Нет правосудия совершенного. Один попал под карающую десницу, другой успел прикрыться амнистией, одному суд зачел честное прошлое, другой не сумел доказать алиби — сколько лет судебной системе, столько же и несправедливости, потому что идеален суд лишь там, где Грозный Судия, а Земля несовершенна от сотворения.

Но не есть ли несовершенство закона, заложенное, повторяю, в него изначально, некая подсказка, намек на то, что есть иная истина и высшая правда? Что, попав под действие юридической машины, может быть, важнее добиться иного результата, чем просто выигрыша судебного процесса? Понимаю, что это суждение вызовет невольное раздражение у людей, долго и безрезультатно ищущих правды по судам, прокуратурам и адвокатским конторам. Упрекать их не за что. Но и о высшей истине нельзя умолчать, прежде чем представить суду вашему Игоря Михайловича Терешина, в прошлом — директора крупного научно-исследовательского института, члена-корреспондента Академии медицинских наук, автора некоторых лекарств, в том числе знаменитых среди сердечников рибоксина и стрептодеказы, в 1982 году потерявшего все, попавшего в тюрьму, на зону и прошедшего их с достоинством, которого дай Бог другому, хотя до сих пор и не реабилитированного .

Когда бы мне пришлось составлять список людей, жизнь которых никак не пересекается с Уголовным кодексом, Терешин вошел бы, безусловно, в первую десятку как человек, по духу своему не способный преступать закон. Типичный отличник, неизменный везунчик, самый молодой в институте профессор, самый молодой в академии член-корреспондент, щепетильный, честный — характерный интеллигент. Как сказала мне за обедом одна акула петербургского бизнеса, выброшенная когда-то на мель, из одной с Терешиным камеры: «Игорю под дулом парабеллума сказать: „Своруй!.. Своруй, иначе застрелю!“ — не сворует. Он просто не сумеет своровать. В отличие, — тут акула вонзила нож в пылающий стейк, — от меня». Кровь брызнула фонтаном.

Если сжать все страницы уголовного дела Терешина до нескольких строк, выйдет, что Игоря Михайловича посадили за то, за что сажают всех директоров, если есть потребность посадить: за хищение госимущества «путем присвоения или растраты либо путем злоупотребления служебным положением» плюс «злоупотребление властью». На нормальном языке, с учетом обстоятельств дела, это означает, что Терешина обвинили в воровстве стремянок, кафеля, утеплителя и сидений унитаза для тещиной дачи.

Не буду ничего опровергать, но отмечу, что судебное разбирательство изобиловало несоответствиями и противоречиями, режущими даже дилетантский взгляд. Адвокат Вениамин Владимирович Бриль, знаток в такого рода делах, сказал: «Это был мучительнейший, тяжелейший процесс, какая-то дрейфусиада. Очевидно было, что суду дали команду сажать, и никакие показания свидетелей, разрушающие обвинения, во внимание не принимались. Я тогда своему подзащитному сказал: „Приготовьтесь к операции по утоплению“. Убежден, сегодня этот процесс был бы непременно выигран».

Посвященные, хорошо запомнившие тот нашумевший суд, рассказывали, что за несколько месяцев до возбуждения уголовного дела Терешин крупно поругался вначале с обкомом, а потом и с райкомом КПСС, секретари которых в ультимативной форме потребовали снизить число «лиц еврейской национальности» в терешинском институте до среднероссийского процента, а тот в ответ вспылил, и что Терешина, таким образом, подвели под монастырь за непонимание национальной политики партии. Впрочем, не берусь утверждать. Прошло много лет. Меня в судьбе Терешина интересовало другое.

— Игорь Михайлович, — спросил я, первый раз придя к нему домой, — а вы встречали за решеткой людей, равных вам, — членов-корреспондентов, профессоров?

Над Терешиным ввысь рядами уходили книжные стеллажи. Надо мной висел портрет хозяина работы безымянного для меня зэка.

