В «Лавровом венке» собралось немало народа, и Маликульмульк, не зная, как уберечь места за столом, снял шубу и уложил ее на скамью и стул. Да и от шубы приходилось отгонять нахалов. Молодые рижские бюргеры и айнвонеры на досуге были очень шумливы и даже дерзки. Кельнер, выслушав его, сгинул, и Маликульмульк чувствовал себя неловко: Паррот подумает, что генерал-губернаторскому секретарю нельзя доверить даже заказ тушеной капусты.

Пришел Гриндель, уселся рядом и доложил: фрау де Витте уехала в Митаву, но дома ее старшая племянница. Девушка утверждает, что в последние три-четыре года никто в Доме Черноголовых на прославленных скрипках не играл. Приезд Никколо Манчини с его инструментом вызвал волнение среди рижских меломанов — и даже людям, равнодушным к музыке, захотелось послушать, как звучит пресловутый шедевр Гварнери дель Джезу.

— Правда, я не знаю, что нам это дает, — сказал Давид Иероним. — Разве что составить список из нескольких сотен фамилий, куда войдут люди, посетившие концерты Манчини, чтобы услышать не только виртуоза, но и звучание скрипки.

— И я не знаю, для чего это герру Парроту. Где ж он пропадает?

— Не волнуйтесь, все равно кушанье еще не подано.

Паррот с мальчиками явился, когда капуста с «винерами» и миски с горячим пивным супом уже стояли на столе. Паррот хмурился, дети были безмерно счастливы.

— Что вы там видели, Ганс? — спросил Гриндель младшего.

— Итальянскую певицу! — доложил мальчик. — Она сама подошла к нам! Мы искали господина Манчини, и она сказала, что он с сыном в гостинице. Тогда мы спросили, не нашлась ли скрипка. Она сказала — нет, не нашлась, и спросила нас, на чем мы играем. Там стоят клавикорды, я сыграл песенку о розе, а она пела — по-немецки! Я два раза сбился, но она…

— Хватит, Ганс, садись и ешь, — велел ему озабоченный отец. — И ты ешь. Нельзя же питаться одними пирожками. Послушайте, Крылов, в краже скрипки явно замешаны итальянцы — итальянка чересчур страстно пыталась нам помочь. А дамы так себя ведут, когда хотят выпытать сведения.

— Которая из двух? — спросил Маликульмульк. — Одна — высокая, как гренадер, и черноволосая, другая — обычного дамского роста, а волосы у нее чуть темнее, чем у Давида Иеронима. И она белокожая, что удивительно…

— Вторая. Вилли придумал хороший вопрос: не предлагал ли кто-то за скрипку хороших денег? Я задал его. Она сказала, что не предлагали, итальянцы уже догадались расспросить об этом Джузеппе Манчини. Я хотел поговорить со служителями, которые переставляли скамейки. Это почтенные старики, которые там кормятся чуть не со шведских времен и знают все слухи. Но любезная итальянка меня к ним близко не подпустила, а все твердила какую-то ерунду. Ешьте, пока не остыло!

— У вас — итальянка, а у меня — выходец с того света, — сказал Маликульмульк. — Давид Иероним, как в Риге обращаются с сумасшедшими? Где их держат, кроме смирительного дома в Цитадели?

— В богадельнях, конечно. Вот возле Иоанновской церкви — Николаевская богадельня… Полагаете, сбежал? Во что он был одет? — с большим любопытством спросил химик.

— Одет-то он как раз был прилично. И говорил по-русски как столичный житель.

— И представился выходцем с того света?

— Да.

— Как он догадался, что с вами следует говорить по-русски? — спросил Паррот, не донеся до рта горячий лоснящийся «винер».

— Это — самое занятное. Он выслеживал меня, чтобы со мной познакомиться.

— Давно ли?

— Вы полагаете, это связано со скрипкой? Впервые я его заметил перед Рождеством, — ответил Маликульмульк. — А сегодня он соблаговолил ко мне подойти — сперва проводив меня от замка до аптеки.

— Ешьте суп, он сытный и полезный, — велел детям Паррот. — Кто не съест всю миску, тот не получит свиных ребрышек. Мог ли кто-то из итальянцев тайно вынести скрипку из замка?

— Нет, их прежде, чем отпустить, обыскали.

— Всех? И женщин?

— Нет, не всех, — подумав, сказал Маликульмульк. — Квартет, который всюду ездит с дамами-итальянками, уехал раньше, когда скрипка еще была на месте. Точнее, его пришлось выпроводить раньше, потому что музыканты напились.

Он усмехнулся и добавил по-русски: «в зюзю». А потом кое-как перевел эту самую «зюзю» на немецкий, изрядно насмешив мальчиков.

— Кто бы ни был вор, он не стал уносить скрипку только потому, что ему нравится воровать, хотя и такое случается, — Паррот задумался. — Нет, здесь мы ни до чего хорошего не договоримся, слишком шумно. Отчего люди полагают, будто для радости необходим шум, — никто не знает?

— Предлагаю поставить опыт, — тут же отвечал Давид Иероним. — Только нужен прибор, измеряющий количество счастья. Нечто вроде барометра. Он может висеть над головой у испытуемого.

Маликульмульк невольно усмехнулся — вспомнил кусочек из собственной повести «Ночи». Вот тоже печальный праздник скоро пора справлять — десять лет, как начало «Ночей» написано и напечатано в «Зрителе». Странным выдался вечер, когда он, вдохновившись галантными французскими фривольностями д’Аржана, писал, усмехаясь: «Кричи, что хочешь, господин рассудок, — отвечало сердце, — а у меня есть своя маленькая философия, которая, право, не уступит твоей. Твой барометр измеряет сухая математика; но мой барометр не менее справедлив в своих переменах… — Прекрасно, любезное сердце, прекрасно! и если твоя философия не столь глубока, то по крайней мере она заманчива и приятна… и я отныне с пользой буду наблюдать, когда опускается и поднимается твой барометр…»

Он собирался ввернуть словесный пассаж на грани непристойности: кто ж в свете не знает, что на модном наречии именуется барометром? Но мысль проскользнула мимо эротических затей, и на бумагу выскочило слово «любовь»…

Какая странная перекличка возникла у десятилетней давности строчек со словами Гринделя — и со взглядом Паррота. Можно было биться об заклад — все трое подумали разом об одном и том же.

И при этом Паррот даже не стал искать утешения во взгляде на своих черноглазых мальчиков, обреченно доедавших пивной суп. Всем троим не повезло — и все трое старались держаться достойно. Паррот хотя бы мог, как подумал Маликульмульк, жить воспоминаниями о супруге, скончавшейся шесть лет назад. Было же счастье, родились дети!.. А вот у некоторых обалдуев — ничего, решительно ничего…

Потом вышли на улицу. Маликульмульк нарочно искал взором выходца с того света по фамилии Иванов. Но тот решил, видно, что для одного дня потрясений будущему другу хватит.

— Кто украл скрипку — сейчас не так важно, важно выяснить, у кого она могла оказаться. Это механически даст нам и имя вора, — сказал Паррот. — Если в здешних краях творение Гварнери дель Джезу — невиданная диковинка, чье-то слабое меломанское сердце могло не выдержать. Вот если бы дорогие скрипки приезжали сюда каждый день, меломан рассудил бы так: не удалось купить сегодня, куплю через два месяца. А сейчас он рассудил иначе: это мой единственный в жизни шанс приобрести великолепную скрипку! И действовал соответственно.

— Есть еще предположение, что кто-то из господ ратманов решил устроить пакость князю, — напомнил Маликульмульк.

— Эти чудаки упрямы и высокомерны, но они осторожны. И сплели бы более сложную интригу. Нет, это какой-то обезумевший дилетант. Но мне его трудно понять. Ведь стоит ему достать ворованную скрипку и заиграть — слушатели придут в восторг от инструмента, полезут его разглядывать и, чего доброго, обо всем догадаются. Разве что он будет играть наедине с самим собой…

— Для истинного дилетанта это не трагедия. Только наедине с собой он сможет насладиться скрипкой в полную меру — тебе ли, любезный друг, этого не понять…

— Да, пожалуй, ты прав…

Маликульмульк вздохнул — вернется ли когда эта радость исследователя, в одиночестве своем препарирующего пороки человеческие, собственную душу, да хоть кусок мокрой соленой картошки, наподобие Гринделя с Парротом?

