Его мечта родилась очень давно, в детстве, когда он еще был не Павлом Иннокентьевичем, а попросту Пашкой. С тех самых пор она горела для него путеводной звездой всей его жизни. Он добивался ее исполнения всеми мыслимыми и немыслимыми способами, продираясь сквозь насмешки, неверие родных, зависть знакомых, презрение «золотых» мальчиков, его сверстников, сквозь все… Жертвуя покоем, близостью лучших друзей, любовью, наконец, собственной совестью…
Он мечтал не о покорении северного полюса, о космосе или о подвигах, как все нормальные советские мальчишки…
Дело в том, что в двенадцать лет от роду он понял, что он парижанин… Да-да, именно так. Неважно, что родился он в деревушке под Архангельском, а жил с родителями в Ленинграде.
Однажды отец пришел домой весь какой-то невероятно возбужденный, нервный и сияющий. Поставил в коридоре портфель. Мать Пашки вышла навстречу: руки в бока, по привычке. Как он ее дразнил: «руки сахарницей».
– Ну, молока купил?
– В Париж поедем!
Потом были дни радостного ожидания, которые сменились черным маминым разочарованием: ее не отпускали с работы.
– Они завидуют! – все твердила она.
Так неделя рая досталась Пашке…
Потом, всю жизнь, он помнил ее почти поминутно, скрупулезно восстанавливая в памяти малейшие детали, виды улиц, какой-то особый запах воздуха. Волшебством были пронизаны древние, охровые стены Лувра, гравий Люксембургского сада, фонтаны Версаля, интонации чудесной французской речи, в которую влюбился раз и навсегда… Ему точно помнилось, что даже солнце там светит иначе, не так, как дома. Оно мягкое, как голос Эдит Пиаф. Они выехали в конце марта, Ленинград провожал их студеным ветром и морозом минус пятнадцать. В Париже на деревьях распускались огромные, с мужской кулак, розовые цветы. Платаны, эти «бесстыдницы», сторожили покой и давали тень бесчисленным кафешкам, в своей неуемной гостеприимности выставившим столики прямо на улицу… Вот так идешь по мощеной улице, просто идешь – и садишься за столик. А запах парижских круассанов по утрам! Сколько раз потом Пашка просыпался дома, разбуженный его воспоминанием. Оказывалось, что мама снова затеяла пирог. Настоящий круассан маленький и такой мягкий, что проглатывается сразу, оставляя легкий привкус ванили. С чем его сравнить? Разве что с ласковым поцелуем. Пашка рассматривал крошечные балкончики, все заставленные яркими цветами, увитые вечным плющом. Ну, почему дома такая ужасная серость? Коробки домов, похожие друг на друга, как капли воды, неуютные и сиротские. Причем историческая часть Ленинграда с этой самой поездки казалась ему лишь бледным слепком Версаля… Каким-то пригородом… А домишки в родной деревне, куда ездили летом? Ужас древнего убожества: покосившиеся серые избенки, внутри полные смрада застарелых запахов, вещей, будто приросших к своим местам и скуки, скуки, скуки…
Роскошь королевских покоев в каждой детали – произведение искусства. Неужели вот на этом почти детском по размеру троне в мелких королевских лилиях – восседал Наполеон? А эта крошечная кровать, вся в золоте и в гобеленах, под высоченным пологом, и вправду, – Анны Австрийской? Иногда, когда шел по улицам, в каком-то повороте узнавал описание Дюма. Здесь бережно относились ко всему, что можно было сохранить из старины, потому что дома доставались по наследству, а не в соответствии с распределением и очередью в Исполкоме… Решетки на старинном, полукруглом окне, дверь, вросшая от времени в землю, ниже мостовой, старинный дух, витающий рядом… Казалось, из-за поворота, позвякивая шпорами, сейчас выйдут его обожаемые мушкетеры: тщеславный Портос, аристократичный Атос, изысканный красавчик, любимчик дам Арамис и отчаянный Д`Артаньян. Это было так легко представить!
Больше всего его восхитили парижские дворики. Обычно они запирались. Ключ от них имели только жильцы. Но сквозь витой ажур металла можно было увидеть тихий уют цветочных клумб, горшков, едва заметных из зелени окон: будто особый мир, отгороженный от суеты улиц. Таких дворов у нас не бывает, даже если они устроены так же – подобно колодцам. Потому что в них сквозит все та же ущербная неудовлетворенность чужого жилья… Как одежда с чужого плеча. Когда вернулся, умный мальчишка понял, что это относится не только к домам. Ко всей стране в целом и к каждой детали жизни в отдельности. Потому что все в советской стране у каждого, кто живет в ней – чужое. Не доставшееся от предков, а отобранное и присвоенное. С этого момента вся незыблемая пропаганда счастливого детства, вколачиваемая в мозг с детского сада – пошла для него прахом.
Творение Эйфеля, или, как он ее назвал, Эльфовая башня, оказалась вовсе не тем, что он ожидал увидеть. Взять хотя бы пропорции. Если смотреть на нее снизу, стоя под ней – это огромный высоченный ажурный свод. Лифты – в каждой опоре, движутся по наклонной. Привычные очертания башня имеет лишь с очень и очень далекого расстояния.
Поминутно помнил Пашка, как лазил на лестницу Квазимодо в Notre-Dame. Шел дождь. Такой легкий и теплый, какой у нас бывает только летом. Он стоял без зонта в очереди, чтобы попасть наверх. Отец отказался от этой затеи, спрятавшись в соборе. Но Пашка всегда был «упертый», как звала его мама, с пеленок. Конечно, зонт они не взяли, дома-то – снега… Перед ним стояла влюбленная пара, как он понял по разговору – испанцы или португальцы. Оглянувшись, девушка улыбнулась ему. Улыбнулась! Одно это вывело его из равновесия. А потом отдала свой зонт… Этот немыслимый по советским меркам поступок будто переродил его. Все его отношение к собственности. Ему хорошо помнилось, как играли во дворе: своих игрушек никому не давать! Или на обмен, на время. А вместе с тем это оказывается так просто: помочь другому человеку… чужому человеку.
Лестница в Notre-Dame была шириной сантиметров восемьдесят. Да еще и витая. С железными ржавыми перилами, об которые он выпачкался. Пашка недоумевал: каким образом на ней все расходятся? Да еще умудряются улыбаться друг другу с неизменным «Excusez-moi».
