1. Обладатели и правители
Иван Пнин, умерший в 1805 году в возрасте 32 лет, мог бы стать русским Локком или Миллем, если бы прожил дольше. Пнин был внебрачным сыном фельдмаршала князя Николая Васильевича Репнина (отсюда фамилия Пнин: усеченные фамилии давали внебрачным детям) и, хотя и был «незаконным» ребенком, воспитывался как сын вельможи, учился в Благородном пансионе при Московском университете и в Артиллерийском кадетском корпусе в Петербурге, а затем служил в артиллерии.
В конце 1790-х годов Пнин, уже в отставке, сдружился с Александром Бестужевым, отцом декабристов, и совместно с ним в течение 1798 года выпускал «Санкт-Петербургский журнал», передовой для своего времени интеллектуальный ежемесячник. Издание представляло собой полускрытую фронду сына против отца-императора: журнал финансировал сам великий князь Александр Павлович, вольнодумный воспитанник швейцарца Фредерика Лагарпа. Имя высочайшего издателя нигде не указывалось, но, поскольку «все всё знали», Пнин и Бестужев были защищены от вмешательства цензуры. Молодые люди позволяли себе откликаться на самые острые вопросы времени, публиковали переводы современных им и модных политэкономов Джеймса Денема-Стюарта и маркиза де Кондорсе. Редакция журнала видела себя интеллектуальным центром, в котором разрабатывалась политическая программа будущего царствования.
В брошюре «Опыт о просвещении относительно к России», написанной уже после прихода Александра к власти, Пнин расставляет акценты: чтобы быть хорошим подданным, человек должен быть гражданином, а гражданином он может стать, если у него есть собственность: «Чем более гражданин уверен в своей безопасности и собственности, тем становится он рачительнее, деятельнее, счастливее, следовательно, полезнее и преданнее своему государству».
Пнин понимал разницу между писаными и неписаными правилами: «Где нет собственности, там все постановления существуют только на одной бумаге». Он был уверен, что правитель должен действовать не угрозами, а созданием положительных стимулов: «Россия имела многих обладателей, но правителей мало… Управлять – значит наблюдать правосудие, сохранять законы, поощрять трудолюбие, награждать добродетель, распространять просвещение, подкреплять церковь, соглашать побуждения чести с побуждениями пользы, словом, созидать общее благо».
«Собственность! где нет тебя, там не может быть правосудия… Каким же непонятным образом держится общественное здание там, где не имеет оно надлежащего основания, там, где права собственности попраны, где правосудие известно по одному только названию и где оное более приобретается посредством денег или покровительств, нежели исполняется как закон? Там все покрыто неизвестностию, все зависит единственно от случая. Одно мгновение – и общественного здания не станет. Одно мгновение – и развалины оного возвестят о бедствиях народных».
Пафос Пнина заключался в том, что крестьянам необходимо вернуть право частной собственности и другие права свободных людей, поскольку только так можно обеспечить благополучие страны на долгий срок. Крестьяне когда-то обладали правами, но постепенно утратили их из-за недобросовестного поведения землевладельцев и властителей. «Исправить сие зло и возвратить земледельцу его достоинство состоит во власти правительства», – заключал Пнин.
Александр прочитал, наградил автора, но книга, несмотря на это, была запрещена цензурой. С программным «Санкт-Петербургским журналом» случилась похожая история: великий князь, ни слова не говоря, просто перестал его поддерживать. Реформаторские идеи, обсуждавшиеся за чаепитиями в Негласном комитете, неформальном кружке молодых прогрессивных друзей императора, постигла та же судьба.
Идеи Пнина остались «бумажной архитектурой» – вполне актуальные для своего времени, они так никогда и не стали магистральным направлением политической мысли. Пнин оказался одним из зачинателей малочисленной и наивной породы интеллектуалов, оказавшихся в стороне и от власти, и от главной колеи российской интеллигентской традиции, в основном «тираноборческой», «левой» и часто экстремистской по содержанию. Официальная мысль стремилась быть максимально реакционной, чтобы не давать слабины. Оппозиционная мысль – максимально радикальной, чтобы больнее уязвлять самодержавие. Середина в такой игре всегда не у дел.
Но она была. «Оппозиция здравого смысла», или, если угодно, «моральная оппозиция», состояла не из одних только писателей и философов. Она всегда имела сторонников на самых верхах власти. И увлеченная Просвещением Екатерина, и ее внук Александр были хорошо знакомы с идеями правового переустройства государства. Они, конечно, не могли публично демонстрировать этим идеям свою поддержку. Зато по-своему пробовали их воплощать.
2. Без суда да не лишится благородный имения
Права дворян на независимое от прихотей короны владение имением были подтверждены в 1785 году Екатериной II.
Жалованная грамота давала дворянам такие права и вольности, которые привели бы создателей Московского государства в ужас. Защищенность частной помещичьей собственности сыграла огромную роль в русской культуре, создав материальную основу для независимости нескольких поколений образованных и мыслящих людей.