— А есть еще радость набить брюхо горячей, жирной и вкусной едой, — напомнил Косолапый Жанно, — чтобы все чувства твои погрузились в сладостную дрему. Тогда на грани между утратившей очертания явью и тяжелым смутным сном, полным странных событий, начнут возникать хрупкие и мимолетные образы, а все благодаря чему? Благодаря количеству отменной пищи…

Косолапому Жанно хотелось в кресло, в большое кресло, и чтобы рядом стоял столик для курительных принадлежностей. Он страдал из-за того, что в новом жилище этой роскоши не было, а попросить княгиню, чтобы велела перевезти туда кресло из башни, было как-то неловко. Приходилось совершать моцион — оно вроде полезно после обеда, но обременительно. Он даже немного отстал от приятелей.

Дай волю Косолапому — он бы вообще перестал передвигать ноги и остановился посреди улицы. Идти совершенно не хотелось — с каждым шагом приближался Рижский замок, приближалась сердитая Варвара Васильевна. Там уже наверняка действуют полицейские сыщики, задают вопросы, пугают дворню. А что дворня знает? Она знает, что делалось в гостиных и на поварне, по коридорам лакеи пробегали, не глядя по сторонам. И результат допроса может быть один — княгиня разозлится еще больше. А на чью голову это выплеснется? Вот то-то, и прав Косолапый Жанно, спасаясь в спячке…

Меж тем физик и химик, как следовало ожидать, заговорили о своих опытах и о максимальной точности при взвешивании.

— Ну конечно, твои аптекарские весы тут незаменимы, но при условии, что ты очень точно нарезал кубики из картофеля, — донеслось до Косолапого Жанно. — А пока мы можем сравнивать результаты лишь в первом приближении. Итак, взаимодействие картофеля с дистиллированной водой…

— Шагать и дремать, это же совсем просто, — мысленно пробормотал он. — И таким способом отогнать неприятные мысли о скрипке. Хотя — вот вопрос для ученого: возможно ли для человека совсем не думать? Если он, конечно, не лежит без сознания, как раненый на поле боя или кокетка в обмороке. Сейчас попытаемся произвести опыт…

Главное было — чтобы на оживленной Известковой улице не столкнуться с дамой. Мужчина, скорее всего, устоит на ногах, столкнувшись с семипудовой глыбой, а дама непременно поскользнется и сядет на грязный снег…

— В следующей серии опытов надо будет отмерять одинаковое количество воды и сравнивать — всосал ли картофель ровно столько жидкости, сколько пропало из сосуда, — говорил Гриндель. — Я предлагаю брать кубики не более половины дюйма и помещать их в пробирку, чтобы понижение уровня воды было более заметным…

Странным образом эти рассуждения способствовали той самой дреме, которой добивался Косолапый Жанно. Он шел следом за приятелями, опустив голову, но не позволял себе отставать. Доносились слова:

— Но та оболочка яйца, которая находится под скорлупой, обладает ли свойствами мембраны… она лопнет… она не может лопнуть… если дистиллированная вода, всасываясь, увеличивает объем… можем ли мы на примере яйца говорить о равновесии, если не знаем свойств оболочки… в опытах с картофелем равновесие сперва было достигнуто во втором и в третьем сосудах… а теперь поместим соленый картофель в дистиллированную воду…

Эти речи могли заморочить и более трезвую голову — хотя можно ли считать глинтвейн настоящим спиртным напитком? Ведь его и детям пробовать дают, особенно им нравится вынутое из глинтвейна разваренное яблоко с красной мякотью.

Какое удивительное родство душ, вдруг осознал Маликульмульк, — все трое занимаются вещами, которые обычным людям ни к чему. Двое исследуют всасывательные способности картофеля и морковки, третий все никак не соберется составить вместе тысячу слов, чтобы образовалось развлечение для ее сиятельства.

— Хей, Крылов! — позвал Гриндель. — Гляньте-ка — лавка старого Мирбаха открыта. Вот кто знает богатых дилетантов наперечет!

Маликульмульк опомнился.

— Где? — только и спросил он.

— Поглядите налево. Вон, видите, где мальчик тащит опрокинутые санки? А чуть подальше — дверь, над которой медная труба? Вон, вон, почти на углу… там он и сидит. Только что оттуда вышла фройлен Лехер с женихом. Вся молодежь ходит к Мирбаху за нотами. Вот он — настоящий дилетант.

— Крылов, вы сейчас в состоянии говорить о деле? — спросил проницательный Паррот. И неудивительно — он видел перед собой размякшего и бессловесного Косолапого Жанно.

— Да, — собравшись с силами, отвечал Маликульмульк.

— Тогда ступайте, — сказал Давид Иероним. — Если вашу адскую скрипку пожелал иметь какой-нибудь курляндский меломан, то будьте уверены — приехав в Ригу на Рождество, он первым делом заглянул к Мирбаху. Старик, кстати, отменно переписывает ноты — имейте в виду. Вы для начала познакомьтесь с ним, попросите оказать вам услугу. А когда придете расплачиваться — не скупитесь. И он сам охотно расскажет о своих богатых покупателях.

— Да, это хорошая мысль, — согласился Маликульмульк. — Так что же, мы сейчас расстанемся?

— Да. Мы пойдем в аптеку. А вы, коли угодно, потом загляните туда. По-моему, вам не помешала бы чашка крепкого кофея, — заметил Паррот и сразу отвернулся, высматривая своих мальчиков.

— И заберете лекарство для доктора госпожи княгини, — напомнил Давид Иероним.

Маликульмульк поклонился и свернул на Большую Сарайную. Как-то так вышло, что до сих пор он про лавку Мирбаха не знал, да и необходимости в ней не было — ноты он получал из столицы, а запас канифоли для скрипки, взятый в Москве, еще не иссяк.

Хотя многие прочие лавки по случаю праздничных дней были закрыты, старый Мирбах именно теперь надеялся на хороших покупателей — в город съехались богатые господа, во многих домах устраивают концерты, говорят о музыке, советуют друг другу новинки. Он припас ноты и маленькие инструменты для детей, открыл свою узкую тесную лавку и правильно сделал — ни минуты она не была пустой.

Когда Маликульмульк сбил снег с сапог о нарочно устроенный при каменном порожке скребок и вошел в узкую дверь, над которой покачивалась на кронштейне и двух цепочках тусклая медная труба, в лавке были двое: пожилая дама выбирала в подарок маленькую флейту, а господин, стоя к нему спиной, расплачивался. Господин повернулся — и Маликульмульк увидел знакомый нечеловеческий профиль, скошенный лоб, как на старой французской гравюре, крупный нос. Он окаменел: это действительно был Леонард фон Димшиц, или Дишлер, или Бог его ведает кто. Шулер выглядел, как всегда, прескверно — страдалец, который и трех дней не проживет, да и только. Увидев генерал-губернаторского секретаря, он тоже на миг растерялся.

— Добрый день, господин Крылов, — первым сказал картежник.

— Добрый день, — ответил Маликульмульк.

— Счастливого Рождества.

— И вам также.

Оба смотрели друг на друга очень настороженно. И оба не знали, как себя вести.

— Я в Риге проездом, — сказал наконец фон Димшиц.

— Да, разумеется, — брякнул Маликульмульк и смутился: нехорошо было напоминать человеку, пусть даже шулеру, о давешних неприятностях. И так ведь ясно, что ему пришлось куда-то уехать после ареста Мея и полумертвого фон Гомберга.

— Всегда прихожу сюда за канифолью, — словно бы оправдываясь, произнес фон Димшиц, и тут Маликульмульк вспомнил: да ведь у этого человека есть скрипка!

— Да, это правильно…

— У герра Мирбаха всегда хорошая канифоль, и мягкая, и твердая, а главное, свежая.

Герр Мирбах, присматривая одним глазом за покупательницей, явственно навострил уши. Толстый молодой господин, которому в лавке было тесновато, оказался скрипачом, и даже если он в Риге будет бывать проездом, упускать его не надо. Он слишком хорошо одет, чтобы его упускать.

— Я взял на пробу американскую канифоль, — сообщил хозяин лавки. — Могу предложить кусочек, извольте сравнить.

Он выставил несколько картонных коробочек, в которых лежали куски, блестящие на сколах, как янтарь.

— Французская, — сказал Маликульмульк, указав на нежно-золотистую канифоль.

— Бордоская, — уточнил герр Мирбах и улыбнулся.

Маликульмульк тоже улыбнулся: до чего же приятно состоять в братстве людей, умеющих отличить австрийскую смолу от смолы из Шварцвальда.

— А в Лифляндии разве не варят свою канифоль? — спросил он. — Здесь ведь растут сосны, и в немалом количестве. Я сам видел.