Наверху вымокшие уставшие европейцы жались к стенам. Они не понимали, зачем сюда забрались… Зато Пашка не терялся: потрогал мокрые рога у химер, сфотографировал их со всех концов. Когда проявили дома пленку, увидели: рог черта торчит выше всех зданий в Париже… Глядя на русского мальчишку, иностранцы тоже схватились за фотоаппараты. Сверху было хорошо видно, что крыши собора образуют форму креста. Апостолы охраняют края его. В центре – острие готического шпиля, возносящееся в небо. Но этот крест спрятан от посторонних глаз, от тех, кто смотрит снизу…
Но главное! Здесь лазил Квазимодо! Герой Виктора Гюго был настолько реален в воображении Пашки, что он даже не сомневался в этом. Он только думал: забирался ли он на шпиль?
Непреходящее ощущение, которое не покидало его ни на минуту, – уютность. Куда б он ни пошел в Париже, чувствовал себя, как дома.
Что уж говорить о гостинице! Начать с того, что она вообще не была на нее похожа. Потому что занимала не здание, а лишь его угол. Единственный вход открывал пространство не больше нашей однокомнатной квартиры, включая крошечную столовую тут же. Коротенькое название «Jef» Пашка запомнил сразу. Сказать по правде, более всего их гостиница напоминала старинный бордель. Тем более находилась совсем неподалеку от Мулин Руж. Поселили их сюда случайно, отдельно от всей группы. Каждое утро за ними заезжали, чтоб везти на экскурсию. Угол здания выходил на перекрестье пяти улиц: rue Montmartre, rue Cadet, rue Richer, rue de Provence, rue de Montyon. Место было удивительно тихое! Их номер был на предпоследнем, третьем этаже. С ними рядом было всего-навсего две двери в соседние номера. Что это за гостиница из девяти номеров? В голове советского школьника никак не укладывалось. Лифта не было. Здание старое. Витая, узкая лестница, вся обитая красной дорожкой, такой мягкой, что от тонущих шагов закладывало уши… Вдоль лестницы – копии импрессионистов, Тулуз Лотрека, Сёра – в великолепных, чуть обшарпанных от времени багетах. От всей этой обстановки веяло Мопассаном и Флобером…
Сколько бы они ни ходили в свой номер, никогда не сталкивались с другими жильцами. Они их видели только рано утром, когда хозяин и хозяйка гостиницы собственноручно сервировали для них столы. Иногда им помогала девушка, выполнявшая также обязанности портье. Там была самая обычная еда на выбор: отварные яйца, омлет с зеленью, круассаны, свежий хлеб с такой хрустящей и душистой корочкой, прячущий внутри тающую мякоть, что оторваться, не съев полбатона, было невозможно. На хлеб можно было намазать тончайший слой масла и джем. Свежеотжатый сок, чай или кофе – тоже на выбор.
Обедали они всегда в ресторанчике напротив. Старый француз – повар, официант и хозяин самого заведения по совместительству, угощал их поистине незабываемыми блюдами. Он всегда говорил им: «Соус – главное в еде. Соус! И правильный сыр с вином. Еда без сыра – как роза без запаха!». С тех пор Паша просто бредил французской кухней. Сначала изводил мать, а потом додумался готовить сам. Увы, достать необходимые продукты в Советском Союзе было делом не просто трудным, а невозможным. Миссия невыполнима. Приходилось заменять аналогами. В целом получалось все равно не то…
Хорошо, что отец учил в школе французский. Учил на совесть, поэтому в сочетании с жестикуляцией это давало им хотя бы приблизительное понимание окружающих. Главное – замечательного соседа-ресторатора!
Последний, самый последний вечер в Париже был совсем необычным. Пожалуй, именно он перевернул в Пашке его мир, тот, в котором жил раньше, окончательно и бесповоротно. Начать с того, что из окна они увидели странную сцену. Однако значение ее поняли правильно. Старичка-француза с его волшебной кухней пришел закрывать инспектор. Вероятно, что-то он там нарушил. Может, официантов не нанял, все сам делал… Сначала разговор был на улице. Чудо-повар отчаянными, открытыми жестами пытался что-то доказать официальному лицу… Потом они исчезли внутри ресторанчика. Через десять минут грустные, глухие жалюзи упали до самой мостовой. Свой последний ужин русским туристам пришлось искать в другом месте.
Вернулись Пашка с отцом скучные. Во-первых, ужин в индийском ресторане им не понравился: слишком пряно, остро и вообще – непонятно что. Во-вторых, завтра утром рано сказка кончится… Ничего они уже не увидят. Не успеют. Только на автобус и в самолет. Напоследок накупили вина и сыра. Отец принялся укладывать в сумку их нехитрые вещички.
Пашка смотрел в окно. Оно было на скошенном углу дома, поэтому все улицы, расходящиеся лучами, хорошо просматривались. Шесть вечера. После короткого дождя Монмартр был словно облит золотом… Люди куда-то спешили… Последние капли еще падали, но солнце уже пронизало собой все… У Пашки защемило где-то под сердцем. Крепко защемило. Скрывая от отца слезы, думал, вернется ли он сюда…
Отец подошел, потрепал его по голове, сказал:
– Просто мокрая улочка… Подрастешь, еще сюда на экскурсию съездишь!
Для мальчишки это прозвучало, как издевательство. Правда, отец не догадывался об этом. Он ведь просто утешить хотел. Пашка не выдержал муки:
– Можно я еще выйду? Паааап! Ну, пожаааалуйста! Я не буду никуда далеко ходить. Здесь, вокруг гостиницы!
