— Да, я знаю этого Шпигеля, — сказал фон Димшиц. — Знаю также, где его фабрика. Сам он живет с ней рядом. Но только он не имеет ни малейшего отношения к дилетантам и меломанам. Он обыкновенный сметливый предприниматель. Слово «Гварнери» для него пустой звук.

— А о том, что он бывший лакей, вам тоже известно? — спросил Давид Иероним.

— Да, он был у кого-то в услужении, многие с этого начинали. И многие выполняют деликатные поручения своих бывших господ.

— Мы знаем троих охотников за скрипкой «Экс Вьетан». Это фон дер Лауниц, фон Верх из Митавы и фон Менгден, — перечислил Маликульмульк. — Если бы удалось найти связь между Шпигелем и кем-то из этих господ, то стало бы ясно, где искать скрипку маркиза ди Негри.

— Фон дер Лауниц все еще в «Петербурге» — надеется отыграться, — усмехнулся шулер. — Возможно, там же остановился фон Верх. А фон Менгден, кажется, живет у каких-то родственников, если еще не уехал домой. Они ведь все собрались в Риге по случаю Рождества.

— Стойте! — закричал Маликульмульк. — Есть примета! Шпигель в молодости побывал со своим хозяином в Риме, где познакомился с Манчини! Если, конечно, он не врет!

— Врет. Ему нужно было что-то сказать певицам о своем новоявленном приятеле, и он изобрел давнюю дружбу, — охладил Маликульмулька Паррот.

— Но это неплохо бы проверить. Ты подумай, Георг Фридрих, речь шла о краже очень дорогой и редкой вещи. Манчини стар и хитер — стал бы он связываться с человеком, которого видит впервые в жизни? — спросил Гриндель.

Они сидели в маленькой и тесной гостиной фрау Векслер. Теснота объяснялась просто — хозяйка обувной лавки приспособила старый дом, в котором жили еще ее прадед с прабабкой, к требованиям нового века. Раньше в здании была над лавкой одна относительно большая комната, в которой жили приказчики и слуги, при необходимости — ставились столы и скамьи для гостей, и наверху — две маленькие, для хозяев и их детей. Теперь же потребовались и гостиная, и кабинет, и каморку для Марты нужно было как-то выгородить. Четыре человека да сама фрау в домашнем платье и дорогой шали — вот и гостиная занята, а Марте, подающей на стол, приходится протискиваться боком. А худеть, чтобы не было этой беды, она не имеет права — наоборот, старается есть побольше, чтобы нажить круглые бока и еще больше нравиться пожилому пекарю.

— Итак, Рим. Или какой-то другой итальянский город, — сказал Паррот. — Все три наших меломана, как я понял, люди в годах, и выезжают они только в Ригу на Рождество и Масленицу. В Риме они, значит, могли быть лет тридцать назад — а для чего?

— Может, кто-то из них католик? — додумался Давид Иероним. — В Курляндии есть немало католиков.

— Это потомки польских родов. Хотя кто-то из этих господ мог жениться на католичке и повезти ее в свадебное путешествие в Рим, — ответил фон Димшиц. — Сердце мое, тебе ничего на ум не приходит?

Это относилось к фрау Векслер, которая внимательно слушала разговор мужчин, но сама молчала.

— Мне приходит на ум вот что. Эти господа не первый раз приезжают в Ригу на праздники. Барон фон дер Лауниц останавливается только в «Петербурге» — это же лучшая гостиница. Если он там останавливается десять лет подряд, то гостиничные слуги уже хорошо знают его слуг. Вот кого можно спросить, — посоветовала фрау. — И даже прямо теперь.

— Сердце мое, ты взгляни на часы, — сказал фон Димшиц.

— Но это же совсем просто, милый! В гостинице есть кухня. Обеденный зал, наверно, уже закрыт, но на кухне еще есть люди. Как ты полагаешь, откуда у нас сегодня к обеду были фрикадельки из телятины? Я послала Марту в «Петербург», получилось недорого и вкусно. Она ведь не заказала фрикадельки в зале, а вошла с черного входа и купила их у поваров.

— Эти женщины! — воскликнул фон Димшиц. — А я думал, что ты так постаралась ради мужа!

Фрау улыбнулась, показывая, что поняла шутку.

— Сейчас там моют посуду и решают, как быть с остатками. Что-то повара съедают сами, что-то оставляют на завтра, объедки выносят нищим. Сейчас самое лучшее время прийти туда и купить что-то вкусное к завтраку.

— Ты берешься это сделать, мое сердечко?

— Если меня любезно попросят, — и она улыбнулась так простодушно и умильно, что можно было бы заподозрить ее в беспредельной сентиментальности — если не знать, что она уже несколько лет хозяйка обувной лавки.

— Придется любезно попросить, — согласился Паррот. — Крылов, это к вам относится.

Маликульмульк опять отметил: голос наставника, призывающего к порядку нерадивого ученика. Будь это в других обстоятельствах — следовало бы дать сдачи, огрызнуться, сказать нечто ядовитое. Он умел — он несколько лет славился в столице острым языком. Может, все дело в неродной речи? По-русски он бы ответил достойно, а немецкая речь словно бы лишала ум остроты. Немецкая речь, хорошо им освоенная, была, как улыбка фрау Векслер: любезная, но хитросплетенная…

— Да, разумеется, — ответил Маликульмульк. — Но… но я, право, не знаю…

Фон Димшиц вздохнул: ведь это так просто — пообещать женщине хорошенький перстенек, или модную шляпку, или поездку за город, в гости к добрым знакомым, или хоть бонбоньерку с конфектами в виде рога изобилия или сердечка!

