Свидание мне Бессмертный назначил через двое суток, совершенно не беспокоясь, где я буду ночевать, если выход из погребка на Зюндерштрассе окажется закрыт – разве что искать приюта на берегу под лодкой. А меж тем я не заслужил такого убогого ночлега, ведь я весь день носился в поисках Яшки Ларионова.

Будь это до пожара, я побежал бы в Московский форштадт, а там всякая собака указала бы мне ларионовский дом. Он находился где-то за огромным Гостиным двором и вместе с ним сгорел. Хозяева могли уйти в Рижскую крепость, могли – в Петербуржский форштадт, могли и вовсе податься прочь куда-нибудь в Зегевольд или Венден. Но как сказалось на их переселении присутствие раненого? Был ли мой бестолковый удар кортиком так силен, что дурака Яшку нельзя трогать с места еще пару недель? Или же обошлось царапиной, и мой враль теперь преспокойно где-то бегает?

Самое скверное, что староверы, которые попадались мне, совсем не желали отвечать на вопросы. Они худо-бедно объяснялись с инославными – теми же немцами или поляками. Но человек православный, верующий не так, как они полагали правильным, им сильно не нравился – и все они, как один, отделывались кратким «знать не знаю, ведать не ведаю».

В конце концов я сам привлек к себе внимание человека, который показался мне знакомым, хотя я не сразу вспомнил, где и когда его видел. Мужчина лет тридцати, с лицом удлиненным и правильным, с темными глазами и бровями, что при светлых волосах есть признак породы, с прямым носом; и если бы его напудрить и уложить ему букли, а потом одеть в мундир времен государыни Елизаветы, то он лицо в лицо стал бы как покойный дедушка Артамона со стороны матери. Тот, сказывали, был красавец хоть куда и много бед понаделал прекрасному полу, прежде чем чуть ли не сама государыня приказала ему немедленно жениться. Одно лишь отличие, Артамонов дедушка был огромен, румян и плечист, этот же – нет. То бишь сходство лишь лицом ограничилось.

Мы повстречались в Петербуржском форштадте, на улице Мельничной, где много лет назад действительно стояли городские мельницы, а теперь причудливо располагались дома, сгоревшие и уцелевшие, причем в сгоревших, где стены более-менее не пострадали, а вместо крыши остались одни черные стропила, тоже наблюдалась какая-то жизнь. Там от меня ускользнул, чуть ли не отплевываясь, очередной длиннобородый господин в высоких смазных сапогах, обязательных для старовера, несмотря на жару.

Мой собеседник был одет в такие же домотканые порты, как у меня, в расстегнутый кафтанишко и вышитую у ворота красными нитками рубаху, а на плече держал коромысло, обыкновенное для торговца свечами – они свисали с деревяшки справа и слева, перевязанные фитилями в десятки или дюжины, уж не упомню. Были там и восковые свечки, и сальные, и катаные, и маканые – сделанные весьма скверно, в виде неровных конусов. Из-за пояса торговца торчал небольшой нож – отрезать покупки от связок.

– Это ты, сударик, Якова Ларионова ищешь? – спросил он, не здороваясь и не кланяясь.

– А ты что, брат, знаешь, куда он запропастился? – обрадовался я, подлаживаясь под простецкую речь.

– Да сам бы рад с ним потолковать!

У этого молодца выговор был какой-то особенный, но памятуя, что Рига – истинный Вавилон, я не придал сему значения.

– А что, и тебе рубль с полтиной задолжал? – бойко спросил я.

Вот как далеко простирались теперь мои умения – я врал, не задумываясь и не краснея.

– Мне-то он поболее задолжал, сукин сын, – сказал свечной торговец. – Послушай, ты человек, видать, небогатый, а я за услугу заплачу. Вот тебе и задаток! – он сунул мне в руку два гривенника. – Сыщи мне его, Христа ради!

– Да как же, коли он от меня прячется?

– Ая тебя научу. Ты дойди отсюда до Столбовой, спроси там Игнатьевых. Тебе всяк их домишко покажет, он уцелел. Может статься, там скажут. Меня-то там знают и ему, подлецу, прятаться пособляют! А ты скажи, будто не он тебе, а ты ему рубль с полтиной должен остался, брал еще до пожара, а потом не знал, куда деньги принести.