— В «Крестах», — сказал хозяин, — я угодил с ходу в тюремную больницу. И не поверил глазам. Знакомый профессор, довольно-таки молодой мужчина, мы с ним раньше в одной профсоюзной комиссии подводили итоги соцсоревнования… Я не сразу понял, что он тоже зэк. А потом, услышав его историю, хоть это и нехорошо, подумал: черт, не все уж так ужасно со мной! В отличие от меня, его, профессора, почтенного человека и отца семейства, подвели под изнасилование. В своём институте он был первым кандидатом на освобождающуюся директорскую должность. Но оппозиция нашла способ его устранить. К нему зашла на прием медсестра, разорвала блузку, а потом выбежала в коридор и стала кричать, что он ее пытался изнасиловать…

— Он-то как оказался в тюремной больнице — сердце?

— Сломанные ребра и сотрясение мозга. Он скрыл в камере, что осужден по 117-й статье, потому что знал: прибывших по этой статье бьют, и бьют жестоко. И пошел на прогулку, по наивности оставив копию приговора под матрасом.

— Вы боялись, что вас может ждать что-то подобное?

— Я до последних дней верил в успех своего дела, хотя приговор не был для меня неожиданностью. Я начал к нему готовиться с преодоления страха. Паники не было, но профилактику я счел необходимой. Поговорил с одним знакомым, он сидел. Тот сказал: «Ничего! Будешь там лепилой». «Лепила» — это фельдшер по фене. «Но будь осторожен — подойдет ворик, из-под ватничка топор покажет, скажет: давай бюллетень! Ну что поделаешь, давай…». Основное, на что себя настраивал: если будут пытаться унизить — давать сдачи, не уступать.

Страх — вот о чем я думал, расспрашивая Игоря Михайловича. Почти в каждом из нас сидит этот страх мира, осужденного законом, и страх стать осужденным самому. Во мне — с тех пор, когда некий милицейский старшина сгреб меня, студента, у станции метро «Колхозная» и, заведя в закуток сбоку от турникета, начал заполнять бланк допроса: «Давай рассказывай!» — «Что рассказывать?» — «Ночку у нас проведешь, вспомнишь что». Потом отпустили — накладочка, так сказать, вышла, но память осталась.

Страх вообще хорошо запоминается, не только мозгом, но и мышечной памятью, навсегда фиксирующей внезапную ледяную мертвость тела и дрожание ног. («Страх — та же химическая реакция, синтез метаболитов с соответствующими внешними проявлениями, поверьте мне как биологу», — сказал Терешин.)

— У меня удачное стечение обстоятельств. Я вхожу — все на прогулке, кроме одного человека: сидит кряжистый такой мужичок на нижней полочке. Привет, говорю, он тоже: «Привет».

— Так и сказали: «Привет»?

— Да, так и сказал. Оказалось, он, как и я, «хозяйственник», то есть «хищник», как нас называли. И он мне разъяснил с вопросительно-нежной улыбочкой: вот здесь грабитель лежит, здесь убийца, здесь бандит… А твое место, раз ты последним пришел, вот здесь, у унитаза. Вот в эту щелочку у стенки и клади матрас.

— Это считается худшим местом — «возле параши»?

— В «Крестах» не параши, а именно унитазы, простите уж за подробность. Среди зэков очень популярна легенда о сидевшем в «Крестах» авиаконструкторе Туполеве, который, освободившись, истратил свои гонорары на замену «параш» белоснежными унитазами:

Чтоб зэк простой, советский, наш Жил без зловония параш И чтоб, съев каши миску с гаком, Спокойно в унитаз свой какал…

Камера переполнена, человек двенадцать спят на полу, на нарах в два этажа, и места под ними нет. Новенький, приходя в камеру, ложится возле унитаза и «дежурит», то есть моет за всех посуду. Это такой закон, в камерах «Крестов» довольно распространенный. Ну что ж, будем законопослушными… И я, наверное, недельку драил за всех посуду, пока не пришел очередной новенький. Надо сказать, к моему дежурству снисходительно относились. А бывали случаи, что если кто-то плохо отмывал миску, оставался жир, то швыряли в лицо…

— Рассказывают о страшной тюремной «прописке», когда новенького унижают, избивают… Вам удалось этого избежать?

