Селерифер племянника моего оказался престранным сооружением.

Вообразите себе выкрашенную в красный цвет доску, длиной около двух аршин, шириной в четыре вершка и толщиной в один. К ней приспособлены сзади и спереди деревянные рога, а меж этими рогами – колеса, наподобие колес для брички. То есть когда колеса, схваченные этими рогами, стоят на земле, как им полагается, доска немного возвышается над ними. Посередине устроено сидение – старое седло, прочно привязанное к доске. А спереди из доски торчит штырь непонятного назначения.

– Каково? – спросил Сурок. – У англичан это любимая забава.

– А как прикажешь забавляться? – осторожно спросил я.

– Да просто! Садишься в седло, как на лошадь, отталкиваешься ногами то справа, то слева. Когда селерифер разгонится, поднимаешь ноги и едешь!

– Куда?

– Куда хочешь!

Восторг в голосе племянника показался мне подозрительным; когда человек восклицает, выпучив глаза и прерывисто дыша, – жди беды. Потому я пригляделся к двухколесному диву внимательнее.

– Как же, если это твое чудище невозможно повернуть? Ты уж открыто говори – едешь по прямой, а если тебе навстречу телега, или человек, или лошадь, вся надежда на то, что они уступят тебе дорогу.

– Да мы с плотником Сидором уж думали об этом. Только голова нам все портит…

– Какая голова?

– Лошадиная…

Я понял, что мой язвительный дядюшка, высмеивая сурковский селерифер, не токмо что был прав, а еще и проявил деликатность.

– На что тебе лошадиная голова? – спросил я своего племянничка.

– Умные люди присоветовали. Сказывали – в Париже голову спереди ставят, и получается, вроде на лошади едешь. Но если поставить голову, то совершенно невозможно сделать устройство, чтобы переднее колесо поворачивалось. Вот в чем беда!

– На штырь, стало быть, насаживается лошадиная голова? – уточнил я.

– Да, только она покамест не готова. А конский хвост привязать можно, хвостом я уже запасся! Хочешь покататься?

Я, может, и рискнул бы, но на берегу вокруг нас собрались матросы и гребцы, делая насчет селерифера разнообразные замечания, порой весьма остроумные, жаль только, что все они забылись.

– А я прокачусь! – сказал мой отчаянный племянник и сел верхом на селерифер.

Место для такой поездки было выбрано, с одной стороны, подходящее – речной берег, где утоптанная земля граничила с мягким песком, так что, падая, Сурков не расшибся бы. С другой стороны, он рисковал заехать в реку.

Отталкивая попеременно то правой ногой, то левой, он покатил вперед. Сделав несколько таких шагов-прыжков, селериферный наездник поджал ноги – и тут только я понял главную беду этого сооружения. Оно нуждалось в рессорах или хотя бы в стременах – даже на мягкой земле Сурков, державшийся за штырь для лошадиной головы, подскакивал и шлепался обратно на седло весьма ощутимо, каково же было бы разъезжать по булыжным улицам Риги? Он отбил бы себе все филейные части, и не только.

Как я и полагал, добром это путешествие не кончилось. Берег не так ровен, словно его провели по линейке, Сурков, норовя хоть как-то повлиять на движение своего колесного средства, начал вздергивать вверх штырь, предназначенный для крепления лошадиной головы, полагая, что селерифер, вставший на одно колесо, удастся как-то повернуть.

На третьем рывке штырь остался у него в руках, а сам он чуть не вылетел из седла и не шлепнулся на мелководье, потому что селерифер таки заехал в воду, где и уткнулся в борт небольшой лодки.

Племянник мой замер на нем, со штырем в руках, задрав ноги в каком-то диковинном равновесии и просидел этак довольно долго, пока селерифер не стал крениться. К счастью, кто-то из гребцов его лодки, стоявший на берегу босиком, быстро забежал в воду, поймал своего командира и, взяв на закорки, перенес на берег, потом же вернулся за двухколесным чудищем.

К тому моменту, как он вкатил тяжелый селерифер на берег, я уже скорчился от смеха – как и все зрители этого представления. Как будто все мы, молодые балбесы, пришли сюда повеселиться; и жаркий летний день, и прекрасное синее небо, и ослепительные блики на воде, и легкий ветерок, пахнущий морем, к тому располагают; а война – где-то в ином государстве…

– Ну и не вижу в этом ничего смешного! – говорил красный, как рак, Сурков. – Всякое новое изобретение сперва проходит проверку! Почем вам знать, может, через десять лет все будут разъезжать на селериферах! Может, он и лошадей заменит!

Вообразив себе гусарский эскадрон с саблями наголо, летящий в атаку на двухколесных уродах, я опять зашелся смехом.

Сурков все не унимался и предпринял еще несколько попыток, причем последняя была вполне успешной. Он проехал с сотню сажен и остановился сам, более того – сошел с селерифера благопристойно, а не завалился вместе с ним наземь. Тогда только он угомонился и велел своим гребцам убрать двухколесное чудище.