На углу огляделся. Так славно – никого… Что-то особое было в воздухе, свежее, новое, и вместе с тем знакомое до боли… Именно оттого, что вокруг никого. Или дождь смыл все наносное, отполировал старые камни? На секунду Пашке даже показалось, что он один, во всем Париже… Куда пойти? Вдруг, неожиданно увидел неширокую арку, прямо напротив дома с «Jeff». Его словно кто-то в бок толкнул. Почему он не замечал ее целую неделю?! Просто вокруг суета, много людей. Много интересных мест, куда надо было непременно попасть. Перешел дорогу и нырнул в арку. Что ж ему открылось! Раньше это была улица, настоящая маленькая улица, переулочек Монмартра. Но над ним сделали прозрачный свод, просто соединив таким образом крыши домов. Теперь это торговая галерея. Он шел, рассматривая уснувшие витрины. Никого. Как в заколдованном городе. Совершенный абсурд. Когда-то этот переулок бурлил людьми в другой одежде, и даже экипажи мчались по нему… А сейчас он здесь совершенно один. Увидел странную витрину. Подошел ближе. Никакой это не магазинчик. Старинное кафе. Все из деревянных панелей, расписанных красками. Рисунок вековой давности: коровы и пастушок. Будто вспышка сверкнула в мозгу. Стало так страшно, что волосы шевельнулись. Он это уже видел! Не один, а много, много раз… Никогда де-жа-вю не было в его жизни таким ярким, непрерывным, а потому пугающим… Потрогал дерево… Оглянулся назад и понял, что знает этот переулок наизусть. Каждый дом. Долго не мог двинуться с места, боялся, что де-жа-вю снова будет мучить его… По правде, здесь, в Париже, он часто ловил себя на мысли, что все знакомо… Но этот переулок, это кафе, а хуже всего – старинный рисунок… Он знал, что пора возвращаться. Отцу обещал гулять недолго. Вместо этого принялся разглядывать через стекло нутро маленького кафе. Столы и стулья старые, но они не вызывали у него чувства виденного… панели с рисунками гораздо старше. Если смотреть на стены, снова мучительное узнавание… Чуть не застонал. Отвернулся. Понял, что провалился в какое-то особое состояние. В голове – никаких мыслей. Туман. Сердце бьется. И будто смотрит на себя со стороны. Немного сверху и справа… Как стоит. Один, совсем один в этом переулочке. Вместе с тем чувство, что он старый. Будто прочел сразу тысячу книг. Все они обрушили на его голову лавину знаний… Кто он? Смутно начал угадывать очертания своей личности. Главное – он родился не там… Потому что парижанин. А если б не поехал?! Так никогда и не узнал бы этого! Его даже холод прошиб по коже, как ветерок. Восстанавливая в памяти потом это время, думал, что очутился в какой-то иной, параллельной реальности, для которой такое простое и неимоверно сложное понятие, как время, – не существует в принципе… Он был там, так же дышал, смотрел, только видел – по-другому. Понял, что между ним и его сверстниками теперь – пропасть… Даже между ним и отцом. Потому что тот уже рвется домой, к своей манной каше, к работе, в институт.
Сколько он так пробыл, не помнил. Солнце уже село, в переулочке стало темнеть, краски на старинном рисунке поблекли до серых тонов…
Когда вернулся, отец покачал головой. Пошутил:
– Я уж думал, ты решил здесь остаться…
Пашка ничего не рассказал ему про переулочек. Отчасти потому, что был скрытным с раннего детства, отчасти потому, что боялся улыбки отца, да и показать вот это, сокровенное, нежданно изменившее его… Будто вдруг стал взрослым. Лишь про себя, молча ответил ему: «Я здесь еще останусь».
Вошел в ванную, стал себя разглядывать. Не так, как смотрел на себя еще утром. Пухленький мальчик. Пожалуй, щеки все ж через чур румяные и мясистые. Надо бы похудеть… Чтобы соответствовать тому внутреннему «я», что только-только открылось ему.
Павел понимал, что его мечта для воплощения требует неординарных усилий. Но его будто вело. Мысли, идеи, одна интереснее другой, так и роились в голове. Первое, что он сделал, это заявил родителям, что начинает учить французский язык. Это вызвало довольную и снисходительную улыбку отца. Но когда Павел сказал, что ему нужен лучший репетитор в Ленинграде, отец улыбаться перестал… Ладно деньги, откуда такие связи?!
Дома Павел сделал фотографии Парижа и развесил их над своим письменным столом. Чтобы великий город всегда был с ним. Жалел об одном: у него не осталось изображения того переулочка, того старинного рисунка… Но это даже было и не нужно, настолько каждый миг того вечера застыл в нем, будто письмена на вечном камне… Да и страшно было бы вновь почувствовать «чужую» реальность, будто влезть в чужую кожу… в чужое бытие, не в свою, не тобою прожитую жизнь…
Его желание было подобно скрученной пружине, оно жило в нем, двигало всеми его поступками, всеми помыслами с того памятного вечера. Окружающие воспринимали это как неадекватность… Потому что его интересовала только Франция, только все французское. Например, он выучил историю страны досконально. Знал все даты, всех национальных героев, перечитал кучу литературы. Исключительно писателей французов: Золя, Мопассана, Гюго, Флобера, все двадцать четыре тома Бальзака. Учительницу истории он сразил наотмашь своими знаниями. У него были только отличные отметки. До тех пор, пока изучали Францию… В классе его вообще считали чокнутым. Так и поняли: помешался парень после экскурсии. Ржали дружно, если он «садился на любимого конька». А посмеяться можно было просто: задать какой-нибудь вопрос по его любимой теме… Дальше – просто гогот. Ему было на это плевать, лишь бы не оскорбляли достоинства самой Франции… За нее он готов был драться.
Он праздновал четырнадцатое июля, день взятия Бастилии… Сшил трехцветную кокарду и прикрепил к плечу, на рубашку. Вызвал шок у комсорга Васи, шлявшегося в их дворе.
Павел искал любую информацию. За каким-нибудь редким журналом, где описывались способы виноделия, мог махнуть на другой конец города. Информацию, тщательно фильтруемую у нас, будто сцеженную жадными каплями – сыворотка вместо сливок – находил в самых неожиданных изданиях. В букинистических отделах книжных магазинов. Старые журналы мод воспитывали его вкус, комиксы давали понятие о юморе, чуждом нашему… Остальное было лишь то, что разрешалось знать советским гражданам о заграничном рае. Хотя и заочно, но пытался научиться разбираться в винах: как вино разглядывать, наклоняя бокал, какого цвета старое, а какого молодое, как его нюхать, какие в его аромате бывают оттенки, как делать первый глоток… А еще – любоваться «ножками»! Вот ведь удивительный народ – назвать винные потеки на бокале так романтично. Чем ровнее «ножки», тем вино лучше и дороже. Даже купил себе вина. Пробовал его. Мама плакала. Отец был вне себя. Его сильно наказали. Отлучили на два месяца от денег на карманные расходы. Напрасно он доказывал родителям, что во Франции все с двенадцати лет пьют вино…
Есть борщ с черным хлебом отказался наотрез. Мать поставила перед ним тарелку, а он отодвинул. На черный хлеб смотрел так, будто не понимал, что это вообще такое. Просил же, нашел рецепт даже. Он хочет буйабес. Можно упростить приготовление, если морского дьявола достать у нас нельзя… Мама так осерчала, что против обыкновения обозвала его «обормотом». Борщ ему не по нутру! Добавила: «Своего беса сам вари! Вместе с морским дьяволом!». Пашка так и решил: сварит! Правда, потом понял, что слишком хлопотно. Зато он отлично готовил другие удивительные французские блюда. Навсегда запомнил советы старичка-ресторатора. Что сыр должен соответствовать вину, главное в еде – это соус и что «еда без сыра – как роза без запаха». Делал мидии на раковинах, за которыми ездил в центр, в лучший рыбный магазин. Отваривал строго: после закипания десять минут. Ни минутой меньше, ни больше. В сливочном масле потушить лук, добавить перец, сливки и сто граммов белого вина. В эту смесь сложить отваренные мидии. Накрыть плотной крышкой, с силой встряхнуть два раза, и еще сто двадцать секунд на медленном огне. Подавать горячими с белым хлебом и белым же вином. Ммм… Винные пары, поднимаясь, пропитывают мидии, они становятся такими ароматными, что слюнки текут. Вся семья с ума сходила по этому деликатесу. Мама сначала не хотела есть «этих гадов», а потом была вынуждена признать, что в увлечении сына есть толк…
Однажды спросил в магазине сыр пармезан. Так его продавщица вообще не поняла. Набычилась и махнула пухлой ручкой в кольцах на витрину: «Все здесь. Партизана нету».
