подавать горячими с белым хлебом и белым же вином. Ммм… Винные пары, поднимаясь, пропитывают мидии, они становятся такими ароматными, что слюнки текут. Вся семья с ума сходила по этому деликатесу. Мама сначала не хотела есть «этих гадов», а потом была вынуждена признать, что в увлечении сына есть толк…
Однажды спросил в магазине сыр пармезан. Так его продавщица вообще не поняла. Набычилась и махнула пухлой ручкой в кольцах на витрину: «Все здесь. Партизана нету».
Кстати, настоящий батон белого хлеба должен быть длинным, с плотной хрустящей корочкой, хранящий нежный аромат внутри. А не округлой бесформенной лепешкой. Ведь на французском слово «батон» означает «палка». Как-то в один из дней в Париже Павел видел красивую молодую даму, идущую по улице и бесстыдно, как российская торговка, откусывающую прямо от длинного батона… Он стоил всего пятьдесят сантимов, но как же был вкусен…
Так вышло, что репетитора он нашел себе сам. В их двор приехал новенький мальчик. Приняли его скверно, потому что в нем за версту чувствовалось нечто чуждое, «ненашинское», сдобренное изрядной долей высокомерия. Что-то в покрое его узких брючек, в походке вызывало у местной шантрапы неудержимое желание дать ему в морду… К удивлению всех, Павел буквально встал перед ним грудью. Пожалуй, он не был самым сильным или авторитетным парнем. Но масса тела от природы у него была изрядная. И рост. Обычно с ним никто не связывался. Не стали лезть и в этот раз… Спасенный, вновь обретенный знакомец сразу повел его к себе домой – в гости. Знакомить с родителями.
Увлечение французской культурой не прошло для Павла даром: в нем стал проявляться некий, едва уловимый шарм. Он не был броским, кричащим. Просто в манере его общения отпечатались и Мопассан с Флобером, и Мария Антуанетта, и хоть раз, но виденный Лувр, и Париж с птичьего полета, и тайная структура Notre-Dame, и образ того самого старинного рисунка акварельными красками на деревянной панели…
Посему родителей Сени, которого выручил так кстати, он очаровал. Они смотрели на него и не могли понять, неужели такой мальчик вырос здесь? Кто его папа? ИТР? Не может быть… А мама? Бухгалтер в электросети? Мда…
Сеня огляделся. Потихоньку, чтоб не привлекать к этому внимания. Одновременно он вел светскую беседу, смешно изображая местную шпану.
Часть чемоданов, коробок еще не были распакованы. На остальном лежала печать заграничного лоска. Такого количества красивых и оригинальных вещей он у друзей своих не видел. Здесь были африканские маски, ужасные, с пугающей раскраской, изломанные «розы» из песков Сахары, вазы античной формы, подсвечники, зеркала в обрамлении кованного металла, холодное оружие с инкрустациями. Не говоря о коврах, огромном телевизоре и еще какой-то штуке, назначения которой Павел не разгадал…
Подумав немного, сказал, что ищет репетитора французского языка. Только учительский уровень его не устраивает, ему нужен человек, если не носитель языка, то хотя бы имеющий постоянный контакт с теми, у кого он родной.
У отца Сени прямо глаза на лоб полезли. Он бы хотел, чтобы его собственный сын был так умен и хваток. Следующий вопрос родителя насмешил Павла, но вида он не подал. Тот спросил: «Ты русский?».
Получив утвердительный ответ, почесал затылок и сказал, что знает такого человека. Рассмеялся: это он сам. Только у него нет никаких учебных пособий, никакого опыта преподавания, а через три месяца он снова уедет… Сеню с сестренкой оставляют на этот год здесь, в Союзе, потому что посылают их в совсем уж нецивилизованное место, где отсутствует не то, что русская школа, а даже зачастую вода…
Павел сказал, что достал несколько учебников, один из них очень хороший – для тех, кого готовят для работы за границей. Ускоренный, разговорный курс. С картинками и реальными ситуациями общения. Только он ничего не может там понять в звуках.
Отец Сени снова улыбнулся: фонетику французского языка можно передать только из уст в уста. Велел нести на занятие маленькое зеркало: видеть то, что и как будет произносить. А еще там трудные времена в языке, для нашего понимания. Их очень много. Но Павлу это еще не скоро…
С Сеней они очень подружились. Каково было их удивление, когда оказались еще и в одном классе. Сразу сели вместе, за одну парту. Павел с интересом слушал рассказы нового друга о Вьетнаме, Индии и Алжире, где тому довелось жить едва не с пеленок.
Отец Сени перед отъездом «передал» своего ученика знакомому, который много лет занимался преподавательской деятельностью при КГБ… Дядька был занудный и пунктуальный до тошноты. Но Павел сумел найти к нему подход беспрекословным подчинением, педантичной аккуратностью и таким прилежанием в занятиях, что тот смягчил для него свое твердокаменное сердце…
Сеня с Павлом сошлись очень близко. Даже не просто «не разлей вода», а как два брата. С каждым днем они все больше понимали, что мыслят схоже, смеются над одним и тем же, а весь остальной мир видят через призму совместного будущего дружбы и учебы. Единственное, чем они отличались – это физической формой. Павел был сильный, выносливый и ловкий. Куда только ушла его былая пухлость, да куда делись щечки. Видимо, французская диета из мидий и легкого супа сделала свое дело. Таскал Сеню за собой везде: на тренировки по легкой атлетике, соревнования местного уровня… Тот нехотя соглашался.
У Сени была младшая сестренка – Аленка. По уши влюбленная в Павла… С первого дня, как увидела его, смешно изображавшего местную шпану, задиравшую ее брата. Она тоже не смогла противиться его обаянию. Павел на нее внимания не обращал: малявка и малявка. Некрасивая к тому же. Его мечтой была одноклассница, Ирочка. Большеглазая, немного печальная, тонкая, изящная в каждом движении, в которых сквозили выученные до автоматизма балетные па. В ней было что-то от героинь романов прошлых веков. В таких глазах можно утонуть, сладко утонуть… Павел пытался писать стихи… Ей, разумеется. У него не получалось, он комкал листы… пока не додумался написать ей на французском… Стихи на французском. Когда прочел, по глазам ее понял, что она отдала ему свое сердечко…
К последнему году школы он уже точно знал все ВУЗы, которые могли дать возможность вернуться в Париж. Разумеется, никаких связей для поступления в Московский институт международных отношений, МГУ или Финансовый институт у него не было. Все говорили одно: в МИМО учатся дети дипломатов, а на другие престижные факультеты нужна «мохнатая лапа». Да и если предположить невероятное: он смог поступить… Получить назначение в Париж могли только самые удачливые, да и то к концу дипломатической карьеры… Павел выяснил, что для золотых медалистов сдается один экзамен: собственно, язык. Учился он всегда на «отлично», либо с парочкой четверок. Единственно, что не любил по-настоящему, это химию. И «химоза» его ненавидела. Это была тетка старой советской закваски, строгая, никогда не красящая губы, прямая, будто проглотившая аршин, бледная, в очках. Эдакая «неженщина». «Химоза», одно слово. Павла она возненавидела за красоту, особый лоск и шарм, а еще за то, что презирала больше всего в людях: карьеризм. Он старался учиться. Он слишком старался. Умен? Да, неглуп. Но звезд с неба не хватает. Ученого из него не получится. Всех тех, из кого, как она видела, не получится ученого сословия, относила к низшим существам, годным только для физического труда. А карьеристов ненавидела. Выскочка! Он просто выскочка. Так и пойдет по жизни, чужие места занимать… Так надо его, гадину, сейчас раздавить, пока другим бед не наделал… И она его раздавит! Чтоб не заносился.
Смутно, но Павел угадывал эти ее мысли… Он действительно был неглуп. Но не умом ученого. С детства в нем был особый талант: он видел людей. Думал, что все такие. Понял, что это не так, лишь много лет спустя, уже взрослым человеком. Вспоминал себя маленьким. Он всегда знал, что чувствуют и думают другие. По каким-то неуловимым штришкам, жестам, случайно оброненным словам и взглядам… С годами этот талант рос и рос в нем. Потому что ему нравилось наблюдать людей. Вот и «химозу» он видел, хотя она ставила ему вполне приличные «четверки». Однако он знал: «пять» он у нее никогда не добьется. За блестящими стеклами ее очков – ненависть. Но он должен добиться! Ведь иначе путь к золотой медали будет закрыт, а, значит, сдавать в престижный ВУЗ придется все экзамены, а это – уже без шансов… Еще Павел узнал, кто в прежние годы получил в их школе золотые медали: двое детей учителей, сын начальника ОБХСС, еще кого-то из торговли и парочка совершеннейших зубрил, одному из которых удалось снизить «подарок» до утешительной, серебряной медали, срезав его на последнем экзамене… Невесело. Это означало, что ему-то – точно, не светит… Что же он сделал? Немыслимую по советским меркам вещь: отправился к учителям тех предметов, по которым у него были спорные отметки. И просто попросил их. Сказал, что сейчас он никто, но непременно добьется блестящей карьеры. Что будет считать их своими благодетелями, привезет им из-за границы кучу подарков и никогда в жизни не забудет. И что же? Это вызвало скандал в комсомольско-партийной среде школы? Ничуть. Двое учителей согласились ему помочь. Хотя и страшно удивились: как это, ученик просит сам за себя? Где ж его родители? Разумеется, к «химозе» он не ходил. Просто нашел блестящего репетитора: преподавателя в профильном ВУЗе. В два месяца он так натаскал его по бензольным кольцам и молекулярным весам, что «химоза» вынуждена была капитулировать. Он попросту знал больше нее… При всем классе поставил ее в тупик. Впервые он увидел, как она краснеет. Удовольствие, которое он испытал, стоило всех усилий. Она не смогла поставить Павлу «четыре». Она очень этого хотела, но не смогла. Будущий гений химии имеет право на все. Даже спросила его, в какой отрасли ее предмета видит свое будущее. Павел ответил, что ни в какой.
Он закончил школу с золотой медалью.
С Ирочкой у него были романтические отношения. Однажды просидели всю ночь на качелях. Теплую майскую ночь. Она у него на коленях. Просто качал ее, как маленькую. Такие мгновения нельзя предугадать и нельзя повторить. Они запоминаются на всю оставшуюся жизнь. О них никому не рассказывают, но хранят их в шкатулке воспоминаний, как величайшую драгоценность. Как реликвию, как лучшие минуты юности… Они не были близки, но девочка была уверена, что они созданы друг для друга и когда-нибудь станут мужем и женой. Павел тоже так думал, пока однажды Аленка не поймала его в коридоре и не обвила его шею руками… Она сказала ему, что попросит отца помочь ему с поступлением. Он будет дипломатом. Они вместе будут ездить по всем странам… Она будет его женой. С ней он не пропадет. Он умен, красив, полон шарма и разбирается в людях. Он просто создан для такой деятельности… Кроме того, таким образом он не разлучится с Сеней. Говорят, женщина привлекает мужчин, играя на своей красоте, а удерживает их возле себя, эксплуатируя их пороки. Аленка поступила мудро, сразу начав со второго… Она видела, что не нравится Павлу, он любит другую. Это был ее единственный шанс.
Павел сдался на ее милость…
Он поступил в институт международных отношений. А Сеня туда не прошел, несмотря на все усилия его отца…
Свадьба Павла с Аленкой должна была состояться до защиты диплома. А после они улетали в Египет. Работать. Павел понял, что эта девочка очень ему подходит. Будет замечательной женой. Они из одного теста. Из того, из которого лепят победителей. В самом широком смысле этого слова.
Незадолго до свадьбы к Павлу в гости пришла Ирина. Она отдалась ему. Зная, что он женится, что долго будет в другой стране, что, возможно, она больше его никогда не увидит… Потому что он будет вращаться в других кругах, гораздо выше на материальной спирали жизни. Он не спустится в их старый двор, не пойдет в булочную, чтобы она могла случайно встретить его…
Павел жутко смутился и даже испугался, поняв, что Ирина была девственницей, что пять этих лет любила только его. Уловив эти мысли по выражению лица, успокоила: это один раз, больше она не появится в его жизни…
Он так и не понял, зачем она так сделала… Он просто не понял. Как-то это не укладывалось в его логичном, европейском уме… Но почему-то был безмерно счастлив. Ему было слишком хорошо. Так, как бывает только с любимой женщиной. Долго-долго вспоминал тот единственный раз. Годами. Ее руки, ее вздохи, ее глаза, ее слезы перед уходом. Которые скрывала.
Павел Иннокентьевич смотрел в окно. Как когда-то в Париже… Только в него была видна пальма с мелкими шишечками фиников, а поодаль, через дорогу, набережная, длинная, выложенная еще колонизаторами французами красивым отполированным до зеркального блеска камнем. Да шумело море. Монотонно, успокаивающе. Вдали стояли корабли на рейде.
Скоро ему стукнет тридцать три. Для дипломата – возраст детский. Хотя… Христос взошел на Голгофу… А он? Усмехнулся. До Парижа еще не добрался… Правда, он уже светит ему призывными огнями les Champs-Elysees, звучит в ушах одноименной песней Джо Дассена. Так и скажет любимому городу словами другой песни «Salut, c`est encore moi…».
Алжир. Аннаба. Чудесное, теплое, тихое место. Даже не верится, что пятнадцать лет назад здесь была гражданская война. Французы ушли… Оставив в наследство арабам свою культуру, язык, заводы, фабрики, комиксы, моду, игрушки, мороженое, красивые виллы, апельсиновые сады, кладбища и католические храмы. Труднее перечислить то, чего они не оставили… Даже арабская музыка, причудливо сплеталась с европейскими мелодиями. Разве занудно кричал муэдзин, созывая на намаз, да шумел бесконечный развальный рынок. Они прекрасные торговцы. Неспешные, умелые, знающие толк в общении. В этом размаривающем тепле работать вообще невозможно. Только курить кальян, только щуриться на солнце… Но русские работали. Поднимали угле – и нефтедобывающую промышленность, строили дома, больницы, университеты. В них были наши врачи и преподаватели. Чтобы дружественный народ, стоящий на социалистическом пути развития, мог двигаться к прогрессу все более и более быстрыми темпами, чтобы мог растить своих собственных специалистов. Русские не были колонизаторами, как французы, но пользовались всеми благами, причитающимися им… Их уважали. Но никто не был застрахован от камня мальчишки, метко брошенного в висок…
Один раз Павел проехался по Сахаре. Пожалуй, было немного пугающее чувство. Оно древнее, как сам человек. Самый коренной страх: перед неохватностью, непредсказуемостью стихии. Застрянь тут – никто не спасет… Чего стоили электрические столбы, занесенные песком по самые фонари. Вот была дорога – и вот ее нет. Пески и пески, во все стороны, куда ни посмотри. В зависимости от освещения они всегда разные: белые, желтые, красные, серые… Сколько раз он видел в них перевернутые джипы. Доверие внушало только величие верблюдов. Их кажущееся спокойствие. Прямо на цепи гор, по ту строну их, есть город Константина. К нему одна дорога – через подвесной мост над пропастью. Ничего более захватывающего дух Павел никогда в жизни не видел – ни до, ни после. Отвесный обрыв, теряющийся в дымке внизу, а над ним, на краю – город. Вечными белыми слезами застыли известняковые водопады. В пещерах наши геологи находят все драгоценные камни, какие бывают лишь в сказках «Тысячи и одной ночи». Развалины римских городов подобны никому не нужным музеям прямо под открытым небом. Остатки барельефов и полуразрушенных скульптур разбросаны повсюду. Только арабские мальчишки лазят здесь, до сих пор находя древние монеты и продавая их. Если не удается продать хоть что-нибудь, просто клянчат деньги: «Monsieur, donnez moi un dinar»*. Климат на побережье мягкий, как поцелуй теплого бриза. Хотя иногда летом долетает через цепь гор из пустыни опаляющий все сирокко. Тогда трава превращается в желтое сено прямо на корню. Блаженствуют только скорпионы, змеи и саранча. Но чаще ветер дует с моря.
