Часть первая
Масленица была уж не за горами!
Стенька неторопливо шел по торгу, по некрутому горбу Красной площади, от родного Земского приказа к Василию Блаженному, но не прямо, а углами, норовя пройти все торговые ряды. Вот уж где он чувствовал себя как дома! Ему нравился лихой, разухабистый шум, сплавленный из выкриков и прибауток торгового люда, из громкой, но беззлобной ругани покупателей, из всяких стуков и скрипов, и этот шум был такой пестроты, что в ушах рябило.
А лица! Из-под надвинутых на брови меховых шапок и шапочек, со сверкающими глазами, с пылающими щеками, с веселыми громогласными ртами! Вот где восторгу-то — идти сквозь такую толпу, ловя взгляды молодых баб, приветствуя знакомых мужиков, наслаждаясь этим суматошным миром, без вина пьянящим, и за такое блаженство еще и денежки получать!..
Земский ярыжка Аксентьев шел по торгу хозяином. Все видели его толстую дубинку. Огреет вора — долго вор помнить будет. Все слышали его звонкий голос. Особенно женкам и девкам сладко было оглянуться на статного молодца…
Опытным ухом Стенька уловил шум драки и поспешил, распихивая толпу, прекращать безобразие.
— А ну, наддай! А ну, еще! — подзуживали зрители, которых для такого случая всегда набиралось довольно. — Ого, дядя! Здоров! Ты к Масленице подкормись-то! На Москве-реке биться будешь!
Стенька несильно двинул крикуна положенной по чину дубинкой, сшиб в сторону и занял его место.
На пятачке меж рундуками два мужика как могли отчаянно тузили друг друга, но толстые тулупы сковывали движения, гасили удары — и драка, начатая вполне достойно, обратилась в тупую возню. Это радовало зрителей почище представления скоморохов, и даже торговцы, прикрывавшие товар руками, искренне веселились.
— Стоять! — гаркнул Стенька, замахиваясь сразу на обоих дубинкой. Р-р-разойдись, сволочи! Кто велел на торгу буянить? Сейчас вон в приказ сведу!
— А сведи! — выкрикнул один из драчливых мужиков. — Только чтобы обоих! Пусть там разбираются — кто прав, кто виноват! Я батогов не боюсь!
— И я не боюсь! — встрял второй. — Веди нас в приказ! Уж я-то на него, на сучьего сына, челобитную подам!
— Это я на тебя подам! Государю в ноги брошусь!
И они опять полезли друг на дружку, оба здоровенные, в заиндевевших бородах одной длины, в похожих шапках — как есть близнецы!
— Тихо вы, тихо! Не то стрелецкий караул позову — он вам бока-то обломает! Пошли в приказ!
С немалым трудом Стенька довел их — все порывались вступить в новый бой, ругаясь хотя и матерно, однако уныло. Стенька знавал мастеров-матерщинников, которые не просто загибали, а складно и ладно, не хуже скоморохов, считавшихся знатоками этого дела. А ругань пойманных им мужиков была так же тупа и несуразна, как их драка.
В Земском приказе обоих поставили перед свободным на ту минуту подьячим Колесниковым.
— Кто таковы, сказывайте! — велел он, выложив перед собой чистый лист.
— Служилый человек Ивашка Шепоткин, — представился один.
— Торговый человек из Суздали Никишка Ревякин.
— Ну и какого же черта на торгу сцепились?
Сказал он это так, что драчуны ощутили себя малыми детишками, что досаждают взрослым нелепой возней и визгом.
— Мы по-честному, — буркнул Ивашка. — В бороду не вцеплялись, по срамному месту не били. Мы — на кулаках!
— Ах, вы, стало быть, кулачные бойцы? — с издевкой спросил Колесников. Торг с Москвой-рекой спутали? Или в календаре заблудились? Масленица еще не настала!
— Да нет же! — прямо-таки застонал служилый человек Ивашка Шепоткин. Меня, сироту, обидели!
И рухнул здоровенный сирота на колени, задрав при этом бороду и с нечеловеческой надеждой заглядывая в глаза Колесникову.
— Сказывай! — велел подьячий.
— Да этот сирота сам кого хошь обидит! — возмутился торговый человек из Суздали Никишка Ревякин и тут же схлопотал от Стеньки по шее.
— Не галдите вы там! — подал голос от своего края стола Деревнин. Сказку отбирать мешаете!
Он вполголоса совещался с низко к нему нагнувшимся попом и время от времени что-то записывал.
— Вот этот стервец жену мою продал! — Ивашка снизу ткнул перстом в Никишку.
— Ну, сказывай, — Колесников изготовился писать.
— Поехал я по государеву делу в Касимов и чаял там пробыть с полгода, не вдаваясь в подробности, доложил Ивашка. — А денег на дорогу не было, прожился, и там мне бы деньги понадобились. А он, страдник, вор, из Суздали своей приехал, а своего двора на Москве у него нет! И мы сговорились — я ему женишку свою, Марфицу, за пятнадцать рублей заложил!
— За пятнадцать рублей, — повторил подьячий, записывая. — Не продешевил?
Ивашка, которому было не до шуток, уставился на подьячего с глубоким непониманием.
— Ты сказывай, сказывай! — напомнил ему Стенька. — Мы тут с тобой до ночи возиться не станем.
— Женишку свою Марфицу заложил, и пятнадцать рублей с него получил, и в Касимов поехал, а он с Марфицей жить остался…
— Ты откуда такой вылез? — напустился на него Колесников. — Ты что, в церковь Божию не ходишь, проповедей не слушаешь? Сам патриарх учить изволил — нельзя, грешно жен закладывать, чтобы чужой человек с ними сожительство имел! Жену в блуд вводишь, дурак!
— Всегда так делалось! Я-то со двора поеду, а она-то одна останется, так хоть присмотрена да сыта будет! — возразил Ивашка. — И вот женишку свою Марфицу этому аспиду заложил, и пятнадцать рублей получил…
— Знаю, знаю. Когда приехал — что обнаружилось?
— А то и обнаружилось, что он ее другому человеку передал, как зовут не ведаю, а прозвание ему — Пасынок! И она с тем Пасынком ныне живет!
— Ты кого, Степа, привел? — устало спросил Колесников. — Этих подлецов не к нам! Их к патриарху на суд надобно! Пусть бы их в Соловки к святым отцам всех на покаяние отправил! На хлеб и воду! Вас, сучьих детей, для того венчают, чтобы вы женами торговали?
— Выслушай, батюшка! — тут и торговый человек из Суздали, сучий сын Никишка Ревякин бухнулся на колени. — Он точно мне женишку свою на полгода заложил, до ведь вовремя не выкупил! И я еще лишний месяц ее кормил-поил! А я для чего ее в заклад взял-то? На Москве я, сирота, человек чужой, своего двора не имею, покормить-обстирать меня некому…
— Гляди ты, сирота на сироте едет и сиротой погоняет, — заметил Колесников. — Стало быть, ту Марфицу вовремя не выкупили, и ты счел себя вправе ее переуступить?
— Хорошему человеку, богобоязненному!.. А тут этот аспид, скорпий бешеный, и вернись!
— Я — домой, а домишко-то мой заколочен стоит! Я — на торг, узнавать, тут мне на него и указали!
— А что же — двери нараспашку оставлять? Я своим двором разжился, Марфицу туда увел, а твой-то и запер!
— Благодетель! — отметил Колесников. — Степа, позови приставов. Пусть сходят к тому Пасынку, заберут от него бабу и вернут мужу. Со всех троих по полтине в казну! Так и записываю — видели, блядины дети? И — все! А коли кто из них из всех о тех пятнадцати рублях заикнется — я ему покажу пятнадцать рублей! Живого места на нем не оставлю!
— Пошли! — Стенька разом потянул обоих сирот за ворота шуб. — Ваше дело решено. Кто таков тот Пасынок? Где проживает?
Оставлять вдвоем Ивашку с Никишкой нельзя было. Ивашку Стенька отправил вместе с двумя приставами — вызволять жену, а Никишку отпустил, лишь убедившись, что посланные уже довольно далеко отошли.
Никишка плакался — ведь Ивашка обещал по-честному у него жену выкупить, вот деньги и пропали! Да и Пасынок за возмещением убытка к нему, к Никишке, явится.
— Да сам же ты и взял с Пасынка деньги, когда бабу ему отдавал! — не выдержал вранья Стенька. — Ступай Христа ради, пока я тебя, вора, дубинкой не пришиб!
Потом Стенька, как ему полагалось по должности, вернулся обратно на торг. Время близилось к обеденному, но морозец раньше времени заронил в душу мечту о дымящемся горшке со щами. Стенька невольно облизнулся.
Хотелось пусть бы не щей, а горячего пирога, да не хотелось за него переплачивать. Стенька гордо прошел мимо деда с богатой торговлей — его пироги ехали перед ним на санях в большом укутанном коробе, и на крышке короба он производил расчет с покупателем. Стенька деда знал — тот сам пек, сам и продавал, причем за полушку готов был удавиться.
Дед на Стеньку и не взглянул — а толкнул свои санки прямо под ноги прибивающейся через торг сочной бабе, ведущей за руку паренька.
— А вот пирогов, пирогов! — крикнул он прямо в лицо мальчишке.
Баба шарахнулась от него и потащила дитя прочь.
— Го-ордая! — послал дед в спину несговорчивой бабе острое словцо. Как поклонится — так три фунта грязи отломится!
— Эй, стой! — Стенька ухватил за плечо парнишку с большим лукошком, подвешенным спереди. Лукошко было укрыто холстиной, из-под которой выходил пар.
— Пирогов с пшеном? С зайчатиной? — еще не по-привычному бойко, а с натужной бодростью спросил парнишка. — А то — с вязигой? Или кислых пряженых с маком?
