Добыча оказалась неплохая — четыреста пятьдесят талеров и еще двести русских рублей. Своей долей Маликульмульк был доволен, одно только ему не понравилось — не удалось ничего выяснить о ссоре между Брискорном и бароном. Фон Димшиц нарочно держался поближе к бароновой фаворитке, даже проиграл ей какую-то мелочь, но фрау Граве имела озабоченный вид и на все речи отвечала кратко.

Сам барон даже растерялся, когда услышал сумму своего проигрыша. Шулер был прав — такую трату он взяткой считать уже не мог. И, вопреки правилу истых игроков «играй, да не отыгрывайся», стал зазывать Маликульмулька с фон Димшицем в гости — продолжить сражение.

— Но что-то эту даму с Брискорном связывает, — сказал фон Димшиц, когда оба картежных академика вышли из «Петербурга». — Когда я назвал это имя, она испугалась.

— Уж не была ли она ему невестой? — спросил Маликульмульк.

— Она — вдова, и, судя по фамилии, не Брискорнова. Так что его права на нее равны нулю. Как звучала «Лукреция»?

— Отменно! Итальянскую скрипку сразу можно признать, и барон едва ль не облизывался, глядя на нее.

— Он предложит мне ее продать, — задумчиво ответил шулер. — Потом вздумает, будто ее у меня можно выиграть. И останется в Риге по меньшей мере на две недели…

Маликульмульк хотел было возразить: в том случае, если он еще не завладел скрипкой Манчини. Но промолчал. В самом деле, с барона станется приобрести и две дорогие скрипки. Кроме того, присутствовали двое бароновых приятелей — носатый фон Верх и задастый купидон по фамилии фон Менгден. Они тоже восторгались «Лукрецией». Обоим такая скрипка была по карману. Если возникнет меж ними спор из-за «Лукреции» — как можно будет из этого спора понять, к кому попала скрипка Манчини? Будет ли тот человек добиваться скрипки фон Димшица менее пылко, чем прочие?

— Что вы решили относительно денег? — спросил шулер.

— Пока ничего. Мне нужен орман. Завтра после службы я приду к вам, и мы немного позанимаемся. Могу принести свою скрипочку. Она не столь знатная, но коли вам что-то говорит имя Ивана Батова…

— Говорит, разумеется. Охотно познакомлю свою «Лукрецию» с «фрейлейн Батовой»!

Найти ормана возле «Петербурга» было несложно, и Маликульмульк укатил в Петербуржское предместье — ужинать, поскольку барон угостил как-то убого, и спать! Спать! Он был доволен жизнью и, засыпая, дал себе слово непременно навестить Федора Осиповича и посоветоваться с ним насчет дальнейшего следствия. Если скрипка еще у Брискорна — он ее подбросит, сделать сие нетрудно — ему Екатерина Николаевна поможет. Тем более если треклятая эта скрипка все еще спрятана в Рижском замке. А вот если она уже у барона — будет очень неприятный разговор, очень неприятный… без помощи Федора Осиповича не обойтись… Он умен, он опытен, он лучше Маликульмулька сумеет внушить Брискорну, что нужно пойти к барону и вернуть деньги… но что, если скрипку барон взял, а денег за нее не дал?..

На этом рассуждении Маликульмульк заснул.

Утром он, плотно позавтракав, приехал в канцелярию. Настроение было отличное, он даже настолько воспарил духом, что собрался с выигрыша заказать пресловутый французский пирог в «Петербурге», без которого что-то никак не начиналась задуманная комедия «Пирог». Ему казалось, что если он начнет есть это кушанье именно так, как комические герои Даша и Ванька, то возникнет сильное желание взять в руки перо и описать священнодействие с ножками и крылышками дичи, заполняющими пространство пирога. Великое дело — выигрыш, сразу вселяет в душу бодрость.

В канцелярии на столе уже лежали пустые конверты с печатями. Но Маликульмульк был исполнен любви к человечеству — он сразу спросил, не было ли жалоб. Жалобы нашлись — на кожевенной мануфактуре Либмана мастер-немец повадился наказывать тростью русских рабочих. Когда же несколько человек покинули мануфактуру, он их отыскал, связанными доставил обратно, как будто они крепостные, и велел выпороть.

— Что? — переспросил сам себя Маликульмульк, читая написанную по-русски бумагу. — Немец? Кем это он себя вообразил?!

С такой жалобой следовало немедленно бежать к князю. И Маликульмульк даже стал выбираться из-за своего начальственного стола, когда дверь канцелярии приоткрылась.

— Вас его сиятельство просят, — сказал, заглянув, казачок Гришка.

Маликульмульк прихватил жалобу и радостно устремился в голицынский кабинет.

Там он, к большому своему удивлению, обнаружил Брискорна.

— Послушай-ка, братец, — сказал князь, — это твоих рук дело?

И протянул записку, адресованную Брискорну и подписанную «благодетелем».

Маликульмульк понимал, что надобно отпереться, крестясь и призывая в свидетели всех святых, что такой ахинеи не писал. Но им овладел испуг — такой же, как от криков возмущенной княгини, испуг тягостный и постыдный, а что самое ужасное — лишающий способности лгать. Проще всего было развернуться и сбежать навеки. Да, именно так, — если б еще неповоротливые ноги слушались…

— Я узнал почерк, — произнес Брискорн. — Я видел этот почерк в журнале воспитанницы вашей, ваше сиятельство, я его запомнил. Только господин Крылов из всех знал о моей ссоре с бароном фон дер Лауниц! Господин Крылов, потрудитесь объясниться — что вы называете драгоценным предметом, в исчезновении коего я замешан?

Маликульмульк молчал.

Он понял страшную вещь — Брискорн его сейчас одолеет. Брискорн — вор, но у него нет другого пути оправдаться, кроме как решительно пойти в атаку, защищая свою офицерскую честь. Он будет кричать, бить себя кулаком в грудь, возглашать, что такие оскорбления смываются кровью… Он нарочно приводит себя в ярость. Но нужно хотя бы попытаться, хотя бы попытаться…

— Вы знаете, что это за предмет, — ответил Маликульмульк, — из-за этого предмета у вас была ссора с бароном.

— Объясните мне, господа, наконец, что за ссора, — приказал князь.

— Этот господин вмешался не в свое дело! — сердито воскликнул Брискорн. — Я уж не знаю, что ему померещилось, но такого оскорбления простить не могу!

— Свидетели есть, — возразил Маликульмульк. — Видели, как вы шли в башню Святого духа.

— При чем тут башня Святого духа?

— Ваше сиятельство, если продолжать — так мне придется назвать имя его сообщницы, — сказал Маликульмульк. — А это, сами понимаете… Я желал лишь, чтобы тот предмет оказался на прежнем месте, слышите, Александр Максимыч? Говорить гадости об особе, которую вы впутали в свои похождения, я не желаю.

— Да я вам и не позволю!

Менее всего Брискорн был похож сейчас на добродушного и галантного кавалера с артистическими наклонностями. Он рассвирепел — или же талантливо изображал свирепость, чтобы привлечь князя на свою сторону. Маликульмульк мог такое проделывать на сцене — вот ведь, играя Трумфа в «Подтипе», сколько аплодисментов сорвал. Но сейчас никак не мог собраться с силами.

— Успокойтесь, Брискорн, — велел князь. — Сейчас мы во всем разберемся. Это окажется недоразумением, слышите?

— Это посягновение на мою честь.

— Иван Андреич! Растолкуйте нам каждую строку этого послания!

— Пусть этот господин сам растолкует, из-за чего он ходил к барону фон дер Лауниц трижды, прежде чем устроил скандал в «Петербурге», — ответил князю Маликульмульк. — Пусть объяснит заодно, что он делал два вечера подряд в башне Святого духа.

— Я не был там! — перебил Маликульмулька Брискорн.

— Ваше сиятельство, Маша Сумарокова хотела в Васильев вечер гадать и заранее отнесла в бывшее мое жилище зеркала со свечками. А когда она, сбежав из гостиной, пошла в башню, то услышала в комнате голоса, мужской и женский.

— Мало ли кто туда забрался!

— Это были вы. Она ваш голос признала.

— Второй голос она тоже признала? — спросил Голицын.

— Да, ваше сиятельство. Расспросите ее, коли угодно. Речь шла вот о чем — этот господин просил даму спрятать некий предмет.

— Спрятать некий предмет? — Брискорн был явно озадачен.

— Да. Мадмуазель Сумарокова подтвердит.

— Уж не о скрипке ли тут речь? — догадался князь.

— О скрипке? — снова переспросил Брискорн. — Господи! Так этот фетюк, этот блудоумный лентяй полагает, будто я унес у итальянцев скрипку?! Я?! Да я своими руками убью его!

Голицын был уже немолод и сложения плотного, но ловкость сохранил юношескую. Он выскочил из-за стола и отцепил Брискорна от Маликульмулька. Инженерный полковник погорячился, решив, что одним ударом кулака уложит такую глыбу. Маликульмульк дал сдачи, но сильно бить он не умел, Брискорн устоял и ухватил его за плечо, а тут и князь подоспел.

— А ну, разойтись по углам! — скомандовал он. — Повесы, бездельники, другого места не нашли?

— Клянусь честью, я скрипки не брал! Христом Богом! — Брискорн перекрестился. — Все расскажу, да только не при нем!

— Ты, братец, ступай вон, а ты, Александр Максимыч, останься. Ступай, ступай!

Маликульмульк, не подобрав выпавшей при стычке жалобы, вышел. В коридоре он остановился, потирая рукой лоб, а в голове было одно слово: пропал, пропал…

Конечно же, князь охотнее поверит инженерному полковнику, чем своему придворному чудаку, «послушай-ка, братцу». А Брискорн артистически изобразит какую-нибудь трогательную историю — он романы читает, наверняка нахватался всяких сюжетов про честь и бесчестье.

Бежать, бежать… пока не случилось чего похуже…

К Федору Осиповичу, к давнему другу! Он уж придумает, как тут быть. Он знает, что Брискорн не на шутку замешан в этом деле, он опытен, и то, что он, живя в Риге, незаметно собирает сведения о здешних делах, тоже кое-что означает. Он наверняка чиновник по особым поручениям, и хотелось бы знать, которого ведомства! Он найдет выход и не из такого положения.

Маликульмульк ворвался в скромное, но безупречно убранное жилище Федора Осиповича тяжело дыша — он спешил по Господской, все ускоряя и ускоряя шаг, а по Конюшенной уже бежал.

