Голицыны устроили замечательный праздничный ужин — как полагается, с жареными поросятами и преогромной запеченной свиной башкой посреди стола. На сей раз обошлось без рижан — позвали старших офицеров из Цитадели с женами и дочками (сыновья уже разлетелись по разным полкам). Был и Брискорн, общий любимец, именно он развеял хандру княгини, когда после двух первых перемен кушанья затеял подблюдные песни с фантами. Он сам встал посреди комнаты с большим серебряным подносом. Дети были в восторге, особенно когда Маликульмульк вынул из-под платка бумажную трубочку, развернул и прочитал:

— «Лежать на теплой печи, жевать с маком калачи».

Почерк был женский, но вроде незнакомый. Потом Екатерина Николаевна, блиставшая в красном бархатном спенсере, вынула свое предсказание: «Чашечка-поплавушечка сколько ни поплавает, все к бережку пристанет». Она смутилась, зарумянилась и бросила бумажку обратно на блюдо.

— Давно бы пора, — довольно громко сказала Аграфена Петровна, самозванная блюстительница хороших нравов в свите княгини. А Тараторка, ассистировавшая Брискорну, услышала и фыркнула. Это Маликульмульку не понравилось — ученица отчего-то была недовольна Екатериной Николаевной, и дело было вовсе не в безвкусице ее нарядов.

Горничные, одетые на русский лад, опять затянули: «кому вынется, тому сбудется, тому сбудется — не минуется», — и фанты были поднесены княгине. Ей досталось «Жить припеваючи, горя не знать», князю — «Порхала курочка у царя под окном, выпорхала курочка злат перстенек». Маликульмульк забеспокоился — по правилам гадания с подблюдными песнями кому-то выпадала и смерть. Если до сих пор плохие фанты не вытащили, значит, вот-вот кому-то будет весьма неприятно. Хорошо, что первыми к подносу выскочили дети…

Но обошлось, скверные пожелания «Идет мужик из кузницы, обтыкался насеками да просеками» да «Черный платок, горемычный годок» не достались никому. Потом девицы устроили суету, затеяли какие-то другие гадания, и он вернулся к столу, к тому углу, где вспоминали молодость Голицын, кирасирские полковники Ган и фон Дистерло, кирасирский генерал-майор Говен, драгунский полковник фон Дершау, инженерный полковник фон Миллер, командир Рижского гарнизонного полка, бывшего Булгаковского, Христофор Иванович Фирстенбург. Все они, кроме Федора Федоровича фон Дершау, и полковником-то ставшего три месяца назад, были люди пожилые, в службе — с шестидесятых годов, а генерал-майор Шиллинг, комендант Дюнамюндской крепости, — и вовсе с пятьдесят шестого, еще немного — полвека стукнет. Артиллерийский полковник Павел Карпович Шулиниус — ему ровесник…

Вся эта компания говорила на смешанном языке — в основном по-немецки, но отдельные афоризмы произносились и по-французски, а к князю старались обращаться по-русски. Маликульмульк посидел рядом, наслушался всяких военных слов и фамилий, понял, что тут он никому не нужен. Он стал озираться, чтобы найти себе хоть собеседника, хоть собеседницу, и обнаружил, что дамы сидят двумя кружками, а девицы пропали — и Тараторка в том числе. А дети, маленькие Голицыны и еще несколько мальчиков их возраста, ушли в малую гостиную, и оттуда доносятся то крики, то смех.

Вскоре все опять собрались у стола, но Тараторки не было. Она явилась минут двадцать спустя, села на свое место и уставилась в тарелку. Вид у нее был недовольный, но это бы еще полбеды. Маликульмульк, сидевший напротив, разглядел, что глазки у его ученицы заплаканные. Выходит, не ему одному праздник был не в радость.

Потом были тосты, подарки, восторги, объятия, поцелуи. Княгиня припасла для Маликульмулька письменный прибор с малахитом, Тараторка вышила ему кисет для табака, придворные дамы преподнесли переписанные ими ноты — «Аллегретто» Боккерини для скрипки и пианофорте, другие его творения. Сам он раздал им сладости и чудесные рижские марципаны в виде фигурок, главным образом барашков. И чувствовал себя неловко — поздравления-то он так и не сочинил, но никто и не удивился этому. Похоже, не то что комедии «Пирог», а даже банальных виршей от господина Крылова в этом обществе уже не ждали — и это было обидней всякого упрека.

И в тысячный раз он задал себе вопрос: почему? Искать оправдания несложно: в годы странствий чересчур был увлечен картами; потом, в Зубриловке и Казацком, отдыхал и даже настолько отдохнул, что родилась крамольная «Подщипа», вещь, словно бы не его пером написанная; в Риге, надо полагать, канцелярские дела мешают?

И вдруг Маликульмульк вспомнил, как Давид Иероним возмущенно рассказывал о покупательнице со славной фамилией Гердер. Явилась дама, на вид — из хорошей семьи, сопровождаемая другой дамой, часто делавшей покупки в аптеке Слона. Состоялось знакомство. Гриндель, обрадовавшись, спросил: не родственница ли, часом, Иоганну Готфриду Гердеру, прославленному философу и писателю, любимцу самого Канта, другу Гете? По возрасту дама могла бы и помнить его — он, живя в Риге, преподавал в Домской школе, потом стал помощником библиотекаря в городской библиотеке, даже читал проповеди в Домском соборе. Но она сильно удивилась: помилуйте, какой писатель, какой философ?!. Писатели — в Веймаре, в Страсбурге, в Риге писателя быть не может…

Может, судьба нарочно затащила Маликульмулька в город, где писателя быть не может? Тоже ведь достойное оправдание…

Ночевать он уехал к себе — убрался из замка довольно рано, чтобы утром прибыть, как велела княгиня, к завтраку. И, разумеется, опоздал. Он долго не мог заснуть — пытался понять, было ли равнодушие княгини и дам ответом на его молитву. Означало ли оно, что в жизни осталась одна писанина — канцелярская? Еще совсем недавно подшучивали, вызывали на словесные состязания, вместе с ним радовались смешным строчкам «Подщипы». И вот он в одночасье стал всего лишь начальником генерал-губернаторской канцелярии, приглашенным за стол потому, что князю угодно видеть своих подчиненных. А стихи и пьесы уже ни при чем…

Маликульмульк заглянул в комнату к Христиану Антоновичу. Доктору полегчало, и он уже сам смог выписать рецепт. С этим рецептом Маликульмульк собрался в аптеку Слона, но подумал, что надо бы взять с собой гостинцев. Давид Иероним всегда выставлял скромное угощение — ну, Маликульмульк и отправился на поварню, где должно было найтись немало лакомств с барского стола. Повар Трофим изготовил и бисквиты, сладкие пироги, и расстегаи, и всевозможное печенье — это все было «сухое пирожное», а вкуснейшее «мокрое пирожное» — желе, бланманже, взбитые сливки, картофельный, клюквенный кисель, который Трофим научился готовить в Риге, — подавалось порциями на особых тарелочках, и взять его с собой было, увы, невозможно.

Собирая гостинец, Маликульмульк невольно вспомнил выходца с того света. Тот проявил удивительное для бедняка гостеприимство — хотя можно ли считать бедняком человека в хорошей шубе и шапке? Неплохо бы ответить тем же, решил Маликульмульк и завернул в бумагу хороший кусок макового рулета. Этот рулет Трофим научился готовить уже в Риге.

Он вышел через Южные ворота, поздравил с новым годом часовых. Город был почти пуст, светел, даже чист — ночью падал снег. Маликульмульк пошел к аптеке Слона чуть медленнее, чем ходил обычно — он боялся при падении смять гостинцы в свертке, что держал под мышкой.

Ходить по крепости пешком было куда разумнее, чем ездить на извозчике. Извозчик годится, если нужно от замка ехать в Петербуржское предместье — сперва по относительно прямой Замковой улице, переходящей в Сарайную, потом — по прямой Известковой. А вот чтобы доехать до аптеки Слона, нужно так ловко сделать на крошечном пятачке два поворота, что лишь опытный орман не обдерет об углы свои дрожки или сани. Вот ее сиятельство прибыла как-то в карете с четвероконной запряжкой — так ехать пришлось вензелями, разворачиваться на Ратушной площади.

В аптеке обязательно должен был дежурить кто-то из учеников. Маликульмульк полагал оставить там большую часть гостинцев, а с меньшей, выйдя через Ратушную площадь на Господскую, быстро дойти до Конюшенной. Он загадал даже, что должно получиться ровно полтысячи шагов, и ежели такая круглая цифра получится, то, то… «Не искушай Господа своего», — сказал он себе строго. Гадания хороши для девиц на выданье, да и тех батюшка на исповеди за эти глупости ругает.

Почему-то мысль о Тараторке на исповеди вызвала в памяти лицо Анны Дивовой. Где она, что с ней? Маликульмульк не очень любил вспоминать свои ошибки — та часть его натуры, которая отвечала за былые грехи, была отдана в ведение Косолапому Жанно, для которого прошлое представлялось предлинным столом, уставленным тарелками и мисками, не более. Анна Дивова была ошибкой неприятной — он мог удержать эту женщину от опасной глупости, но сам повел себя по-дурацки, и счастье еще, что отделался купанием в холодном пруду.

В каждом человеке сидит некий бес-хранитель. Ангел-хранитель — он снаружи, он может выручить в беде. А бес-хранитель внимательно следит, как бы какое воспоминание не разбередило душу. И, словно солдат при шлагбауме, загораживает путь мысли и направляет ее по другой дорожке. Вот и сейчас он встрепенулся, вместо Анны подсунул лица ее маленьких племянников. И даже подсказал: надо бы им также снести новогодних гостинцев, тогда совесть будет совершенно чиста! Старому Дивову — фунтик табака, детям — лакомства. Вроде они на зиму одеты-обуты, этим сама княгиня как-то раз озаботилась. Вроде старик Дивов в надзирательской должности получает достаточно, чтобы прокормить внуков…

Прикидывая свой дальнейший маршрут с учетом похода в Цитадель, Маликульмульк обогнул Домский собор, вышел на Большую Новую улицу и уже видел окна аптеки и каменный барельеф со слоном над дверью, когда извозчичьи санки, катившие со стороны реки, подлетели так стремительно, что пришлось отскочить в сторону, и если бы не трость — возможно, шлепнуться в снег.

В санках сидели две женщины, закутанные так, словно собрались в Сибирь. Они выбрались, причем из-под длинных шуб показались валенки. Эти женщины, не обращая внимания на увесистого господина со свертком под мышкой и прочих прохожих, бурно ссорились по-итальянски.

— Мы сегодня же должны уехать отсюда! — требовала высокая дама. — Я не понимаю — ты на что-то рассчитываешь, крошка? Ты зря тратишь время!

— Я не могу оставить бедного Никколо!..

— Это я уже слышала! Пусть о нем заботится старый бес! Никколо столько денег для него может заработать, что он должен день и ночь сидеть у постели. А здесь мы очень быстро купим лекарства и сразу вернемся в гостиницу…

Возле дверей они оказались одновременно. Маликульмульк попытался блеснуть галантностью — дверь-то он дамам отворил, но сам же ее и загородил.

— Это вы? — спросила по-немецки Дораличе Бенцони. — Мы сидим в проклятой гостинице, ничего не знаем! Была ли в замке полиция? Что говорят эти дармоеды?

— Доброе утро, синьора, счастливого нового года, — отвечал Маликульмульк, также по-немецки, с единственным итальянским словом. — Новостей нет, полицейские сыщики ничего не могут понять.

— Скажите им, что маркиз ди Негри вернул себе скрипку. Вы единственный, кто в состоянии это понять!

Пока Маликульмульк обдумывал сей странный и сомнительный комплимент, Дораличе опять перешла на итальянский. И обе певицы, споря, вошли в аптеку Слона, а Маликульмульк — следом за ними.

— Счастливого нового года, сударыни, — бодро пожелал старший ученик, Теодор Пауль, которому заранее поручили торговать с утра, пока не придет герр Струве или Гриндель. — Что угодно?

— Вот это, — Аннунциата Пинелли протянула две бумажки и сразу ответила по-итальянски своей сердитой подруге: — Ты слишком хорошего мнения о синьоре Манчини! Ты не знаешь о нем того, что знаю я!

Маликульмульк насторожился.

— И чего же я о нем не знаю?

— Того, что он не родной отец маленькому Никколо, а всего лишь кузен его покойного отца! Только отец мог бы день и ночь выхаживать ребенка, а старик уже смирился с тем, что потерял своего кормильца. Он не станет спасать Никколо, нет, не станет! И родной отец не согласился бы принять скрипку от колдуна!

— Но если Никколо умрет — что он скажет маркизу ди Негри? — тут итальянка составила пальцы в кукиш и несколько раз ткнула этим кукишем перед собой.

— Ты думаешь, маркиз ди Негри его о чем-то спросит? — Аннунциата повторила этот странный жест.

— Спросит, конечно, не сомневайся! Он должен будет спросить! Не может же он открыто признать, что скрипки, которые он дает талантливым детям, выпивают из них жизнь.

— Хотела бы я знать, есть ли у старика бумага о том, что маркиз подарил Никколо скрипку. Мне кажется, когда речь идет о таких дорогих вещах, должны быть какие-то документы… — задумчиво сказала Аннунциата. — Если скрипка — собственность Никколо, то какое право имеет этот зловредный колдун задавать всякие вопросы?

— Такой бумаги у старого мошенника нет! И знаешь ли, почему?..

Тут Теодор Пауль, снявший с полки бутылочку с готовой микстурой, выставил ее перед дамами.

— Если угодно, я предложу дамам горячий кофей, — сказал он. — Сегодня прохладное утро, вам будет полезно согреться. А пока вы изволите пить кофей, я приготовлю другое средство.

— Да, конечно! — воскликнула Аннунциата.

— Постой, Теодор Пауль! — окликнул Маликульмульк ученика, собравшегося идти в задние помещения аптеки. — Скоро ли будут герр Гриндель и герр Паррот?

— Да они уже в лаборатории. На сей раз исследуют соленую морковку! — весело ответил Теодор Пауль. — Ступайте поглядите. Я впервые видел, как морковке ставят клистир! Ох…

Покраснев, он выскочил из помещения. Но итальянки не прислушивались. Они вернулись к спору о времени отъезда. Маликульмульк, делая вид, будто не слышит и не понимает, разворачивал гостинцы.

— Если мы немедленно отсюда не уберемся, старый дурак Баретти совсем сопьется. Я не думала, что от здешнего пива можно дойти до свинского состояния! — восклицала Дораличе. — Он пропьет все, что заработал, и опять по меньшей мере две недели будет ни на что не годен. И где прикажешь искать другого скрипача в этой Лапландии?

— Я не подозревала, что он такой отчаянный пьянчуга, — сказала Аннунциата. — Этот город плохо на него действует.

— Нет, не только город, хотя от здешнего холода я сама скоро буду лечиться крепкими ликерами. Его снабжает бутылками старый черт Манчини — у них, видите ли, вдруг зародилась дружба до гроба! Не удивлюсь, если тогда, в замке, этот шлюхин сын передал ему флягу тайком от нас; он знал, что за такие фокусы я надаю ему оплеух, и плевать мне на его возраст!

— Но они все четверо как-то умудрились напиться.

— Помяни мое слово, там не обошлось без Манчини. Это не маркиз ди Негри, это он сам — какой-то злой дух и высасывает жизнь из мальчика, а из наших музыкантов — последние остатки их вшивого разума!

Дверь, ведущая в задние комнаты, отворилась, на пороге явился Давид Иероним с самой счастливой физиономией.

— Добро пожаловать, любезный друг! Счастливого нового года! — обратился он к Маликульмульку. — И вам также, почтенные дамы. Сейчас Карл Готлиб принесет кофей, а Теодор Пауль составит лекарство.

— Благодарю, — ответила по-немецки Аннунциата и скинула с головы шаль. — Скажите, часто ли здесь бывает, что человек пьет пиво… от пива приходит в свинское состояние, и надолго?..

Гриндель сообразил, о чем речь.

— Мне известен только один случай, когда рижское пиво стало причиной большой беды, — сказал он. — Обычно оно способствует здоровью — посмотрите на наших дам, какие они пышные и румяные. Да, только один, и тот — совершенно мистический.

— Наконец-то вы заговорили про мистику, — заметил Маликульмульк. — А я думал, вам, как химику, даже и думать о ней грешно.

— Это особая мистика, очень полезная всякому, кто хочет развлечь дам. Я не слишком быстро говорю по-немецки? — спросил Давид Иероним. — Тогда извольте слушать. Если вы с Ратушной площади пройдете мимо Петровской церкви, то выйдете к Иоанновской церкви, они стоят напротив друг друга, и их разделяет лишь узкий ряд домов. Вы представили себе, где это?