Способность моего пока безымянного собеседника столь быстро изобретать вранье мне сильно не понравилась.

– Забери ты свои гривенники, – сказал я. – Кто его знает, сыщу ли! Может, и мне наговорят мех и торбу врак. Да я и не ведаю, жив ли он…

– Как это не жив? Не можно, чтобы не жив!

– Ты, брат, и не слыхал, что его в амбаре ножом пырнули!

– В каком амбаре? Когда? Кто пырнул?

Последний вопрос мне более всего понравился тем, что я знал на него точный ответ.

– Ступай к амбару Голубя, что за реформатской церковью, там спроси – скажут, а мне недосуг, – я вернул ему деньги и устремился прочь.

Уж больно мне не понравился его взгляд. Артамонов дед так смотреть бы не стал. Было в нем нечто непередаваемое – злость не злость, ярость не ярость, меня мороз по коже продрал от этакого взгляда.

– Постой ты! – закричал он вслед. – Да стой же, болван! Коли что проведаешь…

Он припустился за мной и остановил меня, забежав вперед.

– Так коли проведаешь, не поленись, добеги до порта, спроси там сторожа Акима Щепку. Вели, чтоб Мартыну Кучину передал… Ты мне услужишь – я в долгу не останусь! Не пожалеешь! Мартын – это я!

Он перекрестился и поспешил прочь. Я же остался, словно пригвожденный к земле. Положительно, во взоре этого Мартына был магнетизм – я и ранее слыхивал про таких умельцев, только никак не думал, что они шатаются по рижским улицам, продавая свечи.

В общем, Мартын Кучин мне сразу не понравился, и я похвалил себя за проницательность. Разумеется, ни к какому Акиму Щепке я идти не собирался, а пошел по Мельничной улице, в сторону сгоревшего гарнизонного госпиталя. Когда я это осознал, то возблагодарил Господа, направившего меня туда. Ведь я ударил Яшку кортиком задолго до пожара! Может статься, люди, которых купецкий сынок призывал, чтобы они меня схватили, обнаружили его раненым и из милосердия доставили в госпиталь?

Не все строения госпиталя сгорели, и я, словно бы разыскивая приятеля моего, старого фельдшера, взялся помогать работникам разбирать завалившуюся стену какого-то флигеля. Польза от этого была та, что меня вместе со всеми позвали к артельному котлу. Там я попытался разведать насчет раненых, которых могли доставить сюда из крепости, но никто Яшку не вспомнил. А ближе к вечеру я нашел себе ночлег в почти полностью сгоревшем храме Пресвятой Богородицы «Живоносный источник». Те образа, что уцелели, были уже вынесены, и я с горечью глядел на пустые стены храма, давая в душе своей слово самолично поквитаться с теми, по чьей вине горят церкви Божии.

Очевидно, такие клятвы Господь слышит и дает средство к их исполнению. Но сперва Он посылает разумные мысли, вот и я, завернувшись в два одеяла из тех, что выкидывали в окна, спасая от огня, да так и забыли подобрать, подумал, что огонь от Московского форштадта шел очень странно – перескочив через жилые кварталы, набросился на госпиталь. Я видел, как ветер нес горящие щепки и клоки соломы, но было в пожаре госпиталя нечто сомнительное. С такой мыслью я и уснул.

Во сне, помню, я стоял на коленях в разоренном храме и молился. Бывают же такие сны – после них просыпаешься, не в силах разобраться, где видение, где явь, но твердо знаешь, что счастлив. Мне пригрезилось, будто в молитве моей главное слово было «свет», и действительно все озарялось белыми, жгучими, ветвящимися лучами, выжигающими нечисть, и от них просветлели стены храма.

Был ли это знак мне, что я на верном пути? Выходит, что да. Проснувшись, я понимал совершенно ясно, что госпиталь подожгли. А вот кому потребовалось поджигать здание, где лечат раненых солдат, следовало еще поразмыслить. Возможно, фон Эссен был не так уж неправ, если, как утверждали рижские всезнайки, хотел сжечь предместья потому, что в них угнездилась французская зараза.

Я привык думать, будто для рижан попасть под Бонапартову власть – смерти подобно, потому что тогда рижской торговле придется очень плохо. И мысль о поджоге вызвала в голове моей другую мысль: не все горожане одинаковы. Кто-то беспокоится о торговле, а у кого-то совсем другие замыслы.