Кстати, настоящий батон белого хлеба должен быть длинным, с плотной хрустящей корочкой, хранящий нежный аромат внутри. А не округлой бесформенной лепешкой. Ведь на французском слово «батон» означает «палка». Как-то в один из дней в Париже Павел видел красивую молодую даму, идущую по улице и бесстыдно, как российская торговка, откусывающую прямо от длинного батона… Он стоил всего пятьдесят сантимов, но как же был вкусен…
Так вышло, что репетитора он нашел себе сам. В их двор приехал новенький мальчик. Приняли его скверно, потому что в нем за версту чувствовалось нечто чуждое, «ненашинское», сдобренное изрядной долей высокомерия. Что-то в покрое его узких брючек, в походке вызывало у местной шантрапы неудержимое желание дать ему в морду… К удивлению всех, Павел буквально встал перед ним грудью. Пожалуй, он не был самым сильным или авторитетным парнем. Но масса тела от природы у него была изрядная. И рост. Обычно с ним никто не связывался. Не стали лезть и в этот раз… Спасенный, вновь обретенный знакомец сразу повел его к себе домой – в гости. Знакомить с родителями.
Увлечение французской культурой не прошло для Павла даром: в нем стал проявляться некий, едва уловимый шарм. Он не был броским, кричащим. Просто в манере его общения отпечатались и Мопассан с Флобером, и Мария Антуанетта, и хоть раз, но виденный Лувр, и Париж с птичьего полета, и тайная структура Notre-Dame, и образ того самого старинного рисунка акварельными красками на деревянной панели…
Посему родителей Сени, которого выручил так кстати, он очаровал. Они смотрели на него и не могли понять, неужели такой мальчик вырос здесь? Кто его папа? ИТР? Не может быть… А мама? Бухгалтер в электросети? Мда…
Сеня огляделся. Потихоньку, чтоб не привлекать к этому внимания. Одновременно он вел светскую беседу, смешно изображая местную шпану.
Часть чемоданов, коробок еще не были распакованы. На остальном лежала печать заграничного лоска. Такого количества красивых и оригинальных вещей он у друзей своих не видел. Здесь были африканские маски, ужасные, с пугающей раскраской, изломанные «розы» из песков Сахары, вазы античной формы, подсвечники, зеркала в обрамлении кованного металла, холодное оружие с инкрустациями. Не говоря о коврах, огромном телевизоре и еще какой-то штуке, назначения которой Павел не разгадал…
Подумав немного, сказал, что ищет репетитора французского языка. Только учительский уровень его не устраивает, ему нужен человек, если не носитель языка, то хотя бы имеющий постоянный контакт с теми, у кого он родной.
У отца Сени прямо глаза на лоб полезли. Он бы хотел, чтобы его собственный сын был так умен и хваток. Следующий вопрос родителя насмешил Павла, но вида он не подал. Тот спросил: «Ты русский?».
Получив утвердительный ответ, почесал затылок и сказал, что знает такого человека. Рассмеялся: это он сам. Только у него нет никаких учебных пособий, никакого опыта преподавания, а через три месяца он снова уедет… Сеню с сестренкой оставляют на этот год здесь, в Союзе, потому что посылают их в совсем уж нецивилизованное место, где отсутствует не то, что русская школа, а даже зачастую вода…
Павел сказал, что достал несколько учебников, один из них очень хороший – для тех, кого готовят для работы за границей. Ускоренный, разговорный курс. С картинками и реальными ситуациями общения. Только он ничего не может там понять в звуках.
Отец Сени снова улыбнулся: фонетику французского языка можно передать только из уст в уста. Велел нести на занятие маленькое зеркало: видеть то, что и как будет произносить. А еще там трудные времена в языке, для нашего понимания. Их очень много. Но Павлу это еще не скоро…
С Сеней они очень подружились. Каково было их удивление, когда оказались еще и в одном классе. Сразу сели вместе, за одну парту. Павел с интересом слушал рассказы нового друга о Вьетнаме, Индии и Алжире, где тому довелось жить едва не с пеленок.
Отец Сени перед отъездом «передал» своего ученика знакомому, который много лет занимался преподавательской деятельностью при КГБ… Дядька был занудный и пунктуальный до тошноты. Но Павел сумел найти к нему подход беспрекословным подчинением, педантичной аккуратностью и таким прилежанием в занятиях, что тот смягчил для него свое твердокаменное сердце…
Сеня с Павлом сошлись очень близко. Даже не просто «не разлей вода», а как два брата. С каждым днем они все больше понимали, что мыслят схоже, смеются над одним и тем же, а весь остальной мир видят через призму совместного будущего дружбы и учебы. Единственное, чем они отличались – это физической формой. Павел был сильный, выносливый и ловкий. Куда только ушла его былая пухлость, да куда делись щечки. Видимо, французская диета из мидий и легкого супа сделала свое дело. Таскал Сеню за собой везде: на тренировки по легкой атлетике, соревнования местного уровня… Тот нехотя соглашался.