Хозяин был дома и занимался наведением порядка — ходил с влажной тряпочкой по комнате и сладострастно, едва ль не скалясь по-звериному, кидался на всякую пылинку. Эта способность видеть пылинки всегда вселяла в Маликульмулька священный трепет — сам он не заметил бы, даже если бы дворник принес с улицы и расположил в углу кучу конского навоза.

— Федор Осипович! — воскликнул он. — Выручайте, Христа ради!

— Добрый день, Иван Андреич, — сказал давний друг. — Чем могу! Все мое — ваше! Снимайте шубу, садитесь, переведите дух и говорите внятно.

Маликульмульк послушался — тем более что в глазах и в голосе Федора Осиповича было неподдельное сочувствие. Он сел к столу и облокотился, едва не сбросив почти собранный штатив для трубок.

— Брискорн! — воскликнул он. — Это все же Брискорн! Он напал на меня в кабинете князя! Он переманит князя на свою сторону, а я же останусь кругом виноват!

— Брискорна я знаю не первый день, — отвечал Федор Осипович. — Но вы что-то странное плетете. Расскажите-ка с самого начала, ab ovo, как говорили Цезари и Бруты.

— Я полагал, что главное в сем деле — найти скрипку и отдать ее хозяину, чтобы в городе не смеялись над Голицыными и их приемом. Мне, прямо скажу, безразлично, кто ее унес, лишь бы она вернулась на свое место. А все домыслы вели к тому, что это Брискорн, вы же помните. И его нелепое поведение в «Петербурге», и слова, которые он говорил…

— Помню, и что же?

— Я, дурак, написал ему письмо. Очень деликатное письмо, где намекал, что его тайна мне известна, и просил вернуть сей предмет. Подписался «доброжелателем» — так я и впрямь желал ему добра! А он сообразил…

— Как?

— Узнал почерк. Да и никто из русских, кроме меня, не знал о скандале с фон дер Лауницем. Письмо-то я по-русски написал.

— Отчего ж не по-немецки?

— А оттого, что говорю я теперь по-немецки отменно, у меня талант к языкам, а пишу с ошибками — да это такой язык, что без ошибок писать невозможно.

— Лучше бы по-немецки…

— И вот он явился с утра к его сиятельству домогаться справедливости! И там напал на меня, когда я высказал ему правду в глаза! А его сиятельство выставил меня из кабинета — он более доверяет полковнику, нежели мне…

— А вот не надо было наживать себе репутацию литератора, — жестко перебил Федор Осипович. — В любом государстве, правильно устроенном, и для любого государственного мужа слово полковника весомее литераторского. Теперь вы в этом убедились? Но ничего, дело поправимо. Я сумею защитить вас!

Федор Осипович преобразился. Пропала куда-то тряпица, слетел с плеч шлафрок, он стоял в старомодном длинном жилете поверх белой рубахи, в узких штанах, протянув вперед крупную сухую руку — ни дать ни взять дуэлянт! Его немолодое лицо дышало подлинной отвагой — Маликульмульк залюбовался.

— Но как? — спросил он. — Как?

— Это уж позвольте знать мне — как. Сие дело со скрипкой — конфект, рахат-лукум для человека понимающего. Тут ведь и полицию рижскую можно прищучить. Вы верите в случайности? Я полагаю, что всякую случайность Господь нам посылает как знак. Извольте убедиться — на какой улице у нас Управа благочиния.

— На Девичьей, — вспомнил Маликульмульк. — Да, на Большой Девичьей, именно на Большой, хотя она в длину, дай Бог памяти… Сто тридцать шагов, может, сто тридцать два.

— А знаете ли вы, драгоценный Иван Андреич, какие улицы в немецких городишках спокон веку назывались Девичьими? Те, где селились гулящие девки! Продажные девки! Вот вам и знак! Полиция исполняет все что угодно господам ратманам, за вознаграждение. Но Бог с ней. Пусть Брискорн говорит его сиятельству все что угодно, пусть хоть оперные арии ему поет. Он будет наконец проучен. Только, Иван Андреич, с одним условием.

— С каким же? — спросил с превеликой готовностью Маликульмульк.

— Дайте мне слово, что навеки отрекаетесь от своей писанины. Да, да, я не шучу. Вы ведь в глубине души — еще на том свете, еще помышляете сесть да написать нетленную оду, как когда-то, помните, вы из псалмов сюжеты брали, или на фейерверк, или послание, равное по силе вашему «Посланию о пользе страстей». Ох, до сих пор вспоминаю и смеюсь!..

И Федор Осипович продекламировал с великолепной иронией:

— «Искусников со всех мы кличем стран. Упомнишь ли их всех, моя ты Муза? Хотим ли есть? — Дай повара француза, Британца дай нам школить лошадей; Женился ли, и бог дает детей? Им в нянюшки мы ищем англичанку; Для оперы поставь нам итальянку; Джонсон — обуй, Дюфо — всчеши нам лоб; Умрем, и тут — дай немца сделать гроб!»

Маликульмульк вздохнул: вот ведь что останется вместо могильного камня — рифмованная шутка, написанная почти что просторечным стилем.

— Иван Андреич? Откажитесь, право. Пусть мертвые погребают своих мертвецов. Все эти дурачества — на том свете, а мы, слава Богу, на этом. И как же недостает друга вашего, господина Клушина! Вот кто избрал верный путь! Господь, сам Господь надоумил его встать на страже! Только из бывшего вольнодумца может получиться настоящий цензор. Он знает, где подстерегает опасность.

— Он не был вольнодумцем, — тихо ответил Маликульмульк. — Он либертином был, амурную вольность проповедовал, да и я, дурак, за ним следом потащился…

— Иван Андреич, я ваш друг. Наберитесь мужества — и дайте слово все свои стихоплетные затеи оставить. Вас Господь для иного предназначил и меня на вашем пути поставил. И тогда я, убедившись, что на тот свет возврата более нет, помогу вам на сем свете… да ну же! Повторяйте за мной — отрекаюсь…

— Ну что же, — сказал Маликульмульк. — А точно ли поможете?

— От вашего Брискорна останется мокрое место! И скрипку он заберет у барона да сам его сиятельству принесет. Правда, все это случится не завтра, мне потребно несколько дней. Ну так вставайте и торжественно дайте мне слово. Вы увидите — стоит вам сделать это да еще повыбрасывать из дома все книжки, как дело пойдет на лад. Вы тут же избавитесь от иллюзий. Главное — знать, что прошлое давно уж на том свете, а вы — на этом. Я умею, будучи на этом свете, заглядывать на тот, а вам это покамест вредно… Ну, повторяйте за мной: я, Иван, Андреев сын, Крылов…

— Да это, право, как у масонов…

— Масоны детскими игрушками забавляются, а я вам дело говорю.

Голос был строг — Маликульмульк встал и руку перед собой протянул, как показал Федор Осипович.

— Я, Иван, Андреев сын, Крылов… — неуверенно произнес он и замолчал, услышав шаги на лестнице.

— Это хозяйка моя, не извольте беспокоиться. У нее тут, наверху, в кладовке всякое добро хранится. Начнем сначала!

Федор Осипович был взволновал необычайно. Казалось бы, порядком оплешивевшему пожилому господину с помятым лицом страсти не подходят — однако он кипел, он чуть ли не искры разбрасывал на манер фейерверка.

— Да я и так это исполню, без слова, — сказал Маликульмульк. — Знали бы вы, как я устал ожидать от самого себя…

И тут дверь отворилась.

На пороге встал Давид Иероним Гриндель.

— Это что еще за неуместный визит? — по-немецки спросил Федор Осипович.

— Герр Крылов! — воскликнул Гриндель, не замечая до поры Федора Осиповича. — Как хорошо, что мы вас нашли! Георг Фридрих, сюда! Он здесь!

— Но для чего вы искали меня в таком неподходящем месте? — удивился Маликульмульк.

— Вы еще ничего не знаете! Мы напали на след злодея, похитившего шубу… — и Давид Иероним потряс тяжелой тростью, явно взятой у старого герра Струве.

— Я вас не звал, извольте выйти вон и закрыть дверь, — сказал Федор Осипович. Тогда лишь Гриндель повернулся к нему.

— Мой Бог! Вот вы где! — произнес он в величайшей растерянности.

— Любезный друг, я рад вас видеть… — и Маликульмульк заскакал, как коза, с немецкого на русский, сбиваясь в обоих языках. — Федор Осипович, это приятель мой господин Гриндель… Давид Иероним, это мой старый друг… Федор Осипович, не сердитесь, ради Бога… Давид Иероним, когда встречаешь в чужих краях старого друга…

— Здравствуйте, Крылов! — раздался звучный голос Паррота. — Мы беспокоились за вас. По-моему, в этом доме вы в опасности. Представьте нас хозяину жилища…

— Но это же Туманский! — воскликнул Давид Иероним. — Я узнал его! Георг Фридрих, это — Туманский! Цензор Туманский!

— Тот самый? — спросил физик.

— Тот самый!

— Так вот он каков… Крылов, вам удивительно повезло — вы подружились с единственным жителем Риги, кому ни один порядочный человек не подаст руки, — холодно сказал Паррот. Но Маликульмульк уже знал, что его спокойствие обманчиво, и содрогнулся — столько силы и презрения ощутил в голосе своего приятеля.

— Я вас не знаю и знать не желаю, сударь, — огрызнулся Федор Осипович по-русски. — Оставьте нас в покое.

Гриндель догадался, о чем речь.

— Послушайте, вы, старый доносчик. Если я узнаю, что вы преследуете господина Крылова, то сам — сам, не боясь испачкать руки! — отведу вас в Цитадель и сдам в смирительный дом! Если я скажу, что вы умалишенный и опасны для общества, мне поверят!

Маликульмульк еще не видывал Давида Иеронима в такой ярости. Но Паррот, видимо, лучше знал своего друга он с одобрительной улыбкой следил за Гринделем, тот же продолжал:

— Вам было ясно сказано — уезжайте отсюда, ищите другого места для своих гадостей! Так нет же, вы остались! И для чего, позвольте спросить? Для новых гадостей?

— Давид Иероним, вы неправы! — воскликнул Маликульмульк. — Я знаю господина Туманского очень давно, мы вместе издавали «Зритель», он много нам с Рахманиновым помогал!..

— Как ты думаешь, Давид Иероним, для чего этот господин остался тут? — не обращая внимания на выкрики Маликульмулька, спросил Паррот.

— Для чего? Неужели тебе не ясно?!

— Да скажите им, кто вы, Федор Осипович! — взмолился Маликульмульк. — Тут недоразумение, мы должны его разъяснить!

