Это сейчас он называется музей-усадьба «Александровское». А когда-то, в году страшного детства, двадцать седьмом, он был ее домом.

Понимала ли Варя, что через этот чужой Дом пришла к ней ее судьба?

Это он перечеркнул всю ее жизнь, поставил клеймо: «чужое».

Уже незадолго до смерти, в далеком от той поры 2003-м году, она все равно гордилась, что жила в Доме. Отец часто говорил, прививая ей пролетарское сознание: «Правильно это, что отобрали все у буржуев. Вот и мы в их доме живем». И Варя гордилась.

Даже спустя годы забыть не могла, всем рассказывала, где прошло ее детство. Всем, кто хотел ее слушать. Желающих было мало. В старости она уже страдала склерозом и помногу раз пересказывала то, что сказала только что. Другие старушки-соседки давно уже шарахались от нее. Надоела. Да и слишком тяжела ее судьба, чтобы выслушать ее хотя бы однажды. Она часто повторяет: «Слава Богу, сама пока жива». Хотя при обстоятельствах ее жизни это скорее проклятие, чем благость.

Если бы не глаза, она – самая обыкновенная старушка: длинный байковый халат-балахон, тапки, запорошенные летней пылью, платок на голове. Беззубый рот. Беспорядочные седые с прочернью, как соль с перцем, волосы. Шаркающая походка. Бабка, как бабка. Только если в глаза не смотреть. Есть в них что-то, от чего мороз по коже. Жесткие. Нечеловеческое в них что-то. Взгляд не расслабленный, мутный, старческий, а острый. Что совершенно не вяжется с остальной ее внешностью.

Ни старая, ни молодая, Варя не видела связи между своей судьбой и Чужим Домом. Она вспоминала Вахрушинское имение, как единственное большое, что было в ее жизни…

Началась жизнь Вари вполне счастливо. В глухой сибирской деревушке «Добрая». Деревня была, как остров – со всех сторон окружена речками. Подойти к ней можно было только с одного края. Потому, видать, место это и выбрали для поселения староверы. Отца Вари звали Кондратом, мать – Ульяной. Кондрат был не свой, пришлый. Староверы вообще-то никого к себе чужого не брали, но Кондрат сказал, что он свой. И крестился, как они. И все обряды знал. Ну, ему и поверили. Сильно против ее замужества была мать Ульяны. Она говорила: «Не ходи ты за него. Голь он перекатная. Все мается, мается, в одно место вжиться не может… Неладный он». Но отец сказал: «Хочет – пусть идет».

Жили просто, все потребное добывая в природе или создавая своими руками. Ульяна чистюля была. Все дома натрет, начистит песком и битым кирпичом, наволочки накрахмалит.

Простые вещи, попавшие сюда из «мира» казались чем-то сверхъестественным. Например, бинты, йод. Из «мира» Ульяна принесла кое-какие навыки по медицине, доставшиеся ей от ее отца, фельдшера. Она и лечила всю деревню. Отец стар уже был. Перестирывала бинты много раз, потом утюжила утюгом, вспоминая мудреные слова отца «асептика и антисептика». Люди жили охотой и землепашеством. Что вырастил, то и съел. Лес, конечно, много чего еще даровал. Однажды, будучи совсем еще маленькой шестилетней девочкой, Варя, собирая малину в лесу, наткнулась на медведя, который занимался тем же. Ну, и диранула прям через кусты… Случаи разные были. Бинты надобились Ульяне частенько.

Хозяйство у Кондрата было как у всех: и куры, и гуси, и козы, две коровы, лошади. А уж кошек! Они всегда приносили хозяевам мышей с надкушенными шеями. Клали в кучу. Оправдывали свое существование. И вот однажды Варя решила поиграть во врача. Взяла мамины бинты, йод, травы. Смазала мышам ранки, забинтовала горлышки… Ох, и влетело ей от матери. Она ж эти бинты кипятила, чтобы людям помогать! Поостыв, Ульяна Варю пожалела, приголубила: девчонка ж вылечить мышей хотела… Да и поняла все, устыдилась. Хорошая у нее дочурка растет, добрая.

Мылись так: когда печка поостынет, выстилали ее внутри соломой. Потому что внутри она черная, закопченная. Печь огромная, но в полный рост все равно не встанешь. Мылись согнувшись.

И еще из ранних Вариных воспоминаний было: котят в их доме обычно топили. Отец, Кондрат топил. Но однажды что-то замешкался. Подросли они чуть-чуть. Варя ужас как хотела, чтобы они были белыми. Они же, как назло, все черные уродились. Вот Варя и вываляла котят в муке, которую, кстати, тоже сами и делали. И положила на накрахмаленные наволочки. Сказала маме:

– Теперь у меня есть белые котята!