— Да, — ответила за двоих Дораличе, еще сильно недовольная.

— Сказывают, шесть сотен лет назад завелась такая мода — людей в церковные и монастырские стены замуровывать. Причем находились волонтеры — сами желали себе такой смерти…

Итальянки, содрогнувшись, перекрестились.

— Раньше на месте Иоанновской церкви или чуть в сторонке был монастырь, который несколько раз пострадал от пожаров. И вот один монах вызвался быть замурованным, чтобы в посмертном своем бытии отгонять от монастыря огонь. Как не уважить столь полезной для всех просьбы! Несколько столетий монах исправно выбирался из стены и каждую ночь совершал обход храма. Те, кто видел его, доносили, что нравом он тих, спокоен и безмолвен. Но, видать, однажды он повстречался с привидением-новобранцем, которое сохранило от своей земной жизни бочонок пива. Пиво, надо полагать, тоже сделалось призрачным. И наш монах впервые после долгого воздержания его попробовал.

— Воображаю! — воскликнул Маликульмульк.

— Вот именно! Наш монашек очень скоро превратился в пьянчужку. Бочонок, наверно, был неиссякаемый. Кстати, куда девалось второе привидение, никто не знает. Видимо, страж монастыря бочонок у него отнял, а самого изгнал. И вот однажды в Рождественскую ночь монах напился до того состояния, когда сам черт не брат. Он спутал стены и стал слоняться у Петровской церкви, приставая к подгулявшей публике и рассказывая ей всякие непристойности. Наутро он осознал, что натворил, и, сгорая от стыда, исчез. И далее есть две равно занятные версии. Первая — он сидит где-то в подвалах, в обнимку со своим бочонком, и с горя пьет без просыпу, потому и не является более людям. Вторая — он отрекся от спиртного и сам на себя наложил кару — заключение с правом покидать темницу лишь раз в год, в Рождественскую ночь. Тогда он вылетает, бродит у Петровской церкви, где согрешил, и просит у людей прощения за свои непристойности. Но поскольку не все понимают, о чем речь, он, каясь в грехах, эти непристойности заново повторяет… Чем не идея для зингшпиля?

Маликульмульк рассмеялся, а певицы медлили — похоже, Давид Иероним употребил какие-то неизвестные им слова. Тогда Маликульмульк повторил последнюю часть истории и помедленнее, и попроще. Засмеялась Дораличе, слушавшая с большим вниманием. Аннунциата молчала и глядела в сторону. Маликульмульк повернул голову и увидел, что дверь, ведущая в задние комнаты, открыта, а на пороге стоит Паррот и тоже молчит.

— Счастливого нового года, любезный друг! — громко сказал ему Маликульмульк, чтобы покончить с тяжелой и какой-то двусмысленной тишиной. — Я принес гостинцы для ваших мальчиков. Княгинин повар прекрасно печет сладкие пирожки. Жаль, что наутро уже не осталось больших воздушных пирогов.

— Благодарю, — сказал Паррот. — Мальчики сейчас у родственников; когда я уходил, они еще спали. Праздники окончены, завтра мы возвращаемся в Дерпт. Простите, я должен следить за ходом опыта. Мое почтение, сударыни.

Дверь захлопнулась.

Маликульмульк посмотрел на Давида Иеронима, словно спрашивая: какая муха укусила Паррота? Но химик и сам был ошарашен.

— Что за опыт? — тихо спросил он и устремился вслед за другом. Маликульмульк остался с итальянками.

Аннунциата повесила голову. Дораличе помянула итальянских чертей, непотребные части тела и завершила тем, что, глядя на дверь, проворчала:

— Сукин сын, проклятый рогоносец…

В том, что театральные девки умеют знатно ругаться, Маликульмульк и не сомневался. Его только немного удивило, что Дораличе обозлилась на Паррота, который ей дурного слова не сказал.

Дверь отворилась, Аннунциата вскинула кудрявую голову, грудью подалась вперед. Но это Карл Готлиб принес поднос с кофеем и печеньем.

— Еще немного, и лекарство будет готово… О мой Бог, это откуда?..

— Бери, ешь, — сказал Маликульмульк. — Русские лакомства не хуже немецких. Угощайтесь, сударыни.

— Благодарю, — хмуро сказала Дораличе и взяла пирожок. — Скоро ли приготовят эту проклятую микстуру?

— Как ты можешь проклинать лекарство для Никколо? — напустилась на нее Аннунциата по-итальянски. — Твой злой язык уже наделал бед! Если ты в какой-нибудь день не назовешь кого-нибудь грязной шлюхой или засранцем, то просто страдаешь, как от запора!

— Это твой язык наделал бед! — отвечала подруге Дораличе. — Что ты наговорила бедному Баретти? И глаз у тебя дурной!

— Это у тебя дурной глаз!

Обе итальянки разом сложили кукиши и повторили уже знакомое Маликульмульку движение — словно отталкивали кукишем друг дружку.

— Если бы Баретти не напился как свинья, я бы не сбилась в дуэте! Что еще я могла сказать ему?

— При знатных господах! Слышал бы тебя этот красавчик! — Дораличе показала пальцем на закрытую дверь. — Дурой ты была, дурой осталась! Сколько я знаю Баретти, впервые он выпивает во время выступления. Обычно он ждет не дождется, пока уберется со сцены. Это Рига его испортила!

Тут только Маликульмульку почудилось, что фамилия «Баретти» недавно прозвучала, но — произнесенная мужским голосом. Это могло быть в Доме Черноголовых, когда он сговаривался с артистами? Могло, разумеется… но нет, было что-то иное…

Итальянки, как артиллеристы на поле боя, обменялись еще полудюжиной ругательных залпов, в которых Маликульмульк многих слов не разобрал — в творениях Гоцци и Гольдони он их не встречал.

— И пусть я верзила с мужскими ногами! — выпалила Дораличе. — Зато я не бегаю за рижскими красавчиками, как помешанная!

Ничего себе новогодний подарочек, подумал Маликульмульк, кажется, эта Аннунциата Пинелли влюбилась в Паррота. Она, конечно, хороша собой, но жениться на этаком сокровище — все равно что повенчаться с вулканом Везувием или Этной. С Этной, впрочем, повенчался Эмпедокл — взял да и прыгнул в жерло вулкана, оставив потомкам лишь свои сандалии. Странный этот поступок в свое время и удивил, и насмешил Маликульмулька — погибать так страшно лишь ради того, чтобы тебя после смерти почитали богом и приносили тебе жертвы; вообще философы Эллады были большими чудаками… Эмпедоклу Маликульмульк, впрочем, по-приятельски предоставил бессмертие — поселил его в своей «Почте духов».

— Пусть я помешанная — но давай останемся еще на день, розочка моя, голубка моя! Всего лишь день! Это очень важно, душенька моя! — заворковала вдруг Аннунциата. — Я должна увидеть его еще хотя бы раз!

— Красоточка моя, прекраснейшая в мире, Аннунциата-красавица, — запричитала Дораличе, схватив подругу за руки, — давай уедем завтра! Девочка моя драгоценная, мы поедем во Францию, там такие красавчики ходят по улицам сотнями! Ты найдешь себе самого лучшего молодчика, зачем тебе этот старый филин? Он только глядит, и как глядит — даже мне становится страшно, душенька моя!

— Нет, мы уедем только вместе с Никколо. Я боюсь за него, Дораличе! Если человек соглашается взять скрипку у колдуна — это неспроста. Говорят, у него целая комната, где лежат тридцать скрипок, и каждая загубила несколько человек. Днем маркиз спит в этой комнате, чтобы скрипки вдохнули в него новую силу. А ночью он собирает гостей. Я знаю одну женщину из Болоньи — она рассказывает, что дочь ее соседки умерла в восемнадцать лет, ее похоронили, а потом их родственник ездил в Геную и ночью видел девушку на улице, богато одетую. Ее звали Клариче Строцци, а родственника — Джулио Монтески! Это сотворил маркиз, накажи его Бог!

— Пресвятая Мадонна! — воскликнула Дораличе, крестясь.

— Нам нельзя уезжать. Пусть Карло и Джакомо едут, они безбожники, нам нельзя. Если оставить их тут вдвоем, старика и Никколо, — Никколо погибнет! Старый бес просто не захочет его лечить! Ведь пользы от него теперь никакой — не явится второй маркиз ди Негри, чтобы дать вторую скрипку Гварнери дель Джезу.

И опять были сложены кукиши — для обороны от аристократического имени ди Негри.

Вышел Карл Готлиб с большим флаконом темного стекла.

— Вот лекарство, сударыни…

Дораличе сразу схватила флакон, а Аннунциата достала из-под шубы кошелек и стала отсчитывать монетку за монеткой, поглядывая на приоткрытую дверь. Но Паррот не вышел, и итальянки покинули аптеку — Аннунциата неохотно, а Дораличе с большим облегчением.

Облегчение испытал и Маликульмульк — все это время он делал вид, будто изучает надписи на банках.

Минуты две спустя в дверь выглянул Давид Иероним.

— Они ушли?

— Ушли.

Маликульмульк сам удивился, как горестно произнес это. Гриндель вышел, притворил дверь и уселся на стул.

— Нет, конечно, Георг Фридрих прав, они не пара, — задумчиво сказал химик. — Совсем не пара. Вы можете вообразить их семейную жизнь? Он пишет диссертацию о взаимодействии физики и химии в фармакологии, а она распевает арии! А дети? Детям нужна женщина, которая заменит мать, а эта госпожа Пинелли — неизвестно даже, умеет ли она сварить хоть пшенную кашу!

Он запустил руки в шевелюру, взъерошил ее отчаянно и вдруг закричал:

— Ну, допустим, она красавица! И что же? И что же?!

Маликульмульк сперва удивился было — Аннунциата могла почесться привлекательной, но уж никак не красавицей. Она была пухленькой, белокожей — но, коль на то пошло, черты лица Дораличе были правильнее, хотя она скорее напоминала древнегреческого атлета и профилем, и кудрями, и взглядом. Он чуть было не спросил: «Отчего ж красавица?» — и вдруг все понял.

Аннунциата была права — ей требовался еще один день. По одному тому, как Паррот чересчур решительно избегал ее, певица поняла — он недолго будет сопротивляться, нужна лишь настоящая встреча, без посторонних.

Еще один новогодний подарочек, подумал Маликульмульк, — влюбленный Паррот. Да что за время такое — все с ума посходили, Тараторка совсем заневестилась, будет теперь с ней хлопот, а кто-то даже предавался страсти в башне Святого духа! Бежать, бежать прочь от безумцев!

Он сказал Гринделю, что опаздывает на встречу, схватил маковый рулет и фунтик печенья, выскочил на улицу и довольно быстро, почти бегом, добрался до ратуши. Там он перевел дух.

Праздник для горожан почти завершился. Еще продавали в нарядных киосках сладости детям — да только детей было на площади немного. И маленький оркестр не играл на помосте. И свечи на елке не горели. Маликульмульк вспомнил: главный праздник рижан не Рождество, а Масленица, вот когда они гуляют две недели с шумом и гамом. Недолго ждать осталось, время бежит быстрее, чем хочется и философу, и начальнику генерал-губернаторской канцелярии.

Он шагал, считая по привычке шаги, и сперва усмехался — вспоминал свой побег из аптеки, а потом задумался. По случаю праздника у полиции довольно хлопот и без знаменитой скрипки. Она не найдется еще день, еще два — и сколько же итальянцы будут сидеть в Риге? До морковкина заговенья? Тот, кто утащил скрипку, очень хорошо рассчитал — во-первых, не будет больше концертов в Доме Черноголовых, так что магистрату на судьбу скрипки начхать, во-вторых, артисты спешат, у них другие контракты. А когда уедут Риенци и Сильвани, Пинелли и Бенцони с квартетом, никто и не подумает беспокоиться о Никколо Манчини и его батюшке; пусть живут в «Лондоне», коли им больше некуда деваться, пусть ждут, что рижская полиция совершит чудо…

Но как же скрипку вынесли из замка?

Позвольте!.. А что, коли она до сих пор обретается в замке? Когда кончится суета и уедут итальянцы — тогда ее и вынесут. А где именно? А нетрудно догадаться! Там, куда никто по доброй воле не полезет, кроме взбесившегося философа.

Так кто же прокрался в башню Святого духа? Какая отчаянная дама исхитрилась незаметно вынести скрипку из комнаты музыкантов, добежать до башни, вспорхнуть по лестнице… Нет, вопрос нужно поставить иначе: какая дама настолько хорошо знает план замка, чтобы отважиться на такое опасное предприятие?

Если скрипка спрятана в башне, то, значит, не влюбленная парочка забралась в разоренное жилище философа, а просто дама, засовывая скрипку в потайное место, обронила свою шелковую розочку.

Ломая голову над загадкой, Маликульмульк дошел до Конюшенной. Много лет назад и тут богачи селились — там, подальше, стоит дом Рейтерна, известного тем, что давал деньги в долг самому шведскому королю; а ближе к реке — презабавный дворец Данненштерна: купец решился одним выстрелом убить двух зайцев, и если смотреть со стороны улицы, то дом его — воистину двухэтажный дворец с парадным входом, большими окнами, разнообразной лепниной, а если зайти сбоку, то видно, что под высоченной крышей над роскошными апартаментами разместился настоящий пятиярусный купеческий амбар с неизменной лебедкой.

Перейдя Конюшенную наискосок, Маликульмульк вошел в знакомую калитку, протиснулся меж сугробов, отворил дверь, впустив заодно в дом кошку, и вслед за ней поднялся по лестнице.

Пока Маликульмульк стучал в запертую дверь выходца с того света, кошка преспокойно наблюдала за ним, а вот когда он понял, что хозяин не спит, а где-то бродит, кошка и подала голос. Она поскребла когтистой лапой по стене, Маликульмульк пригляделся и понял, что это не стена, а оклеенная одинаковыми с ней обоями дверца, судя по величине — от кладовой. Он, усмехнувшись, толкнул дверцу и увидел довольно светлое и даже не очень заставленное рухлядью помещение. Прямо перед ним было застекленное окошко порядочной величины — в аршин высотой, в три четверти аршина шириной. И оно куда-то выходило…

Согнувшись на всякий случай чуть не вдвое, Маликульмульк протиснулся в кладовую и выглянул в окошко. Оно выходило во двор — но не тот, через который он шел меж сугробов, а какой-то иной. Разобрать подробности было трудно — окно снизу замерзло, да и сверху было исчеркано ледяными штрихами. Пришлось открыть — но пейзаж двора ничего не сказал Маликульмульку. За невысоким забором, почти загороженное стеной соседнего дома, виднелось какое-то строение, вроде бы зеленоватое.

— Уголь… — произнес Маликульмульк. Ему нужен был хороший кусок угля, чтобы пометить это окошко и потом, подойдя к дому докторовой кузины, установить — видно оттуда крыльцо или же не видно. Выходец с того света вел себя достаточно подозрительно, чтобы проверить его причастность к покраже скрипки.

Тут внизу хлопнула дверь. Маликульмульк, едва не снеся своей мощной фигурой полки со старыми горшками, быстро развернулся и выбрался из кладовой. Он чудом вспомнил о свертке с гостинцами и не оставил его на подоконнике.

— Любезный друг! — сказал выходец с того света. — Ежели б я знал! Я ходил на почтамт. Разумеется, он закрыт — кто в такой день с утра потащится за письмами? Но это одна из моих маленьких радостей — к тому же я жду важных сообщений.

— Я хотел поздравить вас с наступившим новым годом, — отвечал Маликульмульк. — И пожелать вам счастья.

— Я вижу особый смысл в том, что счастья желаете мне вы, господин Крылов. Нам предстоит нелегкий совместный труд. Судьбы наши сходны, но мне пришлось труднее, чем вам, зато я проложил для вас дорогу. Сейчас сварю кофей с кардамоном…

Тут солнце заглянуло наконец в комнатку и осветило стол со всем хозяйством чудака: сухарницей, спиртовкой, штативом для трубок, явно самодельным, прочим имуществом.

— Это знак, — объяснил хозяин. — Солнце всегда подает верные знаки. Мы с вами жили в мрачном подземелье, где по закоулкам слоняются бесы. Я выбрался первым и поставил задачей своей истребление бесов. Теперь и вы покинули тот свет, умерли в нем и для него, чтобы воскреснуть на этом свете. Вы все еще никак не поймете, о чем я толкую?

