Переговоры насчет перемены места швартовки заняли какое-то время, потом обе Артамоновы и обе сурковские лодки встали на вахту, и я весь день провел, болтаясь посреди Двины и помогая матросам. Как это ни забавно, я, формально дезертировав из портовой канцелярии, на деле служил Отечеству куда более толково, чем если бы переносил с места на место глупейшие немецкие бумажки. Жаль только, что я не закончил перевод, обещанный Левиз-оф-Менару. Федор Федорович мне из всех наших полководцев нравился более всего.

Кроме того, я сделал ценное приобретение – боцман Митрофанов отдал мне свою запасную дудку. Она была весьма удобна для подачи сигналов, в порту эти дудки постоянно перекликались на разные лады, и голос лишней остался бы незамеченным. Так я мог подавать сигнал, что возвращаюсь, и, возможно, какие-то иные сигналы.

Наконец, когда почти стемнело, мы с Сурком отправились за ворованным узлом.

Господин Сурков, когда припечет, умеет быть весьма галантным. Он у нас не такой красавчик, как господин Вихрев, но сдается мне, что за время нашей разлуки он одержал поболее амурных побед, чем тот. Артамон шумен, пылок, порой откровенно безумен – вот вынь да положь ему девицу, в которую он чуть ли не по портрету влюбился и от вида ее ножек окончательно рехнулся. Сурок когда надо говорлив и язвителен, когда надо настойчив, и чувство страха ему неведомо. Похоже, что и любимое рижскими бюргерами чувство частной собственности – также. Я ждал на улице, пока он будил стуком в окно герра и фрау Шмидт, затем входил в приоткрытую дверь, потом выходил, и, к удивлению моему, его провожала со свечой одна лишь фрау, а он ухватился за ее пухлую ручку и говорил ей любезности по-русски, которых она не понимала, зато прекрасно сообразила, что ее совращают с пути истинного, и это в двух шагах от супруга, коий еще и заснуть не успел!

– Насилу отбрехался, – прошептал мой племянник, косясь на захлопнувшуюся дверь. – К ним опять полиция наведывалась, о тебе расспрашивала, не возвращался ли. К счастью, полицейские у нас дураки, не догадались спросить: а не занял ли комнату твою кто-то из моряков. А фрау Шмидт женщина сообразительная – побоялась, что ей велят выгнать новых постояльцев из жилища преступника, и промолчала о нас. А все потому, что у меня хватило ума дать ей щедрый задаток.

– Если ты еще чего натворишь, вас никакой задаток не спасет от позорного изгнания.

– Она расспрашивала, не знакомы ли мы с тобой да не знаем ли, куда ты подевался. Из слов я точно понял четыре – «Морозов», «полицай», «куда», «нихт, нихт!» Остальное была превосходная пантомима, и я также пантомимически отвечал ей, что герр Морозов мне неизвестен.

При этом Сурок показывал руками речь моей квартирной хозяйки. Он изображал пальцами по ладони быстрый шаг, потом кистью руки – мое исчезновение чуть ли не в высях небесных, потом – недоумение с выразительным пожатием плеч.

– Портрет для Артошки взял?

– Взял. Будет ему над чем страдать! В жизни еще не видывал такого страдальца!

– А что?

– А то, что вечно ему нужно такое, чего без дурацких приключений не добудешь. Помяни мое слово, однажды он по картинке влюбится в дочку китайского богдыхана и будет безмерно счастлив тем, что никогда в жизни ее не увидит! А меж тем он убежден, что женщины обязаны падать к его ногам. Нет у него разумного подхода к купидоновым шашням. Иногда в такую интригу ввяжется – диво, что его еще ни один муж не пристрелил…

– А ты?

– А у меня подход разумный. И будет об этом.

Мы для очистки совести подошли к театральным дверям и долго в них стучали. Нам никто не отворил.

– Сторожа, сдается, высекли – и он теперь будет блюсти порядок, – сказал недовольный Сурок. – Сидит там, как сыч в дупле, и так просто его не выманить… Как же теперь отдать деньги и избавиться от дурацкого узла?..

Тут перед носами нашими слетел сверху и грохнулся на каменную мостовую кусок черепицы.

