Один я щас остался… совсем один. Старуха моя, того… уехала к сестре.

Сестра у ей болеет… каждую осень. Телеграмму шлет: «При смерти я!» Лет сорок уж помирает.

Говорю ей: «Что ж ты, поганка, делаешь? Я и так об одной ноге – ты опять норовишь сбежать. А куры на ком? А корова? А поросенок?!» – «Я договорилася».

Договорилася она. Вот что творит, падло. Думаю развестись. А на что она щас?.. Всё уж. От их щас одно беспокойство.

Зуб у ей летом болел. Думал: в гроб лягу. Враз заболел. Днем ходила – ничего, все зубы на месте. Ночью дергаться стала. Дергатся и дергатся. Твою мать! Что ж такое? А ну? Встал, свет зажег – раздуло у ей лицо – не признаешь. Ей-бо! Уже пошло на мою подушку.

– Помираю! Помираю!

– Чего, – говорю, – несешь? Кто от зуба помер? Сестра-аферистка сорок лет никак не помрет, и ты туда же. Что я тебе? Четыре утра! Куды я тебе? Кого-чего?! Спи знай!

Утром у ей рот набок, язык не пролазит. Так-то говорит – не поймешь что, а тут вовсе: мы-мы. Чего «мы»?

Дескать, в больницу ее отвези. Щас!! С утра кровельщик обещался подойти насчет сеней, изгородь на задках покосилась, козлы править надо. Я все брошу – в больницу попрусь. Туда пять километров да обратно… шесть. Пятьдесят шесть километров! Бензин дороже молока! Кто повезет?

Легче без зубов жить. Ей-бо! А на что они? Цены щас – все одно ничего не укусишь. Куды я поеду?! Зачем? Кого-чего?!

Пошел. Машины в разгоне все, и лошадей нету ни одной. Ни одной! Какая где. И что теперь делать? И где взять?!

Она: «Мы-мы».

Говорю:

– Замолчи! Не трепли невров!

Замолкла. Еще хуже – не поймешь, живая – нет. Потрогал – теплая еще. Плохо, ходить не может. Силится встать, а ей в голову отдает. А что я тебе?! Куды я? Кого-чего?! И что я могу сделать с одной ногой?

Пошел в сарай, от Ирки коляска осталася, от внучки. Крышу проели крысы, сиденье крепкое. Что ему? Весной навоз только возил, и все. Соломы бросил пучок, подогнал к крыльцу.

Теперь ее перетащить надо! А в ей пудов шесть! Ей-бо! В сестре шесть и в ей. Аферистки. Шесть пудов целиком не поднять мне… только частями. Твою мать-то!

Соседку кликнул. Подтащили как-то. Хорошо, крыльцо высокое – прямо перевалили в коляску… Немецкая коляска. Рассчитано все… на шесть кило. Тут – шесть пудов! Колеса не вертются.

Смазал солидолом. Соседка над душой стоит, ахает. Стерва! Нашла когда ахать. Костылем отодвинул ее… по спине. Куды ты лезешь? Что ты ахаешь?! Помогла – пошла на хрен!

Отъехали с километр – дождь. Ни одной тучи на небе. Откуда дождь?!. Соседка подгадила. У ей глаз дурной. Куры дохнут. «Хорек, хорек». Какой хрен хорек? Чуть ветер с ее стороны – дышать нечем. У ей даже колорадский жук не держится. У всех путных людей картошка облеплена, у ей – ни одного.

Льет и льет дождь, конца нету. Глина под ногами, склизь. Ее пиджаком прикрыл, сам до нитки в одну минуту… Ну, едем. Кто едет, конечно, кто идет. Навстречу Олюшка-спекулянтка тащится. У ей зять у нас с краю живет, Ванька. Ты не помнишь, давно уж было. За бутылку взялся голым вдоль деревни пробечь. А мужики подгадали – в аккурат бабы вечером коров гонют с того конца. Загнали его в крапиву. Измуздыкали так – прибежал, не поймешь, где зад, где перед. Так вздулось все. Рот нашли, тогда определили… где зад.

Олюшка навострилась сразу:

– И что везешь?.. – Спекулянтка, собака.

– Что? А ты не знаш?.. С час назад объявили по радио: старух порченых меняют на телевизоры.

– Шутишь.

– Каки шутки?

Она под пиджак глянула, моя там: «Мы-мы». И эта готовая, тоже: «Мы-мы».

Говорю:

– Что ты топчешься, собака? Дуй бегом, Ванька тебя заждался с коляской.

Разворачивается, как даст ходу назад.

– Эй! Подмогни хоть маленько.

И де? Ее не видно уже. Твою мать-то… Иду кое-как, кувыркаюсь. Вот он, мосток-то! Где Петька Шерстков руку сломал. Девок пугал. Девки сзади шли, он забрался под мосток. Подходят они, он: у-у-у!.. Дурак-то, твою мать. У их сумка с солью пуда на два – ух вниз по башке ему. Он в овраг и боком об корень березовый – два ребра погнул… И руку сломал… через месяц где-то.

Вот он, мосток-то, внизу. Чую, щас перевернемся. Ей-бо, перевернемся! И что делать? Объезда нету. И что я?! Куды? Кого-чего?!. Бросить все да развестись к чертовой матери.

Она: «Мы-мы». Дескать, не бросай. Я, дескать, за тобой горшки носила, когда ногу потерял, дескать, поседела через тебя… Ну, што и дети на ей были, и я взвалился… Говорю:

– Что было, то прошло. Прощай… на всякий случай.

Костылем уперся – тормозю. Как съехали?! Не пойму. Мосток перешли. Теперь вверх! А куды я с одной ногой?! Что я?! Кого-чего? Не подняться мне!!

Выперся как-то. Ноги не держат. Тащусь дальше. Слышу – хрусть. Чтой-то?.. Костыль треснул. Твою мать! Ложись, помирай… И тут коляска как задергается. «Все, – думаю, – агония у ей началась». Заплакал, ей-бо! Чего же? Сорок лет прожили. За сорок! За сорок. Поворачиваюсь попрощаться, пока не остыла, – она смеется лежит!.. Я в глине весь, как в говне.

И вот все у ей так. Когда сгорели в шестьдесятом году, стоим в исподнем у головешек – она смеяться давай. Думал, рехнулась. А это в ей, значит, поперек судьбы чтоб. Ума-то нету.

А мне какой смех? На култышке три километра. Быстрей на пузе вокруг земли. Твою мать-то совсем! И что я?! Как дойтить?! Кого-чего?

Ну, пришли. Врач чего-то на месте оказался. Молодой еще, трезвый… ума-то нету. Сразу руки мыть, инструментов ей в рот натыкал – чик! Готово!

Она: «Ой!»

Он:

– Всё! Следующий!

В Москве учился… ума-то нету. А у ей вишь что, в десне рыбья кость застряла. Так жрать горазда! Я-то сижу, подо мной лужа, с чего натекло, всем не объяснишь. Костыль сломал, култышку истер в кровь. А в следующий раз у ей баранья кость застрянет?!. Мне помирай?

Думаю развестись… С утра ухлестала. Когда будет? А ну дождь?! А ну пожар?! Что я один? Куды?! Кого-чего?! Дура чертова, собака!

Ктой-то там на дороге показался. Глянь, не моя?