— Я ничего разъяснять не стану, я не обязан отчитываться перед аптекарями. Начальник мой стоит неизмеримо выше, — отвечал Туманский. — Извольте выйти вон!

— Извольте помолчать, — сказал на это Паррот. Все это время он держал правую руку за бортом шубы, но вот достал — и Маликульмульк увидел знакомый пистолет.

Было совершенно необъяснимо — для чего физик бродит по улочкам тишайшей Риги с оружием, да еще готовый выстрелить в любую минуту. Пистолетов, сабель и даже ножей Маликульмульк не любил — как всякий философ, он даже отчасти презирал оружие.

Судя по лицу Паррота, он был готов стрелять при первом же поводе для стрельбы.

— Георг Фридрих, ты не спускай с него глаз, а я попробую найти его архив, — попросил Гриндель.

— Вы без всякого права хотите произвести тут обыск? — возмутился Федор Осипович.

— По праву честного человека, Туманский! Гнездо ядовитой гадины нужно разорить.

— Давид Иероним! — воскликнул Маликульмульк. — Это уж чересчур!

— Иван Андреич, помогите мне выставить вон этих мошенников, — по-русски потребовал Федор Осипович. — Врываются в дом к приличному человеку…

Маликульмульк шагнул к Гринделю.

— Не мешайте ему, Крылов, — приказал Паррот. — Узнаете кое-что любопытное. Вот уж не думал, что увижу тут самого Туманского. Надо будет показать вас детям, Туманский, чтобы запомнили. Они должны знать, как выглядит подлец. Крылов! Еще одно слово про недоразумение — и я сам спущу вас с лестницы, невзирая на ваше цветущее телосложение!

Гриндель меж тем, не выпуская из руки тяжелой трости, оглядывался по сторонам. Покосившись на Федора Осиповича, он заглянул под кровать.

— Ищите, ищите! — позволил тот по-русски. — Сами не ведаете, что вам надобно! И помните — я знаю, кому жаловаться на ваш бесчестный произвол!

— Чего вы хотите от него, Паррот? — спросил Маликульмульк Паррота. — Почтенный человек, в прошлом известный писатель, переводчик, издатель…

— На том свете, — поправил Федор Осипович.

Гриндель догадался — переложил подушку, приподнял перину и открыл старое деревянное изголовье. В таком, вспомнил Маликульмульк, покойный отец хранил бумаги, но где это было — в Яицкой крепости, в Оренбурге?..

— Стоять, Туманский, — вдруг по-русски произнес Паррот. — Стоять.

— Иван Андреич! Неужто мы вдвоем их отсюда не выставим?! — вдруг спросил Федор Осипович.

— Нет ли и у вас пистолета?

— Нет, я и думать не смел, что он понадобится, я должность свою без него исправлял.

Маликульмульк был в превеликой растерянности. Он желал одновременно быть на стороне Паррота, в чьей силе духа и справедливости ранее не сомневался, и выставить Паррота и Гринделя вместе с давним другом Федором Осиповичем, свидетелем былой славы, пусть даже эта слава осталась на том свете.

Давид Иероним поставил изголовье на стол и откинул крышку. Внутри оказались бумаги, он их вынул и просмотрел несколько.

— По-русски… Это — явно черновики, а это, кажется, донос и есть… Герр Крылов, пожалуйста, прочтите.

— Не буду, — сказал Маликульмульк. — Я в обысках не участник. Я сам пострадал во время обыска в типографии! Хоть режьте — не буду.

— Ну что же, я русские буквы знаю, — ответил Паррот. — Дай сюда бумагу, Давид Иероним.

Он взял лист левой рукой, посмотрел на первые строчки и хмыкнул.

— А знаете ли, Крылов, что это — донесение на имя его императорского величества Павла Первого?

— Что?..

— Читайте, читайте. Вот тут, кажется, я вижу ваше имя.

— Не верьте ему и не читайте, умоляю вас, это все серьезнее, чем вы думаете, — пылко заговорил Федор Осипович. — Этого простым людям не понять! Это — особая миссия, к которой я и вас готовил! Вспомните, вспомните, что я говорил!..

— Возьмите, Крылов. Послание покойному императору — это любопытно…

Гриндель удержал Федора Осиповича, и Маликульмульк получил загадочную бумагу. Все было именно так, как сказал Паррот, — от верноподданного его императорскому величеству, с изъявлениями почтения и преданности. Эти строки Маликульмульк пробежал наискосок. Далее Туманский почтительнейше напоминал Павлу Петровичу, что продолжает расследовать злодеяния рижского магистрата, и перешел к князю Голицыну с супругой, которых обвинил в преступном нежелании карать ратманов и бургомистров за разнообразные грехи. Это было странно, нелепо, но в какой-то мере соответствовало положению дел. А вот дальше последовало такое, что Маликульмульк сперва отшатнулся от бумаги, потом поднес ее к глазам, словно бы не доверяя своему зрению.

— Прочтите, пожалуйста, вслух, — попросил Паррот. — Пусть и Туманский свое творение послушает.

— Да, — решительно сказал Маликульмульк и начал читать:

— «Вся Рига была потрясена преступлением, свершившимся в Рижском замке во время приема у его сиятельства генерал-губернатора Лифляндии. По небрежению людей князя, приставленных к итальянским бродячим артистам для услуг, похищена скрипка, цена которой — более пяти тысяч рублей. Имя похитителей мне ведомо — это инженерный полковник Рижского гарнизона Александр Брискорн и его сообщница вдова Залесская, живущая при ее сиятельстве княгине Голицыной из милости. Подстрекаемый к злодеянию господами ратманами и бургомистром Барклаем де Толли, Брискорн вынес скрипку под шинелью своей во время большого приема в Рижском замке и через посредника передал лифляндскому помещику фон Либгарду, собирателю редкостей, известному тем, что скупает ворованные старинные вещи и для того ездит в разные страны, а совершил сие злодеяние, чтобы расплатиться с карточными долгами, из-за которых его преследовали кредиторы…»

Тут Маликульмульк прервал чтение и посмотрел на Туманского, словно бы спрашивая его: Федор Осипович, да что ж это за ахинея?.. Домыслы наши и предположения — и вдруг в виде прямого донесения?

— Переведите, — хладнокровно велел Паррот.

Маликульмульк, спотыкаясь и заикаясь от волнения, перевел.

— Есть ли в этом сочинении хоть слово правды? — спросил Паррот.

— Одна правда! — воскликнул Туманский по-немецки. — Клянусь вам! Все узнал от надежного человека! Чья репутация вне подозрений! Иначе и писать бы не стал!

— Кто этот надежный человек? — этот вопрос Маликульмульк и Паррот задали хором, только один — по-русски, другой — по-немецки.

— Да вы же, Иван Андреич! Вы сами рассказали мне, что Брискорн игрок, что он проиграл жалованье на год вперед, что он вынес скрипку из замка! Вам лишь нужны были сведения о его прошлом — и я, как умел, их предоставил! Герр Паррот! — Федор Осипович перешел на немецкий. — Одна правда! Вы велите дальше читать — как Барклай де Толли сговорился с фон Либгардом, чтобы скрипка была увезена из Риги и здесь более не появлялась…

— Крылов! Что он вам такое сказал? — перебил Туманского Паррот. — Отчего вы стоите, как каменный болван, разинув рот?

— Он сказал, будто я… будто от меня… будто я обвинил Брискорна в похищении скрипки… но это — ложь, подлая ложь, он извратил слова мои…

— Погодите, господа! — вмешался Давид Иероним. — Герр Крылов, вы говорили с этим господином о поисках скрипки?

— Говорил… я делал предположения… Но я никого не обвинял!

Федор Осипович очень ловко выхватил у Маликульмулька бумагу — разорвав ее пополам. Свою половину он вознамерился обратить в мелкие клочья, но помешал Гриндель, схватив его сзади с неожиданной для аптекаря силой и ловкостью. Должно быть, сказалась кровь родного дедушки — браковщика мачт, который и обращаться с тяжелыми бревнами умел, и, при нужде, схватиться с плотогонами и одержать в драке победу.

Паррот разомкнул пальцы Туманского жестоким способом — вывернув их. Скомканную добычу отдал Маликульмульку.

— Читайте дальше и сразу же переводите, — сказал он. — Сдается мне, сейчас мы неплохо повеселимся.

Маликульмулька прошиб пот.

Возражать Парроту, когда он чего-то требовал, было невозможно. И Маликульмульк, совместив обрывки, продолжал, каждую прочитанную фразу старательно перекладывая на немецкий:

— «Поиск скрипки его сиятельство князь Голицын вел самыми нелепыми средствами… Не видя достаточного усердия со стороны Управы благочиния, он отрядил на поиски покражи начальника своей канцелярии, в ущерб его прямым обязанностям… Сей, по имени Иван Крылов, должность свою получил по протекции и совершенно к ней не способен… Целые дни он проводит в срезании сургучных печатей с конвертов…» — переведя это, Маликульмульк замолчал и набычился.

— Правда, Крылов? — спросил Паррот.

— Нет. То есть да, я срезаю печати… иногда, чтобы позабавить больное дитя… Но кто мог?..

— Этот господин не зря околачивается вокруг Рижского замка. Кто-то из ваших подчиненных его порадовал. Вот, кажется, и разгадка истории с докторовой шубой, — сказал Паррот. — Ему всего лишь до смерти хотелось попасть на прием. Где шуба, Туманский?

— Знать не знаю никакой шубы.

— Вы все еще не поймете, Крылов, с кем связались? — Паррот, все время стоявший на пороге, вошел в комнату и сел. — Ну так слушайте, Давид Иероним расскажет. А Туманский, который неплохо понимает по-немецки, поправит, если вдруг случится ошибка.

— Отдайте мои бумаги! — потребовал Федор Осипович. — Вы ничего не поняли, в них есть особый смысл.

— Этот господин Туманский приехал к нам несколько лет назад, получив назначение на должность цензора иностранных книг при рижской таможне. Я не знаю, чем он занимался ранее, и никто в Риге толком не знает, но такого цербера мы тут увидели впервые. В Лейпциге вышли в прошлом году на немецком языке «Письма русского путешественника» господина Карамзина, которые читает вся столица, так он и эту книгу умудрился запретить, — сказал Давид Иероним. — Мы терпели, нам ничего иного не оставалось. А он искал повода показать себя в лучшем свете перед покойным императором. И дошел до подлости.

— Зейдер был бунтовщик, — вставил Федор Осипович по-немецки. — Все знали, что он подбивает крестьян к бунту!