– Господи Иисусе, а если бы по башке? – возмутился Сурок, я же задрал голову.

Нельзя сказать, что ночью в Риге так уж тихо. Слышны шаги прохожих, скрип дверей, грохот колес. Война не отменила самых низменных человеческих потребностей, и золотари со своими бочками протискиваются по узким улицам, окруженные облаком отвратительной вони. Время от времени где-то орут пьяные и побитые, визжат жрицы любви, наконец, вопят коты – и человек, взирающий снизу вверх на силуэты старинных кровель и яркую луну, рад бы помечтать о прекрасных рыцарских временах, но только слух и обоняние ему этого не позволяют.

Тем не менее мне показалось, будто наверху то ли скрипнуло, то ли крякнуло. Я еще больше запрокинул голову и стал отступать назад, но решительно ничего не разглядел. Окна клоба были беспросветно темны.

– Пойдем, – сказал Сурок. – Нам еще придется объясняться с караульными у ворот. Бери узел.

Мы выбрались из крепости и явились в порт. К счастью, там не спали – готовилась казацкая ночная экспедиция на левый берег, под нее назначены были самые большие лодки, туда по сходням заводили лошадей. Мы незамеченными прошли весь порт и отыскали Артамоновы лодки на их новом месте. Я подал сигнал, услышал ответный и простился с Сурком.

На следующий день я, уже переодетый огородником и снабженный деньгами («В разумном количестве, чтобы не вышло какого разврата!» – сказал Сурок) отправился бродить вокруг Яковлевской церкви в поисках Артамоновой зазнобы.

Разумеется, дело было не только в ее прелестных ножках.

Если Артамон не спятил и девица, за которой он погнался, действительно близко знакома с мусью Луи, то я мог обнаружить кое-что важное, позволяющее добраться до проклятого француза и вывести его на чистую воду. Кстати, когда мы с Сурком пытались выяснить, во что эта особа была одета, толку от моего очумелого дядюшки не добились: он помнил ее взгляд, решительный поворот головы, белую ручку, державшую корзинку, мелькание ножек под узким подолом платья. Разве что этот узкий подол что-то мог нам дать: простые женщины и девицы носят довольно широкие полосатые юбки, значит, подруга нашего убийцы и похитителя одевалась на модный лад. Артамон даже не понял, какой на ней был головной убор, чепец или шляпка. Он узнал легкие светло-каштановые кудри, которые назвал шелковистыми, узнал нос с горбинкой. Глаза он определил как темно-серые или синие.

Я человек мирный, хотя и принял участие в военном походе сенявинской эскадры. Но и мне, пока я слонялся по Большой Песочной, Яковлевской и обеим Броварным, лезли в голову такие планы военных кампаний, что хоть бы господину Барклаю де Толли впору. Я мечтал, что мы выследим эту загадочную особу, застанем ее вместе с мусью Луи, подслушаем их разговор, на каком бы языке они его ни вели, поймем, кем эти двое доводятся друг другу. А затем – о Господи, как же я был глуп! – похитим красавицу и вынудим ее помочь нам разоблачить француза.

Одновременно я думал и о Натали, сидевшей безвыходно в своем убежище и не имевшей от меня вестей. Осторожность подсказывала мне, что даже под видом огородника я не должен пытаться к ней проникнуть. Нельзя сказать, что я действительно сейчас тосковал о ней; долгая разлука почти истребила во мне юношескую страсть и то, что я считал возрождением былой любви, как-то уж очень скоро отступило под натиском моих нешуточных горестей и неприятностей. Но я должен был спасти Натали, которая опрометчиво примчалась ко мне в Ригу, спасти любой ценой, даже если в итоге мне придется подать в отставку и, дождавшись ее развода, жениться на ней.

О том, что нужно как-то возместить ей стоимость пропавших драгоценностей, я тогда и думать боялся. А ведь как ловко мусью Луи их у нее выманил! Он даже добавил к ним свой медальон, чтобы все выглядело безупречно. А затем через Эмилию дал знать Штейнфельду, что того ждет недурная пожива, и присовокупил описание колец, серег и браслетов. Конечно же Штейнфельд заплатил ему менее, чем стоят драгоценности, однако француз не был в проигрыше – он получил деньги, на которых не написано, за что они ему уплачены, Штейнфельд же явно имел навык в продаже краденого золота, серебра и камней.

