Мой Свечкин пропадал дотемна. Явился он в ужасном зеленом армяке, от которого за версту разило псиной, и доложил: Ваня доподлинно в цирке! Но его положение представляется привилегированным – другие мальчишки, служившие на конюшне, бегали босиком, в грязных рубашках, чистили стойла и мыли лошадей, а Ваню Свечкин, засевший в кустах Малого Верманского парка, сперва видел лишь издали, чисто одетого. Потом племянник мой выехал из конюшни в парк верхом на гнедой лошади, вместе с ним ехал невысокий толстячок и чему-то его обучал. Лошадь под Ваней вдруг принялась высоко поднимать ноги, потом и вовсе заплясала на месте, и этот урок длился не менее часа.
– Стало быть, он им нужен, коли учат, – решил я. – И идти напрямую, требовать, чтобы его мне отдали, – нельзя. Спрячут и не отдадут, да еще наврут мех и торбу. Так, Свечкин?
– Так, – согласился Тимофей.
– Значит, пускаем в ход изобретенную нами подножку. Но придется устроить маскарад. Если я явлюсь в виде столичного жителя, да еще приверженного к английскому стилю, и стану предлагать свое устройство, то де Бах забеспокоится – вряд ли к нему часто жалуют подобные визитеры. А вот когда я переоденусь мастеровым, так оно для него и понятнее…
Уговорились, что Тимофей продолжит с раннего утра слежку за цирком и за Ваней, а я пойду в Московский форштадт обедать с Ларионовым, знакомиться с обещанным Гаврюшей и добывать все, потребное для маскарада.
Яшка отвел меня в трактир, где все блюда уж были готовы, и так накормил, что я сидел, выпуча глаза и тяжко дыша, как рыба на берегу. Самому Яшке такие трапезы были привычны; кроме того, он, желая показать светское воспитание, велел подавать кофей. Сам, правда, пить не стал, а мне собственноручно наливал. Если бы покойный Яшкин батюшка увидел этот кофейник, он бы вдругорядь помер. Для старовера черное пойло – хуже чумы.
За столом мы, кстати, просидели более полутора часов, и я успел изложить свой план проникновения в гимнастический цирк. За это время Яшка спосылал за Гаврюшей, и тот, явившись, смиренно встал у дверей. Это был невысокий белобрысый малый, с рыжеватой бородкой – какой же старовер без бороды. Все в нем было какое-то заостренное – тонкий нос уточкой, неширокие плечики, быстрый взгляд серых глаз. Вся его персона полностью соответствовала ремеслу приказчика – в ней соединялись бойкость и услужливость, тщательно упрятанная до поры наглость и пристальное внимание ко всему, что может оказаться вдруг полезным. И только здоровенный тесак у него на поясе вносил в облик некую дисгармонию – где ж это видан приказчик с тесаком?
– Будешь служить этому господину не за страх, а за совесть! – строго сказал Яшка, указуя на меня перстом. – Он с товарищами своими меня от неминуемой смерти спас. А долг платежом красен. Понял, ангел мой?
– Понял, Яков Агафонович, – и Гаврюша поклонился.
– Поступаешь с сего дня к господину Суркову в услужение. Как надобности в тебе не станет, обратно в лавку вернешься.
Яшка, распоряжаясь, был внушителен и даже грозен – прямо фельдмаршал, а не купец из Московского форштадта.
– Яков Агафонович, а что это у тебя люди с оружием по улицам ходят? – спросил я. – Вроде враг у стен не стоит…
– Гаврюша у нас нынче гвардеец, – объяснил Яшка.
– Старовер – и вдруг гвардеец?
– Сами смеемся. Когда господин генерал-губернатор с военными частями пошел в Курляндию на случай, если польский бунт туда распространится, нам было велено для поддержания гарнизона собраться в волонтерские отряды, чтобы нести караульную службу. Сперва решили, что каждый, способный держать ружье, должен исполнить свой долг. А за мирное время народу в Риге прибавилось порядком, на всех на нас ружей не напасешься. Наконец магистрат посчитал и объявил – требуется ополчение в три тысячи душ. И зваться оно будет гвардией. От нас, купеческого сословия, потребовали наших приказчиков и конторщиков. Собрали их возле Большой гильдии, произнесли речи на чистейшем немецком языке и вручили каждому по тесаку. На другой же день стали всех назначать в караулы. Разумно будет и вашей милости нацепить тесак – тогда уж точно за своего все примут.
– Так ведь прямой угрозы уж нет, – сказал я. – Это в феврале и весной ляхи нас одолевали. А в мае мы их разгромили под Остроленкой, да так, что уж не опомнятся.
– Как знать, – уклончиво отвечил Яшка. – Угрозы, может, и нет, а в караул ходить велено.
– О прочем маскараде моем, Яша, тоже позаботиться надо, – напомнил я.
– А то в моих лавках для тебя кафтана не сыщется?! – Яшка даже возмутился. – А то у женки моей в сундуках рубах не стало?! Гаврюша! Одень господина Суркова мастеровым из зажиточных, да не наш лад, а на еретический. И сам так же оденься, ничего, Бог простит, коли для дела надо.
Это была верная мысль – где ж видано, чтобы старовер в гимнастическом цирке обретался?!
Весь остаток дня мы занимались моим маскарадом. Последним штрихом в портрете бравого мастерового были высокие смазные сапоги, за которые Яшка отказался взять хоть копейку.
– На доброе дело в этих сапогах идти, отрока из бесовской пасти вызволять, – объяснил он.
– А что, Яша, давно ли немецкий язык забросил и помыслы, как бы в театр на Королевской улице сходить? – осведомился я.
– Да в театре-то я побывал, – признался он. – Занятно, хоть и грешно. Знаете, сударь мой, Алексей Дмитриевич, есть в человеке две ипостаси, ровно бы, сказать, две души, хоть я и знаю, что душа одна… С первой рождается, и потом ее мамки-няньки, родители и прочая родня воспитывают. Вторую он сам себе создает, когда дома становится тесно и охота свет узнать. Вот он и помещает на место истинной души ту, вторую, самодельную, которой все подавай – все, что раньше было под запретом. Набегается человек, все перепробует и увидит – душа-то его совсем дурная, от беготни ошалела, от пестроты ослепла, а как-то жить надобно. И скажет он: а пошла-ка ты, голубушка, прочь со двора, ты мне такая не надобна. И вот тогда к нему первая душа возвращается, взращенная в строгости, и прощает его, и соглашается с ним жить…
– А вторая так-таки и уходит прочь, как гулящая девка, которой пятак дали и в тычки выставили?
Яшка усмехнулся.
– Кабы ушла – то мы бы в трактире не сидели и кофей я бы не наливал. Гулящие девки тоже умные попадаются. Иную вроде и оставишь, а она где-то поблизости, всегда к твоим услугам, при нужде будет у тебя на посылках, там, где хитрость требуется. И тебе польза, и ей благо.
Я вспомнил давнего Яшку и подивился тому, что он набрался мудрости. И то – девятнадцать лет миновало. А может, и научил кто.