Маликульмульк задумался. Невозможно было представить, что этот чудак говорит о том же самом, что изобрел для себя философ: о «прошлой жизни», где Маликульмульк обретался на страницах журнала, зато жил и действовал Иван Андреевич Крылов. Прошлая жизнь — полет кувырком меж театральной дирекцией, типографиями, сценами для трагедий и комедий, гостиными знатных особ (и Княжнина, который в литературном мире — весьма знатная особа!), Санкт-Петербургом и Гатчиной, репетиционными комнатами, где нужно было сидеть, пока выпевали арии и дуэты оперы «Инфанта Заморы» в его переводе — на случай, если выявится сочетание звуков, которое пропеть невозможно и нужно переделать слова. И он сидел, пребывая в самом восторженном состоянии духа, как оно и полагается в восемнадцать лет…

— Возможно, я уже понял вас, — сказал Маликульмульк. — У меня точно была прежняя жизнь, которую я покинул… проще сказать — сбежал… Но я не хотел бы говорить об этом.

— Да, я это имел в виду, — сказал выходец с того света спокойно и серьезно. — И я сбежал, и я поставил крест на былых проказах. И для меня эти столичные затеи, отнявшие столько времени и сил, ныне — тот свет с чертями, разве что без сковородок. Я родился для новой жизни и новых дел, вы также сейчас в состоянии младенца, покидающего темноту и тесноту материнского чрева. Мы станем друзьями, это решено. Мы рука об руку станем выполнять наши новые задачи — вы не бойтесь, драгоценный мой Иван Андреевич, уж позвольте так себя именовать! Не бойтесь! Главная-то задача у нас прежняя — утверждение добродетели и гибель пороков. Только мы наконец точно знаем имя главного своего врага. Я здесь оказался неспроста. Я ждал вас…

— Я не совсем понял, что за войну вы затеваете, сударь. Кофей!.. — воскликнул Маликульмульк, и выходец с того света стремительно снял кофейник со спиртовки, не позволив выплеснуться ароматной гуще.

— По трубочке? — спросил он.

— По трубочке, — согласился Маликульмульк. — Вы режьте маковый рулет, а я добуду в печи огонек.

Печка с утра была протоплена, и тлеющие крупные угли, по которым бродили алые сполохи и серые тени, могли еще дать пламя. Маликульмульк, сняв шубу, опустился на корточки и стал шевелить их лучинкой. Убедившись, что чудак занят рулетом, он выкатил на пол подходящий уголек. Спрятать было вроде некуда… а в рукав? Если в рукаве может поместиться чуть ли не целая колода, то уголек с грецкий орех — видимо, тоже.

Маликульмульк знал многие приемы шулеров, иные сам учился исполнять, вот только у него не было в рукаве тесемки и прочих приспособлений, да и уголь был еще горяч. Он откатил свою добычу к стене, где она была бы незаметна.

— Итак, о войне, — сказал выходец с того света. — Это все та же война, которую все мы ведем смолоду, и вы в ней были одним из лучших полководцев. Тогда она звалась войной просвещения с пороками. Разделим эту формулу на две части. Насчет пороков ни у вас, ни у меня сомнения нет. Они губят человечество, их необходимо уничтожать. Я читал ваши «Похвальные речи» — Ермалафиду, науке убивать время, дедушке. Я был в восхищении — сколько остроты и сколько благородной ярости!.. Ваша душа кипела страстью уничтожать пороки — моя также… Но годится ли для сей благой цели просвещение?

— То есть как это — просвещение не годится? — спросил потрясенный Маликульмульк.

— Совершенно не годится, совершенно! Ибо удары его не достигают цели, а само оно плодит все новые и новые пороки! Вот вам умозрительный пример. Человек просвещенный должен познать жизнь и самого себя, а не только загрузить свою бедную голову цитатами из Платона и Аристотеля. Жизнь наша в некоторых своих проявлениях такова, что говорить о них не принято. Но просвещение ведь всюду должно сунуть свой длинный нос! Можете ли вы вообразить книгу, в которой подробно описано, как должно происходить сношение между мужчиной и женщиной? Не французское фривольное безобразие, а научный труд, обязательный для изучения в школах и университетах?

— Боже упаси! — Маликульмульк даже покраснел.

— Отчего же?

— Да ну вас… — ни говорить, ни даже думать об этих материях Маликульмульк не желал. Слишком широка и глубока была пропасть между тем, что испытывала воспарившая душа, и тем, как пыталось соответствовать ее полету тело.

— Вот то-то же! В просвещении много таких сюрпризов. Сделать просвещение своим ремеслом может разве тот, кто собирается благодаря ему набить карман и вовсе не вникает в подлинный смысл своих действий. Взять ту же типографию — человек, обуреваемый идеалами просвещения, напечатает, чего доброго, «Путешествие из Петербурга в Москву»…

— Вы его читали? — удивился Маликульмульк. Судьба опальной книги была печальна — не так уж много экземпляров уцелело.

— Читал. Бездарная вещица. Задумана отменно, исполнена прескверно. А все почему? Потому что автор для идей просвещения не придумал ничего лучше, как пустить в дело слог чуть ли не времен Тредиаковского. Решил, что так оно внушительнее выйдет. А человек без идеалов будет преспокойно печатать французские модные картинки и трактаты по ботанике. Одно для кармана полезно, другое — для разумного просвещения. Хотя без трактата по ботанике прожить можно. Наши добрые поселяне безграмотны, но это не мешает им сеять и жать пшеницу с рожью. От просвещения более вреда, чем пользы, и вы сами это поняли.

— Я?

— Да, Иван Андреич. Потому и махнули рукой на все эти игрушки. Я ведь за вами следил издалека, я все ждал — что же из этого получится? Когда человек со стойкой моралью и верными принципами — такой, как вы! — пускает в ход заведомо негодные средства, чтобы обуздать пороки и насадить всюду добродетель, это обыкновенно плохо кончается. Простите за грубость — сколько раз судьба щелкала вас по носу? Сколько раз говорила вам: не лезь, не трать время, не усердствуй? А все потому, что вы не своим делом занимались. Вам, по вашему-то уму, по вашей благородной душе, иное дело предназначено!

— И какое же? — спросил Маликульмульк, впав в удивительное беспокойство. Ведь прав был выходец с того света! Комедии, журналы, оды — все оказалось не то, все потерпело крах, а Большая Игра — утешение, конечно, спасительное, да только не от хорошей жизни, и уж с моралью ничего общего не имеет.

— Стоять на страже! Да! Стоять на страже! Вы молоды, вы сильны духом! Бросьте вы сражаться со своим прошлым — оно давно на том свете, а вы, слава Богу, на этом! Я ж толковал вам — сам через все это прошел. Я довольно пахал на ниве просвещения и в конце концов ощутил себя неким бессмысленным волом — тащу и тащу эту соху, которая вскрывает пласты земные за моей спиной, а что из этого выйдет — то мне неведомо! И не попрет ли из тех пластов дурь, не попрет ли сатанинское зло?..

— Федор Осипович! — воскликнул Маликульмульк радостно.

— Признали! Слава те Господи, признали!.. А времени-то сколько прошло?! Мы ведь познакомились в восемьдесят восьмом…

— «Утренние часы»! — вспомнил Маликульмульк рахманиновский журнал, с которого все и началось — сперва пописывал для Рахманинова, снабжал его всякими забавными мелочами и переводами, год спустя вместе затеяли «Почту духов».

— Да, да! А я как раз выпустил «Чтение для прекрасного пола»! Весьма просветительское чтение, кстати! Именно тогда, как сейчас помню…

— И «Петр»!..

— Да, «Петр»! Только Голиков меня опередил со своими «Деяниями Петра Великого», его Новиков стал издавать… Что, верно ли, что Голиков скончался?

— Еще весной.

— Царствие небесное. Вот тоже человек жертвой просвещения пал… Дал клятву написать историю Петра — и ничего, кроме того, во всю свою жизнь не ведал, одни архивные бумажонки. А я, старый дурак, для всех трудился, всех светом просвещения озарить желал — да ведь и вы, Иван Андреич, тот же замысел лелеяли?

Маликульмульк покивал — теперь в его мыслях окончательно совместились выходец с того света и деятельный господин из типографии, издавший «Детский месяцеслов», презанятную книгу для общего образования, с историческими, географическими, астрономическими статьями, которую Маликульмульк тщетно искал в Риге для маленьких Голицыных — взамен забытой в Зубриловке. Вспомнил он и журнал Федора Осиповича «Зеркало света», и другой его журнал — «Лекарство от забот», и третий — «Российский Магазин», который издавался совсем недавно… недавно?.. Ох, нет…

Это было еще до бегства из Санкт-Петербурга, задолго до бегства. Это было, когда три друга, казалось, скованные дружеством своим навеки, — господа Крылов, Рахманинов и Клушин, — вздумали, сговорившись с актерами Дмитревским и Плавильщиковым, издавать журнал «Зритель». И Федор Осипович тоже тогда чем-то помогал, вот отчего он застрял в памяти рядом с наборными кассами и типографскими прессами. Это был последний взлет — типографская компания «Крылов со товарищи». Это был наивысший взлет дружбы…

Господи, чего только не было в том «Зрителе»! «Ночи», «Каиб», «Речь, говоренная повесою в собрании дураков»… Предупреждали же добрые люди — угомонись, Ванюша, угомонись! Но как же угомониться, когда сражаешься плечом к плечу с друзьями, братьями? Доигрался — журнал продержался полгода, после чего по личному приказу государыни в типографии был произведен обыск, изъяты рукописи. Но карательных мер не последовало, и Сашка Клушин, первейший друг и брат, сказал: «Хватит дразнить гусей, наше следующее издание давних ошибок повторять не будет, понял ли ты, Жан?» И точно, «Санкт-Петербургский Меркурий» старых ошибок не повторял — он собственных понаделал. Задира Клушин решил, что главный товар на рынке, куда они прорывались, — скандал. И сцепился с Карамзиным и его «Московским Журналом», а это было опасно — сам-то Карамзин исполнен достоинства, он в склоку не полез, а вот поклонники его и последователи сгубили «Меркурия» очень просто — отказались его покупать.

Тогда-то Сашка и принял от государыни деньги для заграничной поездки. Предполагалось, что он изберет себе достойный университет и там на несколько лет застрянет. Он же, успев чуть ли не в последнем номере «Меркурия» тиснуть благодарственную оду, доехал до Ревеля — и там неожиданно для самого себя удачно женился на немочке, более того — баронессе. Это было в самом конце девяносто третьего года…

Видимо, между Маликульмульком и Федором Осиповичем действительно вдруг возникло и духовное родство, и единение душ. Оба смотрели друг на друга влюбленными глазами — и вдруг Федор Осипович спросил:

— Иван Андреич, нет ли новостей от Клушина?

— Я давно с ним не встречался, — отвечал Маликульмульк.

— Жаль, я бы как раз хотел возобновить давнее дружество. Он ведь, сказывали, оставил глупости и продвигается по служебной лестнице. Я от души порадовался за него — ведь он год назад произведен в коллежские асессоры!

Маликульмульк ответил не сразу. Чтобы вознестись до коллежского асессора, Сашке пришлось сперва стать цензором театральных сочинений при дирекции императорских театров. Замечательная должность для бывшего вольтерьянца и вольнодумца! Ничего лучше не придумать, как бывшему драматургу, писавшему прекрасные смешные комедии, стать пугалом для других драматургов! Об этом и вспоминать-то не хотелось.

Хотя была в тех комедиях некая червоточинка. Маликульмульк, пусть и воображал себя порой либертином, не любил пошлых намеков, Клушину же без них жизнь не мила. Публике нравится, особливо когда актеры с блеском преподнесут, и в головах исправно застревает, даже в Маликульмульковой… «Не хвастаясь, сказать: я для любви рожден, и с лишком есть во мне, что надобно для жен…» Тут — пауза, хитрая усмешка лицедея, жест — не то чтоб совсем непристойный, а вроде того, — и вот уж до последнего тугодума в зале дошла соль, все хохочут и бьют в ладоши…

— А вы все еще душой на том свете, — заметил догадливый Федор Осипович. — Ничего, с Божьей помощью выкарабкаемся. Пейте кофей, любезный друг. Могу также предложить бальзам. Сам его не пью, а сказывали, его можно подливать в кофей. И еще по трубочке, по трубочке!

Был и бальзам в количестве унции на чашку — действительно, приятное сочетание, были и трубочки, было и приятельское объятие на прощание. Лишь на улице Маликульмульк вспомнил, что забыл про уголек.

Он ловко придумал — пометить окошко снаружи, нарисовать хоть большой скрипичный ключ, и тогда, прогуливаясь возле дома докторовой кузины, внимательно поглядывать по сторонам. Но выдумка оказалась нелепа — Федор Осипович не тот человек, чтобы разбойничать. Понять бы еще, какая нелегкая занесла его в Ригу… Да какая бы ни занесла — есть человек, который неподдельно рад встрече с господином Крыловым. Этот человек не знает, что господин Крылов распался на две ипостаси, и в гостях у него был пребывающий в безделье философ Маликульмульк; Бог даст, познакомится еще и с Косолапым Жанно…

Встречу Маликульмульк счел доподлинным новогодним подарком с небес. Просил же (бессловесно просил!) о близкой душе — получай близкую душу, причем с ангельской усмешкой: до чего ж ты, братец, недогадлив…

Теперь следовало заглянуть в Рижский замок — взять гостинцев для Дивовых. Заодно разведать обстановку — поостыла ли княгиня?

Обстановка была неприятная — княгиня, отменно державшаяся за столом, оказывается, прихворнула. Исполнила обязанности знатной хозяйки дома и слегла. Придворные дамы были сильно озабочены, показывали в каждом движении тревогу, как будто благодетельница изволила лежать на смертном одре. И только Екатерина Николаевна сбежала от этой суеты. Узнав, что Маликульмульк собрался в Цитадель, она вдруг напросилась в сопровождающие.

Маликульмульк не был высокого мнения о Екатерине Николаевне. Высокая плотная дама с тонким голоском — что может быть смешнее? Ее любовь к музыке тоже принимала какие-то забавные формы — она полагала, что музыка ей к лицу, как к лицу шаль или шляпка. Однако ж до Цитадели недалеко, и если она вздумала навестить какую-либо свою приятельницу из офицерских жен, то приличнее идти с кавалером — женщина, разгуливающая одна, уважения у прохожих не вызывает.

Расстались они у Петропавловского собора, откуда уж было недалеко до квартиры Дивовых. Екатерина Николаевна вошла в храм, а Маликульмульк издали увидел среди играющих детей маленьких Дивовых. Он направился к ним, позвал — и Митя Дивов побежал к нему, таща за собой салазки. Это радовало — если старик покупает внукам салазки, значит, дела у него пошли на лад.

— Вот, возьми, отнеси домой, это от их сиятельств и от меня, — сказал Маликульмульк. — Сразу отнеси, а то старшие мальчишки отнимут.

— Сейчас снесу, Иван Андреич.

— А что, от Анны Дмитриевны не было вестей?

— Не было.

Маликульмульк вздохнул — его совесть была нечиста. Можно было удержать женщину в Риге, если бы хватило ума спокойно посидеть в обеденном зале «Иерусалима» и дождаться Паррота. У этого человека была удивительная способность направлять людей по верному пути.

Нужно было придумать, чем занять остаток дня. И Маликульмульк решил, пообедав с Голицыными, сходить в гости к фон Димшицу. Шулер предлагал вместе навестить барона фон дер Лауниц — и с этим неплохо бы поспешить, пока барон в «Петербурге», а не уехал в свое имение. Может статься, удастся напасть на след украденной скрипки. Ведь стыд и срам — кража в резиденции генерал-губернатора, которую раскрыть невозможно!

Маликульмульк себя сыщиком не считал. Но эта история ему настолько не нравилась, что быстрый ум философа невольно поворачивал ее то так, то этак, подставлял на место виновника то злодея, снявшего шубу с доктора Шмидта, то кого-то из лакеев, то кого-то из гостей. Плоть обожала блаженное безделье, а ум все же нуждался в движении. И сильно ему, уму, не нравилось, что фон дер Лауниц поселился напротив замка. С одной стороны, где ж еще жить барону, как не в лучшей рижской гостинице? С другой — так и мерещится темная фигура, что под веселым снегопадом пересекает угол замковой площади, и епанча на ней — черная, плещущаяся, и под епанчой — скрипка, и влетает эта почти крылатая фигура в гостиничные двери…

А в другой гостинице, в «Лондоне», лежит сейчас Никколо Манчини. Просто лежит — и дышит. Пока еще дышит. А старый Манчини сидит рядом, возводит к потомку черные жалобные глаза под трагически надломленными бровями и клянет сатанинского некроманта — маркиза ди Негри. Скрипка, улетев по воздуху, отнесла маркизу жизненные силы музыканта, дело житейское… И хорошенькая Аннунциата заглядывает, приносит питье, пытается сказать что-то ласковое… Впрочем, они с Дораличе, кажется, уедут в ночь или завтра утром…

Бедная Аннунциата!