Я припрятал два своих одеяла и выбрался на свет Божий. Следовало промыслить насчет завтрака. Деньги у меня имелись в достаточном количестве.

Идя по кладбищу, я думал, что Господь все же ко мне милостив. Живя в Риге, я порядком избаловался – привык к свежему и благоухающему постельному белью, к утреннему кофею со свежайшими сливками, к теплой воде для умывания. И вот теперь, проведя ночь в полусгоревшем храме, шагаю по кладбищу неумытый, в одежде, измазанной сажей, но бодрый и готовый к подвигам! То есть мне дарована способность не горевать о недоступных благах, а радоваться тому, что есть. (И тут я с некоторым злорадством вспомнил, как убивалась Натали из-за отсутствия теплой воды.)

Самое забавное, что мне и есть-то не хотелось, и свежим я себя ощущал, и легкость в теле была необычайная. Очевидно, я научился спать в самых неподходящих условиях.

Мартын Кучин советовал спросить о Яшке на Столбовой, в доме Игнатьевых. До свидания с Бессмертным оставались ровно сутки – время достаточное, чтобы исследовать не только Столбовую, но все прилегающие к ней улицы. Я уже обнаглел довольно, чтобы по дороге приставать со своими расспросами к бабам и девкам. Я даже изготовил нарочно для них целую любовную историю – жених-де у сестры после пожара сгинул. Бабы, понятное дело спрашивали: какой такой жених, коли вы с сестрой православные, а тот Яшка, по твоим словам, из староверов? Я делал горестную мину и начинал клясть девичью дурь. Это у меня получалось весьма ловко, потому что я наловчился вызывать в памяти облик Натали и свое недовольство ее эскападой. Урок Бессмертного, данный им в погребе, не прошел даром.

Но один человек сказал мне кое-что разумное.

– Знаю я твоего Яшку и батюшку его знаю, тот из коренных староверов, суров – близко не подойди! Надо думать, Яшка наконец от него сбежал.

– А для чего сбегать? – спросил я, удивившись тому, что вокруг меня не только дамские страсти кипят, как заметил Бессмертный, но и побеги что-то множатся.

– А для того, что батюшка его учиться не пускал. Говорил – одно баловство от учебы, один грех. И с родней, которая парнишек в немецкие школы посылала, разругался в прах.

– Староверы посылали парнишек в немецкие школы? – я ушам своим не поверил.

– А что ж тут такого? Если они хотят среди немцев жить и торговлю вести, то и все немецкие науки знать надо, а не то что как при царе Горохе…

– Этак они и бороды брить начнут! – воскликнул я.

– Кто их разберет, может, и начнут. А ты, молодец, гляжу, в староверы собрался – вторую неделю, поди, не бреешься!

Так оно и было. Я уже освоился со своей щетиной, которая стала превращаться в небольшую бородку.

Здешние русские жители простого звания в основном отпускали бороды, но молодежь уже частенько ходила бритой. И человеку моих лет естественнее было бы избавиться от бороды, чем заводить ее – это и вызвало шутку доброго человека, рассказавшего про Яшку. Но это же навело меня на смутную мысль: похоже, я в Риге не один такой, вот ведь и у Мартына Кучина бородка совсем юная, можно сказать, новорожденная, разве что усы постарше. Я стал припоминать и не обнаружил в памяти ни одного свечного торговца без почтенной бороды… как оно и положено тридцатилетнему мужику, главе семейства и хозяину в доме…

Сдается, он был таким же торговцем, как я – огородником!

Сделав в памяти засечку, что надо бы рассказать про этого чудака Бессмертному, я продолжал свой путь и делал на каждом шагу расспросы, пока не добрел до игнатьевского дома.

В предместьях было много садов – вот и этот имел свой садик, причем я, как всегда, сразу высмотрел яблони и порадовался тихому свечению яблок среди листвы. Когда яблоко еще только начинает избавляться от зеленого цвета, у него бывает пора тихого свечения, оно еще не желтое, не румяное, а просто светлое, и эта пора мне нравится более прочих.

Я смотрел, смотрел на яблони, на их перекинувшиеся через забор ветви, и вдруг узнал это место. Я был здесь ровно год назад с Анхен.