Первые два дня я бродил довольно бестолково, исследуя окрестные улицы и предаваясь мечтаниям, но все же побывал в том проходном дворе, где Артамона обвели вокруг пальца. Со стороны Большой Замковой там было почтенное здание, построенное лет тридцать назад, не более, но со стороны Малой Замковой – дом, в котором, статочно, жили еще рыцари-крестоносцы. Я и раньше видывал эти три старинные здания, узкие, с маленькими окошками, с дверьми, как у каменного амбара, сбитыми из толстых досок и на огромных кованых петлях. При одной двери имелось крылечко с двумя каменными скамейками, очень древними, каких в Риге осталось уже немного. Каждое крылечко завершалось каменной плоской тумбой, на которой были вырезаны загадочные знаки.

Будь на моем месте Сурок – уж наверное попытался бы заговорить с хорошенькой служанкой, что развешивала во дворе выстиранное белье и старательно его караулила. Может статься, она узнала бы по описанию ту девицу с портрета (девицей ее считал Артамон). Но Сурок бы не смог договориться со служанкой, он не знал ни немецкого, ни латышского. Я же при нужде и по-латышски мог бы скомбинировать несколько фраз, но не умел знакомиться с девицами непринужденно и весело.

Эта молоденькая латышка (о том, что она – не немка, я догадался по головному убору, повязке с длинными концами, спадающими на косу; немка непременно надела бы чепец, упрятав в него волосы; да и обувь у девицы была простая, кожаные постолы, а не черные туфли) нечаянно навела меня на разумную мысль. Вернувшись в порт, я отыскал Сурка, и мы вдвоем отняли у Артамона его разлюбезный портретик. Мне он сейчас был нужнее.

Теперь я мог, обходясь немногими словами, показывать портрет и задавать вопросы. С другой стороны, меня одолевало сомнение: что если мой безумный дядюшка окончательно помешался и сходство ему лишь примерещилось? Тогда я вовеки не отыщу особу со стройными ножками.

Следующие несколько дней я расширял географию своих поисков и определял места, где имею шанс выследить драгоценную добычу. Дом, где я поселил Натали, и его окрестности сперва исключались полностью – не будучи знатоком дамских причуд, я все же полагал, что мусью Луи не захочет, чтобы похищенная им дама и дама с портрета случайно столкнулись. Если он привез в Ригу обеих, то, возможно, запретил незнакомке, пленившей Артамона, появляться на Большой Песочной улице. Потом я сообразил, что она может и не выполнить приказа – лицо на портрете отнюдь не свидетельствовало о кротости и покорности.

Я решил обходить окрестные церкви перед началом богослужений и после их завершения. Женщина по природе своей склонна к отправлению религиозных обрядов, это нас едва ли не под страхом понижения в чине отправляли на Великий пост говеть и причащаться. Церквей было несколько – Алексеевская, Яковлевская, пресловутый Домский собор и подальше, у самых набережных укреплений, англиканская кирха. Обойти их я мог за четверть часа, даже медленным шагом минут за двадцать.

Никакого опыта слежки я, разумеется, не имел, и полагаю, что выглядел весьма комически, прячась за углом Дворянского собрания и высматривая женщин-католичек, входящих в Яковлевскую церковь, которую, может, стоило бы называть костелом, но ее величина и древность как-то мешают мне употребить это слово.

Собственно, там я эту особу и обнаружил.

Прежде всего, должен сказать, что сходство с портретом было не абсолютным. Артамон также наврал насчет шелковистых каштановых волос – такими они ему примерещились, потому что он хорошо запомнил портрет. На самом деле волосы оказались рыжеватыми и вряд ли мягкими. Прочее соответствовало. Незнакомка, как мы и полагали, имела довольно высокий для женщины рост – пожалуй, вровень со мной. Движения у нее было легкими и плавными – сказывалось, что ее учили танцам. Одевалась она довольно богато – в белое кисейное платьице и в коротенький зеленый бархатный спенсер, поверх всего – тонкая шаль с восточным рисунком, какой недавно научились ткать и в России. На голове у нее красовалась шляпка, в левой руке – зонтик. Ее можно было бы принять за дочь купца средней руки, если бы не отсутствие драгоценностей. Почему-то дамы и девицы, собравшись в храм Божий, считают долгом обвешаться своими сверкающими сокровищами, эта же как будто нарочно от них избавилась.