А ведь всего за 50 лет до екатерининской грамоты попытка дворянства вынудить монарха подписаться под русской Хартией вольностей привела к унизительному поражению. Одна из придворных партий попыталась навязать будущей императрице Анне Иоанновне «кондиции», то есть условия. В их тексте был пункт о жизни, свободе и собственности. Смыслом государства Локк считал «сохранение жизней, свобод и владений» (см. главу 4). Вот и в кондициях было написано: «У шляхетства живота и имения и чести без суда не отымать». Но императрица, получив власть в свои руки, кондиции разорвала. Ей было не страшно.
То, что с легкостью проделала Анна Иоанновна, Екатерина во второй половине того же века позволить себе уже не могла. Она знала, что ее положение не так прочно. Она взяла власть силой, она подавила восстание Пугачева, она полицейскими методами расправилась с самыми яркими фигурами нарождающейся интеллигенции Александром Радищевым и Николаем Новиковым, она внимательно следила за революционными событиями в Америке и Европе. В переписке с французскими философами императрица охотно рассуждала о вольности, но всегда хорошо знала границу между светским разговором и политической реальностью. И тем не менее выяснилось, что об этих вещах можно не только рассуждать. Частные собственники бывают, оказывается, нужны государству. И слова о чести, вольности и имении зазвучали в высочайшей речи.
«Без суда да не лишится благородный чести. Без суда да не лишится благородный жизни. Без суда да не лишится благородный имения… Подтверждаем на вечныя времена в потомственные роды российскому благородному дворянству вольность и свободу», – говорится в Грамоте на права, вольности и преимущества благородного российского дворянства.
Похожие слова звучали тогда же и в Америке, и во Франции. О невозможности лишить человека жизни и имущества без суда говорили и писали тогда во всем мире. Ключевая разница в том, что в Америке и во Франции говорили об этом интеллектуалы и революционеры, а в России – сама носительница абсолютной власти. Наш «билль о правах» был инициативой монарха. Право, завоеванное обществом, и право, дарованное сверху в условиях уже существующего государства, – разные вещи. Тем более если речь идет о сословном государстве, в котором доминирующая социальная группа мечтает сохранить свои привилегии.
Дарование права собственности было в российской ситуации не только модернизационным шагом, но и шагом, направленным на укрепление социального порядка. Российская «декларация прав», с одной стороны, привела к некоторому увеличению числа свободных граждан, способных участвовать в общественной жизни, а с другой – к укреплению власти одних граждан над другими. Грамота была обращена лишь к одному сословию. Освобождая сословие дворян, императрица закрепляла, не оговаривая это, зависимое положение крестьян. Благодаря Жалованной грамоте избранные граждане получили право распоряжаться судьбой значительной части (около 40 %) населения страны.
Само введение института частной собственности оказалось препятствием к освобождению крестьян. Отпускать их на свободу без земли было несправедливо и опасно, а отбирать землю у помещиков – незаконно. Крестьяне, напомним, закреплялись за землей, а не за помещиком, но теперь они – по сути, хотя и не по закону – оказались в собственности у землевладельцев. Эта ловушка не один десяток лет мешала решиться на давно назревшую отмену крепостного права, что не могло не сказаться на восприятии института собственности в России. Отношение к собственности, свойственное самому классу собственников, то есть образованной и максимально свободной части общества, принимало эмоциональные, лубочные формы: «Половина нашего сельского населения гораздо несчастнее западного, мы встречаем в деревнях людей сумрачных, печальных, людей, которые тяжело и невесело пьют зеленое вино, у которых подавлен разгульный славянский нрав – на их сердце лежит очевидно тяжкое горе. Это горе, это несчастье – крепостное состояние… Как в самом деле уверить людей, что половина огромного народонаселения, сильного мышцами и умом, была отдана правительством в рабство без войны, без переворота, рядом полицейских мер, рядом тайных соглашений, никогда не высказанных прямо и не оглашенных, как закон».
Герцен описывает здесь николаевскую Россию, но Николай I, которого обычно принято считать «консервативной» противоположностью «либеральному» Александру, был на самом деле верным продолжателем дела брата. Правительство не собиралось отменять сословное право, так что крестьяне должны были оставаться подчиненным сословием, а дворяне – господствующим.
Наделение землей и дарование связанных с владением привилегий из века в век представлялось российским властителям основой устойчивой власти. Дворянам полагалось исполнять долг «попечения» (энкомьенда) о народных массах (см. главу 5). Им дано было право распоряжаться миллионами крестьян и следить за тем, чтобы подопечные не бунтовали и, по возможности, работали. Это попечение во все последующие эпохи «простиралось» над гражданами в разных формах, включая вполне материальные и крайне затратные. Монархи из поколения в поколение поддерживали расточительный образ жизни элиты.