— Через несколько дней тюрьмы меня вызывают к моему адвокату. Он испуганно бросается ко мне: «Игорь Михайлович, что с вами? Как вы?». Я улыбаюсь. И тогда он разъясняет: «Позвонили вашей супруге и сказали, что вы зверски избиты в камере». Но у нас не избивали. В «Крестах» на «осужденке» сидят почти все по первому разу, то есть, как правило, нет ни «авторитетов», ни «воров в законе», держащих всех в страхе. Я сразу решил, что к каждому сокамернику буду относиться как к ровне. Ведь там страдающие, несчастные люди, пусть и преступники. И наша беда нас уравнивала, и никакие звания на мое поведение не влияли. И если человечка два были ко мне поначалу плохо расположены, а может, и подготовлены к тому, чтобы «прописочку» все-таки устроить, то серьезные, крепкие «мужики» отнеслись с сочувствием. Мы посылки поровну делили, в шахматы из хлеба играли — был там один специалист, хорошо лепил, настоящие запрещены… Дошло до того, что с соседними камерами удалось провести соревнование по составлению кроссвордов. Даже какой-то коллектив сложился. Я никогда не забуду, как двенадцать рассерженных на советскую власть мужчин слушали от начала до конца радиопостановку «Гамлет» и как по очереди читали новенькие, ни разу не раскрытые тома «Войны и мира» из тюремной библиотеки. Как ни странно, была такая не тюремная, не зэковская обстановка.

— Скажите, про туполевские унитазы — это вы сочиняли?

— Был грех. У нас больше половины семейных было, они спросили: «Сочини стишок, я домашним пошлю».

Страшного ничего не рассказывали те, больше помалкивали. В основном выпытывали технику попадания на зону: карантин, выдача одежды… Ведь в следственном изоляторе все в том, в чем из дома ушли, и до отказа в кассации даже волосы сохраняли. У меня была шевелюра богатейшая, и очень неприятен был момент, когда остригли наголо… Хотя коллеги меня подбодрили: «Ну вообще не безобразно» — как высказался один. Это очень унизительная процедура, стриженым ты превращаешься в предельно не уверенное в себе существо… Ну так вот, о зоне расспрашивали тех, кого «дергали» оттуда в качестве свидетеля и временно помещали в «Кресты». Я помню одного, бригадира столовой. «Сначала попадаешь на карантин, на карантине избивают», — говорил он мне. Потом я с ним встретился уже на зоне, когда пришел к нему в столовую. Он проводил к себе в кабинет. Небольшая люстра. Диван. Приемник. В общем, однокомнатная квартирка человека среднего достатка. Были у него два денщика. Они тут же принесли вилочки, антрекот, картошечку с соленым огурчиком. Хозяйственный такой мужичок был. Но жил в вечном страхе, потому что периодически с зоны устраивались вторжения в столовую, и если зэки прорывались, били смертным боем и поваров, и обслуживающий персонал. Считалось: воруют, а все голодают. А с этим бригадиром разобрались по-другому. Ему подложили в комнату не то два, не то пять килограммов чая, затем при обыске «обнаружили». Ну и раскрутили еще на 7 лет.

— Вы боялись карантина?

— Я попал на зону усиленного режима в поселке Металлострой, это под тогдашним Ленинградом. Сразу же сложилось впечатление: те, кто сажал меня, уже дали знать о моем прибытии. Вначале на зоне проходишь медосмотр — несколько специалистов. И вот психиатр, осмотрев меня, решил пооткровенничать. Он сказал: «Вас ждут здесь, и я вам завидую. На зоне знают, что вы профессор, обеспеченный. А обеспеченных здесь доят. Ожидать вы должны самого страшного. От вас будут требовать, чтобы на свидание родственники приносили деньги. Если принесут мало денег, будут унижать, будут бить». Вот такую он провел со мною психотерапию. Вообще начало хорошего не предвещало. Мне выдали весьма подходящую для издевательств форму: черную шапку с козырьком, так называемую «пидарку», годную по размерам только ребенку, и брюки тоже на десять размеров меньше моего. Новый ватник тут же уголовники поменяли на невообразимое рванье, а ботинки с отвалившимися подошвами мне оставили домашние. Сказали: моего размера нет. Я ожидал худшего.