Она прошлась взад-вперед, словно давая мне возможность разглядеть ее. Ножка действительно оказалась маленькая, с высоким подъемом. Когда я совершенно убедился, что это она, то совершил следующий маневр – продвигаясь вдоль стен, обошел ее и проскочил в церковь. Я не без оснований полагал, что ее привела туда не только богобоязненность.

И тут меня ждал немалый сюрприз.

Как и полагается, войдя в храм, незнакомка перекрестилась. Я видел ее спереди и потому обратил внимание на манеру, с которой она налагала на себя крестное знамение, а будь я сзади – мог бы и не заметить. Используя новомодное словцо, скажу так: она машинально перекрестилась на православный лад, справа налево.

Наше крестное знамение, даже если отвлечься от теологических рассуждений, гораздо удобнее католического – оно как бы само располагает вместе с опусканием руки поклониться. Незнакомка наша так и сделала, даже не сообразив, что отличается этим от прочих богомолок.

Тут я окончательно понял, что она пришла в храм по делу. Кроме того, я вспомнил слова Сурка – что вроде бы он встречал в петербуржском высшем свете очень похожую девицу, чуть ли не племянницу графа Ховрина.

При мысли, что девица знатного рода, воспитанная в лучших правилах, православная, оказалась в Риге, вдали от своих родных, загадочно связанная с французским мошенником, я пришел в ужас. Этого просто не могло быть, однако я своими глазами видел православное крестное знамение, совершенно невообразимое в католическом храме. Именно православное, а не старообрядческое, коли угодно, – чтение не настолько повредило мои глаза, чтобы я не мог различить двух перстов от трех.

В католическом богослужении я не разбираюсь, в храм католический зашел впервые в жизни, и потому не могу точно сказать, в котором месте службы наша незнакомка стала осторожно перемещаться по Яковлевской церкви. Я наблюдал за ней из темного уголка, с волнением предчувствуя какое-то тревожное приключение.

Она встала так, чтобы видеть кого-то из прихожан. Я сменил свой наблюдательный пункт, уставился в нужном направлении и узрел двух мужчин незаурядной внешности.

Оба они были усаты.

Усы в российской армии составляли привилегию кавалеристов, морской офицер обязан был бриться. Штатские господа также брились и завивали волосы, вошли уже в моду и бакенбарды. В Риге я встречал усачей не так уж часто.

Два молодчика, на которых глядела наша незнакомка, словно сбежали с картинки модного журнала. Вспомнил я также кукол, о которых рассказывала всеобщая бабка Прасковья Тимофеевна Савицкая. Во время ее молодости была такая забава как модные куклы. Их наряжали по последней парижской моде и сотнями рассылали по провинциальным городам для утехи щеголих и в помощь модисткам, мастерящим для них платья и шляпки.

Эти два красавчика были блистательно одеты, слишком блистательно для города, где ценят главным образом добротность и несминаемость. Кроме того, рижане предпочитали в одежде сдержанные тона, эти же господа смахивали на попугаев – один лимонно-желтый жилет того, что повыше, чего стоил! Оба были в сюртуках, не застегнутых сверху, чтобы щеголять роскошными жилетами, ослепительно белыми воротничками и пестрыми шелковыми галстухами. Оба держали в руках лоснящиеся круглые французские шляпы.

Когда мужчина, одетый таким образом, стоит в храме на видном месте, нет сомнения, что служба его мало беспокоит, а он пришел, чтобы встретиться с дамой сердца или же привлечь к себе внимание богатой и состоящей под строгим надзором девицы.