Странно устроена человеческая голова, особенно философская — какие-то в ней образуются причудливые связи. Маликульмульк не собирался жалеть влюбленную певицу, но зрение послало некий сигнал в область головы, где располагается жалость. Что это было такое? Маликульмульк, задумавшись, не осознавал того, что проплывает перед глазами, однако зрение было начеку.

Философ опомнился, мир обрел звуки и движение. У паперти Петропавловского собора стояла Екатерина Николаевна, сгорбившись, закрыв лицо муфточкой. Вид у нее был прежалкий.

Маликульмульк остановился, размышляя: подходить, не подходить? Сунешься вот этак сдуру — и наслушаешься гадостей.

Но первое утро нового года, которому полагается для всех быть радостным, вступило в дисгармонию с Екатериной Николаевной. Гарнизон Цитадели, кроме тех, кто стоял в караулах, наслаждался солнечным зимним днем, смеющиеся женщины перебегали из дома в дом с узелками, в которых угадывались тарелки и миски с лакомствами, возле храма играли и возились в снегу дети, прогуливались довольные жизнью артиллеристы, драгуны и кирасиры, а женщина в беличьей шубке, кажется, плакала.

Маликульмульк все же решился и подошел к ней.

— Екатерина Николаевна, позвольте, я провожу вас в замок, — тихо сказал он.

— Да, проводите… — и дама ухватила его под локоть, засеменила по утоптанному снегу остроносыми меховыми туфельками с большими шелковыми бантами. Они были нелепой парой — он шагал вразвалку, косолапо, как большой и тяжелый медведь, она жалась к нему, пытаясь как-то соответствовать колебаниям его тела. Хорошо, что до мостика через ров было недалеко, а там уж — и Северные ворота.

Она сразу уловила мысль Маликульмулька — войти в замок через Северный двор и пробраться в свою комнату незаметно.

— Иван Андреич… — жалобно сказала она. — Не знаю, как вас благодарить… Мне сейчас очень плохо… Я сделала то, чего не должна была делать, и что теперь будет — непонятно… Наверно, я должна все рассказать ее сиятельству… но это такой стыд, такой стыд… А ведь только ее сиятельство поймет… Ох, что же будет?..

С этими словами она устремилась в арку ворот. Маликульмульк остался в размышлениях: что же могла натворить эта особа? Впрочем, разбираться в ее проказах он вовсе не желал и сам явился в замок через Южные ворота.

За обеденным столом собрались немногие, княгиня велела подать кушанье в опочивальню, князь сидел мрачный, чада и домочадцы притихли, Екатерина Николаевна также отсутствовала, Тараторка смотрела на всех исподлобья. На столе были остатки вчерашнего пира — Трофим наготовил всего столько, что еще на неделю бы стало кормиться. Но сам стол имел несколько траурный вид — после вчерашней роскоши, живых цветов, раскиданных по скатерти, огромных хрустальных ваз с фруктами и вареньями, больших парадных жирандолей со спермацетовыми свечами все было очень скромно, без излишеств.

Праздник, каким бы он ни был, по сути завершился. Со следующего дня начинались труды — в том числе и война с рижской Управой благочиния, которой пора бы уже заняться поисками скрипки всерьез. Допустим, во время праздников у полицейских другой суеты хватало, но сейчас скрипка должна стать их самым неотложным делом. И князь, всем видом показывая озабоченность, явно готовился к завтрашней стычке. На Маликульмулька он даже не глядел, ни разу к нему не обратился, и философ вновь ощутил свою вину: в самом деле, это для гостей прием — возможность отдохнуть и повеселиться, а «послушай-ка, братец» должен на таком приеме трудиться не за страх, а за совесть.

Как часто бывало в подобных случаях, философа заслонил своей широкой спиной Косолапый Жанно и принялся тащить к себе в тарелку со всех блюд, поливать из всех соусников. Затем он откинулся на спинку стула, соображая — что там в желудке делается? Провалилась ли уже закуска куда-то в глубины брюха, освободилось ли место? Для Косолапого Жанно это были очень важные соображения: вот так переоценишь свои силы — а потом и процветай безвылазно в нужнике.

Все уже ели сладкое, а он еще загружал желудок жареной свининой, на которую никто, кроме него, не покусился; Косолапый Жанно соответственно домашней табели с рангах сидел обыкновенно на том конце стола, где маленькие Голицыны и их воспитатель-аббат да еще Христиан Антонович, а среди них не было любителей жирного мяса. Разумеется, изгваздал на пузе фрак, вынужден был, встав из-за стола, отдать его Глашке, но это было поводом уединиться в малой гостиной. Немного отдохнув на диване от чревоугодия и получив вычищенный фрак обратно, разве что с влажным пятном на видном месте, он собрался в короткий путь.

Замковая площадь была располосована протоптанными в снегу дорожками. Маликульмульк выбрал ту, что вела к дверям Петровского лицея и, обогнув здание, пошел закоулками, обошел Алексеевскую церковь и увидел здание Дворянского собрания. Тут уж было недалеко до обувной лавки, о которой говорил фон Димшиц.

Лавка оказалась закрыта, но Маликульмульк сообразил поискать фрау Векслер на втором этаже. Там она и оказалась — сидела в маленькой гостиной, одетая по-домашнему. При ней находился фон Димшиц в шлафроке, что прямо показывало его должность при хозяйке дома. Это немного удивило Маликульмулька: что, казалось бы, за унылый урод с вечным стаканом целебного отвара в руке, а дамам приятен…

— Приготовь нам кофею, любовь моя, — сказал картежник. — Садитесь, господин Крылов. Я бы охотно угостил вас вариациями Хандошкина, но еще не вытвердил их как полагается.

— Вы играете Хандошкина? — удивился Маликульмульк. Сам он был знаком со знаменитым скрипачом и даже получил от него в подарок нотный альбомчик с длинным названием: «Шесть старинных русских песен, с приложенными к оным вариациями, для одной скрипки алто-виолы, сочиненных в пользу любящих играть сего вкуса музыку придворным камер-музыкантом Иваном Хандошкиным, изданные в Санкт-Петербурге, 1786 года».

— Отчего бы нет? Конечно, я не виртуоз и не творю чудес с нарочно расстроенной скрипкой, как он это проделывал. Любопытно, мог бы это повторить Никколо Манчини?

— Я думаю, если бы он слышал исполнение Хандошкина, то смог бы. А объяснять, что скрипка была перенастроена из квинтового настроя в квартовый…

— Вы в этом уверены? — оживился фон Димшиц. — Я всего два раза слушал этого виртуоза, но именно тогда он не проделывал кундштюков с расстроенной скрипкой!

— Эту загадку многие пытались разгадать. Ясно одно — он пытался добиться от скрипки необычного тембра и, наверно, всякий раз вносил этот разлад по-новому. Он, скорее всего, и сам теперь не вспомнит этих проказ, — Маликульмульк усмехнулся. — Я полагаю, Манчини просто не понял бы, чего мы от него добиваемся. Он — фанатик изощренной игры, возможно, сам пробует что-то писать, я бы не удивился. А тут — опыт, кундштюк, дерзость, насмешка…

— Да, мальчик не насмешник. Он чересчур серьезен для своих лет… — фон Димшиц вздохнул. — Я сам с юности хвораю, но пытался жить так, как полагается по возрасту. А бедное дивное дитя не знает ничего, кроме музыки…

Маликульмульк напрягся — в этой беседе прозвучало нечто важное. Какая-то мысль, которую стоило бы развить, родилась — и упорхнула. И эта мысль родилась у него самого!..

Фрау Векслер стала накрывать кофейный стол — со всеми блюдечками, вазочками, чашечками, салфеточками, от которых без ума немецкие фрау. Маликульмульк никогда не понимал, как белизна салфеток может сделаться смыслом жизни.

— Любовь моя, мы сегодня поужинаем в «Петербурге», — сказал подруге фон Димшиц. — Пока фон дер Лауниц не сбежал к своим пейзанам, нужно нанести ему визит — глядишь, он в Риге и задержится.

— Я, собственно, это имел в виду, — согласился Маликульмульк. — А пока мы могли бы сыграть в ломбер, к примеру.

Ломберный столик он уже приметил в углу гостиной. А шкатулка, стоявшая на нем, явно содержала в себе карты, мелки, жетоны и прочее добро, необходимое в игре.

— Забавно, что мы раньше не встретились, — сказал, усмехнувшись, шулер. — Я ведь в девяносто пятом был в Москве; может статься, в одних домах игрывали.

— В девяносто пятом? — переспросил Маликульмульк. — Так не знавали ль вы секунд-майора Ротштейна?

— Имел честь принадлежать к его картежной академии.

— До мая?

— Совершенно верно изволили заметить — до мая. А когда стало ясно, что это дело плохо кончится, я не стал дожидаться июня и любезного приглашения к господину Каверину… У меня, видите ли, слабое здоровье, волнения мне противопоказаны. И потому я обыкновенно осторожен.

— Да, я заметил это, — сказал Маликульмульк, вспомнив, как внезапно исчез фон Димшиц, бросив своих товарищей-игроков и даже сожительницу Эмилию на произвол судьбы. — А как вы поняли, что пора уезжать? Я полагал, что в дом, где играют Шаховской, Голицын, Мещерский и прочие наши князья, полиция заглядывать поостережется.

— Я жил в одной гостинице с Иевлевым, вы ведь знали Иевлева?

Напольные часы пробили трижды, и сразу же опрятная служаночка-латышка внесла поднос с большой синей кружкой. Поставив его перед шулером, она сделала книксен, покосилась на хозяйку, та кивнула, и девушка вышла.

— Отставного коллежского асессора? Встречал его в доме у господина Молимонова. Но игрок он был… — тут Маликульмульк замялся, не зная, как перевести на немецкий русское игроцкое словечко «подмазка». Оно означало проигрыш у игроков, которые, видя неблагосклонность Фортуны, не смиряются, а отыгрываются, пока не останутся без гроша за душой. Смолоду и ему довелось как-то быть в подмазке — и опытные игроки этим воспользовались.

— Прямо скажем, он был глуп. Кто ж устраивает дуэль с удачливым соперником на кулаках, да еще во время праздничного гуляния, на виду у всей Москвы? Простите, я должен выпить отвар.

Фон Димшиц взял кружку, накрытую блюдечком, и медленно, по малому глоточку, с поразительной педантичностью выпил пахучую жидкость. Маликульмульк меж тем вспоминал, как звали игрока, который обыграл Иевлева ни много ни мало — а на десять тысяч. Тот как раз славился своей удачливостью — а вот в кулачном бою был нещадно бит; скорее всего, поделом.

— Волгин? Волжин! — воскликнул Маликульмульк и сразу вспомнил малоприятную личность авантюриста, напрочь утратившего чувство меры: это ж надо умудриться, чтобы в век, когда в карты играют все поголовно, с пеленок до смертного одра, быть высланным из столицы за игру. — Афанасий! Помню!

— И все подробности помните? — поставив кружку, спросил фон Димшиц.

— Всех, возможно, и не знал. Вы когда Москву покинули?

— Я уехал еще в мае. После того, как эти два дурака были схвачены на гулянье и доставлены в Управу благочиния, в переулке…

— В Столешниковом.

— Благодарю. Их так ловко допросили, что на квартире у Волжина произведен был обыск. Там сыскались и десять тысяч, проигранных Иевлевым, и целый сундук с краплеными картами, и всякие ценные вещицы, и ассигнации, и векселя. А у вас в государстве действует указ покойной императрицы, в котором игры такого рода воспрещаются, и Волжин был посажен в тюрьму.

— Тогда государыня еще была жива.

— Но указ и теперь не отменен. А Иевлеву велели сидеть в гостинице и не покидать Москву. Но я довольно осторожен — я заметил, как за ним ходят какие-то подозрительные люди. Стало ясно, что господин Каверин… он все еще в Москве обер-полицмейстером?

— Я полагаю, да, — неуверенно отвечал Маликульмульк. — По крайней мере, все полагают, что нынешний государь вернет его на этот пост. Покойный государь сперва его очень ценил, потом за что-то осерчал и отстранил от государственной службы. Когда мы проезжали через Москву, он еще был директором какого-то банка.

— Понятно. Так вот, мне стало ясно, что Каверин и московский главнокомандующий Измайлов решили собрать все сведения о карточных академиях, а с какой целью — нетрудно догадаться. Я не стал ждать неприятностей и, пока это было возможно, уехал в Ревель.

— Тогда вы из фон Дишлера стали фон Димшицем? Или наоборот?

— Пришлось. Наше ремесло сего не возбраняет… Так что же было после моего отъезда? Слухи доносились ужасающие. Я от греха подальше перебрался в Дерпт, а потом понял, что в Дерпте придется помирать голодной смертью — там нет настоящей игры, нет настоящих денег. Но там я познакомился с Элизабет, то есть с Эмилией фон Ливен, она свела меня со своим несчастным кузеном, мы объединились… остальное вам известно.

Шулер явно не хотел лишний раз вспоминать Эмилию, да еще в присутствии своей новой избранницы. И без того она, услышав женское имя, насторожилась.

Маликульмульк поглядывал на нее с любопытством: это просто амурный союз или же фон Димшиц собирается ввести подругу в игру? Она была немолода, лет около тридцати пяти, и в одежде не чувствовалось хорошего вкуса, и в беседе она не блистала, но, может, именно благодаря этому фрау Векслер могла стать хорошей помощницей: она не казалась умной и опытной дамой, которой следует остерегаться.

— Было дело, обыкновенное для нашего государства. Как выразился древний грек Эзоп, гора родила мышь. Эту басенку и малые дети знают… дети, впрочем, ее читают по-латыни, в переложении римлянина Федра, — блеснул ученостью Маликульмульк и вдруг рассмеялся, вспомнив, где сам впервые встретил эту знаменитую мышь: в «Телемахиде» Тредиаковского, читать коего ныне можно разве что в наказание за грехи.

— Mons parturiens, — ответно блеснул фон Димшиц. И даже улыбнулся уголками губ, словно бы отмечая: а ведь мы с вами, сударь, говорим на одном языке.

— Сперва большой беды не ждали. Полагали, что эти два мошенника назовут несколько домов, где играют по-крупному. Но они чересчур разговорились. То ли Волжин, а то ли Иевлев доложил, что в молимоновском доме встречал некого чиновника почтового ведомства, кажется — кассира, который наворовал кучу денег из тех, что пересылались через московский почтамт. То бишь сыщики докопались, что проиграны деньги, за которые в ответе государство. А ведь и Молимонова за какие-то безобразия выгнали в свое время с почтамта, так что он ко времени нашего знакомства жил тем, что содержал карточную академию. Чиновника арестовали, назначили ревизию доверенных ему денежных ящиков, но он, бедняга, с перепугу принял яд. И далее — загадка. Якобы он оставил письмо, где каялся, что проиграл двадцать шесть тысяч рублей казенных денег, и составил список лиц, его обыгравших, который начинался с Волжина и Иевлева… Вспомнил, фамилия кассира была Шатилович.

— Шатиловича помню — молодой человек, очень скромный, приходил с кем-то из приятелей. Но я ни разу не видел его с картами в руках.

— И никто не видел. На допросах так и говорили. То есть, получалось, что ворованных денег у него никто не выигрывал. Но после смерти Шатиловича сам Измайлов распорядился посадить господ, посещавших Молимонова, под домашний арест. В сущности, это было прямое вымогательство — верните, мол, господа, деньги, изъятые у московского почтамта, а где вы их возьмете — не моя печаль. Ну что же — пришлось сложиться, чтобы образовалась нужная сумма, что-то около двадцати шести тысяч рублей, и отправить их к московскому главнокомандующему. В тот же день караулы с домов были сняты, а Измайлов рапортовал в столицу, что пропавшие деньги нашлись. Но государыня оказалась умнее, чем он думал. Она распорядилась вернуть деньги почтамту и предоставить на высочайшее имя список содержателей московских игорных домов, а главное — их посетителей!

— La bete, — определил положение Измайлова фон Димшиц.

— Вот именно. Как же он мог накляузничать на людей, которые собрали для него деньги? Да и в списке Шатиловича был кое-кто из его приятелей.

— Вы тоже внесли свой вклад в эту благотворительность?