– Поучусь еще немного, а там можно будет и по городу прокатиться! – гордо сказал он.

– Что останется от твоего гузна? – спросил, подходя, Артамон. – Ты месяц сидеть не сможешь, если попробуешь кататься по здешним мостовым. Морозка, мы сегодня ночуем на Малярной улице!

– Ты с ума сбрел! – отвечал я.

– Ничуть. Главное – пробраться тебе туда незаметно. И не родился еще полицейский, который догадается тебя там искать. Мои матросы отнесут туда твой сундучок вместе с кое-каким моим имуществом.

– Ты же собирался заманить к себе хорошенькую немочку! – напомнил Сурков.

– Ее сперва еще нужно отыскать, – загадочно сказал Артамон. – Сегодня мне с хорошенькими не повезло…

После вчерашнего нелепого рейда, пожара и утренних новостей всем, включая Моллера и Шешукова, было не до нас. Лодки благополучно пришли – и ладно, можно перевести дух до ближайшей тревоги. Артамон и Сурков наконец-то озаботились размещением своих команд в казармах Цитадели и в палатках, ходили ругаться насчет бани, в которой матросы и гребцы давно нуждались, и выполняли прочие командирские обязанности. А команды были немалые, на большой канонерской лодке – семьдесят человек, на средней – шестьдесят. Я все диву давался, как Артамон управляется с такой ордой. Насчет Сурка я не сомневался, этот одной своей вредностью экипаж целого фрегата будет в трепете держать.

Поздно вечером Артамон собрал целый отряд носильщиков – шесть человек, каждому дав в руки или на плечо какой-то предмет, сундук или баул, или скатанную шинель, или тюфяк. Эта комедия потребовалась, чтобы провести меня в мою же комнату. Не станет же герр Шмидт считать, сколько матросов вошло и сколько вышло. О том, как мне оттуда выбираться, мой глубокомысленный дядюшка конечно же не подумал. А мне так хотелось наконец-то лечь и как следует выспаться, что я тоже этим не озаботился.

Мы прошли по Малярной улице уже в полумраке. Мне все равно было крепко не по себе – хотя я знал, что в это время порядочные бюргеры уже в постелях, но мало ли кто вдруг высунется в окошко, да и частный пристав герр Вейде мог устроить какую-нибудь ловушку, полагая, что я приду за своим имуществом. Но мне повезло, хозяева оставили входную дверь открытой, и я оказался в своей комнате, которую фрау Шмидт уже приготовила для двух постояльцев. Кроме постели, там стоял топчан, покрытый тюфяками, застеленный чистейшим бельем и поверх оного – голубеньким покрывальцем, отделанным толстенькими кружавчиками домашней работы. Меня всегда поражало, сколько времени немки уделяют вязанию.

Артамон отпустил матросов, и мы остались втроем среди бестолково расставленного багажа.

– Ну, давай разбираться, что же произошло в ту ночь, когда убили твою красавицу, – сказал мой дядюшка. – Ты покажешь, где обнаружил ее, как она лежала. Но сперва расскажи внятно, как вы с ней встречались, какие знаки друг другу подавали. Я хочу понять, почему она прибежала к тебе ночью и получила удар ножом.

Я подвел друзей моих к окошку.

– Вот двор ювелира Штейнфельда, – показал я. – Вот окно Анхен. Она, глядя вверх, могла видеть, есть ли свет в моем окне, и тогда перебегала через двор.

Сурков высунулся, чтобы понять, как именно шла Анхен. Проход там был прост, два дома имели общий двор. Главное – идя, приходилось пригибаться, чтобы не быть замеченной из окон первого этажа, а потом сажени полторы пробежать и юркнуть в дверь.

– Зимой ей даже не было нужды тепло одеваться, – добавил я, – она просто накидывала шаль.

– Может ли быть, что твой злодей забрался к тебе в комнату и зажег свечу? – спросил Артамон. – Или же злодейка?

– Ключей от комнаты по меньшей мере два. Один у меня, второй у фрау Шмидт, которая приходит ко мне прибираться. Я допускаю, что есть и третий…

– Легко ли стянуть у твоей фрау Шмидт ключ, чтобы сделать копию? – продолжал допытываться дядюшка, а племянник мой Сурков достал перочинный ножик и стал ковырять им в замочной скважине.

– Прекрати, не то совсем сломаешь замок, – предостерег я.

– Я полагаю, человек, который нанимается Филимоновым, чтобы сплести вокруг его жены интригу, умеет и отмычкой пользоваться, – отвечал Сурок. – Гляньте, есть язычок – нет язычка, есть язычок – нет язычка! К тебе слишком легко залезть, Морозка. Твой ключ – одна видимость.

– Ах, черт, – пробормотал я. – Вот это новость…

– Остается только один вопрос: как мусью Луи, обогнав тебя, забрался в дом. Как он выманил Анхен – понятно, – сказал Артамон.