Удивлялся: как это арабки могут ходить в черных плотных паранджах, укутанные с ног до головы? В любую жару. Только глаза блестят над белой повязкой, скрывающей остальное лицо. Зато что это за глаза! Макияж европеек и близко не похож… Посмеивался: многие русские почему-то думали, что такая одежда – траур по погибшим в бою за независимость от колониального ига… Да, уж, траур… только по призрачной свободе своей незамужней жизни. Ее и в юности у них почти нет. А паранджа отнимает и это последнее.
Павел Иннокентьевич улыбнулся: вспомнил, как «совращал» государственного сторожа цитрусового сада. Дешевыми советскими папиросами. За одну такую пачку старик готов был в лепешку расшибиться. Прятал ружье, махал рукой в сторону ароматных деревьев: иди, собирай… Дело в том, что там такого курева не было в принципе, только мягкое, с фильтром. Наша «Прима» расхватывалась на «ура». Павел Иннокентьевич шел по саду, вдыхая его волшебный аромат. Если рай есть, там должно пахнуть именно так. Маленький белый цветок, а сколько в нем благоухания! «Прима» – разве это плата за рай? Утопал по пояс в высоченной траве. Когда дожди, все растет жадно и быстро. Всегда удивлялся: на одном дереве сразу и цветы, и плоды: зрелые и не очень. Наполнял сумку тугими климантинами, мандаринами и лимонами, кивал на прощанье сторожу и шел домой. Уже издали слышал, как тот палил в воздух, разгоняя стайку голодных вороватых мальчишек.
Главное, здесь был его обожаемый французский язык. С годами он влюблялся все больше в его мелодику. В его удивительную краткость, когда парочка звуков решает все… В последнее время стал ловить себя на том, что думает по-французски. Время от времени впадал в ступор, когда надо было по-русски сказать что-то очень простое. Потому что так и лезли в голову французские слова.
Он вспоминал Ирочку, так странно задевшую его сердце. Но не печалился о несбывшейся любви, потому что в его характере была эдакая особая, совершенно нерусская легкость, не позволявшая ему тосковать или, хуже того, пить, чтобы эту тоску приглушить… Ну, нет и нет. В самом деле, что бы он стал с ней делать? Как жить? Они разные люди. Все к лучшему. Свойственным ему жестом передернул плечами. Jamais.*
Как бы дико это не звучало, но он любил гулять внутри французского кладбища. Оно находилось недалеко от побережья и посольских вилл, окаймленное лентой дороги. Там никогда никого не было. Склепы стояли высокие, похожие на домики, украшенные лепниной и католическими скульптурами святых, заросшие плющом и дикими цветами. На каждой дверце был замысловатый заржавленный замок. Кладбище все утопало в зелени деревьев. Извилистые дорожки не вели никуда… Просто ходил в них, как в лабиринте. Если и был французский дух, то более всего – здесь. Когда Павел бродил там долго, наваливалось какое-то странное ощущение, похожее на то, что испытал в переулочке-галерее Монмартра, увидев рисунок на деревянной панели. Что уже видел это. Что знает об этих камнях нечто из их прошлого… Что времени на самом деле – нет… Иногда садился на корточки, рассматривал какого-нибудь кузнечика – единственного посетителя этого места, кроме него. Трава пробивалась сквозь камни… Потому что здесь никто не ходил… Солнце заливало собой все… Скульптуры смотрели на него белыми бездушными глазами. Думал, что страшно печет, наверное, дело к одиннадцати, надо возвращаться… Но никуда не шел, просто ловил блаженную оторванность уединения.
Скоро его переведут в Париж. Опять же, тесть поможет. Ради дочери, ради Аленки. Сеня тоже мотается по разным странам, но он по хозяйственной части, разве прыгнет когда-нибудь выше этого? Хуже всего то, что былая дружба вылилась сначала в соперничество, а потом в неприкрытую неприязнь к Павлу. Кто он такой? Из грязи в князи. Павел этого не понимал. Он будет жить в Париже. Всегда знал, что так будет, потому что он – парижанин!
Однако последнее время стала грызть какая-то странная грусть. Павел не понимал, откуда она взялась. Устал он, что ли? Или этот климат вымотал его? Надо срочно переводиться отсюда. Поэтому все чаще ходил гулять один. Или на машине, арендованном беленьком «Рено» четвертой модели, доезжал до подножия гор. Подолгу смотрел ввысь, туда, где вершины терялись в дымке палящего жара. Здесь легче дышалось. Здесь он мог думать без помех обо всем, начиная от деловых вопросов и заканчивая домашними, и отдаваться своим ощущениям. Или ехал на дальние пустынные пляжи. Только скалы, песок, даль бесконечного моря и он… Полное одиночество завораживало его. Не купался, просто сидел, глядя в линию горизонта… Что он там хотел увидеть? Иногда и здесь его настигало непонятное томление. Слишком все красиво вокруг. Эта зелень никогда не меняется… Волна у его ног, такая непредсказуемая и такая безмерно однообразная… Тысячи лет назад она точно так же ласкала песок… И чьи-то ноги, как его… Здесь были римляне, строили свои города, акведуки, ваяли статуи. Где они? Прах были и вернулись в прах… Последний год стал замечать за собой, что его все раздражает: отношения с другими сотрудниками, он даже жене перестал о них рассказывать, чтобы не проживать их дважды, все окружающее, за что бы ни брался, куда б ни кинул взгляд… Это было мучительно так, что хотелось выпрыгнуть из себя самого… Алена… Однажды вдруг будто увидел ее глазами незнакомца. Вот как будто впервые. Вздрогнул даже. Что вообще эта женщина делает рядом с ним?! Она же попросту – чужая… Хотелось то ли крикнуть, то ли заплакать, и чтоб можно было уткнуться в мамины колени, как в самом раннем детстве… Уехал как-то подальше от Аннабы, нашел высокую скалу, взобрался, разодрал себе все руки и колени в кровь. Лежал наверху, смотрел в небо. Чувствовал, что сам не свой. Может, это возраст на него так давит? Возраст Христа. Умереть или жить дальше? Посмотрел на разодранные руки. На них потеки уже остановившейся крови. Вдруг ощутил страшную чуждость себя этому миру. Эти руки – ему их не жаль, будто это не его руки. И вообще все вокруг – ему не жаль, не любит он ничего! Высокое небо очень синее, просто ультрамариновое. Красивое? Чужое небо, даже небо чужое! Понял: что-то странное на лице. Потрогал – слезы…
Эти его исчезновения не остались незамеченными женой. Алена начала думать, что он завел какую-то интрижку… Хотя, как это возможно? В каждом отделе, в каждой рабочей группе, в каждом доме – кто-то из сотрудников КГБ… Такие вещи пресекались строго и сразу. Был случай. Выслали из страны в двадцать четыре часа. Обе семьи. Еще один геолог поплатился за внимание араба к его жене. Может, и было что… Тот принес ей в подарок целый рулон дорогущей ткани. Прилюдно признавался ей в любви. Отправили домой. Вместе с этим рулоном. Советский гражданин должен иметь идеальный моральный облик. Ах, нет, не то… Просто они не имеют права на свободу, хуже, чем арабки в паранджах… Кто-то умудрялся и обманывать вездесущее ведомство. Двое врачей, муж и жена, приехали, разместились, выложили чемоданы и… исчезли. Хватились их на следующий день. Бежали с одними паспортами, в чем были, на пароме во Францию, просили политического убежища. Остались там навсегда.
Павел подбадривал себя, что усталость скоро пройдет, надо только не обращать на нее внимания, бегать еще большие дистанции по утрам, бросить глушить кофе и думать о мечте, стоящей на пороге осуществления, – о Париже. Все, что ему останется – сделать один звонок. Однако это ожидание почему-то не радовало… Его мучило что-то вроде тонкого, неявного смятения, когда смотрел в небо на белые, как снег, облака. Куда они летят? А готов ли он к смерти? Тридцать три, ему уже тридцать три… Если не завтра, а через пару месяцев он умрет, любимый Монмартр утешит его своим тихим видом?
Русская диаспора была тесная. Разумеется, все вращались в пределах своей работы. Дружили семьями – так же. Иногда в чью-нибудь компанию затесывался кто-то из других областей деятельности. Скажем, у Павла был приятель геолог, часто даривший ему то сталактит, то окаменевшее за миллионы лет дерево, то срез минерала, то чудо-яйцо из Атласских гор, снаружи выглядящее, как невзрачный булыжник, а внутри сверкающее искрами кварца. В друзьях были еще и врачи – они всегда нужны, и даже университетский профессорско-преподавательский круг.
Вместе ездили к морю купаться, подальше от грязных городских пляжей. Туда, где лазоревая, прозрачная вода открывает со скал вид на самое дно, полное морских ежей. Вместе совершали пешие походы в манящие горы, собирали местные грибы, в которых русские очень быстро научились разбираться, охотились на кабана…
Часто встречались на чьей-нибудь вилле или квартире. Женщины готовили угощение. Что-нибудь необычное. Например, выловленный угорь считался деликатесом. Делали изысканные салаты, благо, продукты были такие, каких в Союзе ни при какой погоде не встретишь. А маслины! Что за роскошь в их вкусе. Недаром греки называли их даром богов. Как никто, умели довести этот дар до совершенства.
Потом танцевали под Джо Дассена или «АВВА». Флирт был всегда, но на глазах своих благоверных. Чинный такой флирт, с медленными танцами, тостами, прогулками всей гурьбой на рассвете… Некоторые влюбленные мечтали об одном: оказаться в отпуске, в Союзе, в Москве, чтобы слиться в объятиях без оглядки…
В этот раз повод для встречи был особенный: в порт Аннабы пришел большой советский лайнер. Моряков встречали. Это было традицией. Собрались на большой вилле. Вечерело. Бассейн был освещен по периметру красивыми огнями. Голубая поверхность была гладкая, как зеркало. Накрыли шикарные столы прямо в саду. Чего тут только не было! Вина всех сортов, маслины, сыры, морепродукты, даже устрицы. Не говоря уже о всевозможных немыслимых тропических фруктах. Финики, эти сгустки солнца, лежали щедрыми горками.
Павел с бокалом тончайшего белого вина бродил среди гостей, здоровался со знакомыми. Ему было безотчетно грустно и одиноко. Накануне звонил тесть из Берлина. Дал нужный телефон. Сказал, что все уже устроено. В Париже он будет должностью пониже, конечно. Но за ним ведь не заржавеет, верно? Так что завтра он будет звонить… Великий день… Алена находилась где-то поблизости, со своими подругами. Он слышал ее отдаленный смех. Почему-то он вызвал в нем раздражение…
По стенам вился вездесущий темно-зеленый плющ. Павел подумал, что похож на него, наверное: неприхотлив, прилепится к любой стене, всегда добивается своего, любая высота для него – ничто, очень сильный, хотя на вид – стержня нет…
Моряки явились дружно, всей командой.
– О!!! – кто-то развел руками. – Пир на весь мир! Гуляем!
Капитан жал руки знакомым. Было много улыбок и шуток. Павел подумал, что от них идет какой-то бесконечно родной, домашний, советский воздух.
– А это от нас! – сказал капитан и махнул рукой.
Кто-то из моряков выставил на стол две бутылки водки, кто-то достал приготовленную уже селедку. К этому на середину стола были выложены две буханки черного хлеба.
На этом светский раут завершился. Потому что все разом умолкли. Смотрели на черный хлеб, который не ели годами…
Павел тоже смотрел. Он вдруг почувствовал странное: что-то крепко зажало у него над солнечным сплетением. Вздохнуть не мог.
Пересчитали собравшихся. Оказалось – сорок один человек. Моряки, конечно, сюда не вошли. «Да вы что, ребята! Это вам! Мы же скоро снова домой!».
Черный хлеб делили аккуратно и тщательно, как в блокадном Ленинграде. Каждому достался крошечный кусочек с маленькой селедкой и полрюмки водки.
Павел его в принципе не ел, только в раннем детстве. А попробовал – разве этим наешься, запах один – детство и встало перед глазами. Мамины руки, разливающие борщ по тарелкам, режущие хлеб, ее чистый дом, герань на подоконнике, шторы, сшитые ее умелыми, добрыми руками, ее ласковая, немного робкая улыбка, ее голос, зовущий его с улицы… Тополиный воздух двора, летящие качели. В нежно-голубое, а не в ярко-синее небо. Потому что небо должно быть голубым. Он вспомнил!
Вдруг ощутил, что по лицу бегут быстрые слезы. Отвернулся, чтоб слезы эти глупые никто не увидел. Благо, уже стемнело.
Ирочка, Ирочка… ее губы, ее дрожащие веки перед расставанием… В одно мгновение понял, почему она тогда отдалась ему… Как же он раньше этого не понимал?! Чтобы он вернулся. Сколько бы дорог ни прошел.
За столом затянули песню из «Семнадцати мгновений весны»:
Павел плакал, укрывшись за плющом в глубине сада. Почему же они никогда не пели русских песен, когда собирались раньше?!
Какая-то выпившая дама плюхнулась в бассейн прямо в платье. Мокрое, оно эротично облепило ее тело. За ней стали прыгать другие. Шум, визг, смех. Мужчины протягивали им в воду бокалы шампанского. Дамы тянули кавалеров к себе. Одна крепко ухватилась за галстук.
Понял: никуда он звонить завтра не будет… И послезавтра. И вообще – никогда. Потому что он хочет домой. Навсегда. Что последует за этим его решением? Тесть не поймет вообще… Алена бросит его? Возможно. Ну и пусть. Усмехнулся. Ну и нонсенс! Будут все у виска крутить. Мелькнуло мгновенное: никто так не делает. Чтобы из такого теплого места?! В советскую серую рабскую жизнь? Там же гегемон – рабочий класс! Тьфу. Ну и пусть. Он единственным будет. Будто камень с души свалился. Слезы все еще текли, но стало легко. Париж… Ах, Париж! Дом на родине дороже. Огляделся.
Увидел маленькую девчушку, лет шести, смотрящую на него во все глаза. Несомненно, она видела, как он плакал. Такая мелюзга, он ее и не заметил. Подумал, что чья-то дочка, наверное, преподавателей, вон они, у стола… Так себе девчушка, ничего особенного, не миленькая даже, только глазенки смышленые очень. Кивнул ей. Она улыбнулась и убежала.
Вдруг подумал: что она видела в свои шесть лет? Только море, ласковую волну, жару, пальмы, верблюдов, весь местный колорит, арабов и детские французские журналы «Pif». Вырастет, будет жить в Советском Союзе и считать его своей родиной? Оставит ли здесь свое сердце? Будет скучать по этому месту, где прошло ее детство? Вот только сможет ли вернуться сюда, пройтись по улицам, поесть спелых фиников…
Принятое решение наполнило его небывалой легкостью. Будто растворилось в одно мгновение все выворачивающее душу томление последних лет. Черный хлеб и водка – это его причастие. Причастие Родиной. Алена веселится. Завтра он ей скажет. Павел понял, почему мучился уже давно… Он нашел свою Родину. Она не в Париже. Она там, где ждет его мама. Еще знал про себя: он сильный. Не меняет своих решений. Никогда.
Леденцы
Аби – по-татарски «бабушка». Но это для меня. Когда-то она была только айны – мама. Для моей мамы. Когда маме было всего шесть лет. У нее было пять братьев и сестер. Конечно, она была младшей. Но так недолго, что не успела понять, что это значит. Да и не могло это ничего значить в 1949 году. Как аби вырастила шестерых? Уму непостижимо. Работала день и ночь. Дети тоже работали. С десяти лет.
Но не в то лето. В то лето маме было только шесть. Аби отправила ее в летний лагерь. Он стоял так далеко от всех проезжих дорог, что до него не ходил автобус. Можно было только приехать на машине.
Каждое воскресенье лагерь наполнялся радостным ожиданием, сбывшимся ожиданием, счастливыми проводами. Ко всем приезжали мамы и папы. И привозили вкусное. Только мама все ждала, ждала. Она знала, что у нее маленький братик и что аби ждет еще одного. Но как в это вникнуть ребенку, особенно, когда есть так хочется?
Мама не брезговала доедать огрызки, которые ей отдавали ребята. Редко-редко ее угощали чем-нибудь еще. Но дети умны: зачем угощать, когда надеяться на ответный жест нечего?