– Где они?! – ахнула Ульяна.

Однажды Варя спросила у матери, отчего цыплята вылупляются. Ульяна ответила, что курица их пузом греет. Варя украла у несушки несколько яиц и положила их в дедовы валенки. Да на печку. И стала ждать. Когда цыплята будут. Но случилось так, что у деда разыгрался ревматизм. Он возьми в валенки ноги-то и поставь! Было же Варе за ту яичницу! В общем, счастливое у нее было детство. Только сама она почему-то совсем не вспоминала его таковым. Вспоминала только Вахрушинский дом…

Наступила зима. И вот именно тут-то Кондрат решил: ехать отсюда надо. Мать Ульяны очень убивалась, когда узнала. Провожала. Плакала.

«Говорила – не ходи за него!».

Отец провожать не стал. В последний момент молча уложил в корзину травы, бинты, редкие здесь порошки и ушел из дома – лечить Степку, занемогшего лихорадкой после того, как в лесу ноги обморозил. Ульяна ехать не хотела, но – муж сказал… Сердцем чуяла, что мать больше не увидит… Варя мало что понимала, почему мать плачет, почему у бабушки руки дрожат. Ей нравилась мысль, что они куда-то отправятся. Дальше леса она ведь ничего не видела.

…Долго скитались они. Узнали, что царя нет. Ульяна никак не могла в толк взять: а кто ж тогда есть? Они часто голодали. Даже не часто, а постоянно. Ни разу после того, как покинула родной край, Ульяна не была по-настоящему сыта. Кондрат подрабатывал то здесь, то там. Платили в основном едой. Но не больно-то. Ульяна себе во всем отказывала, отдавая лучшие кусочки Варе. Сильно исхудала. Кондрат же сам себя не забывал.

Спустя два года пришли они в город недалеко от Москвы. Город Издольск. Мелкий грязный городишко на тракте в Москву. Два дня Ульяна с Варей жили в здании только что отстроенного железнодорожного вокзала. Все это время Кондрат где-то пропадал. Сказал: «Я по делам». И скрылся. Ульяна уж думала, что бросил он их, как обузу. Но через два дня явился. Важный, как золотой червонец.

– В хоромах жить будем, – так и сказал. – Со мной не пропадешь!

Ульяна подумала, насколько было бы лучше, если бы они вовсе не покидали родного дома, где в лесах много дичи, а в реках никто не запрещает ловить рыбу, но промолчала.

Снова была зима. Вьюжная, холодная. Ульяна совсем поизносила свою одежу. Варе повезло больше. Добрые люди отдали ей то, что осталось от их умершей дочери. До «хором» добирались пешком. Верст шесть от вокзала. Ульяна вконец замерзла. Вечерело. Сквозь надвигающийся сумрак и порывы ветра, кружащего колючий снег, застящего глаза, они смутно различили очертания старинной усадьбы. Была она вся темная, только в двух-трех местах теплились огоньки. Свечи. Да высились беломраморные колонны по обеим сторонам входа. Открыли тяжелую скрипучую дверь. Их встретил еще больший сумрак, чем на улице. Спустя полминуты выполз им навстречу какой-то старичок. Сел за стол. Кондрат важно выложил перед ним какую-то бумажку.

Старичок приладил на носу старорежимное пенсне и углубился в чтение этого документа. Убрал его в стол, запер. Звякнули ключи. Старичок повел их куда-то темными коридорами. То вверх, то вниз. Усадьба казалась мертвой. Открылась высокая дверь, и семья Кондрата оказалась в огромной когда-то зале, перегороженной хлипкими переборками. Таким образом, здесь было устроено двенадцать комнат. Узкий коридорчик между комнатами упирался в какое-то странное сооружение: углубление в стене с полочкой. Много позже Варя узнала, что оно называется камин. Тогда в темноте она не заметила, но точно такой же камин был и на противоположной стороне зала…

…Кружится девочка в вальсе. Порхают кружева на летающих тоненьких ручках. Она совершенно одна. Музыки нет. Но мелодия звучит в ее ушах. Ее любимый вальс Ланнера. Та же самая зала. Только без переборок. Весело падают косые солнечные лучи на узорчатый паркет. Танец девочки легок, как полет птички. Зала огромная. Девочка кружится, кружится… Роспись на потолке тоже кружится в вальсе. По четырем сторонам двуглавые орлы, в центре – группа знатных господ под ивами, а над ними – облака, уходящие вверх, создающие ощущение купола на прямом потолке…

Это Вера.