У Сени была младшая сестренка – Аленка. По уши влюбленная в Павла… С первого дня, как увидела его, смешно изображавшего местную шпану, задиравшую ее брата. Она тоже не смогла противиться его обаянию. Павел на нее внимания не обращал: малявка и малявка. Некрасивая к тому же. Его мечтой была одноклассница, Ирочка. Большеглазая, немного печальная, тонкая, изящная в каждом движении, в которых сквозили выученные до автоматизма балетные па. В ней было что-то от героинь романов прошлых веков. В таких глазах можно утонуть, сладко утонуть… Павел пытался писать стихи… Ей, разумеется. У него не получалось, он комкал листы… пока не додумался написать ей на французском… Стихи на французском. Когда прочел, по глазам ее понял, что она отдала ему свое сердечко…
К последнему году школы он уже точно знал все ВУЗы, которые могли дать возможность вернуться в Париж. Разумеется, никаких связей для поступления в Московский институт международных отношений, МГУ или Финансовый институт у него не было. Все говорили одно: в МИМО учатся дети дипломатов, а на другие престижные факультеты нужна «мохнатая лапа». Да и если предположить невероятное: он смог поступить… Получить назначение в Париж могли только самые удачливые, да и то к концу дипломатической карьеры… Павел выяснил, что для золотых медалистов сдается один экзамен: собственно, язык. Учился он всегда на «отлично», либо с парочкой четверок. Единственно, что не любил по-настоящему, это химию. И «химоза» его ненавидела. Это была тетка старой советской закваски, строгая, никогда не красящая губы, прямая, будто проглотившая аршин, бледная, в очках. Эдакая «неженщина». «Химоза», одно слово. Павла она возненавидела за красоту, особый лоск и шарм, а еще за то, что презирала больше всего в людях: карьеризм. Он старался учиться. Он слишком старался. Умен? Да, неглуп. Но звезд с неба не хватает. Ученого из него не получится. Всех тех, из кого, как она видела, не получится ученого сословия, относила к низшим существам, годным только для физического труда. А карьеристов ненавидела. Выскочка! Он просто выскочка. Так и пойдет по жизни, чужие места занимать… Так надо его, гадину, сейчас раздавить, пока другим бед не наделал… И она его раздавит! Чтоб не заносился.
Смутно, но Павел угадывал эти ее мысли… Он действительно был неглуп. Но не умом ученого. С детства в нем был особый талант: он видел людей. Думал, что все такие. Понял, что это не так, лишь много лет спустя, уже взрослым человеком. Вспоминал себя маленьким. Он всегда знал, что чувствуют и думают другие. По каким-то неуловимым штришкам, жестам, случайно оброненным словам и взглядам… С годами этот талант рос и рос в нем. Потому что ему нравилось наблюдать людей. Вот и «химозу» он видел, хотя она ставила ему вполне приличные «четверки». Однако он знал: «пять» он у нее никогда не добьется. За блестящими стеклами ее очков – ненависть. Но он должен добиться! Ведь иначе путь к золотой медали будет закрыт, а, значит, сдавать в престижный ВУЗ придется все экзамены, а это – уже без шансов… Еще Павел узнал, кто в прежние годы получил в их школе золотые медали: двое детей учителей, сын начальника ОБХСС, еще кого-то из торговли и парочка совершеннейших зубрил, одному из которых удалось снизить «подарок» до утешительной, серебряной медали, срезав его на последнем экзамене… Невесело. Это означало, что ему-то – точно, не светит… Что же он сделал? Немыслимую по советским меркам вещь: отправился к учителям тех предметов, по которым у него были спорные отметки. И просто попросил их. Сказал, что сейчас он никто, но непременно добьется блестящей карьеры. Что будет считать их своими благодетелями, привезет им из-за границы кучу подарков и никогда в жизни не забудет. И что же? Это вызвало скандал в комсомольско-партийной среде школы? Ничуть. Двое учителей согласились ему помочь. Хотя и страшно удивились: как это, ученик просит сам за себя? Где ж его родители? Разумеется, к «химозе» он не ходил. Просто нашел блестящего репетитора: преподавателя в профильном ВУЗе. В два месяца он так натаскал его по бензольным кольцам и молекулярным весам, что «химоза» вынуждена была капитулировать. Он попросту знал больше нее… При всем классе поставил ее в тупик. Впервые он увидел, как она краснеет. Удовольствие, которое он испытал, стоило всех усилий. Она не смогла поставить Павлу «четыре». Она очень этого хотела, но не смогла. Будущий гений химии имеет право на все. Даже спросила его, в какой отрасли ее предмета видит свое будущее. Павел ответил, что ни в какой.
Он закончил школу с золотой медалью.
С Ирочкой у него были романтические отношения. Однажды просидели всю ночь на качелях. Теплую майскую ночь. Она у него на коленях. Просто качал ее, как маленькую. Такие мгновения нельзя предугадать и нельзя повторить. Они запоминаются на всю оставшуюся жизнь. О них никому не рассказывают, но хранят их в шкатулке воспоминаний, как величайшую драгоценность. Как реликвию, как лучшие минуты юности… Они не были близки, но девочка была уверена, что они созданы друг для друга и когда-нибудь станут мужем и женой. Павел тоже так думал, пока однажды Аленка не поймала его в коридоре и не обвила его шею руками… Она сказала ему, что попросит отца помочь ему с поступлением. Он будет дипломатом. Они вместе будут ездить по всем странам… Она будет его женой. С ней он не пропадет. Он умен, красив, полон шарма и разбирается в людях. Он просто создан для такой деятельности… Кроме того, таким образом он не разлучится с Сеней. Говорят, женщина привлекает мужчин, играя на своей красоте, а удерживает их возле себя, эксплуатируя их пороки. Аленка поступила мудро, сразу начав со второго… Она видела, что не нравится Павлу, он любит другую. Это был ее единственный шанс.
Павел сдался на ее милость…
Он поступил в институт международных отношений. А Сеня туда не прошел, несмотря на все усилия его отца…
Свадьба Павла с Аленкой должна была состояться до защиты диплома. А после они улетали в Египет. Работать. Павел понял, что эта девочка очень ему подходит. Будет замечательной женой. Они из одного теста. Из того, из которого лепят победителей. В самом широком смысле этого слова.
Незадолго до свадьбы к Павлу в гости пришла Ирина. Она отдалась ему. Зная, что он женится, что долго будет в другой стране, что, возможно, она больше его никогда не увидит… Потому что он будет вращаться в других кругах, гораздо выше на материальной спирали жизни. Он не спустится в их старый двор, не пойдет в булочную, чтобы она могла случайно встретить его…
Павел жутко смутился и даже испугался, поняв, что Ирина была девственницей, что пять этих лет любила только его. Уловив эти мысли по выражению лица, успокоила: это один раз, больше она не появится в его жизни…
Он так и не понял, зачем она так сделала… Он просто не понял. Как-то это не укладывалось в его логичном, европейском уме… Но почему-то был безмерно счастлив. Ему было слишком хорошо. Так, как бывает только с любимой женщиной. Долго-долго вспоминал тот единственный раз. Годами. Ее руки, ее вздохи, ее глаза, ее слезы перед уходом. Которые скрывала.