И вот однажды, когда день уже близился к концу, а все родители собрались уезжать, мама вдруг увидела аби. Она стояла, опираясь на ограду, не в силах двинуться дальше. Улыбка была на ее измученном лице.
Она пришла пешком.
Через все леса.
В руках у нее ничего не было.
Мама бросилась к ней и обняла. На них смотрели другие дети и их родители.
И вдруг аби взяла мамину ладошку. Раскрыла ее. И пересыпала из своей руки маленькие, самые дешевые леденцы. Желтенькие солнышки. Леденцы она принесла без кулька, без пакета. Прямо в руке. Они были теплые и немного слипшиеся, потому что были согреты теплом ее ладони.
Когда она ушла, мама со всеми поделилась своими леденцами. Со всеми, кто хотел их взять.
Шахид
Он помнил себя с четырех лет. И даже не себя непосредственно, а всю яркость солнца одного дня и ощущение праздника, которое носилось в воздухе. И это ощущение передавалось ребенку, он впитывал его. Взрослые суетились больше обычного. У всех, даже у вечно молчащей матери, было приподнятое настроение. Все словно ждали чего-то. Смутная надежда на что-то волшебное, неизведанное шевельнулась в его незрелой душе. Рамадан кончился. Весь аул ликовал. Курбан-байрам!
Он, босоногий сопливый мальчишка, выбежал прямо на улицу. Мать его не удержала. Лишь проводила глазами. Но он этого не видел. Он летел свободно, как и полагается гордому юному орлу.
Одно ловкое, привычное движение ножом отца – и брыкающийся баран изрыгнул из горла бурлящий ручей крови. Мальчик остановился. Это было первое, что он запомнил в жизни. Кровь – горячая, жаркая кровь – сворачивала дорожную пыль. Струящийся ручей быстро иссяк, вытянувшись в длинную кровавую подвижную нить. Взрослые вокруг ликовали.
И мальчик понял, что это и есть праздник.
Ему дали гордое имя Асланбек. Пока он его не заслуживал. Ему дали его авансом. Конечно, нельзя знать, какая будет судьба у ребенка. Но здесь простой мужской обычай – рано умирать. Точно такой же адат, как похищение невесты или обрезание. Он идет из поколения в поколение. Значит, он тоже должен это сделать. Умереть, как мужчина. С именем Аллаха на губах. Глаза Асланбека, огромные, черные, были как у многих местных детей, хороши. Лоб не низок, открыт. Но волосы! Они подкачали. Слишком светлые. Ни у кого в родне таких не было. Отец даже подозрительно смотрел на свою забитую угрюмую жену. Он, само собой, знал, что ни с кем кроме него она не была, но светло-русые волосы сына не давали ему покоя.
Время еще не наградило внешность Асланбека какими-то особенностями, через которые просвечивал бы характер. Он был еще ребенком. Чистым листом, без иероглифов морщин, скрепленных печатями привычек.
У него было три сестры и два брата. На них, родившихся мужчин, отец возлагал большие надежды. О сестрах можно не говорить. Они были тенями в театре жизни. Как и молчаливая мать Патимат. Асланбек, даже маленький, понимал это. Старшего брата звали Ахмет. Ему уже исполнилось десять. Асланбеку он казался маленьким отцом. Ему даже хотелось назвать его «дада», как отца. Он был не так страшен и грозен, но, если Асланбека надо было наказать, в заместители отца вполне подходил. Младший брат, еще грудной младенец, лежал в люльке и почти никогда не плакал.
– Настоящий мужчина растет! – с гордостью говорил отец.
Отца звали Шамиль. Имя, ставшее у его народа особенно популярным. Грубый, матерый, он знал и умел все, что должен знать и уметь мужчина. Разделать с молитвами барана, попасть на скаку одним выстрелом в подброшенную монету, танцевать лезгинку, держать в узде всю семью, сделать что угодно своими руками… Для Аллаха у него было всего две молитвы: длинная – для торжественных случаев, и короткая – на каждый день. Когда он бормотал слова молитвы, стоя на коленях на специальном коврике лицом на восток, черты его нисколько не смягчались, храня обычное жесткое и замкнутое выражение. Короткая борода упрямо топорщилась. Он был совсем не стар. Но вдоль сухих щек годы уже проложили две длинные борозды. А может, это были следы его рук, оглаживающих после молитвы лицо и бороду?
Асланбек часто исчезал из дома. Его никто не держал. Он мог ходить, куда захочет. Аул уже в четыре года не казался ему неизведанным миром. Его влекло дальше, туда, где за горой вставало солнце.
Аул был высоко в горах. Кроме гор вокруг не было ничего. Причем они окружали его так плотно, что взгляд не мог отдохнуть на бескрайнем горизонте. Вокруг были стены мира.
Асланбек каждый день усаживался на пологий склон и часами смотрел, как меняет свет краски гор. Он просто сидел и смотрел. Сначала он ни о чем не думал. Это был полет бездумья, минуты, которые бывают только в детстве и которые запоминаются навсегда, когда видишь не стереотип, не матрицу, которую уже отпечатало и растиражировало твое сознание, а просто смотришь и видишь все так, как есть на самом деле. Потом, зверея войной и кровью, он часто вспоминал это, как самое счастливое время.
В медитативном созерцании прошло три долгих года.
Единственное развлечение, кроме разглядывания пейзажа, заключалось в следующем: Асланбек ставил на крупный камень какой-нибудь предмет, например деревянный брусок, и метал в него камни, стараясь попасть. Постепенно он достиг значительных успехов в своем занятии. Главным образом потому, что больше никаких занятий-то и не было. Он отходил от крупного камня все дальше, а попадал все чаще.
Однажды он неожиданно очутился в центре «собачьей свадьбы». Неизвестно почему, но свора выбрала его излюбленное место для своей случки. Собаки были злы и агрессивны. Один самый нахальный самец бросился на него. Полоснул клыками по руке. Потекла кровь. Учуяв ее, свора озверела. Шестилетний мальчик понял, что пропал. И вдруг он услышал крик:
– Камни! Камни!!!
Он не видел, кто кричал. Но мгновенно понял. Он просто растерялся. Но кто-то подсказал. Асланбек нагнулся и стал метать булыжники в собак. Очень метко. Укусившему его псу он выбил глаз. Тот дико взвыл и бросился прочь. Но остальные не собирались сдаваться. Его запас камней стремительно таял. И вдруг камни полетели откуда-то со стороны. До этого момента он просто ничего не видел вокруг себя, кроме собак. Камни кидал его ровестник, соседский сын. Место было хоть и недалеко от аула, но взрослые нечасто сюда ходили. Незачем было. Вдвоем с Салманом – так звали спасшего его мальчика – они одолели свору. Собаки, рыча и огрызаясь, ушли искать себе другое место.
Слезы градом катились по лицу шестилетнего Асланбека, когда он бежал домой. Кровь из руки капала в пыль на дорогу. Он бежал и кричал:
– Нана! Нана…
Он мечтал об одном – уткнуться в темное платье мамы. А она бы погладила его по голове и успокоила. И тогда бы он точно знал, что жив…
Мать месила тесто. Руки по локоть были в муке. Шамиль лежал на низкой кровати, на ковре. И смотрел, как работает жена. Увидев сына с окровавленной рукой, она метнула взгляд на мужа.
– Мама!!! – крикнул ребенок.
Он думал, она бросится к нему. Но она продолжала спокойно месить тесто.
– Помой руки в тазу, – строго сказал отец. – Слезы – женское дело.
Асланбек очень старался не плакать. Глаза его быстро высохли. Дети понимают, когда их не жалеют. И привыкают, и перестраиваются. Асланбек еще долго помнил, что мать не бросилась к нему, не погладила. Всю жизнь помнил. И больше никогда не ждал, что его пожалеют.
Иногда, сидя на привычном месте, Асланбек слышал легкий шум в горах, словно далекий-далекий морской прибой. Ему, конечно, не приходила в голову мысль о прибое, ведь он никогда не видел моря. Асланбек решил спросить у самого старого и уважаемого человека в ауле – у вок стага Рашида, что это может быть за звук?
Вок стагов было мало. Всего трое. Сначала Асланбеку казалось, что все живут вечно. Ничто не меняется. Старики родились стариками, как он родился маленьким мальчиком. И так будет всегда. Но потом один из стариков умер, и он понял, что это не так. Он и сам не знал, почему не пошел со своим вопросом к отцу или матери.
«Что за гул бывает в горах?»
«И горы когда-нибудь станут равниной», – ответил ему старик. Асланбек ничего не понял.
«Это похоже на стон…» – совсем тихо пролепетал он.
Старик внимательно посмотрел на него из-под нависших бровей. Асланбек испугался, что он спросил что-то такое, о чем спрашивать не положено, и убежал. Вок стаг Рашид был глуховат.
Резво мелькали голые пятки Асланбека. Долго вслед смотрел ему старик…
…Вся семья сидела за праздничным столом. Снова был Курбан-байрам.
Во дворе еще оставались окровавленные ножи. Голова барана валялась на траве.
Струйка пара вилась над большим чаном. Аппетитный плов испускал пряный густой аромат. Все были в сборе. Шамиль, Патимат, Ахмед, три сестры, трехлетний малыш. Не было только Асланбека.
– Ну?!!! – рявкнул Шамиль. Мать испуганно уронила голову в плечи. И выбежала из комнаты. Она бежала через двор, мимо окровавленной головы, мимо уже впитавшейся в землю крови на улице, вокруг которой кружили жирные мухи, все дальше, дальше… Она знала, куда бежать.
Асланбек сидел на своем привычном месте на склоне и смотрел на горы. Теперь он уже жадно хотел знать – что там, за этим пригорком? А вон за тем склоном? А вон за той вершиной? Но взгляд был бессилен ему помочь. Чтобы увидеть это, надо было туда дойти.
– Быстро домой, быстро! – взволнованно позвала мать.
Мальчик понял, что матери влетело. Пошел с ней рядом.
– Ешь! – тарелка с пловом оказалась перед его лицом. Горячий запах тяжело ударил в нос. Все с жадностью жевали. Асланбеку есть не хотелось. Он посмотрел на отрезанную голову во дворе, когда шел домой. Лучше бы не смотрел. Ему было противно.
– Арист. крат что ли? – с трудом выговорил Шамиль иностранное слово, глядя на сына. Асланбек понял, что это ругательство, но не знал смысла.
– Если не съешь, я из тебя плов сделаю! – сказал отец.
Преодолевая тошноту, Асланбек засунул в рот несколько ложек. Он все видел перед глазами кровь, мух и голову барана. Он ел, зная, что отец не шутит. Он может все. В чем-в чем, а в этом-то мальчишка был уверен. Он ел и давился. Ему казалось: еще чуть-чуть – и все полезет обратно.
Шамиль съел первым. Огладил в короткой молитве лицо и бороду. Вся семья положила ложки. И последовала его примеру. Кое-кто дожевывал и с голодной еще жадностью смотрел на недоеденный плов. Один человек был рад прекращению трапезы – Асланбек.
…Салман стал его дотах – другом. Теперь они вместе кидали камни на его любимом склоне. Соревновались, кто больше раз попадет. Иногда Асланбек прислушивался.
– Ты слышишь? – однажды спросил друга. – Как-будто горы стонут…
– Нет. Ничего не слышу, – отвечал Салман.
Жизнь Асланбека постепенно начала меняться. Прибавилось обязанностей по дому: убирать загон для баранов, носить дрова, и даже иногда пасти их небольшое стадо.
К ним в аул два-три раза в неделю приходила учительница. И даже не приходила, а приезжала. Это-то и было главным развлечением мальчишек. Если бы не ее машина, которую она, кстати, водила сама, все учение было бы ни к чему. Но ради этого зрелища и за то, что им разрешалось подойти к этому чуду и даже потрогать его, они готовы были на все. Это была старая массивная «Волга». Для взрослых, не раз покидавших аул и повидавших города, «Волга» была просто старой развалиной. Но дети были в восторге. Асланбек до этого не видел никакой техники, кроме отцовского автомата Калашникова, который тот звал «Калаш». «Если нету калаша, ты не стоишь ни шиша.»
Однажды, когда Асланбек слушал горы, Шамиль вдруг завел с женой разговор о нем.
– Даже не знаю, выйдет ли из него мужчина, – сказал он.
Патимат оторвалась от чистки чана. Но молчала. Она привыкла молчать.
– Что ты о нем думаешь? – задал вопрос муж. – Он не бегает, как другие дети, не проказничает…
– Кажется, он не больно-то умен…
– Тогда почему ты любишь его больше всех?! – повысил голос Шамиль.
– Я?
– Да.
Мать вздохнула.
– Я ходила к вок стагу Рашиду. Он сказал, что Асланбек родился стариком. Что такое бывает. Редко.
…Прошло еще пару лет. Скоро Асланбеку и Салману должно было исполниться десять.
Все чаще Асланбек слышал вздохи и стоны гор. И не понимал, почему больше их никто не слышит.
– Это ветер! – смеясь, говорил Салман.
– Это камни падают вниз, – говорила мать.
– Это у тебя в ушах звенит, – говорил брат Ахмет.
Асланбек часто пропускал занятия в школе, потому что пас овец. Своих и общинных. Пастбища были довольно обширны, но быстро истощались. Ему приходилось гнать стадо каждый раз все дальше от аула. Вскоре не осталось мест в ближайшей округе, где он не побывал бы. Он уже давно увидел, что за ближайшим пригорком открывается другой. Точно такой же. А вот что за вершиной? Неужели другая такая же?
Асланбек знал, что есть одно пастбище. Но оно далеко. Тающий ледник дает траве силы. Но другой воды нигде поблизости нет. Только сочная трава.
Он любил смотреть на своих овец. И часто думал: кого выберет нож на праздник? И почему именно этого барана? Почему не его соседа?
У родственника Шамиля родился первенец. По этому случаю резали баранов. Гулял весь аул. Счастливый отец палил из автомата.
И вот тут-то случилось нечто такое, чего Асланбек никак не ожидал. Шамиль дал ему в руки нож и приказал зарезать одного из баранов, которых он пас.
– Он же еще мальчик! – пыталась отговорить Шамиля мать.
– Он мужчина! Когда ты наконец запомнишь это?!
Ахмед и отец держали брыкающегося барана. Шамиль проговорил положенную молитву.
«Уж он точно знает, что сейчас будет!» – думал Асланбек про барана.
Он стоял с ножом в руке и не мог сделать ни одного движения. Шамиль с раздражением повторил молитву снова. Но мальчик не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Тут же рядом стояло пол аула. По крайней мере, Асланбеку так казалось. И тем мучительней был позор каждой секунды его бездействия. Салман подбадривал его:
– Давай, давай! Раз – и готово! Это ерунда.
И шепнул:
– Когда будешь резать, глаза закрой…
Шамиль в третий раз произнес длинную арабскую скороговорку-молитву, в которой мальчик не понимал ни слова.
Асланбек наклонился… Но в последнюю секунду, когда нож уже коснулся мохнатого горла, вдруг выронил его и пустился наутек. Салман схватил нож и быстро полоснул им поперек шеи барана. Освобожденная кровь радостно ринулась наружу.
Сделав это, Салман бросился за другом. Шамиль завистливо посмотрел вслед мальчишке и подумал:
«Вот кто будет мужчиной». Но вслух не сказал. Только яростно вспорол умирающей скотине брюхо.
Асланбек ничком лежал на траве своего любимого склона. Из раскрытых небу глаз капали слезы. Это были слезы стыда и жалости. Все смешалось в его душе.
И вдруг небо заслонила голова Салмана. Он присел рядом. Помолчали. В небе пела птичка. В траве – кузнечики. Из аула слышалась далекая песня-речитатив – иллеш. Ее исполнял один из мужчин. Ритм песни успокаивал.
Асланбек тоже сел.
– Твой отец очень злой, – сказал Салман. – Но ты не должен его так бояться. Нельзя. Собака кусает, когда чует страх.
Асланбек с размаху ударил друга, прижал его к земле. Неожиданно он оказался намного сильнее Салмана. Тот даже дернуться не мог в его руках.
– Не смей называть моего отца собакой!
Прошло несколько месяцев. Весна отцветала и сменяла нежное тепло на зной.