…Варя уснула прямо на полу. Да в комнате ничего больше и не было. Старичок им даже свечки не оставил. Ульяна с Кондратом еще долго о чем-то шептались в темноте.

Когда наступило молочное зимнее утро, Варя увидела, что свет в их комнату проникает через половину окна. Другая половина принадлежала уже другим. Комната была узкая и длинная. И головокружительно высокая, как глубокий колодец. Далеко под потолком была еще одна половинка окна. На потолке нарисованы очень красивые люди. Двое. Половину платья женщины не было видно. Две птицы смотрели в разные стороны. Но их тоже не было видно полностью. Только по грудки.

…Кондрат устроился на завод. Это оттуда ему дали эту комнату. Каждое утро он уходил и поздно вечером возвращался. Шел пешком. Изредка везло, и кто-нибудь подбрасывал его. Но только до поворота на усадьбу. А там еще верста…

Ульяна стала замечать, что очень устает. С ней была мамина икона, и она часто молила ее простить ей грехи и дать сил побольше. Она как-то спросила Кондрата, как он думает: есть ли здесь ИХ церковь? Кондрат хмыкнул. «Есть. Только обыкновенная. Хочешь – сходи». Ульяна испугалась. «Они ж и крестятся не так!»

«Да какая разница, как крестится?!» – был ответ Кондрата. Ульяна в ужасе смотрела на него. Только теперь она увидела, за кого замуж пошла. Она вспомнила мать. Долго молилась перед своей иконой. Но чувствовала – нет ей прощения. Потому что молчала икона.

«Да что ты, Кондратушка?»

«Я теперь пролетариат. Гегемон.»

«Ге… Кто?»

Ульяна заболела. Сильный жар мучил ее две недели. В бреду она все пыталась вспомнить, кто же теперь ее муж? Ге… ге…

Кондрат уж думал, помрет она. Но Ульяна поднялась. Правда, жар с тех пор часто возвращался, особенно к вечеру, и на щеках часто вспыхивали и гасли красные пятна. Она родила в этом доме сына. Но мальчик быстро умер. Ульяна так убивалась, так убивалась по нему. И не окрестила его. Как же он там теперь? И где его было крестить?

Ульяна как-то позвала к себе Варю и попросила помолиться вместе.

Но Варя как-то неловко улыбнулась и убежала. Она отказалась молиться с матерью… Ульяна плакала. «Доченька! Моя добрая девочка».

Если бы Варя могла словами объяснить, то сказала бы, что теперь какими-то смешными и нелепыми казались ей простые слова деревенской молитвы. Их Дом был слишком велик и прекрасен, наивные слова веры звучали бы в нем, как детская считалочка в устах седого господина. Так представлялось Варе. Эти домашние молитвы прочно связывались у нее с теплой печкой, вонючими тулупами на ней, с котом, с запахом квашеной капусты и теста… Да и отец сказал, что глупости это…

…Ульяна теперь часто плакала.

Хирела она день ото дня душевной мукой. Пусто ей было в мире. Не к кому душой прислониться. И икона молчала.

…Ульяна ушла до следующей зимы. Туберкулез убил ее. Через три месяца после смерти сына. Она угасала тихо, но все умоляла Кондрата вернуться домой, в деревню «Добрую». Верила, что вылечат ее родные леса. Кондрат угрюмо молчал и хмурился.

А перед самым концом сказала со всей страстью, которая еще осталась в сердце:

– Уезжайте, уезжайте отсюда! Уезжайте!!!

– Глупая баба, – ворчал Кондрат. – Это барские хоромы!

Все звали усадьбу Вахрушинским домом. Варя повторяла за всеми, но не понимала, что это значит. Дом стоял на берегу реки, к которой шел сначала пологий, а в конце – крутой спуск. Двухвековые липы, огромные, необозримые, казавшиеся Варе сказочными великанами, составляли графский парк. Это место так и звали. Графский парк. И была в нем одна лиственница. Воистину чудовищных размеров. Усадьба была в виде буквы «П». Верхушкой этой буквы дом был обращен к реке. Фасад же и два флигеля смотрели на дорогу.

…Через год после смерти Ульяны Кондрат привел в дом другую женщину. Варя поняла, что женщина эта очень больная. Она почти не ходила. Все лежала на кровати. Кондрат сам все делал. И по дому, и на заводе. Да Варя ему помогала. Ей исполнилось всего-навсего восемь лет.