Экономику, в которой еще не начался индустриальный рост, можно назвать «мальтузианской», то есть такой, в которой растущее количество потребителей претендуют на ограниченный объем ресурсов. Чтобы один стал богаче, другой должен стать беднее. «Прочные права собственности в такой ситуации лишь закрепляют существующее распределение ресурсов, – пишет в книге «Происхождение политического порядка» Фрэнсис Фукуяма. – А это распределение является результатом не высокой производительности, а близости к власти». Новый правовой режим, возникший в условиях доиндустриальной экономики, был использован российской элитой не для развития собственного хозяйства, не для обогащения, а для консервации своего господствующего положения – при полной поддержке правительства.
В 1823 году министром финансов был назначен Егор (Георг Людвиг) Канкрин. Одна из причин этого назначения – желание монарха сместить предыдущего министра, Дмитрия Гурьева, который остался в истории как изобретатель гурьевской каши, а мог бы положить начало развитию в России эффективной финансовой системы. Гурьев, близкий к Михаилу Сперанскому, планировал закрыть Заемный банк, который был наследником дворянских банков и источником дешевых (и больше похожих на субсидии) кредитов дворянам. Он собирался развивать Коммерческий банк, кредитное учреждение, которое размещало бы средства в промышленные предприятия вне зависимости от ранга клиентов. Это могло стать прорывом: в Заемном банке титул и звание ценились выше надежности заемщика. Кроме того, и Гурьеву, и всему окружению императора было известно, что сельскохозяйственные кредиты дворяне пускали не на развитие хозяйств, а на покрытие текущих расходов и ввоз предметов роскоши.
На словах план финансирования промышленности поддерживали все, но придворной элите, естественно, не хотелось терять источник легких денег. Вернуть надежное обеспечение расточительного образа жизни и призван был Канкрин. Новый министр возобновил остановленную Гурьевым выдачу займов, объяснив это тем, что кредитование благородного сословия «неизбежно», а ссуды на развитие промышленности слишком рискованны. В качестве залога принимались «ревизские души», то есть крестьяне, а значит, ссуды были доступны только владельцам имений.
Канкрин убил разом двух зайцев – переведя часть средств из Коммерческого банка в Заемный, он сократил возможности для кредитования промышленности и продлил льготы для элиты. Дворянские банки, а позже Заемный банк, в отличие, например, от Банка Англии, созданного для стимулирования торговли, имели своей целью сдерживать неконтролируемый рост промышленности и помогать дворянам сохранять ничем не оправданный уровень расходов. Сдерживалось и развитие инфраструктуры: Канкрин был противником железных дорог, которые, по его мнению, только «подстрекают к частым путешествиям без всякой нужды и таким образом увеличивают непостоянство духа нашей эпохи».
Правительство хорошо понимало, к чему ведет ускоренный экономический рост – к быстрой урбанизации, появлению масштабных производств и обезличенных рыночных отношений. Эти результаты представлялись опасностью, а не благом, а потому рост сдерживали, а не поощряли. Правительство, к примеру, не вводило корпоративную форму предпринимательства, опасаясь, что ее широкое применение будет способствовать ускоренному экономическому развитию. Канкрин говорил, что при создании новых корпораций «требуется вящая осторожность правительства»: «Лучше отказать десяти не совершенно положительным компаниям, нежели допустить одну ко вреду публики и самого дела». Власти пытались законодательно приостановить рост производства, ограничивая количество фабрик, которые можно было строить в непосредственной близости друг от друга, – чтобы избежать скопления рабочих и, как следствие, беспорядков.
Было решено, таким образом, что ценность социального порядка важнее ценности развития. Способы управления, принятые в российских помещичьих хозяйствах, как мы видели (глава 7), вполне отвечали этой установке. Эффективное управление было в понимании власти далеко не главной миссией дворянства и, в более поздние годы, купечества. Их главной миссией было достойное исполнение роли социальных «жандармов» – сословий, отвечавших за порядок среди населения, вверенного их попечению.
Империя предлагала дворянам возможность закладывать собственность, не слишком сурово требуя возврата денег. Невыплаченные закладные оборачивались внешними займами и инфляцией. В 1856 году около двух третей российских частновладельческих крестьян мужского пола находились в закладе, но реальных случаев конфискаций земель за долги известно лишь несколько десятков.
Долговые проблемы российских дворян были легендарными. Дворяне постоянно обращались к монархам за деньгами – и это несмотря на предельно благоприятные условия кредитования: ссуды, как мы видим, выдавались по сословному признаку, а не в связи с «кредитной историей», которая, как правило, у русского дворянина была ужасной. Не стеснялись дворяне и пользоваться служебными полномочиями для поправки дел.
Джон Квинси Адамс, будущий президент США, провел в Санкт-Петербурге пять лет в качестве посла (а до того еще два года в качестве переводчика), был свидетелем Отечественной войны 1812 года и хорошо знал русский высший свет. Вот как материальная сторона дворянской жизни выглядела в глазах американского гостя: «Тон общества, окружающего нас, почти всецело проникнут преобладанием расходов над доходами. Государственные служащие все живут значительно выше своих заработков, многие из них печально известны тем, что никогда не платят по долгам, но еще большее их число известно тем, что поддерживает баланс своего бюджета с помощью средств, которые в нашей стране были бы сочтены постыдными».