Уговорились, что Гаврюша пойдет со мной и познакомится с моим Тимофеем. Я повел его на Гертрудинскую, а он по дороге показывал мне сперва Московское предместье, потом Петербуржское, рассказывая, кто где из известных в городе людей живет, чем промышляет. Дома Тимофей уже завел некоторое хозяйство, и я предложил Гаврюше угошение, но он отказался. Зато он увидел английский лексикон и книжку сэра Вальтера Скотта «Талисман». Я невеликий любитель истории, но о крестовых походах немного знаю, и потому выбрал для чтения именно этот занимательный роман. В шотландской же истории сам черт ногу сломит, и я, читая «Легенду о Монтрозе», изнывал и маялся, а «Ламмермурскую невесту» вовсе до конца не дочитал.
По-английски Гаврюша немного разумел – все же и английские суда в рижский порт приходят, нельзя не разуметь! А лексикона у него не было. Он жил со старыми и строгими родителями, которые ни за что не позволили бы держать дома светскую книжку. Еще благо, что его не согнали со двора за немецкий язык – святость святостью, а коли его не знать, в приказчиках держать не станут.
Вернулся Тимофей и стал докладывать.
Мой беглый племянник, оказалось, не мог и шагу ступить за ограду Малого Верманского парка. Он гулял по дорожкам, и его подозвал некий высокий господин, проходивший по Дерптской улице. Ваня побежал к нему, и они несколько поговорили, но о чем – Тимофей не расслышал. Но кое-что интересное увидел. Я слово «интерес» употребляю в его прямом английском значении «достойное любопытства», а не то, что иные – когда речь идет о девицах на выданье, которые хотят показаться кавалерам приятными и потому «интересничают».
Господин что-то внушал Ване, а Ваня мотал головой. Вид у него был растерянный. Господин показывал рукой как бы вдоль дерптской – Тимофей решил, что он зовет Ваню на прогулку. Но Ваня пятился, от всего отказывался и, увидев кого-то из конюхов, устремился к нему, как к спасителю своему.
– Как он был одет? – спросил я.
– В сюртучок опрятный, не то в казакинчик с широкими рукавчиками, я не разобрал, в панталончики палевые, как взрослый, – отвечал Тимофей.
– Может, тот господин из столицы приехал и узнал его? – догадался я. – И стал уговаривать вернуться домой, к матушке с батюшкой?
– Может, и так. Да только сдается, что он чем-то парнишку напугал.
– Тем, что от вольной жизни придется домой возвращаться. Плохо это, Свечкин, теперь Ваня до самого отъезда цирка прятаться будет по закоулкам… – я задумался. – В толк не возьму, неужто де Баху больше взять учеников негде? Непременно нужно было недоросля из хорошего семейства сманить! Да еще ведь и одел его за свой счет…
Я знал, что Ваня, удрав из дому, ничего лишнего с собой не взял. Как ходил в короткой курточке, хотя по возрасту его бы уж следовало одевать на взрослый лад, так в ней и скрылся.
– И еще что заметил. Странные люди вокруг цирка околачиваются.
Прохаживаются, сквозь ограду поглядывают, что-то высматривают, перешептываются. С полчаса, я чай, ходили и ушли совсем.
Гаврюша слушал эту беседу и, кажется, усмехался. Когда у человека рот не обычный, а наподобие полумесяца, с приподнятыми остренькими уголками, то и не понять, ехидничает или просто так молчит.
– А что за люди? – спросил я. – Не цыгане, часом? Те вечно насчет лошадей промышляют.
– Подлого звания, барин. Не цыгане, куда там! Белобрысые, тощие. В лаптях на здешний лад, в кафтанишках серых, холщевых, в круглых шляпах. Откуда-то втроем прибежали, послонялись и убежали. Я к ним особо не приглядывался, но у одного кафтанишка сбоку вроде в смоле изгваздан и в опилках.
– Может, хорошеньких наездниц увидеть хотели. Это нам с тобой, Свечкин, бабья не надобно, а им – на ножки посмотреть…
– Тьфу, – мрачно изрек Гаврюша. – Поздно их всех женят, вот в чем беда. Вот и соблазняются…
Тут я ужаснулся.
Случалось мне, грешному, бывать за кулисами, случалось! Идешь, примерно, по узкому коридорчику, а тебе навстречу – сильфида бежит с голыми плечиками, коленки из-под юбочки мелькают! И не захочешь, а вытаращишься. В цирке, надо полагать, то же самое, актеры и актерки друг дружки мало стесняются. И каково же будет моему толмачу? Что ж мне, его с закрытыми глазами, за руку, в кабинет де Баха вести?
– Сам-то ты женат? – осторожно спросил я. Женатого-то коленками не испугаешь…
– Осенью батюшка женить обещал, уже невесту посватали.
Это было прескверно. Яшка, черт кудлатый, и не подумал, куда посылает своего ловкого приказчика! Сам-то набаловался и угомонился…
– А лет тебе сколько?
– Двадцать стукнуло. Придется жениться… – буркнул он.
– Что ж тут плохого?
– А то, что девство нарушу. Но это ненадолго. Как дети родятся, я от жены прочь пойду. Вернусь в девство. Без детей ведь тоже нельзя.
– Сам до такого додумался? – в превеликом удивлении спросил я.
– У нас так заведено. Муж и жена после обручения и молиться вместе со всеми не могут, потому что вне девства.
– Ты хотел сказать – после венчания?
– У нас не венчают. Обручают в моленной, и все знают, что это и есть брак, то бишь, совокупление.
Вид у Гаврюши был такой, словно мысль о совокуплении была для него хуже горькой редьки.
– Ладно… – пробормотал я, с ужасом думая о Гаврюшиной встрече с наездницами. – Глядишь, и обойдется. Ну что, орлы, составляем диспозицию?
– Составляем! – радостно отозвался Тимофей. – Я наблюдал, когда это цирковое начальство приходит и уходит. С утра они там лошадей гоняют и учат, сам директор в шлафроке, который старее Дендерского зодиака, ходит с бичом, а то и в одних портках и рубахе верхом выезжает. Потом он переодевается и с супружницей своей, с сыновьями и еще какими-то людьми из цирка уходит. Возвращается незадолго до того, как к вечерне прозвонят. Есть ли, нет ли представления – примерно в одно время. Видимо, они по вечерам тоже лошадей в манеже гоняют. И мне сдается, что лучше к нему вечером подойти, когда он после обеда и променада добрый.
– А что, с утра зол? – спросил я.
– Орет, ругается, только ни черта не понять.
– Поймешь, Гаврюша?
– Да уж постараюсь! – отвечал он.
– И не тошно будет ругань переводить?
– Мне Яков Агафонович обещал, что старшим приказчиком через два года поставит. Если теперь вашей милости плохо послужу – он мне это попомнит! Ничего, смирю гордыню…
– Значит, так, орлы. Мы с Гаврюшей берем цирк на абордаж, проникаем в каюту де Баха, и я показываю ему чертеж новой подножки. Даже обещаю сделать пробную за свой счет – коли ему понравится, заплатит. А денег у него куры не клюют – вряд ли он так уж скуп. И мы на другой же день приносим с тобой, Гаврюша, доски и шест, о которых я с утра сговорюсь в порту. И начинаем во дворе сколачивать подножку. Ты молотком орудовать умеешь?