— Вы как-то настраивали себя психологически или, может быть, философски?

— Нет, никаких философских раздумий не было: там терпимость, подставь правую щеку… Я расценивал все происходящее как тяжелейшее испытание, которое выпало на мою долю, и соответствующе к нему относился. Нужно было мобилизовать все свой силы и весь свой опыт, чтобы выдержать его…

— Вы не закончили свой рассказ о карантине.

— Вообще-то карантин — это довольно чистое такое помещение, кровати в два ряда, словом, типичная казарма, даже без решеток на окнах. В нем селят прибывшую на зону партию, обычно человек тридцать. В первый же день, в 4.30 утра, побудка, всех строят и распределяют, по преимуществу, на тяжелые работы, которые полагаются карантинщикам, И тогда же их грабят, отбирают понравившиеся вещи…

— Кто был — бригадиры?

— Нет, «жулье», «жулики»…

— Жулики?

— Это синоним «вора в законе», «авторитета». У нас на зоне их называли «жулики». И вот «жулики» приходили развлекаться.

— Но ведь карантин отгорожен?

— Зона — это 12 отрядов, по сто человек в каждом, а на всех ночью приходится четыре или пять прапорщиков. Отряды отгорожены, но охраняют их сами зэки. Есть такой, прошу прощения, отряд «козлов», как их на зоне называют, то есть формально он называется, кажется, «отряд охраны общественного порядка». И вот подходит «жулик» к «козлу»: «Пусти!». И пожалуйста, открываются ворота. Я был свидетелем такого не один, не два, а больше десятка раз. И это произвело на меня самое гнетущее впечатление. Особенно, когда били тех, кто сидел со мной в одной камере «Крестов».

— А вы…

— Я ничего не мог сделать.

— Русская литература традиционно описывает мучения человека, который видит зло, но не может ему противостоять. У вас были такие угрызения?

— Конечно, были. Ещё и какие! Я ведь знал и тех, кто бил. Через несколько месяцев зоны с некоторыми из них у меня были настолько хорошие отношения, что они бы не дали с моей головы волосу упасть. И вот они же, напившись пьяными… Зверем заключенного на зоне делает алкоголь. А бывает, водка льется на зоне рекой. Очень редко, чтобы так называемый беспредел имел место без нее. Он карается по закону зоны, и очень жестоко. Но вот, напившись пьяными, бьют виноватых, а чаще невиновных. Я иногда просил пожалеть их, но в ответ: «Михалыч, молчи!». И вот эта беспомощность и постыдный страх — пожалуй, самое ужасное из пережитого на зоне.

— Простите, вопрос может быть неприятен. Вас как-нибудь система зонной «прописки» задела?

— Нет, меня ни разу не тронули. Поначалу, когда я был в своем клоунском облачении, приставал один шмакодявка, очень настырный и злой, но я сумел дать ему отпор, а затем познакомился с бригадиром из зэков, представился и, следуя своим принципам, все про себя рассказал. Не исключаю, что первые дни ждали реакции начальства, это на зоне важно. Начальник лагеря, полковник Дедков, вызвал к себе на беседу: «Я читал ваш приговор. Осуждены вы не по закону, а по совести, но я постараюсь помочь уберечься от всего злого, что есть на зоне». Он мне дал инструкцию, как себя вести.

— Какие из дурных мыслей о зоне сбылись, а в чем ваши ожидания были приятно обмануты?