Павел Иннокентьевич смотрел в окно. Как когда-то в Париже… Только в него была видна пальма с мелкими шишечками фиников, а поодаль, через дорогу, набережная, длинная, выложенная еще колонизаторами французами красивым отполированным до зеркального блеска камнем. Да шумело море. Монотонно, успокаивающе. Вдали стояли корабли на рейде.
Скоро ему стукнет тридцать три. Для дипломата – возраст детский. Хотя… Христос взошел на Голгофу… А он? Усмехнулся. До Парижа еще не добрался… Правда, он уже светит ему призывными огнями les Champs-Elysees, звучит в ушах одноименной песней Джо Дассена. Так и скажет любимому городу словами другой песни «Salut, c`est encore moi…».
Алжир. Аннаба. Чудесное, теплое, тихое место. Даже не верится, что пятнадцать лет назад здесь была гражданская война. Французы ушли… Оставив в наследство арабам свою культуру, язык, заводы, фабрики, комиксы, моду, игрушки, мороженое, красивые виллы, апельсиновые сады, кладбища и католические храмы. Труднее перечислить то, чего они не оставили… Даже арабская музыка, причудливо сплеталась с европейскими мелодиями. Разве занудно кричал муэдзин, созывая на намаз, да шумел бесконечный развальный рынок. Они прекрасные торговцы. Неспешные, умелые, знающие толк в общении. В этом размаривающем тепле работать вообще невозможно. Только курить кальян, только щуриться на солнце… Но русские работали. Поднимали угле – и нефтедобывающую промышленность, строили дома, больницы, университеты. В них были наши врачи и преподаватели. Чтобы дружественный народ, стоящий на социалистическом пути развития, мог двигаться к прогрессу все более и более быстрыми темпами, чтобы мог растить своих собственных специалистов. Русские не были колонизаторами, как французы, но пользовались всеми благами, причитающимися им… Их уважали. Но никто не был застрахован от камня мальчишки, метко брошенного в висок…
Один раз Павел проехался по Сахаре. Пожалуй, было немного пугающее чувство. Оно древнее, как сам человек. Самый коренной страх: перед неохватностью, непредсказуемостью стихии. Застрянь тут – никто не спасет… Чего стоили электрические столбы, занесенные песком по самые фонари. Вот была дорога – и вот ее нет. Пески и пески, во все стороны, куда ни посмотри. В зависимости от освещения они всегда разные: белые, желтые, красные, серые… Сколько раз он видел в них перевернутые джипы. Доверие внушало только величие верблюдов. Их кажущееся спокойствие. Прямо на цепи гор, по ту строну их, есть город Константина. К нему одна дорога – через подвесной мост над пропастью. Ничего более захватывающего дух Павел никогда в жизни не видел – ни до, ни после. Отвесный обрыв, теряющийся в дымке внизу, а над ним, на краю – город. Вечными белыми слезами застыли известняковые водопады. В пещерах наши геологи находят все драгоценные камни, какие бывают лишь в сказках «Тысячи и одной ночи». Развалины римских городов подобны никому не нужным музеям прямо под открытым небом. Остатки барельефов и полуразрушенных скульптур разбросаны повсюду. Только арабские мальчишки лазят здесь, до сих пор находя древние монеты и продавая их. Если не удается продать хоть что-нибудь, просто клянчат деньги: «Monsieur, donnez moi un dinar»*. Климат на побережье мягкий, как поцелуй теплого бриза. Хотя иногда летом долетает через цепь гор из пустыни опаляющий все сирокко. Тогда трава превращается в желтое сено прямо на корню. Блаженствуют только скорпионы, змеи и саранча. Но чаще ветер дует с моря.
Удивлялся: как это арабки могут ходить в черных плотных паранджах, укутанные с ног до головы? В любую жару. Только глаза блестят над белой повязкой, скрывающей остальное лицо. Зато что это за глаза! Макияж европеек и близко не похож… Посмеивался: многие русские почему-то думали, что такая одежда – траур по погибшим в бою за независимость от колониального ига… Да, уж, траур… только по призрачной свободе своей незамужней жизни. Ее и в юности у них почти нет. А паранджа отнимает и это последнее.
Павел Иннокентьевич улыбнулся: вспомнил, как «совращал» государственного сторожа цитрусового сада. Дешевыми советскими папиросами. За одну такую пачку старик готов был в лепешку расшибиться. Прятал ружье, махал рукой в сторону ароматных деревьев: иди, собирай… Дело в том, что там такого курева не было в принципе, только мягкое, с фильтром. Наша «Прима» расхватывалась на «ура». Павел Иннокентьевич шел по саду, вдыхая его волшебный аромат. Если рай есть, там должно пахнуть именно так. Маленький белый цветок, а сколько в нем благоухания! «Прима» – разве это плата за рай? Утопал по пояс в высоченной траве. Когда дожди, все растет жадно и быстро. Всегда удивлялся: на одном дереве сразу и цветы, и плоды: зрелые и не очень. Наполнял сумку тугими климантинами, мандаринами и лимонами, кивал на прощанье сторожу и шел домой. Уже издали слышал, как тот палил в воздух, разгоняя стайку голодных вороватых мальчишек.
Главное, здесь был его обожаемый французский язык. С годами он влюблялся все больше в его мелодику. В его удивительную краткость, когда парочка звуков решает все… В последнее время стал ловить себя на том, что думает по-французски. Время от времени впадал в ступор, когда надо было по-русски сказать что-то очень простое. Потому что так и лезли в голову французские слова.