В воскресенье мы уговорились встретиться, чтобы просто погулять под руку там, где нас никто не увидит. У нее было это совершенно невинное желание – гулять под руку, как невеста или замужняя фрау, чуть прижимаясь боком к своему избраннику, оно входило в список тех маленьких радостей, что, сложившись вместе, могли бы сделать ее счастливой. Мы вышли из домов своих на Малярной улице в разное время и шли разными путями, пока не встретились в Гостином дворе у известной обоим лавочки, где недорого продавали лакомства, русские и немецкие. Я купил ей марципанового ангелочка, которого она боялась есть и решила поставить его на полочку у своего изголовья. Но под руку мы пошли, уже удалившись от Гостиного двора, как раз на Столбовой, и Анхен в неподдельном ужасе рассказывала мне, что тут сто лет назад стояли позорные столбы и виселицы, а еще ранее жгли ведьм. Но я отвлек ее, показав на зреющие яблоки, и она тут же пообещала приготовить мне настоящий пышный яблочный пирог, и попросила меня, чтобы я через две недели повел ее на праздник Умур-кумур; там на эспланаде напротив Песочного бастиона, где сооружена целая ярмарка с торговыми рядами и неизменным намыленным столбом, на верхушке которого привязаны к тележному колесу кренделя и сапоги, пряники и бутылки, мы затерялись бы в толпе не хуже, чем в отдаленных улочках Петербуржского предместья. И мы пробовали бы яблоки всех сортов, выбирая самое сладкое…

Вспоминать тот Умур-кумур я не стал, потому что… Да, теперь я уже могу признаться честно – при виде незрелых яблок на глазах моих появились слезы. Год назад я был безмятежно счастлив и сам того не сознавал, восторги и затеи Анхен даже казались мне ненужными и обременительными. Но сейчас – сейчас я понял наконец-то, что именно этого и ждал всю жизнь от женщины, этих ежедневных попыток создать вокруг себя и возлюбленного хоть маленький праздник, этой простоты и ласки… впрочем, довольно, воспоминания до сих пор раздражают меня, как будто в совести засела немалая заноза…

Я стоял под забором и не знал, как с собой справиться, слезы текли по моим щекам, словно у обиженного дитяти. Стыдно было неимоверно. Я отвернулся от улицы и уставился на некрашеные серые доски, невольно взгляд мой упал на щель, а слух уловил русскую речь. Несколько раз глубоко вздохнув и утерев последние слезы рукавом, я прижался к забору и заглянул в довольно широкую щель.

Увидел я во дворе Агафона Ильича Ларионова, батюшку Яшкина, и несколько удивился – мне казалось, что из уст Мартына Кучина может происходить одно лишь вранье. Стало быть, и впрямь тут нашло приют семейство староверов, уйдя из Московского форштадта. Старик Ларионов распекал кого-то из баб, то ли они белье, постиравши, не туда вывесили, то ли не вовремя убрали. Мне это вдруг показалось забавным – идет война, человек только что потерял свой дом, выстроенный с таким тщанием, а его беспокоит судьба какой-то простыни!

Итак, семейство Ларионовых я отыскал, но воссоединился ли со своим семейством раненый Яшка? И если его принесли в родительский дом, то отправился ли он перед пожаром вместе со всеми в Петербуржское предместье? Или его отвезли в иное место? Или же – но это уж самая страшная возможность – он скончался от раны?

И я был бессилен что-либо разузнать – староверы не любят пускать чужих на двор, даже воды напиться не дадут, я же для них сейчас чужой. А если старик Ларионов признает во мне того морского офицера, которого он видел с сынком своим в Гостином дворе и даже перекинулся с ним какими-то словами, то он будет сильно удивлен моим маскарадом. Поскольку староверы – люди степенные и уважают законы, то не сообщил бы он обо мне в полицию… то-то будет радости частному приставу Вейде…

Решив, что задачка эта для меня чересчур сложна, я вздумал передать ее Бессмертному – поглядим, что он присоветует. А сам отправился бродить далее, продолжая расспрашивать прохожих. Не я один, впрочем, приставал к добрым людям с вопросами. После пожара многие потеряли родственников, иные даже детишек, и ходили по дворам, причем русские заглядывали на русские дворы, немцы – на немецкие, латыши – на латышские, иудеи тоже как-то узнавали, где можно встретить своих. Всяк полагал, что пропавшая родня прибьется к единоверцам.