— Нет, и под арестом не сиживал — кто я такой? Но в полицейских списках все же оказался. Измайлов явился ко двору с полным реестром картежников, надеясь лично убедить государыню, что не все господа из этого списка — отпетые мошенники. А в списке — более семидесяти лиц, в том числе князья Шаховской, Голицын, Мещерский, и какие-то генералы, и чиновники, и чуть ли не лица духовного звания. В другом списке — те московские дома, где вели крупную игру. Мне рассказывали — их оказалось около тридцати…

— Мой Бог! — удивился фон Димшиц. — Я бывал не более чем в десяти, как же вышло, что я про них не знал?

— Видимо, вас Господь уберег. Измайлов клонил к тому, что надобно отделить агнцев от козлищ — то бишь наказать лишь картежных академиков. Государыня была уже стара и устала от дрязг. Вот и вышло, что знатные игроки не пострадали, а ответили за московские безобразия пять человек: Молимонов, Ротштейн — этого сочли главнейшим академиком, какой-то секретарь Лука Попов и, разумеется, Волжин с Иевлевым. Их высочайшим рескриптом выслали в Вологодскую и Вятскую губернии, пропечатав об их подвигах в газетах. Вроде бы дело затихло — но московская полиция, выждав немного времени, взялась за академии не на шутку. Всех поименно перебрали по спискам — так и мне досталось… — Маликульмульк замолчал, потому что рассказывать о своей встрече с Кавериным не желал. Неприятная это была встреча — очень трудно объяснить обер-полицмейстеру особое отношение к картам у драматургов, музыкантов и поэтов.

— Но дело с Шатиловичем так и не прояснилось?

— Нет. Говорили, будто бы Молимонов считал его виновником своего изгнания с почтамта и втравил в игру, чтобы проучить. И будто бы игра была лишь одна. Воля ваша — самому случалось проигрываться в прах, знаю, каково это, и не верю, что молодой человек, пусть даже неопытный, за одну ночь просадил двадцать шесть тысяч. Да ему от одной этой цифры страшно сделается.

— Его могли подпоить. Есть всякие снадобья.

— Могли…

Тут оба так друг на дружку глянули, что стало ясно: в головы наведалось одно и то же воспоминание, о золотом флаконе графини де Гаше.

— Значит, я правильно сделал, что вовремя уехал, — сказал фон Димшиц.

— Очень правильно. В Москве одно время каждую ночь облавы проводились. До того доходило — мелких чиновников, захваченных с картами в руках, секли на съезжих. Всех французов, взятых в карточных академиях, выслали обратно во Францию и списки в газетах напечатали.

— А теперь обстановка в Москве какова?

— Покойный государь многие распоряжения матушки своей отменил, но что касается карт — совершенно с ней согласен. Из тех, кто при покойнице был осужден и сослан, многие вернулись, но академиков сия амнистия не коснулась. Нынешний государь тоже по этой части строг, и Москва с Санкт-Петербургом сделались опасными городами.

— Остается провинция.

— Да, только провинция, — отвечал Маликульмульк уверенно и вдруг понял: это прозвучало так, будто они с фон Димшицем сговариваются о совместных действиях.

— Пейте кофей, господа, — сказала фрау Векслер.

* * *

Барон фон дер Лауниц снял лучшие комнаты в «Петербурге». В путешествие он отправился наподобие библейского патриарха с шатрами и стадами — чуть ли не со всеми внуками, слугами, секретарем, какой-то подозрительной родственницей, недоставало лишь собственного оркестра, как у Фитингофа. Среди челяди был и юноша-скрипач, на него фон Димшиц первым делом указал Маликульмульку.

Баронов внук смахивал на Гринделя — такое же приятное округлое лицо, такой же красиво очерченный рот и короткий прямой нос. Маликульмульк взглянул на руки — руки оказались не слишком музыкальные. Впрочем, и сам он имел грубоватую плотную кисть — игре это пока не мешало; может, препятствовало совершенству, так он и не гонялся за совершенством.

В красивом фраке, с дорогой скрипкой в руках, этот юноша украсил бы любой концерт — он сразу располагал к себе, а вот Никколо Манчини вызывал тревогу и жалость, не лучшее сочетание для любителей музыки. Отчего бы судьбе и не передать прекрасную скрипку Гварнери дель Джезу тому, кто вместе с этой скрипкой составит гармоничное единство? Стоит ли учить Фортуну, как ей распоряжаться людьми и предметами?

Комната, отведенная под гостиную, была невелика, народу туда набилось более двадцати человек, в том числе и дамы. Фон Димшиц подвел Маликульмулька к барону, представил, барон покивал крупной лысеющей головой, слетело облачко пудры. Но восторга это знакомство у него явно не вызвало, хотя начальник генерал-губернаторской канцелярии — человек в баронском хозяйстве полезный, мало ли какие казусы возникнут и понадобится помощь князя Голицына.

— Он не в духе, — шепнул фон Димшиц. — Ничего, скоро лишние люди уйдут, останутся те, кого он пригласит к карточному столу. Барон не очень азартен, он как те ездовые лошади, которых долго не заставишь идти хотя бы рысью, но если они избрали себе аллюр — не остановишь.

Маликульмульк усмехнулся — это, похоже, будет достойный противник Стало быть, главное — не смешить. И он обвел взглядом бароновых гостей, особо отметив группу мужчин в уголке. Мужчины были средних лет, одетые не слишком модно, однако чувствовалось — не нищие, далеко не нищие! Вряд ли фон дер Лауниц стал бы приглашать к себе господ, которые носят перстни с большими стразами и медные брелоки на часовых цепочках — а если в тех перстнях настоящие камни, то цена им немалая.

Дело пахло Большой Игрой. Прямо-таки благоухало. Маликульмульк ощутил привычное приятное волнение — пропади все пропадом, сегодня сбудется давняя мечта. Пусть без выигрыша, пусть с небольшим проигрышем — это лишь начало. Вон и фон Димшиц улыбается вовсе не так, как своей новой подруге фрау Векслер, — он щурится, он вертит в пальцах какой-то шарик наподобие янтарного, он настраивается на разведку боем.

— Обратите внимание на господина с фальшивыми кудрями, — тихо сказал шулер. — Вон, вон, на этого, он похож на задастого купидона с настенной росписи, исполненной пьяным маляром. Давний приятель барона. На вид он — чудак и посмешище, но это очень богатый человек, большой любитель музыки. Играет на виолончели и вечно ищет для ансамблей скрипачей и альтистов, достойных своей гениальности.

— Так… — ответил Маликульмульк. Определение фон Димшица было довольно верным — трудно понять пожилого человека, которого природа наделила толстыми щеками и малиновым румянцем, который надевает рыжекудрый парик, повторяющий прическу молодого щеголя. Невольно вспомнился Федор Осипович, у которого чувство меры и достоинство были в крови, уж он-то, даже облысев, не стал бы позориться и делать из себя чучело.

— Если память меня не подводит, тот носатый господин, похожий на жердь, Иоганн Виллим фон Берх из Митавы. Если это так — он наверняка претендовал на «Экс Вьетан».

— А купидон?

— Скорее всего. Я не мог расспрашивать барона чересчур назойливо. Погодите, если его не беспокоить — он сам все выболтает… Пойдем к дамам.

Маликульмульк вздохнул — как будто ему мало дам из свиты княгини, особливо — Екатерины Николаевны. Что же она такого натворила, коли не постыдилась рыдать на улице у Петропавловского собора Цитадели?

Но кокетничать и галантонничать с дамами ему не пришлось.

В том углу комнаты начался скандал, причем довольно громогласный скандал. Шум поднял барон фон дер Лауниц.

— Я велел передать вам, чтобы вы более ко мне ходить не изволили! — рявкнул барон. — Слов вы не понимаете! Коли так — я велю лакеям под руки вывести вас и вышвырнуть в сугроб!

— Вам угодно, чтобы я заговорил и сказал все, что думаю об этом деле?

Этот голос Маликульмульку был знаком! Красивый звучный голос, способный наполнить собой театральный зал…

— Стойте! — сказал фон Димшиц, но Маликульмульк уже пробивался к скандалистам, на ходу опрокинув стул прямо на ногу задастому купидону.

Он не ошибся — перед бароном стоял Александр Максимович Брискорн, инженерный полковник рижского гарнизона.

— Мне угодно, чтобы вы не приставали ко мне со своими нелепыми предложениями! А теперь уходите!

— Коли так — я сейчас при всех опишу низость вашу!..

Барон даже пальцем не шевельнул, он взглядом указал на Брискорна — и двое лакеев, здоровенных детин, которых он держал, сдается, именно для этой надобности, кинулись на офицера и, схватив его под руки, под общий крик буквально выкинули из комнаты.

— Вы последний трус и мерзавец! — донесся голос Брискорна. — Это потому, что я пришел к вам один! Я полагал!..

— Не один… — очень тихо сказал Маликульмульк. Силы ему было не занимать. И в переделках он, болтаясь промеж всеми российскими ярмарками, тоже побывал.

Отпихнув одного, ударив локтем другого, он проложил себе дорогу к открытой двери и, цепко взяв за шиворот верзилу лакея, дернул его влево и вниз. Детина, невольно отпустив Брискорна, едва не рухнул на колени. Брискорн тут же, крутнувшись на месте, избавился от второго лакея и, оттолкнув Маликульмулька, снова ворвался в комнату.

— Драться! Сей же час! — кричал он по-русски.

После чего началась невероятная суматоха, с криками, визгами, толчеей, и Маликульмульк, отступая, едва не скатился с лестницы. Брискорна чуть ли не на руках выносили лакеи, в Маликульмулька вцепились чьи-то руки, он попытался стряхнуть их, как стряхивает медведь повисших на его свалявшихся штанах собак, не вышло…

Его вытолкнули на улицу, Малую Замковую, следом вылетел и еле удержался на ногах Брискорн. Минуту спустя слуги выкинули их шубы и шапки.

— Вы с ума сошли, Крылов. Вы человек статский, какого черта?.. — вот и вся благодарность, полученная Маликульмульком от Брискорна; впрочем, он не обиделся.

— Оденьтесь, — сказал Маликульмульк. — Не то схватите горячку.

— И вы.

— Меня сало греет. Чем вам не угодил фон дер Лауниц?

— Это — подлец, который не держит слова. Вот и все, что я могу сказать вам. Мне стыдно, что я угодил в такую гнусную историю! Это прямое бесчестие… О Господи, дойдет до князя…

— Я буду молчать.

— Немцы раззвонят на всю Ригу. Крылов, я опозорен… это бесчестие для всей нашей фамилии! Если узнают причину… Молчите, не спрашивайте. Все одно не скажу. Лучше застрелиться… Я не думал, что он такой мерзавец…

— Идемте, — предложил Маликульмульк. — Я провожу вас и поеду к себе.

— Дайте слово, что будете молчать, — вдруг потребовал Брискорн.

— Даю слово, что князь от меня ничего не узнает, — тут же пообещал Маликульмульк в надежде, что офицер разговорится.

— Что делать, что делать?.. — Брискорн маялся от собственного глубочайшего отчаяния. — Что я, дурак, натворил?.. Господи, что я натворил?..

Теперь уж понять было вовсе невозможно.

Они пошли через замковую площадь, отряхивая с шуб снег, молча дошли до мостика через ров у гауптвахты. Маликульмульк был очень недоволен собой — он подвел фон Димшица. Шулер ввел его во временное жилище барона, где можно было что-то разведать о возможных покупателях краденой скрипки — и шулер же остался там выслушивать ругань рассвирепевшего барона. А дело как было темным — так и осталось.

— Вы сейчас в замок? — спросил Брискорн.

— Нет, я нанимаю квартиру в предместье. Очень удобно…

— Мне остается только одно — отставка.

— Объясните князю, из-за чего у вас ссора с бароном. Его сиятельство что-нибудь придумает.

— Да что тут можно придумать… Нет. Объяснить я не могу… Это — позор для меня, понимаете? Поединок — глупость, вздор… Он не станет драться… Пусть все останется, как есть! И — отставка… Прощайте, Крылов.

Он повернулся и быстро одолел горбатый мостик. Маликульмульк смотрел ему вслед. Положение было дурацкое. Он вспомнил Паррота — тот бы наверняка сумел вразумить самодура с баронским титулом без рукоприкладства. Умнее всего было бы отыскать физика — но выслушивать от него выговор за свое вмешательство Маликульмульк не желал.

Площадь была пуста — те, кто развлекался на ней днем, дети и взрослые, уже сидели по домам, развлекались самым мирным образом — читали, лакомились, пели, играли в несложные и смешные игры. Собирались ужинать…

Сообразив, что и впрямь скоро время садиться за стол, Маликульмульк решительно направился к Северным воротам.

В гостиной сидели придворные дамы. Ни Екатерины Николаевны, ни Тараторки среди них не было. Они уныло рукодельничали — как будто и не было праздника, веселья, гаданий и проказ.

— Ее сиятельство никого не желают видеть, — объяснила Маликульмульку Прасковья Петровна. — А все из-за проклятой скрипки. Его сиятельство с ней сидеть изволят, совещаются.

— Да неужто нельзя достать в Риге скрипку не хуже той? — спросила Наталья Борисовна. — Иван Андреич, вы же сами отменный скрипач! Возьмите извозчика, поезжайте по лавкам!

— Нет, та скрипка — особая, — отвечал Маликульмульк. — Ее знаменитый мастер делал. А где Маша?

— Мари после гадания сама не своя, — ответила Аграфена Петровна очень неодобрительно. — Это ее Катиш подговорила гадать. Дама в годах, а одни женихи на уме. И гадание-то скверное — с зеркалом. То ли дело раньше на Святки гадали — и петуха пускали на стол зерна клевать, и на улицу слушать под окнами бегали, и башмаки за ворота бросали, да все вместе, дружно, не прятались по углам. А эти новомодные гадания — один соблазн и грех.

— Какие же новомодные? Я не знаю, — объявил Маликульмульк, усаживаясь в кресло и выставляя напоказ Косолапого Жанно — толстого, сонного и даже меланхоличного.

— Натали, ты знаешь, расскажи, — велела Аграфена Петровна.

— Берут зеркала, берут свечи, запираются — лучше в бане, но можно и на чердаке, — сказала Наталья Борисовна. — Зеркала ставят одно против другого, по обе стороны — свечи зажигают и так садятся рядом, чтобы видеть словно бы галерею. Зеркало в зеркале отражается и выходит галерея, а оттуда должен показаться суженый. И чтоб никого — только одна девица и эти зеркала. Катиш рассказывала, а Мари запомнила.

— Катиш нарочно рассказывала, — уверенно перебила Аграфена Петровна. — Я ее знаю! Это она присоветовала девчонке в башню с зеркалами залезть!

Видя, что дамы и без его помощи расскажут кое-что любопытное, Косолапый Жанно даже прикрыл глаза.

— Не нарочно, сударыня! — вступилась за подружку Прасковья Петровна. — Катиш и в мыслях не имела наводить Мари на грех! Она просто так рассказывала, повеселить ее сиятельство!

— Нашла веселье! Она и сама, чай, гадать сбиралась!

— А коли сбиралась? Она еще в тех годах, когда женихи вокруг вьются! А нас завезли в эту Ригу, женихов хороших нет, в гарнизоне все женатые! А до того в Зубриловке много ли было женихов? Поневоле пойдешь с зеркалом гадать!

— Ты, матушка, так до ворожбы договоришься! — грозно прикрикнула Аграфена Петровна. — Пойду вот скажу ее сиятельству, пусть велит башню запереть. Бегают туда все кому не лень, Машутка-дурочка да твоя ненаглядная Катиш! Думаешь, я не знаю, где все эти гаданья были? В комнате Ивана Андреича, которая незапертая стоит!

Тут Косолапый Жанно расслабился полностью, даже вытянул ноги, зато Маликульмульк насторожился.

Он в дамских нарядах немного разбирался — доводилось бывать в модных лавках и даже платить хозяйке за то, что предоставила в его распоряжение крохотную комнатку для двух тайных встреч с некой певичкой, жившей на содержании у довольно сурового господина. Это было основательной статьей дохода модных лавок. И вот, вспомнив о найденном в комнате шелковом розанчике, он задумался — вряд ли эта вещица принадлежала Тараторке, а вот Екатерина Николаевна вполне могла украсить декольте тряпичным цветком или даже воткнуть его в волосы, с нее станется. Вон ведь ее сиятельство на приеме прицепить к себе изволили целый капустный кочан посреди груди, с сотней лепестков и торчащими листочками, — отчего же придворная дама не имеет права на цветочек?