Это, конечно, не открытие. Мы все это проходили в школе. Об этом половина русской литературы, включая современную. Об этом вся русская публицистика. Но ответ властей на общеизвестную русскую правду о моральной несостоятельности элиты всегда был парадоксальным: продолжать поощрять расточительство и казнокрадство. Попустительство, а часто и прямое подстрекательство к воровству и финансовому безрассудству не воспринимались как нечто аморальное.
Единицы проявляли интерес к управлению имениями, росту производства и получению прибыли. Большинству из обитателей дореволюционного российского олимпа стремление к увеличению доходов таким приземленным способом казалось занятием недостойным. (Кормление от должности и взятки недостойными многим, как правило, не казались.) Возможно, свобода владения просуществовала слишком недолго, чтобы принести экономические плоды. Что можно успеть за 130 лет? Могло ли дворянство стать независимой исторической силой за столь короткий срок?
По-настоящему отличиться дворянам удавалось в основном на литературном поприще, поскольку экономическая и политическая сферы были областью сакральной стабильности, порядком, который не подлежал обсуждению. Возможно, с этой оторванностью от реальной экономики и связаны радикальные политические убеждения образованного слоя дворянской элиты. Герцен, Толстой, Тургенев формировались в ситуации, когда власть почти открыто признавала, что стремится затормозить развитие. Ирония в том, что царское правительство пыталось остановить время как раз ради них, дворян, ради сохранения их образа жизни.
3. Рождение свободных людей
Этот образ жизни породил великую литературу и стал главным предметом ее изображения и критики. Конец XVIII и начало XIX века стали временем рождения великой литературы и публицистики по множеству причин. Невозможно объяснить это одними материальными обстоятельствами, но нельзя и полностью их отбросить. Значительное число образованных людей получили свободу и не требующий больших усилий доход. Какая-то часть этих людей сумела реализовать себя в творчестве.
Работая редактором, я постоянно ищу знающих и хорошо пишущих людей, которые могли бы свободно выражать свое мнение. Есть люди, просто не желающие высказываться, опасаясь проблем или преследований. Есть очень образованные и очень осведомленные люди, которые хотели бы публично высказываться, но не могут, поскольку связаны обязательствами или секретностью. Чем важнее мнение человека для общества, тем больше вероятность, что обстоятельства не позволят ему говорить откровенно.
Есть, конечно, люди, готовые высказываться. Но их не всегда интересно слушать. Редкое сочетание компетентности и свободы есть, как правило, результат удачного стечения обстоятельств. Эти люди заработали себе свободу либо коммерческим, либо творческим успехом, например популярностью статей, книг или блогов в интернете. В России практически нет «институтов независимости» – таких позиций, которые гарантировали бы свободу выражения. Такими институтами являются обычно обозревательские должности в значимых газетах, церковная кафедра, общественные организации, профессорские должности в университетах, где приняты пожизненные контракты. Интересно, что слово, которым обозначается постоянная академическая должность в английском языке, tenure, – юридический термин. Tenure – это набор прав и условий, позволяющих владеть и распоряжаться чем-либо. Люди, обладающие «тенурой» в той или иной форме, нередко становились голосом эпохи, авторами книг, открытий и изобретений.
Именно тенуру получили в конце XVIII века российские дворяне. Екатерина действовала в силу политической целесообразности: ей нужна была преданная ее интересам группа общества. Но непреднамеренным результатом ее решения стало появление в России целого класса свободных людей. Сотни лет те, кого можно было бы называть русской аристократией, были, по сути, государственными служащими с особыми привилегиями. И в этом качестве они были полностью зависимы от монарха. Свободы от произвольной конфискации в России со времен подчинения вотчинного землевладения и вплоть до прихода к власти Петра III, а затем Екатерины не было.
Современные историки призывают смотреть на институт собственности, введенный Екатериной, с осторожностью. Достаточно заметить, что полное межевание земель в Европейской России было закончено только в 1840-х годах. Но дело не только в этом. Речь не столько об освобождении дворян, сколько об изменении способа принуждения их к государственной службе. В силу петровских преобразований мелкие и средние дворяне бóльшую часть жизни вынужденно проводили вдали от имений, на обременительной службе. Теперь дворян не заставляли служить, а стимулировали к службе. Служба, особенно гражданская, была крайне необходима государству. Профессиональная бюрократия в России XVIII–XIX веков была слабой и неразвитой. Ничего подобного французским высшим школам для государственной элиты в России не существовало, так что дворянские недоросли должны были дополнять малочисленную бюрократию.
Это позволяло одновременно снизить напряженность в дворянской среде и улучшить фактическое состояние администрации и армии, привлекая туда тех, кто действительно желал служить.
