Туманский стоял у дверей нового дома, что на углу Большой Конской и Сарайной. Рижане взялись за строительство всерьез — одноэтажные и двухэтажные домишки, ровесники Ливонской войны, зря занимали место в крепости, их сносили и ставили большие и удобные дома в три и четыре этажа, стараясь при этом хоть немного расширить улицы. Это новое здание, судя по отделке, принадлежало человеку богатому.

Маликульмульк издали заметил знакомую фигуру в черной шубе и шапке; заметил и даже замедлил шаг — непонятно было, здороваться, пройти ли мимо с независимым видом? Да и стыдно сделалось — попался, как дитя, в ловушку, расставленную городским сумасшедшим. Ведь так мог опозориться, если бы не Паррот!

К крыльцу подкатил экипаж — не наемный, собственный. Дверь отворилась, вышел господин в богатой шубе, повернул голову, посмотрел на Туманского свысока. И проследовал мимо, сел в экипаж, дверца захлопнулась, кони с шага перешли на рысь.

Бывший цензор рижской таможни остался стоять, как неприкаянный. Он даже не проводил взглядом экипаж.

Маликульмульк вздохнул — нужно было решиться. Что по этому поводу сказал бы Паррот? Подросток до конца дней своих доказывает своему неудачному прошлому, как он силен и свободен в настоящем. Взрослый человек имеет другие заботы, кроме как сражения на просторах своей памяти. Взрослый оставляет все это за спиной и живет дальше.

Если бы, прочитав безумный донос покойному императору, хоть кто-то из троих самозваных сыщиков догадался спросить, что за фон Либгард такой, возможно, старик Манчини остался бы жив. А так — получается, что адская скрипка именно его жизнь унесла. Но, может, есть в этом своя справедливость? Может, скрипка действительно долго выбирала, кого ей отправить на тот свет, гениального мальчика или жестокого старого хитреца? И оставила мальчика в живых?

Маликульмульк понял, что в мудрствованиях своих забрался в какие-то мистические сферы. А следовало миновать крыльцо, охраняемое Туманским, не перебегая на другую сторону улицы — это было бы уж вовсе нелепо.

Маликульмульк достал кошелек и вынул оттуда двадцать фердингов — ровно столько, сколько надеялся получить Туманский от богатого бюргера. Он подошел, показал деньги, Федор Осипович протянул руку, монеты легли на ладонь.

Ни единого слова не прозвучало.

И Маликульмульк, почти не замедлив шага возле крыльца, пошел дальше — обычной своей медведистой развалочкой, самому себе одобрительно кивая: сейчас он поступил так, что Георг Фридрих Паррот остался бы доволен. Не дурацкая месть и не стыд, а просто — вот тебе, голодный бедолага, двадцать фердингов, два дня скромной жизни, и совесть моя чиста. Совесть чиста — и это главное…