Я, по правде сказать, растерялся. В последний раз я прыгал в окошко, пожалуй, лет десять назад. И Артамон, и Сурок были моряками, умели лазить по снастям, высоты не боялись, я же отнюдь не обладал подобной смелостью. Имелось и другое соображение – выскочив, я могу столкнуться с домочадцами герра Шмидта и герра Штейнфельда, выбежавшими на шум. И кончится этот подвиг утренним путешествием моим в часть, прямиком в объятия к господину Вейде. Если же Артамон с Сурком меня отобьют – заварится такая каша, что расхлебывать ее станут уже в Рижском замке, и неизвестно, чем она кончится для всех троих кашеваров…
Грохот и топот смолкли. Воцарилась тишина. В ювелировом доме зажглось окошко, и герр Штейнфельд в ночном колпаке, со свечкой, выставился наружу и стал исследовать пространство двора. Я, затаившись за оконной створкой, делал то же самое. Мало того, что не обнаружилось незримых шептунов – Сурок с Артамоном тоже куда-то пропали!
Минуту спустя отворилось окно прямо под моим, и герр Шмидт, тоже со свечой и в колпаке (я не видел его, но что же за бюргер без этого фланелевого убора, даже в середине июля?) высунулся и вступил в переговоры с ювелиром. Оба они были сильно озадачены. Их, сколько я понял, не то смущало, куда исчезли люди, а то, что этим людям потребовалось. Наконец ювелир не поленился спуститься вниз и обойти двор. Я следил за его маневрами.
Четыре человека как сквозь землю провалились.
– Проклятый Фриц! – сказал наконец ювелир. – За что же, спрашивается, я заплатил ему? Завтра же утром пойду и вразумлю его!
– Верно, любезный сосед, – согласился герр Шмидт. – В конце концов мы можем пойти и к господину директору. Этому безобразию нужно положить конец! Его маленький заработок приведет к большим неприятностям!
– И к господину директору, и к квартальному надзирателю. А сейчас я положу на подоконник заряженный пистолет, и если они вернутся – буду стрелять. Спокойной ночи, герр Шмидт!
– Будем молить Бога, чтобы этого не случилось. Спокойной ночи, герр Штейнфельд!
Соседи раскланялись, свечки погасли.
Я крепко задумался. Видимо, был третий ход во двор, и я даже сообразил, где может располагаться дверь – за сараем. Наверно, через этот ход, рассуждал я, припомнив странные прошлогодние события и крики во дворе, уже приходили всякие сомнительные личности, по моему соображению, сбывавшие Штейнфельду краденый товар. Но куда этот ход вел и где можно было оказаться, выбравшись из него, я понятия не имел.
Теоретически, поплутав в середке нашего квартала, можно было выйти кроме Малярной еще на три улицы – Большую Королевскую, Известковую и Валлштрассе, которая на русских картах Риги именовалась отчего-то улицей По-Валу. Она, как мне объяснили, тянулась вдоль давно снесенного старого вала, вот только название было дурацкое – отчего бы не назвать ее Бальной или Валовой?
Если бы я оказался на одной из этих улиц среди ночи, то довольно скоро бы уяснил свое местоположение и нашел дорогу домой. Но Артамон и Сурок были тут впервые в жизни, а ночью все рижские улицы удивительно походят одна на другую. И еще полбеды, если бы мои родственнички выбрались на свет Божий, если можно так определить мрак июльской ночи, кое-где разгоняемый фонарями, ближе к углу Большой Королевской или Известковой, растолкали будочника в его будке и спросили дорогу до Малярной. А если они выскочили на улицу По-Валу? Их может в поисках бог весть куда занести – и фонари, кстати, не везде горят.
В первые месяцы своего рижского житья я слышал дивную историю о рижских фонарях и частенько вспоминал ее, зимними вечерами возвращаясь со службы.
Лет то ли семьдесят, то ли восемьдесят назад магистрат издал распоряжение, чтобы у каждого рижского дома висел фонарь. Послушные бюргеры фонари приобрели и повесили, но светлее от того не стало. Магистрат изучил положение, и явилось, что ни в одном фонаре нет свечи. Издано было другое распоряжение – чтобы в фонари вставили свечи. Бюргеры и тут подчинились. Но в итоге несколько месяцев спустя потребовалось и третье распоряжение о том, чтобы свечки эти с наступлением темноты зажигались.