Желающие были, поскольку подавляющее число дворян просто не могли позволить себе жизнь свободных рантье, так что в реальности освобождение коснулось лишь небольшой части дворянства. Подавляющее большинство дворян владели крошечными имениями. Лишь крайне узкий слой, 1–3 % дворянства, располагал имениями на сотни душ, которые могли стать основой для материально независимого существования.
Но изменения все-таки были глубокими – институциональными. И, в отличие от ситуации на Западе, где институт собственности развивался долго, – резкими. Если раньше судьба личности и собственности находилась в руках государя, то теперь она была выведена из-под «ручного управления». Лишь одна, сравнительно малочисленная группа, воспринимавшая себя как отдельное сословие, получила гарантии самостоятельности, которых не было у других групп. Но даже это оказалось значимой переменой.
Сочетание рентного дохода, возможности получать образование дома или в Европе, путешествовать, выбирать занятие по душе и высказывать в печати любые мнения (если не в России, то за границей), не опасаясь конфискации собственности, оказалось поразительно продуктивным для культуры. Никогда до того в русской истории не было такого количества хорошо образованных людей, материально независимых, ни перед кем не обязанных отчитываться. Они мало интересовались хозяйством и располагали временем для размышлений и творчества. Само их состояние являлось для них и источником существования, и предметом пристального анализа, часто беспощадного.
Александр Герцен был таким свободным гражданином-философом. Он также был политическим эмигрантом, которому удалось вывести свои активы из России. Интересно, что Герцен проложил дорогу на Запад не только русскому свободомыслию, но и русскому капиталу.
4. Презренное и священное право
Внебрачный сын помещика Ивана Яковлева, в 1846 году Герцен унаследовал треть отцовского состояния – 106 тысяч рублей серебром плюс облигации и векселя. После смерти матери, Луизы Хааг, к Герцену перешла и ее часть наследства – еще 106 тысяч и ценные бумаги. Общий капитал матери и сына оценивался в 300 тысяч серебром. Сверх этого Герцен получал в год около 10 тысяч дохода от своей костромской вотчины и двух домов в Москве, которые он, уехав из России, сдавал внаем. В итоге в распоряжении семьи Герцена по прибытии за границу и после вывода всего, что удалось вывести, оказалось около миллиона франков. В одном из писем Герцен рассказывал, что просторную квартиру в центре Парижа он снимал за 8 тысяч франков в год. Для сравнения: экстраординарный профессор столичного университета получал в середине XIX века жалованье 3,5 тысячи рублей в год, а ординарный академик Санкт-Петербургской академии наук – 5 тысяч рублей; квалифицированный рабочий зарабатывал порядка 150–200 рублей в год.
Капитал Герцена оказался достаточным, чтобы заинтересовать главу парижской ветви банкирского дома Ротшильдов, которые на всю оставшуюся жизнь стали его финансовыми советниками. Под руководством Джеймса Ротшильда Герцен в конце 1840-х годов сделал свои первые и очень успешные вложения. Он купил дом в Париже, номер 14 по улице Амстердам, за 135 тысяч франков, прибрел государственные облигации США на 50 тысяч долларов и облигации других стран на меньшие суммы.
Ротшильд помог Герцену и в переводе за границу состояния матери. Происходила эта почти детективная история на фоне революционных событий во Франции. Герцену, как подданному империи, было велено вернуться в Россию из сотрясаемой антиправительственными выступлениями Европы. Герцен отказался, и тогда власти заблокировали счета Луизы Хааг, на которых находилась ее доля яковлевского наследства. В ответ на это Герцен передал свои долговые обязательства перед Луизой Хааг и права требования по ним Джеймсу Ротшильду. А тот приказал своему агенту в России добиться получения всех средств, что и было исполнено – после сложных переговоров с участием высших российских чиновников. Как показывают архивы банка, в историю были вовлечены министры иностранных и внутренних дел, юстиции, глава корпуса жандармов и лично Николай I. Свою роль сыграла и новообретенная прочность права собственности в России. Но в еще большей степени сказалось нежелание российских властей портить свою кредитную репутацию в Европе.
Как в этой истории выглядит Александр Герцен, горячий борец с рабством, автор антикрепостнического памфлета «Крещеная собственность», судить не будем. Он действовал как рациональный человек, что в российской дворянской среде было скорее редкостью. Кроме того, собственность как идея и собственность как основа частной жизни были для эмигранта-революционера совершенно разными вопросами. Стремление к утопии, которая будет построена на основе идеализированной русской общины в каком-то далеком будущем, – это цель. Он верил в эту отдаленную цель и пропагандировал ее. Собственность конкретного человека Александра Герцена – это возможность распространять свои взгляды и убеждать других, издавая книги и журналы. Это – просто средство, пусть и «неприятельское»: «Глупо и притворно было бы в наше время денежного неустройства пренебрегать состоянием. Деньги – независимость, сила, оружие, а оружие никто не бросит во время войны, хотя оно и было бы неприятельское, даже ржавое. Рабство нищеты страшно, я изучил его во всех видах, живши годы с людьми, которые спаслись в чем были от политических кораблекрушений. Поэтому я счел справедливым и необходимым принять меры, чтоб вырвать что можно из медвежьих лап русского правительства».