Особенно страшно болела мачеха три дня в месяц. Она лежала в кровати, вся заливаясь кровью, а Варя целыми днями бегала стирать все ее белье и простыни к реке. Очень больная мачеха. Бывало бредет Варя с корзиной белья, а по лицу слезы сами бегут. «О чем только думал отец, когда ее в дом приводил?!» Ведь все ей, Варе приходится за ней убирать. И соседки все ее жалели. Только головами качали, но Варя знала – жалеют они ее. Лучше бы себя пожалели. Тетя Зина – калека с детства, на обе ноги хромает и косая на пол лица, у тети Клавы мужа топором зарубили. Здесь же, в Вахрушинском Доме. Ее тоже хотели убить, но дела черного не доделали. Врачи ее спасли. Пластину в голову вставили. Жуть!

Молодой Кондрат веселый, заводной был. Песни пел, на балалайке играл, а как плясал!

В один из дней мачеха вдруг исчезла. Как испарилась. Кондрат, хмурясь, сказал Варе, что она умерла. Варя, стыдно сказать, обрадовалась и вздохнула с облегчением. Да и не удивилась она ничуть. Куда более странно, что мачеха смогла прожить столько, если каждый месяц из нее выходило столько крови! Варя так и думала: «У нее крови не осталась. Вся вытекла». Мачеха даже как-то приснилась ей. Бледная, страшная. Мама не снилась никогда. Вообще, Варе за всю жизнь приснилось всего сна два-три. Да и те – только в детстве. Она никогда их не помнила. Кроме этого. Став взрослой, Варя вообще забыла, что значит видеть сны.

Потом Кондрат себе еще женщину нашел, ходил к ней сам. Потом – к другой… но так и не прикаялся, не прирос ни к кому.

…Спуск к речке от Вахрушинского дома. Две девочки бегут вниз. Вера и Елена. Вере всего восемь. Это она кружилась в вальсе под музыку Ланнера. Лена старше сестры лет на шесть. Вниз, вниз, все быстрее и быстрее. Вот-вот ноги не выдержат огромных прыжков – и тогда кубарем с горы… Едва сумели остановится… Смех, визг. Лена первым делом скинула туфли и опустила ноги в воду, сидя на свежесрубленных мостках. Дерево такое чистое, гладкое, резные белясины, поверх их – перила… На них оперлась Вера. И затихла, залюбовавшись рекой… Лето. Утро. Последние розовые облачка отражаются в теплой воде… И вдруг – бах! Лена скинула ее в воду. Облачка разбежались кругами. Вера, барахтаясь, кричала, что отцу пожалуется:

– И он тебя как Нинку накажет!

– Ах, это из-за тебя Нинка в чулане?! Ах, так!

И Лена повернулась, чтобы уйти.

– Стой! Лена! Вытащи меня! – взмолилась младшая. – Я замерзла!

– Ладно уж! – Лена вернулась. – Только чур! Отцу сама признаешься. – Обещаешь?!

– Обещаю.

Лена протянула сестре руку.

Варя, вытянув руку к ледяной воде, полоскала белье. Пальцы у нее стали совсем красными и уже давно ничего не чувствовали. По реке плыл лед.

На коленях Варя стояла на тех самых мостках, с которых сестры Вахрушины спускались купаться. Только резных белясин уже не было – пошли кому-то на дрова. Они были грубо выломаны, и на их месте зияли дыры. Сами мостки почернели от дождей и снегов. Сгнили кое-где.

Наконец, последняя вещь. Отцова гимнастерка. Строго говоря, гимнастерка эта была не его. Так, выменял у кого-то на блошином рынке. Но отец ею дорожил. И это Варя знала.

Вдруг – как за рукав водяной дернул – выхватило течение из помертвевших пальцев темно-зеленый лоскут. И сразу на дно пошел. Камнем. Варя сама чуть в ледяную воду не свалилась. Мостки подгнили.

Ох, Варя ревела. Ох, ревела. Как домой дошла – не помнила. Все слезы застили. Соседи на нее во все глаза глядели. «Вот девка горемычная!» Варя и не помнила, как к ней все соседский мальчишка Витька с вопросом приставал: «Варь, а Варь, что случилось-то?»

…Сбившееся горячее дыхание. Брусчатые камни садовой дорожки летят навстречу выбрасываемым вперед ножкам. Они выпрыгивают из-под длинной струящейся юбки, похожей на перевернутый цветок лилии. Витая ограда. Цветник. Любимый. Мамин. Какой он огромный! А какие у него глаза огромные! Как он смотрел-то! Там, в театре, на сцене нашей…

Над домом видны липы, что сажал еще граф Федор Андреевич Толстой. Дом только что отделан заново.

Вася быстро открыл дверь. Улыбается. Мраморные ступеньки. Теперь поворот. Широкая высокая лестница на второй этаж. Не упасть! Какие у него глаза!