— Лифляндия — равнинная местность, и проще рубить сосны на корабельную древесину. Смолу добывают в горах, где лесорубам слишком трудно спускать бревна вниз, — объяснил герр Мирбах. — Вот хороший прозрачный кусочек, господин может взять. Только пусть не забудет сперва протереть смычок спиртом и хорошо высушить волос. Потом господин расскажет, как понравилось.

Мирбах стал заворачивать канифоль в бумажку, а Маликульмульк обвел взглядом лавку. Вот тут он хотел бы остаться навеки — на полках выстроились скрипки и альты, при них — смычки, рядом сверкала медными боками валторна, за ней виднелся гобой, в углу на столе были сложены футляры, справа и слева от хозяина лежали на прилавке высокие стопки нот.

— А это что за диковинка? — спросил он, указывая на довольно крупный инструмент со сдвоенными струнами.

— А это, изволите видеть, испанская гитара. Входит в моду в гостиных, очень удобна для господ — ничего сложного на ней не сыграть, одни милые пустячки.

Маликульмульк был в растерянности — он не хотел расспрашивать торговца при фон Димшице, но и упускать картежника не желал. Однако выбирать не приходилось.

— А скажите, герр Мирбах, можно ли у вас приобрести хорошую дорогую скрипку? — спросил он. — Или при вашем посредничестве купить скрипку у кого-то из здешних дилетантов.

— Господину она нужна для себя? — Мирбах явно пытался соотнести имущественное положение покупателя (одежда дорогая, а вот руки — без единого перстня) с ценами на инструменты.

— Нет, это поручение ее сиятельства княгини Голицыной.

— О! Госпожи княгини?! — Мирбах пришел в подлинный восторг. — Для нее возможно выписать скрипку из Ганновера или Бремена, я знаю, что там недавно продавалась скрипка самого Якоба Штайнера. Но даже если это работа кого-то из его учеников — уже достаточно хорошая репутация для инструмента. Скрипки Штайнера славились еще до того, как лучшими мастерами в Европе признали итальянцев. Господин прикажет написать моему приятелю в Бремен?

— Нельзя ли найти поближе? В Митаве, к примеру? — спросил Маликульмульк.

— Да, господин прав — шли слухи о хорошей скрипке, которую привезло одно французское семейство и вынуждено было с ней расстаться. Если только ее не приобрел господин барон фон дер Лауниц.

— Он известный дилетант? — кажется, чересчур бойко спросил Маликульмульк.

— Да, и притом богатый человек. Он нанимает лучших учителей для своих внуков и ищет хорошие инструменты.

Маликульмульк задумался — следовало как-то ловко выспросить насчет барона, но так, чтобы это не выглядело подозрительно. Торговец, поставляющий дорогие инструменты в богатые дома, — не разносчик горячих бубликов из Московского форштадта, он непременно должен быть хитер. Опять же, и возраст — ему под семьдесят, возраст либо разжижения мозгов, либо тонкой хитрости…

— Узнать это очень просто, — сказал фон Димшиц. — Он остановился в «Петербурге». Я обедал там и слышал его фамилию.

— Но если скрипка у господина барона, он вряд ли ее продаст, — разумно заметил торговец. — А если у него этой скрипки нет — значит, французское семейство увезло ее в Варшаву, куда перебрался из Митавы их бедный король.

— И все же я бы спросил господина барона. Если даже скрипка не у него — он бы назвал других возможных покупателей, помешанных на старых инструментах. А что господину Мирбаху известно о той французской скрипке? — осведомился фон Димшиц.

Маликульмульк подивился тому, как решительно влез карточный академик в это дело.

— Сам я ее не видел, — осторожно начал Мирбах, — но если верить хозяевам, то это знаменитая «Экс-Вьетан» работы Джузеппе Гварнери.

— Гварнери… — невольно повторил Маликульмульк.

Он не верил собственным ушам. Если этот неведомый барон хотел купить прекрасный инструмент Гварнери, но не сумел, то с ним могла приключиться хворь, хорошо известная коллекционерам: не приведи Господь заболеть мыслью о любезном предмете! А это значит — вынь да положь Гварнери любой ценой!

— А готова ли госпожа княгиня заплатить за такую скрипку ее полную цену? — спросил картежник.

— Трудно сказать, я пока лишь собираю сведения о скрипках, которые можно приобрести, — ответил Маликульмульк. — Чем больше я узнаю — тем легче ее сиятельству будет выбрать…

— Я в Митаве встречался с бароном фон дер Лауниц. Полагаю, он меня вспомнит, — задумчиво сообщил фон Димшиц. — Не нальете ли вы мне, господин Мирбах, стакан кипяченой воды? Я должен принять лекарство.

В голове у Маликульмулька была одна мысль: «К Парроту, скорее к Парроту!»

Он не считал себя интриганом. Одно дело — сочинить интригу для комедии, это несложно, это просто такое ремесло, другое — правильно повести себя в чужой интриге. А что шулер затеял какую-то авантюру, Маликульмульк не сомневался.

Мирбах вышел в крошечную дверцу, и Маликульмульк остался наедине с шулером.

— Говорят, в замке выступал этот мальчик, дивное дитя Манчини, — сказал фон Димшиц. — Я слушал его в Доме Черноголовых. Вот уж где бы лучше играть на французской скрипке — это же сущий сарай, там нужен мощный звук. Скрипка рождена для гостиной, для небольшого, но изысканного общества. Если доведется, я покажу вам свою «Лукрецию». Это работа Гваданини, ей уже полвека.

— Гваданини сам дал ей это имя?

— Нет, окрестил ее я. Она по тембру — трагическая героиня… — и тут, к большому удивлению Маликульмулька, костлявая рука шулера с длинными пальцами, богатством скрипача или картежника, совершила жест — поднявшись, обвела в воздухе контур скрипки, но так медленно и так сладострастно, что Маликульмульк увидел творение Гваданини, темно-янтарное и душистое, подвешенным в воздухе…

Маликульмульк оглядел выставленные на продажу скрипки. Не то чтобы они его чем-то привлекали — а просто хотелось обдумать слова и действия фон Димшица. Для чего бы ему предлагать свои услуги?

После октябрьских событий внутренний голос Маликульмулька, раньше твердивший денно и нощно: «Большая Игра, Большая Игра!», попритих. Однако мысль о картах никуда из головы не делась — просто затаилась. И теперь приходилось думать: как могут увязаться между собой подозрительная услужливость фон Димшица и будущие баталии за карточным столом? Не ставит ли шулер ловушку, чтобы завлечь начальника генерал-губернаторской канцелярии? Если так — оно бы, может, и неплохо, при должной осторожности. А вдруг у него иное на уме, более заковыристое?

Мирбах вынес стакан воды на медном подносе, и фон Димшиц накапал туда коричневой настойки из крошечного пузырька. Затем медленно выпил — глоток за глотком, словно распределяя их по всему телу. Маликульмульк смотрел на шулера озадаченно — его всякий раз смущало священнодействие с лекарствами. Сам он, невзирая на обжорство, был непоколебимо здоров, так что даже испытывал неловкость, находясь в компании хворых.

— Я предлагаю встретиться завтра в «Лондоне», — сказал фон Димшиц. — Вам это должно быть удобно. В два пополудни или в три? К тому времени я кое-что узнаю.

— В два, — решил Маликульмульк. — Буду вам обязан…

— Благодарю вас, герр Мирбах. За нотами я зайду уже в будущем году, у вас довольно времени…

Торговец витиевато пожелал своему постоянному покупателю благ в наступающем году, назвав его при этом «фон Дишлер». Затем шулер поклонился Маликульмульку и вышел. В отворившуюся дверь залетел влажный ветер — тысячи прохладных иголочек уткнулись в лицо и пропали.

— К вечеру метель разгуляется, — произнес Мирбах. — Думаю, в такую погоду покупателей у меня не будет. Не угодно ли посмотреть ноты? Я, если господин что-то выберет, за день перепишу.

Маликульмульк вспомнил, что его ждут в аптеке Слона, поблагодарил и также вышел.

Краснокирпичный причудливый щипец Иоанновской церкви был еле виден сквозь снег, а небо напоминало ровный лист серой бумаги. Справа, возле Конвента Экке, дворник ладил большой сугроб. Слева, у перекрестка с Известковой, другой дворник убирал в большой совок конский навоз. Больше на улице не было ни души — и фон Димшиц тоже куда-то успел сгинуть.