Незнакомка наша, сдается, и была той, для кого эти двое сюда явились. Они стояли не смиренно, как полагалось бы людям искренне верующим, а принимали позы. Один даже уперся рукой в бедро. Я недоумевал, что бы означала эта игра и какое отношение может к ней иметь мусью Луи, будь он неладен. Первым делом мне в голову пришел сюжет из дурного романа: что якобы девицу, им совращенную, он использует в виде приманки, чтобы заманивать богатых господчиков в тайные притоны. Однако незнакомка ни в коей мере не походила на совращенную девицу – в ее осанке и повадке чувствовался упрямый норов, она была горда той гордостью, что лучше всякого надзора уберегает женщину от дурных поступков. Или же – и тут я изругал себя за свою простоту – она наловчилась превосходно изображать гордость.

Изучая этих троих сомнительных богомольцев, я совершенно упустил из виду двери Яковлевского храма и не заметил, когда вошел еще один господин. Я увидел его, когда он уже подошел к усатым щеголям и вступил с ними в тихие переговоры.

Я по природе своей благодушен и терпелив. Одно то, что я в детстве и ранней юности превосходно ладил со своим буйным дядюшкой, от проказ которого стонали и маялись все гувернеры, много значит. К тому же я не придаю большого значения внешности человека. В русских пословицах, которые я так люблю, можно сыскать немало, подтверждающих мои взгляды, например: наплевать, что рожа овечья – была бы душа человечья.

Однако к роже мужчины, примкнувшего к двум щеголям, едва ли подходило прозвание овечья. Она была так темна, словно он провел всю жизнь под палящим солнцем, но не здешним – а ежели бы в аду существовало какое-то свое солнце, одновременно обжигающее и ледяное.

Мужчина явно был южанин. Во время похода я видывал похожих на него греков – таких же невысоких, плечистых, головастых и носатых. Но греком он, кажется, все же не был. Я бы счел его по комплекции и черным с проседью волосам за турка – но сладкие турецкие глаза я узнаю за три версты, именно по таким глазам легко опознать в любом обществе хохла с юга Украйны, и даже среди терских казаков они не редкость. Явилась следующая мысль: а не португалец ли сей господин? Но откуда бы взяться португальцу в Риге? И на иудея он совершенно не похож – слишком тяжелое и крупное лицо, к тому же, ни бороды, ни усов, ни примечательных пейсиков, хотя их-то как раз можно легко зачесать за уши. То есть господин был какого-то сомнительного происхождения, особливо же мне его взгляд не понравился.

Еще до морского похода (жизнь моя делились отчетливо на три части; первая – пролог, безмятежная юность, вторая – собственно поход со всеми его приключениями; третья – рижские бытие; и пролог мне уже виделся в розоватом сладостном тумане, хотя такой взгляд на юные годы должен бы прийти гораздо позже) мы гостили в подмосковной у кого-то из дальних родственников. Родственник был страстный охотник и любитель ставить опыты с животными. У него кошка и мыши жили дружно, имелся комнатный заяц – мастер барабанить в нарочно для того изготовленный барабанчик, а также на заднем дворе сидел в загородке ручной волк, выращенный из сосунка. Меня привели туда, поскольку родственник страстно желал похвалиться своим зверинцем. Волк неторопливо прохаживался – и вдруг поглядел на меня. Не желал бы я еще раз в жизни встретить такой взгляд. В нем горел немой вопрос: каким же из известных мне способов убить тебя наиболее надежно? Волк задал его с хваленым спокойствием английского кавалера, и я поспешил отойти подальше. Загородка загородкой, а бес его знает, какие хитрости зреют в волчьей голове.

Так вот, этот господин, который как раз был одет по-рижски, неярко и немарко, и застегнут на все пуговицы, и снабжен старинной тростью с костяной ручкой, взглядом своим сильно напомнил мне того ручного волка. Этот взгляд, внимательный, быстрый, спокойный и опасный, адресовался всем прихожанам Яковлевского храма, как будто кто-то из них представлял угрозу для господина с волчьей сутью.

Он вступил в краткие переговоры с двумя щеголями. Похоже, у них тут была назначена встреча для обсуждения насущных вопросов, причем, сколько я мог понять, он спрашивал, а они отвечали. Языка, на котором шла беседа, я разобрать не мог – читать по губам, как это делают глухие, еще не выучился, а звуки ко мне не доносились, их перекрывали аккорды органа, без коего у католиков богослужения не обходятся.