Историю о фонарях мне рассказали, разумеется, не герр Шмидт с герром Штейнфельдом, а русские купцы в Московском форштадте, потешаясь над немецкой скупостью.
Нужно было идти выручать Сурка с Артамоном, пока они не забрели неведомо куда. Прокрасться и выскочить наружу несложно. Даже если родственники каким-то чудом найдут голубую дверь с белой лепниной на Малярной улице, то примутся стучать в окошко. Им придется выдержать довольно странную беседу с герром Шмидтом, который самолично впускал их и процессию матросов с багажом в свое жилище. Очень сложно будет объяснить прыжок из окошка во двор – и не кончилось бы это выдворением столь замечательных постояльцев. А если они начнут плутать по закоулкам, то наверняка нарвутся на каких-нибудь сомнительных полуночников, может статься, даже вооруженных ножами. В Ригу по случаю войны понабежал опасный народ, взять тех же безработных плотогонов.
Тут передо мной встал вопрос: брать ли в эту вылазку мой кортик, который я сдал Артамону вместе с мундиром. Мне страх как не хотелось опять пускать его в ход, но с ним я бы чувствовал себя надежнее – и я откопал свое оружие.
Потом, выждав время, чтобы герр Шмидт с супругой опять заснули, я осторожно спустился вниз, выдвинул засов, коим при необходимости можно было убить слона, и, прикрыв за собой дверь, вышел на Малярную улицу. Поразмыслив и прикинув, я решил, что больше всего шансов у моих родственников выйти на Большую Королевскую улицу. К ней я и повернул.
Тут надо сказать, что Малярная – улица узкая, а Большая Королевская – раза в полтора ее пошире и освещается лучше. И потому человек, спрятавшийся за углом Малярной, плохо виден тому, кто идет, тем более, бежит по Большой Королевской.
Это я к тому клоню, что заметить-то фигуру в шляпе и длинном гаррике я заметил, но, имея в голове образ моих родственников, бестолково мечущихся по темным улицам, не придал ей значения. Тем более, что фигура обреталась, как я потом понял, возле угла Малярной и Большой Королевской – только не там, откуда выскочил я, а напротив, и темнота съела ее почти совершенно.
Я завертелся в поисках Артамона и Сурка, которых издали увидеть было бы несложно – их белые флотские панталоны отлично виднелись и во мраке. Пройдя мимо немецкого театра, сейчас удивительно тихого и мрачного, с черными окнами, я даже подбежал к будке, где честно спал будочник, и обозрел Известковую в обоих направлениях – и к Двине, и к укреплениям. Никаких белых панталон я на ней не обнаружил. Тогда я по Известковой, минуя любимое свое заведение «Лавровый венок», дошел до улицы По-Валу и тоже всю ее окинул взором, благо фонари все же горели. Людей разного сомнительного звания видел, белые панталоны опять же отсутствовали. Тогда я вернулся на Малярную уже с другой стороны, сделав круг, и снова пошел к Большой Королевской. На сей раз я не спешил – моей задачей было уже не столько разглядеть Артамона с Сурком, сколько дать им возможность увидеть мое бело-синее обмундирование, тоже хорошо заметное ночью.
Я хотел встать на углу и подождать – вдруг они тоже, вынырнув непонятно где, носятся по кругу? Тут-то я и увидел опять ту тень в глубине Малярной улицы, примерно там, где она утыкалась в Большую Кузнечную.
Расстояния в Риге невелики, и человек, стоявший там, где околачивалась эта тень в длинном одеянии, мог обозревать немалый кусок Большой Королевской, чуть ли не от Бочарной до театра.
Я заметил его, а он заметил меня. Но я был освещен, он – во мраке.
Кортик придал мне смелости – поняв, что этот господин тут кого-то ждет, я решился подойти к нему и спросить, не видал ли он двух морских офицеров, бегущих по улице. Мысль, что это может быть подчиненный герра Вейде, выслеживающий мою собственную персону, счастливым образом миновала мою дурную голову.
В оправдание себе могу сказать, что судьба моего шалого дядюшки и не менее безумного племянника волновала меня в тот миг так, что о горестях своих я забыл совершенно.
Словом, я устремился к этому человеку, он же несколько попятился, увидев меня. И вдруг пустился наутек, подхватив полы своего одеяния.
Не понимая, чем бы я мог его напугать, я встал как вкопанный, он же, добежав до угла Большой Кузнечной, обернулся, прежде чем скрыться.