— Ну тебя с пряжеными! — возмутился Стенька. — Весь в масле извозишься, пока съешь! Ищи потом — где руки вытереть! Ты мне лучше с рыбой, коли есть.
— А как не быть!
Стенька мог бы и не заплатить, да пожалел парнишку. Тот, видать, был еще новенький, даже кричать не выучился, и за отданный безденежно пирог ему бы досталось от батьки, или от хозяина, или кто уж там послал его на торг.
— Ты втихомолку не распродашь, — сказал ему Стенька, отдавая деньгу. Ты зазывай. Слышишь, как все глотку дерут? «Эй, шевелись, подходи, не скупись!» Вот и ты тоже.
Парнишка улыбнулся благодарно.
Обзаведясь пирогом, Стенька пошел туда, где мог бы запить его сбитнем. И вскоре услышал разлюбезное, призывное:
— Вот сбитень горячий! Мед казанский, сбитенщик астраханский! Сам хохлится, сам шевелится, сам потрогивается!
Стенька пробился сквозь народ и оказался у лавки, на которую хозяин выставил кувшины и кружки.
— Эй, молодец, не пей пива кружку, выпей сбитня на полушку! приветствовал его знакомый сбитенщик. — С нашего сбитню голова не болит, ума-разума не вредит!
— А налей! — позволил Стенька.
— А полушка?
— А кто тебе два кувшина спас?
Дело было давнее — не допустил земский ярыжка, чтобы у знакомца мошенник пустые кувшины уволок. И с того Стенька пробавлялся дармовым сбитнем почитай что третий годок. Правда, не злоупотреблял — не каждый день хаживал.
Он принял кружку с ароматным горячим напитком, отхлебнул — дыханье перехватило, столько сбитенщик грохнул туда перцу. Но и меду не пожалел, и корицы, и всего того, что давало сладость и приятный вкус.
— Дай Бог дальше не хуже, — с тем Стенька вернул пустую кружку и зашагал дальше, а вслед неслось разудалое:
— Кто наш сбитенек берет, тот здрав живет! Под горку идет, не спотыкается, на горку ползет, не поперхается!
Стенька и впрямь шел уже в гору…
— Что не заглядываешь, Степан Иваныч? — раздалось из шалаша. Стенька повернулся на голос.
Из непривычно низкого окошка посреди небольшого бревенчатого сруба установленного образца — две с половиной сажени в длину да две сажени в ширину — смотрела веселая бородатая рожа сидельца.
— Милости прошу к нашему шалашу! — продолжал он.
— А чем угостишь? — Стенька подошел.
— А вот к постному дню! — предложил радушный сиделец. — Есть белорыбица, есть семга провесная, есть и спинки стерляжьи! Осталось десять белуг самых добрых, непотрошеных, три десятка осетров, самых добрых! Стерляди мерзлые по аршину с четвертью! Три пуда семги соленой, икра зернистая пресная — опять же — самая добрая! Есть и залом!
Стенька едва не облизнулся. Если белорыбицу и стерлядь случалось едать, то про залом он только байки слышал. сказывали — рыбина в аршин длиной, солоноватая, но на самом деле — холодного копчения, добывается в Астраханском море, и вкусу изумительного…
— Так угостишь, что ли?
— Хочешь — снетков в кулечек положу? Сухих, псковских, самых добрых?
Снетки — не семга провесная и не залом, грошовая рыбешка, но Наталья уж найдет, на что употребить, подумал Стенька и протянул руку. Приятель-сиделец выдал совсем маленький кулек, на который пошел лист исписанной вкривь и вкось бумаги.
— Да похвали же хоть что-нибудь! — прошипел он.
— Ах, стерлядка! Ну, что за стерлядка! — на весь торг завопил Стенька. Такую и к боярскому столу подать не стыдно!
— Семгу похвали… — подсказал сиделец.
— А вот, гляжу, семга у тебя! Был я недавно на крестинах у подьячего, богато подавали, а такой семги там не видывал! — громогласно продолжал Стенька, и тут на него вдруг накатило озорство. — Такая семга подьячему-то, поди, не по карману! А разве одному боярину Милославскому!
И отскочил от шалаша.
В толпе засмеялись. Государев тесть Милославский был на Москве одним из богатейших бояр.
Довольный, что и людей порадовал, и сам повеселился, Стенька направился было в дальнейший обход, но тут повалил снег. Да еще какой! Ни с того, ни с сего словно ангелы преогромную перину ножичком распластали да и вывернули на Красную площадь.
В тех рядах, где бабы торговали рукодельем, послышался радостный визг весело ругаясь и перекликаясь, торговки прибирали с лавок и с рундуков свое шитье. И если бы Стенька мог улыбнуться еще шире, он бы непременно постарался. Однако шире просто уж было невозможно.
И тут стряслось-таки неладное.
Стенька не мог бы объяснить внятно, что такое он услышал, что разобрал в общем галдеже. Однако вошла в душу тревога — не так звучали невнятные голоса, ох, не так! Он развернулся и поспешил к краю площади — туда, где стояли распряженные сани, укрытые рогожами, туда, где тяжеловесно суетились, склонившись над передком одних саней, люди.
— Расступись! — гаркнул Стенька. — Что за шум? О чем лай?!.
Как раз перед ним было необъятной ширины гузно. Мужик в синей, колом стоящей шубе нагнулся, вытаскивая что-то из саней, и больше всего был похож на широкий стол в приказе — тот, правда, не синим, а зеленым суконцем обычно покрывали.
Наконец он распрямился и повернулся к Стеньке.
На руках у мужика был ребенок, парнишка лет десяти, с таким белым личиком, какого у живых не бывает…
Парнишечка сжался каменным комком. Замерз он, видать, ночью отогревать бесполезно, на ресницах — иней, вокруг ноздрей и рта — маленькие сосульки. Смотреть на него было невозможно — жалость прошибала.
— Где ты его взял? — сходу напустился на мужика Стенька.
— Да рогожу откинул, войлок приподнял…
— А он-то и там! — добавила баба в рогатой кике и закивала мелко-мелко видать, от страха.
— Господи, спаси и сохрани! — воскликнула другая, крестясь. — Вот страсти-то! Дитя в санях замерзло!
— Товаришко припрятать от снега хотел, а он-то и там…
— Чей парнишка — не знаешь? — спросил для порядка Стенька.
— Отродясь не видывал!
Случившийся тут же инок неведомой обители пробился ближе и протянул к парнишке руки.
— Может, и не помер еще? — с отчаянной надеждой в светлых глазах спросил инок. — Может, с Божьей помощью, и ототрем? Раздеть его надо, ощупать! Вы куда, бабы? Помогите же, Христа ради!
Но обе женки откачнулись от мертвого тела.
— Вот дуры! — прикрикнул на них Стенька. — Креста на вас нет!
Но, вдруг поверив иноку, сам проникся надеждой и стал как мог быстро расстегивать шубенку.
Из-за пазухи выпали и ударили его по ноге какие-то дощечки.
Инок нагнулся, поднял — и толкнул Стеньку в бок.
— Слышь-ка… Это в приказ снести надобно…
Стенька прижимал ухо к груди ребенка, все больше и больше убеждаясь, что помощи не требуется никакой. Он кинул взгляд на дощечки, вовсе не желая их разглядывать, а чтобы с полным основанием послать навязчивого инока туда, куда в таких случаях всякому русскому человеку посылать навычно.
И увидел буквы…
Дощечек было несколько, широких и плоских, тоньшины такой, что даже непонятно делалось, как их только вырезали. Сшитые ремешком, они представляли собой что-то вроде книжки.
— Что за притча! — изумился он. Инок же раскрыл деревянную книжицу, свел негустые бровки, пытаясь прочитать первую строку — да и поднял на Стеньку светло-голубые удивленные глаза:
— Не по-нашему писано-то…
— Со мной пойдешь, донесешь до приказа, — велел Стенька мужику, что обнаружил в санях замерзшего парнишку. — Сказку от тебя отберем — кто таков, как к тебе в розвальни мертвое дитя попало…
— Да я откуда знаю! — воскликнул в отчаянии мужик. — Вчера еще ничего там не было! Он не иначе как ночью туда забрался!
— С чего бы ночью тула забираться? — спросил Стенька и наконец-то соблаговолил приглядеться к буквам.
— Как это не по-нашему? Вот же тебе…
И замолчал.
Он хотел назвать знакомую, хотя и странно выписанную, словно коротким лезвийцем вырубленную черную букву положенным ей именем, но вдруг понял, что и «глаголь» не туда нацелен клювиком, и «живете» — странного вида, а прочие знаки вообще ни в одной прописи не встретишь… И более того строки лежали не поперек деревянных страниц, а вдоль их, так что и держать диковинную книжицу следовало необычным образом.
— Говорят тебе, тащи в приказ! — велел инок.
— Да ты кто таков!.. — начал было Стенька, но инок, видать, человек опытный, сунул ему в руки находку и, ни говоря ни слова, нырнул в толпу. Оно и верно — кому охота с Земским приказом связываться?..
— Пошли, что ли? — и Стенька, раздвигая скопившуюся толпу, пошел к приказу, а мужик с парнишкой — за ним.
Земский приказ имел особую избу со двором, где выставлялись для опознания поднятые на на улицах мертвые тела. Туда-то и хотел доставить Стенька мертвого парнишку. Наверняка ведь родные ищут! Парнишка с виду не сирота — шубенка крепкая, сапоги хоть и великоваты на вид, но справные, не лапти с онучами! Что же тот парнишка ночью на торгу в санях-то искал? В пустых распряженных санях?..
Или кто его туда уже мертвого сунул?..
При мысли, что нашелся на Москве аспид, убил ребенка и спрятал труп, Cтеньку передернуло. И тут же он сам себе возразил — в сани-то зачем? Ночью снег шел — подкопай сугроб, как все делают, да и сунь, да и завали снежными комьями, да еще сверху присыплет, оно и незаметно выйдет! После Пасхи лишь и обнаружится… Так нет же — в сани!..