Однажды утром, когда Асланбек выводил поредевшее стадо пастись, Шамиль приказал сыну напиться воды из кувшина.
Ничего не понимая, мальчик исполнил волю отца.
Шамиль плеснул в маленькую фляжку воды, вложил ее в руки сына и сказал:
– Поведешь стадо на пастбище под ледником. И вернешься на исходе третьего дня. Овцам хватит влаги в траве.
– А я?
– Если вернешься раньше, ты мне не сын.
С этими словами он заткнул ему за пояс большой нож. Настоящий базалай.
И Асланбек пошел.
Кроме кнута, спичек, фляжки и ножа у него больше не было ничего.
Асланбек так устал, что пока пришел на место, незаметно выпил все, что было во фляжке. Радость открытия новых горизонтов, а точнее – стен из гор – омрачалась единственной мыслью: что теперь будет? Где найти воду?
Он обошел все кругом. Воды действительно нигде не было. Ледник был покрыт слоем почвы и грязи. Добыть оттуда влагу было невозможно. Асланбек лег на прохладную траву. Солнце все выше поднималось над горами. Он сощурил глаза и сквозь густые сомкнутые ресницы разглядывал солнечный луч. Вот если бы Аллах ему помог. Только он может совершить это чудо – даровать ему воду. Но в небе нет ни облачка. Он никогда не разговаривал с муллой. Только видел издали. Арабскую молитву не понимал, но ему нравилось, как протяжно лились округлые звуки… Бабай Рашид говорит, что Аллах – повсюду. И он – все вокруг. Как это может быть? То, что этот луч на ресницах – Аллах, Асланбек мог поверить. И небо, и горы, и вода… Но овцы, мухи, эта трава, на которой он лежит – тоже Аллах?! И он сам – тоже?!!! Он же просто мальчик.
Нож неудобно уперся ему в бок. Он его передвинул.
И вот этот огромный базалай, которым можно делать все, что угодно – резать дерево, защищаться, убить овцу… В нем – тоже Аллах?!
Солнце пекло голову уже совсем нестерпимо. И ловить ресницами луч расхотелось. Асланбек перебрался в тень.
И уснул.
Проснулся он только тогда, когда солнце стало клониться к закату.
Первой его мыслью было: «Как хорошо, что вечер. Пора домой.» Но потом он огляделся и вспомнил, где он. И зачем. Он вспомнил утро и приказ отца. Вокруг не было ни души. Кроме овец. Как и утром все так же щипавших траву. Ему стало страшно.
Есть совсем не хотелось. Зато очень хотелось пить. Не смотря на вечер, воздух казался сухим. От страха пить стало хотеться еще больше. Асланбек смотрел на заходящее солнце и думал, что успеет до темноты, только если погонит стадо прямо сейчас. Потом будет поздно. Сорвется бестолковая овца. Ему влетит. Он еще раз вспомнил жесткое лицо Шамиля утром. Во рту было сухо. Неужели он хочет его смерти? Мальчик вытряхнул пару оставшихся капель из фляжки. Даже рот не намочило. Но он не погнал стадо домой. Он остался.
«Выдержу до завтра», – решил он. «Утром поищу воду.»
Он пересчитал овец. Не отбилась ли какая-нибудь? Все были на месте.
Когда стемнело, стадо устроилось на ночлег. Асланбек выспался, да и желудке слегка жгло, поэтому он не мог уснуть. Он смотрел на копья звезд. И все они были направлены на него. Их было так много, как бывает только ночью в горах. Он смотрел очень долго и в конце концов ему стало казаться, что он летит… Или это голова кружилась? Вряд ли ребенок мог понять. И вдруг он еще раз отчетливо понял, что ОН ЗДЕСЬ ОДИН. Первобытный страх так сковал его руки и ноги, что он понял, что не может двинуться. Да и не хотелось шевелиться. Он прислушался. Против обыкновения, даже горы молчали. Словно сочувствовали ему. Или хоронили его. Тишина, как в могиле. Он боялся пошевелиться – вдруг услышит какой-нибудь зверь. Он знал, что в горах водятся и волки, и медведи, и кабаны… Спички у него были. Он всегда носил их с собой. Но он боялся развести огонь. Он боялся даже двинуть рукой или ногой. Ночь и он. Полное одиночество. Это был тяжкий груз для мальчишки.
Окоченев, замерев, так и сидел он до рассвета. И лишь когда горы стали сереть, понял, что спасен. И только тут заметил, КАК хочет пить. В носу и в горле пересохло. Изо рта шел неприятный запах. «Как от вок стага Рашида», – подумал он. И именно от этой мысли стало вдруг так жалко себя, что он готов был заплакать. Может, он уже состарился? И вот-вот умрет? Слезы навернулись на глаза. Но вдруг он вспомнил, что даже мать его не пожалела. И, вместо того, чтобы от этой мысли расстроиться еще больше, он вдруг успокоился. Слезы высохли, еще не успев упасть. И еще он подумал, что потеряет воду.
Овцы просыпались. Роса. Асланбек бросился на траву. Стал слизывать капли. Язык намочился, но напиться этим было нельзя. Тем не менее он ползал по траве, которую жевали овцы, пока солнце не поднялось высоко и не высушило влагу трав. Лицо намокло. От этого стало немного легче.
Оставив стадо, он еще раз обошел окрестности, надеясь найти ручей. Но воды не было. Шамиль знал, что делал, когда посылал его сюда. Мальчик взобрался по крутому склону, под которой медленно, годами таял ледник.
Оглянулся назад. Далеко внизу паслись его овцы. И тут же он понял, что спуститься не сможет. Разве только кубарем, чтобы сломать себе шею. Голова кружилась отчаянно. Теперь-то он точно понимал, что это такое. Во рту – тухлая горечь. Живот схватил спазм. Но он не болел. Болела спина. Сильно тошнило. Он присел. Ему было так плохо, что он почти не чувствовал страха высоты. И забыл, что надо молиться Аллаху, тогда он поможет.
«Я умру», – понял он. «Я не спущусь. Придется подыхать здесь».
Священный месяц рамадан – это пост, во время которого нельзя пить и есть от восхода до заката солнца. Но Асланбек и подумать не мог, что двенадцать часов поста так отличаются от двадцати четырех, а двадцать четыре – от двух суток. А ему надо продержаться трое суток!
Он старался дышать как можно глубже. Так меньше мучила тошнота. Спустя какое-то время боль отпустила. Даже тошнота притихла. Дыхание помогало. Хотя в полную силу он вдохнуть не мог – живот как будто прилип к спине.
«Зачем я сюда залез, зачем?!!!»
Он нащупал нож. «Спасибо, дада! Ты все знаешь, отец!» Асланбек понял, как спуститься. Ножом он вырезал ступени. Это длилось долго. Почва была не мягкая, как на равнине. Она была – лед, камни и корни растений. Мальчик совсем выбился из сил. Когда оставалось метра четыре, он уронил нож. Да и сил все равно не было. Асланбек заскользил вниз, но приземлился неудачно, подвернув ногу. Долго и счастливо лежал внизу. Губы его были совсем сухие и белые. Нога болела. Проклятые овцы с удовольствием щипали траву. Впервые он понял, что ненавидит их. «Правильно им режут горло», – почему-то мстительно подумал он.
Он лежал и не шевелился. Так меньше уходили силы. Слабость была отчаянная. Горы вокруг затеяли веселый хоровод. Они кружились, качались, уплывали куда-то… Асланбек уснул. А может, потерял сознание. А когда очнулся, такая злость поднялась в душе, какой десятилетний мальчишка никогда еще не знал. Он представил, как Шамиль сейчас лежит на своем ковре, а мать печет лепешки. У них очень много воды – в кувшине, в чашках, в тазу, где моют руки…
Шамиль действительно лежал на ковре. Но Патимат не пекла лепешки. Она молилась. И плакала. Шамиль с неодобрением смотрел на нее. Наконец, не выдержав, женщина поднялась… У выхода схватила кувшин с водой и бросилась из дома. Шамиль все понял. Быстро вскочил, догнал ее, швырнул на ковер. Железный кувшин покатился по полу. Из него выплеснулась вода.
– Глупая женщина, – прошипел Шамиль жене в лицо. – Я использую «джихад руки», чтобы мальчишка понял, что такое «джихад сердца»!!!
– Он умрет! – Патимат пыталась вырваться из крепких рук мужа.
– Не умрет. У него есть нож.
Асланбек лежал и смотрел в кружащееся небо. Дышать – вот все, на что хватало его сил. Рука нащупала упавший нож и самопроизвольно сжимала его. День клонился к вечеру. Сильно болела спина, рот как будто слипся, мучило головокружение и тошнота, но, как ни странно, пить почти не хотелось. В нем как-будто отрафировались все чувства, все желания… А еще на скале над ним уселся черноголовый гриф… Но даже на него Асланбек смотрел равнодушно, как будто не понимая, чего тот ждет… Злость – и та ушла. Как последнее прибежище жизни. Сытых овец он уже не ненавидел. Они были просто светлыми фигурами на фоне синеющего луга. Асланбек подумал, что скоро выпадет роса. И это шевельнуло надежду в душе. Темнело.
Вдруг несколько светящихся точек привлекли его внимание. Сначала он думал, что это шайтаны пришли взять его душу, но вкоре по тихим, едва различимым звукам понял – это волки. Слух и обоняние у него за эти два дня голода и жажды так обострились, что Асланбек знал – если бы где-нибудь поблизости была бы вода, он ее нашел бы просто по запаху. Волков было всего несколько штук. Если бы дело было вчера – он умер бы от одного страха. Сегодня – ничего подобного. Волки голодными глазами смотрели на него – он на них. Вот и все.
Кое-как собравшись с силами, преодолевая слабость, Асланбек, не обращая внимания на светящиеся точки волчьих глаз, на карачках стал собирать сухие ветки. Только вот вопрос – сколько их надо на всю ночь? Наверное, много. Овцы в страхе метались и блеяли. Сбились в кучу.
Закончил сбор Асланбек, когда совсем уже ничего не было видно. Глаза волков стали ближе. Луны, как нарочно, не было. Наощупь развел огонь. Волки отошли. Взяв несколько горящих веток, он обошел стадо, опасаясь, как бы волки не отбили какую-нибудь овцу. Но те отошли еще дальше.
Странное дело – всего пару часов назад Асланбек лежал ничком, в силах только дышать, а сейчас чувствовал такой подъем, что казалось – он может взбежать на соседнюю гору и спуститься без всякого труда, одной силой и ловкостью ног и рук. На ту самую гору, с которой едва спустился сегодня. Дышать стало легче. Спина лишь едва заметно ныла. Ему так хотелось взбежать на гору, чтобы испытать открывшуюся силу, что он едва сдержал этот порыв, боясь оставить своих овец. Да и ночь. Ничего не видно. Неразумно это. Завтра попробует. Еще раз обошел с горящими ветками стадо. Находясь на подъеме духовных и физических сил, Асланбек чувствовал – он может просидеть всю ночь. Десять ночей не смыкая глаз, если будет надо. И еще он ощутил блаженство. Он не мог сказать, откуда оно шло и почему возникло. Но он здесь СОВСЕМ ОДИН. Он, овцы и волки. Он был счастлив.
Под утро волки ушли. Догорал костер. Асланбек уснул.
Во сне шептал спекшимися губами:
– Пить…
Ему снился сон. С горы, с которой он вчера упал, льется вода. Но он не может дотянуться, достать до нее. Его нож. Рывок, резкое движение – и на лицо ему хлынула волшебная, теплая влага.
Он пьет ее, захлебываясь от наслаждения. И вдруг хрустальный ручей окрашивается в красный цвет. И Асланбек понимает, что это кровь. Кровь барана, горло которого он вскрыл. Но он не перестает пить. Потому что не может. Не может оторваться…
В ужасе Асланбек проснулся. Рука сжимала нож.
И он понял, чего хотел от него Шамиль, когда вложил в руки базалай.
Ему снова было плохо. Даже хуже, чем раньше. О том, чтобы взбежать на гору, он и не вспомнил. Подъем прошел. Асланбек не видел своего лица, но кожа вокруг глаз приобрела черноватый оттенок, черты стали острыми. Овцы мирно паслись неподалеку. Роса еще не высохла. Мальчик разделся донага и стал кататься по траве. И слизывать волшебные капли.
Утомившись, он так и остался лежать нагишом, глядя в небо.
Патимат молилась. Шамиль сказал ей:
– Ну, не досчитаюсь парочки баранов – зато домой вернется мужчина.
– Как ты не понимаешь – он не сделает этого.
– Сделает. У него нет выбора.
– Никогда. Никогда.
Патимат заплакала. Она сказала:
– Он сделает все, что ты ему скажешь. Скажешь – умереть, и он умрет. Ахмет еще подумает. Спросит – зачем? А Асланбек умрет, если ты захочешь… Вдруг он подумает, что ты хочешь его смерти?!
– Замолчи!!! Или… Развод!
Патимат бросилась перед ним на колени.
Если бы он повторил это еще дважды, они были бы разведены, а она – опозорена…
Как Асланбек прожил этот последний, третий день – знал только он. Спать он не мог. Хотя сон мог означать спасение. Он отчетливо понимал, что скоро умрет. Такое понимание приходит редко. Но, как правило, безошибочно. Боли, кроме как в спине, не было. Но жуткая слабость. Он должен был приложить огромное усилие воли, чтобы двинуть рукой или ногой. Но нож из рук не выпускал. Он смотрел на овец и видел в них лишь сосуды со спасительной влагой. Их кровь ему была желанна. Навязчиво представлялось ему, как он ее пьет. Он не мог отделаться от этих мыслей, как не мог вылезти из собственной кожи. К середине дня он уже не видел вокруг ничего, кроме овец. Он не думал, что ему может не хватить сил, чтобы зарезать овцу. Знал: он сможет. В последнем рывке за жизнь он победит. Но продолжал лежать и терять силы. Он уже не испытывал каких-либо нежных чувств к овцам. Ему не было их жаль. Но он знал: Шамиль ждет, что он напьется их крови. И этого было достаточно. Асланбек готов был умереть, чтобы не делать этого.
Солнце уже спускалось к вершинам на западе. Асланбек понял, что если он сейчас не встанет, к утру умрет здесь.
Несколько минут он потратил, чтобы приподняться. Голова кружилась так, что он боялся лишиться сознания. Тогда – конец. Но он пережил эту дурноту. Первые шаги были ужасны. Он долго просто стоял. Взмахнуть кнутом сил не было. На его счастье овцы паслись дружно, не разбрелись.
Чем больше шагов и движений он делал, тем легче становилось. Через некоторое время ему удалось погнать стадо. Овцы бежали дружно.
«Знают, что домой», – думал мальчик.
Путь был неблизок. Асланбек старался расчитать силы. Теперь к боли в пояснице прибавилась боль под лопаткой. Он не знал, что это болит сердце. Запах, который исходил от его рта и кожи, был абсолютно непереносим. Он шел, сильно ссутулив спину, потому что полностью разогнуться не мог. Походка напоминала старческую.
Он упал совсем недалеко от аула. Возле своего любимого места на склоне. Потерял сознание.
Овцы одни бежали знакомой дорогой. Их сразу все увидели. Поднялся переполох, суета. Патимат выбежала из дома. Шамиль вышел спокойно и с достоинством.
– Овцы одни вернулись! – крикнула Патимат. – Найди нашего сына!!!
Вместо этого Шамиль считал овец.
– Все! – сказал он, мрачнея и свирепея лицом.
Патимат бежала дальше. Она нашла сына на «его» месте. Попыталась приподнять. К ней на помощь пришли соседские женщины, которые помогли донести мальчика.
Овцы, толкаясь и блея, жадно пили из поилки.
Асланбек лежал на кровати. Патимат пыталась влить ему в рот воды. Но капли бежали мимо его рта.
Сзади подошел Шамиль. Сорвал с пояса сына базалай. Осмотрел его. Следов крови на нем не было. Только остатки земли. Он их смахнул, растер в пальцах.
– Из него никогда не выйдет воин.
…Когда Асланбек очнулся, снова было утро. Первым делом он схватился за нож. Его не было. Потом огляделся. Он дома. Встал. Его сильно качало от слабости, но спина не болела. Напился. Нашел свой базалай. И повесил себе на пояс.