Паррот качал головой — его, кажется, развлекала растерянность философа. Спас положение Давид Иероним.

— Если вы, фрау Векслер, готовы идти в «Петербург», то я охотно провожу вас и буду очень с вами любезен!

Гринделю хорошо, подумал Маликульмульк, он у себя в аптеке научился кокетничать и жеманничать с незнакомыми дамами, даже торговаться научился. А как быть человеку, который и к приживалкам ее сиятельства насилу притерпелся?

Гриндель и фрау Векслер ушли. Фон Димшиц поднялся зачем-то наверх. Паррот и Маликульмульк остались одни в маленькой гостиной.

— Знаете, Крылов, — сказал Паррот. — Вы — еще одно подтверждение теории, по которой люди делятся на родителей и бездетных. Человек с этим рождается, как если бы на нем поставили клеймо. Бывает, что прирожденный родитель почему-то оказывается без детей, и тогда часть его души, ответственная за родительство, ищет и находит какие-то возможности. Бывает, что у бездетного мужчины оказывается несколько человек детей, но заботиться о них он не в состоянии, я сам это наблюдал. И винить его трудно — у него словно бы нет органа, отвечающего за такую заботу. Если применить к этому систему Линнея, то родители и бездетные — это два разных подвида Homo sapiens.

— Никогда об этом не задумывался, — ответил Маликульмульк. — Вы, очевидно, по своей природе родитель. Вы даже со взрослыми людьми умудряетесь вести себя, как родитель.

— Да. У меня два сына, — не обращая внимания на подпущенную шпильку, согласился Паррот. — Я их не балую, но при нужде я всегда способен их защитить, и они это знают. Вот в этом — разница. Человек бездетный не способен защитить своих детей — да вряд ли и кого другого тоже. Он по своей сути — подросток, он до седых волос бунтует против старших, рвется на свободу, ниспровергает авторитеты, беспокоится за будущность человечества. Он мыслит категориями вселенскими, для него дитя в колыбели — досадная помеха в борьбе за благо всей вселенной и за всеобщую справедливость. Главным образом эти подростки — мужчины, но я видывал и женщин такого сорта. Неприятное, скажу я вам, зрелище. Особенно неприятно, когда они сбиваются в стаи — вон, во Франции именно это и произошло.

— Родитель отличается от бездетного только способностью защитить? — спросил сильно недовольный этой беседой Маликульмульк.

— Это — признак родителя, если угодно. Родитель желает жить в таком обществе, которое обеспечивает защиту детям, даже если при этом ущемляются какие-то его права. Бездетный — в таком, где он волен творить, что в голову взбредет. Некоторые бездетные люди, впрочем, находят своим способностям более достойное применение, чем орать на площадях о свободе, равенстве и братстве. Таков наш друг Гриндель. Да, он — бездетен, он всю жизнь будет подростком, для кого главная святыня — наука. И я, пока жив, буду беречь и охранять его…

— Нет, Паррот, нет! Я тоже родитель! — воскликнул Маликульмульк. — Я братца своего вырастил, Льва! Когда мы матушки лишились, мне семнадцать было, ему — девять… тятенькой меня звал, по сей день зовет!.. А он уж служит в Орловском мушкетерском! Он ныне вернулся из итальянского похода, я сразу после Рождества письмо от него получил… я ему деньги посылаю… вот, в декабре пятьдесят рублей послал…

Тут он смутился — говорить об этом и упоминать какие-то рубли не стоило, и строгий взгляд Паррота безмолвно не одобрил сию нелепицу.

— Вам хочется быть родителем? — подумав, спросил Паррот, но как-то неуверенно.

— Да… нет… я, право, не знаю… я понимаю, что необходима женщина, но какая-то сила мешает мне сделать выбор, мешает даже попытаться, мешает увидеть то хорошее, что, скорей всего, есть в моих знакомых женщинах… я не в состоянии что-то в своей жизни изменить, а такой, каков я есть, со своими привычками, я счастье женщины не составлю… и гордиться ей будет нечем…

— Подросток, — кратко и четко определил Паррот. — Я не упрекаю вас, на все воля Божья. Может, и вы, как Давид Иероним, найдете чем занять свою душу без вреда для человечества…

— Подросток, — повторил Маликульмульк и перевел на русский: — Недоросль…

Но нет, недоросль — иное. Не его имел в виду физик. Подросток — тот, кому хочется стать взрослым, но он не может никак, хотя и лезет во взрослые дела с неслыханной отвагой.

— Он мой друг, но он нуждается в присмотре, — помолчав, сказал Паррот. — Подросток легко становится орудием в руках людей, умеющих с ним задушевно поговорить. Он хочет верить в то, что мир к нему добр… Не доводилось ли вам, Крылов, побывать инструментом в руках авантюристки? Подросток — превосходный музыкальный инструмент, вроде скрипки Гварнери дель Джезу, и нужно внимательно следить, кто и для чего желает исполнить на нем свою мелодию. Вы поняли меня, Крылов?

Маликульмульк не ответил.

Слишком это все было печально — так что и обдумывать не хотелось. Намек-то он понял — как не понять? Но ему хотелось думать, будто внутренняя суть этой беды Парроту не по зубам. Паррот рассудил очень просто, но есть вещи, которых родителю не понять. Ибо — другой подвид homo sapiens.

Да, и Паррот по-своему талантлив, он даже учебник математики написал, он любознателен, он не позволяет своему уму лениться. Ему незнаком длительный сон и ума, и души, и всех способностей. Ему незнакомо это ощущение пустоты — словно некий маркиз ди Негри посредством скрипки, на которой ты играл взахлеб, яростно и радостно, не ведая отдыха, десять лет, высосал из тебя жизнь. Вот сейчас маленький Никколо лежит в Рижском замке и не понимает, что в нем происходит. Он сыграл «Дьявольскую трель», отдал последние капельки души — осталась одна болезненная плоть. А есть ли в ней зародыш, из коего удастся вырастить новую душу, — сие неведомо.