Деревнин встретил их на крыльце. Он явно собрался уходить — коли бы в Кремль побежал, так выскочил бы без шубы, в одном подбитом заячьим мехом длинном кафтане.
— Чем разжился, Степа? — благодушно обратился он.
— Вот, мертвое тело в санях нашлось, сказку отобрать надобно.
— У тебя, что ли? — спросил подьячий мужика. — Ну-ка, покажи…
Он поглядел в неживое лицо парнишки и громко, горестно вздохнул.
— Царствие небесное! Какая же это дурища-бабища дитя на ночь глядя в дом не загнала?..
— Вот и я толкую — не сирота! — добавил Стенька, хотя ни слова еще сказать не успел.
Мужика препроводили в избу, что жалась к самой кремлевской стене, и там лишь избавили от тела. Парнишка был помещен на соломе, между молодой еще женкой с разбитой в кровь головой и старым, раздетым до исподнего человеком. Судя по тому, что уши у несчастной женки были разорваны, а на руках недоставало пальцев, погибла она из-за украшений — кто-то, видя, как впотьмах возвращается домой, позарился на сережки с перстеньками. Старый же человек мог попросту пропиться в кружечном дворе до нательного креста и замерзнуть по дороге домой исключительно через свою глупость.
Велев смотрителю раздеть тело и убедиться, что парнишка доподлинно замерз, а не погублен рукой человеческой, Стенька с Деревниным поволокли очумевшего от неприятности мужика в приказ — отбирать сказку.
С шумным вздохом Деревнин скинул Стеньке на руки шубу, сел, достал из перницы упрятанное было перо и снял со стопки чистый бумажный лист.
— Ну, сказывай!
Мужик клялся и божился, что среди его знакомых и родни таких парнишек не видано, и для чего бы горемыке забираться в сани — ему неведомо, а сам он — Васька Похлебкин из Ростокина.
— Знаю я вас, ростокинских воров… — проворчал Деревнин, и тут Стенька выложил на стол деревянную книжицу.
— Ты, Гаврила Михайлович, про это расспроси, — посоветовал негромко.
— А это что за диковина?
— А на мертвом теле найдена, за пазухой.
Деревнин повертел книжицу, попытался одолеть хоть строку — и не смог. Странная грамота пошла по рукам, приказные вертели ее так и сяк, толку же не было никакого.
— Может, письмо затейного склада? — предположил самый юный из подьячих Земского приказа, Аникей Давыдов.
О том, что государь Алексей Михайлович в последнее время сильно увлекался такими делами, подьячие слыхивали, а те, что постарше, могли бы рассказать, что закрытым письмом писались донесения еще покойному государю Михаилу Федоровичу. Сама мысль, что кто-то на Москве такими вещами балуется, была малоприятна…
Деревнин забрал деревянную грамоту, в последний раз попытался одолеть хоть слово — да и махнул рукой.
— Коли закрытое письмо — то какого же черта на дереве писано? спросил сам себя. — Ничего попроще не нашлось? Бумага, что ли, вздорожала?
— А книжица-то старая, — заметил Колесников. — Совсем ветхая.
— Что же с ней парнишка-то делал? Кому нес? — разумно спросил самый старый и дородный из подьячих Земского приказа, осанистее и бородатее иного боярина, Семен Алексеевич Протасьев.
Ответом было всеобщее хмыканье и пожимание плеч.
— А может — у кого унес? — иначе повернул дело Колесников. — У кого на Москве такие книжицы водиться могут?
— А ведь придется разбираться… — продолжал Протасьев. — Ты, Степа, чай, когда книжицу отыскал, ее не припрятал сразу же, а народишку дал разглядеть. То-то теперь на торгу галдят про замерзшего парнишечку и деревянную грамоту! Вперед, пожалуй, будь поумнее…
— Этого учить — что в ступе воду толочь, — памятуя о прошлых подвигах своего подначального, буркнул Деревнин. — Ладно, братцы, видно, такова моя горькая долюшка. Коли подумать, то книжица это опасная. Кому на ум придет по дереву закрытым письмом писать? Богоотступникам разве…
— Полагаешь в Чудов монастырь снести, пусть святые отцы разберутся? спросил Колесников. — Ну и пропадет там деревянная грамота! Не вернут святые отцы — и не глядя скажут, что книжица еретическая! И шуму раздуют мы, мол, самому черту соли на хвост насыпать горазды! Им же перед патриархом выслужиться охота. А для него твоя, Гаврила Михайлович, грамота — подарок! Тут-то он и возопит, что совсем народишко обезумел, по дощечкам Богу молится, последнее время богослужебные книги исправлять да новые заводить!
Стенька слушал рассуждения затаившись и вытянув шею, чтобы ни единого словечка не пропало. Васька же Похлебкин даже не слушал, а мрачно смотрел в пол, потому что — как ни рассуждай подьячие, а тело-то у него, у Васьки, в санях найдено, ему и отвечать…
Деревнин хмыкнул, насупился, поглядел на разложенные дощечки, а когда поднял глаза, так уж вышло, поймал Стенькин взгляд. Взгляд молил: ну, сделай же, батюшка Гаврила Михайлович, хоть что-нибудь!..
— Собирайся, пойдем! — вдруг решил Деревнин. — Есть на Москве один человечек, который в этой деревянной грамоте, может, и разберется. Я даже не удивлюсь, коли у него ее и стянули…
— А кто таков? — спросил Емельян Колесников.
— А справщик Арсений Грек, что в печатне на Никольской обретается.
— Еретик! — грозно возгласил подьячий Протасьев. — За что его на Соловки сослали, а? То-то — за ересь!
— И верно, Гаврила Михайлович, — поддержал товарища Колесников. Человек он подозрительный, у латинских попов учился и в латинской вере был, потом к туркам подался и турецкую веру принял, это на Москве всем ведомо! Мало ли греческой шелупони за патриархом иерусалимским в Москву притащилось! Хорошо хоть, не все осели, иные и прочь убрались!
— А потом что было-то? — спросил Деревнин. — Арсений сюда уж лет десять как перебрался. Ну, побывал он в Соловках — да сам же владыка Никон его оттуда и изъял! Справщиком не каких-либо, а богослужебных книг поставил! Он, Арсений, много повидал, уж ежели он не растолкует, что это за грамота, — то и никто на Москве не растолкует.
Стенька уже был в тулупе и держал наготове деревнинскую шубу с преогромным бобровым воротником. Подьячий, не вдаваясь в дальнейшие рассуждения, сунул руки в рукава и, провожаемый неодобрительными вздохами, покашливаниями и покрякиваниями, пошел к дверям, Стенька, сунув за пазуху деревянную грамоту, поспешил следом.
— А я как же? — спросил Похлебкин.
— Сиди в углу да жди.
— Постой, Гаврила Михайлович! — вспомнил вдруг Колесников. — Третьего дня ты писцам сказки перебелять давал?
— Давал, а что такое?
— Вот, взгляни…
Чтобы не париться, Стенька вышел на крыльцо. У Земского приказа, как всегда, толпился народ. Очередь бурлила, переругивалась, мужики пихались и кто-то, шлепнувшись на гузно, поехал сидя по накатанной ледяной дорожке. Стенька спустился, обошел дорожку и встал в сторонке, ожидая Деревнина.
Рядом оказался высокий, статный мужик средних лет, в остроконечном меховом колпаке, надвинутом чуть ли не ниже бровей.
— Надо бы песку принести, посыпать, — сказал он. — Еще, чего доброго, кто шею сломает.
— Вот бы и принес, — буркнул Стенька, сгорая от нетерпения. Деревнин, разбирая огрехи писцов, мог застрять надолго.
— А и принес бы, я знаю, где песка взять, — добродушно отвечал мужик. Тяжко вам, приказным, приходится. И так за день набегаешься, а тут еще под самым крыльцом такой подарок!
Мужик оказался понимающий!
— Уж точно, — довольный, что собеседник поможет скоротать время, отвечал Стенька.
— И намерзнешься, — добавил мужик.
Где-то Стенька его видел…
Человек, целыми днями расхаживающий по Красной площади, видит столько всяких рож, что куда их всех упомнить! Стенька, судя по благорасположенности мужика, решил, что когда-то оказал тому незначительную услугу — может, воришку отогнал, может, разнял закипевшую было ни с того, ни с сего, как это часто случается на торгу, свару.
— Всяко бывает, — копаясь в памяти, отвечал земский ярыжка. — Вот, подьячего своего жду, так одно спасенье — тулуп.
— Да, тулуп у тебя знатный, — похвалил мужик. — А что, не ты ли сегодня на торгу диковину нашел?
— Какую диковину?
— Сказывали, парнишка мертвый, а при нем — деревянная книжица.
— Был такой парнишка. Царствие ему небесное…
— Грешен, люблю диковинки, — признался мужик. — Я-то грамоте учен, коли какая книга полюбится — сам себе и перепишу. А что в той книжице-то было?
— А шут ее знает! — честно отвечал Стенька. — Ни буковки не разобрать.
— Я-то разобрал бы, — похвалился мужик. — А коли что путное — я бы и алтын заплатил, чтобы мне переписать дали.
— Так говорю же — не по-нашему писана!
— Так то и дорого! Может, лексикон какой?
— Что?!.
— Лексикон, сиречь словник. Когда справа — по-нашему, а слева скажем, по-гречески или по-латински писано. Против нашего слова иноземное, так и учишь. Или, может, космография? Там вообще такие знаки, что не всякий поймет.
— А может, и еретическое писание, — отрубил Стенька. — Еретиков-то много развелось! Вот они закрытым письмом свою ересь писать и наловчились!
— Где ж тот парнишка деревянной книжицей разжился, как полагаешь? спросил мужик. — Ведь коли она еретическая — стало быть, ему какой-то нехристь подсунул, а?