…Отношения с отцом были натянутыми. Но не в том плане, в котором это понимают европейцы. Они, как полагается, были основаны на полном подчинении и уважении младшего, то есть Асланбека, к старшему, Шамилю. Но Асланбек помнил, как отец всюду брал с собой Ахмета, его старшего брата, когда тот уже был в его возрасте. На охоту, в соседние аулы… И о чем только они могли молчать часами? Но оба понимали друг друга с полувзгляда. Общаясь же с ним, отец выполнял обязанность, не более. Асланбек чувствовал это. Шамиль не верил ему. И не верил, что из него выйдет толк. Асланбек готов был умереть, чтобы доказать ему обратное. Но не готов был подчиниться ради этого. Шамиль же считал, что если ты не можешь стать воплощением воли отца, ты не сможешь и выполнить волю Аллаха.
Когда Асланбек проходил испытание жаждой, ему казалось, он думал лишь о том, как выжить. Но на самом деле где-то в глубине его подсознания шла работа мысли. И совершенно неожиданные вещи стали приходить ему в голову, когда он пришел в себя после тех трех дней. Мысли, достойные взрослого мужа, а не десятилетнего ребенка.
Он мог умереть. Это он знал точно, потому что не мог забыть того ощущения смерти, которое безошибочно пришло к нему на третий день. И что тогда?! Почему одни умирают детьми, а другие – уважаемыми стариками, вок стагами? Может, старики знают какой-то секрет, как выжить? Но он был уверен: они не скажут этот секрет. Ни за что. Тем более ему, сопляку. А если все же спросить вок стага Рашида? Асланбек так и представил себе, как тот мудро усмехнется в усы, но ничего не ответит…
И еще. Ахмет никогда не голодал и не жаждал три дня. Но отец Ахмету верит. А ему нет. В душе его шевельнулась ревность и злоба, но почему-то тут же Асланбек подумал, что должен гордиться тем испытанием. Но ни в коем случае не тем, что выдержал его, а тем, что оно у него вообще было. А вот у Ахмета такого страха и такой боли не было. Спасибо, отец! Как-нибудь он и сам еще попробует испытать себя. Еще хлеще. А на ту гору он взберется непременно. И спустится без ножа.
Обо всем этом он думал, сидя на излюбленном месте. Весь аул уже давно привык к его чудачеству. Но лишь друг Салман понимал его. Жаль только, что он не слышал, как все отчетливей и строже вздыхали и стонали горы…
Салман предложил ему учиться стрелять. Он сказал:
– Пора.
Асланбек и сам чувствовал: пора. Но откуда пришло понимание этого, он не знал.
Шамиль не удивился, услышав его просьбу дать ему оружие. Самодельного оружия, которым когда-то так славились эти горы, почти не осталось. Большая часть попадала сюда от северных или южных соседей. Только благородные клинки еще ковались здесь. Базалай Асланбека был местным. Шамиль принес сыну старенький «Макаров». Вручив, сказал, что учить стрелять не будет, потому что Асланбек и так умный – сам все поймет.
Теперь друзья – Салман и Асланбек – проводили часы за разборкой и сборкой своего оружия. Не сразу мальчик догадался о существовании и назначении предохранителя.
Спустя неделю после того, как Асланбек взял пистолет в руки, горы вернули эхом первые выстрелы. В эхе мальчик слышал что-то, о чем, ему чудилось, его предупреждали горы. Но слов разобрать не мог. Вок стаг Рашид всегда говорил, что их горы – более открытое место, чем равнина. В них неправильно сказанное слово отражается эхом ненавистью, а ненависть – кровью. За которую надо платить кровью же. И рассказал. Однажды один человек заблудился в горах. Он был смертельно голоден. Поэтому украл курицу в незнакомом ауле. Он съел ее и выжил. Но обиженный хозяин нашел его. Он хорошо знал адат. Забрал у него барана в отместку за ту курицу. Тогда тот, чтобы не остаться в долгу, украл у него лошадь. А лошадь в горах – это почти человек. Хозяин курицы и лошади вернулся и убил обидчика. Тогда родственники убитого истребили всю семью убийцы. Кровная месть – канлы. Сейчас говорят – кир. Поднялся весь аул, в котором разыгралась трагедия – ведь все в родне, хоть и дальней. Сошлись два аула. Никого не осталось в живых…
Прошло всего две недели, а Асланбек уже так стрелял из своего пистолета, что ствол воистину стал продолжением его руки и его воли. В этом мальчик чувствовал какую-ту особую магию, которой не знал раньше. Направленный пистолет – это повелительный жест. Метать камни – это здорово. Но выстрел… Стоит только протянуть руку в сторону неугодного… Одно незаметное движение пальцев – и твоя воля, твой жест воплощается в смерть.
Конечно, у Асланбека не было таких врагов, чьей смерти он желал бы. Но сам жест его завораживал. И стальная тяжесть в пальцах.
Асланбек знал смысл многих сур Корана. Но Салман обошел его. Он взял и выучил арабский. Он уверял, что это не очень-то и сложно. Аварский куда труднее. Пророк Мухаммед велел читать Коран только на арабском. Поэтому Салман читал его в оригинале. И часто делился с другом своими мыслями, которые посещали его, когда, настрелявшись до рези в глазах, они сидели на любимом склоне Асланбека. И под рассуждения друга Асланбек всегда лучше слышал вздохи гор. Ему чудилось, что вот-вот он начнет различать слова…
Неожиданно для себя он сказал:
– Салман, когда-нибудь ты будешь муллой. Нет! Имамом! Не знаю, кем. Но ты будешь главным. И все будут слушаться тебя.
Салман подумал и сказал:
– Я хочу только познать Аллаха. Если для этого надо стать главным, я стану. Ла-ильлахаиль-алла.
В их ауле не было телевизора. Отец и многие аксакалы считали его проявлением шайтана, замутняющим разум и оскверняющим веру. Асланбек завидовал Ахмету. Шамиль взял его с собой в соседний аул. Там была антенна и телевизор. Сколько же потом Ахмет рассказывал! Правда, одно и то же. Раз десять одно и то же. Но Асланбек, как не ненавидел его за зазнайство, все равно слушал и не мог оторваться все десять раз. Будто бы в телевизоре есть весь мир. И другие люди в нем. Одежды странные. И страны. И города большие. Дороги шириной с ущелье. Гладкие, как зеркало. Но вот уж чему Асланбек и вовсе не мог поверить – что есть город в Америке, как сказал Ахмед, где сакли размером с гору. Сакли, прилепившиеся к горе – это понятно. Но как они могут стоять самостоятельно?! Но велик Аллах. Вдруг это правда?! Вот бы хоть раз в жизни увидеть. Странное дело – ему вдруг почудилось, что он знает, как называются такие сакли… Ахмет не говорил – это он точно помнил. И вместе с тем словечно вертелось на языке. Точь в точь, как те слова, что ему хотят сказать горы, а он не может разобрать…
Но Асланбек тут же подумал, что никогда не увидит сакли размером с гору. Ведь никто не видел, кого он знает. Даже вок стаг Рашид. А он все знает. И Коран наизусть, и то, что наши горы когда-нибудь станут равниной…
То, что случилось после того, как Асланбек научился метко стрелять, было как-то неясно и зыбко, но вместе с тем страшно. Неясно – потому что мальчик не понимал, что происходит. Но вместе с тем что-то происходило. Аульская община собиралась не однажды. Все были чем-то встревожены. Ощущение, которое носилось в воздухе, чем-то напоминало Асланбеку первое воспоминание его жизни – как все ждали Курбан-байрам.
Отец ушел. Сначала Асланбек думал, что он скоро вернется. Ведь он и раньше иногда уезжал. Но прошло много дней. Лицо Патимат, его матери, часто бывало грустным и задумчивым. Ахмет мрачнел, глядя на нее. Теперь Асланбек понимал – они знают что-то, чего не знает он. Спросить у него почему-то не поворачивался язык.
Однажды мать вбежала в дом и упала, рыдая.
– Что с отцом? – не выдержал Асланбек.
– Его украли горы, – ответила Патимат.
– Мама, я уже большой. Что с отцом?
Потом ушел Ахмет. Ему скоро должно было исполниться семнадцать. Его тоже проглотили горы. Асланбек остался старшим мужчиной в доме.
Прошло еще всего четыре года, но как изменилась вся жизнь Асланбека. Как изменился он сам! Теперь самыми навязчивыми мыслями были мысли о женщинах. Временами он просто не мог больше ни о чем думать. Тяжело смотрел вслед каждой моложе тридцати… Старше они были просто старухами. Сестры повыходили замуж в другие аулы. Патимат стала еще более молчаливой, чем была при муже. Подрос младший брат. Ему было уже десять. Будучи старшим, Асланбек никогда не обижал его. Ни разу не унизил его маленького достоинства. Не заставлял резать баранов. Не бил. И не пытал голодом и жаждой. Руслан слушался его бесприкословно, как и положено. Асланбек старался приучить его во всем помогать матери, он словно чувствовал, что именно Руслану предстоит быть ей опорой…
Асланбек уже знал, почему отец и Ахмет не вернулись. Это простой мужской обычай – умирать рано. Они погибли в бою. И потому теперь рай – их последний дом. «Газават изменникам! Газават предателям! Газават всем, кто посягает на нашу свободу! Нет веры под властью неверных. Вставайте, братья, на священную войну!» Где он это слышал? Весь аул теперь смотрел на него с уважением. Его отец и брат пошли на шахадат! Погибли за веру. Асланбек видел: все ждут, что он подрастет и отомстит! Причем на него смотрели так, словно бы он уже совершил этот подвиг. Он уже умер. И достоин всяческого уважения. И это уважение окутывало его, как ядовитое облако. Все были уверены – он не нарушит вековой адат. Даже мать. Кровь за кровь. Смерть неверным.
У Салмана была симпатичная сестра, Кусама. Ее чаще других представлял себе Асланбек в мечтах. Она посещала его сны. Украдкой встречалась с ним глазами. Даже короткого взгляда было достаточно, чтобы горячий жар волной поднялся к его лицу. Теперь Асланбек вспоминал, как сердился Шамиль, заметив такой «случайный» взгляд матери на другого мужчину. Встречаться глазами с чужим мужчиной – неприлично. Замужняя женщина должна стоять, опустив глаза. Спрятавшись от всех, Асланбек и Кусама сидели на «его» склоне. Он даже пальцем не дотрагивался до нее. Они говорили о традициях. Похищение невесты уже не имеет силу адата. Просто красивый обычай. Хотя и сейчас бывали разные случаи… Но это редкость. Раньше это было нужно, потому что калым был непосилен почти никому. А сейчас… Дети мечтали и смеялись.
– Мы договоримся. Я приду и увезу тебя, – говорил Асланбек.
– Куда?
– На гору, на которую никто у нас не забирался. Помнишь, я тебе рассказывал? Я пас там овец, когда был маленький.
Кусама смеялась серебристым смехом.
– А потом Салман устроит ужасный шум! – продолжала девушка. – Он подымет на ноги весь аул. Сестру украли!
Она смеялась заливисто.
– Он будет палить из всех стволов! – сказал Асланбек.
– А еще у нас есть старый барабан!
– Потом мы вернемся. И родители будут вынуждены благословить нас, – закончил мальчишка.
– Но сначала ты должен смыть кровь отца, – сказала Кусама.
Она ждала от него того же, что и все.
Приметы войны были не только в том, что уходили и не возвращались мужчины. Их аул был так высоко в горах, что к ним бежали все, кто мог сюда добраться. Дом был полон родственников и просто случайных женщин с детьми. Они приходили и уходили. Патимат старалась накормить всех. Все жители их аула принадлежали к одному тейпу. Большая семья. Все в родстве со всеми. Кто-то воевал. Так в доме Патимат и Асланбека появились рабы, присланные кем-то из родных. Они помогали в хозяйстве. Делали работу, которую раньше делали погибший Шамиль и Ахмет. Это было удобно. Спали они не в доме. Всех рабов из разных домов сгоняли в один, специально укрепленный против побегов. Да и куда убежишь в горах? Здесь они спали в одной куче. Это было совсем неплохо, если учесть, что в других местах для рабов были просто ямы. Все они были гяурами – чужаками и неверными. Никто не пожалеет, если кто-то сдохнет. Мало того, что пленных почти не надо было кормить, в любое время их можно было обменять на что угодно. На муку, например. За самых престижных можно было выручить много долларов. Но у вдовы таких не было. В любом случае, хоть и небольшие, но это были живые деньги.
«Вертушки» часто кружили в небе. Асланбек с непонятной тоской провожал их глазами.
Теперь стоны гор слышал не только он один.
Салман так рвался воевать, что напоминал горячего жеребца, который вынужден топтаться в стойле.
– Я думал, ты станешь муллой, – как-то сказал ему Асланбек.
– Сейчас надо мечом служить Аллаху.
Но юного проповедника пока никто не брал. Хотя он был ловок и силен, ростом не вышел. Асланбек был выше его на целую голову. И статнее.
– Теперь ты слышишь? – спрашивал Асланбек друга, когда они очень редко оказывались на знакомом с детства склоне.
– Слышу, – говорил Салман, опустив голову.
Он искренне не понимал, почему Асланбеку, который и Коран-то не читал, Аллах дал такой дар – слышать будущее, а ему, ему, часами усердно корпеющему над арабскими книгами и молящемуся – нет?!
– А что ты еще слышишь? – не выдержал Салман.
– Я не слышу. Я вижу. Сакли высотой с гору. Хотя нет… Слышу… Какой-то высокий свист…
Однажды Салман ворвался в дом друга, как вихрь. Ему вообще были свойственны резкие, стремительные движения.
Асланбек поднял на него спокойные глаза.
– Великий день! – как всегда немного по-книжному воскликнул Салман. – Собирайся. Нас берут в школу. А потом в отряд.
Их провожал весь аул. Но Асланбек не видел никого вокруг себя. Даже мать и Кусаму. Он видел только горы. Теперь он увидит, что скрывает эта вершина. И вот эта… Он вспомнил, как ребенком ему казалось, что то, что он видит – статичная картина. Данная раз и навсегда. За этой горой ничего нет. Потому что ничего и не может быть. Много позже он мог бы сказать, что это – задник, декорация к спектаклю, в котором он – главное действующее лицо. Но есть еще мать, вок стаг Рашид, весь аул, братья и сестры, Шамиль…
А сейчас такое нетерпение охватило его, что он не хотел оставаться рядом с родными ни одной лишней минуты. Скорее… Скорее… Его детская мечта стояла на пороге своего осуществления… Мать и все остальные оценили его поведение, как желание идти в бой. Старики понимающе тихо переговаривались. Но никому не дано было понять, что творится в душе четырнадцатилетнего юноши…
Он знал, предчувствовал, что разочаруется. Равнина – это просто скучная открытая поверхность, которая просматривается на многие километры. Зато родные горы смотрелись отсюда гораздо величественнее. «Что же за сакля размером с гору?» – словечко, такое странное чужеродное словечко просилось на язык, но никак не складывалось…
Их провезли через разгромленный город. Еще издали они увидели густой черный дым, шапкой висевший над ним. Асланбеку и Салману сказали, что город был когда-то очень красивым. Руины. Выгоревшие остовы высоких зданий, как скелеты доисторических животных, смотрели мертвыми окнами… Пахло гарью и трупным смрадом от дохлых собак, лежащих вдоль дороги.
Зачем их везли через город? Чтобы они воодушевились против гяуров? Асланбек ничего не понял. И не чувствовал ужаса и ненависти. Он просто с жадностью голодного поглощал новые горизонты, которые видел. Пожарища и руины, искореженный металл и какой-то особый запах опасности и смерти – каким бы страшным не был, был для него внове. Улицы – зловеще пусты. Не верилось, что тут вообще может быть кто-то живой. Асланбек, во всяком случае, думал, что кроме них никого в городе нет.
Но им сказали, что вот тут рядом, на соседней улице, затаились гяуры. А их машина прошла прямо у них под носом.
Салман бормотал молитву.
Зачем их везли через город? Все равно приехали они в другой горный район.