— Этот бунт вы сочинили сами! А Зейдер был одним из тех порядочных сельских пасторов, что честно служат Богу и заботятся о своей пастве, — возразил Гриндель. — Он жил в Лифляндии, в Рандене и, сговорившись с соседними помещиками, устроил небольшую публичную библиотеку. Как-то про эту библиотеку проведал этот вот господин. И мечтой всей его жизни стало сжечь книги Зейдера!

— Это правда, — вдруг подтвердил Федор Осипович. — Господи, кто бы знал, как я возненавидел книги…

— Не только книги, — поправил Паррот.

— У Зейдера пропала одна книжка, первый том Лафонтенова «Вестника любви». То ли взяли почитать и не вернули, то ли откуда-то ее выслали, а она затерялась на почте. Пастор, как человек европейского склада, поместил в «Дерптских ведомостях» объявление, заодно напомнил и другим читателям, чтобы возвращали книги. Как из этого можно было составить донос о неблагонадежности — я не представляю! Однако господин Туманский умудрился…

— Я писал чистую правду — что Зейдер десять лет содержит публичную библиотеку, о которой правительству неизвестно! — возразил Федор Осипович. — А коли ее существование скрывается, то, выходит, в ней содержатся запрещенные и двусмысленные книги! А мне как цензору надлежит их изъять! Я нарочно писал пастору, просив его прислать каталог библиотеки, а он отговорился тем, что вздумал будто бы ее закрыть!

— И это был достойный повод, чтобы отправить рапорт генерал-прокурору Обольянинову! Одному Богу ведомо, сколько грязи было понамешано в тот рапорт, если о такой ерунде, как пропавшая книжка Лафонтена, Обольянинов донес покойному государю! Думаете, мы тут не догадались, что значит сей донос? — пылко спросил Гриндель. — Думаете, никто не понял, в кого вы метите?

— А что тут догадываться? В того, кто развел в Лифляндии всяческое вольнодумие! — отвечал, тоже разгорячившись, Федор Осипович. — Иван Андреич, это же известный якобинец фон Нагель! Его и следовало истребить!

— Знаете, Крылов, кого этот путаник назвал якобинцем? — преспокойно спросил Паррот. — Бывшего лифляндского и эстляндского генерал-губернатора Людвига фон Нагеля. Любимца покойного императора! Полвека честно прослужил, император уж не знал, как его еще побаловать, придумывал всякие способы, чтобы добавить ему денег, — до того, что распорядился отдавать ему часть дохода от каждого корабля, заходившего в Ригу. Стал бы он так заботиться о якобинце? У вас нелады с логикой, Туманский.

— Якобинец и был! — не унимался Федор Осипович. — Я — цензор, мне лучше знать, чем всяким аптекарям!

— Нагеля все любили. Дай Бог, чтобы вашего начальника Голицына так полюбили. А Туманский за свои нападки на просвещение не раз выслушивал выговоры от старика, вот и взбесился, — объяснил Паррот. — Хотел бы я видеть, что было в том доносе, который Обольянинов положил на стол покойному государю, если приказ императора был одновременно нелеп и страшен: Зейдера арестовать и доставить в Санкт-Петербург, в крепость, а Туманскому публично предать огню все его книги.

— Да, да! — воскликнул Федор Осипович. — Этого я и добивался! Это же праздник! Чем я хуже Сердюкова?

— Какого Сердюкова? — спросил Паррот.

— Козловского уезда цензора… Козловского уезда Тамбовской губернии цензора Сердюкова! — выстроил грамотно немецкую фразу Туманский. — Вот где был истинный праздник! Когда ваш старый приятель, герр Крылов, Иван Рахманинов, в отставку выйдя, уехал в Тамбовскую губернию, в собственное имение Казинку, то он ведь и типографию свою туда увез. И там стал печатать вольнодумные книжонки. А Сердюков, не будь дурак, прознал да и донес! Типографию закрыли, склады опечатали, Рахманинова — под суд, а Сердюкову — праздник! Типография-то сама собой загорелась и сгорела вместе со всей крамолой! Ни одной книжки не уцелело! Радости-то сколько — а, Иван Андреич? Ни одной!

Маликульмульк смотрел на него с ужасом. Он уже понял, что перед ним — сумасшедший, известный большинству рижан. И нужно было уж совсем одуреть от одиночества, чтобы не распознать в рассуждениях о том и этом свете подлинного безумия.

И вдруг все в комнатке переменилось. Ее убогий дешевенький уют криком закричал: беда, беда, денег нет совсем, никуда не пускают, заняться нечем! Мир вокруг исказился, только и есть в нем устойчивого и неизменного, что порядок на столе, сухарница да кофейник! Как быть, как быть, когда живешь не на своем свете?..

— Оставьте его, — сказал Маликульмульк, — он болен. Пойдемте отсюда прочь.

— Не так болен, как кажется, — возразил взбудораженный Давид Иероним.

— Нет, нет, он же совершенно не понимает, что вы ему тут говорите… идемте отсюда, господа…

Маликульмульк, подхватив свою шубу, устремился прочь, едва не сверзился с лестницы, поскользнулся на ступеньках, боком повалился в сугроб. Полетели в сторону стена, черепичная крыша, две дымящиеся трубы, явилось наконец небо — бесцветное небо, которого он в этом городе почти не видел, потому что осенью, идя по круглобокой брусчатке, приходится внимательно глядеть под ноги, да и зимой не лучше — скользко…

Побарахтавшись, он встал на четвереньки. Шапка слетела, снег набился в волосы. Он потряс головой. Сейчас он понимал Федора Осиповича лучше, чем при беседах в той комнатке. Кому ж и жаловаться, коли не покойному императору? Почта духов — вот она во плоти! Некий незримый почтальон берет доносы и несет их за грань, где Павел Петрович, царствие ему небесное, видит их, да только рукой машет: поздно, поздно…

И цензор Туманский слышит это «поздно, поздно», да только верить не желает — а вдруг по закону всемирной справедливости, которую для него представлял на земле покойный государь, все эти сведения, сложившись вместе, перейдут в иное качество и произведут действие? Может быть, цепочка из слов образуется — от сумасшедшего отставного цензора Туманского к ныне действующему и вменяемому цензору Клушину? Он всегда был вменяем — сойти с ума оттого, что мир разрушился, ему не дано!..

Причудлива судьба бывших вольнодумцев.

Маликульмульк поднялся, нашел шапку и стал выбивать ее о колено. Он не желал думать о человеке, который вызвал в нем такой отчаянный всплеск жалости. Не желал. Философ и жалость — невообразимая пара. Косолапый Жанно и жалость — тем более. И вот он, Косолапый Жанно, во всей своей красе — жаль, что никто из Голицыных с чадами и домочадцами не видел полета со ступеней в сугроб.

Отменный был полет — и даже незачем очищать шубу, снег сам как-нибудь растает…

Косолапый Жанно вышел со двора. Куда податься — он понятия не имел. В Рижский замок — невозможно. Там Брискорн. Брискорн наврал с три короба и оправдался. Доказать, что он взял скрипку, нельзя — Екатерина Николаевна уже наверняка им предупреждена и будет тоже врать, хотя и не столь яростно. Домой, в предместье? А там что делать? Лечь на кровать и ничего не делать. Спать. На то она и зима, чтобы спать. В берлоге. И спать, и спать, и спать, пока не помрешь от голода!..

Именно так и будет — откуда ж деньги возьмутся, чтобы питаться? Те, что выиграны вместе с фон Димшицем, на пользу не пойдут — они лишь растянут бесполезное прозябание души еще на несколько месяцев. И хозяева, подождав несколько, вынесут спящее тело в сарай, прикроют соломой, а в комнату пустят другого жильца.

Это было бы лучшим исходом. Не убивать себя, а просто заснуть. При этом пообещать, что настанут лучшие времена — можно будет и проснуться.

Он вышел на угол Господской и Конюшенной, еще не представляя, куда деваться дальше, и уже погружаясь в спасительный сон. Пока душа и разум спят, может, ноги куда-нибудь вынесут. Но этот сонный план был разрушен — к Маликульмульку с криками подбежали младшие Парроты. С двух сторон ухватили его за рукава и подняли свои живые черноглазые мордочки.

— Герр Крылов, где батюшка? — спросил Вилли. — Нашел он шубу? Она ведь в том доме была!

— Я сам ее видел! — похвалился десятилетний Ганс.

— Вы что тут делаете?

— Нам велели ждать!

— Чего ждать?

— Вас, — неуверенно сказал Ганс. — Они же оба за вами пошли. Чтобы вас спасти.

— Меня? Спасти?

— Да, от злодея, и герр Гриндель сказал: он же ничего не знает. А батюшка ответил: этот чудак может смотреть прямо на шубу и не видеть ее! Это правда, герр Крылов?

— Правда, — сказал Маликульмульк, даже довольный, что попался. Теперь дети не отпустят его, а через несколько минут вниз спустятся Паррот и Гриндель. Паррот скажет что-нибудь неприятное — эта его привычка разговаривать со взрослыми людьми, как с малыми детьми кого угодно доведет до бешенства. Но Паррот изобретателен… физик, мастер сочинять опыты с соленой морковкой…

И точно — из калитки появились сперва Гриндель с перекинутой через плечо княжеской шубой, затем Паррот с шапкой в правой руке. Пистолет, стало быть, сунул за пазуху.

— Удивления достойно! Казалось бы, украденную вещь нужно спрятать в сундук и на замок запереть, в погреб снести, на чердак! А он — вывесил на стенке, расправив полы и рукава. Герр Крылов, вы не поверите — рядом и одежная щетка лежала! Вот уж воистину — ограбление по-рижски! — восклицал возбужденный Гриндель. И от этого шума на душе стало еще тошнее — так и представился Федор Осипович, обихаживающий шубу. Щеточкой пройтись по спинке, по рукавам, распушить воротник, встряхнуть, огладить — вот и четверть часа миновало, да не впустую… как жалок может вдруг стать человек…

— Вы, Крылов, доставьте это имущество в Рижский замок и растолкуйте его сиятельству, что грабеж — проказы отставного цензора рижской таможни. Пусть спросит старых чиновников — они ему все про Туманского доложат, — сказал Паррот. — Вилли, сбегай к почтамту — может, там найдется орман, чтобы не тащить шубу через всю крепость.

— Может быть, вы вернете ее как-то иначе? — спросил Маликульмульк.