Зрение у меня хорошее, а вот его подвела излишняя тревога, и он не заметил, что оказался под фонарем. Ему важнее было убедиться, что я его не преследую. Это был мусью Луи, или мадам Луиза, или черт с рогами – в своем длинном гаррике с многоярусным воротиком!
В Риге я видел множество всяких лиц и уже научился их классифицировать, но это не спутал бы ни с иудейским, ни даже с цыганским – уж больно оно было приметное.
Я даже не очень удивился тому, что это двоеполое существо бродит вокруг Малярной улицы. Сие служило подтверждением нашим совместным домыслам.
Конечно, следовало кинуться в погоню за мусью Луи, пленить его и, угрожая кортиком, доставить в такое место, где мы втроем могли бы его допросить. Бегал я, очевидно, быстрее него, был моложе и увертливее – но у мусью Луи, как я знал, под широким гарриком обыкновенно имелся при себе пистолет.
Конечно же Артамон и даже Сурков на моем месте догнали бы мусью Луи, здраво рассудив, что пистолет – это всего один выстрел, и даже два пистолета – это всего лишь два выстрела, от которых можно увернуться, зато потом противник почти безоружен, разве что возьмет пистолет за дуло, чтобы бить рукояткой. Но я, честно признаюсь, побоялся…
Потом я нашел себе оправдание: ночная стрельба уж точно разбудила бы и местных жителей, и будочника; окажись я ранен – первые лучи солнца застали бы меня в приятном обществе господина Вейде; отступить было верхом благоразумия. Но тогда мною владело не благоразумие, а скорее растерянность, я ведь сильно беспокоился о моих бешеных родственниках.
Я медленно пятился, не отводя взгляда от угла, за которым скрылся мусью Луи, и тут за спиной моей раздался крик:
– Держи мазурика!
Кричала глотка мощная и весьма к этому делу приспособленная, закаленная многими пронизывающими ветрами, да еще и на чистом русском языке. То бишь, вопил дядюшка Артамон и, судя по топоту, кого-то он преследовал.
К дядюшкиному крику прибавился еще голос, но уже немецкий. Я кинулся назад и увидел, что у театральных дверей творится какая-то лихая заваруха, а сами они распахнуты, и внутри, в большой прихожей, светло, как от одной сальной свечки. Разобраться впотьмах, кто тут кого бьет и сколько человек воюют, я не мог, а смахивало, что Артамон и Сурок – в меньшинстве. И я, остановившись шагах в десяти от свалки, заорал по-немецки:
– Полиция! Тревога!
Кто-то выбрался из побоища и кинулся удирать, еще один скрылся в распахнутой двери театра, но драка продолжалась. К счастью, мой призыв разбудил будочника Ивана Перфильевича, и бравый служитель закона уже торопился к нам со своей изумительной алебардой, достойной средневекового рыцаря.
Еще два человека забежали в театр, и его дверь захлопнулась.
На мостовой перед дверью стоял на коленях Артамон и придерживал поверженного врага. Верхом на другом враге сидел Сурок.
– Кого это вы изловили? – спросил я.
– А черт их разберет, – отвечал Артамон. – Надобно допросить. Впотьмах на нас кидались, сукины дети…
– К дверям не пускали, насилу мы прорвались, – добавил Сурок. – Вот сейчас и разберемся…
– Господа офицеры, – вмешался добрый Иван Перфильевич, – чего их допрашивать, и так все понятно! Жили они там, а вы их всполошили. Ну их к бесу!
– В театре, что ли, жили? – переспросил я. – Он же закрыт!
Это я знал доподлинно, потому что каждый день мимо него проходил. Собственно говоря, это был первый и единственный рижский клоб, или клуб, сие слово пишут по-всякому, под названием «Мюссе». Построил его и содержал своим иждивением барон Иван Федорович фон Фитингоф, ныне покойный. Там были залы для торжеств, для танцев и для театральных спектаклей, ставились хорошие пьесы – Лессинга, Шиллера, других немецких драматургов. В «Мюссе» рижское дворянство и господа купцы собирались уже двадцать лет, я тоже там бывал, но только ради пьес.
Сейчас по случаю войны увеселения отменили, клоб должен был стоять пустым, но, как растолковал нам Иван Перфильевич, прежде чем вернуться к себе в будку, сторож Фриц, видя нашествие в Ригу обывателей из предместий, не удержался и тайком сдал им театральные помещения под ночлег с условием, что они будут там сидеть тихо и не высовываться.