— Еще в «Крестах» «бывалые» мне говорили: постарайся попасть на зоне в библиотеку, там тебе будет хорошо. И вот пока я перебирался в «Крестах» от унитаза по нарам поближе к паровому отоплению, я об этом мечтал. И на зоне через какое-то время я действительно стал работать библиотекарем. Это были самые радостные моменты моей жизни в лагере: я совершенствовал немецкий и английский, начал с азов изучать французский…

Вообще, знаете, амнистия — мечта зэка, за год до возможной даты все разговоры только о ней. Почти каждый зэк — юрист в какой-то степени, он все время пишет: ходатайства о помиловании, о досрочном освобождении, надзорные жалобы… Так сложилось, что меня частенько просили: напиши что-нибудь поубедительней. Ожидание ответа дает надежду, без которой можно очень быстро на зоне опуститься. Хотя, конечно, после лет восьми опускаешься все равно. Как правило, люди ломаются. И тут я, уверен, исключением не был, потому что день за днем все это действует: убийства, избиения, драки…

— Вы были свидетелем убийств?

— Ну как такое увидишь? Страшно то, что все к этому привыкли и равнодушны. Так принято: на каждой зоне есть определенный процент убийств, тяжелых избиений, драк… И главное ЧП на зоне не убийство, а побег. Вот тогда действительно начинается переполох. Построение, переклички, люди ночью стоят часами в строю, пока не найдут… А при мне находили всегда.

— Существует мнение, что на зоне интеллигенту труднее, чем, скажем, рабочему. То есть что образованность и воспитание по ту сторону забора сами по себе вызывают ненависть.

— Все зависит от поведения интеллигента. Вот такой случай: прибыл этапом на зону бывший директор крупного НИИ. С ним сводили счеты и тоже состряпали, сфабриковали дело: дали 5 лет якобы за спекуляцию. Он своего «жигуленка» продал… И на третий или четвертый день пребывания на зоне директора избили в умывалке, где обычно все разборки и происходят. Я спросил: «За что его били?» «Да, — говорят, — бывший директор, на нас смотрит как на подонков». И это считается: избили за дело, а не допустили беспредел.

— Могли бы вы выделить черты интеллигенции, которые ей мешают там? Специфические комплексы какие-то?

— Некоторых губит брезгливость, которую, конечно, нельзя утрачивать. Но ее демонстрация порой приводит к печальным последствиям. Затем общее такое невинное, а скорее наивное, восприятие действительности. Происходит огромный внутренний конфликт: некоторые интеллигенты не могут понять, что здесь можно жить и чувствовать себя человеком, даже любимым делом заниматься, — у них такая психическая структура. И этим невольно, не желая того, они демонстрируют свое неравенство. Например, отказываются от чашки чая, которая идет по кругу, и ее из уважения тебе предлагают. Хочешь не хочешь — отхлебни, не обижай. Я не замечал никакого особенного преследования интеллигенции, хотя, конечно, попадались изверги, которые рады были поиздеваться над измученным человеком. Был у нас один такой на карантине: «Ах ты, интеллигент!» — раз, по морде, очки в сторону, вслепую ищет. Но подобному может подвергнуться каждый. Любой, попадающий на зону, проходит через свой страх. Какой бы ты ни был на воле боксер, но вот тебя выкинули из переполненной душегубки-«автозака», надели шутовской наряд и посадили в карантин. И дохленький бригадиришка, которому щелчка-то много, чтобы раздавить, может дать по морде. Обычно эти плюгаши забитые ходят на зоне на цыпочках, но здесь, в карантине, распускаются.

— А как, с вашей точки зрения, нужно вести себя в этой ситуации?

— Я себя настроил четко и, думаю, не ошибся: плюгашу надо было врезать по первое число. Если сидишь на табуретке — схватить табуретку, ну, может, не сразу ударить, если этот мерзавец струсил и отошел. А если лезет — бить беспощадно. Если хватит на такое запала, то 90 процентов за то, что тебя больше не тронут.

— А еще 10 процентов?

— 10 процентов за то, что такие действия приведут к печальному результату. Но на зоне, я в этом убедился, ни в чем не может быть 100 процентов гарантии. 90 — это предел.

— Ваш настрой на сдачу вас хоть раз спас?