Герцен ставил высокую цель и отделял ее от низких средств. Умение закрывать глаза на средства достижения цели оказалось в дальнейшем характернейшей чертой русской революционной интеллигенции, а позже стало политической позицией советских лидеров. Герцен, похоже, не видел проблемы в том, что его интеллектуальная и инвестиционная практики сильно расходятся. Вот как пишет об этом современный специалист по русской культуре Дерек Оффорд, исследовавший переписку Герцена с его банкирами в архиве Ротшильдов: «Инвестируя под руководством Ротшильда в активы поддерживаемых банкиром правительств, Герцен делал пусть и небольшие, но все-таки реальные вложения в поддержание стабильного порядка в Европе. Того самого порядка, к ниспровержению которого он как революционер призывал. Еще более сомнительными с этической точки зрения следует признать инвестиции в облигации Виргинии, американского штата, чья экономика, особенно в те времена, была построена на рабском труде». Отметим справедливости ради, что, оставшись за границей, Герцен перестал быть владельцем «крещеной собственности» в России – преодолеть секвестр, наложенный правительством на его костромское имение, не смог даже Ротшильд.
Другому великому противнику собственности, Льву Толстому, тоже не удалось разрешить противоречие между возвышенными духовными целями и материальными средствами. В 1880-х годах Толстой твердо принял отрицательный взгляд на собственность и стал следовать принципам, которые проповедовал. Сделать это Льву Николаевичу, отцу восьми детей, было нелегко. «Моя мать не только не разделяла отрицательного отношения отца к собственности, но, наоборот, продолжала думать, что чем богаче она и ее дети, тем лучше», – писал старший сын Толстого, Сергей Львович. На попытку писателя раздать имущество его жена Софья Андреевна ответила угрозой «учредить над ним опеку за расточительность, вследствие психического расстройства». Лев Николаевич тогда предложил жене переписать на ее имя дома, имения, землю и всю прочую собственность, но и от этого она отказалась: «Зачем же ты, считая все это злом, хочешь навалить это на меня?» Толстому оставалось прибегнуть к полумерам – такой полумерой была передача жене прав на издание всех произведений. Первое издание собрания сочинений Софья Андреевна Толстая подготовила в 1885 году. Последний, 12-й, том состоял из новых произведений, включая допущенные к печати отрывки из «Что же нам теперь делать?». Интерес к новым работам Толстого был огромный, но купить 12-й том можно было только вместе со всем собранием: Софья Андреевна отказывалась продавать его отдельно. Это вызвало в печати нападки на жадность «кающегося графа».
Ирония положения Толстого заключалась в том, что и ближним и дальним граф был нужен как богатый человек. Деньги были нужны не только семье. К нему шли люди со всей страны, но чаще всего они просили не духовного совета, как он бы хотел, а материальной помощи. Подавляющее большинство писем и словесных просьб были просьбами о деньгах. Напрасно он несколько раз публиковал в газетах письма с напоминанием, что отказался от собственности и прав на сочинения.
Русский «досужий» класс не сумел стать ни экономической силой, ни политической, но ему суждено было быть силой литературной и философской. Собственность пришла на подмогу не экономике, а культуре. XIX век в Европе был временем бурного экономического и параллельного ему гражданского роста. Граждане вели напряженную и в конце концов успешную борьбу за расширение своего участия в делах государства. У нас же в это время создавались «Мертвые души», «Записки охотника», «Отцы и дети», «Война и мир», «Господа Головлевы», «История одного города». Все это написано собственниками-аристократами. Внутренняя свобода, давшая взлет свободе творчества в дореволюционное время, оказалась сильнее цензуры, сильнее законов экономики и общества. Русская литература заняла одно из ведущих мест в мировом творческом процессе и продолжает оказывать влияние на другие культуры. Монархическая политическая система, ставившая сословный порядок выше идеи развития, была для литераторов предметом критики. Собственность, будучи частью этой системы, не стала символом гражданства, права и участия в делах общества; не получила доброго имени ни как идея, ни как институт. Для одних она была легитимным механизмом удержания господствующего положения, для других – свидетельством глубокой несправедливости общественного порядка.
«Слова „моя лошадь“ относились ко мне, живой лошади, и казались мне так же странны, как слова „моя земля“, „мой воздух“, „моя вода“… Люди руководятся в жизни не делами, а словами. Они любят не столько возможность делать или не делать чего-нибудь, сколько возможность говорить о разных предметах условленные между ними слова. Таковы слова: мой, моя, мое, которые они говорят про различные вещи, существа и предметы, даже про землю, про людей и про лошадей. Про одну и ту же вещь они условливаются, чтобы только один говорил: мое. И тот, кто про наибольшее число вещей, по этой, условленной между ними игре, говорит: мое, тот считается у них счастливейшим. Для чего это так, я не знаю, но это так» (Лев Толстой, «Холстомер»).