– Кто? – хором спросили мы с Сурком.

– Мусью Луи. Как же его еще называть? Тем более что он почти не притворяется женщиной, а расхаживает в одежде, свойственной своему полу.

Артамон был так убежден, что камеристка Натали – переодетый мужчина, что уже отказался звать его женским именем. Мы согласились, и «Луизы» более в наших разговорах не было.

– Ты шел самой короткой дорогой? – полюбопытствовал Сурок. – Странно все же, что он смог тебя настолько обогнать…

– Одному Богу ведомо, какая дорога тут самая короткая, – сердито отвечал я. – Улицы загибаются и пересекаются под невозможными углами, и ты, выбирая путь по Риге, двигаешься какими-то несносными зигзагами!

– Но ты же выбираешь короткий путь?

– Я выбираю путь, который кажется мне коротким! На самом деле он, возможно, не таков.

– Та-ак… – протянул Сурок. – Сдается мне, твой мусью Луи не впервые в Риге и знает все здешние закоулки получше тебя.

Я хотел было возразить – и вспомнил нашу первую встречу. Лишь теперь я наконец задался вопросом: на каком языке говорила мнимая камеристка с носильщиком, показавшим ей прежнее жилье! Сколько я мог заметить, носильщиками были латыши, знающие по-немецки довольно плохо. Они зазубрили названия улиц, это в лучшем случае. А «Луиза» должна была объяснить, что ей требуется недорогое и надежное помещение для двоих. При том сам мусью Луи, как я мог понять, немецкий тоже знал из рук вон плохо, зато прилично говорил по-русски… И еще одно соображение. Если две женщины поселяются в гостинице, то это им как-то гарантирует неприкосновенность, а идти вслед за первым попавшимся носильщиком в какую-то сомнительную хибару – немалый риск, тем более что одна из женщин молода и хороша собой. Очевидно, мусью Луи все же доставил Натали в хорошо ему известное местечко…

– Похоже, Сурок, ты прав.

– Мы должны поймать его в ловушку! – воскликнул дядюшка Артамон. – Я еще не знаю, как, но сделать это необходимо!..

Вдруг он решительно задул свечу.

– Ты что? – спросил Сурок. – Там, во дворе, кто-то есть?

– То-то и беда, что есть! Братцы, запирайте двери, сейчас к нам гости пожалуют!

Но Сурок, оставивший язычок замка торчащим наружу, впотьмах никак не мог водворить его на место и даже выругался самым моряцким образом. Я же встал за дверь, не желая, чтобы меня видели.

В оконное стекло ударил камушек.

– Вот чертова баба… – проворчал Артамон. – Сурок, ну что ты возишься! Запирай скорее! Не то так сундуком дверь загромоздим!

И он отправился впотьмах двигать сундук.

Я решительно ничего не понимал. Кто-то успел напугать моего отчаянного дядюшку до такой степени, что он сам готов от страха в сундук залезть. Он вез этот сундук по полу, сам себе шепча «Тихо, тихо!», и если бы я не скрывался, будучи обвинен в трех убийствах, то оценил бы комичность его положения и сам первый рассмеялся.

Паника наша оказалась напрасна – ни одна ступенька на лестнице не скрипнула. Очевидно, визитер, не получив ответа на свой камушек, отправился восвояси.

– И что все это означало? Признавайся, Артошка! – велел Сурок, который, как и положено в наше безумное время, был примерно на год старше меня, своего троюродного дядюшки, а, следовательно, старше и моего дядюшки Артамона.

– Да чего тут признаваться… Шагу нельзя по этой вашей Риге пройти – тут же найдется перезрелая девица и начнет к тебе приступаться с огненными взорами!..

– Эмилия! – воскликнул я.

Эта беда была мне известна.

Семейство ювелира Штейнфельда являлось настолько обширным, что я даже удивлялся, как оно все помещается в высоком и узком доме, к которому примыкала мастерская. Ювелир был женат и имел двух дочек, четырнадцати и пятнадцати лет, и троих сыновей, последний из коих еще не научился ходить. Очевидно, в целях похвальной экономии он не нанимал нянек, а поселил у себя в помощь супруге свою незамужнюю сестрицу Эмилию, дальнюю родственницу Доротею и мою бедную Анхен, которая приходилась сводной сестрой его жене. При таком ловком маневре он тратился только на питание для женщин, а каждая из них имела свои средства и берегла их в расчете на замужество.

Эмилия, полная тридцатилетняя немка, еще несколько лет назад бывшая хорошенькой переборчивой невестой и упустившая достойных женихов, в последнее время что-то по дурнела. Когда я поселился на Малярной улице, она принялась строить мне глазки, так что впору было съезжать. Делала она это весьма решительно, попадаясь мне то на улице, то у лестницы, то на самой лестнице, и только что не вылезала навстречу мне из моего моряцкого сундучка. К счастью, сыскался вдовый пивовар, и она рассудила, что этого жениха уж никак не упустит, отсюда и произошло вынужденное благоразумие. Но пивовар, видно, хлебнул горюшка с предыдущей супругой – в женихах-то он числился, а далее дело что-то не шло.