В нишах вдоль лестницы мраморная Афина смотрит на стоящего напротив Аполлона. Миртовые деревца в кадках вдоль лестницы. Какие они милые! Все вокруг – просто чудо!

Колонны желтого с прожилками и голубого мрамора. Прямо Венский дворец! Нет, там акустика лучше. Ну, неважно. Второй этаж. Танцевальная зала. Потолок с росписью. Кто, интересно, эти люди? Дамы в кринолинах. Умора. Балкон. Чудо. Свежий воздух. Балкон огромный. Надо будет папеньку попросить на нем танцы нам устроить! Какой вид на нашу речку!

Разгоряченная Анна облокотилась о мраморные перила. Внизу мирно текла река, тихо шумели липы, цвела душная, сладкая мальва, и только со стороны здания домашнего театра доносился смех и говор…

– Анна!

Она обернулась.

– Лена!

– Ты почему здесь, а не со всеми?

– Сбежала… Не могу больше…

– У тебя глаза горят! Анна! Ты влюбилась?! Опять!

– Ленка! Прекрати! Ты представь: в этой зале танцевала сама Закревская с Пушкиным! Ведь это ей он посвятил: «Счастлив, кто избран своенравно…»

– И ты вообразила себя Закревской? – Лена фыркнула.

– Ты противная! Неужели ты не можешь думать хоть о чем-нибудь, кроме хозяйства, конюшни и выгодных продаж! Вся в отца! Ты только посмотри на этот закат, Лена! Я люблю этот закат! Сегодня… И еще десять тысяч таких же закатов на этом балконе! Я всех люблю… и лес, и речку… Давай решим: каждый тысячный закат – праздник! И чтоб непременно – самый красивый! Чтобы танцы! Художника пригласим! Пусть нарисует закат…

Анна смотрела в небо с тем глупым и счастливым выражением, которое бывает только в юности и только тогда, когда мы знаем: на нас никто не смотрит…

Лед давно ушел с реки. Пригревало весеннее солнце. Но Варе все равно было холодно: она вечно мерзла. Сидя на пригорке, она смотрела в мертвые окна полуразрушенного здания рядом с усадьбой. Что это было? Конюшни? Кухня? При одной мысли о кухне засосало в животе. Кто говорит – тиатр. Что такое? И вдруг Варя услышала истошный крик:

– Варя! Варька!!!!

Крик был со стороны реки, от самой воды. Она вскочила и бросилась вниз. Вокруг – бурьян, крапива, репейник выше роста человека. Весь графский парк зарос. Варя вся окрапивилась, летела напролом. Тонет Витька, что ли? Его голос. Она узнала. Бежала шибко, да упала, споткнувшись, выбравшись из бурьяна. Колено расшибла. Когда доковыляла вниз, увидела Витьку, размахивающего какой-то тряпкой на палке, как флагом. Когда пригляделась, забыла всякую боль в колене. Бросилась. Стала ловить лоскут. А Витька ржет, удочку к небу от нее тянет. Играет, дразнит. Варя чуть не разревелась сызнова. Отцову гимнастерку выловил!

Кондрат ее еще потом долго, много лет носил…

Их главный дом в Москве был весь красно-белый, похожий на сказочный дом-леденец братьев Гримм или старинный русский терем, с белоснежными вензелями над каждым прихотливым изгибом фасада. И у кого-то еще язык поворачивается называть этот стиль псевдорусским!..Замоскворечье. Дом-терем неожиданно выныривал из-за деревьев на Садовом. Все вокруг – вплоть до набережной Москвы-реки, вместе с Отводным каналом – все была их земля. Но Вера больше всего любила маленький внутренний садик. Они еще звали его французским. Ничей посторонний взор не мог проникнуть сюда. И тишина. Весь дом и внутри и снаружи – над входом и окнами – был украшен арками, напоминающими купола церквей, только вытянутые вверх, потолки – тоже купольные, как в русских царских палатах. А уж роспись. Вера могла часами всматриваться в ее узоры, представляя себе то чей-то профиль, то голову домового, то просто лабиринты, в которых она, потерянная, блуждала, ища выхода… Зеленое по красному. Узоры переплетенной сказочной травы…

Чаще всего они сидели в просторной детской. Собственно, детьми они себя уже давно не чувствовали, даже Вера. Но так уж привыкли называть эту огромную комнату. Рядом была столовая и гостиная. С помощью современного приспособления еда в столовую подавалась прямо снизу, из кухни. В гостиной стоял рояль и удобные кресла, обитые красным бархатом, с витыми ножками и головками ангелов. Половиной отца был кабинет и библиотека. Туда им ходу не было. Лишь иногда, в виде поощрения или прибывая в хорошем расположении духа после очередного приобретения для своей коллекции, отец звал их туда, чтобы показать новую картину, веер, или пуанты балерины, или фотографию актрисы, подписанную ей собственноручно. И тогда Вера с трепетом обозревала огромный, выгнутый, как лук, стол, просторное деревянное отцовское кресло, портрет балерины в полный рост, фигурку танцующей Павловой из бронзы, эскизы к декорациям Поленова, Врубеля, Бакста, Головина. Потом все те сокровища, которым не нашлось места в кабинете, отправлялись вниз, на первый этаж, где хранилась остальная часть коллекции.