— Да уж не книжица ли его и погубила? — вдруг сам себя, да еще вслух, спросил Стенька.
— И такое бывало! — подтвердил незнакомый знакомец. — Слушай, Христом-Богом молю, — вынеси мне книжицу! Раз один только глянуть!
— Алтын, говоришь? — уточнил Стенька.
— Алтын! Это коли переписать дашь. А поглядеть — деньга.
Стенька вздохнул — алтын проплывал мимо носа.
— Отойдем-ка… — и он уже, сдернув меховую рукавицу, полез за пазуху.
Но, видать, и дармовой деньги Стеньке в тот день не полагалось.
— Ты куда, Степа? — окликнул с крыльца Деревнин.
Народ расступился, когда он принялся спускаться. И то — шел плавно, чинно, с достоинством, не хуже иного боярина. Бояр, впрочем, Стенька видывал всяких: как к Кремлю подъезжать — так орлы, как возле Постельного крыльца суетиться в надежде на государеву милость — куры, да и только! И завизжит иной не хуже бабы на торгу…
Стенька развел руками: прости, мол, не судьба! И поспешил к Деревнину, и помог ему перейти скользкое место, и, поскольку толпа скопилась густая, пошел за ним следом, носом в спину. Иначе, рука об руку, они бы по торгу и не прошли.
Печатня была совсем неподалеку, на Никольской.
— А что, Гаврила Михайлович, не найдется ли там другого грамотея, кроме еретика? — спросил Стенька, поравнявшись с начальником и чувствуя, что вольные разговоры не возбраняются.
— Поищем, — кратко отвечал Деревнин. — Грамотеи-то есть, да к ним далеко добираться. На Воробьевы Горы, в Андреевскую обитель.
— И точно!
Добрых десять лет назад государев любимец, книжник и умница, боярин Федор Ртищев надумал завести ученое братство для перевода богослужебных книг. С этой целью он выписал из Киево-Печерской лавры ученых монахов во главе с Епифанием Славинецким. Их поселили в заново отстроенном монастыре и вменили в обязанность обучать желающих греческой, латинской и славянской грамматикам, риторике, философии и другим словесным наукам. Ртищев затевал со временем устроить там духовное училище.
— Ты, Степа, деревянную грамоту-то не забыл?
— За пазухой.
Стенька поскользнулся и чуть не приложился коленом.
Накануне Масленицы дни уж не с птичий нос, как под Рождество, однако темнеет рановато. Хорошо бы Деревнин сразу после посещения печатни и отпустил домой, подумал Стенька, все равно на торгу в такой снегопад уж будет пусто и никаких дел в приказе тоже не предвидится. А мороз понемногу крепчает, зима выдалась посердитее минувшей, и возвращаться домой, в Замоскворечье, когда ночь окончательно накроет город, его улицы с переулочками, — радость сомнительная…
Печатный двор на Москве был не помещен в подходящие по величине палаты, а нарочно отстроен еще при государе Михаиле Федоровиче. В том же году государь и скончался, так что не у кого москвичам спросить, что означает изображение на воротах. При всей своей богобоязненности покойный государь велел поместить там не образ святого, а двух тварей, льва и единорога, виду самого драчливого — оба вскинулись на дыбы, и лев едонорога когтит, а тот ему прямо в пасть уставил растуший из середины лба, длинный и узкий, похожий на кончар рог. Над ними обоими была вырезана корона.
Диковинно было — входишь в такие знатные ворота, и перекреститься не на что…
Ученый муж, он же — ведомый еретик Арсений Грек жил то в Чудовом монастыре, в своей келье, то, когда дела случалось много, — при печатне. Справившись у ворот, Деревнин со Стенькой пересекли невеликий двор и поднялись во второе жилье. Там они, постучав и услышав голос, вошли в низкую дверь и молча перекрестились на образ Богородицы, единственный в помещении.
Пораженный великим множеством книг, Стенька понял, что не Грек, а они тут хозяева. Арсений отрекся от суконных расшитых полавочников, стелил войлочные тюфячки, какие в Земском приказе давно бы уже, ухватя двумя перстами, вынесли и выкинули нищим. Он поставил три стола — два длинных, наподобие приказных, и один совсем маленький, для чтения и письма. Очевидно, за ним Арсений сличал написанное и выправлял ошибки в книгах.
Длинные столы были покрыты толстыми томами, застегнутыми и расстегнутыми, слоем не менее чем пол-аршина, и сверху лежали густо покрытые строчками несшитые листы. Стенька украдкой взял было один посмотреть и удивился влажный! На маленьком столе тоже громоздилось несколько книг, чернильницы же были сдвинуты к самому краю, а подсвечник, видать, не раз валился на пол. Стол даже не был устлан сукном, а широкий, на задастого человека, но с крошечными, словно от детского сиденья, резными подлокотниками стул имел войлочную покрышку самого жалкого вида.
Хозяина, видать, это убожество мало волновало. Он пошел навстречу Деревнину, приветствуя и раскидывая руки, как бы для объятия, но не обнял.
Это был человек невысокий и плотный, в черной потертой ряске, в черной скуфеечке, с крутой проседью в черных же волосах и бороде, носатый, живой и более того — яростный. Он усадил Деревнина, как положено сажать гостя, на лавку, но сам оставался стоять и даже ходил, разговаривая. Стенька удивился было — как же непоседа трудится над книгами. Но вскоре заметил под образом Богородицы высокую подставку. Она была как раскладной табурет, какие уже стали появляться на Москве, только что высокая, человеку по грудь. Когда она стояла раскрытая, один край был выше другого. На красную толстую кожу, натянутую меж двух палок, клали тяжелую книгу, ножки подставки чуть съезжались, кожа провисала и книга оказывалась как бы в углублении, откуда не могла уж свалиться на пол. Стоя было удобно читать и поворачивать страницы.
— Деревянная книжица? — белая, не знавшая тяжкого труда и даже солнечного света рука протянулась, раскрылась ладонь, и в движении было нечто повелительное.
Стенька достал и вручил.
— О-о… — Арсений Грек не сразу понял, как правильно брать дощечки, и Деревнин со Стенькой невольно переглянулись — надо полагать, не из печатни это диво украдено. На всякий случай подьячий спросил, не замечено ли какой пропажи. Пропажи замечено не было, и парнишки, служившие при печатне, тоже все оказались живы и здоровы — ученый муж нарочно вызвал ключника, и тот доложил, что и к ужину, и к завтраку все дармоеды явились исправно!
— А не продадите ли книжицу? — осведомился Арсений. Он уже так ее цепко держал, что Стенька забеспокоился — не пришлось бы силой отнимать.
— Как разберемся, что за книжица, да не из-за нее ли парнишка погиб, то и подумаем, — кругло отвечал Деревнин. — А что, тебе эти буквы известны?
— Кабы известны были! То-то и мило, что впервые такие вижу! Я бы заплатил, сколько надобно.
— Мы в приказе так и сяк рядили — не еретики ли богомерзкое письмо выдумали?
— Нет, батюшка, не еретики… — Арсений задумался, потряс головой, как бы напрочь отрицая такую возможность, и громко хмыкнул.
— А кто же?
— А вы бы мне денька на два, на три книжицу-то оставили! — попросил ученый муж, и в черных глазах была мольба пополам с хитростью. — Я бы в книгах поглядел, похожие знаки нашел!
— И переписал бы для себя, поди? — догадался Деревнин.
— Грех не переписать! Коли продать не хотите. А то бы выменять на иную книгу, а?
— Нет, святой отче, ни продать, ни оставить, ни выменять не могу, потому как это — улика, — твердо сказал подьячий.
— На денек лишь! Эта книга, может, одна такая на белом свете и есть!
— Коли еретики повадились на дереве закрытым письмом писать — то уж точно не одна! — отрубил Деревнин. — Да и на что тебе, святой отче, эти еретические блядни разбирать? Вам тут велено богоугодные книги печатать вот ими бы и занимались.
— Вот ими-то и занимаемся! — горестно отвечал Грек. — О спасении души лишь печемся! Дельных книг на складах не найдешь — и не старайся. Вот взять хотя бы «Устав ратных, пушечных и других дел…», как бишь дальше-то?
Грек задумался, припоминая мудреное название, да и махнул рукой.
— Когда его Онисим Михайлов завершил? — спросил он Деревнина. — Не знаешь? И я не знаю! Но только было это, когда наш государь еще и на свет-то не народился! А как полагаешь — напечатан «Устав»?
— Нет, разумеется, чего его печатать? — удивился Деревнин. — Вам-то дай Бог букварей на всю Москву запасти! Устав-то не каждому нужен.
— Когда государство ведет войну, — Арсений поднял вверх перст, показывая, что скажет нечто важное, — такие книги у каждого служилого человека должны быть!
— Да есть же книга! — вспомнил подьячий. — И напечатана! Зачем еще другая?
— Есть! Более десяти лет назад, когда государь только-только на царство венчался, перевели для него с немецкого «Учение и хитрость ратного строя пехотных людей»! И велел он эту книжицу напечатать, с немецкими же рисунками! А что проку? Ее лишь любопытства ради читают. А Онисима Михайлова книга — дельная. Ее бы напечатать, рисунки гравировать хоть бы и иноземцам отдать можно!
— Да кому требуется — тот переписать закажет, — возразил подьячий. Вам же тут велено церковного круга книги печатать.
— И заказывают переписать, вон у меня переписанная стоит! — Грек показал на книгохранилище. — Монахам-то прибыток, да что они в ратном деле смыслят? С ошибками переписывают, то слово, то два выкинут. Мне сказывали, было как-то — в жалованной грамоте в государевом титуле слово случайно выкинули, так подьячего, что писал, батогами били. А в «Уставе ратных дел» слово-то, поди, поважнее того, что в грамоте!