Место было заброшенное. Но когда-то здесь была какая-то жизнь. Вот только Асланбек не мог понять, кто тут жил. Стояли простые деревянные корпуса. Всего их было семь. В них были оборудованы казармы. Между корпусами было заасфальтировано небольшое поле. Посредине стоял высоченный десятиметровый шест. Небольшие круглые участки земли были ограничены бордюрчиками. На краю заасфальтированной площадки стоял небольшой постамент. На нем ничего не было. Вокруг валялись расстрелянные осколки белого мрамора. Но самое интересное Асланбек увидел, когда отодвинул доски, сваленные за самым дальним корпусом. Там на простой приклеенной бумаге размером примерно метр на полтора были намалеваны дети. Они делали странный жест рукой, как будто готовясь защитится от удара, а шеи их змеей обвивали красные тряпки…
День начинался рано. С шести утра, не позавтракав, они учили арабский язык, штудировали Коран. Мулла разъяснял им, как правильно понять то, что там написано… Асланбек думал, что можно понять и иначе… Он смотрел на Салмана. Тот слушал, широко раскрыв глаза. Похоже, он все принимал, что внушал им мулла. «Значит, все хорошо», – подумал Асланбек. «Все правильно». Его только мучил вопрос: «Кто эти дети с рисунка?» Но, сам не зная почему, спросить на решался. Даже Салману ничего о них не сказал. Не зря же их запрятали! Временами его тянуло еще раз посмотреть на них. У них были счастливые, одинаковые, как у близнецов, лица. И еще Асланбеку все время казалось, что он их всех уже где-то видел… А иногда – даже ужас продирал по спине – ему чудилось, что он сам стоял вот так же и защищался согнутой рукой…
Всего в семи корпусах их было около ста человек. Обучали их двадцать преподавателей. Для учителей арабский был родным языком. Правда, двое-трое были афганцами.
Салман, как лучший ученик, уже знавший арабский, близко подружился с одним из преподавателей. И тот рассказал ему, что их школа – не единственная. Есть еще шесть таких. Разного назначения. И сказал, что за выдающиеся успехи в изучении ислама готов порекомендовать его в особую, самую элитную из этих школ, где готовят специально будующих духовных лидеров. Со временем он сможет стать выдающимся человеком. От его слова и фетвы будут зависеть судьбы многих и многих таких мусульман, как те, что учатся сейчас здесь.
Салман отказался. Он подумал, что тогда наверняка разлучится с Асланбеком. Он сказал:
– Я всего лишь хочу постичь сущность Аллаха.
– Ну, это ты сможешь и здесь, – чуть презрительно усмехнулся учитель.
Завтрака не было. В двенадцать был обед. После начиналось самое интересное. Их учили самим делать мины и бомбы. Учили, какая сила разрушения соответствует тому или иному заряду. Потом были обязательные стрельбы. Вот тут уж не было никого, равного Асланбеку.
– Снайпером будешь, – обещали ему учителя.
Асланбек думал, что быть снайпером ему будет легче всего. Не убивать человека, а поражать цель.
Ученики взбирались на крутые склоны гор, ориентировались на местности, делали огромные маршброски, выматывавшие все силы… Без воды и без еды. Во время одного такого броска двое учеников просто пали замертво, как загнанные лошади. Но никому за это не влетело. Рабочий момент. Юный Асланбек был неутомим. Учителя, многое видевшие, поражались его выдержке и силе. Он и Салман были самыми молодыми в отряде. Группы формировались по пять человек. В том же составе им предстояло и воевать. Чтобы оказаться в одной группе с другом, Салман сделал все, что мог. Ему это удалось. Друзья праздновали свою маленькую победу.
К огромному их удивлению, в лагере были и женщины. У них была своя маленькая группа. Чем они занимались, никто не знал. На маршброски их, во всяком случае, не выводили.
Асланбек старался запомнить все тонкости и хитрости, которым их учили. Он слушал очень внимательно, понимая, что в дальнейшем его жизнь и жизнь его друга может зависеть от того, запомнит ли он все или нет. Асланбек не вел тетради, как другие ученики. «Вы записываете, чтобы забыть», – говорил он. Салман был куда легкомысленнее. Если предмет его интересовал, он был внимателен, а если наводил скуку – никак не мог сосредоточится. Его мысли тогда были об Аллахе и о том, как можно приблизиться к праведности и угодности ему. Он должен понять, как мусульманин может стать достойным любви Аллаха! И вот однажды, когда Асланбек ловил каждое слово о том, как ориентироваться по звездам, Салман вдруг сказал:
– Я пришел сюда умереть. А ты?
– Что? – не понял Асланбек. – Подожди, интересно…
Обучение стремительно двигалось к концу, а Асланбек так и не узнал, кто такие одинаковые дети, нарисованные на доске и спрятанные за дальним корпусом.
Однажды всю школу выстроили на асфальтовой площадке. Кого-то ждали. И вот из-за поворота горной дороги показался черный «мерседес». За ним ехали другие дорогие машины. Они выглядели здесь столь же необычными гостями, как колонна бронетехники на современном Монмартре.
Над каждой машиной развевался зеленый флаг с изображением оскалившегося волка.
Из первого автомобиля вылез невысокий мужчина. Ростом он был не выше Салмана. Асланбек сразу понял, что этот мужчина и есть главный. Он сказал, когда иссякли все приветствия:
– Братья! – он покосился на нескольких женщин, стоящих за спинами учеников-мужчин. – Братья! У вас сегодня важный день – день, когда вы заканчиваете нашу школу. Кроме простых умений – стрелять, прятаться и ориентироваться в горах, вы узнали искусство подкупа, диверсий, распространения слухов в эфире, как сеять растерянность и страх, как убивать и умирать во имя Аллаха. Те, кто продал Аллаха, должен умереть. Убивайте их без жалости, как и тех собак, которые пришли захватить нашу землю. Захватывайте военных в заложники и убивайте.
Лицо говорящего стало свирепым почти до отвратительности. Он сделал паузу. Асланбек слушал и вспоминал счастливых близнецов-детей. А если спросить у главного? Он-то должен знать. Но юноша промолчал.
– Ваша школа не предназначена для государственных дел, но в жизни бывает всякое… Если удастся попасть во властные структуры врага… делайте все, чтобы развалить их. Они коррумпированы, их спонсирует местная мафия… Так будьте главными в этих мафиях!
Никогда не забывайте, что вы родились в горах – выше всех этих собак, ближе всех к Аллаху! Вершины наших гор – это джихад! Они смотрят сверху на собак, пришедших их покорить!
Вы знаете, в каких районах их солдаты наиболее голодны – они всегда продадут вам оружие. Те, кому это дано, пусть стараются всячески распространить ислам. Детей можно брать и учить любых – даже неверных. А вот взрослых, решивших жить по законам шариата, проверяйте кровью… Чтобы не было им пути назад…
Самые лучшие среди вас умрут. И умрут с радостью! Скорее Орга потечет в горы вверх, чем горец сдастся! Это наш ответ захватчикам! Это наша священная война за независимость! Аллах акбар!
– Аллах акбар! Аллах акбар! Аллах акбар!.. – подхватила вся школа.
Салман молчал. Перед глазами его как-будто стояло нечто. Асланбек шептал вместе со всеми, но не кричал, хотя рукой махал, как все. Ему почему-то трудно было махать. Как бывает во сне, когда хочешь убежать, а не можешь…
Асланбек смотрел, как скалится на прощанье волк на удаляющемся за поворотом дороги флаге…
До этого дня Асланбек не знал, кто они… А теперь… «Мы – волки», – думал он. «Волки задирают овец. Убийцы… Но осуждать нас в этом все равно, что осуждать волка, убивающего овцу…»
– Я понял! Я понял! – глаза Салмана горели. Он смотрел туда же.
Асланбек повернулся к нему, чернея мрачными мыслями смерти…
– Что, брат?
Но Салман молчал и лишь смотрел на него счастливыми, словно прозревшими глазами.
Четыре месяца они были в огне. Асланбек, как ему и обещали, стал снайпером. Салман – помощником гранатометчика. В их маневренной группе было всего пять человек. Тех же, с которыми они и учились.
Первый их бой был очень удачным. Во-первых, враг оказался совершенно беспомощен перед ними. Вот как это произошло. Гяуры ехали на своей бронетехнике по городу, как на прогулке. Трепались и ржали, курили и мечтали о доме, глядя вдаль. Откуда взялась такая беспечность? Они и не подозревали, что из каждого окна, мимо которого они проезжают, на них смотрят глаза их смерти.
Во-вторых, их было мало.
Когда открыли огонь гранотометы, это было для гяуров полнейшей неожиданностью. Первым делом, по всем правилам военного искусства вывели из строя первую и последнюю бронемашину. Так что остальные оказались «запертыми». Солдаты валились с машин, как тараканы. И бежали, бросая свою технику. По ним открыли шквальный огонь.
Асланбек тоже стрелял… Мимо. Да, их учили отступать, когда враг силен и стрелять в спины, когда он бежит. Все вокруг так и делали. Но Асланбеку казалось, что не такой должна быть борьба мужчин.
В их отряде был один боец. Его звали Занди. Большинство считало его сумасшедшим. Может, так и было. Все знали – он ничего не боится. Ему поручали самую рискованную «работу». Но всего лучше он был в прямом бою. Занди мог встать в полный рост там, где другие боялись поднять голову. Он убивал умело и с удовольствием. Каждый убитый им превращался в палочку в его записной книжке. Они выстраивались в ряд, подобно трудодням, как их раньше отмечали в колхозах. Когда мог добраться до трупа, он всегда смотрел в лицо убитому. Возможно, пытался кого-то узнать в них. Он единственный горевал, когда бой заканчивался. Ему все было мало. Он никогда не уставал. Иногда Асланбеку казалось, что Занди сам ищет смерти. Но она не брала его.
В том первом бою погибли почти все гяуры, оказавшиеся в ловушке. На самом деле ловушка была гораздо больше, чем можно было охватить взглядом. Это Асланбек и Салман видели только эту колонну. Говорили же, что кольцо окружения занимает чуть не полгорода.
Потом отряд поздравлял их командир. Асланбек с интересом вглядывался в его суровое лицо. Борода была короткой, аккуратной. Глаза холодные. В отличие от командиров других отрядов, его уже признали имамом. Салман мечтал поговорить с ним, чтобы проникнуться его мудростью. В отличие от Асланбека. Юноша смотрел на своего командира и не чувствовал в нем ничего, что напоминало бы ему вок стага Рашида. Салман не понимал его равнодушия к их лидеру.
Отвоеванная территория теперь была их. Целиком и полностью. Враги даже не могли забрать своих мертвых. В назидание и с целью устрашения трупы и еще живых, но раненных солдат распинали в рамах окон. Живые умирали мучительной смертью, мертвым было все равно. Это называлось «сделать Христа».
Потом были еще бои. Но особенно запомнился Асланбеку один случай. Их отряды и войска гяуров стояли близко друг напротив друга. Каждая сторона знала, где находится другая, но обстрел не начинала, ожидая такого шага от противника. В то же время любой неосторожный поступок привел бы в действие пружину смерти.
И вдруг все увидели мужика. Он был в стельку пьян. Шел, качаясь, по руинам улицы и весело горланил во всю глотку: «Ландыши, ландыши, светла-а-ва ма-а-я п-п-пррриве-ет! Ландыши, ландыши – бе-е-елый букет!»
Асланбек думал, что кто-нибудь его подстрелит. Или он подорвется на мине. И тогда – все. Сразу грохнут орудия. У него даже в ушах начало звенеть от волнения. Но все смотрели на пьяного, смотрели в страшном напряжении…
А он себе шел и шел.
Асланбек краем глаза увидел, как Занди чуть дернул автомат. Ему хотелось убить. Но он почему-то не выстрелил.
Мужик мутным взглядом обвел «пустынную» улицу. И вдруг крикнул:
– Я к себе ДОМОЙ иду! Не смотрите на меня… так.
Через два дома он сел на груду бетона, бывшую когда-то порожками дома. И заплакал пьяными слезами.
Первый раз убил человека Асланбек только в горах, куда их перебросили после боев в городе. Они устроили засаду. В самом узком месте ущелья. Было известно, что здесь пройдет почти безоружная колонна обыкновенных «уазиков», груженая собаками, как называли они милицию. Каким образом это стало известно – неясно. Но говорили, что продал товарищей кто-то из своих. За такие вещи предателям выплачивали большую мзду.
Они упаковали в полотно дороги самодельную трубу, заглушенную и наполненную горючей смесью.
Ждали долго. Надвигались холода. Горы серели травой и пылью. Ветер гулял по склонам, заглядывал в щели их курток, продувал обернутые тряпками головы. Земля была холодной. Асланбек устал ждать. Хотя он и был закален, но на таком ветру не хочется ни о чем думать. Вокруг все тоже приуныли. Салман совершил намаз, на ледяном ветру утерев лицо и руки водой, и прочитал молитву. Асланбек с тоской подумал, что теперь придется делиться с другом драгоценными каплями.
Когда показалась колонна машин, сердце подскочило в груди Асланбека. Он мгновенно забыл о холоде. Он и сам не знал, почему оно так бешенно билось. В первом бою он не испытывал такого волнения. Какое-то томительное предчувствие сжало желудок. Хотелось проснуться в своей постели в родном ауле. И чтобы слышать, как мама печет лепешки… Но ему не удавалось… Он только слышал что-то похожее на «тик-так», идущее из самого нутра… Ветер резал глаза. С самого начала все пошло не так, как было задумано. Первая машина не подорвалась, не загородила проезд остальным. Начали обстрел. В первой машине вырубили сразу двоих. Но оставшиеся ловко вывалились из машины и открыли ответный огонь, прячась и увертываясь. Их обогнали три машины, шедшие следом. И оторвались, пыля дорогой. Но потом вернулись. Чтобы помочь своим. Отстреливающиеся кричали им, чтобы они уходили. И ругались матом.
Неожиданно Асланбеку обожгло левое плечо. Ранен. Боль была не больше, чем от отцовского хлыста. Но почему-то такая же обидная. Он прицелился и выстрелил. И еще. И еще. Каждый его выстрел уносил к праотцам одного гяура. Асланбек почувствовал бешенный азарт, как тогда, в детстве, когда он метал камни в диких собак, напавших на него. И шептал: «Собаки…» Вдруг издалека, словно из-под земли, он услышал приказ: «Отходим!» Но двинуться с места не мог. Он помнил, чему их учили: раненный ползет на боку. Остальные – способом «червяк». Но уйти не мог не из-за боли. Азарт держал его крепче. Он убивал и не мог остановиться. И как это когда-то он не мог перерезать барану горло? Просто смешно. Теперь отец должен быть им доволен. Еще один! Еще!
Асланбек не помнил, как отчаянно брыкался, когда Салман за ноги тянул его в укрытие. Потому что другу пришлось хорошенько заехать ему, чтобы прекратить это. Не помнил, как тот вливал ему в рот воду.
Оставшиеся в живых милиционеры скрылись на одной машине, бросив убитых.
Они не знали, что остался еще один боец. Он был ранен. Очнувшись, начал бешенно отстреливаться. Никак не удавалось его ни обойти, ни обхитрить. Стоял парень насмерть. Ему кричали: «Сдавайся! Молодец! Мы тебя не тронем! Отпустим к своим!» Теряя силы, он крикнул: «Хорошо!» И затих. К нему подошли двое из отряда Асланбека. Подпустив их, парень подорвался. Когда бросились на выручку, увидели, что эти двое мертвы.
– Вот собака! – процедил один из подошедших.
– Это не собака. Разве не видишь? Это гоблин.
На клочках куртки подорвавшегося парня были десантские нашивки.
Гоблины – так называли десантников боевики.
Когда Асланбек очнулся, ему что-то положили в рот.
– Тебе будет легче, – объяснили. – Жаль, шприцов нет.
И в самом деле через несколько минут боль ушла, и вместо свирепой злости снизошло умиротворение. Он смотрел на те же пустынные холодные горы – и видел теперь, что они прекрасны. Как когда-то в детстве. Вместо ледяного ветра его теперь овевал летний ветерок, ласкавший щеки. Тело было воздушно-легким, покоившимся на пуховой земле. Асланбек прислушался: откуда этот странный звук, похожий на тиканье часов? Но страх еще не мог вползти в его душу – слишком ярким и нежным, счастливым и необычайным был пока мир. Он знал: даже если бы он сейчас смотрел в глухую стену, она казалась бы ему прекрасной, и он был бы все равно счастлив. Вот только тяжесть в плече. Его покалывает, как-будто отлежал руку.