– А ваша милость?
– Их милость не то что молотком – и рубанком, и долотом, и топором при нужде управится! – гордо отвечал за меня Тимофей. – Мы люди флотские!
Гаврюша поглядел на него очень недоверчиво.
Топором мне управляться не доводилось, а рубанок меня слушается. И чего мне стыдиться ремесла, когда сам покойный государь Петр Алексеевич на токарном станке набор для целой люстры, сказывали, выточил? Я, когда служил, и паруса шить научился – занятно стало, как это матросы гардеманом и иглой ловко управляются. Понимаю, что для теперешних дам и барышень это смешно и нелепо, так я ж на них жениться не собираюсь.
– Ты, Свечкин, будешь ходить дозором у цирка, одевшись по-человечески, а не в вонючую дерюгу!
– А для чего? – спросил Тимофей. – Вечером-то от вас, барин, никакой тревоги не выйдет, придете с Гаврюшей и уйдете. А вот коли сговоритесь с де Бахом, так наутро и я на вахту заступаю.
– Ладно, Бог с тобой, сиди дома. Найдешь, чем заняться. Вон, с дороги у меня исподнее не стирано, да и у тебя тоже.
Тимофей посмотрел на меня говорящим взором. В ушах моих явственно прозвучало: жениться вам, барин, надо…
Мы сговорились с Гаврюшей, что ближе к обеду я приду в Московский форштадт, но не сразу в ларионовский дом, а в трактир, и оттуда пошлю за своим толмачом. Он же принесет мне узел с одеждой и поможет приобрести вид мастерового. А что у простого плотника его измышление аккуратно вычерчено, как не всякий кадет еще сумеет, – не беда. Мало ли чудаков? Вон Яшка смолоду тайно немецкий учил. Я сам знавал человека, который собирал раковины и раскладывал по ящичкам. Ну а у меня блажь – чертить!
Собирался я в цирк забавнейшим образом.
В дорогу я, как всякий уважающий себя путешественник, взял пистолеты. Всякое бывает – и коли в Польше бунт, так и в Лифляндии может быть неспокойно. Пистолеты мои были, разумеется, английские, Спрингфильдского завода, капсюльные, карманные. Видимо, оттого, что сам я ростом невелик, оружие уважаю небольшое. Прелесть капсюльного пистолета в том, что он почти не дает осечек и очень подходит для дорожных приключений. Я рассудил, что могу в цирке сразу же наткнуться на Ваню – и без долгих рассуждений увести его. А на случай, если мне попытаются помешать, неплохо иметь оружие.
Конечно же, я не хотел устраивать в цирке пальбу. Пистолеты были на самый крайний случай, если окажется бессильна моя трость с секретом.
Я взял с собой в Ригу некий занятный гаджет – в русском языке нет слова, для обозначения механической игрушки, одновременно забавной и полезной, а у англичан, вишь, есть. Это была трость самого простого вида, довольно крепкая, которой при нужде можно отбиться от грабителя. Но в рукоять ее была вделана выдвижная подзорная трубка, нечто вроде укрупненного монокля. Она так ловко была упрятана в резьбе рукояти, что сразу и не разглядеть.
Я вообще люблю оптические игрушки. Как-то мы с Тимофеем разобрали купленный за немалые деньги фантаскоп, чтобы понять, как он показывает изображения на незримый для зрителя экран из прозрачной кисеи. Собрали мы его с некоторым трудом. Особенно мне понравились линзы, которые позволяют менять яркость изображения, так что при помощи фантаскопа можно явить милым дамам самое натуральное, возникающее из мрака и растущее прямо на глазах, привидение. Человек, который продал мне эту игрушку (гаджетом ее называть пока еще рано), обещал, что такое же впечатление будет, ежели вместо кисеи использовать дымовую завесу.
– Читывали Шекспира, читывали! – отвечал я ему. – Надо полагать, кто-то из приближенных принца Датского имел такой фантаскоп, чем и положил начало всей интриге. И тень отца Гамлетова имеет самое простое объяснение.
– Не имею чести знать господина Гамлета, – отвечал мне человек, чем привел меня на весь день в восторженное состояние души.
Два пистолета, тяжелая трость, да Гаврюшин тесак, да еще тот тесак, что мне обещан, – это уж был целый пиратский арсенал.
Вооружившись, я первым делом с утра отправился в порт. Моряк с моряком всегда столкуется! Я отыскал судовых плотников и сговорился с ними насчет досок и шеста. К московскому форштадту я шел берегом Двины. Проходя мимо бастиона Хорна, поднял голову и остолбенел – башня Святого Духа, одна из двух главных башен Рижского замка, смотревшая на реку, лишилась своей островерхой крыши! Батюшки мои, подумал я, никак и в замке изобретатели завелись? Увидев, как я таращусь на башню, ставшую ныне зубчатой, матрос, с которым я в порту обменялся двумя словами, объяснил: это все для науки. Откуда-то взялась мода глядеть в телескоп на звезды. Вот господин губернатор для этой надобности башню и приспособил.
Всю дорогу до Московского форштадта я только и думал, что о телескопе. Как странно – много у меня в доме всякой механики, а этого устройства нет. Надо бы раздобыть…
Маскарад совершился стремительно, вот только от тесака я отказался – мне было довольно и трости, на которую я полагал опираться, как человек в годах. И мы с Гаврюшей поспешили к цирку.
По донесениям Тимофея я знал, что директор с утра школит лошадей и штукарей, а потом одевается так, словно зван на бал в Дворянское собрание, и отправляется с супругой, сыновьями и приближенными лицами обедать. Я полагал застать его в ту пору, когда труды завершены, можно перевести дух, а будет ли на нем при этом модный сюртук и цилиндр – меня мало беспокоило.
У цирковых дверей сидели двое нищих – старый, у которого из-под дрянной шапчонки падали на лоб грязно-белые пряди, а смуглое лицо было в седой щетине, и помоложе, с преотвратной язвой на щеке. Нищим, которые не домогаются подачки, я обыкновенно подаю копейку. Эти не домогались – только седой пел что-то невнятное тусклым голосом, а тот, что помоложе, выдвинул вперед опрокинутую шапку, не произнеся ни единого слова, – видимо, ему было трудно говорить из-за ужасающей язвы, захватившей щеку и часть губы.
– Ну, приступим, благословясь, – сказал я Гаврюше. – Значит, напоминаю – коли увидишь, что я тащу его за собой, прикрывай отход да ори во всю глотку – мошенники шума боятся.
– Дай Боже, чтоб тем и обошлось, – отвечал Гаврюша. – А ваша милость пусть больше помалкивает. Я сам все обскажу, ваше дело – бумажку подать да по сторонам озираться.