Верно, и ему придется смириться с тем, что случившийся полет в горные области, где дышишь чистейшим надзвездным эфиром, неповторим. Лишь бы только остался жив… и остался навеки подростком…

Паррот отошел к окошку и смотрел на падающий снег. Тяжко быть родителем, подумал Маликульмульк, приходится быть умнее и расчетливее, чем нужно для счастья.

Тяжко — особенно если вообразишь впридачу, что должен руководить другими людьми и опекать их. Игра в умного наставника — палка о двух концах. Вот рассказал Маликульмульк о своих домыслах, причем в его трактовке событий одно за другое прекрасно зацепилось и все меж собой увязалось. И что же Паррот? Согласился так, как согласился бы со своими мальчиками, притащившими на его суд какое-то свое детское изобретение. А в душе, чувствуется, не слишком поверил — поверит, когда удастся изловить беглеца Манчини и строго его допросить. Наставник должен быть строг — но тут не классная комната, тут речь идет о жизни, смерти и чести князя Голицына.

Сам-то Маликульмульк знал, что все представил себе верно.

В гостиную вошел фон Димшиц и предложил партию в ломбер. Маликульмульк согласился сразу, Паррот — неохотно. Играя, они скоротали время до прихода фрау Векслер с Давидом Иеронимом.

— Это оказалось проще, чем я думала, — сказала фрау. — Главное — восхищение. Нас, слабых женщин, спасает умение восхищаться. Там были лакеи барона фон дер Лауниц и господина фон Берх. Я сказала: ах, как я завидую людям, которые могут путешествовать и объездили со своими господами всю Европу; мы, бедные домоседки, должны радоваться хотя бы тому, что нам расскажут о своих странствиях мужчины. Вот так и выяснилось, что фон Берх побывал лишь в Стокгольме, а господин барон в молодости съездил во Францию. Я нарочно спрашивала: как, неужто он не доехал до Италии, ведь от Парижа до Рима рукой подать! И старый лакей, который служил ему, еще когда он учился в Иене, ответил: да на что он приличному человеку, этот Рим? Герр Крылов, я знаю мужчин, похожих на вас, они плохо понимают женские намеки. Вот корзинка провианта из «Петербурга», я буду рада, если вы оплатите это угощение!

Это неожиданное завершение до слез насмешило фон Димшица:

— Фрау — настоящая рижанка! Вот она, кровь бюргеров в десятом поколении!

Маликульмульк остолбенел — он уже давно не слышал таких разговоров. Разве что в театральных уборных комнатах танцовщицы могли что-то этакое ляпнуть в повелительном тоне своим кавалерам.

— Сколько же стоит ваша корзинка? — спросил Давид Иероним.

— Шестьдесят фердингов, но пусть уж будет талер, чтобы не считать мелочь, — бойко ответила хозяйка обувной лавки.

— Значит, остается фон Менгден, — сказал Паррот, пока Маликульмульк доставал деньги. — Но где он в Риге поселился, и в Риге ли он теперь, неведомо. Вот если бы господин фон Дишлер (о проказах с именами физик знал от Маликульмулька) рассказал побольше о владельце картежной фабрики, то мы могли бы еще что-то предпринять прямо сейчас.

— Я могу объяснить, где его фабрика. В самом конце Банной улицы, почти у палисадов, если ехать от крепости — то повернуть налево, к Раунским воротам. Но лучше ехать туда с утра, чтобы прохожие вам показали на эту фабрику пальцем.

— Насколько я знаю Ригу и рижан, если устраивают мануфактуру на окраине, то хозяин не только платит работникам жалованье, но селит их поблизости и позволяет завести скотину и огороды, — сказал Гриндель. — Давно ли этот Шпигель выпускает свой дьявольский товар?

Шулер задумался.

— Лет десять, пожалуй…

— Так у него там, уж верно, усадьба, как у курляндского барона, — заметил Паррот. — Едем. Сперва — к вам, Крылов, чтобы вы оделись как можно теплее, старая офицерская епанча шубы не заменит. И обувь… Фрау Векслер, этот господин промочил насквозь свои сапоги. Не могли бы вы открыть лавку и подобрать для него другие?

Подросток, подумал Маликульмульк, подросток — и старшие заботятся о его одежде, потому что он даже не задумывается, откуда берутся чулки, рубашки, сапоги, жилеты. У него не тем голова занята. Он мечтает о торжестве своих талантов над скучными людьми, которые, когда их ни спроси, хоть разбуди среди ночи, помнят о сапогах и жилетах, сапожниках и портных, стоимости товаров и услуг.

Лишь для подростка успех равен счастью. А если это вдруг оказывается не так? Если подлинное счастье способно лишь отпугнуть его своей простотой и независимостью от успеха?

Потому и сложился такой странный роман с Анютой Константиновой: подростки пылают чересчур прекрасными чувствами, чтобы эти чувства могли быть увенчаны обычным законным браком; подросткам довольно рукопожатия, и что там говорил Бомарше устами своего пятнадцатилетнего Керубино? Невиннейший поцелуй графини Розины — и «на моем лбу я уношу такое блаженство, которое могло бы мне скрасить сто лет заключения!» Керубино семипудовый!..