Наступило обеденное время, а я с утра так и не ел. Нужно было отыскать хоть какую-то корчму и съесть щей, если корчма русская, или перловой каши со шкварками, или жареной колбасы, или хоть гороховой каши, если немецкая или такая, куда ходят те немцы, что победнее, и латыши.

Я получил свою миску каши в захудалом и мрачном заведении с такими черными стенами, словно их нарочно изнутри осмолили, но с претензией на светский вид – под самым потолком висело украшение в полтора аршина шириной и в аршин высотой, искусно изготовленное из соломинок, куриных перьев и выдутых яиц. Такие сложные пространственные фигуры из множества соломенных треугольников, сочленения которых как раз обозначены яйцами и перьями, обычно здесь вешают под Рождество и не снимают, пока фигура совершенно не закоптится. Каша была горяча, кусок хлеба, к ней поданный, не слишком черствый и не тронутый мышами – чего ж еще желать человеку, который чудом избежал пленения и прячется от полиции?

Я ел кашу, время от времени цепляя ложкой шкварки, которые могли быть и посочнее, когда слух мой уловил знакомые звуки. За стеной корчмы кто-то пел «Марсельезу». Слов я разобрать не мог, но мелодию эту не спутал бы ни с одной на свете.

Это уж было чересчур! Среди бела дня, в людном месте! Я замер с ложкой в руке, мучительно решая, бежать ли сразу ловить преступника или же сперва доесть кашу. Наконец, каюсь, разумные соображения взяли верх над патриотизмом, да и каши оставалось всего чуть-чуть. Я быстро поместил в рот три последние полные ложки и выскочил из корчмы. Обежав ее, я не увидел ни одного бонапартиста – да и «Марсельеза» звучать перестала.

Я кое-как проглотил кашу, количество коей во рту явно было избыточным, и медленно пошел прочь, ломая голову, что означает эта неприятельская музыка. Меня обогнали два молодых звонкоголосых еврея в черных своих кафтанах и шляпах, в белых чулках. Они говорили на свой лад, зная немецкий, я мог разобрать их речь, хотя и с трудом. И когда понял – огорчился примерно так же, как за игнатьевским забором, слушая сердитое ворчанье старика Ларионова о простынях. Идет война, товарищи мои и родственники – кто в кавалерии, кто в пехоте – служат Отечеству, рискуя жизнью своей, Артамон и Сурок на лодках караулят пруссаков, чтобы помешать им переправиться через Двину, а эти господа рассуждают о приданом, которое один из них собирается через неделю взять за невестой!

Очевидно я, бредущий с низко опущенной головой, показался им странным, и жених обернулся. На лице его была тревога. А само лицо принадлежало мальчику лет четырнадцати, не более, высокому и тоненькому, очень белокожему, с огромными черными глазами, неизменными пейсиками и тем, что я в лучшем случае назвал бы зародышем бороды. Усики у него, впрочем, уже имелись и для таких лет порядочные. Товарищ, взяв его за плечо, увлек мальчика-жениха за собой, а я остался в недоумении – для чего в столь раннем возрасте жениться.

Пришло мне было в голову нагнать их и спросить, не слышали ли они за корчмой каких-то подозрительных звуков. Но я от этой мысли отказался. Вряд ли они пожелали бы толковать с чумазым русским огородником, который ни с того ни с сего обращается к ним по-немецки. Будь я в офицерском мундире – иное дело.

Я пошел дальше со странным чувством, мне было хорошо, невзирая на все мои беды. Жаркий ли день тому причиной, съеденная ли каша, – я не знал. Что-то во мне вдруг успокоилось, и взгляд на мир изменился. У меня не было более ощущения потерянного времени, а оно меня допекало с того самого дня, как я сбежал от частного пристава Вейде. Мне казалось, что я, слоняясь по городу, выслеживая возлюбленную Артамона, прячась бог весть где, даже помогая матросам на канонерской лодке, зря трачу время – и это сродни преступлению. Настолько я привык отдавать это самое время портовой канцелярии!

А сейчас на душе вроде бы посветлело, и я уже понимал, что просто занимаюсь иным делом, не менее важным.