Стенька, услыхав такую крамолу, смутился, но спорить не стал — тут у них, у книжников, свои понятия, да и не спорить они с Деревниным сюда явились.
Грек оказался въедливый — проявив воинственность своего нрава, и так, и сяк выпрашивал книжицу, насилу от него и отвязались. Посоветовали на прощание бить челом патриарху Никону — пусть велит по окончании следствия изъять деревянную грамоту из Земского приказа и передать в печатню. Государь хотя порой крепко патриархом недоволен, однако на время военных походов его на Москве за себя оставляет, так что власть у Никона немерянная.
— И точно — еретик! — тихо сказал, выйдя за ворота, Деревнин. Книжицу ему оставь! А потом и следа не найдешь! Скажет — мыши изгрызли!
Мыши были и главными вредителями, и порой — главными спасителями в приказах. Как нужно, чтобы столбцы с делом взяли да и сгинули, так, что концов не сыскать, тут мыши и приходили на помощь!
— Я сразу почуял! — не удержался от хвастовства Стенька. — Видал, Гаврила Михайлович, как я у него книжицу-то выхватил?
И похлопал себя по груди, где за пазухой лежала загадочная улика.
— Ты, Степа, молодец, — похвалил подьячий. — Да только зря мы сходили. Печатня тут ни при чем. Я-то грешным делом надеялся, что парнишка от Грека убежал и книжицу унес. Вот бы и дело закрыли. А теперь розыск только начинается… Ну, Грек! Не иначе, воеводой себя вообразил военную науку ему подавай!
Безмерно довольный, что Деревнин на равных обсуждает с ним грядущий розыск, Стенька пошел с начальником рядом, тропка меж сугробами была узкая, скользкая, плохо различимая в темноте, и они жались друг к другу, кренясь и покачиваясь, как если бы провели часа два в кружале.
— Черт бы побрал всех еретиков!.. — продолжал Деревнин, и тут из-за сугроба выметнулось черное, чуть ли не крылатое, и рухнуло на головы подьячему с ярыжкой.
Накрытые тяжелой епанчой, оба повалились наземь.
— Караул! — заорал Стенька не своим голосом.
Место было такое, где имелась надежда докричаться до стрелецкого караула. И нужно было иметь немалую наглость, чтобы еще вечером, не дожидаясь ночи, напасть на Никольской, в трех шагах от Красной площади и самого Кремля.
Кто-то треснул по епанче — надо полагать, хотел утихомирить Стеньку, а попал по Деревнину. Подьячий взвыл. Тут сверху навалилось чье-то тяжелое тело, а может, и два сразу, груз продавил епанчу до утоптанного снега, разделив Стеньку с Деревниным, и подьячий, втиснутый в сугроб, захлебнулся криком.
Уж как воры и налетчики определили, который из двух им нужен неведомо, а только к Стеньке в кромешный мрак проникла рука и ухватила за грудки тулупа, поволокла наружу. Другая же рука ловко скользнула за пазуху. Третья зажала ему горло, так запрокинув ярыжкину голову, что борода уставилась в самое небо. Тут уж было не до крика и не до караула.
Вдруг хватка ослабла, Стенька был кинут в сугроб по другую сторону дорожки, и тут же раздался скрип снега — налетчики убегали.
— Ка-ра-ул!!! — взвыл ярыжка, выкарабкиваясь. — Гаврила Михайлович! Жив?!?
Он содрал с подьячего старую и грязную епанчу, из тех, какие надевают поверх тулупов от дождя и снега в дальнюю дорогу ямщики, ухватил его за руку и стал вытаскивать из снега. Деревнин отплевывался и кашлял видать, слюной захлебнулся.
— Кто орет? — раздалось совсем близко.
— Приплелись! — злобно отвечал Стенька. — Как разбой — вас и не докличешься! Как налетчиков догнать — тут у вас брюхо и прихватило!
— Кто таков, сучий сын?! Чего лаешься?! — спросил старший караула, и тут лишь Стенька его признал.
Это были свои же соседи по стрелецкой слободе, братья Морковы. Они и в караул посылались вместе — Василий, Герасим, Иван да Борис. Старший, Ждан, собирался оставить государеву службу и уже больше занимался иными делами, торговлишкой.
— Ивашка! Бориска! Я ж это, Стенька! Сосед!
— Сосе-е-е-ед?!?
— И точно!
— Что это тут было, Степа?
— Да налетчики же! Подьячего моего поднять помогите! — потребовал Стенька. — Под руки берите! Так! Гаврила Михайлович!..
Деревнин помотал непокрытой головой.
— Шапка! — Стенька кинулся шарить в снегу, отыскал деревнинскую шапку, ударил о колено, чтобы разом выбить, и как мог осторожно нахлобучил начальству на голову. — Надобно его до приказа довести!
— До бабки-знахарки его довести надобно, — сказал Герасим. — Не пришлось бы переполох выливать!
— Сперва — в приказ!
— А чего это на вас напали?
Стенька встал в пень.
— Шапки на месте, шубы на месте, — продолжал Бориска Морков. Кошели?..
— Грамота!!! — воскликнул Стенька и замер, разинув рот.
— Какая грамота?
— Деревянная!
— Ну, брат, это не подьячему твоему, а тебе бабка переполох вылить должна!
Но Стеньке было не до шуток…
До Земского приказа добежали быстро. Крепкие братья Морковы так с двух сторон подхватили Деревнина — он и ногами, поди, снега не коснулся, по воздуху долетел. Стенька ворвался первый, всполошив подьячих до крайности. Следом внесли Гаврилу Михайловича. И началась суета вперемешку с великим возмущением.
На кого-кого, но на подьячего Земского приказа напасть?!.
В трех шагах от самого Кремля?!.
О том, что нападение-то было — на земского ярыжку, а подьячему досталось заодно, в тот миг никто и не подумал.
Земский приказ встал на дыбы!
Протасьев, неимоверно ругаясь, грохнул кулаком по столу — горшок с клеем подскочил и раскололся, все кинулись спасать готовые столбцы и чистую бумагу. Аникушка Давыдов порывался сам бежать со стрелецким караулом ловить налетчиков. Емельян Колесников грозился всю Москву вверх дном перевернуть, а особливо — Разбойный приказ, потому что налетчики уж точно пришлые, коли на человека, сопровождаемого земским ярыжкой, напасть осмелились. А ярыжку не признать — это слепым быть надо! Вон же на нем красные буквы, на самой груди, в пядень высотой! Справа — «земля», слева — «юс»!
На Деревнина вдруг напала икота. И Стеньке, пока его отпаивали ледяной водой, пришлось отвечать на все вопросы.
Тут и стало ясно, что налетчики едва не совершили смертоубийства из-за деревянной книжицы…
— Точно вытащили? — не поверил ушам Колесников.
Стенька распахнул тулуп:
— Вот тут лежала! Чуть меня, сироту, не удавили из-за этой блядской грамоты!
Осознав случившуюся нелепицу, подьячие как-то сразу замолчали…
— А грамотка-то непростая… — молвил Аникей.
— Еретическая, говорят тебе!.. — не слишком уверенно добавил Протасьев.
И тут в полной тишине из угла раздался бас:
— А мне-то как быть, батюшки, кормильцы? Товар стоит не прибранный, все разворуют!
Это напомнил о себе всеми позабытый Васька Похлебкин.
Коршунами налетели на него подьячие:
— У тебя в санях тело нашли! Что за тело? Не знаешь? Должен знать! Через это твое тело чуть людей не убили!..
— Да не знаю я ни черта!..
Ругались и разбирались допоздна.
Кто ни заглядывал в приказ — все слышали возмутительную повесть о нападении. И где! В трех шагах! На Никольской!..
Так этого дела оставлять нельзя.
Проучить налетчиков следует — чтобы всей Москве неповадно было!
Пусть знают, каково Земский приказ задевать!
Когда Деревнина отправили домой на извозчике с Аникеем Давыдовым, когда заново отобрали сказку у Похлебкина, старые приказные орлы, Протасьев с Колесниковым, усадили Стеньку перед собой и так принялись допрашивать бедняга вспотел.
— Одно из двух, — сказал Протасьев. — Либо тот еретик, Арсений Грек, догадался и своих людишек за вами выслал — грамоту отобрать, уж больно полюбилась, либо, Степа, кто-то еще на торгу приметил, как ты ее в приказ понес, и шел за тобой, и вас с Деревниным попросту выследил.
— Да Грек же! — воскликнул Стенька. — Он старичишка драчливый, все бы ему воевать! Я и в келье-то у него насилу ту грамоту отнял!
— Не вопи. Ступай-ка лучше домой, время позднее, да берегись, как бы вдругорядь не напали. А завтра пойдешь туда, где вся эта докука приключилась, поспрашиваешь. Может, кто вокруг того места крутился, и торговые люди его приметили?
— Безнадежная затея, — не одобрил Колесников.
— У тебя что получше найдется?
Пора было расходиться. Стенька вышел разом с Протасьевым.
Странно было видеть пространство у крыльца Земского приказа пустым. Тут обычно с раннего утра народ толокся. Они отошли немного.
— Что ж это Емельян застрял? — спросил Семен Алексеевич.
Стенька оглянулся.
Никто не спускался по ступеням — зато некая черная тень взлетела по ним торопливо и толкнула дверь.
— Кого еще черт на ночь глядя несет? — спросил Стенька.
Но не возвращаться же было.
— Может, Емельян с кем условился? — предположил Протасьев. — Мало ли из Верха кто? Такой человек, что и днем ему приходить невместно, и к себе позвать не может? Дела-то разные бывают. Вот как-то у государыни из покоев чарка пропала — тоже ведь и нам потрудиться пришлось…
И они побрели дальше.
* * *
Треклятый Голован опять отличился.
— Данила!!! — заорал Богдаш, но было поздно. Парень уже летел в одну сторону, а ведро с водой — в другую.
Богдаш кинулся помогать приятелю.