Я более поглядывал на незнакомку и обнаружил, что она сильно волнуется. Сам я знаю по себе, что избыточное волнение вызывает озноб, и у нее была та же беда – девица куталась в свою тонкую шаль, зябко поводя плечами. Попросту говоря, она ежилась – и не потому, что в храме прохладно. Наконец незнакомка стала отступать назад, она почти пятилась и оказалась у самого выхода.

Чем-то мне этот маневр не понравился. Я тоже стал отступать, норовя не упустить ее из виду.

В католических храмах, как и в православных, есть особый род богомольцев. Это старушки, которым уже в силу возраста и близости к могиле надо позабыть о былой бойкости и набираться понемногу смирения. Они же, напротив, набираются сварливости и изобретают какие-то особые приемы поведения в храме Божием. Причем еще друг у дружки все эти благоглупости перенимают. Наш корабельный батюшка рассказывал, как зять его, служивший в окраинном московском храме, как-то стал находить на известном месте, а был это подоконник возле особо почитаемого образа Николая-угодника, пироги и даже покупные бисквиты. При расследовании явилось, что почтенные простодушные старушки не уразумели слово «попечение», поминаемое в Евангелии и в молитвах. И слова «Отложите всякое попечение» поняли так: «отложите всякая – по печению». Вот и принялись откладывать, являя рвение не по разуму, и ежели бы батюшка со своим расследованием замедлил, они бы, чего доброго, изобрели и особый вид печения, и молитву, к нему прилагаемую, а тех, кто без лакомства в храм явился, изгоняли бы как еретиков.

В Яковлевском храме тоже была когорта старушек, соблюдающих некие правила и лучше Господа Бога знающих, кому можно присутствовать, а кому – нет. Заметив мои перемещения, они хором на меня напустились, причем явно наслаждались тем, что я, по их мнению, не знаю ни немецкого, ни польского языков. Да и может ли их знать огородник в сером армяке, чья физиономия покрыта щетиной?

Я отступал перед их змеиным шипом, пока не налетел на особо вредную старушку, и она двинула меня локотком в бок. Видимо, у костлявых старых ведьм локти с годами как-то затачиваются, наподобие казацких пик, и я чуть не вскрикнул.

Слова, которыми я ответил старушке, мне не хотелось бы лишний раз повторять. Я перенял их у герра Шмидта, который при мне уронил себе на колени кофейник с горячим кофеем. Они долго хранились в моей памяти без употребления, но наконец дождались своего часа. Я и сам не понял, как они у меня выскочили.

В общем, я ретировался из Яковлевского храма, едва ли не преследуемый разъяренными фуриями. И в притворе чуть не налетел на нашу незнакомку.

Она стояла, хмурая и сосредоточенная, губы ее шевелились – возможно, она произносила молитву, и молитву на церковнославянском языке! Иного я и предположить не мог, видя, как она крестится. То, что произошло далее, я могу описать очень скудно и скверно, потому что растерялся.

Очевидно, господин, похожий на грека, завершил свои переговоры и пошел прочь из храма. Увидев его выходящим, незнакомка наша устремилась ему навстречу.

О том, что в руке у нее был нож, я узнал только потом, а в миг нападения, так уж вышло, видел лишь лицо жертвы.

Человек, взглядом своим напомнивший мне волка, отшатнулся, и его лицо, способное внушать безотчетный страх, само исказилось страхом. Оно выглядело так, будто этот человек, пребывая в полной безмятежности и безопасности у себя дома, увидел вылезающего из стены выходца с того света. Затем он совершил какие-то быстрые движения и кинулся вперед.

Яковлевский храм возводили бог весть когда. Цифры над дверью «1225», бледно-жонкилевые на малиновом фоне, могли означать и начало строительства, и его завершение, или даже постройку иного храма, который впоследствии был увеличен в размерах и получил знатную башню – одну из трех известных рижских башен, увенчанных петухами. От времени храм осел, и в него уже следовало не подниматься, а спускаться по трем ступенькам. Человек, на жизнь которого посягнула наша незнакомка, перескочил их с легкостью и пропал.