Гравюра, подумал Маликульмульк, черно-бело-серая гравюра, вот ведь и медная труба на цепочках запорошена снегом. И вывески мясных лавок, которых здесь не менее шести. Любопытно, удерживаются ли снежные попоны на медных петухах, там, высоко, на церковных шпилях…

И он, шагая к аптеке по щиколотку в снегу, все более погружался в меланхолию: вот и Новый год наступает, а в уходящем уже ничего не успеть, ни единой строчки… разве что стихотворное поздравление Голицыным в стиле «Подщипы», на древнеславянский лад, пусть повеселятся…

* * *

В Рижском замке было не до праздника Святки — а бойкие горничные присмирели, придворные дамы Варвары Васильевны — и те по углам прячутся. Явление полицейских сыщиков ни к чему хорошему не привело — они даже не смогли толком допросить голицынскую дворню, потому что дворня говорит по-русски и немного понимает по-французски, а сыщики — немцы. Сам князь, Сергей Федорович, немецкий знал отменно, пришел полицейским на выручку, чтобы в присутствии барина люди не боялись и не плели чрезмерной околесицы. И два часа спустя махнул рукой — ни черта не понять! До людей дошло лишь то, что всякого из них обвинить могут, и они принялись не то чтобы нагло врать — а забывать вещи очевидные, даже без разумной цели, а на всякий случай: меньше скажешь — меньше неприятностей. Вот божились, что синей лисьей шубы не принимали, а правда ли — неведомо…

Княгиня опять впала в ярость — у нее попросили список гостей, и это было правильно, да только какой же хозяйке хочется, чтобы гости, вызванные для дачи показаний в Управу благочиния, ее за это потом костерили? Гарнизонные офицеры — иное дело, этим князь прикажет, и они строем пойдут с сыщиками беседовать. А вот господа ратманы да тот же бургомистр Барклай де Толли? А немецкие дворяне? Стыд и срам, позор и поношение голицынскому роду.

Маликульмульк скрылся в комнатке Христиана Антоновича и тихонько беседовал с ним по-немецки, выпаивая ему горячие отвары. О своем местопребывании он сказал няне Кузьминишне и решил, что этого довольно.

Доктор также дал показания, причем довольно краткие — иных и быть не могло. Налетели из темноты, снежным комом забили рот, сорвали шапку и шубу — это все длилось менее минуты. А грустная повесть, как старичок полз обратно к дому своей кузины, кому из сыщиков интересна?

— В этой части крепости приличные люди не селятся, — сказал брезгливо сыщик, и это означало — искать шубу бесполезно, слишком много подозреваемых. По случаю рождественского веселья в крепость сбежалось ворье, надеясь, что горожане на радостях и с перепою утратят бдительность. Вот несколько богатых домов мерзавцы посетили, пока хозяева были в гостях, и даже посягнули на жилище купца Большой гильдии, это расследовать необходимо, а не пропажу какой-то шубы. А что человек в ворованной шубе пытался пробраться в Рижский замок, а его не пустили, так это не ниточка, за которую можно потянуть. Подошел к замку, получил от ворот поворот и убрался прочь, а метель следы занесла.

— Отчего ваша кузина поселилась в столь скверном месте? — спросил доктора Маликульмульк.

— Оттого, что там жилье дешевле. Место выбрал ее зять, который потом скончался. И потом к этому дому привыкли, к соседям привыкли…

— Что ж не крикнули соседей на помощь? Неужели там не было мужчин, чтобы выбежали, попробовали догнать грабителя, сходили в часть?

— Соседи есть, племянница перебежала через двор, стучала в окошко соседу, он не вышел. Должно быть, где-то был в гостях. У других соседей отец семейства был болен, выпил лишнего. А женщины в темноте ходить боятся.

— Постойте… — пробормотал Маликульмульк. Мудрая мысль посетила его — и требовала для своего произрастания тишины.

Если злоумышленник, посягнувший на шубу для того, чтобы попытаться проникнуть в ней в Рижский замок, выследил доктора, чтобы напасть на него, то возникают такие вопросы. Первый: где околачивался этот подлец, пока доктор сидел у кузины? Ведь невозможно было угадать, когда кончится это гостевание. Второй: если негодяй все же бродил поблизости от почтамта, карауля доктора, то он должен был иметь на плечах шубу или тулуп; куда ж эта одежда подевалась, когда он в синей лисьей шубе отправился к Рижскому замку?

Выходит, кто-то из соседей, имеющий возможность следить в окошко за дверью докторовой кузины? Но нет, нет, не может этот секрет раскрываться так просто!

— Герр Шмидт, вы уверены, что это был один человек? — спросил Маликульмульк. — Может, двое?

— Может, двое, — согласился доктор. — Откуда ж мне знать, коли они молчали?

Один здоровый детина — или двое воров, сработавшихся так прекрасно, что даже в словах не нуждаются — каждый знает, что ему делать. Если двое — то первый утащил куда-то одежду своего товарища, а второй в синей шубе поспешил к Рижскому замку, пока не окончен съезд гостей. В том, что два человека сговорились совершить покушение на скрипку, ничего удивительного не было, странным казалось другое — как они могли знать, что именно в этот вечер Христиан Антонович соберется в гости к кузине…

Для заговора это было как-то несуразно — такой заговор мог увенчаться успехом только случайно. Вот разве что доктор заранее кому-то говорил, что собирается навестить кузину…

— Герр Шмидт, а вы предупредили кузину вашу, что придете к ней? — спросил Маликульмульк.

— Она ждала меня, — ответил Христиан Антонович, а дальше начал сбиваться: то ли он обещался быть сразу после Рождества, то ли назначил какое-то количество дней, то ли сразу увязал свой визит с приемом в замке. Да и что требовать связных воспоминаний с человека, который лежит в жару?

Наконец Маликульмульк покинул доктора и спустился вниз, в гостиные. Умнее всего было бы сбежать домой, не встречаясь с княгиней, но он хотел найти князя и высказать ему свои подозрения.

Но в малой гостиной он обнаружил Тараторку.

Она стояла перед зеркалом, поворачиваясь то так, то этак, в легком летнем платьице жонкилевого цвета, поверх которого надела красный бархатный спенсер, отделанный золотым шнуром наподобие гусарского ментика. Спенсер был ей несусветно велик — на своей настоящей хозяйке он бы сидел иначе, прикрывая лишь грудь, а на Тараторке едва ли не достигал талии; там же, где полагалось быть пышным персям, обвис. И длинные рукава полностью закрывали кисть.

— Ты что тут делаешь? — спросил Маликульмульк.

— Иван Андреич, идет мне бархат?

— Понятия не имею. Где ты это взяла?

— У Екатерины Николаевны. Ей он не к лицу! А еще на прием надела!

Тараторка была сильно недовольна.

— Отчего ты так решила?

— Он на ней как на корове седло! Она же толстая! И красное идет брюнеткам, а я как раз брюнетка! И глаза у меня черные!

— Ну, допустим… Но злиться-то зачем?

— Я не злюсь, я только не понимаю, отчего некоторые дамы разряжаются, как попугаи, и носят цвета, которые им не к лицу, и думают, будто они сильфиды! Ведь посмотришь на нее — сейчас видно, что она одета дурно и без всякого вкуса!

— Ты зато, мой друг, одета с отменным вкусом. Кардинал на соломе!

— Что?!.

— Твоя покойная матушка, когда еще только собиралась тебя на свет произвести, одевалась по этой моде. Красное и желтое — «кардинал на соломе». Это придумали парижане, когда кардинала де Рогана посадили в Бастилию.

После своих октябрьских приключений Маликульмульк раздобыл французские брошюры и прочитал довольно много про дело о королевском ожерелье.

— Так что же — я одета по старой моде?..

— Да. Так что сними, сделай милость, этот ужасный спенсер и отдай хозяйке, — посоветовал Маликульмульк.

— Правда, он ужасный? — обрадовалась Тараторка. — Иван Андреич, миленький, так что ж с пиеской? Уже и Варвара Васильевна сказала: от него, говорит, не дождешься!

Маликульмульк сообразил, что между бархатным спенсером и одноактной комедией под названием «Пирог» есть какая-то тайная связь, но какая — Бог ее ведает! Поди разгадай, что делается в голове у пятнадцатилетней девицы.

— А что Варвара Васильевна?

— Ой, лучше ей на глаза не показываться. Все по своим комнатам сидят. Я для того лишь спустилась, что у меня большого зеркала нет, а эта старая грымза Аграфена Петровна говорит, что мне вообще зеркала не надобно: она-де в мои годы про зеркала и слыхом не слыхала! Ну можно ли так врать? Иван Андреич, возвратились бы вы в замок, право! А то и поговорить не с кем.