– Твоя правда, – согласился я. – Ну, попробуем обойтись без лишнего шума, хотя боюсь, что вытащить наше сокровище втихомолку никак не удастся. Бог милостив – может, если припугнем пистолетами, они струсят и отдадут…
И мы вошли в цирк.
Когда я приходил с Тимофеем на представление, то, понятное дело, не изучал устройства здания. Было много народу, все галдели, пихались, к тому же мы спешили занять хорошие места на галерее. Сейчас я шел в поисках двери, ведущей в манеж, и был сильно недоволен тем, что столбы, на которых держались ложи второго яруса и галерея, были затянуты какой-то дурно расписанной холстиной. Изображала она чуть ли не сады Версаля – с подстриженными деревьями, уводящими вдаль аллеями, ротондами и беседками, как в имении у средней руки помещика.
Наконец мы отыскали выход в манеж и Гаврюша на хорошем немецком языке осведомился о господине директоре.
В это время там возводили деревянные козлы, закрепляя их растяжками, и я невольно вспомнил молодость – что-то в этих сооружениях было от стоячего такелажа. Но парусов я не дождался – это оказалось всего лишь устройство для натянутого каната, на котором должен был плясать щуплый молодец с двумя белыми веерами из страусиных перьев. Он проверял натяжение каната и совещался с толстячком, которого я сразу узнал – он во время представления вместе с парнишками в зеленых мундирах следил за порядком в манеже, сам производя больше беспорядка, чем вся прочая труппа, вместе взятая. Я прислушался. В сущности, я неплохо знаю немецкий, а эти двое говорили примерно так, как два ученика под присмотром учителя разыгрывают между собой беседу. Ни для одного из них этот язык не был родным.
Канатный плясун уговаривался с толстячком, чтобы он подольше паясничал, иначе служители не успевают хорошо установить козлы. Толстячок обещал и, в свою очередь, пытался одолжить у плясуна денег. Закулисная эта история была стара, как мир…
Гаврюше объяснили, что господина директора можно перехватить у выхода – он сегодня пораньше завершил свои занятия. Делать нечего – мы вышли в подковообразный коридор, что охватывал большую часть манежа вместе с ложами снаружи. Встали мы так удачно, что услышали голоса де Баха и его свиты, они же нас увидели в самый последний миг.
– Вечером приду и проверю, – говорил директор, – чему этот лентяй Казимир научил мальчика. Пусть оба готовятся! Кроме того, пусть он поработает с Фебом и Пегасом по отдельности. Ты будешь помогать ему, Йозеф. Ты, Альберт, заменишь сегодня меня.
Он отдал еще какие-то приказания, и мы вышли ему навстречу.
Де Бах был с супругой, весьма почтенной дамой, и с молодыми людьми, старший из которых, лет тридцати на вид, был очень на него похож. Я узнал Альберта – того наездника, что выезжал на танцующих лошадях, управляя двумя сразу. При нем была молодая красивая дама, модно одетая, вся в рюшечках и воланчиках, кружавчиках и ленточках, – очевидно, супруга. В этой свите выделялся юный фигляр-южанин, скорее всего итальянец. Я его узнал – он изображал жизнь и смерть солдата на скачущей лошади. Одет он был щегольски – едва ли не роскошнее всех в этой компании, а на пальце у него имелся перстень неимоверной величины – если прозрачный камень, в него вправленных, был настоящим, то перстень стоил дороже всего деревянного цирка вместе с мебелью. Но это, скорее всего, был штраз из свинцового стекла. Я читал о том, как изготовляют эти подделки, и проснись в моей душе страсть к наживе – мастерил бы их так, что от настоящих камней не отличить.
Также директора сопровождал толстый пожилой мужчина с сильно помятым лицом, в расстегнутом мундире неведомой человечеству армии. Он старался придать себе услужливый вид и для того несколько наклонялся вперед, держа голову чуть набок – классическая поза подхалимов и лизоблюдов! Похоже, это был Йозеф – правая рука директора по наведению и соблюдению порядка в шайке штукарей. И он же, с нарумяненными щеками и с бичом в руке, был главный на манеже во время представления, зычным голосом объявляя имена и таланты балаганщиков.
Увидев нас с Гаврюшей, директор изъявил неудовольствие и велел Йозефу выпроводить двух забулдыг, которые неизвестно для чего забрели в цирк. Я было возмутился, но Гаврюша обратился к де Баху со всей угодливостью опытного приказчика. Указывая на меня, он доложил, что я изобрел новый вид подножки для прыжков и прошу позволения показать свое творение господину директору.
Я мысленно чертыхнулся и подошел со всем смирением, на какое только был способен.
Де Бах взял мой чертеж, посмотрел на него сперва с брезгливостью, потом с любопытством, сделал мне вопросы о размерах. Гаврюша перевел, я ответил. Директорская свита вытягивала шеи, пытаясь разглядеть мое изобретение.
– Это надобно проверить, – сказал директор. – Без испытания платить не стану.
– Мы того и добиваемся, чтобы нам было позволено смастерить это устройство, высокочтимый господин директор, – сказал за меня Гаврюша, изгибаясь и показывая совсем уж сверхъестественную любезность. – Когда дозволят нам принести доски с шестом, которые приобретем мы за свой счет, мы изготовим все, как задумано.
– Это ни к чему, у меня есть свои мастера, – отрубил де Бах.
И тут мой Гаврюша преобразился. Он выхватил листок из директорской руки и возразил язвительно:
– А коли так, вашей милости нашего устройства не видать. Только мы знаем, как готовить древесину, да и не все тонкости нарисованы, главные в голове держим. Идем, брат, тут нам делать нечего!
Это относилось ко мне. Я хотел возразить, но ловкий приказчик за руку потащил меня к двери.
– Я эту породу знаю… – успел он шепнуть, почти не размыкая губ.
– Их только так и проймешь…
Мы уже выскочили на Дерптскую улицу, когда нас нагнал черноволосый фигляр, похожий на итальянца. Он сказал, что господин директор просит нас вернуться.
Тимоша усмехнулся, а мне стало страшно за Яшку. Держать такого малого в приказчиках просто опасно – он глазом не моргнет, плетя интригу, чтобы пустить хозяина по миру, а самому занять его место.
Мы опять вошли в цирк. Де Бах был уже малость полюбезнее. Он предложил нам смастерить устройство и принести его, чтобы опробовать на манеже.
– Мастерить его здесь надобно, – отвечал за меня Тимоша. – Не хотим, чтобы хозяин видел, как мы его инструментом да из его дерева невесть что выделываем.
– Ну так приходите и делайте свою подножку, – сказал де Бах, который, сдается, очень торопился. – Йозеф! Скажи Карлу, чтобы позволил им работать на дворе, и догоняй нас!
Директор со свитой пошел к выходу. Нас же Йозеф повел в те цирковые помещения, куда посторонним хода нет, чтобы уж там свести с незримым Карлом.
Грешен, каюсь – не нравятся мне итальянцы. Они мнят себя наследниками того Древнего Рима, о котором все мы знаем из книжек, но на деле – совсем другой народ. А фигляр, который за нами бегал, впридачу еще был некрасив – всклокоченные на модный лад вороные космы, губаст и носат, могу держать пари – под модным своим сюртуком и жилетом он волосат, как обезьяна.