– Может, и Эмилия, – проворчал Артамон. – Когда я разговаривал с квартирной хозяйкой, она забегала, луковицу, что ли, попросить. И потом я столкнулся с нею уже на улице.

– Луковицу! – воскликнул я. – Она просто видела, как ты подходишь к дому! Луковицу! Да ты выйди наружу и оглянись – по городу маршируют чуть ли не поротно и повзводно русские огородники с плоскими корзинами на головах! И на корзинах, прямо тебе натюрморты в голландском стиле: морковка, лук, огурцы, зелень! Не заметил, что ли? Если встать на углу Малярной и Большой Королевской, за полчаса их насчитаешь не менее десятка. И заодно еще купишь в хозяйство много полезного.

– Русские огородники? – переспросил, заинтересовавшись, Сурков. – Как так вышло, что огороды держат русские?

– Понятия не имею. Эмилия могла приобрести свою луковицу в двух шагах от собственного крыльца, да еще устроив себе из этого развлечение, – недовольно сказал я, потому что сам в свое время не сразу разгадал ее девичьи уловки.

– Могла ли Эмилия свести дружбу с мусью Луи?

Этот вопрос моего племянника сильно меня озадачил.

Здешние немки держались достаточно высокомерно, когда речь шла о знакомствах с инородцами. Торговать – пожалуйста, строить глазки – сделайте милость! Сдать комнату они могли хоть эфиопу. Герр Шмидт в самом начале знакомства нашего, когда я сравнил Ригу с Вавилоном, отвечал:

– Подлинный Вавилон! У нас тут двадцать лет назад и башкиры стояли, после шведской войны. Они служили в Финляндии на границе. Я отлично их помню – с луками и стрелами, с карабинами, в широких зеленых штанах, в красных мундирах, шапки у всех лисьим мехом оторочены. Кстати говоря, славились добронравием!

Но приятельские отношения у немцев принято было заводить лишь с соплеменниками.

Вдруг меня осенило:

– Отчего бы и нет, ведь она видела перед собой мужчину, и мужчина, скорее всего, хотел ей понравиться. А у французов такие маневры замечательно получаются.

– Вот видишь, Морозка, не успели мы сюда переселиться, как уже поняли, каким путем мусью Луи проник в дом, – сказал Артамон.

– Итак, наш мусью Луи околачивался вокруг Малярной улицы, пока не высмотрел Эмилию и не понял, что от нее возможна польза. Затем он, обменявшись с Эмилией страстными взглядами, вступил в беседу и оказался во внутреннем дворе. Так он понял всю здешнюю географию. Может статься, Эмилия и впустила его той ночью, а он проскочил через двор, поднялся к тебе в комнату и зажег свечу, чтобы выманить Анхен.

– Он сильно рисковал, – отвечал я. – Каждая минута была на счету. А Эмилия, если бы ее поймали в доме с каким-то непонятным французом, имела бы превеликие неприятности. Ведь она могла провести его во двор только через дом. А дом Штейнфельда полон женщин и девиц, там вместе со служанками их чуть ли не десяток.

Я преувеличил, но сейчас это не имело значения, хватило бы и одной старухи Доротеи, чтобы поднять крик на весь квартал.

Некоторое время мы пререкались о действиях воображаемого мусью Луи, который должен был и Эмилию обольстить, и взбежать ко мне в комнату, и зажечь свечу, и дождаться там Анхен – а меж тем он не знал, где нахожусь я и когда изволю пожаловать в свое жилище, чтобы измазать руки в крови. Расстояния в Риге невелики, и кабы мы умели определять доли секунды, то они бы нам сейчас весьма пригодились. Но даже чудаки англичане не изобрели еще такого хронометра, и любитель странных приборов Сурок стал вдруг соображать, как бы этот хронометр мог выглядеть, за что и был нами осмеян. Особенно старался Артамон.

– Даже у моего брегета стрелки долю секунды показать не могут, – с гордостью объявил он, сам же брегет не показал, объяснив, что еще не достал его из своего багажа.

– Мне вот что на ум пришло, – объявил, обидевшись, мой любезный племянник. – Правду об этом деле знает только Эмилия. Она из страха никому ничего не расскажет – кроме любовника своего, который сумеет ее осторожно расспросить. Один из нас должен сделаться ее любовником!

При этом Сурок как-то подозрительно взглянул на меня.

– Побойся Бога! – воскликнул я. – Мне лишь этого сейчас недоставало! Чудом спасшись от полиции…

– И я не могу, отродясь не был дамским угодником, и с поручением таковым я не справлюсь, – как-то чересчур бойко добавил племянник, и от бойкости этой так и несло враньем. – Но среди нас есть человек, который привык шагать по телам рухнувших пред ним женщин. Я полагаю, и трех дней не пройдет, как он…

– Сурок, ты спятил! Ты видел ее? – напустился Артамон на Суркова. – Да ей по меньшей мере тридцать лет! И она страшна, как смертный грех!