— М-да… — произнес Маликульмульк. Как он ни был далек от двора и придворных сплетен, а о том, что Аграфена Петровна смолоду там немало напроказничала, знал.

— Но завтра-то вы придете? Не пропадете?

— Приду и подарки принесу. Ты ведь насчет подарков хлопочешь?

— Иван Андреич! — радостно воскликнула Тараторка. Вдруг она услышала шаги и унеслась беззвучно, как конфетная бумажка, гонимая сквозняком.

Подарки детям Маликульмульк припас заранее и понемногу. Это были книжки и географические карты. Своему главному приятелю Саше Голицыну, который пробовал писать эпиграммы, Маликульмульк раздобыл такую славную игрушку, что впору самому сесть и тешиться. Это был деревянный ящичек, наполненный типографскими буквами и всем прикладом, необходимым, чтобы метить особой краской белье. При желании можно было таким образом собирать и печатать целые фразы. Правда, буквы были французские, но тем лучше — пусть дети совершенствуются в языках.

Для Тараторки были куплены комедии Мольера, и Маликульмульк считал, что лучшего подарка не придумать. Теперь он в этом усомнился. Видимо, наступала пора, в которую даже у очень умненьких и одаренных учениц вылетает из головы все, кроме нарядов и поклонников. Жаль было прежней Тараторки — ну да ничего не поделаешь.

Князь был в кабинете Варвары Васильевны. Маликульмульк не стал его оттуда вызывать — возможно, они обсуждали историю со скрипкой. Следовало что-то заплатить старику Манчини — виновны, не виновны, а скрипка в их жилище пропала. Маликульмульк вышел из замка, взял у «Петербурга» извозчика, сел в санки и велел везти себя в Московский форштадт. Там в русском Гостином дворе наверняка еще не закрылись многие лавки.

Он сперва собирался купить зеркало, но потом сообразил, что получившую такой подарок Тараторку попросту засмеют. Тогда он стал искать несессеры и обнаружил, что они бывают разные — иные только с принадлежностями для шитья, иные со всякими флакончиками, кисточками, пинцетиками и вовсе загадочными вещицами. Маликульмульк подумал — и выбрал тот, где непонятных штучек побольше. Тараторка уже почти девица на выданье, пора ей в этих делах разбираться. Одно смутило — приказчик, заворачивая покупку, сказал сладеньким голоском:

— Радостных вам Святок с вашею хозяюшкой!

Потом он поехал домой. Квартирные хозяева уже хорошо знали его привычки и на просьбу об ужине откликнулись двойной порцией. Это была рыбная кулебяка — Маликульмульк нарочно поселился в доме, принадлежащем русскому семейству, чтобы кормили сытно и без затей. Надо ж было и Косолапого Жанно побаловать.

Потом он лег спать, но сон никак не шел. Денек выдался суматошный — тут тебе и выходец с того света, и фон Димшиц… и вспомнился мальчик со скрипкой — мальчик без скрипки, бедный обокраденный Никколо Манчини…

И стало не до сна.

Как он играл! Какую страсть вложил в «Дьявольскую трель»! Уж точно — всю душу в музыку перелил, ничего себе даже на донышке не оставил. А потом, когда обнаружилась пропажа скрипки, у него даже не было сил рыдать — просто сидел, не двигаясь, и по бледным щекам катились слезы. Даже ни слова, кажется, не произнес…

Маликульмульк вдруг ясно осознал, что дивное дитя умирает. Лекарства бессильны — Никколо лишился разом души и языка. Такие потрясения убивают — и ничем не заменить творение Гварнери дель Джезу, звуки обычной скрипки для Никколо убийственны; только тот, кто сам играет на любимом инструменте, знает это ощущение отторжения, когда тембр не тот, вибрации не совпадают!

В комнатушке было жарко, хозяйская Машка топила на совесть. Он скинул одеяло, вскочил, сорвал с себя рубаху. Сейчас он был самим собой — голым огромным ночным чудовищем, нарастившим белую броню, и броня эта одной своей тяжестью должна была внушать душе чувство безопасности, но сейчас она, как снежный пласт, вдруг протаяла от незримого луча именно там, где свила гнездо неприкаянная душа, душа неудачника, который во что ни вложит ее — то и провалится с треском. Единственное, что оказалось удачным, — так это игра. Большая Игра дала душе передышку и уверенность, даже помогла ей окрепнуть. Ведь сколько же было поражений? Все возможные и невозможные поражения — кроме разве что самого последнего, когда «со святыми упокой».

А дивное дитя, измученное и уничтоженное собственными победами, умирает. Так что же лучше для человека?

Сейчас Маликульмульк уже почти верил старому Манчини — жизнь, высосанная из мальчика улетевшей скрипкой, чем-то была похожа на его собственную, высосанную множеством неудачных попыток явить миру свой талант. Как удалось спастись — одному Богу ведомо. Спаслась плоть — ей ничто не угрожало. Спасся тот зародыш в ней, из коего можно было бы вырастить новую бесстрашную душу, да боязно, вот и бережешь то, что уцелело.

Маликульмульк не любил думать о неприятном. Он научился погружать эту маленькую душу в сон. Но были слова, на которые она все же откликалась, и с этим он ничего не мог поделать. Были слова, за которыми она готова была лететь туда, где они прозвучат, и испытать боль — лишь бы прожить несколько мгновений надежды и веры. А потом хозяин, спохватившись, говорил ей: «Спать, спать, расслабиться и сквозь опущенные веки следить за тем, как сменяются дневные пятна света и ночные пятна мрака! Ибо только так сохранишься, любезная душа, только так залечишь раны…»

Но он уже не мог никуда деваться от воспоминания — черноволосый мальчик, тоненький и узкоплечий, стоит в полной тишине, вознеся над своей великолепной скрипкой необычайно длинный смычок, стоит — ни жив ни мертв, а в каком-то мистическом состоянии, словно земной воздух тяжек для него и он вот-вот начнет дышать чистейшим надзвездным эфиром. А как начнет — так и заиграет…

И он стал ходить по комнате, как будто этим смехотворным моционом мог угомонить мощную плоть и уговорить ее вернуться под одеяло. В голове играла скрипочка — его собственная, но играла лукаво — как только он начинал прислушиваться, звук пропадал.

А выманивать музыку из души он еще не научился…

Наутро, позавтракав, Маликульмульк попросил хозяйскую Машку выйти на улицу и остановить извозчика. С такой горой подарков идти пешком он не пожелал. Утро было замечательное — в такое утро только и кататься в саночках, запряженных резвой гнедой кобылкой, которой тоже нравится бег по чистому снегу. Он лишь на замковой площади вспомнил, что злость у княгини еще, возможно, не прошла.

В замок он вошел через Северные ворота, чтобы сразу попасть в сени у подножия башни Святого духа и спрятать подарки в бывшем своем жилище. Была у него также мысль именно там посидеть и сочинить хоть какое поздравление, хоть хуже виршей Тредиаковского — лишь бы прозвучало.

Комната была открыта. Из мебели там остались кровать и шкаф, старое кресло. Разумеется, ее не топили, и Маликульмульк бросил свою затею — когда мерзнешь и кутаешься в шубу, рифмы на ум не идут. Даже если куришь любимую трубку из верескового корня, которой дал отпуск на целую неделю, даже если трубка набита хорошим ароматным табачком «Черный Кавендиш», который привозят англичане, благо теперь с англичанами большая дружба и их корабли все лето заходят в рижский порт. Разумнее было бы спрятаться в канцелярии, да и подарки сложить там под столом.

Он встал с постели и увидел на полу вещицу, которую менее всего ожидал найти в своем заброшенном жилище. Это был шелковый цветок, розовая розочка с бутоном и блестящими листками, сделанная весьма искусно. Маликульмульк поднял ее и задумался: те крылатые гости, остроумные сильфы, которых он безнадежно ждал у этого окошка, — Световид, Дальновид и Выспрепар — были формально мужского рода и цветочков в кудрях не носили.

Похоже, во время приема тут спряталась какая-то легкомысленная парочка. Маликульмульк неодобрительно посмотрел на кровать, что, кажется, дала парочке приют, и со вздохом взялся за свои свертки. В канцелярии тепло, никто сейчас туда носу не сунет, можно преспокойно дремать за столом в поисках рифмы… но что же это за жертвы купидона?.. Кто-то из своих — хотя бы один из двух любовников знал, как пробраться в башню; знал также, что она пустует.