— Кость-то цела?
Данила ощупал бедро. Больно было чуть ли не до слез.
— Цела вроде…
— Что ж ты не поберегся? — принялся поучать, стоя рядом на корточках, Богдаш. — Знал же, что это за песья лодыга! Я гляжу — он ногу-то к пузу подтягивает и на тебя косится, а харя такая скверная! И как лягнет вбок! Сколько живу — ни разу не видывал, чтобы лошадь вот так, от пуза вбок, копытом била!
— Это он мне что-то припомнил, — Данила вздохнул, припоминая. — Может, что я ему вчера не первому корм задал? И кусаться он лез намедни, да по губе схлопотал…
— Возьми кнут да и поучи его, — велел, подойдя, дед Акишев. — Не то вообразит, будто он тут главный! И будешь ты с ним горькие слезы проливать.
Данила поднялся, взял протянутый кнут, хромая, подошел поближе и пару раз оплел Голована по крупу. Тот подался в сторону, глядя так разумно, будто словами выговаривал:
— А все равно я тебя сильнее уел, чем ты меня!
— Ну, что с ним станешь делать? — спросил Данила. — На мясо разве пустить?
— Коли всех норовистых бахматов на мясо — кого седлать будем? Аргамаков, что ли? — полюбопытствовал Богдаш. — Так они свой жир еле волочат! Ну, сам идти сможешь? Или на закорки тебя брать?
— Сам управлюсь! — Данила не любил принимать помощь. То есть, от Тимофея Озорного или от Семейки Амосова — еще мог бы, но не от языкастого и ядовитого Богдана Желвака.
— Как знаешь.
Богдаш пошел по проходу меж стойлами — высокий, едва не головой под самый потолок, и кудри его, удивительной желтизны, были в полумраке как широкий огонек свечи.
— Ишь ты — государевы аргамаки жир еле волочат… — неодобрительно проворчал дед Акишев.
— А то нет? — удивился Данила. Красавцы-то они были холеные, с лебедиными шеями, и знатно выступали под боярами, звеня заменяющими поводья гремячими цепями, бубенцами на запястьях и даже цепочками в два-три звена на подковах, но коли погнать взапуски любого из этих коней с Голованом, то на первой же версте и станет ясно, что против бахмата им делать нечего.
— Сейчас я тебе, дураку, растолкую, что есть подлинный аргамак, — дед Акишев пошел меж стойлами, даже не глядя, ковыляет ли Данила следом. — Ты в бессмыслице своей полагаешь, будто аргамак — это когда грива по земле метет? Когда хвост хоть веревкой подвязывай? Такого коня под боярыню седлать, бабьим седлом — видал? Вроде креслица! И ездить на нем шагом! Вот — аргамак!
Он указал на сухого, поджарого, хотя корм на государевых конюшнях был хороший, недавно приведенного и еще не изученного конюхами ладного конька.
Позвал:
— Байрам! Байрамка!
Конь повернул голову, посмотрел деду прямо в глаза своими — огромными, темными, пока — спокойными.
— Байрамушка, дитятко… Гляди! Головка у него легкая, малость горбонос, но это еще не примета. Уши длинноватые — вот примета! Холка высокая еще примета. Зад висловатый… ну, это не главное… А, вот! Щеток у него нет!
В доказательства дед нагнулся, ловко ухватил и, сгибая, приподнял конскую ногу.
— У аргамака грива и хвост небогатые, да их и впотьмах пальцами узнаешь как шелк. Потрогай!
Данила прикоснулся к черной гриве гнедого конька.
— А вот выведем погулять, осветит его солнышко, и еще примету увидишь. Шерстью он золотист. Бояре не все в конях толк знают. Этого аргамака под себя не взякий возьмет. А он-то и есть самый нестомчивый! Им главное были бы бока крутые. А для наших дел толстобрюхие не надобны…
Даниле загорелось — взять этого Байрамку да и попробовать, прогнать по льду Москвы-реки, где совсем скоро, на Масленицу, выгородят из снега место для конских бегов. Да какое там! Голован так двинул — ногу до стремени не задрать, больно!
И промаялся Данила два дня, растирая больное место всякой вонючей дрянью, пока не удалось сходить в баню и распарить бедро. И то еще наутро боль чувствовалась.
— Ну, что, убогий, хорошо тебя Голован подковал? — осведомился дед. Ну да я тебе работу придумал. Ступай в шорную! Будешь там сидеть и трудиться, а оттуда — ни-ни!
Данила уж было обрадовался — наконец хоть кто-то поучит сбрую шить и чинить. Но дед, отлучившись, вернулся со своим любимым лукошком, в котором лежало доверху разного добра, завернутого в холстинки и разложенного по ларчикам.
— Давно пора тут разобраться, — ворчал дед, выкладывая на узкий стол все это имущество. — Вот кто бы мне объяснил, с чего серебро чернеет? Не от сырости же? Вдруг назавтра государь в поход подымется — а у нас не серебро, а хуже грязи подзаборной…
Он стал выкладывать конские оголовья, решмы, бубенцы, что цепляют для звона на конские запястья, гремячие цепи из крупных колец, заменяющие поводья, отдельные чеканные бляхи от ремней.
— И вот чем мы государю сбрую-то украшаем… — дед Акишев открыл ларчик. — Вот его любимые подвесочки.
Данила не понял — за что их любить? Невидные, не блестящие, что-то тускло-коричневое в серебро оправлено… С острыми кончиками…
— Медвежьи когти это, дурень, — беззлобно объяснил дед. — Сам государь зверя добыл. Большой зверина попался, чуть рогатину не сломал. Государь велел когти в серебро обделать и к сбруе привешивать. Гляди, когтищи-то! Матерый был медведь!
Данила даже рот приоткрыл — оказывается, государь и на медведя хаживал! А он-то думал — все лишь соколами балуется.
— Стало быть, почистишь серебро-то, чтобы сверкало. На оголовье видишь орел? Чтоб от него искры сыпались!
И все утро Данила добывал эти самые искры…
Ближе к обеду решил поискать Тимофея.
Аргамачьи конюшни были невелики, особо спрятаться негде, притом — на кремлевских задворках, где не только трудились, но и жили в хибарках государевы людишки — пекари, мовники и мовницы, птичницы, весь кухонный чин, даже иные истопники, а истопник в государевых покоях — лицо важное, он не только печами заведует, а и у дверей стоит, стражу несет. Там же в крошечных избушках ютились и местные нищие — чтобы не так далеко было бегать к папертям кремлевских храмов. Один такой домишко, совсем закопченный, занимали Тимофей и Семейка. Чтобы туда перебежать, и одеваться не нужно было — он стоял прямо в конюшенной ограде. Однако бегать сейчас Даниле было несподручно — и он накинул на плечи тулупчик, тот самый, которым год назад снабдили добросердечные девки с Неглинки, и не за услугу, а потому, что стал богоданным крестным сыночка их подружки, Федосьицы.
У самых дверей он увидал Богдана Желвака. Тот нес Тимофею лубяной короб, откуда торчали досточки.
— Принимай гостей! — велел Богдаш, отворяя дверь.
— Принес, что ли? — буркнул занятый делом Тимофей. — Ставь-ка сюда.
Конюхи всякие ремесла знали, не только сбрую — кафтан могли сшить, были такие, что книги переплетали. А иные промышляли изделиями из слюды.
Конечно, изготовить преогромный церковный выносной фонарь-иерусалим, размером поболее ведра, целый терем со слюдяными стенками, с налепленными на подкрашенную зеленым и рудо-желтым слюду прорезными железными кружочками, не всякий умелец мог — да и не так много тех иерусалимов требовалось. А окошко соорудить — это умели многие, и особо удачно трудился Тимофей Озорной.
Данила с Желваком как раз и застали его за делом — Тимофей на доске будущее окошко выкладывал, небольшое, в высоту не выше аршина. Посередине он замыслил круг из многих частей, вписанный в сетку из прямоугольных кусочков, и вот теперь подбирал все это добро по размеру.
— Безнадежное твое ремесло, — сказал Данила, насколько мог, прямо, ведь он только учился разговаривать со взрослыми мужиками на равных, и иногда получалось не совсем учтиво. — Через пяток лет никто о слюде и не вспомнит, все стекло в окна повставляют. Вон государь в Измайлове стекольный завод затевает — и кому на Москве тогда твоя слюда понадобится? А черный люд так и так бычьим пузырем или деревянной задвижкой обходиться станет.
— Никакое стекло тебе такого блеска не даст, как слюда, — отвечал Тимофей. — Иной кусочек, как поглядишь, радугой играет, неяркой такой, легонькой. И нежность есть в слюде…
Данила даже голову набок склонил и рот приоткрыл, услышав от Озорного вовсе неожиданное слово про нежность. А тот, сочтя, что высказал все необходимое, опять занялся слюдой, бережно перекладывая кусочки толстыми, темными, с обгрызенными ногтями, пальцами. Эти пальцы могли так зажать конские ноздри, что здоровый жеребец, от резкой боли теряя сознание, валился к ногам конюха. Они без особой натуги выправляли погнувшееся кольцо сбруи. И они же, поди ты…
— Ничего более не скажешь? — как бы напомнил Желвак.
— А чего тут говорить? К вечеру прошу откушать, чем Бог послал! с неожиданной учтивостью предложил Озорной и объяснил удивившемуся было Даниле. — Именины у меня. Апостол Тимофей сегодня.
— А ты не в честь Тимофея ли Сицилийского крещен? — почему-то забеспокоился Богдаш.
— А коли бы и так? Не к добру это?
— Меж ними два дня разницы всего. А святого своего праздновать нужно, строго сказал Богдаш. — Тебе-то хорошо, у тебя святой правильный…
— Да будет тебе причитать, — одернул подкидыша Тимофей.