– Артамошка, не вопи. Вот перед тобой Морозка, которого обвиняют в двух убийствах формально, а в третьем он сам себя обвинил, поскольку судьба того господина на чердаке нам пока неясна. Неужто ты не способен на подвиг во имя дружбы? – патетически провозгласил Сурок. – Тем более что ты Эмилии уже полюбился. Она, отдавшись тебе, первым делом похвастается своими победами – так и начнется разговор о нашем мусью Луи! Конечно же она скажет, что держалась стойко, как осажденная крепость, но тебе ведь не подробности грехопадения требуются, а сведения о треклятом французе…

– …который, возможно, все же окажется француженкой. И откуда это у тебя такое знание дамских повадок? – сердито спросил Сурка мой милый дядюшка.

Тот пожал плечами, из чего я сделал вывод, что и он зря времени не терял и в те годы, что мы не встречались, нажил немалый опыт. Хотя Сурок действительно не выглядел дамским угодником, вид он имел самый простецкий: курносый нос, забавно прищуренные глаза, и ростом тоже не вышел. Но Сурок наш всегда был наблюдателен и бесстрашен. Возможно, он знал нечто такое, что красавчику Артамону и в ум не всходило.

– Послушай, Морозка, расскажи-ка ты еще про эту Луизу, или Луи, черт его знает, кто он на самом деле! – попросил Артамон, не дождавшись ответа от Сурка.

– Я же рассказывал – тогда, на лодке.

– Тогда было впопыхах. А сейчас давай все, чин по чину, аккуратно.

– Чтобы ты шел совращать Эмилию во всеоружии, – вставил Сурок.

– Шел бы ты сам…

Дядюшка мой старался держаться гордо и даже презрительно, однако я видел, что он испуган. Я, никогда особой смелостью не отличаясь, авансы Эмилии принимал с раздражением, но без страха. А дядюшка что-то уж слишком забеспокоился.

– Артошка, пожалуй, прав, – пришел я на помощь дядюшке. – Тогда я и впрямь был слишком взволнован. Да и вам было не до разумных вопросов…

Я начал с того, как отворилась дверь и вошла мнимая Луиза в длинном гаррике. Тут же посыпались вопросы: как она держалась, не показался ли ее голос мне странным, нужен ли ей был гаррик, чтобы скрыть стан с округлостями? Я исправно отвечал, отметил грубоватый для женщины голос и совершенно не дамскую прямоту и уверенность речи; и далее, рассказывая о своих визитах к Натали, сам поразился тому, как мнимая Луиза старалась держаться в отдалении и от горящих свечек, и от меня, и не принимать участия в беседе.

– Он боялся, что ты его раскусишь! – победно воскликнул Сурок.

Племянничку непременно хотелось видеть в Луизе мужчину, и до меня лишь потом дошло, в чем тут загвоздка. Фальшивая Луиза была выше его на целый вершок, а он придавал таким вещам чересчур много значения и бессознательно не желал допускать, чтобы это плечистое существо, обогнавшее его в росте, оказалось женщиной. Я же смотрел на загадку сверху вниз и такими рассуждениями себя не обременял.

– Но позвольте, господа! Мусью Луи выполняет обязанности камеристки и живет в одном помещении с Натали! Как же Натали не догадалась?! – возопил Артамон.

Сурок хлопнул себя по лбу.

Тут действительно была неувязка – или же какая-то огромная, невероятная, прямо-таки вселенская ложь.

Я не ревнив, однако тут ревность огненной иглой пронзала мне сердце. Ведь Натали, приехав в Ригу ко мне – к мужчине, которого она якобы любила, – не позволяла мне вольностей, кроме совершенно невинных поцелуев в губы, давая мне понять, что Филимонов отбил у нее всякую охоту к материалистическим проявлениям любви. Что, если интрига сложнее, чем кажется на первый взгляд, секрет мусью Луи моей бывшей невесте прекрасно известен, а к побегу их вынудило то, что Филимонов раскрыл тайну их романа и собирался жестоко покарать совратителя? Не в Москве же им было прятаться – в Москве у нас у всех полно родни и Натали может быть узнана даже не тетушками или кузинами, а любой старой бабкой или дедом из дворни, живущими на покое и богомольно обходящими все окрестные церкви в самых глухих переулках и тупичках. В Риге же их доподлинно искать не станут, более того – простофиля Морозов поможет им скрыться, а далее… О! Далее мусью Луи, как истинный француз, убежденный в непобедимости своего императора, попросту дождется того, чтобы Макдональд захватил Ригу или хотя бы такой город в Лифляндии, куда ему с возлюбленной нетрудно будет перебраться! И тут уж парочка окажется в полной недосягаемости для рогатого супруга… с моей помощью, разумеется!..