Он вспоминал Ирочку, так странно задевшую его сердце. Но не печалился о несбывшейся любви, потому что в его характере была эдакая особая, совершенно нерусская легкость, не позволявшая ему тосковать или, хуже того, пить, чтобы эту тоску приглушить… Ну, нет и нет. В самом деле, что бы он стал с ней делать? Как жить? Они разные люди. Все к лучшему. Свойственным ему жестом передернул плечами. Jamais.*
Как бы дико это не звучало, но он любил гулять внутри французского кладбища. Оно находилось недалеко от побережья и посольских вилл, окаймленное лентой дороги. Там никогда никого не было. Склепы стояли высокие, похожие на домики, украшенные лепниной и католическими скульптурами святых, заросшие плющом и дикими цветами. На каждой дверце был замысловатый заржавленный замок. Кладбище все утопало в зелени деревьев. Извилистые дорожки не вели никуда… Просто ходил в них, как в лабиринте. Если и был французский дух, то более всего – здесь. Когда Павел бродил там долго, наваливалось какое-то странное ощущение, похожее на то, что испытал в переулочке-галерее Монмартра, увидев рисунок на деревянной панели. Что уже видел это. Что знает об этих камнях нечто из их прошлого… Что времени на самом деле – нет… Иногда садился на корточки, рассматривал какого-нибудь кузнечика – единственного посетителя этого места, кроме него. Трава пробивалась сквозь камни… Потому что здесь никто не ходил… Солнце заливало собой все… Скульптуры смотрели на него белыми бездушными глазами. Думал, что страшно печет, наверное, дело к одиннадцати, надо возвращаться… Но никуда не шел, просто ловил блаженную оторванность уединения.
Скоро его переведут в Париж. Опять же, тесть поможет. Ради дочери, ради Аленки. Сеня тоже мотается по разным странам, но он по хозяйственной части, разве прыгнет когда-нибудь выше этого? Хуже всего то, что былая дружба вылилась сначала в соперничество, а потом в неприкрытую неприязнь к Павлу. Кто он такой? Из грязи в князи. Павел этого не понимал. Он будет жить в Париже. Всегда знал, что так будет, потому что он – парижанин!
Однако последнее время стала грызть какая-то странная грусть. Павел не понимал, откуда она взялась. Устал он, что ли? Или этот климат вымотал его? Надо срочно переводиться отсюда. Поэтому все чаще ходил гулять один. Или на машине, арендованном беленьком «Рено» четвертой модели, доезжал до подножия гор. Подолгу смотрел ввысь, туда, где вершины терялись в дымке палящего жара. Здесь легче дышалось. Здесь он мог думать без помех обо всем, начиная от деловых вопросов и заканчивая домашними, и отдаваться своим ощущениям. Или ехал на дальние пустынные пляжи. Только скалы, песок, даль бесконечного моря и он… Полное одиночество завораживало его. Не купался, просто сидел, глядя в линию горизонта… Что он там хотел увидеть? Иногда и здесь его настигало непонятное томление. Слишком все красиво вокруг. Эта зелень никогда не меняется… Волна у его ног, такая непредсказуемая и такая безмерно однообразная… Тысячи лет назад она точно так же ласкала песок… И чьи-то ноги, как его… Здесь были римляне, строили свои города, акведуки, ваяли статуи. Где они? Прах были и вернулись в прах… Последний год стал замечать за собой, что его все раздражает: отношения с другими сотрудниками, он даже жене перестал о них рассказывать, чтобы не проживать их дважды, все окружающее, за что бы ни брался, куда б ни кинул взгляд… Это было мучительно так, что хотелось выпрыгнуть из себя самого… Алена… Однажды вдруг будто увидел ее глазами незнакомца. Вот как будто впервые. Вздрогнул даже. Что вообще эта женщина делает рядом с ним?! Она же попросту – чужая… Хотелось то ли крикнуть, то ли заплакать, и чтоб можно было уткнуться в мамины колени, как в самом раннем детстве… Уехал как-то подальше от Аннабы, нашел высокую скалу, взобрался, разодрал себе все руки и колени в кровь. Лежал наверху, смотрел в небо. Чувствовал, что сам не свой. Может, это возраст на него так давит? Возраст Христа. Умереть или жить дальше? Посмотрел на разодранные руки. На них потеки уже остановившейся крови. Вдруг ощутил страшную чуждость себя этому миру. Эти руки – ему их не жаль, будто это не его руки. И вообще все вокруг – ему не жаль, не любит он ничего! Высокое небо очень синее, просто ультрамариновое. Красивое? Чужое небо, даже небо чужое! Понял: что-то странное на лице. Потрогал – слезы…
Эти его исчезновения не остались незамеченными женой. Алена начала думать, что он завел какую-то интрижку… Хотя, как это возможно? В каждом отделе, в каждой рабочей группе, в каждом доме – кто-то из сотрудников КГБ… Такие вещи пресекались строго и сразу. Был случай. Выслали из страны в двадцать четыре часа. Обе семьи. Еще один геолог поплатился за внимание араба к его жене. Может, и было что… Тот принес ей в подарок целый рулон дорогущей ткани. Прилюдно признавался ей в любви. Отправили домой. Вместе с этим рулоном. Советский гражданин должен иметь идеальный моральный облик. Ах, нет, не то… Просто они не имеют права на свободу, хуже, чем арабки в паранджах… Кто-то умудрялся и обманывать вездесущее ведомство. Двое врачей, муж и жена, приехали, разместились, выложили чемоданы и… исчезли. Хватились их на следующий день. Бежали с одними паспортами, в чем были, на пароме во Францию, просили политического убежища. Остались там навсегда.
Павел подбадривал себя, что усталость скоро пройдет, надо только не обращать на нее внимания, бегать еще большие дистанции по утрам, бросить глушить кофе и думать о мечте, стоящей на пороге осуществления, – о Париже. Все, что ему останется – сделать один звонок. Однако это ожидание почему-то не радовало… Его мучило что-то вроде тонкого, неявного смятения, когда смотрел в небо на белые, как снег, облака. Куда они летят? А готов ли он к смерти? Тридцать три, ему уже тридцать три… Если не завтра, а через пару месяцев он умрет, любимый Монмартр утешит его своим тихим видом?
Русская диаспора была тесная. Разумеется, все вращались в пределах своей работы. Дружили семьями – так же. Иногда в чью-нибудь компанию затесывался кто-то из других областей деятельности. Скажем, у Павла был приятель геолог, часто даривший ему то сталактит, то окаменевшее за миллионы лет дерево, то срез минерала, то чудо-яйцо из Атласских гор, снаружи выглядящее, как невзрачный булыжник, а внутри сверкающее искрами кварца. В друзьях были еще и врачи – они всегда нужны, и даже университетский профессорско-преподавательский круг.