Йозеф довел нас до того места, где конюшня соединялась с многоугольным зданием манежа. Там была довольно большая площадка, с которой можно было попасть в манеж не просто через вход в виде арки, а через целые ворота. Во время представления их закрывал занавес, который раздергивали и задергивали, сейчас он был убран. (Впоследствии я узнал, что это место именуется форгангом.)
К стене у форганга был приколот бумажный лист. Велев нам подождать, Йозеф пошел на поиски Карла. Я из любопытства посмотрел, что там такое написано. Оказалось – не написано, а нарисовано. Лист был поделен на множество пронумерованных квадратов, а в них были рисунки, выполненные так неискусно, словно малое дитя упражнялось в изображении корявых человечков. Я с трудом угадал в двух квадратах две фигурки с руками и ногами, стоящие на спинах то ли собак, то ли еще не открытых африканских животных. Одна фигурка от другой отличалась треугольником, заменявшим нижнюю часть туловища, – так я и догадался, что это наездница-прыгунья, а фигурка без треугольника – солдат, меняющий одежду с непостижимой скоростью.
Видимо, господа штукари вовсе не знали грамоте, раз порядок выходов был расписан столь оригинально.
У противоположной стены я обнаружил целый арсенал, но арсенал весьма странный. Там были длинные стояки для ружей, пик и знамен, на вколоченных в стену крючьях висели цветочные гирлянды и всякое пестрое тряпье, а также мундиры, плащи и треуголки. Видимо, наездники и прыгуны без всякого стеснения прямо тут и переодевались, рискуя, что публика, сидящая в ложах напротив форганга, случайно увидит их в исподнем или даже без оного.
Неподалеку от форганга был устроен выход в сад – достаточно большой, чтобы проводить лошадей. Сейчас двери были нараспашку. Оттуда и явился Карл – пожилой конюх, основательно припадавший на правую ногу. Он был на конюшне главным, но в подчинении Йозефа, и носил такой же фантастический мундир. Тут лишь я понял, что они, скорее всего, бывшие штукари, лет двадцать назад блиставшие в этих мундирах примерно так, как сейчас блистают молодые наездники. На старости лет они не захотели покидать привычной обстановки, поменяли ремесло, но в цирке остались.
Йозеф объяснил Карлу поручение де Баха, и тот велел нам с Гаврюшей, придя в это же время в подходящий для нас и свободный от представления день, спросить его, Карла Шварца, – а он уж укажет, где нам располагаться. И даже отведет на конюшне уголок для хранения нашего имущества.
Тут, кстати, выяснилось, отчего вокруг конюшни распространяется такое сомнительное благоухание. Оказалось, что господа артисты устроили себе в конских стойлах нечто вроде отхожего места. Я сперва возмутился, но потом одобрил это изобретение: не в парк же им под куст бегать! А подстилку из стойл погрузят на телеги, увезут, и опять в парке будет аромат жасминов.
Теперь следовало уходить – а уходить мне не хотелось. Я сказал по-русски Гаврюше, что если уж вечером не назначено представления, а конюхи и наездники будут школить лошадей, то наверняка появится и Ваня.
– То бишь, вашей милости угодно тут остаться до вечера? – уточнил Гаврюша.
– Да он уж почитай что наступил.
– Попытаемся, с Божьей помощью…
По дороге к цирку я объяснял Гаврюше устройство здания и лож в два яруса. Люблю, когда в людях есть любознательность. Он мои уроки усвоил даже лучше, чем я мог ожидать.
Мы шли по дугообразному коридору к выходу, когда он остановился у расписной холщевой стенки, нашел место, где части холста сходились, быстро достал ножик и выдернул несколько мелких гвоздиков, которыми эта декорация была приколочена.
Оттянув ткань в сторону, он с усмешкой указал мне на пустое пространство. Я и сам мог бы догадаться, что раз ложи второго яруса несколько сдвинуты дальше от манежа относительно лож первого яруса, то они держатся на столбах, а между теми столбами довольно места, чтобы спрятаться.
Что на меня нашло? Откуда вдруг взялась страсть к проказам? Мы ведь задумали все совершенно иначе – прийти с инструментом и с досками, взять с собой угощение, расположиться на конюшне у выхода в сад, кого – прикормить, кого – подпоить и узнать сперва правду о Ванином побеге. Это было более чем разумно – и потом, встретившись с Ваней, я нашел бы разумные слова, чтобы увести его из цирка и доставить домой.
Но передо мной была черная щель, ведущая в загадочное пространство!
Немедленно умом моим завладела мысль: как оно там все устроено? И проснулся неувядающий азарт испытателя всевозможных механик, который не может спокойно видеть новое для себя сооружение – непременно полезет исследовать, иначе ему и жизнь не мила!
Мы поочередно скрылись за холстиной и оказались во мраке. Мрак, впрочем, был не совсем кромешный – сквозь расписную холстину просачивалось немного света.
Обстановка напоминала мне внутренность судна – с рангоутами и бимсами, в которые упирается шпор мачты (тут были толстые бревна, подпиравшие верхний ярус лож, с распорками), с перегородками в трюме и тем особым запахом смолистой древесины, который ухитряешься полюбить сразу – а он потом, на берегу, напоминает тебе о беспокойной твоей молодости…
Пространство, куда мы попали, было вдоль и поперек перегорожено досками, чтобы создать необходимую жесткость конструкций. В высоту же оно оказалось менее двух аршин. Мы, согнувшись в три погибели, барахтались, пока не нашарили слабо закрепленную доску, служившую половицей в ложе второго яруса, и не приподняли ее. Сделалось чуть светлее.
– А можно и вылезть туда, – сказал Гаврюша. – Сядем на полу с удобствами и увидим, что делается в манеже.
– Мы-то увидим, но и нас увидят, – возразил я.
– Кому придет в голову таращиться на ряды пустых лож? – Гаврюша хотел было развить эту мысль, но осекся и прошептал: – Чш-ш-ш…
Кто-то перемещался над нашими головами. Шаги были неравномерные – мы поняли, что незримый путешественник перелезает из ложи в ложу. А тут еще раздались крики с манежа – кто-то вопил: «Еще две! Еще одна! Вот здесь!»
Несколько погодя раздался стук.
Вскоре мы по ругани человека, в котором Гаврюша опознал Йозефа, поняли, что это означает.
Артель плотников, сколотившая здание, обязана была иметь за ним присмотр, и если явится повреждение – тут же приходить и чинить. Беседа велась на немецком языке – и свелась к тому, что плотник, орудовавший в ложе, предложил позвать товарищей своих, потому что в одиночку ему не управиться, поломка-де слишком значительна. Товарищи могли появиться только вечером, и он поклялся на дурном немецком языке, что артель не уйдет из цирка, не завершив дела, даже если придется трудиться до рассвета.
– Их нам тут только недоставало… – проворчал я.