Незнакомка отлетела в сторону, а нож, выскочив из ее руки, со звоном ударился о каменные плиты церковного пола.

Я еще не понимал, что это за движения и что это за звон. К сожалению, в решительные минуты жизни я становлюсь тугодумом. Я проводил растерянным взглядом убегающего человека и только тогда повернулся к незнакомке.

Она от толчка и удара упала на одно колено, шаль соскользнула на пол. Ее огромные глаза были распахнуты, и она тяжело дышала – как если бы в груди ее рождались рыдания. Вдруг она вскочила, оглянулась по сторонам, ножа не заметила и выбежала из храма. Вся это сцена не заняла и минуты.

Я увидел нож лишь потому, что он прилетел чуть ли не к моим ногам, обутым в новые лапти, сплетенные на русский лад. Я быстро подобрал нож, спорхнувшую с незнакомкина плеча шаль и тоже выскочил наружу.

Там я на мгновение ослеп и ошалел от жаркого потока солнечного света, пролившегося с небес на узкие рижские улицы. Потом я быстро свернул шаль, сунул ее вместе с ножом за пазуху, благословив того, кто придумал широкие запашные армяки, и завертелся в поисках незнакомки. От Яковлевской церкви можно выйти либо на Малую Замковую, либо на Монастырскую, но есть и другие возможности – скажем, забежать в дом Дворянского собрания или же проскочить дворами, которых я не знал, на Большую Яковлевскую. Я выбрал Малую Замковую только потому, что там я околачивался в последние дни и открыл для себя тот путь, которым пробежал мой очумелый дядюшка. Но на Замковой незнакомки не оказалось.

Не сразу дошло до меня, что она могла пуститься в погоню за человеком с волчьей сутью, причем безоружная. Хотя – кто ее разберет, может статься, у нее припрятан и другой клинок…

Если бы у меня хватило ума не метаться, как угорелая кошка, а подождать двух щеголей и выследить их! Но именно на это ума моего недостало. Я продолжал поиски и даже сделал то, чего делать не собирался, – дошел до дома, где поселилась Натали. Если незнакомка состояла в приятельских отношениях с мусью Луи, то могла в конце концов прибежать к нему. Неудачное покушение на такого господина, каковым являлся тот мужчина в церкви, могло повлечь за собой покушение удачное – мужчина мог сам выследить опасную незнакомку и убрать ее со своего пути.

Но поиски мои были неудачны – положительно, эта особа знала город лучше меня, хотя я прожил в нем столько времени.

Кончилось все тем, что я побрел в порт искать Сурка и Артамона.

Их лодки не стояли у причала, они отправились в очередной рейд, и что самое удивительное – флотилию вверх по Двине повел сам Николай Иванович Шешуков. А ведь и двух месяцев не прошло, как вице-адмирал жаловался мне на свои ревматизмы, не выносящие сырости! Очевидно, для одних война была оправданием, для других – исцелением…

Другие лодки стояли цепью на фарватере Двины, от Московского форштадта и острова Любексхольм до воображаемой линии, соединявшей построенные всего четыре года назад форт Кометский на левом берегу и Магнусхольмскую батарею на правом берегу. Несколько йолов возвращалось от устья – очевидно, их посылали в разведку. Кашевары развели на берегу костры. Пожилой лейтенант повел экипаж своей лодки в Цитадель, судя по сверткам, которые матросы и гребцы несли с собой, – в баню. Флотилия Моллера обжилась на новом месте и исполняла свой негромкий, но необходимый ратный долг.

Один я занимался неведомо чем, и это уж стало меня бесить. Я не видел для себя выхода из положения, не видел способов доказать свою невиновность, и воспоминания о бедном Вертере, который едва не послужил мне примером, вновь ожили в душе моей. Один пистолетный выстрел в сердце или в рот – и заботы мои останутся за гробовым порогом, а Господь лучше частного пристава Вейде знает о моих грехах…

Я честно признаюсь в глупостях, которые лезли тогда мне в голову. Я действительно не видел для себя спасения. А меж тем оно уже приближалось, и Господь послал мне помощь самым необыкновенным и причудливым образом.