Очевидно, все мои мысли и чувства тут же отразились на лице моем, потому что Артамон и Сурок сразу стали меня теребить, требуя объяснений.

Я, от возмущения ругаясь самым непотребным образом, изложил им ход своих мыслей.

– Проклятый француз! – воскликнул Артамон, а Сурок заявил:

– Теперь видишь, Артошка, как нам важно, чтобы ты расспросил Эмилию?

Артамон прямо зашипел, как змей. Эмилия почему-то внушала ему неподдельный ужас.

– А ты, Морозка, не отчаивайся! – сказал мне Сурок. – Может, все это еще окажется нашими нелепыми домыслами…

Он искренне хотел меня утешить, хотя сам уже был убежден в том, что мы имеем дело с мужчиной.

– Как же с домыслами, когда это чудовище носит на груди портрет своей любовницы! – воскликнул я. – Прежней, надо полагать! У него они не переводятся!

– Какой любовницы?! Какой портрет?! – загомонили мои родственники. – Ты про портрет ничего не говорил!

– Как не говорил? – мне казалось, что тогда, в лодке, я им обоим, хоть и бестолково, но изложил все свои похождения.

Портрет, вынутый из оправы, был завернут в платок, платок засунут в мою двууголку, которая вместе с мундиром пряталась в вещах Артамона. Мы зажгли свечку, вытащили платок с портретом и развернули. Сурок и Артамон уставились на миниатюру с превеликим любопытством. И то сказать – девица, на ней изображенная, была хороша собой.

– Экая заносчивая… – пробормотал Артамон. – И кто ж такова?

– Кабы я знал… Но эта девица имеет какое-то отношение к треклятой Луизе, или Луи, или я уж не знаю, кто этот оборотень!

И я рассказал, как меня просили сохранить портрет и вернуть его при встрече, я же вынуть-то вынул, а потом просто позабыл отдать, да и напоминаний не было.

– Узнаю тебя, Морозка, всегда ты был непредприимчив, – заметил Артамон. – Я бы уж не забыл осторожненько расспросить о портрете.

Сурков же, взяв миниатюру, уставился на нее, приоткрыв рот.

– Он – точно мужчина. Теперь я это понял окончательно. Говоришь, сам не мог вынуть портрета из оправы? Какая чушь! Просто он не хотел этим заниматься в присутствии новой своей любовницы! Она, видно, и знать не знала, что мусью Луи таскает при себе такой любовный сувенир! – Сурок просто кипел возмущением.

– Я собирался расспросить, но все время забывал портрет дома…

– Долгонько ж ты собирался! Сколько, говоришь, тому мусью Луи? – спросил Артамон, отнимая у Сурка портрет.

– Я его не крестил. На глазок ему уж немало, едва ль не ровесник матушки моей. Или чуть помоложе.

– И хранит в медальоне портрет девицы? Так это, может статься, его дочка, – Артамон уселся так, чтобы свечка получше освещала портрет в его огромной руке.

– На мусью Луи совсем непохожа. Я тоже сперва подумал было, что дочка. Чей еще портрет может таскать в медальоне пожилая особа женского пола?

– Да она красавица, – определил Сурков. – И никак ему не родня… Наш мусью брюнет, да еще и крепко сбитый брюнет, сдается, даже кривоногий. А тут – эфирное создание…

– Не такое уж эфирное, – возразил я, пылая желанием видеть в мусью Луи и в девице, с которой он был связан, сплошные недостатки. – Вон, в декольте, округлости – дай Боже! И плечи прямые…

Каюсь, я вечный поклонник атласных покатых плеч. И пышные формы меня мало прельщают. К тому же, тогда воображением моим владела Натали – тоненькая, изящная, с формами совершенно девичьими. И я не представлял, что возможно любить женщин иного сложения.

– Какие ж это округлости? Это светотень, – объявил Сурок, который время от времени хватался за акварельные краски и изображал плывущие парусники самым варварским образом.

Артамон, услышав умное слово, вгляделся в портрет настолько пристально, насколько позволяло пламя свечи.

– Сурок прав, по части бюста тут, сдается, большая недохватка. Да еще взгляд и вся повадка – как у гусарского корнета, что рисуется перед барышнями, – тут мой дядюшка тихо ахнул: – Полно, девица ли она?

– Ты о чем? – удивленно спросил я.

– Не мужчина ли это, наряженный в белое платьице? – пояснил свою мысль Артамон. – Мало того, что плечи широки, так еще и нос, и подбородок…

– А что, у женщины не может быть носа с горбинкой? И подбородок таков из-за поворота головы, – возразил я.

– Мужчина, – уверенно сказал Сурок. – Трудно ли обмотать голову полосатым шарфом и выпустить из-под него накладные кудри?

– Ты этак договоришься, что перед нами – вовсе плешивый мужчина! – одернул я племянника. – И будьте последовательны, господа. Если наш противник – женщина, то логично предположить, что она хранит в медальоне портрет мужчины. Но если наш противник мужчина, то, значит, на миниатюре – дама или девица!