Желвак потому и звался Богданом, что это имя давали парнишкам от неведомых родителей, выкормленным в богадельнях и отданным на воспитание приемным отцу-матери. И места были в Китай-городе для такого богоугодного дела — три крестца, Варварский, Никольский и Ильинский, где накануне Семика бездетная чета могла выбрать себе из стайки младенцев подходящее чадо.
— Так коли у тебя именины… — начал было Данила радостно, и тут Богдан несильно дернул его за рукав шубы, он и заткнулся.
— Пойдем, не станем мешать, — велел Желвак. — Тимофей к пятнице сделать подрядился, а я ему только сейчас весь приклад для переплета принес.
Они вышли на морозец. Данила вдохнул полной грудью — все же в избушке было и тесновато, и душновато, да еще Семейка что-то мастерил из кожи, так что кислятиной хорошо подванивало.
— Ходить-то можешь, убогий? — грубовато осведомился Богдаш.
— Да кое-как волокусь, — не проявляя к самому себе ни малейшей жалости, отвечал Данила. За жалость Богдаш бы уж наверняка сказал что-нибудь этакое…
— До торга дойти?
Данила сообразил — следовало купить в подарок имениннику хотя бы большой калач. Тащиться через весь Кремль ему совершенно не хотелось, но выглядеть в глазах Желвака (когда были прищурены — прямо ледяной стынью от них тянуло, так казались светлы и беспощадны) неженкой и болезным дитятком Данила не смел.
— Дойду, чего уж там!
Они пошли мимо государева дворца, меж Благовещенской церковью и колокольней Ивана Великого, вышли к Спасским воротам и оказались на Красной площади, как раз напротив Лобного места. Сейчас, когда никакой торговой казни там не вершилось, вовсю гудел обычный для этого времени дня торг.
Богдаш шел впереди, прокладывая путь, и с высоты своего немалого роста оглядывал ряды. Горд был — не подступись, девичьих взглядов и замечать не желал. Когда бойкая, совсем еще юная женка, оказавшись рядом, как бы ненароком ему на ногу наступила, назвал дурой — негромко, да с превеликим презрением. Данила шел следом, дивясь — да что тому Желваку за вожжа под хвост попала? Вроде иногда и рассказывал он, что нашел-де себе чистую бабу, вдову, у таких-то бояр служит, а поглядеть — так он, дай ему волю, всех баб, как тараканов, бы потравил…
— Челом вашим милостям! — и приветствовавший конюхов мужик, невзирая на тесноту, поклонился в пояс.
— И тебе! — отвечал Богдаш. — А кто таков — прости, не признаю.
— Да Третьяк я!
Данила разулыбался — сам не думал, что так обрадуется скомороху. Даже вышел из-за Желваковой спины, протянув руки. Обнялись, да так крепко Третьяк крякнул.
— Ну, заматерел ты, совсем медведище!
— Силушка по жилушкам, — неожиданно во всю дурь треснув Данилу по плечу, подтвердил Богдаш. — С конями управляется — любо-дорого поглядеть! Они при нем тише воды, ниже травы!
И вот всегда ведь он так — начинал было издевку, да и замолкал, а ты гадай, мучаясь, — подымет на смех или не подымет?
— Его дело молодое, — согласился Третьяк. — Ничего, и усы еще наживет! И девки за ним стадами ходить будут.
Тут Данила окаменел.
Настасья!
Коли Третьяк на Москву приплелся — стало быть, к Масленице, представления устраивать и денежки зарабатывать. И не один ведь! Не иначе, вся ватага где-то сейчас поблизости… и Настасья!.. Ведь это не его, а ее ватага!.. Она их всех привела!..
Нельзя сказать, что парень так уж часто вспоминал Настасью. И без нее забот хватало. Удовлетворив свое любопытство по части женского пола, он как-то сразу успокоился, словно бы пометил в длинном списке неотложных дел: выполнено. То чувство, внезапное и кратковременное, что кинуло его к Федосьице, растаяло льдинкой в кипятке. Федосьица была зазорная девка, доступная каждому, кто уговорится жить с ней, кормить-поить, прикупит одежек. Дед Акишев, глядя, как парень, еще недавно числившийся в сопливых придурках, все больше делается похож на мужика, вполне определенно обещал следующей осенью женить. И вот, пребывая между Федосьицей и обещанной невестой, Данила был спокоен… был бы спокоен, кабы не…
Ну да, она, ведьма, налетчица, сумасбродная, как все девки с Неглинки вместе взятые, дерзкая, отчаянная и в смехе, и в горести…
Как-то она приснилась. Наутро, вспомнив сон, Данила густо покраснел. Долго думал — нужно ли о таких видениях докладывать попу на исповеди… Решил не смущать попа.
— Толку с тех девок!.. — буркнул Богдаш. — А что, как ватага? Филатка? Лучка?
Про Настасью не спросил — словно ее и на свете не было! Словно и не ее спасал в ночном лесу от налетчиков Гвоздя…
— Собрали мы к Масленице ватагу, — отвечал Третьяк. — Даже с Томилой помирились. Да только сдается, что напрасно. Вы его тут часом не встречали?
— Где, на Москве? — пока Богдаш собирался спросить, что еще за Томила, выпалил Данила. — Так Москва велика, а мы-то все больше в Кремле, на конюшнях.
А сам подумал, что неплохо бы заманить того Томилу именно к конюшням и кликнуть Тимофея с Желваком.
Данила прекрасно помнил, как скоморох пытался оскорбить Семейку, как нарочно напился в «Ленивке», чтобы не сопровождать в опасном деле Настасью. И если бы конюхи легонько поучили его уму-разуму — ему бы это лишь на пользу пошло.
— Да ведь у самого Кремля-то я его, дурака, и потерял. Шли вместе, я отвернулся, знакомцу поклонился, а он и пропал! — пожаловался Третьяк. У нас на него вся надежда была, он же голосистый! Прибаутки все знает, потешки, поет, пляшет. Не иначе — бойцы сманили! Им ведь тоже скоморох нужен, накрачей — в накры бить. И ведь уж совсем срядились, и слово дал, что с другой ватагой не пойдет…
— Коли найдем — куда присылать? — спросил Богдаш.
Третьяк задумался.
— Да он, поди, и сам знает, где нас искать, — осторожно сказал скоморох.
И то верно — мало ли кто признает его в толпе. Скоморохам на Москве бывать не велено. От случайного зловредного знакомца убежать нетрудно. А вот коли такой знакомец услышит и запомнит место сбора — быть беде!
Третьяк обещал прислать за конюхами, когда на Масленицу начнутся представления. Праздник длится неделю, весь город шумит и гудит, за всяким бездельником, питухом и горлопаном стрелецкие караулы не угонятся, сами, поди, к последнему деньку ногами кренделя выписывать станут. Вот и повезет, с Божьей помощью, показать свое мастерство, потешить москвичей да и денежек набрать побольше…
Расставшись со скоморохом, конюхи пошли выбирать большой нарядный калач в два алтына ценой. Перебрав и перетрогав немалое количество этого добра, изругав матерно пятерых сидельцев и получив в ответ пуда полтора того добра, что на вороту не виснет, взяли самый упругий, самый румяный.
— У меня тесто скважистое, — хвалился продавец. — Мой и за неделю не зачерствеет!
Подарок поскорее, пока хватает силы удержаться и не отломить кусочек, понесли в Кремль.
— Семейка сказывал, по-татарски «калач» значит — будь голодный. Должно быть, даже если сыт по горло, увидишь — и есть захочешь, — объяснил Богдаш. — Давай, поторапливайся! Не то за другим калачом возвращаться придется!
Словно напрочь забыл, что Данила хромает!
Стараясь идти ровно, Данила поспешал следом. Не хныкать же — подожди, дяденька, ножка болит! А тут еще и снег с неба рухнул — как будто нарочно его там неделю копили да весь на Красную площадь и вывалили. Поневоле спешить нужно — такой здоровый калач за пазуху не спрячешь.
У Никольских ворот кто-то пихнул Данилу в бок. Человек, видать, спешил да только семь раз подумать надо, прежде чем с государевыми конюхами так обходиться. Данила рванул наглеца за рукав, норовя поставить к себе лицом, и тот, скользя, повернулся. Но тут же стряхнул с себя Данилину руку и, боком ввалившись в толпу, замешался в ней, пропал за снегопадом.
— Томила! — крикнул парень.
— Чего орешь? — обернулся к нему Богдаш.
— Я Томилу видел!
— Ну и что? Невелико сокровище, чтобы из-за него глотку драть. Третьяк его потерял — он пусть и орет.
— Я его добуду! — грозно заявил Данила. И кинулся следом.
О том, что Томила дружил с кулачными бойцами, был своим человеком в их любимом кружечном дворе, «Ленивке», да и сам считался бойцом не из последних, Данила не то чтобы не подумал, нет, скорее даже очень хорошо об этом подумал. Да ведь он шел не один и был уверен, что Богдаш его в беде не бросит. А Богдан Желвак — косая сажень в плечах и злость в драке неописуемая. Как будто всему миру мстит за то, что рос подкидышем в богадельне.
Данила не ошибся — Богдаш поспешил следом.
— Ишь, уковылял! — с тем товарищ поймал его за плечо. — На кой тебе тот Томила? Взять его разве к Тимофею, заставить срамные песни петь?
— Гляди ты — к Земскому приказу прибился!
Томила и впрямь был обнаружен у самого приказного крыльца. Но наверх всходить не стал, а сразу затесался в толпу челобитчиков. Ростом он был с Желвака, и его высокий остроконечный меховой колпак торчал приметно.
— Может, с кляузой туда приплелся?
— На Третьяка с ватагой, что ли, просить?
Сама мысль, что скоморох открыто зайдет в приказ и станет там пространно излагать свои скоморошьи беды, насмешила конюхов чрезвычайно.