И Тараторка… Кузьминишне, так ретиво охраняющей девочку, так пекущейся о ее счастье, и на ум не бредет, что тут — роман двух подростков. Кто бы ей сказал — руками бы замахала: безумие, да и только. А так ведь и есть: чутье подсказало Тараторке, что ее учитель — вроде ровесника, которого можно безнаказанно впутывать в свои девичьи интриги и проказы. Даже Федору Голицыну, Феденьке, с которым вместе росла, не сказала бы она: поцелуйте меня, чтобы я знала, что это за диво. Федор-то взрослый, ему в прошлом году исполнилось двадцать!

Подросток… А то, что подросток разгадал-таки выдумку Манчини, в счет не идет — вот ведь и Вилли с Гансом, пользуясь геометрическими теоремами, начертили план квартала, где живет Федор Осипович, не хуже взрослых. Подросток может быть и умен, и талантлив, и доказать это, а потом придет Паррот, возьмет за руку и поведет покупать новые сапоги за талер и сорок фердингов!

Давид Иероним, подросток более сообразительный, чем Маликульмульк, без подсказки сбегал за орманом. Фон Димшиц со своей фрау проводили до дверей и пожелали удачи. Время суток было обманчивое — казалось, уже глухая ночь, а всего-то половина одиннадцатого, и Известковые ворота еще не заперты.

На Большой Песчаной все двери были уже заперты, Маликульмульк еле достучался. Он надел свой теплый редингот, накинул епанчу — вроде бы даже ночью не должен был замерзнуть. Наконец-то ударил настоящий морозец — через несколько дней, как утверждает Гриндель, Двину будет не узнать, белый лед расчертят тропы и санные колеи.

Пока Маликульмульк переодевался, Давид Иероним вступил в переговоры с орманом, пожилым латышом. Это было разумно — орман вспомнил картежную фабрику и даже ее владельца. Когда Маликульмульк вышел на улицу, уже шла речь о старейших рабочих Шпигеля, которые могли знать его прошлое.

По-латышски Маликульмульк еще не знал ни слова. Он слушал бойкую речь Гринделя и ответы ормана словно бы в полудреме, но при этом поглядывал на Паррота.

Паррот так и не сказал ни слова насчет его домыслов. Маликульмульк объяснил, что произошло во время приема в Рижском замке, Паррот согласился… но поверил ли?.. Или он сейчас молча проверяет, сопоставляет, ищет несовпадения? Черт его, физика проклятого, разберет!

Окраины предместья имели совершенно деревенский вид — одноэтажные деревянные дома, хлева и сараи, огороды. Все это было заснежено, тонуло в сугробах, и лишь несколько маленьких окошек слабо светилось да лаяли из-за невысоких заборов, провожая сани, сторожевые псы.

— Здесь, — сказал Давид Иероним, когда орман натянул вожжи. — Справа — видите три окна в ряд? — дом Шпигеля. За ним — фабрика, ее не видно. А вон в том доме живет человек, который все десять лет работал на него. Его зовут Иоганн. Ты, Георг Фридрих, побудь с герром Крыловым в санях, а я с орманом схожу в гости.

— Не забудь назвать ему фамилию — фон Менгден, — напомнил Паррот, принимая от ормана вожжи. И Гриндель ушел вслед за орманом к калитке, они постучали, были облаяны, раздался крик — кричал незримый, хриплый и очень недовольный мужчина. Орман принялся его звать.

— Вы ведь видели этого фон Менгдена? — спросил Паррот. — Что он из себя представляет?

— Он менее всего похож на вора и грабителя. На меломана и музыканта он тоже не похож, хотя играет на виолончели, — ответил Маликульмульк. — Он носит ужасный рыжий парик, полагая, что так его примут за молодого щеголя. И у него такое телосложение…

По-русски следовало сказать «бабье», но есть слова непереводимые, с этим Маликульмульк уже не раз сталкивался.

— Но он богат?

— В кругу барона фон дер Лауниц его считают богатым. Он очень хотел завладеть скрипкой маркиза ди Негри.

— Глядите…

Дом Шпигеля был в сотне шагов от орманских саней. Ворота располагались еще дальше. Фонарей в этой части города не водилось, ложились спать тут рано. И вот вдали замельтешило светлое пятно — словно кто-то размахивал фонарем, стоя за забором.

— Который час? — спросил Маликульмульк.

— Полуночи еще нет. Любопытно… Следите за воротами.

Он шлепнул вожжами по конскому крупу, и сани, развернувшись, въехали в переулок. Теперь улица была пуста — только Гриндель с орманом, стоя у калитки, вели переговоры.

Паррот, чтобы лучше видеть, встал коленями на сиденье саней.

— Отворяют ворота, — сказал он. — Куда можно ехать в такое время суток?

Маликульмульк тоже попытался развернуться в санях — и они опасно покачнулись. Он не увидел, как отворяются ворота, зато увидел, как, оставив ормана возле калитки, к саням бежит Давид Иероним.

— Вы куда забрались? — спросил Гриндель. — Георг Фридрих, мы совершенно запутались! Этот Шпигелев работник знать не знает никакого фон Менгдена, впервые слышит это имя. Наконец я спросил его: у кого, по его мнению, служил в лакеях Шпигель, прежде чем открыть свое дело? Он ответил: у лифляндского помещика, и вместе с ним ездил по разным городам, чем и хвастался потом. Я спросил: как же звать того помещика-путешественника? Он стал вспоминать — и насилу вспомнил!

— И как же?

— Георг Фридрих, это какая-то нелепость, это насмешка Господа над нами, не иначе, за нашу гордыню и самоуверенность. Звать его — Карл Густав фон Либгард.