Если допустить, что некая дама ухитрилась спрятать в башне скрипку — то отчего ж этой даме не быть Екатериной Николаевной? Другой вопрос: она не сама до этого додумалась, кто-то ее научил. И все складывается — нетрудно сбить с толку и сделать своей сообщницей перезрелую красавицу, мечтающую о женихах. Более того — именно придворные дамы, выполняя распоряжения княгини, могли оказаться в той части замка, где разместили артистов. И они знали, в которой комнате кто оставляет вещи…

Но, чтобы окончательно развить эту мысль, нужно встретиться с Тараторкой.

Аграфена Петровна вспомнила еще кое-какие грешки Екатерины Николаевны, ей возразили, причем громко, и вдруг все разом опомнились — не дай Бог, княгиня услышит шум. Тогда всем достанется. К тому же, по правилам хорошего тона, нельзя кричать вслух о проступках товарки — об этом нужно донести ее сиятельству тихохонько. Но был как-то случай — Варвара Васильевна, услышав очередной донос, подвела даму к своему уборному столику и велела ей глядеть в зеркало — сама, мол, тоже хороша. Таких приемов она успела набраться при дворе — покойная государыня Екатерина тоже умела деликатно сделать строгое внушение.

Косолапый Жанно приоткрыл правый глаз и покосился на большие напольные часы — не время ли перемещаться в столовую. Вроде и время, но дамы, вдруг замолчав, яростно занимаются рукоделием, а не складывают его в корзиночки и мешочки.

Косолапый Жанно встал и безмолвно вышел. Но в коридоре он преобразился в философа Маликульмулька и, усмехаясь, отправился на поиски няни Кузьминишны. Няне к Рождеству был подарен рубль — можно было рассчитывать на ее лояльность по меньшей мере на двухнедельный срок.

Кузьминишна отыскалась на кухне — ругала там дворового человека Федота, приставленного к больному Николеньке, что вечно приносит мальчику холодное кушанье и, дожив до пятидесяти лет, не умеет попробовать, что навалено в господскую тарелку, — да хоть пальцем, коли ложки под рукой не случилось!

— Что ж ты, батюшка, к дитятку не приходишь? — спросила няня. — Дитятко подарочка ждет.

Понять, ждет ли чего Николенька, было мудрено. Не прячется от гостя в дальний угол — уже радость. Бывало, и от родной матери прятался.

— Завтра в канцелярии будет, я чай, много писем, срежу все печати и принесу, — пообещал Маликульмульк. Этих печатей у бедного отрока скопилось уже несколько сотен, но иных игрушек он не желал.

— Так ты уж принеси, сделай милость.

— А что, Кузьминишна, девки на Святки у нас гадают? — спросил Маликульмульк.

— Как не гадать! Вроде и грех, а нельзя не гадать! — отвечала няня. — Во двор бегали, башмаки через плечо бросали, такой переполох подняли — караул едва палить не стал!

— А петуха на стол пускали?

— Где ж ты, батюшка, возьмешь тут петуха?! Это гадание деревенское. В Зубриловке да в Казацком были у нас свои курочки, а тут за каждым яичком изволь на торг бежать. Трофимушка измаялся — то ли дело, когда все свое! А здесь принесут с торга лукошко яиц, а когда снесены — одному Богу ведомо. И хлеб не таков, как его сиятельству нравится, и молоко разведенное. Какое ж оно молоко, когда жирного следа на кружке не оставляет!

— Все ряды обойдешь, все перепробуешь, пока наберешь провианта, — подтвердил повар.

Этот поворот беседы Маликульмульку не был нужен — дай дворне волю, она часами будет жаловаться на жизнь в Рижском замке. Все не так, тесно, сыро, холодно, уныло, погано! А потом, опомнившись, тот же Трофим начнет вдруг радоваться, что барин теперь во всех здешних губерниях главный. И столько в голосе и в лице будет гордости — какие там яйца, какие хлебы и простокваши?!

— Собирай, Федот, ужин для Николеньки, — велел Маликульмульк. — Мы с Кузьминишной вперед пойдем, ты с подносом следом.

Ходила няня презанятно — сильно нагнувшись вперед и семеня ногами очень шустро. Ее поношенная красная душегрейка смешно задралась на спине, но говорить об этом няне было нехорошо — огорчится, а поправить дела не сумеет. Маликульмульк со своей косолапой медвежьей развалочкой едва поспевал за Кузьминишной. Где-то сзади плелся Федот с подносом.

— Так, нянюшка, ты про девок начала, про гадания, — напомнил Маликульмульк, когда они были уже у дверей Николенькиной комнаты. — А как с зеркалом гадают, знаешь?

— А тебе на что? — спросила сообразительная Кузьминишна. — Ох, опять эти сороки дитятко мое допекают! А девке пятнадцать лет, как не гадать?

— Вот и хочу вступиться, — сказал Маликульмульк.

— А вступись, батька мой, вступись! Только не переусердствуй, а то пойдут языками мести, мокрохвостые. Ты-то в женихи, поди, еще годишься…

— Сама ж ты, Кузьминишна, сидела в классной, когда я с Машей занимался, чтобы ее от меня устеречь!

— Сидела, — согласилась няня. — Ахти, дай постою, дух переведу. А теперь гляжу — может, ты ей и впрямь жених? По годам… тебе, батюшка, сколько стукнуло?

— Тридцать три, Кузьминишна, а ей всего пятнадцать.

— И что же? У тебя должность есть, чин. Барин о тебе позаботится. Совьете гнездышко тут же, при их сиятельствах. Девку нельзя долго в девках держать, она от того портится. Меня в тех же годах, что Машеньку, замуж отдали. А сестрицу мою в девятнадцать — ну и оказалось… Господи, прости меня, дуру болтливую, а много чего оказалось…

Эти речи Кузьминишны должны насмешить Маликульмулька — а заместо того испугали.

— Так не на меня, поди, Маша в башне гадала, — сказал он. — Какой из меня жених? Ей кто-то из гарнизонных офицеров, я чай, полюбился.

Кузьминишна отперла дверь.

— Входи, батюшка. Может, и полюбился. Да только гадание плохое вышло. Плакала она на лестнице.

— На какой еще лестнице? — не понял Маликульмульк.

— На твоей, на витой, где сам нечистый шею сломит. Сидела на лестнице и плакала. Что-то у нее не сошлось, у голубушки моей. Зеркала-то она туда еще днем отнесла, стул втащила, все установила, чтобы потом незаметно пробраться. Николенька, дитятко! Иван Андреич пришел!

— Вот это новость, — пробормотал Маликульмульк. — Когда это было, Кузьминишна?

— Николенька, покажись! — звала старуха. — Ну, когда ж? Когда гостей назвали и итальянцы приехали? Коли по уму, то на другую ночь надо бы гадать, а на другую-то всем положено быть за столом, не получится… или ускользнула? Николенька! Не выходит. Он за большие кресла прячется. Нет ли у тебя с собой чего?

С собой у Маликульмулька была карточная колода, не новая, пригодная разве что для пасьянса. Он разложил карты на столе как попало и отошел. Но выманить мальчика не удалось, и когда Федот принес ужин, Кузьминишна сама погнала Маликульмулька прочь.

— А Маша в своей комнате, поди? — спросил он на пороге.

— В девичьей, с девками шьет. Это раньше ей с птахами было весело, теперь скучает. Подружек бы ей назвать — а где их тут возьмешь?

Очень озадаченный речами Кузьминишны, Маликульмульк отправился на поиски Тараторки. Все верно — и жениха ей тут нет, и подружек нет, одни птицы в клетках. Но Бог с ними, с женихами, надобно докопаться, что произошло тем вечером в башне Святого духа.

Маша, в обычном своем сереньком гризетовом платье, сидела с горничными, которые, пока не нужно наводить порядок в господских комнатах и служить княгине при туалете, возились с бельем — где пуговицу пришить, где прореху залатать, а на маленьких Голицыных одежка горит — мальчики подвижные, бойкие, выпусти их на прогулку — до того добегаются, что швы расходятся и у чулок пятки в дырках. Это была работа для девок не слишком обременительная и даже приятная: сиди себе в тепле да песни распевай, а руки как-то независимо от головы трудятся. Пела с девками и Маша, выводя прежалостно:

«Белолица, круглолица, красная девица Иссушила, сокрушила, сердце надсадила…»

Увидев, что в дверь заглядывает Маликульмульк, она вскочила и выронила шитье.

— Иван Андреич, где ж вы пропацаете?!

Маликульмульк отошел от двери, опасаясь, что вылетевшая Тараторка собьет его с ног.

— Верно ли, что ты в Васильев вечер гадала с зеркалами? — спросил он.

— А когда ж еще? — удивилась Тараторка. — Все время за мной смотрят, как будто я дитя малое! А тогда был большой раут, всем не до меня… Я и подумала, что спрячусь — никто не узнает…

Она вдруг нахмурилась и стала кутаться в длинную шаль, бирюзовую с золотыми турецкими огурцами, которую выволокла из девичьей по полу.

— И что, явился тебе жених в зеркале?

— А вам на что знать? Явился, не явился… — Тараторка отвернулась.

— Не горюй, это одни глупые суеверия. Мало ли что взбалмошной девице в зеркале померещится, а ты ведь не такова. Вот ничего и не увидела.

— Верно — мерещится?

— Верно. И горевать тут нечего. Вот кабы я вздумал на зеркалах гадать и залез с ними в башню, как ты полагаешь, что бы я там увидел, кроме собственной толстой рожи? И что — стал бы я из-за того огорчаться? Да посмеялся бы — и все тут.

— Да-а… — протянула Тараторка. — Это когда из баловства гадать идут — все равно! А кабы хотели увидеть любимый предмет?

— Ты хотела увидеть любимый предмет?!

Маликульмульк растерялся и ужаснулся. Девочка выросла — иначе и быть не могло, сколько ж можно любить драгоценного воробушка и любезную канарейку? Но откуда здесь, в Риге, мог взяться этот самый предмет, будь он неладен? Кого она высмотрела? Ведь в такие годы первый встречный может стать предметом, коли хорош собой да носит нарядный мундир!

— Да… Только я боялась, что явится другой предмет. Он тоже мне мил, да только совсем иначе.

— И что за другой предмет?

— Иван Андреич, не спрашивайте… пойдемте лучше прочь отсюда, а то опять кто-нибудь няне Кузьминишне донесет, а она — Варваре Васильевне.

— Сейчас в канцелярии никого нет. Пойдешь со мной в канцелярию? — чересчур быстро спросил Маликульмульк.

— Пойду, только скорее…

Ключ от помещения у Маликульмулька был при себе — на часовой цепочке вместо брелока. Увесистый брелок получился, ну да зато надежно — не потеряется. Они прошли вдвоем по темным коридорам, Маликульмульк впереди, Тараторка следом, никто их не заметил. Потом Маликульмульк отворил дверь, и оба оказались в большой темной комнате, уставленной столами и шкафами.

Нужно было расспросить Тараторку, не заметила ли она чего странного в бывшем жилище философа, но Маликульмульк не знал, как к этому приступиться. Почему-то он решил, что лучше произвести сей демарш в шутливой беседе — а что может быть забавнее девичьих амурных увлечений?

— Может, ты неверно поставила зеркала? Или свечи нужно было брать иные — сальные? Чтобы меньше света давали и получился зловещий полумрак? — спросил Маликульмульк. Тараторка только вздохнула — и от ее вздоха, от ее молчания комната преобразилась.

За окном была зимняя ночь — и просочилась в нетопленную комнату, заполнила ее, съела все мелочи, слизнула одежду и растворила в себе тяжелую плоть. Главное было — не подходить к окну и не подпускать к себе близко отраженный снежный свет. А если без него — то нет маленькой, растрепанной, черноглазой Тараторки, нет огромного неповоротливого Маликульмулька, и лиц нет, и рук нет, зато есть то, что между ними, — незримые ниточки вдруг натянулись, как струнки, прикоснуться — боязно…

Однако и молчать нельзя. Молчание чересчур беспокоит, молчание может растревожить даже философскую душу — и что тогда с ней, с душой, делать? Ибо уже было однажды, было — когда писал повесть «Ночи», сидел, глядя в черное окно, и воображал — сперва привычные сатирику картины, спящую престарелую кокетку, чьи прелести разложены на уборном столике, щеголеватого господчика с фальшивой репутацией… обленившегося вельможу…

Но потом мысль понеслась, пустилась вскачь и начала делать философические выводы: когда вечный мрак пожрет все, то что останется? Гордыня взыграла: а что ж может остаться, кроме мысли и слова? Вот творения, которые борются с веками, одолевают их ядовитость, торжествуют над ними и всегда столь же новы и сильны, как в ту минуту, когда появляются на свет. Все течет к своему ничтожеству, но цветут Гомер, Орфей и некий чудак, который глядит то в темное окно, то на освещенный единственной свечой лист, принимающий эту похвальбу. И после всей философии, после явления богини Ночи, дерзко позаимствованной у Мольера, чудак дает себе имя Мироброда и отправляется прямиком в ночь, на поиски людских дурачеств и собственной любви…

Маликульмулька не стало — был Мироброд, юный и насмешливый, сам — как ночной сильф, не слишком обремененный бедами, неудачами и телесной тяжестью, весело выпорхнувший на поиски приключений. Был же он? Был — и, слава ночи, вернулся.

— Так что же за другой предмет должен был явиться? — спросил Мироброд. И сам удивился своему волнению.

— Этот предмет…

Тут Тараторка преобразилась — попросту исчезла, а голос ее был голосом ночной незнакомки, пробуждающим любовь уже потому, что принадлежит тайне, загадке, душе, также лишенной в этот миг плоти, как новоявленный сильф Мироброд.

Ночь черным своим крылом решительно вычеркнула десять лет, десять смутных лет. Ночь вернула хранившегося где-то в ее закромах спящего Мироброда, пробудила его, обострила его слух — и он услышал то, что должен был услышать тогда:

— Этот предмет — вы…

Мгновенный и бурный разлад совершился в душе философа: Мироброд устремился на звук голоса и на дивные слова, Маликульмульк ухватил его за крыло с приказанием: стой, негодный, уймись, этого быть не может! Отчаянные же в тысяча восемьсот втором году новогодние подарочки, сказал Маликульмульк Мироброду, и не вздумай поверить, чудак, будто они к добру…

Незримая Тараторка молчала. Возможно, ждала взаимного признания — по вековечному ритуалу тут было для него самое место. Но что мог сказать философ? Даже того, что сей союз был бы весьма разумен — и то не мог произнести. Он сам воспитал эту девочку, знал ее, понимал ее, и она его знала, даже понимала, насколько это возможно в пятнадцать лет. Отчего бы не быть счастливым такому союзу? Оттого ли, что Мироброда более нет на свете, зато с каждым годом, вопреки законам природы, крепнет скорлупа, заключающая в себе философа Маликульмулька, крепнет плотный и громоздкий образ Косолапого Жанно, а вылупится ли что из этой скорлупы — одному Богу ведомо…

— Вы не верите? Иван Андреич, ей-Богу, я вас очень люблю, — сказала Тараторка. — Честное слово, люблю! Я никогда над вами не смеялась! Только… только у меня в голове все спуталось… В романах пишут, что девица влюбляется в одного и потом либо замуж выходит, либо помирает, а иначе — никак. А коли в двух — так она уж вроде нашей Фроськи… Иван Андреич, но в жизни-то все наоборот! Вот я вас люблю, я бы даже за вас замуж вышла — Екатерина Николаевна с Прасковьей Петровной о вас толковали, что вы будете очень хорошим мужем, ежели вас держать в ежовых рукавицах… Но я и Брискорна страстно люблю! Я все время хочу его видеть! Это ужас что такое!

Маликульмульк молчал — он был потрясен этим взрывом неопытных чувств. Душа Тараторки жаждала страстей — и запуталась совершенно, не умея их различить и дать им имя. А и впрямь — как много разных вещей обозначает наш язык словом «любовь»…

Брискорн?.. Вот кто, выходит, был первый предмет! И ничего удивительного — полковник еще молод и хорош собой, он строен, он гибок и подвижен, он ловко мельтешит в танце белыми панталонами, облегающими красивые сухие ноги, — и свою двууголку с роскошным султаном из черных петушьих перьев носит углом вперед, как офицер Генерального штаба или государевой свиты, такую вот удивительную привилегию пожаловали армейским инженерам.

— А еще Феденька, — пожаловалась Тараторка. — Я его никак позабыть не могу. Вот знаю, что люблю Брискорна страстно и отчаянно, а помню Феденьку — как мы в Зубриловке гуляли… он же меня за руку брал, когда никто не видел!..