– Какого черта ты, Морозка, остался в этой треклятой Риге? – наконец додумался спросить Артамон. – Почему ты не поехал с нами в столицу? Там ты уж как-нибудь пережил бы неверность своей красавицы, зато сейчас не влип бы в дурацкую историю!

– А вам не пришлось бы напрягать последние мыслительные способности, чтобы меня вытащить! – огрызнулся я, и он, право, заслужил такой злой ответ.

– Тихо! Тихо! – прикрикнул на нас обоих Сурок. – Давайте по порядку, господа. Допустим сперва, что это странное существо, мусью Луи, – женщина. Допустим! Сделаем такую гипотезу! Что тогда на портрете? Тогда это мужчина, переодетый в даму. Но в чем смысл такого маскарада? Кабы эта ваша Луиза была юной девицей и желала иметь при себе портрет своего кумира, не получая за него оплеух от маменьки, то вполне могла бы заказать миниатюру, на которой он изображен в дамском облике. Но она – допустим, всего лишь допустим, что она! она! – особа, сколько я мог понять, немолодая и совершенно свободная. Она-то ведь от мужа не удирала?

– Кто его разберет… – я снова стал вспоминать, говорила ли что о Луизе Натали, и оказалось, я не знаю даже фамилии француженки или француза, впрочем, она мне и не была нужна.

– Может, Луиза, если она все же дама, хранит портрет с тех времен, когда была юной девицей и боялась маменькиных оплеух? – предположил Артамон.

– Побойся Бога, Артошка! Разве двадцать лет назад дамы так наряжались? – воскликнул мой племянник как самый старший и лучше всех нас помнивший былые времена. – Портрету никак не более пяти лет.

– Коли ты такой умный, Сурок, что еще о нем скажешь?

– Работа тонкая. Ежели это девица, то, сдается, девица из знатного семейства…

– С чего ты взял?! – едва ль не хором закричали мы.

– Коли бы мещанка или купчиха – для такого случая все, что в шкатулке есть, на себя бы повесила, да еще велела бы художнику лишнего пририсовать. А тут, извольте видеть, даже ниточки жемчужной нет.

Мы переглянулись – похоже, Сурок был прав.

– Стало быть, горничная твоей Натали, взятая за ловкость из модной лавки, где она Бог весть чем промышляла, уж это я знаю доподлинно, какие в лавках дела творятся… – начал Артамон и, зацепившись за какое-то малоприятное воспоминание, замолчал.

– …или же скрывалась в модной лавке, переодевшись в юбку и чепец, – напомнил Сурок о том, что Луиза, скорее всего, окажется мусью Луи.

– …питает нежные чувства к аристократке или аристократу, для чего-то переряженному дамой, – завершил я. – Чушь какая-то, господа.

– Чушь и околесица, Морозка, – согласился Артамон. – И все же это ниточка, давай-ка размотаем клубочек. Прежде всего, когда и где мог быть нарисован сей двуполый портрет?

– Коему не более пяти лет, – вставил Сурков. – Стало быть, вопрос упрощается. Где жила мадам Луиза, или же мусью Луи, пять лет назад?

– Для этого нужно бы спросить у твоей Натали, когда она познакомилась с француженкой, – совершенно не щадя моих чувств, заметил Артамон.

Он называл Натали моей по старой памяти, как будто мы все еще сидели в кают-компании фрегата сенявинской эскадры.

– Очевидно, став замужней дамой и получив возможность тратить деньги в модных лавках, – вместо меня отвечал Сурков. – Когда ее выдали замуж?

И этот прехладнокровно бередил мою рану!

– Более четырех лет назад, – буркнул я.

– Из чего следует, что портретик сей был написан, скорее всего, с натуры в Санкт-Петербурге, – заключил Артамон. – Что нам это дает?

– Мне ничего. А вы из своего Роченсальма все-таки выбирались в столицу и бывали в свете, – сказал я. – По крайней мере вы всегда похвалялись своими светскими успехами. Статочно, знаете в лицо всех наших аристократок и аристократов. Вот и вспоминайте!

Родственники мои переглянулись.

– Морозка прав, – вдруг произнес Сурок. – Я видел очень похожее лицо… Дай Бог памяти… Я сопровождал кузин моих на бал… Но, господа, если это не мой бред, то история Морозкина становится совсем запутанной!.. Ежели так – то это девица… Но девица…

– Да уж говори, не томи! – воскликнул Артамон.

– Едва ли не родная племянница графа Ховрина…

– Что общего может быть у племянницы родовитого русского вельможи, чьи прадеды еще при царе Михаиле в Думе сидели, с французом, на коем, я уверен, клейма ставить негде? – возмутился Артамон.

– Вот и я понять не могу! Должно быть, меня все же подводит память, – пробормотал Сурок.

– Светотень тебя подводит, – буркнул я, попытавшись забрать у Артамона портрет. – Непохоже что-то, чтобы ее прадеды в боярской Думе сидели. Совершенно не русское лицо.