Не скажу, что я слишком избалован, но сидеть меж плохо оструганных столбов скорчась и ловить руками занозы – занятие неприятнейшее.
Гаврюша согласился.
– Но коли они придут ближе к ночи – стало быть, сейчас этот детинушка уберется, – сказал он. – И мы вылезем в ложу. Тут и ваша трость пригодится.
Так и получилось.
Цирковой парусиновый купол был так устроен, что через несколько высоких и узких окон на манеж проникало достаточно света. Мы уселись на полу у самого барьера, который был чуть более аршина в высоту, и прекрасно видели все, что делалось в манеже. А делалось там много любопытного.
Козлы, необходимые канатному плясуну, убрали. Сам он еще продолжал что-то объяснять толстячку, размахивая руками. Тот кивал – похоже, дело у них шло на лад.
Посередине манежа стоял толстый столб, наподобие мачты, который был необходим куполу. Служители вынесли другой, в сажень, очень тяжелый, стоящий на крестовине, и установили его на расстоянии двух аршин от главного столба. Затем привели белую лошадь, поставили меж двух столбов, привязали и стали школить, касаясь ее ног хлыстами. От лошади требовалась пляска на месте.
Некоторое время спустя в манеже появился мальчик. Это не был Ваня – Ваню я признал бы сразу. Ваня русоволос, а у этого кудри были вороные, как у итальянского фигляра. Мальчик выехал на белой лошади, такой же, как стоящая меж столбов. Но вот вслед за ним появились еще два всадника – и тут уж я признал в одном своего беглого племянника.
Все три мальчика были в коротких холщевых панталонах, в белых рубахах, в мягких сапожках, облегающих ногу, как перчатка облегает руку. Черноволосый держался очень уверенно, легко ставил своего коня в свечку, заставлял прыгать на задних ногах. Ваня пытался ему подражать. Потом белую лошадь отвязали от столбов и начали учить построениям. Тут уж я залюбовался – все три лошади, стоя в ряд, по команде Йозефа разом делали повороты, склоняли головы, поднимали ноги. Маленькие всадники сперва смотрелись, как ненужное украшение, но потом их мастерство пригодилось – когда лошади одновременно вставали в свечку.
– Баловство, – сказал Гаврюша. И я был вынужден согласиться. Такая лошадь в бою ни к чему, запрягать ее в экипаж – тоже беды не оберешься, если она к экипажу не приучена.
Да и не до лошадей нам было. Мы хотели понять, где обретается Ваня. Конюшня имела нечто вроде чердака, на каком обыкновенно устраивается сеновал. Скорее всего, по летнему времени мальчики там ночуют и даже имеют свою каморку. Нетрудно вообразить радость Вани, которому после избыточных забот моей сестрицы-наседки дана возможность спать на свежем сене, под старой попоной, и завтракать краюхой хлеба с кружкой молока!
– Послушай, друг мой Гаврюша, – тихо сказал я. – А не кажется ли тебе странным, что де Бах хорошо одел Ваню, учит его ремеслу, а держит при этом в таких скотских условиях?
– Кто их, нехристей, разберет, – отвечал на это Гаврюша. – Тьфу! Глаза б мои не глядели!..
Это относилось к прехорошенькой девочке, которая появилась в манеже. Я вспомнил ее – она скакала стоя и перепрыгивала сперва через ленты, потом через ковровые дорожки, наконец – прыгала в затянутый бумагой обруч. Девочка была одета именно так, чтобы вызвать возмущение моего нового приятеля, – в тонкую рубашечку с рукавами по локоть, открывавшую ее шейку и немного плечи, в довольно короткую юбку, подол не прикрывал краев панталончиков. Примерно так могла бы ходить двенадцатилетняя дочка чиновника средней руки, вывезенная вместе с прочим семейством на дачу. Но ей, кажется, было немного больше.
Тут разыгралась странная сценка. Черноволосый мальчик, соскочив с коня, подошел к девочке и завел с ней тихий разговор, подбочась совсем по-взрослому. Я видел мальчика со спины и не заметил, что он такое сделал – ухватился рукой за что не следует, видимо, потому что ответом ему была хорошая оплеуха. Девочка отскочила, зато подошел старый Йозеф и с грозным видом стал распекать мальчика. Мы слышали его властный голос, а вот чем огрызался наглый парнишка – не слышали.
Уши Гаврюшины были моложе моих, и его слух не пострадал от пушечного грома. Он разобрал в быстрой речи Йозефа имя «Казимир». Потом белых лошадей увели, из форганга выехал итальянец на огромном гнедом коне. Покрытый серым чепраком круп у него был – как у слона, ей-Богу! Следом вышли двое наездников, одетых в какие-то лохмотья, они принесли толстому Йозефу длиннейший кнут – позднее я узнал, что он именуется шамбарьер. К ним присоединились предполагаемый Казимир и другой мальчик, а Ваня с девочкой вышли на середину манежа. Ваня обратился к Йозефу, тот от него отмахнулся и приказал начинать.
Итальянец подтолкнул коня пятками, и тот пошел тяжеловесной рысью. Приноровившись к его движениями, итальянец вскочил на ноги и сделал круг стоя, с такой небрежностью, словно стоял на полу в бальной зале.
Один из наездников отошел к самому барьеру.
– Ап! – крикнул вдруг Йозеф. Наездник побежал к коню, словно собираясь броситься под копыта, – и вдруг непостижимым прыжком взлетел на конскую спину. Итальянец, смеясь, помог ему удержаться. Чуть погодя лихой наездник соскочил наземь, пробежал несколько шагов и остановился.
Йозеф стал ему что-то втолковывать, второй наездник прислушивался. Это был высокий мужчина лет тридцати. Сдается, именно он изображал «римскую почту». Итальянец меж тем скрестил руки на груди – герой романа, да и только! Казалось, он и не подозревал, что стоит на конской спине.
– Адам! – позвал он.
– Ап! – приказал Йозеф, и долговязый Адам, разбежавшись, вскочил на коня. Он был более ловок, чем его приятель, итальянцу не пришлось его удерживать. Они обняли друг друга за плечи и ехали, смеясь, а Йозеф показывал на них первому наезднику. Ваня стоял рядом, надувшись – ему тоже хотелось так щегольски вскакивать на лошадь.
– Обезьяны, прости Господи, – буркнул Гаврюша. – Смотреть тошно. Кому от этого польза – телу, душе?
– Их кошельку польза, – шепотом отвечал я.
Но дело было не только в кошельке – они продолжали эту прыготню с весельем и азартом, Йозеф же следил, чтобы лошадь сохраняла ровный ход, и при нужде деликатно подгонял ее шамбарьером. Я вспомнил наш средиземноморский поход – точно так же молодые матросы показывали чудеса ловкости, карабкаясь по вантам, немного ошалев от жаркого солнца и бескрайней синевы, а офицеры невольно улыбались, глядя на их шалости, и они были уверены – их подбадривают! Это слияние всего экипажа в беспричинной, казалось бы, радости было мне хорошо знакомо – и вот я обнаружил нечто подобное тут, под парусиновым куполом.