Маликульмульк по природе своей был добродушен — он оставил цветок на кровати, полагая, что хозяйка будет его искать и в конце концов поднимется в башню. Спустившись и спрятав подарки под столом в канцелярии, он заглянул к больному доктору, а потом составил план действий. До встречи с фон Димшицем он успевал, взяв извозчика, доехать до почтамта и побродить там, а потом преспокойно дойти до «Лондона» и перед обедом заглянуть в комнаты Манчини, осведомиться о здоровье дивного дитяти.

Более того — он надеялся перед обедом посидеть в «Лондоне» за столом и, попросив бумагу и перо, сочинить поздравление, пусть хоть убогонькое. Канцелярия никаких поэтических мыслей, увы, не навеяла.

Та часть крепости, куда он заехал, состояла главным образом из высоких, в три и четыре яруса, каменных амбаров с небольшими окошками, не застекленными, а лишь забранными деревянными ставнями. Дверьми им служили арки, в которых навешены были тяжелые, чуть ли не дубовые ворота, сейчас запертые на огромные замки.

Маликульмульк расплатился с извозчиком и остался на углу Конюшенной и Господской. В его распоряжении были присыпанная снегом санная колея и узкие тропинки вдоль стен, протоптанные здешними обывателями. Он но тропинке, с большими неудобствами, пошел к почтамту, внимательно изучая местность. Домик, где нанимали три комнаты докторова кузина с дочкой и внуками, он узнал по описанию — сам зеленоватый, оконные переплеты белые, недавно покрашенные, наверху щипец с двумя большими завитками, между которыми овальное чердачное окно. Домик стоял как раз за углом — откуда ж видно его крыльцо?

Задрав голову, Маликульмульк прохаживался, определяя опытным путем, где крыльцо уже становится незримым. Дойдя до такого места, он повернул назад — и чуть нос к носу не столкнулся с человеком в черной шубе и шапке.

— Это вы? — спросил по-русски Маликульмульк, узнав широкое обвислое лицо. — Ну, какого черта вы меня преследуете? Какого черта несете ахинею про тот свет? Ей-Богу, я сдам вас в часть! Там пусть разбираются, в своем ли вы уме!

— Бедный мой друг, — нисколько не огорчившись, отвечал выходец с того света. — Да что друг? Брат! Брат вы мне! Знаете, как бывают крестовые братья? Мы породнились, право, породнились. Пойдемте ко мне, я живу тут поблизости. У меня превосходный кофей и замечательный табачок. Я знаю, вы курите трубочку. Счастлив буду вас угостить.

Маликульмульку стало любопытно. К тому же чудак живет по соседству с докторовой кузиной — может, расскажет что-то любопытное?

Господин в черном улыбался так приветливо, как только позволяло его немолодое лицо. Друг, брат… давно таких слов не звучало, отчего бы не услышать их снова?

Их было трое — два Ивана, один Александр, и они почитали друг друга почти что братьями. Иван Рахманинов имел довольно средств, чтобы издавать свои журналы, и в восемьдесят восьмом Маликульмульк (тогда еще и мысли о Маликульмульке не было в голове) предложил ему свои переводы и заметки. Поладили они сразу, невзирая на разницу в возрасте. Они были люди, изготовленные из одного материала, хотя младший — кудрявый купидон с выпяченной нижней губой, острослов и любитель комедий, а старший — нехорош собой и угрюм. Одинаковы у них были упрямство и настойчивость, постоянство во мнениях, любовь к Вольтеру (Рахманинов его едва ль не за божество почитал и мечтал издать полное собрание его сочинений) и к прочим французским философам.

Года не прошло, как Иван дал денег на «Почту духов», да и название журнала подсказал: обоим нравилась язвительная «Адская почта», которую чуть не двадцать лет назад издавал Федор Эмин. Ее политические намеки и пикировка с собственным журналом покойной государыни «Всякая всячина» привели к тому, что выпущено было лишь шесть номеров — их друзья и читали для вдохновения.

А потом откуда-то взялся Сашка Клушин, умница и скабрезник. Втроем они много шуму наделали, ох, много… Где ж ты, братство? Где ж ты, дружество?.. и слов-то таких целую вечность в ушах не звучало…

— Извольте следовать за мной, — сказал выходец с того света. — Иначе мы не пройдем. Бездельник дворник не прокладывает широкой дорожки, и где он вторые сутки пропадает — неизвестно.

Он вывел Маликульмулька на Конюшенную, прошел три десятка шагов, вошел в небольшой двор, где снега действительно набралось чуть не по пояс, и в нем была прорублена узкая щель. Она завершалась крыльцом в две ступеньки и обшарпанной дверью.

Жил чудак на втором этаже. Комнатка была небольшая, но опрятная и теплая. Кровать под пологом, шкаф, стол и туалетный столик, два стула и этажерка с хозяйственной утварью занимали все пространство. На столе имелось все, потребное для счастья: подсвечник со свечой, сухарница с разнообразными сухарями, спиртовка для приготовления кофея и сам кофей в фаянсовой банке, кисеты с табаком и курительные трубки, составленные в особом штативе из фанерных планочек. Тут же стояли вверх дном чашки на блюдцах.

— У меня есть хорошие сливки, я храню их меж оконными рамами, очень удобно. Есть цукаты, есть печенье, я нарочно хожу за печеньем на Большую Песочную. Как видите, я ни в чем себе не отказываю. И сей мир видится мне раем, в котором можно сполна насладиться скромными удовольствиями. Поглядите в окно, — предложил выходец с того света, — и в моем тесном дворике также есть деревце. Вы не поверите — это вишня! Я перебрался сюда, когда она отцветала, но потом следил с нетерпением за ее жизнью.

Окно действительно выходило во двор. Маликульмульк едва не прижался лбом к стеклу, пытаясь понять, где завершается пространство обзора. Выходец с того света деликатно отстранил его и достал кувшинчик со сливками.

— Поглядите, что за чудо кувшинчик, — сказал он. — Как раз необходимого размера и очень легко отмывается, мои пальцы прекрасно проходят в горлышко.

Да это же нищета, вдруг понял Маликульмульк, комфортабельная нищета, как выразился бы англичанин. Чудак сократил свои потребности соответственно доходам, завел безупречный порядок и изо всех сил пытается быть счастливым. Что-то ему это решение напоминает…

Сняв шубу, выходец с того света оказался в старомодном фраке — такие фраки носил сам Маликульмульк, когда жил в столице и пытался выглядеть так, чтобы своим видом не позорить гордое звание литератора; такие фраки он заказал, когда понял, что жить не может без Анюты, и влез в долги, чтобы стать хоть с виду галантным кавалером…

Началось колдовство с кофеем и спиртовкой. Кофейник у чудака был небольшой, как раз на две персоны, медный и начищенный. На это хозяин комнатки обратил особое внимание Маликульмулька.

— Вам никогда не доводилось чистить медную посуду? — спросил он. — Попробуйте — это ни с чем не сравнимое удовольствие. Я могу целое утро, сидя у окна, ухаживать за своим кофейником. Зимой я ложусь спать очень рано, а вот к минуте, когда первые лучи солнца заглянут в мое окошко, я уже одет и готов к наслаждениям…

Маликульмульк молча приглядывался к чудаку. Похоже, ему пятьдесят или около того. Раньше Маликульмульк считал это старостью, но, поживши в семье князя Голицына, понял свою ошибку. Князю недавно исполнилось пятьдесят два года, и что же? Бодр, крепок, нежен с супругой, грозен с магистратом. А что такое тридцать три года? Ни то ни се. Молодость завершилась, зрелость где-то затаилась, никак не явится. И потешается втихомолку тот злой дух, который надоумил бестолковое человечество измерять жизнь души годами…

Выходец с того света с наслаждением соблюдал весь церемониал варки кофея. Аромат наполнил комнатку. Он вдыхал этот аромат и улыбался.

— Верите ли — я лишь теперь живу. Лишь теперь моя жизнь безмятежна и исполнена правильного смысла. Смыслы бывают лживые. Допустим, сто человек уговорились считать смыслом стучание палочкой по деревяшке. Они упражняются в этом искусстве, изобретают ступени совершенства, вовлекают неофитов — и тратят время на то, чтобы познать муки борьбы за первенство, не познав при этом радости. Может ли доставить радость стук? Но они зачем-то так уговорились… Кофей отстоялся, вот сахар, вот сливки. Позвольте, я сам…

Маликульмульк задумался. То, что говорил выходец с того света, было правильно и применимо к его собственной судьбе.