Я знал, что говорю. Живя в Риге, которая, как я уже говорил, сперва представлялась мне даже большим Вавилоном, чем Санкт-Петербург, я сперва путался, но в конце концов наловчился угадывать нацию по лицу и повадке, даже по каким-то подробностям костюма. Видя бородатого мужика в холщовых штанах и грязной рубахе, я по одним лаптям мог определить его происхождение: русские и белорусы плели их как бы по диагонали, лыко гляделось ромбами, а латыши и литовцы – прямо, лыко гляделось квадратами.

Далее мы запутались окончательно в своих расчетах и домыслах: что чему соответствует, ежели приобретение Филимонова, сделанное им в модной лавке, женщина или же, напротив, мужчина.

Сурок уж стал сердиться на бедную Натали, не умевшую отличить даму от кавалера.

– Перестань, Сурок, – сказал ему Артамон. – Тебе разве бабка наша Савицкая не рассказывала о кавалере д’Эоне? Он не одну даму вокруг пальца обвел! Его все фрейлины покойной государыни Елизаветы Петровны девицей считали! Да и он при них не чванился – раздеваясь до рубашки, их корсеты все перемерил! И то не догадались!

Прасковья Тимофеевна Савицкая была какой-то общей бабкой, и то, в восемьдесят лет, имеючи семерых или восьмерых детей, каждый из которых уже дожил до внуков, поневоле окажешься этаким патриархом женского пола. И Артамону, и Сурку она доводилась все же не родной бабкой, а чем-то вроде двоюродной. Молодежь ее любила и частенько приезжала послушать истории о былых дворах и занятных любовных интригах. Она же, воспитанная в старинных правилах, была с молодыми не просто снисходительна, а многих в большой беде умным советом выручала, обходясь при этом без нравоучений.

– Рассказывала! Да только всегда прибавляла, что обмануться было нетрудно. Она не только сама, своими глазами, видывала д’Эона при дворе, но и ночевала с ним в одной комнате. У него были белокурые шелковистые волосы, глаза светло-голубые и томные, талия – вот так перстами охватить можно! А мусью Луи? Да у него талия толще моей! У него, видать, уже брюшко, как положено человеку в годах, имеется!

– Как будто не бывает толстых дам! – возразил я. – Тут иное. Д’Эон умел изобразить даму, он изучил дамские повадки. Ему бы на театре играть – он ведь тем и понравился покойной государыне, что замечательно умел читать вслух, изображая голосом все чувства. Диво, что вообще дознались о его тайной миссии и о письмах французского короля, упрятанных в книжный переплет.

– А что, мусью Луи тоже умеет представить даму так, что нетрудно обмануться? – спросил Сурок. – Сдается, что нет… Хотя смешно было бы, если бы при своей плотной фигуре и вороных кудрях он вздумал бы изображать двадцатилетнюю белокурую резвушку…

Мы заговорили об актерском мастерстве, о знаменитой мадмуазель Марс, которую тоже эфирным созданием не назовешь, о статности, необходимой, чтобы не потеряться на сцене, и совершенно отвлеклись от моих невзгод.

Время меж тем бежало, было далеко заполночь, и мы уж собирались, умаявшись, располагаться на ночлег, как услышали во дворе шум не шум, шорох не шорох, однако что-то там происходило.

Задув свечу, я хотел было выглянуть в окошко, но сообразительный Сурок мне не позволил.

Он осторожно отворил окошко, и мы услышали невнятные голоса. Один был потоньше, другой погуще, но слов разобрать мы не сумели. Незримая парочка тихонько беседовала чуть ли не под моим окном.

Первая моя мысль была: как эти люди попали во двор?

Ночью и двери герра Штейнфельда, и двери герра Шмидта, выходящие на Малярную улицу, заперты. Это правило, которое соблюдается свято, особенно теперь, когда в городе столько пришлого народа. А после пожара в предместьях, сопровождавшегося мародерством, сильно напугавшим наших бюргеров, – тем более.

Если живущие в обоих домах мужчины хотят ночью побеседовать с женщинами, выходить во двор им незачем. Подмастерья ювелировы ночуют в мастерской, откуда ночью попасть в хозяйский дом и соответственно во двор им никак нельзя – двери на запоре. Штейнфельд сам как-то поделился своей заботой: в доме молодые девицы и вдовушка (тогда Катринхен и Анхен еще были живы), в мастерской – молодые парни, и приходится исхитряться, чтобы репутация девиц не пострадала.

Кто же тогда шепчется во дворе? И если человек посторонний – откуда он там взялся?

Я хотел было растолковать эти обстоятельства своим родственникам, но не успел: отчаянный Сурок перекинул ногу через подоконник и слетел вниз, прямо на незримых полуночников. Раздался вскрик, треск, топот.

– Держись, Сурок! С нами Бог и андреевский флаг! – воскликнул Артамон и прыгнул следом.