Они были молоды, сильны, удачливы, все у них получалось, они друг другу доверяли – каждый наездник, совершая отчаянный прыжок, знал, что его тут же подхватят. И так это было красиво, что я ощутил зависть – не к мастерству конных штукарей, конечно, а к их способности так чувствовать…
В сорок пять лет душа уже не умеет воспарять, и ничего с этим не поделаешь – так сказал я себе, вот разве что над чертежом или когда собираешь готовый гаджет… Но все не то, не то! В молодости было иначе! У них тоже молодость – не навеки…
И словно накаркал!
Йозеф велел мальчишке разровнять взбитые копытами опилки. Мальчишка выполнил приказ, но его позвали из форганга, и он, бросив метлу, побежал туда. И никто, никто не заметил этой дурацкой метлы!
Наездникам удалось вскочить на тяжеловесного коня вчетвером, сделать круг и слететь с него поочередно. Оказавшись на манеже, они кинулись обниматься, маленькая Кларисса зааплодировала, и я понял – этот кундштюк удался им впервые в жизни. И сейчас они торжествовали победу! Ни один полководец не радовался бы так взятому вражескому редуту, как эти четверо – они только что вприсядку не пустились, особенно итальянец. Он сам превосходно проделывал этот прыжок и был счастлив за товарищей своих. Это мне понравилось – я сам таков.
Я смотрел на них с умилением – и даже итальянец, радостно хлопавший по плечам маленького Казимира и долговязого Адама, не казался мне более образиной. А уж Йозеф – тот был на седьмом небе от счастья, когда попытался сгрести в объятие всех четверых. И он же потребовал повторить достижение.
Первым на коня вскочил итальянец; хлопнув в ладоши, он позвал Адама; потом прыгнул наездник, имени которого я не разобрал, и, наконец, малютка Казимир. Они встали на чепраке по росту, как на плацу, я даже залюбовался, как молодецки они глядят. Потом по знаку Йозефа они попрыгали вниз. И надо ж было тому случиться, что под ноги безымянному наезднику попала эта треклятая метла!
Мне показалось, будто она запуталась в ногах у него наподобие змеи. А потом он рухнул набок и заорал так, что мы с Гаврюшей чуть не выскочили из ложи.
Наездники сбежались, помогли ему подняться. Он держался за спину и охал. Начались объяснения, я стал дергать Гаврюшу, чтобы переводил.
– У него спина и раньше была больная, – сказал, прислушавшись, Гаврюша. – Тот толстый его кроет – что-де под ноги не глядел… Спрашивает – кто же вместо него выступать будет? Грозится, что директор его прогонит в тычки… А эти утешают… Черномазый говорит – что-нибудь придумаем…
– Который черномазый?
– Вон тот.
Он имел в виду итальянца.
Собственно, тем репетиция и кончилась. Итальянец и Казимир увели пострадавшего наездника в форганг. Туда же ушли Ваня и красивая девочка. А долговязый Адам через ложу первого яруса залез во второй и там исчез. Вышел парнишка с мешком, из тех, кому велено прислуживать на манеже, и тоже в ложу полез. Тут меня осенило наконец: так вот где они живут! У каждого есть, очевидно, походный тюфячок и мешок с имуществом. Зрители сидят в этих ложах трижды в неделю. А все остальное время в них обитают балаганщики. Мы с Гаврюшей просто чудом забрались в пустующую ложу.
– Нужен план действий, – сказал я. – Залезть-то мы сюда залезли, а как будем выбираться и искать Ваню?
– Подождем еще, – предложил Гаврюша. – Может, чего и разведаем.
Директор обещался вечером сам прийти и поглядеть, чему вашего Ваню научили. А потом можно сделать так – я останусь и выслежу, где он ночует, а ваша милость выберется и прямиком – в полицию. Знаете, где в Риге полиция?
– В крепости, за ратушей, – вспомнил я. – Но форштадты тоже на части поделены, и найти частного пристава несложно. Ты хочешь сказать, что я должен спозаранку явиться с жалобой, что проклятые балаганщики хитростью увели племянника?
– Да, я как раз так и задумал. Вы приведете их в цирк, а я сразу представлю им вашего Ваню. И не придется никаких подножек мастерить.
Я вздохнул – такая блистательная идея останется невоплощенной! И дал себе слово передать господину де Баху чертеж – пусть хоть так возмещу ему расходы на Ваню.
Когда человек занят делом, время летит незаметно. Такое не раз случалось у нас с Тимофеем, когда мы мастерили, скажем, усовершенствованную колясочку для недотепы-сестрицы. Мы напрочь забыли про обед, голод ощутили только к вечеру, и Тимофей, не желая признавать своей вины в этом безобразии, буркнул:
– Жениться вам, барин, надо…
Предполагалось, что жена в самую неподходящую минуту своими криками о том, что кушанье простынет, оторвет нас от важнейшего дела.
Наблюдение за штукарями увлекло меня – к тому же ночи перед Петровским постом короткие, темнеет ближе к полуночи, и когда узкие окна вверху перестали пропускать достаточное количество света, я сообразил, что время позднее.
– Похоже, что де Бах уже не придет, – сказал я. – Охота ему слоняться тут в потемках.
– Сдается, так, – согласился Гаврюша. – Значит, вам надо отсюда выбираться, а я найду Ваню и буду его караулить.
– Нужно уговориться о сигнале, – решил я. – Если мне удастся спозаранку привести полицию, я как-то должен дать тебе знать об этом. Иначе поднимется шум и Ваня улизнет. Я могу пари держать, что тут есть довольно закоулков, чтобы спрятаться, и ни один полицейский не догадается сунуть туда нос.
– Да какой уж тут сигнал? Закукарекать разве? Или замяукать?
Мы едва не вступили в увлекательную беседу о тайных знаках, но тут в темном манеже началось какое-то движение, и мы высунулись из ложи, где все еще сидели на полу.
Какие-то люди при свете одной-единственной свечи бродили по манежу, их начальник расставлял их в нужных местах. А из ложи первого яруса кто-то покрикивал, давая краткие советы начальнику.
– Неймется штукарям, – недовольно сказал Гаврюша. – Помолиться и спать, а они все шастают, все шастают…
– Кажись, я знаю, чем они занимаются. Это они пантомиму ставят, – отвечал я. – Сие уже любопытнее, чем скакание верхом на четвереньках. Только вот для чего – ночью?
– А что есть пантомима?
– Это как пьеса на театре, только без речей, все руками изображается.
– В театры ходить – грех.
Но богословского спора у нас не вышло. Человек, установивший свое воинство в определенный местах, убежал в форганг и несколько секунд спустя выскочил оттуда, к нему бросился другой с негромким криком. Этим двум поочередно отвечали другими криками, и это сопровождалось неестественными жестами.
– Нет, сударь, это не пантомима, – сказал изумленный Гаврюша.
– На каком языке они вопят?
– На здешнем. Алексей Дмитриевыч, а это ведь латыши!
– Ты по-латышски знаешь?
– Как не знать!
– Что это они затевают?