— Выбирайте себе трубочку и табачок, — предложил чудак. — Выкурив вместе по трубочке, мы ощутим, что нас связывают некие узы. Я не могу вам рассказать всего, истина может оказаться для вас чересчур болезненной. Но вы мой друг, и я проведу вас этим путем осторожно, осторожно…

— Но раз мы повстречались в типографии моего друга Рахманинова, значит, вы имеете отношение к издательской деятельности? — спросил Маликульмульк. — Что вы издавали? Какой журнал?

— Не помню, — решительно отвечал чудак. — Это было на том свете, а мы с вами уже на этом. И наш девиз — наслаждение. Пейте кофей, он гармоничен, старая фрау Заменгоф научила меня добавлять молотый кардамон, совсем чуть-чуть, на кончике ножа.

Кофеем со сливками оба наслаждались молча.

Маликульмульк лишь со стороны казался любителем и ценителем гастрономических изысков. Он имел в кулинарном мире своих фаворитов — кушанья плотные, густые, надежно наполняющие желудок. Из десертов признавал французскую яичницу с вареньем — она сладкая и сытная, а всякие взбитые муссы ел лишь потому, что они перед ним бывали поставлены и ложка уже обреталась в руке. Но кофей был прекрасен, сухарики к нему — замечательны. Наконец, табак в кисетах тоже благоухал — чтобы сохранять нужную влажность, выходец с того света клал туда по четвертинке яблока.

Они одинаковыми согласованными движениями уложили в чашу трубки по две щепотки табака, примяли и затем раскурили свои трубки от одной и той же лучинки. Одинаковое время ушло у них на то, чтобы добиться ровного и правильного тления. Это смахивало на балет, в котором девицы одновременно поднимают ножки и ручки, приседают, подскакивают, недоставало лишь музыки. Вместо нее было лишь красноречивое молчание ценителей хорошего табака. Затем трубки разом погасли и были выбиты на особое блюдце.

— Я благодарен вам за угощение, но вы никак не хотите назвать своего имени, мое меж тем знаете, — сказал Маликульмульк.

— Всему свое время.

— Да, кстати о времени… я должен идти к «Лондону», у меня там встреча.

— Не смею задерживать. Теперь вы знаете, где я живу, и можете приходить в любой день. С наступлением темноты я обычно дома — знаете, то, что французы называют порой меж волка и собаки? Вот в эту пору буду рад вас видеть. Нам надобно встречаться почаще. Я читаю ваши мысли и знаю, что вас беспокоит. Вы попались в ловушку и сами не выберетесь, а я помогу. Знайте — я всегда вам буду рад!

Искренность была неподдельной — он смотрел Маликульмульку в глаза и улыбался совершенно неземной, прямо ангельской улыбкой. Пятидесятилетний мужчина крайне редко способен на такие улыбочки — разве что совсем блаженный. Или… или уж до того род людской дожил, что забыл, какая она такая бывает — доброта?..

Что за любопытный чудак, думал озадаченный Маликульмульк, спеша по Господской улице. Безобидный старый… ну, пусть будет — пожилой чудак. Странно лишь, что сам он — явно из образованных, а в комнате — ни единой книжки…

В дорожном сундучке Маликульмулька даже в пору самых отчаянных странствий всегда несколько книг водилось, он даже не представлял себе, что можно сутки провести без чтения, разве что это были безумные сутки за карточным столом. Но всякие чудаки попадаются — есть и такие, что, дожив до преклонных лет и считаясь людьми светскими, едва склады разбирают.

В «Лондон» он пришел, как и задумал, раньше назначенного срока. Усевшись в обеденном зале, в самом уголке, он спросил бумаги и письменных принадлежностей. Ему все принесли.

Собравшись с духом, Маликульмульк взялся сочинять новогоднее поздравление. Думал — удачная мысль потащит за собой рифмы. Видно, мысль написать древнерусский монолог в духе «Подщипы» была неудачной. Он стал вспоминать пьеску, которую помнил наизусть, стал проигрывать в памяти все сцены и невольно разулыбался: ничего более смешного в его жизни не было. Комедии — были, забавные моменты в них были, но «Подтипа» была — как эллинская Афина, что в полном обмундировании и даже с копьем родилась из Зевесовой головы. Все цельно, ни прибавить ни убавить, и речь, льющаяся ручьем — таким, каков он в летний день, сверкающий на солнце, рассыпающий брызги. Радостная речь — такой раньше у него не бывало, и лишь теперь, год спустя, он понял, что это такое…

Но чудо не повторилось — явилось лишь слово «Ода», обросло всевозможными завитками, и наконец память выкинула нечто подходящее: получай, да и отвяжись!..

Это была собственная ода — и действительно «новогодняя», с обращением «к надежде». Автор, сперва вволю осыпав надежду упреками, обращался к ней наконец с благозвучной просьбой:

«Польсти ты сердцу моему; Скажи, мой друг, скажи ему, Что с новым годом счастье ново В мои объятия идет И что несчастие сурово С протекшим годом пропадет…»

Вспомнив свои строки, Маликульмульк обрадовался: они прекрасно годились для поздравления! Он записал их посреди листа, полагая потом придумать достойное начало.

А вот дальше было про Анюту…

Не следовало ему вспоминать эту оду. Или хотя приказать памяти вынуть из нее лишь полезные строки. Но безмозглая память вывалила все подряд — цензором она оказалась никудышным. «Везет же людям, у которых в голове сидит цензор, знающий свое ремесло», — подумал Маликульмульк. Конец оды был совершенно заупокойный: вот только за накрытым столом с бокалом в руке провозглашать:

«Польсти же мне, надежда мила, — И если наступивший год С собою смерть мою несет, — Мой дух о том не воздохнет: Хочу, чтоб только наперед Ты косу смерти позлатила И мне ее бы посулила У сердца Аннушки моей…»

То-то порадуются их сиятельства!

Впрочем, мысль о «зеленой мантии», в которой порхает надежда, была вполне новогодней — ведь и в замок привезли елку, поменьше той, что на Ратушной площади, но все ж изрядную и разлапистую. В Зубриловке до такого бы не додумались, а тут — отчего бы нет? Стало быть, «в колючей мантии зеленой надежда дивный день сулит…» Тьфу… ахинея…

Полчаса усиленной умственной работы только и принесли, что шесть давних строчек. А тут и фон Димшиц пожаловал. Маликульмульк искренне обрадовался картежнику — тот избавлял его от мук принудительного творчества.

Паррот, которому Маликульмульк в тот же день рассказал о встрече с шулером, предупреждал об осторожности. Хотя октябрьская история как будто завершилась, но в любой миг могла воскреснуть. То, что фон Димшиц так ловко скрылся, оставив сообщников кого — на произвол судьбы, кого — во власти графини де Гаше, еще не означало, что он полностью порвал с графиней. Да и вообще с человеком, запутанным в дело об убийствах и отравлениях, нужно держать ухо востро. Маликульмульк пообещал.

Фон Димшиц первым делом спросил себе теплого молока — и даже объяснил, какой именно теплоты: как если бы оно, вскипев, постояло на подоконнике с четверть часа.

— Меня удивляет, до чего люди пренебрегают своим здоровьем, — уныло сказал он. — Ну, с чего начнем наш обед?

Кельнер доложил, какие блюда готовы, каких придется подождать. Тут выяснилось, что фон Димшицу нельзя кислого, острого, сладкого, жирного, соленого, маринованного, жареного, копченого, вяленого, а можно отварную рыбку под нежнейшим соусом бешамель. Маликульмульку после этого было даже неловко заказывать себе привычные двойные порции стерляди под желе, вестфальской ветчины, жирных пирожков, жареную курицу, да еще и английский портер впридачу. При этом он был уверен, что не наестся до отвала, а приберегал аппетит для праздничного стола у Голицыных. Вот там он собирался порадовать и себя, и хозяев дома, и гостей, и всю дворню.

— Я встретился с бароном фон дер Лауниц, — доложил шулер. — Старик вспомнил меня, обрадовался встрече и рассказал все, что знает про ту скрипку Гварнери. Он не сумел приобрести «Экс-Вьетан» и сильно огорчался. Для провинциального барона он очень неглуп — он сказал, что стоит вкладывать деньги в творения Гварнери дель Джезу потому, что дешевле они не станут, разве что дороже. Барон хотел, чтобы его внук, имеющий способности, играл на этой скрипке, а если музыкальная карьера внука не состоится, то скрипка останется в семье.