Это она о втором из сыновей князя Голицына, о Федоре Сергеевиче, догадался Маликульмульк, и тут его мысль понесло, как взбесившуюся лошадь по чистому полю. Феденька — дородный красавчик, белолицый, с огненными глазами, такой приятный в дамском обществе, такой говорун — его французская речь безупречна, недаром родился во Франции! Кто еще столь удачно придумает, как расставить мебель в комнатах, как развесить картины, всякой безделушке найдет идеальное место, всякой вазочке и фарфоровой фигурке! Тоже ведь талант, если вдуматься, и Феденька использует его целиком — достаточно поглядеть, как он одевается, каким щеголем выступает, хотя и ему уж недалеко до Маликульмульковых семи пудов… должно быть, Тараторке все же нравятся полные мужчины, сама она худенькая, черненькая, а ей подавай большого и белокожего… и нет ли в этом некоторого особого смысла?.. Брискорном-то увлечься немудрено — все равно, что на красивую птичку заглядеться. А в глубине души желать чего-то основательного…

Маликульмульк, как русский человек из поговорки, тоже был задним умом крепок — Тараторка уже про Федора Голицына толковала, а он все слышал дрожащий голосок, твердящий о другом предмете, слышал — да и только, словно птаху, повторяющую все ту же трель… А другой голос, уж неведомо чей, отвечал ей в лад: отчего бы и нет, отчего бы и нет? Брискорн — щеголь, понятное дело, и Голицын — отъявленный щеголь, это для девицы немаловажно, а вот когда бы кто постоянно присматривал за Маликульмульком, всюду за ним бродя с одежной щеткой, когда бы кто каждое утро вешал на спинку стула у кровати свежую рубашку… а в обществе и он горазд развлечь дам, Феденька-то в искусствах мало смыслит…

Мысль, разложенная на два музыкальных голоса, мчавшаяся вольно и бестолково, вдруг остановилась, как баран перед новыми воротами. Она не желала, не могла развиваться дальше — в супружеском направлении. Словно бы кто-то с небес прикрикнул: «Хватит! Не для тебя сие!..»

И махнул безнадежно надломленным крылом воображаемый сильф-Мироброд. А Маликульмульк, ища спасения в подробностях дел земных, вспомнил те неприятные февральские дни в Зубриловке — когда угодившего в опалу князя Голицына привезли вместе с Феденькой, отставным гвардии корнетом — кстати, с чего он в семнадцать-то лет вдруг оказался отставным? Причем, что любопытно, молодца подрезали на взлете — он как раз вздумал опять служить и ехал к отцу в армию, чтобы делать военную карьеру под его начальством. Недели не прошло — прислали к родителям из столицы старшенького, князя Григория, который взлетел высоко, стал уж генерал-адъютантом, любимцем императора, и вдруг впал в немилость. Не успела Варвара Васильевна угомониться, как глядь — прибывают третий и четвертый сыны — Сергей и Михаил, юные семеновцы, отправленные в отставку без всякой с их стороны просьбы. Собралась вся семья — и стала понемногу зализывать раны…

— И Мишель… — вдруг прошептала Тараторка. — Я все думала — Мишель или Федя? Ведь Мишеля нельзя не любить! Я все его вспоминаю — нахмурится, брови сдвинет, лоб наморщит и вдруг как глянет — душа замирает! Тогда-то я дурочкой была, а теперь вспомню — прямо себя за глупость кляну! Он же так на меня глядел, а я ничего не понимала!

Маликульмульк вздохнул.

— Что это со мной? — спросила Тараторка. — Отчего я его так вспоминаю? И Брискорн… Иван Андреич, миленький, княгиня отдаст меня за Брискорна? Правда? Я буду — госпожа Брискорн! Как красиво, да? Госпожа Брискорн!

— Господи Иисусе! — воскликнул Маликульмульк. — Он что, делал тебе формальное предложение? Не сказавшись княгине, без ее позволения? Этого еще недоставало!

— Нет! Иван Андреич, нет! Если сделает — я откажу ему, ей-Богу, откажу!

— То есть как?

— Я его боюсь… Вас — не боюсь, а его — боюсь…

— Выходит, госпожой Брискорн ты хочешь быть, а замуж — боишься?

— Ну да… все девицы боятся… Иван Андреич, это же страшно — когда он захочет поцеловать… Я люблю его, я его безумно люблю, ни на что невзирая, но это… нет, нет, этого не будет! Лучше бы меня за вас отдали. Позвала бы Варвара Васильевна в кабинет и сказала: Иван Андреич — жених твой. К вам-то я давно привыкла… и никаких страстей…

Вдруг она расплакалась.

От этого разговора, от этих слез и всхлипов в голове у философа сделалось смятение.

С княгини бы сталось, заметивши их дружбу, решительно поженить подопечных. И князь бы не возражал — он в такие вещи редко вмешивался, хотя своенравная княгиня, признавшая его своим повелителем раз и навсегда, без его согласия серьезных дел не затевала.

Стало быть, на роду написано венчаться с девочкой? Что не сбылось с Анютой Константиновой — сбудется теперь, с Машей Сумароковой? Нет, невозможно, нельзя любить Машу так, как любил Анюту, Анюта — ангел, Маша… не ангел, да в этом ли дело?..

Нет, невозможно. Невозможно.

А кто запретил?

Да есть кто-то, имеющий в своем распоряжении железную решетку, на манер ажурных кованых ворот. Разбежишься — а у тебя перед носом смыкаются створки. Смотреть — смотри на радость, а трогать не смей, не твое… Философу жить не полагается — а лишь созерцать. На то он и создан. Может, от созерцания что-то внутри скопится, перемещается, заварится, вскипит, выстоится, как тот малороссийский борщ, что выучился отлично готовить повар Трофим.

А женщины… Кто-то, заведующий решеткой, говорит: Маликульмульк, ты и женщины — звери разной породы. Мироброд этого понимать еще не мог, а ты дожил до таких лет, что пора бы. Ты, положим, медведь; ты знал это подспудно и делал все, чтобы обратиться в медведя; Анюта — чистенький и игривый ягненок на цветущем лугу, невинный и неопытный; Тараторка — кошечка, пробующая коготки, черная кошечка, для которой скоро наступит первый март; Екатерина Николаевна — корова… корова, преданная музыке, хотя и не имеющая способностей… о Господи, что за нелепый образ!..

Не для тебя, не для тебя!..

Эдиповы звери, лафонтеновы звери, да хоть сумароковские — надо бы приглядеться, под какой звериной личиной прячутся у них женщины…

— Не плачь, Тараторка, не о чем тут плакать, — сказал Маликульмульк. — Брискорн прекрасный человек, пылкий, одаренный. Надобно ж тебе в пятнадцать лет кого-то любить…

Чтобы сказать это, ему пришлось ощутить себя едва ли не старцем, и все вернулось на свои места — вернулась толстомясая плоть, все семь ее громоздких пудов, вернулся тот вынужденный покой, который охраняет душу наподобие крепостных стен. Сказал — и услышал лязг спускаемой решетки. Точка, господин философ, это — точка в путаной, дерганой, нелепой фразе, которую бесполезно загонять в прокрустово ложе грамматики. Перо быстрым движением ставит эту точку и отскакивает от бумаги — ибо в нем, в пере, от неловкого макания в чернильницу чересчур много чернил, и может получиться преогромная уродливая клякса… для точки же их надобно совсем немного…

— Надобно!.. А коли я больше не желаю любить его? — Тараторка всхлипнула и, судя по звуку, вытерла нос рукавом.

— Только что ж ты желала стать госпожой Брискорн!

— Желала!.. Иван Андреич, я несчастнейшее в свете существо! Ну подумайте сами, как я могу стать его женой, коли он влюблен в другую! А со мной лишь шутить изволит?.. Иван Андреич, миленький, я знаю, его можно принудить!

— Что?!.

— Принудить.

— Как?..

— А меня Аграфена Петровна научила. Она рассказывала, как девица всем призналась, будто офицер с ней наедине целовался! И ему венчаться с ней пришлось! Ведь если я это скажу Варваре Васильевне — она меня в обиду не даст! И он посватается… Но я не скажу, ей-Богу, я так не скажу! Я лучше подожду немного. Ведь он не может ее любить, она старше, чем ему надобно, и не красавица, это ей только мерещится, будто она красавица. Он приглядится и поймет, что жениться на ней ни к чему.

— Понятно, — сказал Маликульмульк. — То есть сейчас ты несчастнейшее в свете существо. А когда Брискорн бросит любовницу свою, станешь счастливейшим в свете существом?

— Ну, да, да!.. Но я откажу ему!

Эта беседа уже явственно отдавала безумием. Но безумием обыкновенным, понятным, обыденным таким безумием, с которым можно управиться силой разума — ибо оно снаружи, а не в тебе…

— Не соблаговолишь ли ты, сударыня, растолковать, что случилось той ночью в башне Святого духа? — строго спросил Маликульмульк. — Отчего ты, Марья Павловна, сидя на лестнице, ревела в три ручья? Что это за странное гадание такое?

Тараторка помолчала и выпалила:

— На такие вопросы женщина отвечать не обязана!

Маликульмульк только вздохнул — видно, по совокупности былых грехов он был осужден на долгие и бестолковые разговоры с норовистой девицей. И решил помолчать. Оказалось — правильно решил.

— Иван Андреич… А вы никому не скажете?..

— Ты, Тараторка, сущий брадобрей царя Мидаса, — отвечал он. — Коли я не пожелаю тебя слушать, ты сейчас выйдешь на Хорнов бастион, выроешь в сугробе яму и крикнешь туда: «У царя Мидаса ослиные уши!»

Она невольно засмеялась.

— Иван Андреич, вот вы всегда так… А кому ж и сказать, коли не вам?

— А не терпится?

— Так некому ж… Иван Андреич, я очень желала гадать! Мы все перед Рождеством исповедались, причастились, я подумала — ну, пусть я согрешу, потом покаюсь, надобно же в чем-то каяться… Я все в вашу комнату отнесла и под кровать поставила — мало ли кто туда заглянет. А потом, когда в гостиных было много народу и Варвара Васильевна была с гостями занята, я побежала наверх. Поднялась к вашей двери и слышу голоса. Один — Брискорна, он по-русски неправильно выговаривает, его сейчас признать можно. А другой — как несмазанная дверь пищит, даже противно делается.

— И что это была за несмазанная дверь?

— Екатерина Николаевна! Я думаю: что ж это они там делают вдвоем? Ведь не все слова можно разобрать… А потом они замолчали…

— Теперь понятно, — сказал Маликульмульк. Он уже совершенно успокоился и мог рассуждать философски. — Ты полагаешь, будто нечаянно подслушала их амурное свидание. И, знаешь, ты права — если кавалер заманивает даму на такие свидания, то он на ней уж вряд ли женится. Но… но есть вероятность, что Амур тут ни при чем. Давай-ка, вспоминай, какие слова тебе удалось разобрать.

— А вам на что?

— На то, что твой драгоценный Брискорн нажил какие-то неприятности. Это я знаю точно. Мне он объяснять свои беды отказался. А беды, ты уж мне, Тараторочка, поверь, весьма значительные.

— Я, право, не знаю… Я разобрала слова «я на все ради этого готов» и еще «это позор для всех». А она пищала: ах, как ужасно, да ах, не смейте! Нельзя, пищит, нельзя! А он еще барона какого-то вспоминал. Да! Вспомнила! Барон должен сдержать слово, и тогда все наладится! И он назвал ее душенькой! Поклялся, что век ей будет благодарен! Тогда они и замолчали. А я пошла вниз — что ж мне еще оставалось делать? И села на ступеньки…

— Что-то больно много ты расслышала. А говорила — не разобрать. Ты, часом, не сочиняешь? — строго осведомился Маликульмульк.

— Нет, Иван Андреич, я просто вспоминаю. И еще я расслышала явственно, как он произнес: «Ее надобно спрятать». Но это было, когда я только подошла к двери. А какие неприятности, Иван Андреич? Что с Брискорном?

— Кабы я знал! Не признается. Возможно, что-то рассказал Екатерине Николаевне.

— Нет… — подумав, произнесла Тараторка. — Коли кто кого любит, то про себя плохо говорить не станет. Надобно ж нравиться…

— А что, зеркала и свечи все еще наверху?

— Да… Я поплакала, еще немножко посидела, а потом побоялась — они спустятся и меня увидят. Ну и пошла к гостям. Как хорошо, что я не пудрюсь и не румянюсь! Тогда бы заново штукатуриться пришлось! А так — нос вытерла, и все прекрасно!

Тараторка бодрилась, старалась обернуть все в шутку, и за это ее бы следовало похвалить, но Маликульмульк сдержался. Пусть думает, будто он не видит ее наивной игры. Так ей будет легче.

— Пойдем, — сказал он. — А то в девичьей забеспокоятся — куда это я тебя увел. Няне Кузьминишне доложат, а ты ж ее знаешь. И придется мне, как порядочному человеку, на тебе жениться…

Это была странная шутка — оба понимали, что не совсем шутка. Но она явилась слишком поздно — как в фейерверке случается иногда запоздалая ракета, яркая, но запоздалая.

— А мне — за вас замуж идти… — не договорив, она вышла из канцелярии и не стала дожидаться, пока он запрет дверь.

Маликульмульк подумал — и пошел к башне Святого духа. Кроме всего, ему смертельно хотелось выкурить трубочку. А в башне это можно было сделать безнаказанно — никто бы за спиной не бурчал: ишь, навонял табачищем.

В знакомой комнате он прежде всего заглянул под кровать. Там действительно лежали два предмета, похожие на зеркала, и сверточек со свечами. Маликульмульк зажег одну, прилепил на шкаф и стал исследовать свое жилище. Скрипка не иголка — в щель не воткнешь. Умные люди умеют простукивать стенки в поисках тайника, отчего бы не попробовать? У человека с музыкальным слухом должно получиться…

Вершок за вершком обследуя толстые стены, Маликульмульк в уме восстанавливал ход событий. Что-то связывало Брискорна с бароном фон дер Лауниц, какая-то неприятная тайна. Может статься, Брискорн как-то уговорился со стариком, что раздобудет ему скрипку, взял деньги вперед, а вынести ее из замка не смог? Невозможная нелепость, дичайший поступок для инженерного полковника — но ежели предположить? Он уговорил влюбленную Екатерину Николаевну вынести скрипку из комнаты музыкантов и спрятать ее в башне. Потом, возможно, счел нужным перепрятать. Отчего она должна храниться в замке? Ведь уже первого января можно было ее благополучно переправить в любое место! Та же Екатерина Николаевна могла днем спрятать ее под шубой… Она дама дородная, шуба у нее не узкая — отчего она этого не сделала? И какие грехи свои оплакивала она, стоя на морозе у Петропавловского собора?

Тайник не нашелся.

* * *

Канцелярское утро после праздника — печальное зрелище.

Работать не хочет никто. А все хотят втихомолку поделиться воспоминаниями — что жена выставила на стол, кто из родни нанес визит, какими питейными подвигами ознаменовалось событие.

Маликульмульку положили на стол конверты с большими печатями — срезай, начальник, балуйся! И пустились в беззвучные разговоры — благо его сиятельство беседовал в кабинете с частным приставом и в ближайшие четверть часа канцелярией вряд ли бы заинтересовался.

Маликульмульк дал занятие рукам, а сам думал, что надобно после обеда сбегать в аптеку Слона, посоветоваться с Парротом. Может, физик знает какой-то способ обнаружения тайников. А потом навестить милейшего Федора Осиповича. Ибо в голове угнездилась мудрая мысль и требует внимания, как настырная кокетка на маскараде: что, коли охотников за скрипкой было двое? Брискорн с Екатериной Николаевной и некто, похитивший княжескую шубу? Брискорн, допустим, старался ради барона фон дер Лауниц. А тот, другой, — ради задастого купидона в страхолюдном кудрявом парике.

За «Экс Вьетан» гонялись трое. Трое, разгоряченные погоней за шедевром Гварнери дель Джезу и пришедшие в ярость от того, что упустили сокровище, могли положить глаз на скрипку Никколо Манчини. Трое достаточно богаты, чтобы нанять похитителей, — даже до того могло дойти!

Коли так — есть повод прятать и перепрятывать скрипку в замке. Как будто есть… И вынести ее в самый последний миг, да и доставить в какое-то непредсказуемое место — ведь господа, желающие ее получить, наверняка следят друг за дружкой.

Вдруг по канцелярии словно сквознячок пробежал — все разом взялись за труды, заскрипели перья, зашуршали бумаги. Не прошло и полуминуты — князь прислал человека за депешами и за переписанными документами. Экое чутье, в который уж раз подивился Маликульмульк, человеку обыкновенному вовек не нажить такого чутья. Однако надо и самому взяться за дело… а за какое дело?.. на стол-то эти мерзавцы лишь пустые конверты положили!..