Ничего удивительного в том, что театр имел черный ход, нет. Странно было бы, если бы он имел одну лишь парадную дверь. И то, что ход этот выводил в глухой двор, меня тоже не смутило, – от квартирного хозяина я знал, что раньше на месте ювелирной мастерской располагалась конюшня и имелся выход на Малярную улицу, обычно закрытый дубовыми воротами. Возможно, именно так покидали театр артистки, не желавшие встречаться с публикой после спектаклей.
Тут я кое-что начал понимать. Возможно, мой квартирный хозяин знал про эту затею, отнесся благосклонно к желанию старины Фрица малость подзаработать, и только уговорился с театральным сторожем, что тот накрепко запрет ход, ведущий во двор. А сторож не выполнил уговора – и его наутро ждали страшные кары, не один лишь нагоняй от дирекции, но и изгнание постояльцев.
Доброта и разговорчивость Ивана Перфильевича имела материальные основания, он рассчитывал на нашу благодарность. и она воспоследовала – Артамон вознаградил будочника гривенником.
– Ступайте с Богом, а уж я вас колбасникам не выдам! – сказал тот, кланяясь.
– С нами Бог и Андреевский флаг, – отвечал Артамон, хлопнув его по плечу.
Иван Перфильевич вернулся в будку, а мы подтащили к фонарю пленников и, показав им острия кортиков наших во избежание крика, задали кое-какие вопросы.
Будочник оказался прав – это были два латыша, недурно говорившие по-немецки, из зажиточных, которых пожар лишил части имущества. Семьи свои они еще раньше отправили куда-то под Вольмар, это только у русских из Московского форштадта не нашлось родни в провинции, чтобы приютить хоть стариков и детей…
Латыши рассказали, что среди театральных постояльцев были и русские, и литовцы, и евреи, всего около десятка душ, причем кто-то прибежал из Петербуржского предместья на рассвете после пожара. Тут нам троим сделалось очень неловко, оказывается, мы невольно лишили крова несчастных людей. Я спросил о двери, ведущей во внутренний двор. Наши пленники ничего о ней не знали. Они в убежище свое попадали, по уговору, поздно вечером и должны были покидать его рано утром.
– Точно ли местные жители? – спросил подозрительный Сурок. – Без притворства?
– Сдается, да.
– Поговори с ними по-латышски! – потребовал Артамон, который еще толком не слышал этого наречия. Но я его не знал довольно, чтобы вступать в беседы.
Наконец мы отпустили бедняг, и они, постучав в дверь, были впущены.
– Черт знает что! – пожаловался Артамон. – Кабы я понял, что это театр! Уж не знал, что и думать!
– Я чуть не удавился, – добавил Сурок. – Ну, вообрази, Морозка, влетаем мы впотьмах неведомо куда, с потолка до пола тряпки пыльные натянуты, веревки какие-то вдоль и поперек, сволочи эти, Эмилия с кавалером, ускользнули! Они-то знают, где там какая дырка, а мы среди этой дряни мыкаемся, что-то рушится нам на головы, кто-то орет откуда-то! Конец света!
– Ход со двора, стало быть, ведет прямо за кулисы, – догадался я. – А теперь объясни, Сурок, Христа ради, для чего ты сверзился в окошко?
– Я хотел изловить этого треклятого мусью Луи, – отвечал он. – Мы были правы, чертов француз пришел к Эмилии!
– С чего ты взял?! – воскликнул я.
– А с того, что он ее тащил за собой, отбиваясь от нас весьма уверенно, кулаки у него каменные! И по имени ее назвал! Потом же они потерялись во мраке!
– Мы пытались схватить его хоть за одежду, но он как-то уворачивался, – добавил Артамон.
– Что касается его, он очень ловко выскочил из театра и встал поблизости. А чего ожидал, Бог его ведает, – сказал я. – Она же забилась в какую-нибудь театральную конуру.
– Почему ты решил, будто он чего-то ожидал? – спросил Артамон.
– Потому, что сам его видел, – и я указал место на Малярной улице, где стоял мусью Луи.
– И ты не изловил его?! – хором спросили мои родственники.
Я лишь развел руками.
– Пошли, – решительно сказал Артамон. – Может статься, он недалеко убежал. Я с ним, с сукиным сыном, переведаюсь и вдругорядь не упущу!