Всегда с собой отец носил только бумажник – просто четырехугольник из светлой кожи. Но он был не совсем обычный. Однажды шутки ради все актеры – гости его дома – расписались на этом бумажнике, который столь часто открывался для них, для театра, для всего, что с ним связано…

Уже став взрослой, Вера часто думала, что отец пытался схватить то, что поймать невозможно – сиюминутность актерской игры, ее мгновенную смерть, поворот головы актрисы, ее глубокий и томный взгляд, душу умирающего лебедя…

Когда началась ВОЙНА, Варе было уже двадцать шесть, а Кондрату – пятьдесят пять лет. Она все еще была не замужем и работала на том же заводе, что и отец. Монотонно проверяла качество одной-единственной детали для швейной машинки – шпульки.

Завод переоборудовали для военных целей, а отца забрали в солдаты.

И началась для Вари тяжелая и голодная жизнь. Еще голоднее, чем раньше. Перед войной они, правда, немного вздохнули. Даже ковер купили на стенку (крашеное одеяло с оленями).

Теперь Варя одна возвращалась в Дом, поднималась по мраморным ступеням на второй этаж и забивалась в высокий холодный стакан своей комнаты. Она смотрела на оленей и думала, как там отец, и не отнести ли ковер на блошиный рынок и не выручить ли за него хлеба. Или яиц. Как яиц хотелось! Варя вспомнила, как когда-то в детстве дед раздавил их в своих валенках. И ей стало тоскливо. А вдруг еще хуже будет? Нет, погодить с ковром надо. Пойти, нарыть турнепса, что ли? Он сладенький.

Отец умирал. Дети поняли это по лицу матери, и потому, что приходил священник и долго беседовал с отцом. Была весна. Москва-река уже не была столь мутной, а французский дворик начал одеваться нежной зеленью.

Коллекция отца давно заполонила весь дом: подвалы, библиотеку, гостиную, детскую, даже столовую. Он часто говорил, что его коллекция выживает его из дома.

Он позвал детей. Они встали полукругом: Анна, Сергей, Лена, Нина, Вера. Он строго наказал им:

– Не обижайте тех, кто работает на вас… Отдайте мою коллекцию людям… Всем… Главное. Обещайте… Отдать «Александровское» детям-сиротам.

Анна вздрогнула. Сергей внутренне напрягся. Никто не плакал, кроме Веры. Она часто-часто кивала головой, во всем соглашаясь с завещанием отца.

– Остальное – продайте. Все заводы и фабрики, все магазины. И уезжайте! Уезжайте срочно! За границу… Срочно!!!

– Папа! – не выдержала Анна.

Он сурово сверкнул на дочь глазами.

– Почему? – тихо спросила она.

– «Александровское» досталось нам за долги. Дед рассказывал: уж больно убивалась графиня, когда съезжала… Смущает меня это…

– А за границу зачем? – с деланным мальчишеским безразличием поинтересовался Сергей.

– Мне сон был.

– Но это сон, папа! – выпалила Анна.

– Молчать!!!

Был 1916 год.

Кондрат домой с войны не вернулся. И похоронки на него не было. Варя решила пойти в военкомат.

К концу войны она уже была замужем. Нехорошо это, конечно, замуж без разрешения и благословения отца идти, но сколь можно ждать-то? Годы идут.

Соседа Витьку, что выловил отцову гимнастерку, убили под Сталинградом.

В военкомате ей ничего про отца не сказали. Человек долго рылся в бумагах, потом куда-то звонил. Фамилию и имя отца называл. Ждал. Внимательно слушал, кивал головой. А, повесив трубку, вдруг сказал, не глядя Варе в глаза, что ничего ей сообщить не может. Она чувствовала, – всей кожей – знает человек что-то! Но разве от них, военных, добьешься? Смотрел он на нее как-то странно. Иль показалось? Такие холодные глаза. Жуть. Так и ушла ни с чем.

…У Вари родился сын. Щупленький и хиленький, как северное деревце. Таким и вырос. Васенькой назвала. Царственный, значит. С самых пеленок, едва научившись говорить, он сразу начал врать. И откуда только из него это все лезло? Варя недоумевала. Сама она его врать не учила. Муж ее вообще сына видел редко, еще реже – занимался с ним.