Бывает же такое – ему вдруг почудилось, что он уже видел то, что сейчас с ним происходит. Может, это было во сне? Или он предвидел все? Как лежит сейчас, как ветер тикает в горах…
– Салман, ты слышишь… словно «тик-так… тик-так»…?
Друг отрицательно помотал головой.
– Это наркотик, – сказал он.
Асланбеку хотелось открыть глаза, хотя они были открыты. А если открыть их пошире – увидит он тогда что-нибудь еще?
И он увидел. Высокая, резная, дубовая дверь. Тяжелые шторы. Он лежит. Полутьма. Тусклый оранжевый свет падает откуда-то сзади… Из угла, от какого-то ящика слышится «тик-так». И вдруг скрипучие створки двери распахиваются… А там – ничего. Небо, солнце и головокружительная высота распахнутого трапа летящего самолета. И смертельная слабость страха в ногах.
– Ты куда?!!! – его кто-то схватил за рукав. Это был парень из их отряда.
Асланбек взвыл от боли. И сразу понял, что стоит у обрыва горы и смотрит вниз.
Прибежал Салман.
– Пойдем, ляжем, – уговаривая, он тянул друга прочь от пропасти.
Асланбек почувствовал, что срывается с самолета…
Он упал на руки друга без сознания.
Асланбек поправился не сразу. Но от наркотиков всегда отказывался.
Бывали страшные моменты, когда людей можно было поднять в атаку только дозой.
Они долго держали оборону одного аула. Их укрытия были сделаны очень надежно – в несколько накатов бревен. К тому же они не возвышались над землей и были тщательно замаскированы. Каждая сакля стала крепостью с бетонными подвалами. Но, несмотря ни на что, у некоторых нервы не выдерживали обстрелов и ежеминутной опасности смерти. Они просто вставали в полный рост. И быстро получали пулю милосердия.
Салман стал молиться еще чаще, чем обычно. Бормотал что-то в нос даже тогда, когда стрелял. Асланбек знал, что только вера поддерживает его. Так же, как некоторых поддерживает доза.
А потом они выходили из плотного кольца окружения. Было две возможности – либо прорываться боем, теряя много людей, либо использовать хитрости – но сколько так можно вывести? В конце концов их командир остановился на первом варианте. Их с Салманом разделили – впервые с их детского знакомства в бою с дикими собаками. Командир чувствовал, что Асланбек недолюбливает его. Салман же смотрел ему в рот. Салмана он взял с собой. Как и других самых верных людей. Это был приказ. Остальные должны были их прикрывать, а потом разделиться на отряды и прорываться самостоятельно. Одним словом, выбирайся кто как может.
Если бы во главе отряда не тащили ценного заложника, еще неизвестно, удалось ли бы отряду командира выйти из окружения. Но, как только заложника отпустили, отряд словно растворился в буковом лесу. Дома каждое дерево – щит. И каждый куст – крыша.
Прикрывая уходящий отряд, Асланбек старался думать, что защищает единственного друга, а не спасает жизнь имама-командира.
Оставшиеся понимали, что не сегодня-завтра за них возьмутся, пойдут на штурм аула. Об этом говорили и кое-какие штрихи в поведении осаждающих. Все понимали – пощады не будет. Справиться с ними теперь куда проще.
С наступлением темноты несколько мелких групп попытались уйти трудными горными тропками, начинавшимися у самого аула. Асланбек прекрасно лазил, но с ними не пошел. У Асланбека неожиданно созрел свой план спасения. Сделал он правильно, потому что другой путь давно был просчитан врагами. Горцев ждала засада. Несколько человек прорвались, остальные были убиты.
Серело рассветное небо. Жители попрятались в подвалы. Стоны, молитвы, проклятия, детский плач. Они лучше всех понимали, что ждет их не позже, чем через час.
Десятилетний мальчик гнал уцелевшее стадо подальше. Его пропустили. Мальчишка прекрасно знал, как заминировано поле вокруг аула. И старательно продвигался вперед. Минирование было очень надежным, двухэтажным. Найдут мину – разминируют. Но подорвутся все равно, потому что под верхней миной – еще одна… Но не только он знал, как идти через мины.
Это знала одна овца в его стаде. Она была не совсем обычная. Это был Асланбек.
Прошло немало дней, пока измученный Асланбек, питавшийся буквально подножным кормом, наконец догнал ушедший далеко отряд.
Салман встретил его восторженно, обнял. Остальные тоже радовались его спасению. Даже угрюмый Занди буркнул ему что-то приветственное, что было совсем на него непохоже.
…И вдруг Асланбек «увидел» Занди лежащим на дне ущелья. И сразу же вслед за этим «оказался» на месте лежащего Занди и смотрел теперь вверх. Там стояли его товарищи и совещались, как им теперь достать тело друга…
Спустя год, когда будет заключено большое перемирие, которое будет означать не мир и не войну, Занди покончит с собой, бросившись в ущелье. То ли станет невозможным убивать, то ли наконец увидит мертвым то лицо, которое ищет?
Когда у истощенного отряда, вырвавшегося из окружения, был привал, двое друзей сидели немного в сторонке от остальных. И вдруг Салман сказал:
– Мы с тобой уйдем из отряда.
Асланбек удивился и молчал, ожидая объяснений.
– Я наконец поговорил с командиром, – продолжал Салман.
– А-а-а…
– Набрался его мудрости…. Он даже Коран не читал. Он не имам! Я не знаю, кто его им сделал… Зато вот смотри, что он мне дал.
Салман протянул другу книгу.
– Фа-в-зан, – прочитал по слогам Асланбек.
– «Книга единобожия». Ваххабитская, – объяснил Салман. – Примитив. Только для тех, кто не читал ничего больше. Я готов умереть, но не надо считать меня тупицей!
– Понятно… А почему уходим-то?
Салман посмотрел на друга свирепо.
– Вот потому и уходим!
– А куда?
– В шахиды. Ты со мной?
Большой ГОРОД ошеломил Асланбека. Шум. Машины, машины, машины… Суетливые богато одетые люди, никогда не смотрящие в глаза встречным… Асланбеку иногда казалось, что вот так идя по улице он однажды встретит самого себя – так много здесь было людей. И еще ему так казалось потому, что все чаще и чаще какой-нибудь дом, кусочек асфальта, грохот трамвая заставляли колотиться его сердце – таким знакомым это казалось, уже виденным однажды. Он ловил себя на мысли, что знает: за этим поворотом улицы будет красная церковь, или булочная, или снова развилка…
Салман откровенно не понимал, почему Асланбек мог часами ходить по улицам. Утверждал, что это ненужный риск. Но каждый день Асланбек снова уходил. Их с Салманом красиво приодели. В карманах были документы. В полном порядке.
В Большой ГОРОД они ехали на нескольких машинах. Их меняли четыре-пять раз. Но это была не их забота. Наконец, в каком-то городишке, не доезжая Большого ГОРОДА, их пересадили в обыкновенный рейсовый автобус. Он без труда преодолел пост. На него и не смотрели. Останавливали машины с чужими номерами. А в этом автобусе люди ехали на работу.
Однажды Салман просто встал перед дверью, не выпуская друга.
– Давай поговорим, – сказал.
Они сели. Помолчали, как когда-то в детстве. Асланбек закрыл глаза и представил, что они сидят на его любимом склоне. Вокруг горы… «Как там мама?» Он открыл глаза.
– Да, мы не дома, – прочел его мысли Салман. – Не понимаю, что тебе тут-то нравится? Вонючий ГОРОД. Ты хоть понимаешь, что из-за всех этих неверных, нечистых, на которых ты глазеешь, наши умирают?! Ты понимаешь?!!!
– А мне везде нравится, – спокойно сказал Асланбек.
И пошел одеваться. Салман бросился за ним. Так и шли они по улицам. Рядом и молча. Вдруг Салман остановил Асланбека. Они стояли напротив богатой витрины французской моды. Стекла были высоки и прозрачны, как ручей в горах.
– Посмотри на себя. Разве ты похож на них?!
Асланбек взглянул. Он не привык смотреться в зеркало. От детской чистоты и округлости черт ничего не осталось. Крупный нос расширялся к ноздрям. Выступающие скулы окружали диковатые, смотрящие исподлобья волчьи глаза. Только губы остались большими, полными. Светлые волосы, так странно оттеняющие черноту глаз, коротко острижены. Борода и усы все никак не могли пробиться на шестнадцатилетнем лице.
Асланбек смотрел в глаза отражения и не узнавал в себе того мальчишку, который плакал от жалости к зарезанной овце, лежа на склоне…
И вдруг мороз пробежал по спине Асланбека. Из-за спины выглядывало лицо мужчины. В то же время он точно знал, что там никого нет. Но все равно оглянулся. Они с Салманом стояли напротив витрины одни.
– Что? – Салман тоже оглянулся.
– Ничего, – Асланбек снова посмотрел в стекло и увидел в нем отражение мужчины. Лицо его было каким-то серым и настолько стандартным, что именно это и казалось в нем странным.
«Похож на тех детей с картинки», – мелькнуло в голове Асланбека. Взгляд блеклых глаз тоже был холодным и с дичинкой, волчьим, как и у Асланбека. Но посторонний человек, не заметив волчьего взгляда, лишь сказал бы, что на лице незнакомца застыло выражение печального Пьеро.
Лицо разглядывало его, Асланбека, с таким же любопытством, как и он – его. И вдруг Асланбек увидел что-то общее у них обоих в глазах. «А мы похожи», – подумал он.
Вдруг ужас, как бывает только в самых кошмарных снах, охватил его:
– Это Я!
– Конечно, ты! – рассмеялся Салман.
Асланбек бросился бежать. Друг нагнал его.
– Что с тобой? – спросил он.
Асланбек, тяжело дыша от волнения, сел на бордюр лицом к дороге, по которой устремлялись вдаль богатые машины с равнодушными хозяевами внутри.
– Я вот думаю, – сказал он. – Сколько я должен убить, чтобы смыть кровь отца и брата? Уже достаточно или еще нет?
– Спроси об этом своего отца, – сказал Салман.
Асланбек закрыл лицо руками и представил:
– Их аул… горы… он возвращается, гоня стадо домой… сил совсем нет… темнеет в глазах… Шамиль стоит над ним, умирающим от жажды, и считает овец…
– Он требует моей смерти, – наконец сказал он.
– Аллах акбар. Старших надо уважать. Так умрем! – глаза Салмана смотрели на Асланбека с воодушевлением, которого тот совсем не чувствовал…
Асланбек знал, что их в ГОРОДЕ много, но никогда не видел больше пяти человек, включая их с Салманом, одновременно.
Готовилось нечто важное.
Во-первых, к ним несколько раз приходил мулла и читал из Корана. Он дал им фетву – благословение и отпущение всех грехов.
Во-вторых, по карте им объяснили, как будет проходить операция. Точнее, целый каскад операций. Все участвующие должны быть готовы умереть за веру. Им объяснили, что они идут на смерть.
Асланбек эти последние дни жил словно в тумане. Из головы не выходило то лицо в витрине. Больше всего на свете ему бы хотелось еще раз увидеть горы.
«Отец! Ты отобрал у меня детство. Всю юность я воевал. Теперь ты требуешь моей смерти! Зачем? Я же много убил! Я не хочу умирать!»
Салман же напротив, казалось, никогда не был так счастлив. Он весь светился изнутри. В глазах не было блеска, но Асланбек видел – только теперь он дышит полной грудью. И вспомнил, что это же ощущение – полноты жизни – сам испытывает лишь тогда, когда видит новые места и новые лица. Новые города – пусть даже руины, новые лица – пусть даже неверных.
– Ты боишься смерти? – спросил Салман друга, видя его подавленное состояние.
– Нет.
– Тогда почему я не вижу твоего счастья?
– Я еще не видел сакли высотой с гору…
– Разве в этом счастье?! Помнишь, ты рассказывал мне, как отец оставил тебя в горах без воды?… Преодолеть себя – это и значит быть счастливым. Вот так хорошо мне сейчас. Близится мой праздник! Я понял, для чего родился!
– Салман… Не надо…
– Ты думаешь, я не боюсь? Я боюсь! Но я счастлив… Я сам попросил. Я подорвусь первым. До основной операции.
Веселый ряженный клоун выдавал каждому ребенку у выхода из красно-желтой закусочной по желтому шарику.
Внутри больших стекол люди жевали, болтали, стояли у стойки, забирая еду.
Поздняя весна разнеживающим теплом пробивала стекла, делая обстановку внутри еще более неспешной и ленивой.
Никто из этих сытых благополучных овец и подумать не мог, что волчьи глаза уже смотрят на них…
…Салман весь был обвязан взрывчаткой. Асланбек находился в группе обеспечения. Он и еще один снайпер должны были прикрыть проход Салмана в закусочную.
Асланбек ничего не видел вокруг себя, кроме спины друга. И вдруг бросился, догнал, нарушив все правила, схватил, начал трясти:
– Салман! Салман! Не надо!!!
Тот его оттолкнул:
– Не стой между мной и Аллахом!
На них стали оглядываться прохожие.
Снайпер из группы прикрытия взял Асланбека на мушку.
– Ты ничего не понимаешь! – почти кричал Салман. – Может, тебе и дано… слышать…. Но ты глупый!!! Ты не дорос до меня!!! Я хочу слиться с Аллахом!!!
Своей мольбой Асланбек в последний раз помог другу. Помог сделать последний шаг.
Салман оттолкнул его. Быстро вбежал в закусочную. В последнюю секунду перед тем, как выдернуть чеку, Салман замер. Он хотел убежать. Мощный инстинкт подавил разум. Но борьба жизни была недолгой.
Посетители закусочной в панике повскакали с мест. Кто-то завизжал. Они все успели понять, что их ждет.
По лицу Асланбека катились огромные слезы. Он стоял, не шелохнувшись.
Раздался взрыв. Он ослепил Асланбека. Он не видел, как разлетались огромные стекла и камни. Он видел другие камни – которые летели в собак, напавших на него на склоне… Кидал их маленький отчаяно храбрый Салман. Асланбек не слышал, как кричали люди. Он слышал только слова друга: «Не стой между мной и Аллахом!»
Очнулся в подъезде соседнего дома. Над ним стоял его товарищ по группе прикрытия.
– Я ничего не скажу, – сказал он. – Вы из одного аула?
– Дотах…
Асланбек прикрыл глаза. Поднялся. Спрятались в квартире этого же подъезда, которая была заранее снята и из которой снайпер наблюдал за происходящим. Едва успели закрыть дверь, как на лестнице послышались тяжелые шаги милиции. Прочесывали всю близлежащую территорию.
– Ты должен это видеть, – сказал снайпер Асланбеку.
Тот подошел к окну. Осторожно выглянул. Крик, паника стояли невообразимые. Уже собралась толпа зевак. Они были похожи на перепуганное стадо. Их разгоняла милиция.
По асфальту веревочкой вилась темно-красная струйка.
– Как бараны, – сказал Асланбек.
Он вдруг увидел себя маленьким. Курбан-байрам. Барану режут горло. Такая же струйка течет в пыли.
– Твой дотах на небесах, – сказал снайпер.
Простой мужской обычай горца – умирать рано.
Ему дали в руки билет. И сказали, что он должен пойти в этот театр, чтобы изучить воочию все ходы и выходы.
Он шел в толпе. Веселые праздные люди.
«Стадо овец», – с ненавистью думал Асланбек. Он один волк среди них. Но никто об этом не знает. Сознание этой тайны словно возвышало его, делало могущественным и сильным. «Никто не знает, зачем он здесь…»
Но когда на сцену вышли артисты, он забыл обо всем на свете. Эти люди жили здесь, при всех. Он то краснел, то тяжело дышал. Они так запросто выдавали все свои самые сокровенные чувства! А все это партерное стадо смотрело во все глаза, не отрываясь. Срам какой-то! Временами Асланбек просто не знал, куда ему девать глаза. Он забыл, что должен выйти и все внимательно обследовать. Жизнь на сцене пригвоздила его к креслу. Ему было стыдно за них, но оторваться и уйти он не мог. Когда же стало ясно, что главная героиня идет прямо в лапы к злодею, не подозревая о том, что он за человек, Асланбек не выдержал. Он вскочил и на весь зал крикнул ей:
– Не ходи! Он мразь!