— Однажды. На второй или третий день зоны я с девятнадцатилетним молокососом мыл полы в лагерном клубе, и он попытался заставить меня вымыть и его часть пола. Причем грозил чем угодно, вплоть до… Ну и вот я тогда мобилизовал все свои знания в области матерщины, до предела напряг голосовые связки и с угрозами бросился отрывать стул, прибитый к полу. Парень как мышка замер, а потом при встречах на зоне: «Здорово!», «Привет!» — первым здоровался. Хотя, может быть, я и не очень типичный представитель интеллигентского рода-племени: отец у меня был с тремя классами образования, мама — секретарь-машинистка, я мальчишкой и по подвалам побывал-побегал…

— Значит, умение дать сдачи — это то, что, безусловно, поднимает авторитет человека в уголовной среде?

— По-разному идет подъем. Один поднимется за счет крепкого кулака, физической силы, знания приемов каратэ. Другой — за счет уголовной дерзости: кого-то пырнет, изобьет, его сажают в так называемое помещение камерного типа, ПКТ — это настоящая тюрьма на зоне, оттуда он выходит уже на две-три ступени поднявшись. Особенно часто этим путем идет молодняк.

— Вы не поняли. Я не про уголовный подъем, а про те черты, которые вызывают уважение.

— Если ты сумел найти подход… Если почувствовали в тебе советника, доброжелателя. К тебе могут прийти, попросить написать письмо любимой женщине. Иногда их знают только по переписке. Помог, не отказал — тебя уважают. Помог составить прошение какое-нибудь… Почему именно к тебе за этим обратились? Все зависит от мозаики фактов, там все очень наблюдательны, друг за другом смотрят. И вот человек, который, по их понятиям, обладает грамотностью и знанием жизни, не только уголовной, — вот он вызывает вначале интерес, а потом и уважение.

— А как вы считаете, из-за чего люди опускаются?

— Я уже говорил: срок. После восьми-девяти лет нередко уголовник превращается в зверя, а интеллигент — в чушку. Это когда человек перестает стирать одежду, стричься, мыться и для него остается только поесть, поспать и справить естественные надобности.

— Только срок?

— Чушкой можно стать и раньше, если тебя сломали или ты сам сломался. Может сломать начальство, могут сломать зэки. Сидел со мной в «Крестах» в одной камере такой парень, Гриша, — интересный, между прочим, парень! Его избили на зоне через две недели после того, как попал в повара. И не могу сказать, что сильно, но избили. А потом еще. И буквально за полгода он опустился. У него есть ребенок, к нему приезжала жена, но он так и не вышел из этого состояния. Здесь очень много зависит от опыта, здравого смысла и внутренних сил. Вот пример — ларек. Раз в месяц у нас работал ларек, в нем можно было истратить тогда 8 рублей. Идешь из ларька — тебя поджидает всякая шпана, отбирает, что на месяц себе купил там, консервы, чай… У меня, правда, ни разу не отбирали.

— А как бы вы поступили, если б пытались?

— Все так же. Ничего бы не отдал, и тут была б драка. Потому что, если б я отдал, это стало бы началом падения. Любое проявление слабости мгновенно становится известно на зоне, а библиотекарь — фигура заметная.

— Игорь Михайлович, ваша линия поведения хоть раз дала сбой?

— В библиотеке мне нужно было раз в десять дней носить книги в ПКТ, где сидят самые отпетые бандиты, а также те, кого начальству необходимо спасать от расправы. Я нес большой ящик на лямках, в него входило 30 — 40 книг, меня обыскивала охрана и пропускала внутрь. Кстати, вот откуда у меня знакомства со всей «бандитской» элитой зоны… И вот в самый первый раз я решил разыграть из себя этакого лихого дядьку-шутника, что мне совершенно не свойственно. Когда открылось окошечко-«кормушка», я достал для заключенных книги и бесшабашно крикнул: «Здорово, орлы!». И вдруг в ответ дичайшая матерщина, угрозы: мы тебя на зоне замочим, мы тебе на зоне отрежем… Я обалдел. И только потом в этом оре различил: «Петухи, орлы и другие птицы в 12-й камере!». Вот это попал в переплет!.. Пришлось объясняться, меня даже боялись какое-то время в ПКТ пускать, но обошлось…

— «Петухи» — это «опущенные»?