Впоследствии я додумался, откуда во мне взялось это понимание. Я, изволите ли видеть, до сих пор нуждаюсь в чьем-то руководстве. Это не плохо и не хорошо – я так устроен. Когда вдруг явилось, что руководить мною некому, я впал в растерянность. Шешуков, как я понимал, помочь мне не мог, а родственники мои могли разве что спрятать меня, но уж никак не указать мне путь, на котором я смогу очиститься от подозрений, восстановить свое честное имя и найти подлинного убийцу Анхен. Они пытались, но мы, все трое, были ровесниками, и всякую попытку одного из нас командовать прочими восприняли бы очень злобно. В итоге я чувствовал себя потерянным, как котенок, заблудившийся в лопухах.

И вот явился сержант Бессмертный, который так же, как кучер уверенно собирает в руке вожжи своих коней, твердо взялся за вожжи моего странного дела и стал руководить расследованием со спокойствием и логикой. Я сейчас не просто шагал по пыльной улице предместья, а делал то, о чем смогу ему наутро доложить.

У меня хватило ума не праздновать победу оттого, что я отыскал местожительство Ларионовых. Раз женщины уже занялись там стиркой, значит, семейство расположилось в доме на Столбовой основательно и никуда не денется. Но я должен был найти не старика Ларионова, а его буйного отпрыска. Отпрыск же мог оказаться где угодно. Особливо, коли у него были нелады с суровым папенькой.

– Логично! – сказал бы Бессмертный.

Дальнейшие мои действия подчинялись доподлинной математической логике. Взяв прутик, я начертал на земле примерный план этой части предместья, славного тем, что улицы тут уже были длинные и прямые, как в приличном городе, а не загибались и не петляли, как в крепости. Я отметил игнатьевский дом и обвел его широким кругом, на плане круг имел радиус в пять вершков, а в действительности – не менее полуверсты. Далее я постановил двигаться, примерно придерживаясь этого круга, и не приближаться к дому более, чем на указанные полверсты. Неизвестно, как дальше пойдет охота на Яшку, а сейчас я не желал, чтобы меня заметили и запомнили люди, которые, возможно, что-то знают о купеческом сынке.

Итак, я пошел по кругу, на деле представлявшему собой сложную угловатую фигуру, спрашивая встречных об игнатьевском доме и о Якове Агафоновиче Ларионове, сыне старого Ларионова, при этом я выражал опасение, не уехал ли Яков Агафонович в Двинск или в иное место.

Иные по моему описанию Яшку признавали, иные даже знали, что он в ссоре с отцом. Но никто его после пожара не встречал. И я даже забеспокоился, что он, прячась где-то или даже лежа в беспамятстве (при ране в грудь неудивительно), мог остаться в доме, назначенном к сожжению, и погибнуть лютой смертью.

К вечеру я отправился на Швимштрассе в надежде увидеть Натали, которая наверняка обо мне беспокоилась, и хоть несколько ее утешить. Добрый Ганс, исполняя просьбу Бессмертного, поместил мою несостоявшуюся невесту на чердаке и даже позаботился о ее одежде. Сейчас на ней была тяжелая полосатая юбка, она куталась в коричневую шаль, а ее светлые волосы, позабывшие о папильотках и потому распрямившиеся, были убраны под чистый, хотя и старомодный чепец.

– Что делать, Сашенька, что делать?! – с таким криком кинулась она ко мне. – Он узнает меня, непременно узнает, и тогда мне конец! Саша, я должна покинуть тебя и ехать в столицу!

Я едва удержался от радостной улыбки.

– Сашенька, ты должен все это устроить. Продай из тех вещиц, что я дала тебе, столько, сколько надобно, чтобы оплатить дорогу, а остальное приноси поскорее. И мне нужна женщина, которая сопроводила бы меня, я не могу ехать одна.

Я смутился. Она, не замечая моего смущения, продолжала взволнованно:

– Саша, милый, мы непременно увидимся, когда кончится война, ты приедешь в столицу, мы встретимся! Но сейчас я не могу здесь оставаться! Если ты еще не уговорился о продаже части вещей, то договаривайся поскорее, пусть мы даже потеряем немного – но деньги должны быть у меня завтра вместе с остальными вещицами.