— Вы боитесь неприятностей для Туманского? Боитесь, что его и впрямь отведут в Цитадель и водворят в смирительный дом? И посадят на цепь вместе с буйными? Честно вам скажу, он такое обхождение заслужил. Да, я знаю, он жалок — а знаете ли вы, что он живет милостыней тех людей, которых жестоко оклеветал? — Гриндель все не мог прийти в себя после встречи с Туманским. — Мне рассказывали, что он подходит к жилищам наших бургомистров и стоит там, как будто на страже. В конце концов посылают человека, чтобы передать ему десять или даже двадцать фердингов. А он берет и лишь тогда уходит!

Маликульмульку еще не приходилось видеть Давида Иеронима в таком волнении — обычно химик пребывал в ровном и бодром настроении, иногда — с оттенком шутливости, иногда — с оттенком грусти; казалось, бурные чувства ему недоступны; а надо же, как возмутился…

— Вы скажете, что он болен, но вспомните — когда он писал донос на Зейдера, он был совершенно здоров. И он прекрасно понимал, чем кончится для бедного пастора обвинение в якобинстве. Но ему было наплевать на пастора — он хотел уязвить Нагеля, который развел в Лифляндии заразу. Он высоко метил — а на бедного человека ему было наплевать. Если бы вас, Крылов, сделал начальником своей канцелярии Нагель, то Туманский донес бы на вас, невзирая на вашу давнюю дружбу, — что генерал-губернатор пригрел записного вольнодумца, и точно так же ему было бы безразлично, запрут ли вас на несколько лет в каземат или отправят в Сибирь, — сказал Паррот. — И каково старому доктору, с которого он снял шубу в холодный вечер, ему тоже безразлично.

— Как вы догадались, что шуба у него? — спросил Маликульмульк. — Я же бывал там, даже в кладовую заглядывал — ей-Богу, я ее не видел!

Паррот и Гриндель переглянулись.

— Пора приучать вас понемногу к правде, друг мой. Когда вы пытались объяснить, что шуба не имеет никакого отношения к краже скрипки, нас это озадачило. Мы поняли — вас кто-то пытается сбить со следа, а вы легковерны.

Эти слова Паррота Маликульмульку страх как не понравились. Физик сделал неприятный намек. Видимо, ту историю, когда философ блеснул легковерием, он запомнил навеки. Но он же не знает про Большую Игру, подумал Маликульмульк, как он может судить о человеке, не поглядев на него в Большой Игре?

— Вы сами рассказали, где именно ограбили доктора Шмидта, — сказал Давид Иероним. — Мы туда отправились. Видите ли, я говорю по-латышски…

Тут он немного смутился. Видимо, старшие в семье научили его не распространяться о своем происхождении. Паррот пришел на помощь.

— Я тоже знаю немного по-латышски. Я же с девяносто пятого жил в Лифляндии. А там пасторы считают долгом учить местный язык, чтобы успешно проповедовать, и даже собирают народные песни. Мальчики мои, играя с детьми в усадьбе графа фон Сиверса, тоже кое-чему научились. И мы решили наконец пустить свои знания в ход. Одно дело — когда к сторожу обращаются по-немецки, он ответит в меру своих способностей. Другое — когда он услышит родную речь.

— То есть вы были уверены, что сторожа при амбарах — латыши? — уточнил Маликульмульк.

— Почти уверены. Так и оказалось, — ответил Давид Иероним. — Пришлось немного схитрить — я в разговорах сразу называл свое имя и аптеку Слона, а простой человек, кому не по карману доктор, всегда счастлив завести знакомство с аптекарем. Мы ведь не хуже докторов знаем, какое лекарство от какой болезни дают. Поэтому сторожа с нами говорили очень охотно. Мы обошли все каменные амбары в окрестностях того перекрестка, где ограбили доктора. Потом мы оказались в доме любезной пожилой женщины, приятельницы докторовой кузины. К ней нас привел один из сторожей потому, что ее окна как раз выходят на нужное место. Она ничего не видела, но сообщила кое-что любопытное: кузина рассказывала соседкам, что доктор собирается навестить ее, и называла день. Она, бедняжка, хвалилась тем, какой знатный ужин состряпает…

— Многие соседи знали, что герр Шмидт в этот вечер посетит родственницу в своей роскошной шубе, — продолжал Паррот. — Ежели кто хотел проникнуть в замок, тому человеку нетрудно было подстеречь доктора и устроить маскарад. И тут все сходится — откуда бы случайному грабителю знать, что он напал на домашнего доктора его сиятельства, живущего в замке?

— Знали женщины. Не они же напали на Шмидта, — возразил Маликульмульк.

Подбежала низкорослая лошадка, запряженная в орманские санки, встала, едва не ткнувшись мордой в шубу на плече Гринделя. Вилли выскочил, а Давид Иероним стал укладывать шубу в сани.

— Нет, напал мужчина, — сказал Паррот. — Но мужчина, живущий поблизости, — с этим вы согласны? Как вы помните, с нами были мои мальчики. Им это дело показалось любопытным с математической точки зрения — они рисовали на снегу план местности, рассчитывали углы, даже едва не поссорились, неправильно применив теорему Пифагора.

Маликульмульк сердито засопел — именно это он сам собирался сделать, именно это! И был сбит с толку безумцем…

— Это была полезная игра, и я не возражал, когда они, проводя какие-то измерения, заходили во дворы. Я научил их мерить расстояния шагами, и у каждого всегда при себе табличка с переводом шагов на сажени и версты. Математика — лучшая игра для мальчиков, ею всегда можно их занять, чтобы дома было тихо…

Он улыбнулся.

Улыбку Паррота Маликульмульк видел редко. Чаще всего она была насмешливой. Физик и сейчас, говоря о сыновьях, не впал в модную сентиментальность, прищур глаз был веселый. Но в голосе звучала любовь — чувство, для философа удивительное: он знал, что отцы любят детей, перед ним было примерное в отношении чадолюбия семейство Голицыных, а вот Паррот удивил его, Паррот предстал перед ним не тем отцом, который весь отдался службе, а потомство доверил гувернерам, а отцом иным — живущим вместе с мальчиками и воспитывающим их самолично, без перерывов, без отдыха, день за днем и месяц за месяцем.

— Время, — напомнил Гриндель, — время…

— Да. Так вот, в одном дворе Ганс и Вилли заметили наверху два небольших окошка, из которых, как они решили, должно быть видно крыльцо докторовой кузины. Понять, так ли это, они не могли, им мешал провести по воздуху прямую линию забор. Ну и, разумеется, они вздумали залезть повыше. К стене был пристроен сарайчик, они решили, что с крыши его смогут увидеть или же не увидеть крыльцо. Честно вам скажу, если бы я увидел, как Вилли подсаживает Ганса на эту символическую крышу, то прогнал бы обоих со двора. К счастью, меня там не было. Ганс забрался наверх — для своих десяти лет он очень хорошо развит — и оказался на той самой воображаемой прямой, что соединяла окошки с крыльцом. Он очень обрадовался, доложил об этом Вилли и заглянул в оба эти окошка. Одному Богу ведомо, что было бы, если бы это оказались жилые комнаты и он перепугал их жильцов. Но помещения использовались для хранения всякой рухляди. Стекла, как вы понимаете, годами не мыли, увидеть сквозь них что-то было невозможно, Ганс все же пытался, вылез на некое подобие карниза, а там, стараясь удержать равновесие, выдавил стекло. По крайней мере, так они оба мне все объяснили. Вилли, как старший, сказал ему заглянуть в кладовую. И он обнаружил висящую на стене синюю длинную шубу. Нижняя пола была отогнута, подбой оказался рыжим. То есть мои разбойники, судя по всему, отыскали вашу пропажу.

— Нам оставалось только понять, что это за дом и как в него попасть, — добавил Гриндель. — Уже темнело, мы решили продолжить розыск утром. Выяснили, что вход в этот дом — со стороны Конюшенной улицы. Стали совещаться — и увидели, как вы, не разбирая дороги, несетесь к этому самому дому, влетаете во двор… Сами понимаете, нам с Георгом Фридрихом это очень не понравилось. Георг Фридрих, зная, что нам придется иметь дело с грабителем, прихватил с собой пистолет. Вот мы и пошли вас выручать, оставив мальчиков внизу.

— А шуба?

— Мальчики учатся чертить планы. У меня было с собой нечто вроде плана квартала. Я знал, где во втором этаже дома должна быть кладовая с шубой. А когда знаешь, что ищешь, то находишь очень легко. Это не опыты Георга Фридриха, которые похожи на охоту за привидением!

Оба, физик и химик, рассмеялись.

— Но я же заглядывал в ту кладовую… — в растерянности произнес Маликульмульк.

— Там было две кладовые. У каждой — свое окно. И две оклеенные обоями двери. Я преспокойно нашел их. Так что садитесь в сани, любезный друг, и поезжайте с добычей в Рижский замок…

— Нет! Я не могу! Я не могу туда возвращаться… — Маликульмульк даже замотал крупной своей головой, даже руки растопырил для пущей выразительности. И он действительно не представлял, как после изгнания из голицынского кабинета явится в замок.

— Вы не на шутку испуганы, — заметил Паррот. — Что вы натворили?

Маликульмульк ничего не ответил.

— Вилли, Ганс, садитесь в сани. Ты, любезный орман, вези их на замковую площадь и сделай там круг, но так, чтобы подкатить поближе к Северным воротам, — распорядился Паррот. — Там они выкинут возле караульных будок шубу и шапку, а ты дашь лошади кнута и вскачь довезешь седоков до Домского собора. Вот пять фердингов. Разбойники, вы меня поняли? Выкинуть добычу, выскочить у собора, но не сразу бежать в аптеку, а прогуляться и выйти на Новую улицу со стороны Дворцовой. Вперед!

— Поняли! Вперед! — мальчики с криком полезли в сани, и Маликульмульк проводил взглядом отъезжающего ормана.

— Его сиятельство прикажет допросить караульных и найти эти сани, — сказал Давид Иероним.

— Вряд ли. Его сиятельство — не полицмейстер, ему это и в голову не придет. По крайней мере, не должно прийти, — отвечал Паррот. — Тем более, что разбойники запутают следы. Но хотелось бы мне иметь возможность приезжать в Ригу без них.

— Разве у тебя в Дерпте до сих пор нет хорошей экономки? — удивился Давид Иероним. — Ты же писал, что взял пожилую особу.