— Не может быть…

Маликульмульк не сразу понял, отчего так взволнован Гриндель и удивлен Паррот. Он за три с чем-то месяца рижской жизни слышал столько немецких фамилий, что в голове у него зародилось и ожило чудовище Шварцвальдштейнбергфонвайсбриммергенау. Это чудовище поворачивалось к начальнику генерал-губернаторской канцелярии то одним, то другим боком, и слога, и злоехидно скалилось: а ну-ка, запомни!

— Что ты высматриваешь? — спросил Давид Иероним.

— Скорее веди сюда ормана. Кажется, мы приехали вовремя.

И, когда Гриндель убежал, Паррот повторил в растерянности:

— Фон Либгард!.. Кто же мог это предвидеть?.. Кто бы поверил подлому доносчику?..

Тут только Маликульмульк вспомнил, где видел и слышал это имя.

Самое время было упрекнуть Паррота: а ведь доносчик-то оказался прав! Среди кучи всякой дряни в безумном послании покойному императору нашлось-таки жемчужное зерно!

Но философы и физики мыслят как существа разной породы. Физик знает, что правильно и что неправильно, философ иногда способен ощутить жалость, которая затмевает правду.

В этот миг Паррот был жалок. И Маликульмульк вдруг ощутил свое превосходство над несгибаемым приятелем. Не настолько великое, чтобы начать кобениться и кочевряжиться, да и непонятно, в какой области оно вдруг явилось, это превосходство. Маленькое, похожее на искру — сверкнуло и сгинуло; не чета тому превосходству над родом человеческим, какое доводилось испытывать в столице, держа в руках свежие томики своих журналов.

Еще минута — и стало не до размышлений.

Из Шпигелевых ворот выкатили простые санки, на каких только дрова возить, запряженные низкорослой лошадкой, и направились в сторону Лазаретной.

Подошел орман, принял из рук Паррота вожжи, выслушал приказание: следовать за санками, не догоняя, на пристойном расстоянии.

— Кажется, я знаю, что там, — сказал Давид Иероним.

— Мы все это знаем, — кратко ответил Паррот.

Сани скользили по накатанному снегу в сторону Лазаретной, а Маликульмульк продолжал свой безмолвный спор с физиком, но уже с новых позиций: физик-то не всегда прав и переживает свои поражения не менее тяжко, чем Маликульмульк — свои. Но при этом физик не умеет никого жалеть, и оттого ему, возможно, легче. Сказал все, что думает, о господине Крылове — и полагает, будто это принесет жертве пользу!

Подросток, подумал Маликульмульк, подросток, да это ж приговор, физик ошибиться не может!

Ну да, со стороны так оно и есть. Любознательный, деятельный подросток, который вдруг обиделся на мир взрослых и забрался в убежище. Решил: вот всем вам назло перестану умываться, вытирать нос и чесать волосы! Треклятый Паррот, что за слово…

Но коли так пойдет дальше, то Паррот и из подростков разжалует. Скажет: младенец! Огромный белокожий младенец, которому плохо в пеленках и свивальниках, а как распеленают — он счастлив лежать в натуральном своем виде, он блаженствует, смеется, и благо еще, что не тащит в рот большой палец левой ноги! Младенец с дымящейся трубкой, которая, наверно, этот самый палец заменяет. До чего ж все складно, аж тошно…

Парроту дай волю — он все на свете объяснит. На то и физик. Но философу с того не легче.

Философа заставили думать, вспоминать, оправдываться. Жестоко, впервые в жизни, пожалуй, такая жестокость, против всего прочего он отрастил броню…

Санки со Шпигелева двора доехали до городских пастбищ. Сейчас это была огромная неровная равнина, покрытая снегом. Кучер проехал вперед, к ближайшему холмику, сошел с санок, взял лопату, раскидал снег и, свалив в яму продолговатый тюк, закидал его, заровнял, загладил снежный покров. Ночью еще навалит вершка полтора — и все, и лишь весной явится миру тело, хозяин может быть доволен. Можно ехать домой.

Но вышло совсем иначе.

Орман, Маликульмульк и Гриндель руками раскидали снег, Паррот светил им. И, когда показалось мертвое лицо старого Манчини, обрамленное кровавыми сосульками, сказал:

— Сейчас мы оставим это здесь, до утра. А утром, в шесть или семь, все втроем идем к его сиятельству. Предлагаю переночевать в аптеке, чтобы потом друг друга не дожидаться. Дети у родственников, я за них спокоен.

Опять перед Маликульмульком был взрослый, все решивший за младших. Опять Гриндель ни словом не возразил.

И попытка жалости бесстыдно провалилась.

* * *

— Я готов был убить тебя, братец, — сказал князь, выйдя к Маликульмульку в малиновом архалуке. — Куда ты поволок княгиню? С ума ты сбрел — в такое время, через реку?! И оставить ее одну в какой-то гадкой корчме?!

Он смотрел так сердито, что даже постоянно прищуренный левый глаз — и тот, казалось, вот-вот примется молнии метать.

— Так было угодно ее сиятельству…

— Угодно ее сиятельству! А у тебя головы на плечах уж вовсе не стало?! Твое счастье, что ты мне на глаза не попался! Сам теперь пойдешь искать большую надежную лодку, чтобы княгиню сюда переправить! Сам! А как сани с лошадьми вызволять прикажешь?

— Вчера лодочник сказал — через неделю лед такой встанет, что пушечным ядром не прошибешь.

Князь подошел к окну.

— Да лед и теперь уж есть. Как лодка сквозь него проломится? Ну, заварил ты кашу!