— Впервые слышу, чтобы немецкий барон мечтал о музыкальной карьере для своего внука…

— Так внук-то от незаконного сына. Он носит совсем другую фамилию, — фон Димшиц усмехнулся. — С сыном вообще вышла очаровательная история — барон прижил его в юности, в каком-то немецком городке, вроде бы Иене, когда учился в университете. Там случилась амурная история с какой-то барышней из небогатого семейства, потом фон дер Лауниц уехал. Он не знал о существовании мальчика, благополучно женился, произвел на свет дочерей и вдруг получил письмо. Восемнадцатилетний сын сообщил, что мать на смертном одре раскрыла тайну его рождения. Он был воспитан родственниками кое-как, хорошего образования не получил, и умолял барона позволить ему приехать в Курляндию и поступить в услужение к родному батюшке хоть лакеем. При этом он собирался дать письменное обещание, что никогда не раскроет этого секрета. Барон позволил — и парень, подписав сию диковинную бумагу, действительно стал его лакеем. После чего он верой и правдой служил господину барону двадцать лет или около того.

— Ну и занятные же нравы у здешних дворян! — воскликнул Маликульмульк. — Но как же вы об этом узнали?

— От самого барона. Бумаги, правда, не видел — а жаль, она украсила бы коллекцию недоразумений, какие часто собирают молодые нотариусы. Барон, видя усердие своего лакея, женил его на одной из горничных баронессы. Появились дети. Баронесса, ничего не подозревая, им покровительствовала. Барон с годами сделался более скуп и одновременно более сентиментален; такое случается… да отчего ж вы не едите?

Маликульмульк даже не заметил, как перед ним оказалось блюдо с нарезанной ветчиной, солониной и копчеными колбасками.

— Он все присматривался к внуку, наконец, сделал его своим любимчиком. А когда внук проявил музыкальный талант, барон совсем умилился и нанял для него учителей. Вот такая занятная история. Поэтому он и хочет, чтобы внук стал знаменитым скрипачом. Но вернемся к «Экс-Вьетан». За скрипкой охотились сам барон и два его курляндских приятеля, также бароны. Год назад переговоры о скрипке уже велись всерьез, назывались крупные суммы. Но была зима, омерзительная слякотная зима. Фон дер Лауниц по каким-то делам приехал в Ригу — и тут узнал, что покойный государь изгоняет несчастного французского короля со свитой из Митавы. Между нами скажу, не было ни в Лифляндии, ни в Курляндии человека, который одобрил бы это решение.

— Да и в столице также, я полагаю, — сказал Маликульмульк. — Это было… это было неприлично…

— Когда фон дер Лауниц наконец вернулся в Митаву, французского семейства там уже не было, и «Экс-Вьетан» также исчезла. Он стал узнавать подробности. Оба его курляндских приятеля клялись и божились, что сами оплакивают скрипку. Но правда ли это — он не знает.

— Благодарю вас. Я ваш должник. Но, раз вы так хорошо знаете барона, то скажите… — Маликульмульк замялся. — Он сам-то как к музыке относится? Играет на каких-то инструментах? Или хотя бы любит слушать?

— Музыку он полюбил в зрелые годы, следя за воспитанием внука, это я знаю точно. И не стоит меня благодарить, это я ваш должник. Я как раз искал повода прийти к барону, а вы мне этот повод дали.

— Не называл ли барон своих курляндских приятелей?

— Нет, но это дело поправимое — мы могли бы вместе навестить его. Он довольно разговорчив. Думаю, если вы заведете речь о скрипках, то имена прозвучат.

Наконец Маликульмульк стал понимать интригу фон Димшица. Паррот оказался прав — услужливость этого господина была тщательно продумана.

Шулер хотел понемногу втянуть барона в игру и нуждался в помощнике. В респектабельном помощнике. А игра могла быть очень любопытной — человек, которому по карману «Экс-Вьетан», будет ставить на кон немалые деньги. Стало быть, Большая Игра явилась, когда ее и не ждали? Вот уж воистину — дама с причудами…

— Разумеется, я охотно пойду вместе с вами к господину барону, — сказал Маликульмульк. — Жаль, что сегодня это невозможно — я должен быть в замке.

— Меня найти нетрудно, — ответил на это шулер. — Я снял комнату в крепости, вернее, мне предоставила комнату одна дама в обмен на давнюю любезность. На Большой Яковлевской, напротив Дворянского собрания, есть обувная лавка. Хозяйка ее — фрау Векслер. Она будет предупреждена о вашем приходе.

— Под каким именем изволите там проживать?

— В Риге я — Леонард Теофраст фон Дишлер, — преспокойно отвечал шулер, как если бы несколько фамилий были для всякого человека не то что дозволены, а даже обязательны.

Завершив обед и расставшись с картежником, Маликульмульк поспешил в замок. И лишь на кривом перекрестке, откуда начиналась Большая Замковая, вспомнил о Никколо Манчини. Это было скверно — предвкушение Большой Игры затмило ему все на свете. Даже обещание забежать в аптеку Слона, чтобы рассказать о встрече с шулером, — и то оказалось забыто.

Успокоив свою совесть тем, что Паррот с детьми наверняка у каких-нибудь приятелей, а Давид Иероним — скорее всего, с семьей, Маликульмульк направился к замку и скоро был у Южных ворот. Душа пела и веселилась — Большая Игра, как истинная кокетка, долго водила его за нос, и именно тогда, когда он без нее погибал, пряталась по закоулкам. Но у нее была своя логика. Она словно бы берегла Маликульмулька — если бы они встретились, когда он был в горестях и волнении, то встреча бы добром не кончилось. Теперь же он пребывал в душевном покое, а это — залог удачи.

А что касается Никколо Манчини — единственное, что может сделать человек, далекий от медицины, так это от души помолиться о мальчике. И к тому никаких препятствий нет — Варвара Васильевна затеяла в Васильев вечер отслужить молебен в домовой церкви, благо один из сыновей — Вася, и вот прекрасная возможность накануне наступающего тысяча восемьсот второго года попросить Господа обо всем сразу.

Ведь ясно — даже если скрипка найдется сию минуту и будет вручена Никколо Манчини, это не исцелит его мгновенно. Хотя… хотя бывают же чудеса, и достаточно открыть Евангелие на любой странице, как прочитаешь про исцеление…

Где бы только взять веру?

Нет, он, конечно же, верил, французское вольнодумство не совсем сбило его с толку. Он отличал литературные игрушки от истинной жизни души. Но молитва о чуде казалась ему наглостью, ведь сказано же: «Не искушай Господа твоего». В некотором смятении чувств Маликульмульк пошел вместе с семейством Голицыных в домовую церковь, встал позади всех и вместо того, чтобы следовать хотя бы мыслью за богослужением, принялся… философствовать.

— Вот ты видишь меня, Господи, — примерно так, потому что почти бессловесно обращался он ко Всевышнему. — Грешник, да… много натворил, каяться все никак не научусь… И наказан молчанием — за год ни строчки. Точно ли этим наказан? Господи, ведь только одно и было — какой я музыкант, какой рисовальщик, это — таланты светские и незначительные… Только это — и вот не могу собрать слов даже для новогоднего мадригала. Мог же, умел — и лишился способности… Иду таким путем, что объяснить невозможно… Однако ж и мне хочется остановиться… И что для того потребно? Кто скажет мне: «Остановись, успокойся»? Есть ли такой человек? Вот я прошу исцеления для болящего раба твоего Николая, хотя и нехорошо в православном храме просить за католика, а где ж еще?.. А за меня кто попросит ли? Может, в том и беда, что помолиться за меня некому? Как так вышло, что за почти двадцать лет суеты никто меня не полюбил? И единственное, что вспомнить могу из вещей, кое-как сходных с любовью, так это милую мою Анюту, которую по непонятной глупости потерял, да еще утехи чистосердечной горячности некой театральной девицы, прости, Господи, ее и меня… Как так вышло?..

Просить о том, чтобы ему была послана любовь, философ то ли застыдился, то ли побоялся. Но, ставя свечку Богородице, смотрел ей в глаза с надеждой. Ведь поймет, ведь пришлет кого-то на помощь… не может быть, чтобы и этот год оказался пустым, не должно так быть, иначе — опять душа будет гнаться за вещами сомнительными, за фантазиями и иллюзиями, и счастлива крохами, упавшими с чужого стола… А он… А он, если будет послано спасение, примет этот дар Божий, примет без рассуждений!..

Господи, неужели не прозвучит больше краткое и всеобъемлющее «люблю»?..