Это было для меня куда страшнее неприятностей с полицией. Полиция – такое учреждение, что его при нужде и обмануть не грех. А тут, я взял у женщины дорогие вещи и не могу их вернуть! Это хуже всякого карточного проигрыша…

– Послушай, Натали, с чего ты взяла, что сержант Бессмертный непременно выдаст тебя твоему мужу? – спросил я, едва ли не заикаясь. – Разве такая уж нужда бежать из Риги сломя голову? Да я и не смогу отправить тебя так скоро, как ты хочешь. У тебя нет и не может быть подорожной…

– Но ты же исполняешь такие важные поручения! – возразила она. – Неужели по твоей просьбе в Рижском замке не отдадут приказа выправить мне хоть какие-то бумаги?

– Я не могу сейчас показываться в Рижском замке, – возразил я. – Это все сложнее, чем тебе кажется…

– Да, я понимаю… Ну, не завтра, так через пару дней ведь сможешь?

Мне оставалось лишь вздохнуть.

Артамон и Алеша Сурков знали мои прискорбные финансовые обстоятельства, но чем они могли помочь? Не продавать же им неприятелю свои канонерские лодки вместе с пушками и экипажем, чтобы выручить меня из беды! А сержант Бессмертный, который так причудливо пришел мне на помощь, тоже небогат. Положение было безвыходное.

И вдруг мне в голову пришла диковинная мысль.

Я знаю, как проникнуть во двор, общий для домов герра Шмидта и герра Штейнфельда. Со слов покойной Анхен я знаю и про двери мастерской, и про расположение комнат в ювелировом жилище. Знаю я также, что во двор можно войти и покинуть его через театр. Так не совершить ли благородный налет на лгуна и корыстолюбца Штейнфельда? Не заставить ли его силой отдать присвоенные драгоценности?

Очевидно, я начитался Шиллера, которого в Риге любили и почитали. И полагал, что образы благородных разбойников пробудят в заскорузлой ювелировой душе совесть. На сии роли я назначил своего ненаглядного дядюшку и племянника, на которого несколько сердился из-за приключений с селерифером.

План мой был прост: раз Артамон и Сурок сняли мою комнату и дали хозяевам задаток, то являться туда могут в любое время. Герр Шмидт будет недоволен поздним визитом, но деньги уплачены – и постояльцев он в дом впустит, да еще с улыбкой на толстощекой своей харе. Они же чуть погодя впустят меня. Мы через двор проберемся к ювелиру, вызовем его каким-нибудь загадочным стуком в окошко и, приставив к его виску пистолет, велим отдать драгоценности. То, что в доме полно народу, нас не смутит – мы первым делом выведем свою добычу во двор и препроводим в пустой театр. Как Штейнфельд, находясь в театре с пистолетным дулом у виска, вернет мне драгоценности, которые, может, даже теперь хранятся не у него в доме, я, разумеется, не подумал. Мне так хотелось обелить свою совесть перед Натали, что практических соображений я в голову уже не допускал.

Впрочем, кроме совести и офицерской чести, которую такое положение дел очень угнетало, имелись другие соображения. И главнейшее – если мы, вернув драгоценности, сумеем как-то выпроводить Натали из Риги, то я расскажу Бессмертному все подробности моих приключений. И он со своей логикой непременно извлечет из них то, чего я пока разглядеть не могу.

– И еще у меня к тебе просьба, – сказала она. – Сходи, пожалуйста, на Песочную улицу за моими вещами! У меня ведь там осталось все…

– Как же я их заберу? – спросил я удивленно.

– Ты объявишь Луизе, что я ей отказываю от места, и потребуешь, чтобы она собрала мои саквояжи.

Легко сказать, подумал я, знала бы ты, любезная Натали, кто на самом деле твоя Луиза… Там ведь и до драки может дойти…

Однако я, чтобы не будить преждевременных подозрений, согласился принести вещи, потом как мог утешил Натали и заплатил немного доброй девке, чтобы она пустила меня на ночь в подвал. Тут вышло недоразумение – девка не сразу поняла, за что ей дают деньги, и попыталась отвести меня в свой уголок. Я держал перед ней речь на немецком языке о невозможности таких амурных подвигов, она же, кажется, объясняла мне по-латышски, что ее такая сумма вполне устраивает. Насилу я от нее отбился и улегся на скамье, завернувшись в то самое теплое наплечное покрывало, в которое кутались мы с Натали.

А наутро явился Бессмертный.