Мы прошли до начала Малярной улицы, свернули на Большую Кузнечную, прогулялись – никаких следов хитрого француза не обнаружили.
– Стало быть, тебя предала Эмилия, – рассуждал Сурок. – Может статься, ей заплачено. Или же мусью Луи ее совратил.
– Прямо тебе молиеровский Дон Жуан, – заметил Артамон. – На груди носит портрет одной прелестницы, в побеге сопровождает другую, в Риге первым делом совращает третью! Теперь, господа, надобно решить, как с ним поступить, чтобы не причинить вреда бедной Натали…
– Тише… – прошептал я. – Слышите?..
Или я от волнений принялся терять рассудок, или где-то под землей несколько мужских голосов пели «Марсельезу». Опять я не мог разобрать слов, но кто однажды слышал эту мелодию – тот ее уже вовек не забудет.
Родственники мои прислушались и встревожено переглянулись. Очевидно, кто-то уже готовился встречать входящую в Ригу Бонапартову армию хлебом-солью и французским гимном.
– Это что еще за меломаны? – спросил ошарашенный Артамон.
Подземная «Марсельеза» грозно гудела, как будто внизу образовалось тройное эхо. От нее мороз по коже продирал. И не у меня одного, моим родственникам тоже сделалось неуютно, как будто незримые враги окружили нас.
– Почем я знаю! Вы вот не верили, а они там, в погребах, поют, – сердито сказал я, справляясь с внезапным ознобом. – Только, сдается мне, вовсе не по-французски…
– По-немецки? По-латышски? – спросил Сурок. – И верно, ни слова не разобрать. Вот что, нужно найти этот подвал и выковырять из него сию новоявленную итальянскую оперу!
– Попытайся, – отвечал я ему. – Ты просто не знаешь, что Рига – вроде города на городе. Старые здания с кирпичными сводами понемногу ушли под землю. Вот мы стоим посреди улицы и стоим, возможно, на подвале, принадлежащем вон тому дому, это здесь дело обычное. А подвал сам по себе – палаты рыцарских времен, что тянутся на два десятка саженей, так что завершается он, возможно, уже на другой улице, и вход оттуда же. Пойдем отсюда, братцы… теперь-то вы мне верите?..
– Верим! – дядюшка похлопал меня по плечу.
– Потому что выдумать подземную «Марсельезу» невозможно. Да и голова у тебя не так устроена, чтобы чудеса придумывать, ты не сочинитель Жуковский, – добавил Сурок и я некоторое время шел молча, ломая голову, комплимент ли это или особо тонкая издевка.
«Марсельеза» становилась все тише – и настал миг, когда уже невозможно было понять, гудит ли она еще под землей, или только ее отголоски никак не перестанут звучать в головах наших. Неприятное, весьма неприятное чувство неопределенности – и мы старались его прогнать оживленной беседой. Идя к Малярной улице, мы толковали о завтрашних своих заботах. Тут между нами возник спор. Он был для меня не слишком-то комплиментарен.
Мой злобный дядюшка утверждал, что я беспомощен, как дитя, и оставлять меня без присмотра просто опасно – того гляди, мерзавка Фортуна прицепит ко мне и какое-нибудь четвертое убийство. Потому надлежит мне безвылазно сидеть в матросском наряде на Артамоновой канонерской лодке, ибо там меня полиция не достанет.
Мой не менее зловредный племянник смотрел на всю эту историю иначе. Он полагал, что я, влипнув в неприятности, должен сам, с его помощью, разгадать тайну убийства Анхен, выследить мусью Луи и докопаться до смысла его проказ. А для этого меня следует переодеть в местного обывателя, благо по-немецки я уже говорю сносно. И непременно пустить по какому-нибудь следу!
К настоящему соглашению они так и не пришли, коли их послушать, я одновременно должен был выполнять матросские обязанности на канонерской лодке и гоняться за мусью Луи. Но Артамон, разгулявшись, уже предлагал устроить разбойничью засаду прямо сейчас, схватить какого-нибудь зазевавшегося ночного пешехода и раздеть, а в вознаграждение дать ему сколько-нибудь здешних денег.
– Я придумал кое-что получше, – сказал Сурок. – Мы спозаранку заберемся в театр через тот ход, и если нас не удавят веревки и на головы нам не рухнут какие-нибудь деревянные развалины Рима или Карфагена, то мы просто купим запасные штаны и кафтан у кого-то из театральных жителей. Вряд ли они бежали от пожара с пустыми руками.