Потом родила еще. И снова сына. Этот пожил всего месяца три. Варя вспомнила мать. И почему-то ее слова: «Уезжайте!!! Уезжайте отсюда!!!»

Жили они по-прежнему в Вахрушинском доме. Мраморные статуйки обнаженные – срам! – она всегда говорила – с лестницы куда-то исчезли. Один из флигелей погорел, да так и остался почерневшим. Словно одну руку кто-то Дому отсек. Никто его ремонтировать не собирался. На огромном балконе на реку вечно сушилось белье. Чуть посолидней, чем прежде. Варя с мужем приобрели прочные никелированные кровати со вставками из настоящего красного дерева. Варя ими очень гордилась. Еще в комнате в разное время появились: шкаф, зеркало, швейная машинка, тумба для посуды, которую Варя застилала газетами и, наконец, радиоприемник.

Когда родился второй ребенок, муж ее стал надеяться, что им выделят площадь побольше, а может, вообще… Но со смертью ребенка все его надежды рухнули. Варя же с ужасом думала, что придется уехать из «барских хором»…

Анна и Сергей, как старшие, вместе решили: «Александровское» они не отдадут. Графиня убивалась, когда съезжала!.. Долги есть долги. Их надо отдавать. Не надо было закладывать. И продавать ничего не будут. И из России не уедут. Ни за что! Сон какой-то…

Была бы мать жива, она смогла бы выполнить волю Владимира Александровича. Но она ушла почти сразу за ним, словно позвал он ее.

Сергей успешно принял все дела отца в свои руки. Сестер бы поудачнее замуж выдать – вот проблема! У них одна любовь на уме. Их всякий любить готов. За деньги… Проблема.

…То, что царь отрекся, Сергей узнал одним из первых. Сначала он думал – ничего, теперь у них европейское развитие будет, а потом… потом продавать заводы было уже поздно. Все полетело в тартарары. Спешно собрали всю наличность, что была. Деньги разделили. По прихоти судьбы Вере достался тот самый бумажник отца с росписями актеров и актрис. Она одна была за то, чтобы выполнить волю отца. Но она – младшая. Ее никто не слушал.

Бежали. Через тот самый город, по той самой дороге, в версте от которой и стояло «Александровское». Анна не выдержала, со слезами в глазах просила брата свернуть с дороги. Он вздохнул. Что делать с этими женщинами?

Дом встретил их привычным уютом и знакомыми запахами. Казалось, вот сейчас с мраморной лестницы спустится отец. Анна не могла смотреть на цветник матери: он был все так же хорош. За ним тщательно ухаживали. Душная, сладкая мальва…

Заспанный Васька встретил их своей широкой дурацкой улыбкой и низким поклоном. Все было по-прежнему. Анна обежала все комнаты, прощаясь с каждым углом. То, что все в Доме было так же, приободрило ее. Спустившись, она сказала сестрам:

– Мы вернемся. И пары месяцев не пройдет. Вот увидите.

Вера вдруг заплакала. И бросилась вон из Дома. Она бежала вниз, к реке, через графский парк. Не добежала. Прислонилась к неохватной лиственнице, обняла ее.

Потом долго стояла метрах в десяти от гигантского дерева, на маленькой площадке – месте их игр – и смотрела на медленные воды реки. Она чувствовала: детство кончилось. Слезы ушли.

Сейчас на потрескавшейся коре тридцатиметровой лиственницы в три обхвата вульгарной масляной краской красного цвета намалеван инвентарный номер. Историческое наследие. На графских липах – тоже. Метрах в десяти от лиственницы странный провал. Словно кто-то наступил огромной пятиметровой ступней и ушел в землю метра на три. Говорят, это место провалилось очень, очень давно. И что-то тут было. Но что?

Флигель отстроили заново. В соответствии со старыми чертежами. Все должно быть натурально. Когда аж в семидесятых годах расселяли стаканы-коммуналки, все вдруг рухнуло. Все перекрытия, пол первого и второго этажа провалились в подвал. Пол, по которому ходил Пушкин. Так весь этот исторический строительный мусор там и оставили. Там он и есть до сих пор. Потом сделали все заново – совершенно по-старому. Только почему-то какой-то нерадивый, но старательный строитель догадался сделать поддерживающие балки железными, и, когда идут дожди, они явственно проступают на потолке под штукатуркой. В зале, где, видимо, у хозяев были танцы, и где Пушкин отпускал комплименты Закревской, теперь висят их огромные портреты. Друг напротив друга.