— Экономка есть, но… но я должен наконец жениться, — сказал Паррот. — Мальчики нуждаются в настоящем присмотре. Я делаю, что могу, но я очень занят. Нужно возрождать университет, нужно вести занятия. И я впридачу — постоянный секретарь Экономического общества в Дерпте. Стало быть, я должен ввести в дом женщину, умеющую вести хозяйство… такую, которую ее мать приучила к правильному домашнему порядку, или даже вдову… Тут не может быть речи о неземной любви и страстях, как в трагедии Шиллера. Мне нужна спокойная, хорошо воспитанная, без чрезмерных талантов, но главное — добрая супруга-домоседка, чтобы могла полюбить Ганса и Вилли, чтобы могла посвятить себя мужу и детям. Вот и все, что я могу сказать по этому вопросу.

Маликульмульк понял — всякое слово Паррота отрицало напрочь малейшую возможность романа с итальянкой. Видимо, физик произнес эту продуманную речь не для своего друга, а для себя самого.

— Крылов, сейчас мы пойдем в аптеку Слона. По дороге вы можете составить план своего торжественного выступления. И перестаньте горевать по Туманскому. Идем, господа, тут нам больше делать нечего. Давид Иероним, заверши-ка печальную историю нашего таможенного цензора, чтобы у господина канцелярского начальника уже не возникало ни вопросов, ни сочувствия, — попросил Паррот, всем видом показывая: больше рассуждений о браке и семье не будет.

— Завершение такое: когда Туманский собирался ехать в Ранден арестовывать Зейдера и жечь его библиотеку, вся Рига просила его одуматься и не губить невинных людей. Он обещал — но слова не сдержал. В Рандене он насмерть перепугал жену и детей пастора, а его самого велел бросить в кибитку и под конвоем доставить в столицу. Костер из библиотечных книг, разумеется, устроил — даже Библию бросил в огонь. Если вам это ничего не говорит о человеке — то я, право, не знаю…

— Он уже тогда был не в своем уме, — вступился Маликульмульк.

— Он, даже свихнувшись, продолжал делать то самое, что вытворял в здравом рассудке. Он вернулся в Ригу и встречен был общим презрением. Вот тогда-то он, я думаю, и взбесился. Он послал покойному императору донос не на отдельных горожан, как привык это делать, а на всю Ригу. Я не шучу — он исправно составил список всех бургомистров, ратманов, эльтерманов, купцов, перечислил поименно цеховых мастеров с женами и малыми детьми, подмастерьев, маклеров, портовых грузчиков! Возглавлял же этот список наш старый добрый Нагель. И всех оптом Туманский обвинил в неблагонадежности.

— Представляете себе эту кляузу? — спросил Паррот. — Хотел бы я ее видеть. Он ее не иначе как на рулоне французских обоев написал.

— Самое изумительное, что, вскоре после отправки кляузы, Нагеля действительно сместили, а прислали нам Палена. Все мы приготовились к неприятностям — с покойного императора сталось бы сослать в Сибирь целый город. Но император изволил скончаться, и гнусным пасквилем вынужден был заниматься нынешний император, храни его Господь. Он разрубил этот гордиев узел с изумительной прямотой и проницательностью: объявил, что Туманский сошел с ума, и сместил его с должности. Таможня вздохнула с облегчением, да и вся Рига тоже Бога возблагодарила.

— А что Зейдер?

— Я рад, что вы задали этот вопрос, — сказал Паррот. — История Зейдера, надеюсь, поставит жирную точку в вашей дружбе с Туманским. Зейдера привезли в Петербург и предали уголовному суду как государственного преступника. Он был приговорен к лишению пасторского звания, к кнуту и к каторге. Всего лишь за то, что собрал дома сотни три совершенно невинных книжек.

— К кнуту и к каторге? — переспросил Маликульмульк.

— Вы полагаете, что Туманский видел иным ваше будущее? Когда император Александр вступил на престол, он сразу же помиловал Зейдера и вернул его из Нерчинска, да еще назначил ежегодный пенсион — семьсот пятьдесят рублей. Я знаю об этом от самого пастора, я встречался с ним в Санкт-Петербурге.

— Да, — сказал Маликульмульк, — император милосерден…

Воображение, некстати проснувшись, представило ему и столб, и кнут, и веревки, и прочее, сопровождающее экзекуцию. С безликого пастора срывали рубашку, обнажали нежное тело, ни в чем не виноватое… Отчего тело так много значит в сей жизни? Отчего за грехи души карают тело? Отчего душа обороняется от бед, строя себе из тела укрепление, толстостенный замок, на манер Рижского? Вот поглядеть на Паррота — худощав, уверен в себе, его душе нет надобности возводить бастионы, он обороняется быстротой и натиском, а не отсиживается, не прячется… Отчего Господь не всех сотворил такими, как Паррот?

Маликульмульк немного обогнал физика с химиком. Ноги сами вразвалку несли по утоптанному снегу, ноги знали, где им поворотить, где обойти угол. Они ускорили шаг, могли ускорить еще и унести хозяина своего прочь от этих двух немцев, чересчур логичных, умеющих укрощать свои порывы, знающих и соблюдающих правила разумной и полезной жизни, не теребящих былое, занятых будущим.

Вот и сейчас — они уже не помнят про Туманского. Они говорят о стеклянных трубках и о концентрированных растворах, о влаге, которую всасывают корни и доставляют к листьям, о цифрах и минералах.

Маликульмульк ничего не понимает, он не хочет слышать ученых рассуждений, ему бы свернуть, отвязаться от физика с химиком, а он все прямо да прямо, прямо да прямо, потому что деваться некуда. Паррот получил над ним необъяснимую власть — и это хуже власти Голицына, начальника-кормильца. С Голицыным хоть можно рассчитаться проказами Косолапого Жанно. А Паррот — тут совсем, совсем иное…

* * *

Тяжко рассказывать о своих поражениях. Но приходится. Тяжко и слушать о чужих поражениях. Но никуда не денешься. И Маликульмульк, и Паррот были не в восторге от своей беседы. Но Маликульмульк понимал, что нет больше в Риге человека, способного ему помочь. Фон Димшиц разве что — но при всей своей простоте философ видел, что нужен шулеру не сам по себе, а как ключик, отворяющий двери в иные гостиные. Вот как раз шулеров он знал неплохо. Стоит со свистом вылететь из Рижского замка — и фон Димшиц поставит на приятельстве крест.

А вот Паррот с Гринделем, кажется, не поставят.

— Похоже, что Брискорн действительно замешан в это дело, — сказал Паррот. — Тем более не следовало посылать анонимную записку. Вы лишь перепугали его. А с перепугу люди на многое способны. Значит, Брискорн… Давайте поглядим правде в глаза: мог ли быть другой похититель?

— Мог, — ответил Маликульмульк и отвернулся. Ясно было, что Паррот имеет в виду Туманского. А говорить о Туманском неохота — Маликульмульк, немного успокоившись, почувствовал себя обманутым и оскорбленным. А ведь как складно рассуждал Федор Осипович про тот свет, этот свет и свою роль посредника меж ними, проводника, который выведет любезного Ивана Андреича из мрака преисподней в иную жизнь! Неужто все знания, все умения, все таланты бесполезны, когда сам себя желаешь обмануть?

На помощь пришел Гриндель.

— А мы ведь и в самом деле не знаем, проник он тогда в замок или не проник. Он ведь в замке бывал, сообразил, где спрятать шубу, потом прятался по углам. Что, ежели ему повезло и он набрал там сведений для новых доносов? А мы это добро на прощание сунули, не глядя, в печку?

— Не все ли равно, проник он тогда в замок или не проник? — спросил Паррот. — Мысль украсть скрипку вряд ли пришла в его больную голову.

— Но ежели пришла? И он сделал это, чтобы всех перессорить? Чтобы отомстить за свое унижение? Господи, ведь если так — то он уничтожил скрипку?! — осознав это, Маликульмульк впал в изумление и сам стал похож на обитателя бешеного дома — с разинутым ртом и нелепо разведенными в стороны руками.

— Уничтожить скрипку Гварнери — это как раз в его духе, — мрачно согласился Гриндель. — Как роскошно будет гореть!..

— Крылов, вы мстительны? — вдруг спросил Паррот.

— Я? Нет… не знаю… — вопрос смутил его, оттого что ударил в точку: иногда сильно хотелось вернуться в столицу с неслыханным триумфом и гордо отвернуться от прежних своих приятелей; более суровой кары Маликульмульк не придумывал, но ведь и этого — немало…

— Мстительны — оттого вам этот ужас и пришел в голову. Но совершенно не способны писать доносы. У него же была цель — подслушать что-то, пригодное для хорошего, злобного, смертельного доноса. Какая скрипка, помилуйте? Да если бы она валялась у него на пути — он бы ее не заметил…

— Вы уверены, Паррот, что он только за этим пытался проникнуть в замок?

— Уверен.

— А вам не приходило в голову, что и вы способны ошибаться? — выпалил Маликульмульк, немного обиженный обвинением Паррота.

— Приходило, конечно. Да только я знаю людей, которыми владеет одна-единственная страсть. Они же ничего по сторонам не замечают. Много ли вы сами замечали, когда в столице сражались с пороками?

— Я?..

Паррот каким-то чудом угадал уязвимое место Маликульмулька, ахиллесову пяту, прореху в той части головы, где замечаются и собираются вместе особенности и приметы живых людей. Любовь к театру возникла неспроста — в театре были амплуа, весьма удобные. Поделить мир на юных любовников, развратных старух, вороватых лакеев, пройдошливых подьячих, бездарных вельмож — а потом составлять из них интриги и сцены, чего ж удобнее! Раз только пытался изобразить живого человека с его необычными странностями, и то — самого себя, и то — пьеса «Лентяй» по сей день не закончена, хотя начата была куда как бойко.

Для борьбы с пороками такой взгляд на мир очень удобен. А чтобы стать счастливым, нужно вглядываться в людей, приспосабливаться к ним, наслаждаться тем, чем каждый из них отличается от прочих. Тогда только соберешь вокруг себя тех, кто может стать тебе дорог. А сами ведь не соберутся — и от одиночества волей-неволей будешь с утра браться за перо и громить пороки.

— Значит, кроме Брискорна — некому? — спросил Давид Иероним. — Все совпадает, все мелочи?

— Одна мелочь не укладывается в сей сюжет, — честно сказал Маликульмульк. — И что она может означать — ума не приложу.

— Что же это?

— В галерее Южного двора, неподалеку от дверей, в которые входили гости, был найден кусок канифоли. Такая в Риге не продается. Ее, надо думать, обронили итальянцы. Но какого черта они открывали на морозе футляр с инструментом?

— Действительно, странно, — согласился Гриндель. — Эта канифоль просто лежала в галерее на каменном полу?