В зале послышались смешки. Кто-то откровенно захохотал. И все смотрели на него. Героиня же, словно не слыша предупреждения, продолжала в том же духе. Асланбек сел.
Взрывчатка туго охватывает пояс. Она не тяжелая, но ощущается, как камень на шее.
В театр они зашли спокойно. У входа дремала бабушка-билетерша. Гулкие пустынные коридоры отразили их поступь. Асланбек шел и думал:
«Вход. Выхода уже не будет. Ступеньки. По ним я уже никогда не спущусь. Каждый мой шаг – уже последний. И обратно по этому коридору не пройдусь.»
Их людей было много. Асланбек шел замыкающим. Он разбудил билетершу.
– Шла бы ты, мать, домой. Ночь уже, – соврал он.
Бабуля встрепенулась. Непонимающими глазами проводила исчезающий хвост колонны одинаково одетых мужчин. И засобиралась домой.
Они прошли мимо огромных зеркал, в которые совсем недавно смотрелись, прихорашиваясь, завзятые театралки. Но Асланбек не смотрел в сторону волшебного стекла – боялся, что вновь увидит вместо своего лица серое лицо незнакомца.
И еще, как когда-то, когда они ждали колонну машин в горах, он услышал в мозгу леденящее тиканье. Ладно бы еще, взрывчатка была поставлена на таймер. Так нет.
«Интересно, кто сегодня живет на сцене? Я уже не увижу.»
А потом с ним стали происходить странные вещи. Провалы в памяти. Он помнил коридор, фойе перед заветной дверью, за которой слышались взрывы смеха, аплодисменты и музыка. Но как входил в эту дверь – не видел. Он знал точно – так страшно ему еще никогда в жизни не было. Сердце тяжелым молотом билось где-то в затылке. В глазах темнело. Ему казалось: еще чуть-чуть – и он умрет безо всякой взрывчатки. Так кровь давила в затылок.
Дальше помнил себя уже внутри. Оцепенение, потом ужас на лицах. Их автоматы. Приказы. Кто-то вжался в кресло, кто-то пригнулся, стремясь спрятаться за чужие спины.
Сбившееся в кучу стадо.
Женщины голосили. Одна в панике пыталась убежать. Ее застрелили. Асланбек подумал, что точно так же они вставали в полный рост, чтобы их убили. Когда не выдерживали нервы.
Кровь. Бараны. Асланбек вспомнил свое стадо. Курбан-байрам. Чем эта женщина отличается от того барана? Ничем. Он смотрел на нее. Ему не было ни жалко, ни противно, как в детстве. Он – волк. Волк задирает овец. В этом его предназначение.
Потом был опять провал. Вновь увидел себя в какой-то небольшой комнате. Сразу двое его товарищей вводили себе наркотик. Асланбек услышал выстрелы. Здание обстреливали. Потом грохот. Очевидно, упало что-то массивное. Он вышел из комнаты и пошел по коридорам. Многие стекла были выбиты, и летний ветерок приятно освежал его. Осторожно выглянул. Они в кольце… Пожал плечами: «Что ж, мы здесь как раз ради того, чтобы вы там стояли…»
Проклятое тиканье так и лезло в уши. Он просто не знал, как от него избавиться. Асланбек не понимал, как это могло быть, но он видел себя как бы сверху: маленькой точкой в четырехмерном прозрачном макете большого здания… Компьютерная картинка кружится на экране, поворачивается… Он в капкане… Он в ловушке… Куда ни пойди – выхода нет.
Снова провал. Вот он смотрит с самого верхнего этажа. Отсюда не уйти. Единственный путь – в небеса. Тик-так, тик-так…
Стадо обреченных овец воет в партере. Он стоит и ждет. Чего ждет? Еще минута, еще… Провал.
…. Он в каком-то богатом доме. Ничего подобного он в жизни не видел. Мраморная лестница. Роскошь неброского удобства. Теплый пол. Ланьи глаза какой-то девушки. Может, он уже подорвался? И теперь гурии ухаживают за ним? Он смотрит на нее и только по жестам понимает, что она предлагает ему напитки. Он пересохшими от волнения губами отказывается. Поднимается по лестнице. Его обнимает какой-то парень. Его ровестник. Усаживает на что-то обволакивающе мягкое. И начинает, смеясь, что-то рассказывать. К своему удивлению, Асланбек понимает, о чем речь. Словно он все знает о жизни этого симпатичного холеного парня.
– Знаешь, я хотел бы кое-чем поделиться с тобой, – говорит парень. – Эта политика – такая грязь. Деньги, деньги… Каждая жизнь сколько-то стоит… Только у каждого – по-разному…
– Жизнь ничего не стоит, – возразил Асланбек.
– Шутишь… Я тебе могу назвать конкретные суммы.
В комнату вошел папа холеного парня. Асланбек похолодел. ЭТО ЛИЦО ОН ВИДЕЛ В ВИТРИНЕ ЗА СВОЕЙ СПИНОЙ. Безликая серая маска. Папа парня безразлично-вежливо кивнул ему. И ушел. Парень, не замечая состояния Асланбека, продолжал:
– Так что война, которая тебя так интересует, никогда не кончится. Тут большая политика. Вот слушай, В ЧЕМ ТУТ ДЕЛО…
Тик-так, тик-так… Асланбек бежал, тяжело дыша. Снова тупик. Снова автоматы, направленные на него, прямо на него, в самое сердце… Асланбек часто думал, что же понял тогда Салман, когда они вместе смотрели на зеленый флаг с оскалившимся волком над уезжающим «Мерседесом»? Он сам тогда понял, что его ждет смерть… Салман же был счастлив.
Перепуганные люди. Сжавшиеся, безропотные овцы. Асланбек смотрел на них, и смутная догадка начинала брезжить на дне сознания. Все, что они хотят – выйти отсюда. Все, что хочет он – тоже выйти. Они должны были отсмеяться, отаплодировать и разойтись по своим теплым хлевам. А завтра новые овечки-театралки вертелись бы перед большими зеркалами в главном фойе. И вдруг он ПОНЯЛ.
Он – не волк. Он – такая же овца, как и все эти нечистые. Только он сам выбрал свою судьбу, а они хотели развлечься… В конечном счете, он-то развлекся. Но спектакль затянулся. Он – маленький герой третьего плана в гигантской пьесе ужасов. Скоро его кровь сольется с кровью других баранов. Его обманули. Неужели все это зря?! Отец, Салман… «Дада! Я не хочу умирать!» Тик-так…
Асланбек вспомнил свой трюк с овцами. Как вышел из окружения. Все, что надо – прикинуться овцой. Тогда спасешься. Он пошел по рядам. Люди шарахались от него, провожая его автомат косыми взглядами. Они старались еще больше вжаться в кресло, стать как можно незаметнее. И старались не смотреть ему в глаза. Он же, напротив, вглядывался в каждое лицо. Нашел! Асланбек показал автоматом, чтобы сидящий парень встал. Вздох ужаса прошелестел рядом. Молодой человек повиновался. Он был чуть старше Асланбека, но похож на него ростом и даже лицом. Асланбек вывел его в коридор.
Освободившееся место сиротливо бардовело бархатом. «Вот оно, началось», – думал каждый сидящий, провожая взглядом конвоируемого под дулом автомата молодого человека. И все ждали выстрела.
В это время Асланбек уже натягивал чужой пиджак. А молодой человек – его защитную спецовку. Он не хотел одевать, но Асланбек его заставил.
И вдруг он услышал из-за дверей крики своих. Что-то происходило. В глазах потемнело. Дыхание остановилось где-то высоко в горле. Может ли быть что-нибудь хуже этой минуты? Тик-так… Последние секунды. «Конец». Дрожащие пальцы схватили чеку… Выхода нет. Вот бы унестись сейчас в небо на быстром самолете…
…Асланбек никак не мог открыть сонные глаза. Уши закладывало. Поэтому все звуки казались принесенными ветром издалека. Но главный звук – высокий, свистящий. Когда же он его слышал? В детстве, в горах. Асланбек сглотнул. Стало немного легче. Кресла, кресла, кресла… И чьи-то затылки в три ряда. Что это? Он огляделся. Рядом справа сидела пожилая холеная дама. Она тоже посмотрела на него. Очень высокомерно. И отвернулась. Карманного размера собачка, дрожащая на ее руках, с любопытством к нему принюхивалась. Слева было овальное окошечко. Он выглянул. Кровь моментально ударила в затылок. Такой высоты нет в горах. Асланбек вспомнил, что уже видел такую высь – в наркотическом бреду после ранения, когда он чуть не прыгнул с горы…
Далеко внизу было солнце. Под ним – перистые облака. Закругленный лик Земли. В невообразимой дали внизу – сплошная синева.
– Что это? – спросил он высокомерную даму.
– Оушн. Этлэнтик оушн, – был ее ответ.
Асланбек вспомнил свое последнее желание – улететь на самолете. Он понял: Аллах выполняет желания своих погибших детей.
«Интересно, а эта пожилая дама – кто она? Не может быть, чтобы она верила в Аллаха. Хотя, кто знает?»
Асланбек ощупал себя. Спецовки не было. Чужой пиджак. «Ах, да», – вспомнил он. Отцовский базалай, тот самый, которым он так и не смог зарезать ни одну овцу, он забыл в спецовке. В карманах были документы.
«Новофастовский Олег Витальевич», – прочел он пропуск в Останкино. «Журналист».
Вгляделся в фотографию очень похожего на него парня.
Там же был паспорт и авиабилет. На нем иностранными буквами было что-то написано. Но Асланбек ничего не понял. Хотел было спросить пожилую даму, но передумал: «Она противная. Снова скажет какую-нибудь тарабарщину.»
К ним приблизилась девушка. Юная и стройная. Затянутая в синиий узкий пиджак и короткую синюю юбку. Она поставила перед Асланбеком разные вкусные яства и напитки. Только почему она не была нагая? Вот этого Асланбек не понимал. Если Аллах исполнил его последнее желание и ему предстоит теперь ВЕЧНО лететь так, его должны обслуживать нагие гурии! Юная красавица улыбнулась ему. Ему показалась, что она так улыбнулась только ему. Интимно и ласково. И еще она чем-то напомнила ему Кусаму. Черные брови и игривые глаза.
Подумать только: ВЕЧНО лететь в небе на сверкающем белом самолете!
Вдруг Асланбек понял, что происходит что-то неладное. «Тик-так…» – застучало противно в мозгу.
Он уже привык, что для него это – верный признак надвигающейся опасности, кошмара.
В следующее мгновение он уже видел синюю гурию в руках какого-то араба. Он схватил ее поперек нежной шеи и приставил к виску пистолет. Короткая юбка задралась до немыслимых высот.
– Азрак мудифа назафа даман! – выкрикнул террорист.
– Сэриэ!!! Квикли! Вит-вит!
Он дернул ее и потащил в сторону кабины пилотов.
Асланбек полз по проходу. Способом «червяк», сжимая пластиковый нож и кожаный ремень в руках. Ему удалось приблизиться незаметно. Ловкий бросок – и ремень обвил ногу террориста. И сразу рывок – араб упал.
Синяя гурия с криком бросилась прочь.
Араб даже не выстрелил. Асланбек как кошка прыгнул на него. Еще секунда – и пистолет принадлежал ему. Араб ругался по-английски и по-своему:
– Фак ю, фак! Рахыс мутэсиха эджнаби!
«Пристегните ремни!» – высветилось на табло. Асланбек затягивал ремень вокруг запястья террориста. Тот выл и ругался. И вдруг Асланбек услышал аплодисменты. Перевернул араба. Рванул молнию куртки. Так он и думал! Пояс взрывчатки.
Араб что-то зло шипел, пока он отстегивал его. Тихо-тихо, аккуратно. Что-что, а уроки по минированию и изготовлению бомб Асланбек слушал очень внимательно. Вынул детонатор. Показал арабу. Тот отвернулся.
Асланбек шел по проходу. Пассажиры смотрели на него во все глаза. И хлопали. Пистолет араба приятно тяжелел на поясе. Неужели он будет воевать ВЕЧНО, даже здесь? Высокомерная пожилая дама поспешно, как девочка, вскочила перед ним. Он сел. Выглянул в иллюминатор.
Синь кончалась послушной, тихой кромкой. Высоченная гора в виде женщины с поднятым к небу мороженным смотрела в сторону океана. Лес гор-домов.
«Небоскребы!» – вдруг вспомнил Асланбек странное словечко. «Это небоскребы!»
Он вздохнул. «Наконец-то!» Он всегда знал, что увидит-таки их. Уши снова заложило. Высокий свист.
Самолет лег на курс в поворот. Тик-так… Небоскребы наклонились…
Тик-так… ОН открыл глаза. Где ОН? Оранжевый свет падает откуда-то сзади. Повернулся. Ночник. ОН лежит в широкой мягкой постели. Тик-так… Огромные старинные часы.
И тишина…
Резная высокая дверь. Ее ОН тоже уже видел. Перед тем, как прыгнуть с самолета… Зеркало. Стол красного дерева. На нем телефон, какие-то бумаги… Другой телефон рядом, у изголовья. Где базалай? Ощупал себя. КТО ОН?
Рывком сдернул пижамные штаны. Слава Богу! ОН не обрезан. Главное – с этим инструментом все в порядке… Боже… Какой кошмар…
ОН сел на кровати. И вспомнил, КТО ОН.
Неужели это не ОН лежал под артобстрелом, не ел и не пил три дня в детстве, не ОН не мог зарезать овцу, но смог убить столько людей?!!! Неужели кровавый шахид – не ОН?!!! Какое облегчение!
Но как же Аллах? Он накажет его. Непременно накажет. За отступничество.
– Фу-ты! Что я несу!!! – разжал слипшиеся со сна губы.
«Но тогда откуда все эти словечки: дотах, чурек, базалай, имена эти?!»
Встал. Налил из старинного графина воды. Говорят, этот кусок стекла принадлежал еще САМОМУ.
Выпил. И вся ЕГО жизнь со всеми ЕГО проблемами сразу навалилась на него. Потому что ОН все вспомнил. Главная головная боль – что он должен сделать сегодня. Вот и снятся кошмары!
Взглянул на себя в зеркало. И похолодел. Это серое блеклое лицо! То самое! Печальное лицо Пьеро.
«Тьфу! Это же я. Это я себя видел в витрине из-за спины этого… шахида! Тьфу-тьфу-тьфу! Интересно, к чему снится видеть себя в зеркале? К болезни? Тьфу-тьфу-тьфу…»
Посмотрел на часы. Четыре утра. Самое время поработать. Взглянул на бумаги. Не хочется ему работать.
На столе поверх бумаг лежит книга: «Жизнь Шамиля». «Начитался перед сном! Вот тебе и базалай. А небоскребы – это к тому, что в Америку скоро лететь. У них там тоже бардак… Что ему будет за этот приказ? Могут ли убить? Вот это будет резонанс! Террористы. Ха! Сейчас самое время…»
Снова лег в постель, с наслаждением потянулся. Снял трубку телефона. Набрал номер. И сделал то, что должен был сегодня сделать. ОН сказал:
– Сравняйте эти горы с равниной.
Как и предсказывал вок стаг Рашид.
«Вок стаг Рашид?!!! Боже… Нет!»
Он вздрогнул всем телом, как от отцовского хлыста, вскочил, обхватил голову руками.
– Мама… Нана! Там же мама…
[1] Азрак мудифа назафа даман (араб.) – синяя стюардесса умрет.
[1] Сэриэ (араб.) – быстро.
[1] Квикли (анг.) – быстро.
[1] Вит-вит (фр.) – быстро-быстро.
[2] Рахыс мутэсиха эджнаби (араб.) – дешевый грязный иноземец.
[2] Нана – мама.
[2] Дада – отец.
[2] Вок стаг – уважаемый старик.
[2] Дотах – друг.