Закревская в бальном платье, а Пушкин в окружении желтых осенних листьев. Камины теперь декоративные. Обломки настоящих – в подвале. Зато с балкона открывается все такой же чудесный вид на заметно обмелевшую, помутневшую реку и графский парк. Недалеко от провала растет неизвестно откуда взявшаяся здесь душная, сладкая мальва…

Третьего своего сына Варя очень любила. Хоть и жалела, что дочка не родилась. Ох, жалела. Очень ей дочку хотелось. Сына назвала Александром, Сашенькой.

Васька-то исчез, когда ему было лет двадцать. Больше старшего сына Варя никогда не видела. Сказала ей соседка, что, вроде, видели его. Года через три. Бандюк-бандюком. И это все.

Их как раз выселяли из Дома, когда она Сашеньку родила. Успел он увидеть Дом своими ничего еще не понимающими глазками. Дали квартиру в микрорайонах. На девятом этаже. Из всех окон видны окна соседних домов…

…Сашенька уж и из армии вернулся. Одна радость. Женился. Ох, гуляли! Гармошки, пляски… Народ повеселился. Он остался у невесты. Квартира в доме напротив. Своя, без родителей.

И вдруг Сашенька вернулся. Странный какой-то. И непьяный вроде. Сказал, что жена прогнала.

Оказалось, у него дефект был. Член маленький.

Жена сказала: «Уходи. Иди к матери».

Он и пришел. «Что ж ты меня, мать, такого родила?»

А она что? Она – ничего. Она ж не виновата ни в чем. Картошку ему жарила. Позвала – не отвечает. В комнате – нету. Глянула, выбежала на открытую лоджию, – а он внизу уже лежит. На земле.

Выбросился в сторону ее, любимой, дома.

И она видела его. Белого, мертвого.

Похоронили. Она тоже хоронила. Гроба не было. Денег неоткуда матери взять. В простыню завернули.

А жена его нашла себе потом мужика – бугая здоровенного. Приходила с ним к Варе. Ягоды приносила. Из сада.

Вера всю жизнь хранила отцов бумажник. И сыну своему отдала. Сын передал его своему сыну.

Он, правнук Вахрушина, живет в глухом городишке во Владимирской области. Управляет местной самодеятельностью. Видать, в крови у него это.

Теперь знаменитый бумажник лежит на столе его прадеда, в музее, рядом со статуэткой Павловой и пресс-папье какого-то актера. И на нем даже можно различить подпись Комиссаржевской.

Я снова в нем. В Доме. Казенщина. Шторы-маркизы на окнах. Пыльные. За версту видно. Стенды с народными поделками. Прямо при входе, в главном холле, где встречают гостей. «Всероссийская выставка. Мастер – золотые руки». «Наша гордость». И тут же приколот вышитый рушник, кружевной воротничок и кружевная салфетка. Расписные доски для нарезки хлеба и колбасы. Маленькие казенные настенные часы. Скользкий плиточный пол. С кошмарным кухонным рисунком. Протертые ковровые дорожки приколоты к паркету с помощью кнопок-гвоздей. На мраморной лестнице – две пустые ниши.

Сиротство.

Старушка Варя сразу же забыла, что рассказала мне свою жизнь только что. И начала по новой. И как она гордится, что жила в Вахрушинском, в чужом доме… И как жаль, что у нее не родилось дочки… И «слава Богу, хоть сама пока жива…»

Снова я сижу здесь и смотрю в старинные окна. Когда-то они были кому-то родными. Родными окнами родного дома. Теперь же все гости здесь, как и служащие – чужие люди. Они служат на зарплату, выплачиваемую администрацией города. Зачем они тут сидят? Просто сидят. Чтобы жизнь прошла.

Всем бывшим владельцам усадьбы посвящена всего одна комната. В ней легко уместилось все, что от них осталось: несколько фотографий, круглый стол, парочка стульев и рояль.

Смотрительница, сидящая перед этой комнатой, злющая. Чужая. Лицо красное, не улыбается, на «здравствуйте», «до свидания» не отвечает, храня угрюмое молчание навсегда обиженной пролетарки. «Что вам тут надо-то?» Она охраняет вверенную ей комнату, – главное – никого не пустить! – и ревниво относится ко всем, кто интересуется Домом или его бывшими владельцами. Для нее посетители – раздражители, чужие, от которых надо поскорее избавиться, а залы – очистить. Она служит. Но кому или чему? Она и сама не знает. Может, ей, как и многим до нее, кажется, что этот Дом – ее?

…Я здесь тоже чужая. Меня сюда никто не приглашал. Я забрела в Дом незваной гостьей и спешу отсюда уйти.