— Так было угодно ее сиятельству, — вдругорядь буркнул, глядя в пол, Маликульмульк. — Ваше сиятельство, я знаю, кто выкрал скрипку. Там, за дверью, профессор Дерптского университета господин Паррот и будущий хозяин аптеки Слона господин Гриндель. Мы все вместе разгадали эту загадку и можем назвать имя главного вора…

— Что ты такое несешь? Дерптский профессор, какой-то аптекарь и ты — поймали вора?

— Ваше сиятельство, позвольте доложить…

— Помолчи.

Князь прошелся взад-вперед по гостиной, играя витым золотым поясом архалука.

— Ладно, будь по-твоему, — сказал он. — Ступай на поварню, вели накрывать завтрак на четыре куверта… больше ты никого с собой не приволок, никаких докторишек, соборных проповедников, бродячих акробатов?.. Ступай.

И ушел в спальню.

Минут двадцать спустя все четверо уже сидели за столом.

— Кушанье у нас простое, русское, — говорил Голицын, гордясь своей безупречной немецкой речью. — Оладьи едим жирные, с вареньями, с медом. Крыжовенное варенье княгиня сама варить изволила, это посложнее всякой химии. Блины печем с припеками. Гречневые мой Трофим начиняет рублеными яйцами, крупичатые — снетками, а может испечь и розовые крупичатые — со свеклой. Сейчас их начнут приносить — горячие, прямо со сковородки. Чай пьем с ромом и сливками. Надо ж вам знать, что такое русская еда.

— Могу ли я в ожидании блинов говорить с вами о деле? — спросил Паррот.

— Извольте.

— Ваше сиятельство, вы человек военный, вряд ли я испорчу вам аппетит, если начну с трупа.

— Труп на завтрак — это очень мило, — заметил князь. — Отстал я от новых светских обычаев, молодые люди, отстал. Хорошо, что ее сиятельство не с нами, а в дикой корчме, куда вы ее вчера так успешно завезли. Она бы много чего сказала о таком деликатесе.

И он усмехнулся, показывая всем видом: ну, я вас слушаю, господа авантюристы.

— Труп лежит на краю городского выгона, присыпанный снегом, мы воткнули ветку, и найти его будет легко, если кто-то из нас поедет вместе с полицейскими служителями. Это — так называемый отец Никколо Манчини, — начал Паррот.

— Он что же, не отец мальчику? — удивился князь.

— Родственник, и то не близкий. А за отца себя очень ловко выдавал в немецких княжествах, пользуясь тем, что мальчик говорит лишь по-итальянски. Все считали его отцом, и потому никто не заподозрил его в преступлении. Один только господин Крылов, знающий по-итальянски, сумел разобраться в этой интриге — артисты разговаривали при нем о своих делах, уверенные, что в здешних краях никто их не поймет.

Голицын с интересом посмотрел на Маликульмулька. А Маликульмульк — с не меньшим интересом на Паррота.

Степан и другой лакей-любимчик, Ванюшка, стали вносить блюда с первыми оладьями и блинами. Тут бы и вывалить себе на тарелку полстопки, хотя бы вершка два для начала, полить медом, добавить большую ложку сметаны, так нет же!

— Ну-ка, братец, докладывай! — по-русски велел князь.

И как прикажете докладывать с набитым ртом?

— Я думаю, дело было так, — начал он по-немецки. — После выступлений в Доме Черноголовых к старому Манчини явился Шпигель и предложил за скрипку немалые деньги. Скрипка же принадлежала маркизу ди Негри и была дана лишь на время. Может, Манчини со Шпигелем действительно были знакомы в молодости, теперь мы правды уже не узнаем. Манчини видел, что мальчик тяжело болен и скоро не сможет зарабатывать деньги. А когда он умрет — скрипку придется вернуть маркизу ди Негри. Скорее всего, Манчини уже давно обдумывал, как бы безнаказанно продать инструмент. Поэтому он всюду толковал о демонических способностях маркиза и об адской сущности скрипки. И тут подвернулся удобный случай. Если скрипку украдут прямо в Рижском замке, во время приема у лифляндского генерал-губернатора, — это становится известно всей Европе, и уже не придется ничего объяснять маркизу.

— Сукин сын, — по-русски выразился князь. Гриндель посмотрел на него озадаченно, а Паррот, похоже, понял.

— Основу плана он составил заранее, — продолжал Маликульмульк. — Доказательство — он взял с собой и ром для Баретти, и средство для Никколо, от которого мальчик, как все утверждали, заснул и спал, сидя на стуле. Но оно, сдается, было вовсе не снотворным.

— Средства для сердца могут оказывать различное действие, все зависит от дозы, — вставил Давид Иероним. — Я знаю, что мальчику давали очень сильные лекарства, я видел рецепты, но десяток лишних капель — и больной в полуобморочном состоянии. Манчини, наверно, столкнулся с этим, нечаянно или по глупости увеличив дозу, а потом понял, что ошибка может пригодиться. Мальчик не дремал, сидя на стуле, как сказали певцы, мальчику было очень плохо…

— А когда Манчини приехал в Рижский замок, когда оказался в галерее Южного двора, то понял, как осуществить план. Он заметил в углу ящик и решил его использовать. Этот ход его мысли мне подсказала ее сиятельство — Манчини знал, что Никколо после приема будет слаб и расстроен пропажей скрипки, и очень удобно будет усадить его на ящик. Тогда он, закутанный в шубу с поднятым воротником, не заметит, как старик что-то добывает из щели между ящиком и стеной. Но рисковать драгоценной скрипкой Гварнери дель Джезу он не хотел. Сразу после концерта он отдал фляжку с ромом Баретти — по крайней мере, это было бы логично. И приступил к исполнению своего замысла. Сперва он убедился, что Никколо сидит на стуле в полуобморочном состоянии и не может ни во что вмешаться. Потом перебежал со скрипкой в комнату, отведенную для квартета. Там он сунул скрипку маркиза ди Негри в футляр Баретти, а скрипку Баретти прихватил с собой. Неизвестно, был ли при этом покойный скрипач, а если был — понял ли он, что происходит. Судя по тому, что Баретти убили, что-то он все же знал. Может быть, подмена совершена с его ведома, напился он для создания видимости своей непричастности, а потом требовал от Манчини денег — клянусь, не знаю. Может, это так, а может, и не так. Правды уже никто не скажет, — горестно завершил этот пассаж Маликульмульк.