– Это хорошо, – согласился я, – и надо это сделать, пока немцы не нажаловались на сторожа Фрица театральной дирекции. Тогда ход закроют.
– Я же говорю – спозаранку!
– Ты не знаешь, во сколько встают эти голубчики! Меня иногда будит пронзительный крик «Пирк пиен!» Это значит, что по улице идет крестьянский мальчик, за спиной у него бочонок, в руках – другой, поменьше. Немецкого языка он не знает, но считать обучен. В большом бочонке у него свежее молоко, в маленьком – сливки, и хозяйки, уже одетые и причесанные, выходят к нему с кувшинами и кувшинчиками.
– Хозяйки? Не служанки? – удивился Артамон.
– Хорошая хозяйка держит лакомства под замком. А ну как служанка отхлебнет свеженьких сливок? Я к тому клоню, что мой repp Шмидт вполне может в этакую рань надеть парадный сюртук и отправиться в театральную дирекцию с кляузой. С него станется!
Мы решили, что Артамон с утра спустится к герру и фрау Шмидт, чтобы занять их беседой, пока мы с Сурком прокрадемся вниз, пройдем через двор и исчезнем в недрах театра.
У меня была одна мысль, которую следовало бы проверить.
Я вышел из дому по меньшей мере через десять минут после того, как Сурок с Артамоном выпрыгнули в окошко. И я примерно четверть часа метался по ночным улицам, пока они не выскочили из театральных дверей, отбиваясь от беженцев. Что-то у меня концы с концами не сходились. Мои отчаянные родственники старались не упустить мусью Луи, как же вышло, что он довольно скоро оторвался от них и совершенно бесшумно исчез из театра? И для какой надобности он стоял на Малярной улице, следя за дверями?
Понять, как быстро можно перемещаться по театру, есть ли там прямая дорога от черного хода к дверям, а также определить роль сторожа Фрица в ночной суматохе мы могли только утром.
Я заснул с этими мыслями и с ними же проснулся – мне грезились какие-то темные лестницы, по которым я носился, как ошпаренный, перепрыгивая через исчезающие прямо на глазах ступеньки, а мусью Луи шел по каким-то соседним ступеням неторопливо и самоуверенно. Я двигался так, что должен был бы его догнать, но лестницы разбегались в разные стороны. Наконец он повернулся ко мне и сказал: «Не трудись напрасно!», при этом у него была густая черная борода веником, как у деда-старовера, а в руке – пучок веревок.
Борода снилась неспроста.
Разбудил меня Сурок, несколько недовольный тем, что придется выходить из дому небритым. Морские офицеры всегда должны иметь чисто выбритое лицо, и мне моя щетина в последние дни тоже сильно досаждала. Но Артамон разумно заметил, что борода сейчас пойдет мне на пользу, раз уж предстоит маскарад.
Я полюбопытствовал, не сгонит ли он меня с лодки, если я буду на ней обретаться в матросском облике и при бороде.
Артамон торжественно пообещал, что всю ответственность за это безобразие берет на себя.
Итак, мой дядюшка отправился любезничать с квартирными хозяевами, а мы с Сурком выбрались во двор и пошли искать загадочную дверь, ведущую в клоб «Мюссе».
Двор, как и следует в старинном квартале, не был прямоугольным. Напротив, он имел форму причудливую. Я в нем совершенно не бывал, только иногда обозревал его сверху, и очень удивился тому, что из дома, где я живу, туда можно было попасть не через одну, а через две двери. То же касалось недвижимости герра Штейнфельда. Он занимал два здания, причем второе отводилось под мастерскую, лавку и жилище для подмастерьев. Оно перестраивалось совсем недавно, и ювелир говорил мне как-то, что между домом герра Шмидта и старой лавкой размещалась конюшня, которую он велел снести ради то ли постройки, то ли расширения мастерской.
Театральная дверь обнаружилась, как я и полагал, за сараями. Сараи эти имели жалкий вид, в них хранились не только дрова, но и давняя рухлядь, и я предполагал, что именно оттуда, а не из подвалов, осенью приходят в дом мыши. К великой нашей радости, запора на двери не оказалось, и мы вошли в темное помещение, настолько темное, что мы даже не прикрыли створку до конца, боясь свернуть себе шеи. Удивительно было, что ночью тут пробежало четверо человек – и никто ничего не поломал.