5. Попытка поделиться
К западу от российских границ политическая игра состояла в том, чтобы распространять действие прав собственности и равенства перед законом на все большее число людей – просто чтобы удержать власть. В России эта игра подразумевала ставку на то, что небольшая группа «лучших людей», получившая все блага и гарантии, поможет удержать власть своим покровителям. Эти люди обладали свободой, образованием, собственностью и безнаказанностью. Они могли зарабатывать, творить и путешествовать. Но их отношения с обществом были не проясненными в правовом смысле и отчужденными в человеческом отношении.
Русский был хозяином над русским, собственники и предметы их собственности говорили на одном языке, ходили в одну и ту же церковь. Разделение было сословным, но настолько глубоким, что заставляло чувствительных и образованных русских, принадлежавших к «правящему классу», как бы он себя ни определял, ощущать себя чужими в родной стране. Это чувство живо в русской публицистике и литературе со времен Петра Чаадаева до наших дней. «В домах наших мы как будто определены на постой; в семьях мы имеем вид чужестранцев; в городах мы похожи на кочевников… У нас совсем нет внутреннего развития, естественного прогресса; прежние идеи выметаются новыми, потому, что последние не происходят из первых, а появляются у нас неизвестно откуда» (Чаадаев). «Трудно схватить общее выражение Петербурга. Есть что-то похожее на европейско-американскую колонию» (Гоголь). «Просвещение и общество, принявшее его в себя: оба носили на себе какой-то характер колониальный» (Хомяков).
Русские собственники были главными критиками власти и сами же были властью, которая ставила собственный образ жизни во главу угла всей национальной политики. Во многом именно поэтому реформы проводились с большим опозданием – кому же хочется реформировать самих себя. Результаты преобразований не успевали сказаться. Ни запоздалое развитие инфраструктуры и промышленности, ни крестьянская реформа, ни попытка преобразовать общинную собственность в частную, предпринятая накануне крушения империи, так и не создали широкий класс людей, способных отстоять свои частные интересы в политическом торге с монархией. А дворянская элита – в чем она виновата? Не то чтобы эти люди осознанно держались за власть и собственность. Они просто могли себе позволить не делиться ни тем, ни другим.
Парадокс собственности в России состоит не в том, что она была недостаточно частной, а в том, что она, со времен Екатерины и до самого октября 1917 года, была слишком частной. Правовая неоднозначность традиционных крестьянских представлений («земля Великого Князя, а своего владения»), в которых вотчинное право князя не противоречило трудовому праву крестьянина, благодаря Екатерине ушла в прошлое. Земля, а вместе с ней реки, озера и леса стали частными.
В этой области, как и в случае с закрепощением крестьян, процесс шел у нас в направлении, противоположном европейскому. Во Франции собственность в отношении природных ресурсов символизировала феодальные привилегии Старого режима, которые были отменены в результате Французской революции. В Германии возможности частных лиц распоряжаться природными ресурсами на протяжении XIX века постепенно ограничивались из соображений рачительного хозяйствования и оптимального использования лесов и рек. В силу этих ограничений собственность на природные ресурсы в Европе в продолжение XIX столетия становилась все более публичной. В России же, напротив, учреждение частной собственности при Екатерине привело к «огораживанию» лесов, недр и рек. Если Петр I установил в империи «горную свободу» – свободу государства осваивать недра на всей территории страны, то Екатерина решила, что свобода владеть будет лучшим стимулом к хозяйственной активности. Если Петр отдал управление лесами Адмиралтейству, главному потребителю древесины в стране, то Екатерина отдала леса землевладельцам.
Щедрость Екатерины создавала трудности и для использования водных ресурсов. Частные собственники игнорировали законное правило о необходимости убирать строения, например водяные мельницы, препятствующие судоходству, и крайне неохотно соблюдали право судовладельцев проводить по рекам баржи (по закону должна была существовать «публичная» прибрежная полоса шириной 10 сажен для прохода бурлаков). В случае кораблекрушений землевладельцы, несмотря на попытки правительства добиваться исполнения правил навигации, вымогали у купцов деньги за выловленные из «частной» реки ценности. Граф Илларион Воронцов-Дашков в 1900 году, стремясь предотвратить строительство электростанций на Днепре, утверждал, что «данная», полученная одним из его прадедов от императрицы, предоставляла потомкам право частной собственности на часть реки.
Крайне сложным для русского права оказался, как ни странно, вопрос изъятия собственности в пользу государства. Мы привыкли говорить о традиционной слабости института частной собственности в России, но в период расцвета «петербургской» России именно оно было слабой стороной в спорах с собственниками. Случаи изъятия собственности под нужды строительства дорог и мостов, конечно, были, но они не имели стандартного решения, что отчасти было связано с традиционной нечеткостью границ собственности, а отчасти – с правовой неопределенностью статуса государства и общества.