Стопки блинов таяли прямо на глазах…

— Ты говори, говори, — напомнил князь.

— Да, ваше сиятельство. Манчини с дешевой скрипкой Баретти спустился в галерею. Он подтащил ящик поближе к двери и спрятал туда скрипку. Затем он поднялся наверх и приступил к завершающей части плана. Он в присутствии Риенци и Сильвани открыл спрятанный за шубами пустой футляр и разыграл трагическую сцену. Квартет к тому времени уже уехал, да его и никто не подозревал — ведь старый Манчини утверждал, что после отъезда квартета видел скрипку, держал ее в руках. Суматоха была такова, что никто не догадался его проверить. Скрипку искали по всем гостиным, едва ли не обыскивали гостей, наконец стало ясно, что ее в замке нет. Манчини с Никколо уезжали последними. Манчини сказал, что хочет дождаться экипажа на свежем воздухе — это было бы полезно для Никколо. На самом деле он хотел усадить мальчика на ящик, стоявший не вплотную к стене, потихоньку за его спиной достать оттуда скрипку Баретти и переложить в футляр. Но впопыхах он выронил кусок канифоли. Скрипка работы Гварнери тем временем благополучно оказалась в гостинице «Лондон». Ждал ли Шпигель там? Забрал ли он ее у пьяного Баретти? Как Манчини вернул Баретти его скрипку? Не знаю и знать не хочу.

— Судя по тому, что Баретти спаивали, а потом попросту убили, так оно и было — в гостинице его перехватил Шпигель, — сказал Давид Иероним. — И он мог узнать Шпигеля. А поскольку господин Крылов своими расспросами сильно обеспокоил итальянцев, старый Манчини решил, что лучше бы вовремя от скрипача избавиться…

— Кто такой Шпигель? — спросил князь.

— Владелец картежной фабрики, — ответил Паррот. — Бывший лакей, до сих пор исполняющий тайные деликатные поручения своего господина. А господин этот — лифляндский помещик фон Либгард, известный тем, что собирает всякие редкости. Господин Струве, которого мы этой ночью вытащили из постели, утверждает, что был посредником при покупке заспиртованного двухголового младенца. Фон Либгард в молодости путешествовал и покупал всякие диковины во Франции и Италии, с чего началась его коллекция. Но потом он осел в Лифляндии и, по слухам, стал скупать ворованное. Еще до того, как ваше сиятельство получили это назначение, в Риге было несколько загадочных краж — пропадали дорогие и редкие предметы, две китайские вазы неслыханной цены, какие-то картины. Не удивлюсь, если они найдутся у этого коллекционера.

— Мы думали, на скрипку польстился какой-нибудь знатный дилетант, меломан, — добавил Гриндель. — Но она сейчас наверняка лежит где-то между посохом Моисея и двуглавым младенцем.

— Отсюда и ошибка господина Крылова. Он думал, будто скрипка — у курляндца, барона фон дер Лауниц. И на этом основании выстроил целое сооружение. Да еще Брискорн с госпожой Залесской во время приема забрались в башню Святого духа, а кто из них кого туда привел — спросите у Амура, — усмехнулся Паррот. — Там дама обронила шелковую розочку, из-за которой господин Крылов и мы также пошли по неверному следу.

— Но ведь потом барышня Сумарокова слышала их разговор в башне, и разговор двусмысленный, — напомнил Гриндель. — Там было слишком легко ошибиться!

— Барышня Сумарокова, как все юные барышни, слышала то, что хотела слышать, а важные слова о фрау Граве пролетели мимо ее милых ушек, как весенний ветерок. А там ведь разговор был не столько о любви, сколько о том, как помочь фрау Граве. Если бы господин Брискорн был с нашим другом откровеннее, то господин Крылов не тратил бы время на ложную гипотезу и старый Манчини остался бы жив. Давид Иероним, передайте-ка мне сливочник.

— Как вышло, что его убили? — спросил князь.

— Решив, что господин Крылов знает слишком много, он забрал все деньги, заработанные Никколо Манчини, и убежал к Шпигелю, чтобы тот помог ему скрыться из Риги. А Шпигелю совершенно не был нужен человек, который уже сделал все, что мог, знает, как был убит Баретти, и с перепугу предъявляет какие-то требования. Ваше сиятельство, распорядитесь вызвать к себе частного пристава, который занимается этим делом. Мы, все трое, охотно ему все расскажем и покажем, где лежит труп.

Маликульмулька в столовой более не было — он сказал: «С меня хватит!» — и явился Косолапый Жанно. Обжора умел защитить свои интересы — он наконец-то вовремя дал знак вошедшему Степану и заполучил к себе на тарелку полтора фунта крупичатых блинов. Это было подлинное счастье. Если бы он мог — обратился бы в муху, в комарика и спрятался в складках разорванных блинов, и не слышать больше ничего, ни умных речей Паррота, ни веселых примечаний Гринделя. Речь шла о подробностях этой истории, а подробности ему были известны, и неудивительно, что блины их затмили. И только обещание князя устроить примирение с Брискорном заставило его на секунду отвлечься от блинов.