Он обратился, как всегда, к Сергееву, и тот тихонько доложил ему, какие бумаги прибыли с утра, какие отданы, чтобы сделать экстракты, что следует, прежде чем класть на стол его сиятельству, снабдить выписками из архива. Объяснял он это, прекрасно зная, что в голове у начальника сведения задержатся ненадолго. Не так голова у господина Крылова устроена, ей-Богу, не так. Он способен из-за тех же Морозовых устроить шум — по одной той причине, что упрямое купеческое семейство терпит обиду от магистрата, и не вникать при этом в подробности их переписки с магистратом. А надобно вникнуть, найти, к чему прицепиться, выбрать имена и фамилии тех, кто может в этом деле быть полезен; цифры, наконец, выписать и даты сверить. И не проповедовать справедливость, а преспокойно листать своды законов и указов, ища подходящую лазейку. День листать, другой листать — в свободное от прочих служебных занятий время. Недели через две явится нечто вроде мысли — и с ней еще надобно повозиться. А заорать на магистратского чиновника несложно — что ж не орать, коли глотка здоровая?

Некоторое время он исправно читал бумаги и даже что-то в них понимал, черкал карандашом, давал работу копиистам. А ближе к обеду в канцелярию заглянул казачок Гришка:

— Господина Крылова их сиятельства просят!

Маликульмульк выбрался из-за стола и поспешил к двери. О, если бы открылось нечто важное, связанное с похищением скрипки, — так взмолился он, — о, Господи, если бы это!

Он направился было к кабинету князя, но казачок удержал его — оказалось, звала княгиня.

Уже по одному тому, что свита жалась в коридоре, боясь даже заглянуть в гостиную, было ясно: хозяйка в гневе. Маликульмульк без лишних слов отворил дверь.

Варвара Васильевна повернулась к нему.

— А, заходи, полюбуйся!

Вдоль стены стояли четверо — трое самых младших Голицыных и воспитатель, аббат Дюкло. И все четверо имели вид самый жалкий. Доктор Христиан Антонович, в шубе поверх шлафрока, причесанный кое-как, только седые волосы убрал в косицу, обретался в углу, опираясь на консоль. Там же стояла его походная аптечка.

— Верно ли, что это можно сделать канифолью для смычка? — спросила княгиня, указывая на своего любимца, десятилетнего Васеньку. Маликульмульк подошел поближе и увидел, что щека у мальчика вся в кружочках пластыря, как будто он — щеголиха екатерининских времен, собравшаяся прельщать петиметров и налепившая многообещающие мушки.

— Или кто-то научил их солгать? — продолжала Варвара Васильевна. — Я сама брала в руки канифоль, она для кожи безопасна! Может, есть какой-то особый сорт?

Маликульмульк посмотрел на мальчиков и француза, которому хорошо еще, если оплеух не перепало за небрежение и забвение своих обязанностей.

— Нет, ваше сиятельство, это канифоль могла наделать беды. Кто-то им рассказал про огненный фонтан. Они и решили попробовать.

Ни единого слова лжи не произнес Маликульмульк, даже, сколько мог, выгородил своих юных приятелей. Они действительно от кого-то узнали, что канифоль, растертая в порошок и подброшенная вверх посредством обыкновенного носового платка, вспыхивает огненным столбом чуть не в аршин высотой. Главное в этом развлечении — растереть ее помельче, потому что от больших крупинок возможны ожоги; очевидно, мальчишки просто поленились. Впервые они произвели подобный опыт еще в Казацком, стянув кусок канифоли у Маликульмулька. Он их выдавать не стал, но взял с них слово, что больше к футляру со скрипкой и сопутствующими ей предметами не прикоснутся.

— Что за фонтан?

Маликульмульк зашарил по карманам в поисках платка, достал, смутился, сунул обратно — не дамам показывать этакую портянку.

— Экий ты разгильдяй, — сказала княгиня. — Матрешка, принеси Ивану Андреичу чистый платок!

В соседней комнате мелкой дробью пронеслись шажки, скрипнула дверь.

— Простите, ваше сиятельство, — покаянно сказал Маликульмульк. — Это от трубки…

— Это от неряшества твоего. Ты с Рождества, поди, платка не менял! Матрешка! Давно по щекам не получала?!

Горничная выбежала, с поклоном подала Маликульмульку платок с княжеской монограммой, но с оборванными на уголке кружевами. Она точно поняла смысл приказания.

— Да грязный у него забери. Ну, вытирай нос да сказывай дальше.

— Саша, Володенька, подойдите-ка, — сказал Маликульмульк. — Возьмите за уголки и натяните. Позвольте, ваше сиятельство…

Он взял из блюда, стоявшего на столике для рукоделия, рассыпчатое печете, покрошил на платок, снизу взял батист за серединку, оттянул вниз, отпустил — крошки взлетели.

— Вот так они растертую канифоль подбрасывали и лучинкой поджигали. А горящие крошки полетели ему в лицо.

— Не ты ли научил?

— Нет, ваше сиятельство. Я им зла не желаю, и они это знают. Мне лишь обидно, что ваши дети без спросу в моих вещах хозяйничают, — отвечал Маликульмульк.

— Вот это новость! — княгиня опять повернулась к детям и перешла на французский: — Вы слышали, господин аббат? Вверенные вам дети совершили кражу! Князья Голицыны совершили кражу! Как такое вообще могло случиться? Чему вы учите их, наставник самозваный?!

— Матушка, мы не крали! — воскликнул Вася. — Христом Богом — не крали! Мы эту канифоль во дворе нашли! Володька нашел!

— Канифоль — во дворе? Как она туда попала? Иван Андреич, я тебя знаю — за тобой не присмотришь, ты и сапог с ноги потеряешь. Ты, что ли, обронил?

— Ваше сиятельство, канифоль лежит в скрипичном футляре, в особом отделении, футляр заперт — как бы я ее выронил? Позвольте… Володенька, где именно подобрали вы эту канифоль?

Но самый юный Голицын вдруг засмущался.

— Саша? — спросил Маликульмульк своего любимца. У этого отрока уже стал проявляться талант к сочинению эпиграмм, и он иногда брал у Маликульмулька томики стихов, таких, чтобы покороче.

— Иван Андреич, меня при том не было, они канифоль с Южного двора принесли. Потом уж мы с ней пошли в Северный двор…

— А что, так ли важно, где нашли эту гадость? — спросила княгиня.

— Может статься, и важно. Также я хотел бы видеть остатки канифоли.

Они обменялись взглядом. Варвара Васильевна была умна и неплохо знала род человеческий. Потому к словам Маликульмулька отнеслась со вниманием.

— Иди-ка сюда, сынок, — позвав младшенького, княгиня села, забавно расставила колени, Володенька подбежал и прижался к ее груди, обнял за шею. Так и самая простая деревенская баба утешает дитя, подумал Маликульмульк, глядя, как мальчик что-то шепчет княгине на ухо, а она обнимает его с нежностью матерой медведицы, которая своими мощными когтистыми лапищами ни за что не поцарапает приникшего к ней медвежоночка.

— Детка ты моя, — произнесла княгиня. — Крошечка ты моя, жизненочек, не надо бояться. Никогда никого не бойся. Будь как отец твой — он ведь никогда страха не ведал и не ведает. Иван Андреич, сейчас Володюшке наденут тулупчик, ты его выведешь на двор, и он покажет, где нашел эту канифоль, будь она неладна. Ты, Васенька… Ты пойдешь в детскую и будешь сидеть там до ужина! Ты, Саша… ты сядешь с господином аббатом за французскую грамматику, будешь неправильные глаголы учить.

Вася и Саша переглянулись, и взгляд этот был Маликульмульку понятен: не старшие, а кроткий ангелок Володя был главным затейником и подбил братьев делать огненный фонтан. Но спорить с княгиней по этому поводу он не желал — все трое были хороши! Явно ведь что-то соврали аббату, чтобы без него, на просторе, произвести свой канифольный фейерверк.

Речь княгини смутила Маликульмулькову душу. Он знал, конечно, что Варвара Васильевна до сих пор любит князя без памяти, и ничего удивительного, что она с такой гордостью говорит о его отваге. Но странная мысль родилась: если допустить, что вскоре найдется девица, которая станет госпожой Крыловой, родит детей (мальчиков!) и станет их однажды вразумлять так, как княгиня — Володюшку, то чем ей гордиться? Володюшка спросит об отце — и Варвара Васильевна много чего наговорит, даже если только ордена перечислит, и то… А будущей госпоже Крыловой какие подвиги перечислять? Про турецкие-то войны, про штурм Очакова и разгром Арслана-паши еще долго помнить будут. Про «Инфанту Заморы», единственное детище, угодившее на сцену, давно забыли, а журналы ушли на растопку печей и сворачивание бумажных фунтиков для орешков.

— Мусью Дюкло, заберите у них канифоль и принесите мне, — велела княгиня. — Ступайте… мало мне забот, еще и вы, сударь, за детьми уследить не можете…

Маликульмульк знал, что тут возразить: младшим Голицыным нужен был не аббат-француз, а обычный дядька, из числа отставных солдат, каких в провинции норовят приставить к недорослям. Княгиня имела свой взгляд на воспитание: дети прежде всего должны быть здоровы. По утрам их обливали холодной водой, на прогулках поощряли к бегу, лазанью и прыжкам. У каждого были свои коньки, и в Риге мальчиков уже не раз возили кататься на Мариинский пруд, благо потом можно согреться в знаменитом «Иерусалиме». Из-за приема, кражи, Васильева вечера было не до них — вот они и искали себе развлечений, как умели.

За шубой он не пошел — Южный двор невелик, и даже если находка сделана в дальнем углу, туда можно дойти по галерее и не замерзнуть. Когда привели одетого Володю, он взял мальчика за руку и повел вниз.

Оказалось, канифоль была найдена прямо в галерее.

— Вот тут она лежала, Иван Андреич, — Володенька показал на перевернутый ящик в двух шагах от двери. Раньше Маликульмульк этого ящика не замечал.

— Прямо тут? Покажи-ка…

— Вот, возле самой стенки.

Маликульмульк внимательно оглядел место. Ящик стоял на каменном полу галереи, в трех вершках от стены. Кусок канифоли лежал так, что лишь любознательный мальчишка, заинтересовавшись ящиком, мог его обнаружить.

— Занятно, — сказал Маликульмульк. — А ящик откуда взялся?

— Наверно, в нем винные бутылки были. Я думал — из него теперь можно костер устроить…

— Этого только недоставало! Хватит того, что вы с канифолью учинили. Более ничего придумать не сумели?

— Так скучно же, — сказал Володюшка. — Нас гулять отпустили — а играть не во что. Дома-то из всякой палочки сделаешь кляпень, из другой — биточку и играешь, хоть втроем, хоть вчетвером. А тут и палочку найти негде.

— Это точно, — согласился Маликульмульк. — В Зубриловке вам лучше было. А ты попроси маленьких Дивовых, пусть вам палок принесут. У них-то в Цитадели этого добра хватает, они могут выйти на эспланаду, срезать ветки с деревьев. Ведь к вам Дивовых приводят?

— Приводят, да редко. Зимой, сказывают, им учиться надо, а не баловаться. А нас все обещают повезти кататься на Александровские высоты! Да все никак не повезут!

Пообещав Володюшке поправить эту беду, Маликульмульк повел его наверх.

— Ну что, Иван Андреич? — спросила княгиня. — Откуда взялась канифоль?

Она была в гостиной одна — и доктора, и аббата отпустила, а придворные дамы войти без зова не решались.

— Сам бы я желал это знать. Обронить ее в том месте, где ее Володя подобрал, было никак невозможно. И, ваше сиятельство, там откуда-то взялся перевернутый ящик.

— Ну и что?

— Ваше сиятельство, я все думаю об этой проклятой скрипке. Вы верите, что она улетела по воздуху к итальянскому некроманту?

— Дядюшка, царствие ему небесное, всяких чудаков привечал, — сказала, подумав, княгиня. — Иной грозился дух Клеопатры египетской явить во плоти и в натуральном виде, иной божился, что с сильфидой спит. Может, попущением Божиим, что-то этакое и бывает, только я ни разу не видала. Да и дядюшка, сдается, тоже.

Покойный Потемкин действительно был презанятным господином — лень, любознательность и талант в нем сочетались в равных долях.

В дверь постучался аббат и, получив разрешение, вошел.

— Все исполнено, как вы изволили приказать, — насупившись, доложил он. — А вот канифоль.

Аббат поставил на стол блюдечко, посреди которого лежал красивый кусок канифоли. Маликульмульк взял его, оглядел, задумался.

— Я, ваше сиятельство, употребляю иной сорт. К тому же моя канифоль уже суховата, начинает сыпаться, пора бы выбросить ее и купить свежую. Эту мог обронить кто-то из итальянцев — но я понятия не имею, зачем этот человек в галерее открывал футляр со скрипкой, альтом или виолончелью.

— Иван Андреич, — сказала княгиня. — Ты знаешь, я тебя люблю. Ты чудак первостатейный, да я к тебе привязалась. А я коли к кому привяжусь — то всей душой. Сделай милость, разберись, что все сие означает, а я о тебе позабочусь. Может, канифоль обронил вор — так ты уж сообрази, кто бы это мог быть. Ты ведь умница, хоть и телепень.

Еще один новогодний подарок, подумал Маликульмульк, еще одно объяснение в любви. С опаской нужно своими словами Господу молиться, с большой опаской. Вот этак мысленно посетуешь, что никому-то ты в сей скорбной юдоли не нужен, — и тут же Тараторка вздумает за тебя замуж идти… не это ли имела в виду княгиня, обещая позаботиться?..

— Ваше сиятельство, с одной стороны, вор не мог обронить канифоль в таком месте — он же, забравшись в комнату, вынул скрипку из футляра и унес. Вряд ли он впопыхах прихватил с собой кусок канифоли. А с другой — я бы хотел понять, как это получилось и откуда взялся в галерее ящик. Да еще почти у самой двери.

— У двери, через которую входили гости? Иван Андреич, я три дня из комнат не выхожу, не знаю, растолкуй!

— Да, у двери, через которую входили гости. Велите позвать Егора Анисимовича. Какие-то припасы на поварню везли через Северный двор, какие-то через Южный, а ящик смахивает на те, в которых винные бутылки держат. Хотел бы я знать, когда он там появился.

— Ты же сам, голубчик, ходил через Южный двор и вчера, и сегодня! — возмутилась княгиня.

Маликульмульк только развел руками — ну, допустим, ходил… и по сторонам не глядел, ибо о чем-то размышлял…

Дворецкий был вызван и отправлен дознаваться насчет загадочного ящика.

— Обедать пора, — сказала княгиня. — Ты вот что, друг мой… ты князю пока про все это не говори…

— Как прикажете, ваше сиятельство, — хмуро ответил Маликульмульк.

— Чего надулся? Я боюсь, он частному приставу все расскажет, а веры к здешней Управе благочиния у меня нет. Куплена она — от полицмейстера до последнего мальчишки на побегушках. Сами докопаемся, понял?

Это было самое страшное, что могло случиться: княгиня вздумала сама вести расследование.

— Понял, ваше сиятельство. Только до обеда время еще есть, я пойду со двора ненадолго. На Сарайной улице есть музыкальная лавка, покажу хозяину, герру Мирбаху, эту канифоль. Может, чего скажет…

— Ступай. Да не задерживайся.

Однако новогодние сюрпризы на этом не кончились. Когда Маликульмульк, уже в шубе и шапке, собрался уходить, откуда ни возьмись явилась Тараторка. Вид у нее был сосредоточенный и отчаянный.

— Иван Андреич, пойдемте со мной. Это совсем быстро. Нет, вы немного отстаньте… Пусть думают, что я сама по себе, вы — сами по себе.

Она привела Маликульмулька в сводчатые сени, где начиналась лестница, ведущая в башню Святого духа.

— Ты что-то разведала? — заранее радуясь новым сведениям, спросил Маликульмульк.

— Нет… Иван Андреич, поцелуйте меня.

— Что?..

— Поцелуйте. Это же нетрудно! Я должна знать, что это такое… а то боюсь и сама не знаю, чего боюсь… А она-то знает!..

— Ни к чему тебе это, — быстро ответил Маликульмульк. — Совершенно ни к чему.

— Иван Андреич! Мне ж больше попросить некого! Она-то целоваться знает! А мне как быть?.. А он видит, что я совсем бестолковая, и вот… шутит, и все!.. А целоваться — так с ней!..

Дверь из сеней вела прямо в Северный двор, и Маликульмульк, не сказав ни единого слова, спасся бегством.