– Тот, что за главного, письмо принес, а другой кричал: «Брат, брат! Письмо, письмо!» И прочитал, а там какая-то неприятность…
Гаврюша прислушался.
– И что? – спросил я.
– Если я верно понял, то его отец за распутство проклял. Только речь какая-то несуразная, они так обыкновенно не говорят…
– На что де Баху этот проклятый сын? – удивился я. – Ладно бы еще на немецком, с хорошим спектаклем можно всю Европу объездить. А это…
Люди в манеже перестали вопить и сбились в кучку. Из ложи к ним соскочил человек, подошел и стал что-то втолковывать, а они слушали и кивали. После чего странная сцена повторилась: один принес письмо, прочие галдели, пока главный герой, тот самый проклятый сын, письмо не прочитал и не вверг всех в чрезвычайно бойкое состояние духа. Они махали руками и всячески друг друга подбадривали, а потом проклятый сын вышел из своей меланхолии и заговорил зычно и страстно.
– Он их зовет крокодильими детьми, – перевел растерянный Гаврюша. – Ишь как загнул… Ого! Да он хочет стать медведем! Он кричит и никого слушать не желает…
Тут в моей голове словно бы забрезжила искра понимания.
Я невеликий чтец немецких пьес, но мой зять Каневский кое-что даже помнит наизусть. И применяет иногда к дворне, когда она совсем с панталыку собьется. Людей надо школить, спору нет, но школить так, чтобы им было понятно. А Каневский может обратиться к пьяному кучеру так:
– О люди, отродье крокодилов!
А когда вскроется случай домашнего воровства и виновные лицемерно валяются в ногах, каясь и прося пощады, он возглашает:
– О люди, лживое и коварное отродье крокодилов! Вода – ваши очи, сердце – железо!
И, не в силах терпеть долее весь шум и гам, убегает, оставив супругу, мою бестолковую сестрицу, карать и миловать по своему усмотрению.
Именно поэтому в голове моей прочно угнездились рядом два слова: «Шиллер» и «крокодил».
Я поднес к глазам свою подзорную трубу, заключенную в рукоятке трости, и внимательно осмотрел оба яруса лож напротив нас. Там сидело несколько человек, ночных жильцов этих конурок, но Вани, который мог туда забраться через цирковой коридор, я среди них не заметил.
– Вот что, Гаврюша, – сказал я. – Незачем нам глядеть на Шиллеровых «Разбойников» в столь диковинном исполнении. Ничего душеполезного в этой пьесе нет. И, пока все заняты «Разбойниками», пойдем-ка мы отсюда прочь. Надо бы все-таки поискать Ваню. Вдруг да удастся его прямо сейчас увести?
– Я сам его сыщу, – пообещал Гаврюша. – Увести его будет трудно – все эти нехристи за него вступятся. А вы не извольте беспокоиться и утром приводите квартального надзирателя, а лучше – частного пристава. Племянничек ваш дружен с Казимиром, где один – там и другой, а Казимир этот – тоже парнишка, и если его полиция прижмет – он все очень подробно доложит. Ступайте, благословясь. А я пособлю вам отсюда выбраться.
Это он правильно придумал, потому что в подковообразном коридоре уже царил совершеннейший мрак и ни капли света не пробивалось сквозь холстину. Мы на ощупь протискивались меж столбов и досок, утешаясь тем, что расстояние, которое нам надобно одолеть, невелико – чуть поболее сажени.
– Хорош я буду, коли двери заперты, – сказал я. – Не пришлось бы и мне тут ночевать.
– Сдается мне, что эти молодцы, которые в манеже дурака валяют, не дверьми сюда пришли, – заметил сообразительный Гаврюша. – Если люди чуть ли не ночью лицедействуют, значит, это лицедейство производится в секрете от кого-то. Их, я думаю, через конюшню провели, а торец конюшни близ садовых ворот. Дойдем-ка мы до них вместе. Они, я чай, притворены, а не заперты, как полагается. А коли заперты – я вашу милость подсажу.
– Давненько я не лазил по вантам… – печально отвечал я.
Мы выбрались в подковообразный коридор, где было ненамного светлее, чем за расписной холстиной. Вверху имелись небольшие окна, так что дорогу разобрать мы могли. И у дверей, ведущих в парадные сени, горел огонек – что-то наподобие лампады.
Я не сентиментален – да и мудрено быть сентиментальным в мои-то годы. Я вижу мир как непостижимое в своем совершенстве произведение механики и счастлив разгадывать загадки этой механики. Для меня учебник геометрии во сто раз притягательнее и Карамзина, и нынешних Пушкина с Боратынским. Но в этом загибающемся коридоре меня вдруг охватило мечтательное настроение.
Здесь горели в огромных люстрах свечи, звучала музыка, наездники показывали чудеса ловкости, царил общий и всеобъемлющий восторг. И вдруг – мрак, тишина, которую не нарушают, а даже усугубляют плохо слышные голоса с манежа. И ощущение того, что надо насладиться кратким мигом передышки, ибо завтра – опять веселый шум, топот копыт, летящие к ногам прекрасных коней цветы, бравурные марши, все то, ради чего стремятся в цирк простые души (вовремя вспомнилось присловье вице-адмирала Шешукова, царствие ему небесное – в январе этого года скончался в почтенном возрасте семидесяти семи лет, из коих служил Отечеству едва ли не шестьдесят).
– А не оставите ли вы мне, ваша милость, свою трость? – вдруг спросил Гаврюша. – Что, коли собаки не привязаны? Тесаком-то я их и покалечить могу. А тростью вразумлю – они ко мне больше не сунутся.
– Смотри, не повреди рукоятку с трубой.
– Как можно!
Мы почти дошли до входа в конюшню, когда услышали торопливые шаги. Кто-то бежал, кто-то преследовал. Мы прильнули к расписной холстине, мимо нас пронеслись двое, тяжеловесный вслед за легконогим, и исчезли.
– Кто-то парнишку гоняет, – сказал Гаврюша. – Уж не вашего ли племянника?
– Или по делу какому-то бегут, – возразил я. – Если бы парнишку гоняли, он бы закричал. Впрочем… впрочем, останемся и подождем немного.
Тут мимо нас пробежал и третий человек. Он никого не звал, бежал молча и очень быстро. Затем с конюшни раздался возмущенный голос Карла.
– Лучиано! Лучиано! – кричал он и далее изругал этого незримого Лучиано в пух и прах на плохом немецком языке с вкраплениями итальянского. Никто ему не отозвался, и Карл заорал что было сил:
– На помощь! Помогите!
– Там что-то стряслось, и нам уж так просто не выбраться, – сказал я Гаврюше. – Надо прятаться. И чем скорее – тем лучше.
– Сейчас, с Божьей помощью, – отвечал он, нашаривая впотьмах край расписной холстины. – Отсидимся, ничего!
Тут-то и началось!
Сперва пронзительно завопила женщина. Ей отозвались мужские голоса.
– Лучиано! Лучиано убили! – пронеслось по всему цирку.
И, наконец, раздалось самое страшное, что только может быть в огромном деревянном здании:
– Спасите, горим!