Потом он обнаружил, что мед, слишком жадно захваченный куском оладьи, сорвался и пролился на фрак. Он подхватил этот мед пальцем и облизал палец. Ему было все равно — видят это, не видят… Он устал, а впереди был трудный день.

В канцелярии сильно удивились явлению начальника — все знали, что князь им сильно недоволен, и вдруг господин Крылов является как ни в чем не бывало, требует жалобу от рабочих, которую сам же и утащил в кабинет к князю, требует, чтобы поискали по архивам, нет ли жалоб на Управу благочиния и нераскрытые кражи дорогих картин, требует также, чтобы послали курьера к эльтермену рижских перевозчиков — срочно требуется самая большая лодка!

Таким подчиненные видели его очень редко.

А он всего лишь хотел поскорее избавиться от своих забот и спрятаться в обеденном зале «Петербурга», чтобы не видеть более ни Паррота, ни Гринделя, ни князя. Зайти осведомиться о здоровье Никколо Манчини — и то как-нибудь позже…

Старик был прав — скрипка непременно должна была забрать чью-то жизнь. Но скрипка не дура, она знает, кто повинен в смерти за свои проказы. Она лежит сейчас в глупейшем обществе диковин, драгоценная скрипка работы Гварнери дель Джезу, и ждет: когда же освободят? Она сделала все, что могла, она выдала двух преступников, а теперь отдыхает и ждет… ей тоже нужен отдых и долгий сон, чтобы ощутить в себе музыку, но ей-то легче!..

И все, что делалось в этот день: беседы с сыщиками, поездка на городской выгон, торжественное опознание тела, ссора с эльтерменом перевозчиков, снаряжение экспедиции за княгиней — все это, как ни странно, почти не нарушало сна души. Ходил, говорил, даже кричал Косолапый Жанно — а для философа Маликульмулька эта история завершилась, и он мечтал об одном: спрятаться, забыть, заснуть.

В свое жилище он приехал довольно поздно. Маленькая комнатка была жарко натоплена — хозяева дров не жалели, да и коли послал Господь в постояльцы начальника генерал-губернаторской канцелярии — станешь ли его морозить?

Косолапый Жанно стал быстро раздеваться, все кидал на пол. Наконец стащил чулки — и ощутил блаженство. Лежать, как огромный младенец, на постели, широко расставив колени, закрыв глаза, и подлинно быть младенцем, который не стесняется наготы и преспокойно пачкает пеленки при всех, — это ли не утешение, это ли не возвращение к подлинной сути? Что бы ни толковал Паррот…

В тридцать три года рано сдаваться своей усталости, выбрасывая белый простынный флаг, но это им рано, деловитым немцам, умеющим распределить жизненные силы на семьдесят или более лет. У русского человека вот не вышло. Подросток сгоряча взвалил на себя чересчур взрослую ношу и надорвался…

Остается одно спасение — отступление. Пятиться назад, словно в реке, вопреки течению, и вернуться на исходные позиции — в пеленки. Быть ленивым толстокожим младенцем и спать, спать, спать…

Сон-спаситель дразнил — то спутает мысленные картинки, создаст из них какие-то новые сущности, то вмиг все разрушит и вытолкнет туда, где приходится думать связно. Косолапый Жанно знал, что это ненадолго, просто надо натянуть на себя одеяло, сон любит гнездиться под одеялом. Но лень, лень!.. Вселенская какая-то лень, свинцовая лень, залившая все тело так, что и не пошевелиться. Тяжесть, которая каким-то чудом порождала ощущение блаженства и пустоты. Лень даже мысленно проиграть партию из какого-нибудь квартета Боккерини. Пусть не всю, пусть хоть начало.

На подоконнике лежала небольшая скрипка — отличная работа Ивана Батова, тогда еще совсем молоденького, но упрямого до чрезвычайности. Батов возился с каждым инструментом ровно столько, сколько инструмент требовал. Не Амати, не Гварнери дель Джезу, но сейчас он, сказывают, наловчился делать скрипки, не намного уступающие Гварнери. Отменное дерево, гибкий лак превосходного оттенка, не уступающий знаменитому лаку Страдивари, правильные изящные очертания — их теперь продают в столице, выдавая за итальянские.

Только эта любовь и осталась — скрипка, похожая на женщину, почти как у фон Димшица с его «Лукрецией».

Маликульмульк не думал, что встать будет так легко. Он босиком подошел к окошку, вынул из футляра скрипку, взял ее, как полагается, достал смычок. Еще в башне Святого духа он мог играть поздним вечером, стоя перед окошком. Там обстановка располагала, здесь, видимо, нет. Сам дом отрицал музыку — здесь слишком пахло вкусной жирной едой, а за стеной говорили о вещах простых и полезных — главным образом о деньгах.

Смычок повис в воздухе, боясь соприкосновения со струнами, боясь неприятного звука, который мог возникнуть — ведь сколько же дней его не канифолили? И он пробыл в воздухе ровно два вздоха музыканта, после чего вернулся обратно в футляр.

Внутренний спор с Парротом не давал ему покоя. Ну да, подросток всегда окажется инструментом в руках хитреца или безумца. За доказательствами ходить недалеко. Но это — итог, додумается ли Паррот искать первопричину? Не додумается, ибо даже он не все на свете понимает.

Нет, не безумец Туманский, сам Туманский — ничто, тень, метафора в человеческом облике, явившаяся философу оттого, что философ ждал ее явления! Прошлое играет на нем, как на скрипке, мертвое прошлое… и пока звучит эта загробная мелодия, иных не будет, скрипка две мелодии зараз не исполняет…