— Нет, она лежала возле перевернутого ящика. Тоже, кстати, непонятно, откуда он там взялся.

— Это очень любопытно, — сказал Паррот. — Значит, скрипку вор унес, а футляр вместе с прочим содержимым оставил?

— Да, смычок он оставил. Все прочее указывает на Брискорна — итальянки видели его в коридоре, куда выходили двери комнат, приготовленных для артистов. Он был там с дамой…

— С госпожой Залесской?

— Да. Я думаю, она приняла у него скрипку, когда он вынес инструмент, и спрятала ее в башне Святого духа. Все сходится — в этой башне их застала воспитанница княгини, девица Сумарокова.

— А если это все же не Брискорн? — спросил Паррот. — Если это кто-то из итальянцев? Помните, как в подвале нашли труп скрипача? Что, если этот скрипач и был вором? А потом его убили, чтобы он не проболтался?

— Да нет же, это невозможно! Я точно помню, что говорил старый Манчини, когда обнаружил кражу! — Маликульмульк задумался, припоминая. — Ну да, этого человека звали Баретти, и он к концу приема так напился, что не мог устоять на ногах. И более того — его выводили под руки, когда старый Манчини с мальчиком шли в комнату и несли с собой эту проклятую скрипку. Она пропала уже после того, как уехали музыканты. Я думаю, что скрипач стал свидетелем каких-то действий Брискорна.

— Бедный Баретти, — сказал Гриндель. — Заехать Бог весть куда и умереть в чужой стране… Его ведь здесь похоронят?

— Вряд ли тело повезут в Италию, — согласился Паррот. — Правда ли, что он в Риге стал пить не просыхая?

— Правда. Итальянки при мне это не раз говорили, и старый Манчини говорил. Вот ведь как забавно — они не знали, что я понимаю по-итальянски, и называли Манчини старым бесом. Особенно его невзлюбила Пинелли — эта маленькая, пухленькая…

— Да, я помню, — равнодушно сказал Паррот. — Очень милая особа, и голос превосходный. Так вы, Крылов, невольно подслушали, что говорили эти женщины?

— Да. Я ведь сразу не сказал им, что учил итальянский и читал в подлиннике оперные либретто и комедии Гольдони. А потом признаваться было уже неловко.

— Занятно! Я и не знал, что вы владеете итальянским. Что еще певицы говорили о несчастном Баретти?

— Очень удивлялись, что Рига так на него повлияла. Раньше он пил умеренно, и надо думать, красное вино, а здесь начал вовсю употреблять крепкие напитки. И впрямь странно, что он умудрился напиться во время приема. Знаете, Паррот, я имел дело с актерами. Пьянство во время спектакля — опасное занятие, если актера увидят с бутылкой — неприятностей не миновать. Некоторые любители таскают с собой фляжки, которые легко спрятать. Вот я и думаю, что этот Баретти принес с собой фляжку. А итальянки так сердиты на Манчини, что решили, будто это Манчини споил им квартет. Но странно — ведь приглашение генерал-губернатора для бродячего музыканта большая честь, что же он вздумал опозориться в замке? Старик Манчини сказал, что люди князя буквально выносили его на руках.

— Что еще сказал старик Манчини? — резко спросил Паррот.

— Ох, да чего он только не говорил! Он не желал, чтобы полиция расследовала кражу — будто бы маркиз ди Негри, знатный итальянский некромант, прислал за скрипкой злых духов, и они ее унесли. Будто бы маркиз для того подарил мальчику скрипку, чтобы она выпила из него жизнь. Ему бы готические романы писать, этому Баретти!

Давид Иероним рассмеялся.

— Хотел бы я побеседовать со стариком, — сказал он. — Если он знал, что маркиз — некромант и выделывает всякие дьявольские штучки, отчего же он согласился взять у маркиза скрипку для своего ребенка?

— Честолюбие оказалось сильнее родительской любви, — объяснил Паррот. — Это обычное дело — если дуракам родителям Бог пошлет талантливое дитя, мучить его занятиями, лишать всех детских радостей, лишь бы оно было приглашено на домашний концерт к какому-нибудь жалкому князьку, повелителю трех сотен нищих подданных.

— Тем более, что Манчини не родной отец дивному дитяти, — добавил Маликульмульк.

— То есть как? — удивился Давид Иероним. — Все знают, что отец.

— Маленькая Пинелли знает эту семью. Она сказала, что старый Манчини — всего лишь кузен родного отца мальчика. Она много чего тогда наговорила, сидя прямо тут, в аптеке, в этом самом кресле. И что старик не лечит мальчика так, как надо, потому что предвидит его скорую смерть и смирился с ней… То есть не станет спасать Никколо так, как спасал бы родной отец… А Пинелли страстно хочет помочь мальчику!

Гриндель и Паррот переглянулись.

— Возможно, она нуждалась в нашей помощи, — сказал Давид Иероним. — В Риге у нее нет друзей, нет знакомых врачей. Нет никого, кроме этой долговязой подруги, с которой она путешествует. Она пыталась позвать нас на помощь, а мы ее неверно поняли.

Паррот вздохнул. Гриндель сказал «мы» — но подразумевал «ты».

— О чем еще говорили итальянки? — спросил Гриндель. — Не о том ли, что мальчик заработал для старика все деньги, какие мог, и более не нужен? Может быть, есть способ помочь мальчику, забрать его от этого фальшивого отца, который думает только о гонорарах! Георг Фридрих, мы ведь найдем этот способ?

— Да, — сказал физик. — Если он существует в природе, то мы его найдем. Крылов, я вас слушаю.

Это было — как строгий окрик учителя, адресованный нерадивому ученику. Маликульмульк видел, что Паррот отчего-то не может говорить с ним иначе, и решил не обращать внимания на интонации. В конце концов, и «послушай-ка, братец» — не самое приятное в мире обращение, однако ж философ к нему привык.

— О чем они говорили? О том, что после смерти Никколо маркиз ди Негри спросит о скрипке. И тут я не совсем понял. Вроде бы если бы маркиз просто подарил мальчику скрипку, у старика должна была бы быть дарственная, вещь-то дорогая. И одна из итальянок сказала, что дарственной нет. Вроде бы она даже намекнула на причину, по которой маркиз не написал дарственную. Но, господа, итальянки убеждены, что маркиз — колдун, и что скрипка, выпив из мальчика жизнь, улетела к нему при помощи злых духов.

— То есть скрипка понесла к маркизу жизненные силы мальчика, которые необходимы некроманту, чтобы оживлять покойников? — уточнил Паррот. — По-своему логично. Надо думать, у бедного маркиза прескверная репутация!

— Люди не понимают, для чего он собирает скрипки, альты, виолончели и контрабасы. Они ищут в этом какой-то тайный смысл, — сказал Маликульмульк. — Люди не любят, когда у кого-то причуды или непонятные способности. Они сразу ищут в этом зло.

— Любезный друг, я рижанин, в семье моей знают цену и деньгам, и бумагам. Это лишь в сказках король дарит драгоценности без всяких бумаг, а в жизни необходима дарственная. Иначе возникают недоразумения. Скажем, вы мне подарили скрипку, после чего мы оба скончались, — стал рассуждать Гриндель. — И тут мои наследники и ваши наследники устраивают драку прямо на кладбище. Мои наследники утверждают, что право на скрипку перешло к ним, а ваши — что скрипка была дана во временное пользование и должна вернуться в семью…

— Стойте! Давид Иероним, ты сказал сейчас очень умную вещь! — воскликнул Паррот. — Скрипка после смерти мальчика должна вернуться к маркизу не потому, что за ней прилетят злые духи, а потому, что она дана дивному дитяти лишь на время. Это не подарок…

— Ну и что же? — спросил Гриндель. — Какой ты предлагаешь сделать вывод?

— Выводов может быть несколько…

— Но позвольте, господа! Ясно же, что скрипку похитил Брискорн! — закричал Маликульмульк. — При чем тут злые духи и наследники? Брискорн и его сообщница следили за комнатой музыкантов. Им повезло — скрипка около четверти часа находилась в незапертой комнате. Потом они ее спрятали в башне Святого духа и вскоре вынесли. Сейчас она, как я понимаю, уже у барона фон дер Лауниц, который ее так просто не отдаст!

— Не слишком ли легко удалось Брискорну украсть скрипку? — полюбопытствовал Паррот. — Прием длился несколько часов, скрипка была без присмотра несколько минут. Неужели он знал точно, в какое время скрипка будет в незапертой комнате? Не хотите же вы сказать, что он без конца бродил по коридорам, выжидая подходящую минуту? Так вот, один из выводов: Брискорн подкупил старого Манчини, и тот дал ему знать, когда можно выносить скрипку. Ведь после смерти мальчика ее бы пришлось вернуть маркизу ди Негри. А так старик получил какие-то деньги.

— Верно! — воскликнул Давид Иероним. — Это очень похоже на истину!

— Похоже, да, но истина ли это? В нашей картине обретаются два лишних и непонятных элемента, — остудил его Паррот. — Первый — смерть пьяного скрипача Второй — канифоль, найденная в галерее. Вы уверены, что в Риге такая не продается, Крылов?

— Я носил ее показывать Мирбаху, знаете лавку Мирбаха на Сарайной улице? Он объявил, что такой канифоли в Риге быть не должно. Меня и самого это смущает…

— Теодор Пауль! — позвал Гриндель. — Приготовь-ка кофей!

— И пошли Карла Готлиба поискать моих разбойников! — добавил Паррот. — Им уже давно следовало вернуться.

— Где их искать? — донеслось из-за двери.

— На Дворцовой или на Малой Школьной! Они решили, что удовольствие должно быть бесконечным, — усмехнулся Паррот. — И охота за похитителем шубы, и приключение с орманом, а теперь наверняка оба валяются в снегу и счастливы. А вы, Крылов? Вы в детстве были счастливы?

Этот неожиданный вопрос заставил Маликульмулька задуматься.

— Пожалуй, да, — сказал он. — Моя семья была очень небогата. Батюшка был драгунским капитаном, потом в чине коллежского асессора стал председателем губернского магистрата в Твери. Когда он умер, мне было одиннадцать лет. Но прежде того нашелся добрый человек — Николай Петрович Львов, председатель Тверской уголовной палаты, он позволил мне учиться со своими детьми, сам купил мне первую скрипочку. В его доме я блистал талантами — говорил по-французски, декламировал стихи, чужие и свои, играл на скрипке, слушал одни похвалы. Я до сих пор вспоминаю тот дом и свой успех.