Вместе ездили к морю купаться, подальше от грязных городских пляжей. Туда, где лазоревая, прозрачная вода открывает со скал вид на самое дно, полное морских ежей. Вместе совершали пешие походы в манящие горы, собирали местные грибы, в которых русские очень быстро научились разбираться, охотились на кабана…
Часто встречались на чьей-нибудь вилле или квартире. Женщины готовили угощение. Что-нибудь необычное. Например, выловленный угорь считался деликатесом. Делали изысканные салаты, благо, продукты были такие, каких в Союзе ни при какой погоде не встретишь. А маслины! Что за роскошь в их вкусе. Недаром греки называли их даром богов. Как никто, умели довести этот дар до совершенства.
Потом танцевали под Джо Дассена или «АВВА». Флирт был всегда, но на глазах своих благоверных. Чинный такой флирт, с медленными танцами, тостами, прогулками всей гурьбой на рассвете… Некоторые влюбленные мечтали об одном: оказаться в отпуске, в Союзе, в Москве, чтобы слиться в объятиях без оглядки…
В этот раз повод для встречи был особенный: в порт Аннабы пришел большой советский лайнер. Моряков встречали. Это было традицией. Собрались на большой вилле. Вечерело. Бассейн был освещен по периметру красивыми огнями. Голубая поверхность была гладкая, как зеркало. Накрыли шикарные столы прямо в саду. Чего тут только не было! Вина всех сортов, маслины, сыры, морепродукты, даже устрицы. Не говоря уже о всевозможных немыслимых тропических фруктах. Финики, эти сгустки солнца, лежали щедрыми горками.
Павел с бокалом тончайшего белого вина бродил среди гостей, здоровался со знакомыми. Ему было безотчетно грустно и одиноко. Накануне звонил тесть из Берлина. Дал нужный телефон. Сказал, что все уже устроено. В Париже он будет должностью пониже, конечно. Но за ним ведь не заржавеет, верно? Так что завтра он будет звонить… Великий день… Алена находилась где-то поблизости, со своими подругами. Он слышал ее отдаленный смех. Почему-то он вызвал в нем раздражение…
По стенам вился вездесущий темно-зеленый плющ. Павел подумал, что похож на него, наверное: неприхотлив, прилепится к любой стене, всегда добивается своего, любая высота для него – ничто, очень сильный, хотя на вид – стержня нет…
Моряки явились дружно, всей командой.
– О!!! – кто-то развел руками. – Пир на весь мир! Гуляем!
Капитан жал руки знакомым. Было много улыбок и шуток. Павел подумал, что от них идет какой-то бесконечно родной, домашний, советский воздух.
– А это от нас! – сказал капитан и махнул рукой.
Кто-то из моряков выставил на стол две бутылки водки, кто-то достал приготовленную уже селедку. К этому на середину стола были выложены две буханки черного хлеба.
На этом светский раут завершился. Потому что все разом умолкли. Смотрели на черный хлеб, который не ели годами…
Павел тоже смотрел. Он вдруг почувствовал странное: что-то крепко зажало у него над солнечным сплетением. Вздохнуть не мог.
Пересчитали собравшихся. Оказалось – сорок один человек. Моряки, конечно, сюда не вошли. «Да вы что, ребята! Это вам! Мы же скоро снова домой!».
Черный хлеб делили аккуратно и тщательно, как в блокадном Ленинграде. Каждому достался крошечный кусочек с маленькой селедкой и полрюмки водки.
Павел его в принципе не ел, только в раннем детстве. А попробовал – разве этим наешься, запах один – детство и встало перед глазами. Мамины руки, разливающие борщ по тарелкам, режущие хлеб, ее чистый дом, герань на подоконнике, шторы, сшитые ее умелыми, добрыми руками, ее ласковая, немного робкая улыбка, ее голос, зовущий его с улицы… Тополиный воздух двора, летящие качели. В нежно-голубое, а не в ярко-синее небо. Потому что небо должно быть голубым. Он вспомнил!
Вдруг ощутил, что по лицу бегут быстрые слезы. Отвернулся, чтоб слезы эти глупые никто не увидел. Благо, уже стемнело.
Ирочка, Ирочка… ее губы, ее дрожащие веки перед расставанием… В одно мгновение понял, почему она тогда отдалась ему… Как же он раньше этого не понимал?! Чтобы он вернулся. Сколько бы дорог ни прошел.
За столом затянули песню из «Семнадцати мгновений весны»:
Павел плакал, укрывшись за плющом в глубине сада. Почему же они никогда не пели русских песен, когда собирались раньше?!
Какая-то выпившая дама плюхнулась в бассейн прямо в платье. Мокрое, оно эротично облепило ее тело. За ней стали прыгать другие. Шум, визг, смех. Мужчины протягивали им в воду бокалы шампанского. Дамы тянули кавалеров к себе. Одна крепко ухватилась за галстук.
Понял: никуда он звонить завтра не будет… И послезавтра. И вообще – никогда. Потому что он хочет домой. Навсегда. Что последует за этим его решением? Тесть не поймет вообще… Алена бросит его? Возможно. Ну и пусть. Усмехнулся. Ну и нонсенс! Будут все у виска крутить. Мелькнуло мгновенное: никто так не делает. Чтобы из такого теплого места?! В советскую серую рабскую жизнь? Там же гегемон – рабочий класс! Тьфу. Ну и пусть. Он единственным будет. Будто камень с души свалился. Слезы все еще текли, но стало легко. Париж… Ах, Париж! Дом на родине дороже. Огляделся.
Увидел маленькую девчушку, лет шести, смотрящую на него во все глаза. Несомненно, она видела, как он плакал. Такая мелюзга, он ее и не заметил. Подумал, что чья-то дочка, наверное, преподавателей, вон они, у стола… Так себе девчушка, ничего особенного, не миленькая даже, только глазенки смышленые очень. Кивнул ей. Она улыбнулась и убежала.
Вдруг подумал: что она видела в свои шесть лет? Только море, ласковую волну, жару, пальмы, верблюдов, весь местный колорит, арабов и детские французские журналы «Pif». Вырастет, будет жить в Советском Союзе и считать его своей родиной? Оставит ли здесь свое сердце? Будет скучать по этому месту, где прошло ее детство? Вот только сможет ли вернуться сюда, пройтись по улицам, поесть спелых фиников…
Принятое решение наполнило его небывалой легкостью. Будто растворилось в одно мгновение все выворачивающее душу томление последних лет. Черный хлеб и водка – это его причастие. Причастие Родиной. Алена веселится. Завтра он ей скажет. Павел понял, почему мучился уже давно… Он нашел свою Родину. Она не в Париже. Она там, где ждет его мама. Еще знал про себя: он сильный. Не меняет своих решений. Никогда.