Я впервые попал в служебные помещения театра. Сурок поднял меня на смех: они с Артамоном, бывая в столице, считали долгом поволочиться за хорошенькими актерками и залезали для этого в самые непотребные места, какие только возможны в театре, после чего долго отчищали мундиры свои от пыли и грязи.
– Побойся Бога, Алешка, какие еще актерки в Риге? – спросил я. – Тут и самый разврат упорядочен, про всякую известно, в чьих любовницах она состоит или же за кем замужем.
– О Господи, куда ж тебя занесло… – пробормотал Сурок.
Мы оказались в зале, где, судя по всему, мастерили декорации – там стояли огромные рамы с натянутыми холстами, к стенам прислонены были плоские фанерные фигуры, и водилась также мебель диковинного вида. Налетев на кресло и хорошенько его ощупав, мы поняли, что столкнулись с троном, ибо спинку его венчала корона невероятного размера.
Окна этого помещения были закрыты ставнями. Мы раздвинули одни ставни и полюбовались холстами с пейзажами Китайского царства, с превеликим множеством пагод. Потом Сурок спохватился и начал меня торопить.
Насколько я знал внутреннее устройство театра, постояльцы сторожа Фрица прятались наверху. Если дирекция явится проверить, как блюдется порядок, она заглянет в помещения клоба и театральную залу, но вряд ли будет инспектировать актерские уборные. Мы нашли лестницу и полезли наверх.
Действительно, оказавшись в коридоре, мы услышали голоса. И тут Сурок мой додумался до того, что мне не следует показываться на глаза беженцам.
– Тебя ведь ищет полиция, – сказал он. – Мало ли что? Не хотелось бы, чтобы твой частный пристав имел возможность, допрашивая этих господ, опознать твою внешность и догадаться, что ты бродишь по городу, переодетый здешним мещанином.
– И так нетрудно сообразить, что я постараюсь избавиться от мундира.
– Береженого Бог бережет. Я сам сторгую тебе кафтан со штанами. А ты побудь-ка тут, на лестнице, да заберись повыше.
– Как же ты купишь мне одежду, не зная по-немецки и по-латышски? – спросил я.
– А как мы в Роченсальме разговариваем с чухонцами? Если я покажу на штаны продавца и достану деньги, переводчик нам уже не потребуется. Да заодно и дурацких вопросов мне не сделают!
Возразить было нечего. И впрямь, небритого русского матроса, что хорошо изъясняется по-немецки, всякий запомнит. К тому же мы с племянником моим похожего сложения, разве что я на полтора вершка повыше. Он, зная это, мог купить мне сносную одежду, в которой бы я безнаказанно и неприметно слонялся по Риге.
Пока Сурок стучался в уборные и, кое-как комбинируя известные ему два десятка немецких слов, вызывал наружу постояльцев, я и впрямь забрался повыше. Лестница, которую мы отыскали, была отнюдь не парадной, а узкой и крутой, для театральных служителей. Неудивительно, что она заканчивалась на чердаке.
Странно, что я не присел на ступеньках, чтобы спокойно ждать Суркова, а не поленился и забрался на чердак. В моем положении было не до мальчишеского любопытства и я не мог бы объяснить, воспоминания детства проснулись в душе или же я попросту задумался и не заметил, что лестница кончилась и передо мной дверь. А когда лестница уткнулась в дверь так, что на верхней ступеньке не устоять, если эту дверь не отворить, то что же мне оставалось?
Я и вошел.
Чердак театральный, как я и ожидал, представлял собой захламленное, плохо освещенное невысокое помещение под самой крышей со стропилами, почти такое, как каморка в амбаре Голубя, с крошечными окошками, которые с улицы почти не видны. Построен театр был тридцать лет назад – вообразите же, сколько на чердаке скопилось всякой дряни.
Всякий разумный человек, увидев это пыльное царство, шагнул бы назад, затворил дверь и порадовался тому, что не измазался по уши. Пыль там просто в воздухе висела. Я же вступил на чердак с глупейшим намерением – выглянуть в окошко. Мне было любопытно, что оттуда видно.
Стараясь не слишком вымазаться и все же подняв облачка пыли, я прошел вперед и увидел нечто странное.
В закутке, выгороженном таким образом, чтобы его нелегко было разглядеть от двери и в то же время, чтобы на него падал свет из окна, стояли две большие клетки с белыми голубями.