После Наполеоновских войн значительная часть Европы оказалась под влиянием французского законодательства. Гражданский кодекс 1804 года провозглашал абсолютный характер собственности, но при этом не распространял ее на ресурсы общего пользования – реки, озера, дороги, – которые были отнесены к сфере «всеобщего» или «общественного» достояния. Европейское право различало domaine prive, domaine public и domaine de l’État. Русское право хорошо понимало, что такое казенное и что такое частное имущество, но не понимало, что такое имущество общественное (публичное). И действительно – какая субъектность может быть у народа в самодержавной империи? Во Франции право управлять ресурсами от имени народа основывалось на представлении о «политической нации» – идее глубоко чуждой русскому самодержавию. Но и статус государства было определить трудно: что это – бюрократическая машина с царем во главе или сообщество граждан, управляемых монархом? Может ли это сообщество быть собственником? Развитию права общественной собственности мешало представление о владении как о праве, гарантированном монархом.
Отношение образованного российского общества к частной собственности – во многом под влиянием европейских настроений – изменилось от восторженного на рубеже XVIII–XIX веков к сдержанному и негативному. В отсутствие системного решения по развитию «общественного домена» в России благотворительность в европейском духе стала хорошим тоном. Мысль о том, чтобы «красиво» поделиться, приходила в голову многим.
Молодой князь Феликс Юсупов в конце 1910-х годов, после гибели брата на дуэли, оказался единственным наследником огромного состояния и стал мечтать о роли мецената: «Хотел я превратить Архангельское в художественный центр, выстроив в окрестностях усадьбы жилища в едином стиле для художников, музыкантов, артистов, писателей. Была б у них там своя академия искусств, консерватория, театр… В Москве и Петербурге мы имели дома, в которых не жили. Я мог бы сделать из них больницы, клиники, приюты для стариков. А в петербургском на Мойке и московском… – создал бы музей с лучшими вещами из наших коллекций. В крымском и кавказском имениях открыл бы санатории. Одну-две комнаты от всех домов и усадеб оставил бы самому себе. Земли пошли бы крестьянам, заводы и фабрики стали бы акционерными компаниями…»
Но возвышенные планы не были поняты родителями. Молодому человеку напомнили, что он последний в роду Юсуповых, что он должен жениться и готовить себя к роли столпа общества в его старом понимании, то есть оставаться привилегированным собственником. Иными словами, продолжать быть «конкистадором» в собственной стране. «Матушку я убедить не смог. Спор наш ее только расстраивал, и спорить я перестал», – заключает Юсупов в мемуарах, написанных уже в эмиграции, когда почти все приведенные выше планы были осуществлены советской властью. Нельзя исключать, что сама эта мысль могла появиться у князя задним числом, замечает современный исследователь.
Вспоминая Ивана Пнина, о котором шла речь в начале главы, скажем, что российская элита осознанно предпочла роль «обладателей», а не «правителей». Причем выбор этот делался не в какой-то одной ситуации. Это был много раз подтверждавшийся выбор – в разные эпохи, разными правителями.
То, что собственность в нашей культуре не стала результатом развития общего права или либеральной традиции, а была дарована российскому высшему сословию сверху, – очень важное обстоятельство. «Особенность России в том, что первым человеком, продвигавшим представления о собственности в политической и интеллектуальной сфере, была правительница империи, – пишет историк Екатерина Правилова. – Насколько можно судить, императрица скорее видела в собственности дар, а не ответственность, привилегию, а не естественное право».
Как известно, Екатерина II вместе с правом собственности для дворянства ввела в обиход и слово «собственность». Но перед нами не право, отвоеванное в ходе торга или конфликта. Перед нами – делегирование. Право собственности, дарованное императором, было, по сути, приватизацией государственной власти на местах. Сокращая расходы казны и обязательства центрального правительства, власть отдавала собственникам то, чем все равно не могла управлять.
На Западе защита права собственности исторически была основой для защиты гражданских и политических прав в широком смысле. Обе эти правовые сферы были, так сказать, одного поля ягоды. В России же собственность и гражданственность произрастали на разных полях. Права собственности защищало правительство, а гражданские права отстаивали те, кто с правительством боролся. Само понятие частной собственности ассоциировалось с судьбой царского государства, которое в глазах оппозиционно настроенной части общества было причиной всеобщего бесправия.
Самодержавие и собственность, существующие в системе, которая была основана на сословном праве и общинном землевладении, оказались глубоко увязанными между собой принципами. Они не создавали напряжения, противореча один другому и укрепляя тем самым «третью силу» – сообщество граждан.
Частная собственность была проектом власти. Альтернативного проекта, включавшего бы в себя частнособственническую идеологию, ни одна из популярных накануне революции политических сил предложить не могла. Отказ от самодержавия в 1917 году не привел к формированию в России республиканского устройства, власть начала работать над новым проектом.