— Успех бедного мальчика, который добился славы благодаря своим талантам, — уточнил Паррот. — Знакомое явление. Но равен ли успех счастью?

— Да, — твердо ответил Маликульмульк. — Но вернемся к скрипке. Брискорн кого-то подкупил, теперь я это вижу ясно. Но я не верю, будто это Манчини… так не может, не должно быть… В замок приехало десять итальянцев! Это две певицы, Аннунциата Пинелли и Дораличе Бенцони, два певца — тенор Карло Риенци и бас-баритон Джакомо Сильвани, затем квартет, который сопровождает обычно двух певцов, и оба Манчини. Брискорн мог договориться с Пинелли, он ведь у нас красавчик и щеголь, женщинам это нравится. Что, если она подала знак?

— А у меня мелькнула разумная мысль — что, если он как раз с Баретти договорился? Баретти мог притвориться смертельно пьяным, чтобы отвести от себя подозрения! — воскликнул Гриндель. — Что там старый Манчини говорил о пропаже скрипки?

Маликульмульк вздохнул — сколько раз повторять одно и то же? Однако мысль о соучастии Баретти и Манчини представляла всю отвратительную историю в новом свете.

— Дай Бог памяти, — проворчал он по-русски, а продолжал уже по-немецки: — После концерта оба Манчини остались в гостиных. Гости обступили их, задавали вопросы. Я издали видел это. Видимо, они просили мальчика сыграть еще, благо скрипка и смычок в руках. Старый Манчини, видя, что Никколо устал, решил отнести скрипку в комнату и вернуться обратно за комплиментами. Видимо, он полагал, что устроится еще одно выступление в частном доме. А может, давал возможность похитителям вынести скрипку без затруднений. Оба Манчини вышли из гостиных и направились к комнатам, что княгиня велела отвести артистам. Когда они уже были в нужном коридоре, то увидели, как квартет уходит прочь. Пьяного Баретти тащили дворовые люди. Старик и мальчик вошли в комнату, там никого не было. Они положили скрипку в футляр, а футляр сунули за шубы, решив, что там он в полной безопасности. Затем они вернулись в гостиные и договорились с обоими певцами, что поедут в гостиницу вместе. В комнату они вернулись уже вчетвером. Когда стали разбирать шубы, обнаружилась пропажа.

— Похоже, он действительно оказал любезность похитителям, — заметил Паррот. — Видимо, гуляя по гостиным, именно он подал знак Брискорну. Все сходится, все сходится… Но как вам помочь, Крылов, я пока не понимаю. Брискорн наверняка изобрел трогательную историю, в которую князь поверил безоговорочно…

Тут дверь аптеки отворилась. Но вместо младших Парротов влетела Тараторка, одетая наспех, не в шляпке, а в накинутой на голову шерстяной шали.

— Он тут, Варвара Васильевна, он тут! — закричала девочка, и тогда уж вплыла сама княгиня Голицына.

Все трое мужчин вскочили и вразнобой поклонились.

— Вот ты где, — сказала княгиня по-русски. — Ну-ка, подвинь мне кресло да расскажи подробно про Брискорна. Погоди! Сперва объясни, зачем ты в это дело впутался.

— По глупости, ваше сиятельство, — честно ответил Маликульмульк. — Вы изволили меня упрекать, будто по моей вине комната и скрипка остались без присмотра. Я решил разобраться. Я не полицейский сыщик, простите великодушно. Как сумел — так и разобрался. А Брискорн врет.

— Врет, — согласилась Варвара Васильевна. — Потому я и прискакала. Эта вот коза присоветовала, где тебя искать, и сама за мной увязалась. Я, Иван Андреич, сам знаешь, мужа люблю так, как дай Бог всякой честной женщине любить. И я по голосу его многое угадываю. Когда он битый час с Брискорном в кабинете просидел, а мне о том донесли, я за обедом узнать хотела, что там такое…

Тут лишь Маликульмульк осознал, что пропустил обеденное время. И удивился — голода не было.

— Князь мне отвечал, чтобы я попусту не беспокоилась, а я вижу — что-то он крутит. А о том, что ты был зван в кабинет и выскочил оттуда как ошпаренный, мне тоже донесли, — продолжала княгиня. — И, поскольку вы все трое в том кабинете шумели и вопили, то я и знаю, что речь шла об украденной скрипке и что ты считаешь, будто полковник в этом деле замешан. Если бы Брискорн после твоего бегства с князем объяснился как полагается, то я бы по мужнину голосу поняла, по лицу. А так — понимаю, что разговор был нехороший, и князь, может статься, понял, что ему врут, да почему-то вынужден полковника покрывать.

— Ваше сиятельство, — сказал Маликульмульк. — Хорошо ли нам об этом говорить посреди аптеки? Придут обыватели за лекарствами, увидят вас, что-то услышат — к чему это? Тут есть задние комнаты, если угодно…

— Угодно, — ответила княгиня. — Проводи.

Маликульмульк по-немецки объяснил Гринделю, что требуется, тот предложил комнатку на втором этаже. Туда можно было попасть через лабораторию, и княгиня с любопытством оглядела все ступки, колбы, реторты, котлы и, на отдельном столе, устройства для изучения проникновения дистиллированной воды в очищенную морковь и картофель.

Тараторка тихонько шла следом. Она оказала своей покровительнице услугу и была уверена, что ей позволят присутствовать при разговоре. Когда вошли в комнату, Варвара Васильевна ее заметила, но выгонять не стала, а указала на табуретку. Тараторка молча пристроилась в уголке.

— Если из-за Брискорна князь окажется в неловком положении, я не поленюсь, в столицу поеду, найду, кого попросить! Из полковников в капралы разжалуют! — пригрозила она.

И Маликульмульк поверил — про крутой нрав Варвары Васильевны ходили всякие легенды. Оставив столицу и сделавшись сельской помещицей, она стала отменной хозяйкой и всякий непорядок жестоко карала. Беззащитных крепостных щадила, да и они старались ей угодить, но был случай — она выехала из Зубриловки в гости к кому-то из соседей. По какой-то причуде судьбы ее сопровождал некий тамошний губернский чиновник. Дорога оказалась прескверная, княгиня измучилась и стала пенять чиновнику, что губернские власти не смотрят за дорогами. Он как-то неловко ответил. Поняв, что виновник ям и колдобин — именно он, княгиня, не долго думая, велела остановить карету, прямо посреди поля разложить чиновника и высечь плетьми. Тогда еще был жив ее дядюшка, Светлейший князь Потемкин, оттого делу не дали хода.

— Ну, что Брискорн учудил? Рассказывай прямо!

— Марье Павловне такое слушать не след, — подумав, сказал Маликульмульк.

— Ничего! Девице шестнадцатый год. Ты только выражайся поделикатнее.

Сообразив, что Тараторка может подтвердить его слова как свидетельница проказ в башне, Маликульмульк решился — и все изложил. Особо упомянул, что старый Манчини, похоже, смирился со скорой смертью Никколо и лечит мальчика лишь потому, что Аннунциата Пинелли не дает ему покоя.

— Еще и это, — произнесла расстроенная княгиня. — Ну что же, пора мне вмешаться. Я сейчас еду в гостиницу и забираю оттуда мальчика. И пусть старый негодник попробует возразить! В замке для него найдется комната, а Христиан Антоныч… Да знаешь ли, какое сегодня было чудо? Его шубу и шапку привезли и бросили в снег у Северных ворот! Видать, вор прознал, на кого руку поднял, перепугался и решил вернуть добычу.

— Не столь перепугался, сколь остерегся ее продавать, — усмехнулся Маликульмульк. — Шуба приметная. Скупщики краденого, я чай, следят за товаром, который брать опасно, а что с домашнего доктора семейства Голицыных шубу сняли — вся Рига знала.

— Дай мне бумагу и перо, я князю записку напишу, пусть пришлет сюда хоть адъютантов и солдат, что с караула сменились. Коли дитя уж обезножело — так чтоб было кому на руках до экипажа донести. Итальянцы в «Лондоне», кажись, остановились?

— Именно так, ваше сиятельство.

Маликульмульк подошел к двери и крикнул, чтобы в лаборатории услышали и принесли письменные принадлежности.

— А коровищу эту прогоню прочь, — сказала княгиня. — Мало ли ей добра сделано? Вот говорят — пригреть змею на груди! А я, вишь, корову на груди пригрела!

И сама же расхохоталась.

— Брискорн умело вскружил ей голову. У него к этому делу талант, и не так уж бедная Екатерина Николаевна виновна, — объяснил Маликульмульк. — Ему бы не в инженерных частях служить, а на театре Корнелева «Сида» представлять — дамы в зале влюблялись бы все как одна. Театр много потерял оттого, что это дитя в Инженерный корпус отдали.

— Ты мне про театр молчи! Кто комедию «Пирог» обещал? Вон Маша чуть не плачет — ролю, говорит, Иван Андреич хотел для меня написать, да все не соберется! А она должна для правильного воспитания играть в домашних спектаклях.

— Варвара Васильевна! — Тараторка соскочила с табурета и опустилась на корточки у княгининых колен. — Да я его прошу, прошу!..

И они на два голоса устроили бедному драматургу основательную выволочку. Спас его Паррот, принеся бумагу и чернильницу с пером.

— Осмелюсь предложить вашему сиятельству кофей, печенье и конфекты, — сказал он по-французски. — Кофей у нас отменный, если вам угодно вспомнить. И как раз только что сварен.

— Мы сейчас спустимся, — обещала княгиня и принялась писать. А когда Паррот вышел, сказала Тараторке:

— Вот, Машутка, был бы тебе славный жених, кабы не немец. Брискорну цена невелика, а сей — хорош, и глаза славные такие, черные, ясные.

— Сей? — искренне удивилась Тараторка. — А я и не приметила…

— На, снеси записку, вели Степану бежать к замку.

И, когда Тараторка выскочила, княгиня сказала Маликульмульку:

— Неужто и я была такова? В пятнадцать девок уже замуж сговаривают, а с ней как быть? Дитя! Нет, я, пожалуй, еще простодушней была, пока дядюшка покойный меня в столицу с сестрами не вызвал да в Смольный не определил. Машу я хоть сразу взялась и языкам учить, и словесности, и рисованию…

Варвара Васильевна вздохнула — вспомнилось былое. И отвернулась к окошку, и долго глядела на белые папоротники, наведенные морозом. Маликульмульк не смел и слова молвить. Он смотрел на рыжий затылок с собранными в греческий низкий узел густыми волосами, чуть потускневшими, но все еще пышными, и думал о том, что любовь и философия все же, наверно, несовместимы.