— Да. Их в ПКТ содержали в одной из камер. Вообще, это очень страшная сторона зоновской жизни. Есть такие мерзавцы, насилуют молодых ребят, иногда это случается еще в «Крестах», а став «опущенным», молодой парень превращается в изгоя: любой контакт с «петухом» грозит уже тебе самому неотвратимыми карами. Бывает, «опускают» за доносы, а порою и «жуликов» за нарушение законов зоны — например, за воровство из тумбочек, это «крыски» так называемые… Причин здесь великое множество. К концу срока я мог позволить себе дать конфетку или книжку «опущенным» — мне это разрешалось, а вернее, прощалось. Может быть, как чудачество, но прощалось.

— Что для вас на зоне явилось самым большим испытанием, самым большим напряжением и самым большим унижением?

— Напряжение было всегда, психическое такое напряжение, потому что постоянно видишь избиения, унижения других личностей. Тут, конечно, и сострадание, и жалость, но и страх, что тебя самого может ждать такая же судьба. Потому что все может измениться, на зоне всегда фифти-фифти: выживешь — не выживешь. И приходится поддерживать со всеми ровные отношения. Даже с откровенными негодяями и мерзавцами. Это очень большое напряжение — поддерживать ровные отношения. Испытания были самые тяжелые в первые дни, когда поднимали ни свет ни заря и гнали на работу, когда обворовывали мешок с вещами… Я пришел из «Крестов» в рваных бареточках, а уж октябрь был, грязь сантиметров пятнадцать, и вот один паренек, из жалости ко мне, дал отличные лыжные сапоги: «Поноси, Михалыч…». Их у меня украли в ту же ночь… Или вот прапорщики из охраны, когда на тебя глядит такое красное с перепоя мурло: «Ну чо, морда очкастая, вали, дед, проходи давай…» — и пятерней тебе в лицо. Это было очень тяжело.

— Вы ничего не сказали об унижении. Это очень неприятно вспоминать?

— Прежде всего унижало то, что люди сочли тебя достойным такого существования… С дрожью вспоминаю о вшах. Впервые я познакомился с ними в детском саду в блокаду, но это было в 1942 году. И вдруг в камере — по мне ползут… И все это приводило к возмущению: как, за что сюда попал? В эту унижающую обстановку, где приходится терпеть то, что видишь…

— А вас вообще тюрьма и зона, как вы считаете, сильно изменили?

— Я всегда людям верил, надо мной все посмеивались: «Нельзя же быть таким доверчивым». У тестя про меня даже слово было — «доверчистый». И случалось, на зоне меня обманывали самым беспощадным образом. И вот теперь, как это ни прискорбно, я стал людям доверять меньше. Хотя и бояться их стал тоже меньше, ведь раньше я был довольно из трусоватого десятка ученых. И еще, знаете, я понял, что нет людей отпетых. Самый последний негодяй какой-нибудь, только что истязал кого-то, и вдруг вынимает альбом с фотографиями (а это на зоне святая святых), и вот у него уже и слезы на глазах. У меня исчез черно-белый подход к людям.

— И последнее. Если б сегодня какой-то человек, попавший в тюрьму, обратился к вам, что бы вы ему сказали?

— Я сказал бы: надо бороться, надо найти те формы существования, которые позволят выжить. Вопрос выживания и вопрос преодоления страха — это главное. Решить это никогда до конца не удается, потому что нет за колючей проволокой такого состояния, когда ты в абсолютной безопасности и ничего не боишься. Но если и в какой-то степени эти задачи решены, то можно осуществлять свои планы. Как доказать то, что ты не виновен? Я делал все возможное в условиях зоны, чтобы надзорные инстанции задумались над моей судьбой. Были надзорные жалобы, работа с документами, работа с адвокатами и письма, письма, письма… Все это страшно сложно, но в итоге мне возвратили профессорское звание, докторскую степень, сняли судимость. Вернут ли член-корра? По здравому смыслу, должны. Я борюсь. Это интервью — тоже часть борьбы. Хотя это, наверное, не надо записывать?..