Они вошли в Никольские ворота и через весь Кремль направились к Аргамачьим конюшням. Там припрятали калач и занялись обычными своими делами — уж чего-чего, а дел на конюшнях всегда хватало.
Вечером собрались в Тимофеевой избенке. Были позваны дед Акишев, без которого ни одно празднование не обходилось, и кое-кто из стряпчих конюхов. Данила, как самый младший, был на подхвате и помогал накрыть на стол.
Это было нехитрое мужское застолье — с солеными огурцами да рыжиками, с квашеной капусткой, с мясным пирогом, все — покупное, с торга, и лежали посередке пять румяных дареных калачей, одинаковых, как будто один пекарь лепил.
Наконец, когда все миски, чарки, баклажки и сулейки уже стояли в должном порядке, Данила присоединился к старшим.
Разлили по чаркам зеленоватое вино, поднесли к губам и дружно повернулись к имениннику. Сейчас бы полагалось первым делом выпить за царя-батюшку, потом за все царское семейство, и добраться до Тимофея понемногу, когда уж большая баклага будет на исходе. Но все за столом были свои, долго засиживаться и много пить не собирались. Опять же — не пированье, чтобы свято порядки соблюдать.
— Быть добру! — сказал Тимофей и совсем было отхлебнул вина, но в дверь постучали.
— Заходи, добрый человек! — позвал именинник.
Дверь приоткрылась, но гость на пороге не встал. Он глядел из холодной темноты, словно требуя, чтобы к нему туда вышли. И лицо гостя было собравшимся знакомо — Семейка, поставив чарку, направился в сени. Просовещался он с гостем недолго, выпроводил его, вернулся и сказал:
— Велено в Верх поспешать. Тебе, Богдаш, Тимоше, мне и Даниле.
— На ночь глядя? Ишь, неймется им! — удивился было Родька Анофриев, но удивление было с изрядной долей зависти — его-то, питуха ведомого, никто за важным делом в Верх не позовет…
— Быть добру! — упрямо повторил Тимофей и единым духом выпил чарку. Ешьте, пейте, гости дорогие. А мы, может, еще и вернемся.
Приказ тайных дел размещался при самых государевых покоях, чтобы дьяк Дементий Башмаков со своими подьячими всегда был под рукой.
Конюхи прошли узким и низким коридорчиком, встали перед дверью с полукруглым верхом и, как по приказу, перекрестились. После чего Тимофей, как самый старший, поскребся ногтем.
— Заходите живо! — велел Башмаков.
Он был в покоях один, и по лицу видно — сильно чем-то озадачен. Настолько озадачен, что четыре человека ему в пояс поклонились — а он на них и не взглянул, уставясь в разложенные по столу столбцы.
— Твоя милость звать изволила? — обратился Озорной.
— Поближе подойдите, молодцы…
Тут лишь дьяк поднял голову и поочередно поглядел в глаза Богдану, Тимофею, Семейке и Даниле.
Данила не впервые видел этого человека, еще довольно молодого для такой важной должности. С виду Башмаков был невысок, не румян, вообще неприметен, и, случись Даниле выбирать для него наряд к лицу, ходить бы дьяку в потертой ряске, в клобучке, в смирном платье. Ему, с его ранней плешью, хоть скуфеечку бы носить, из-под которой блапристойно свисали бы легкие светлые волосы. Однако, несмотря на зиму, был он в покоях без головного убора.
Конюхи встали перед столом. Встал и он — ростом вровень с Семейкой, а уж на Данилу ему приходилось глядеть снизу вверх, за последние месяцы парень вершка полтора, не меньше, прибавил.
— Такое дело, молодцы. Не для лишних ушей… — Башмаков задумался. Слыхали, что сегодня на торгу было?
— Нам по торгу разгуливать некогда, мы государеву службу исполняем, ответил за всех Озорной, как если бы и не он полдня возился с заказанным слюдяным окошком, отняв это время у бахматов и аргамаков.
— Это славно. Так вот — на торгу грамота сыскалась, писанная закрытым письмом, вдобавок — деревянная. Попала она в Земский приказ. Там дурак-подьячий вздумал ее в печатню на Никольской снести, чтобы определили, откуда такая взялась. А как из печатни выходил — тут на него напали и грамоту отняли. И где она теперь — неведомо.
— Деревянная грамота? — переспросил Богдаш, словно бы не веря ушам.
— Вроде книжицы, и вся исписана письмом затейного склада. Мне эта грамота нужна.
— Как же мы, батюшка Дементий Минич, ее сыщем? — Тимофей даже развел руками. — Мы и вообще в грамоте-то не сильны! Пусть бы твоя милость побольше рассказала!..
— Сам бы я желал побольше знать… — тихо сказал на это Башмаков. Видите — не подьячих своих посылаю, не Земского приказа дураков! Кроме вас, молодцы, некого, потому что дело, может статься, государственное. Более не скажу. И вы тоже не спрашивайте. Найдете грамоту — награжу по-царски.
— Коли не твоя милость — кто нам расскажет, где грамота сыскалась, как снова пропала? — задал разумный вопрос Семейка.
— Вот сказки, что в Земском приказе от тех двух дураков отобраны, Башмаков подвинул к Семейке лежащие на столе столбцы. — Я бы вас с ними свел, да только нельзя, чтобы хоть одна живая душа знала, что я вас искать грамоту послал. От нее дорожка, может, к Посольскому приказу тянется, а, может, и повыше…
Конюхи переглянулись.
— Так твоя милость нам с собой, что ли, столбцы дает? — спросил Тимофей.
— Посидите над ними, подумайте. Завтра спозаранку пусть… — Башмаков на миг запнулся, припоминая имя. — … Данила принесет. Истопнику моему Ивашке передаст. А теперь ступайте. И открыто ко мне по этому делу не ходите. Коли будет нужда — ближе к полуночи, Ивашку вызовете, он ко мне проведет. А это — на расходы.
Он взял со стола заранее приготовленные деньги — четыре полтины, вручил Озорному, вложил в ладонь крепко и, пришлепнув, сбил Тимофеевы пальцы вокруг денег в кулак.
— Ну, с Богом!
С тем конюхи и убрались.
— Отродясь его таким пасмурным не видывал, — сказал про Башмакова Тимофей, когда они спешили обратно в избушку — праздновать именины.
— Погоди, свет, сядем — разберемся, — пообещал самый грамотный из четверых, Семейка.
Из всех гостей остался только дед Акишев. Прочие знали — если конюха, такого, как Желвак или Озорной, на ночь глядя зовут в Верх, то вернется он, пожалуй, недели через две, хорошо коли не пораненный. А дед Акишев уже не столько знал, сколько чуял. И чутье сообщило ему, что не более как через час товарищи вернутся.
Дед сидел за столом, освещенным лишь огоньком от лампады, маленький, постоянно зябнущий и не спускающий с плеч тулуп даже в натопленной горнице. Сидел себе тихонько и ждал. Может, молитвы про себя твердил, может, задремал. И всем четверым вдруг так сделалось жалко деда Акишева был ведь мужик в полной силе, и теперь его слово на конюшнях много значит, и дожился — только и осталось, что ожидать воспитанников своих, пытаясь придать им сил ожиданием и молитвой, а, может, в какую-то страшноватую минуту и спасти, помянув перед образами имя… А и воспитанники-то уже мужики немолодые, Тимофею сорок, Семейке под сорок, Желваку — и тому тридцать стукнуло.
Поблагодарив деда, что дождался, вежливенько его до конюшен проводили и сели разбираться со столбцами. Для такого случая не только сальную свечку на стол поставили, но и железный светец вытащили, и лучину в нем хорошую зажали, и круто ее наклонили, чтобы поярче горела.
— Давно не виделись! — воскликнул Семейка. — Данила, знаешь ли, у кого эту сказку отбирали? У друга твоего сердечного, у Стеньки Аксентьева! Вот кто первым-то дураком был!
Он развернул второй столбец.
— Гляди ты — и Деревнин туда же впутался…
Прочитал, что стряслось с подьячим, и вздохнул:
— Жалко человека!
Третий столбец был сказкой Васьки Похлебкина из Ростокина.
— Никто, стало быть, ничего не ведает и ничего не разумеет, — сделал вывод Тимофей. — Ох, грехи наши тяжкие! Неужто у Башмакова подьячих не нашлось, чтобы их этим делом озадачить?
— То-то и оно! — сказал сообразительный Богдаш. — Коли нас вызвал стало быть, подьячим веры нет! Даром он, что ли, Посольский приказ поминал? И — выше! Как ты, Тимоша, твердишь — имеющий уши да слышит.
— Я вот краем уха слыхал, подьячего одного в Посольском приказе на горячем прихватили, — сообщил Семейка. — Вроде бы он с немцем из Кукуй-слободы сговорился и какие-то важные столбцы ему вынес, грамоту какую-то для него переписал…
— А я о чем толкую! — воскликнул Богдаш.
— Да тише ты, нишкни… — одернул его Озорной. — Стало быть, Башмаков уже и к своим подьячим веры не имеет?
— Какая уж тут вера, коли грамота закрытого письма пропала! — не унимался Богдаш.
— Не галди, свет, — призвал его к порядку и Семейка. — Во-первых — не пропала, а сыскалась. Во-вторых же — как полагаете, почему вдруг не бумажная, не пергаментная, а деревянная?
— А шут ее ведает, — за всех присутствующих ответил Тимофей.
— Вы, светы, про вощеные дощечки слыхивали? По которым острой палочкой или косточкой буквы царапают, а коли написанное больше не требуется — то заглаживают и снова пишут.
— Точно! — воскликнул Данила. В оршанской школе как раз на таких дощечках он и учился писать.
— Погоди, Семейка! — одернул Тимофей. — Поглядим, что в точности про ту грамоту в столбцах сказано!
Богдаш стал развивать задом наперед столбец со сказкой Деревнина, Семейка — со сказкой Стеньки Аксентьева. Он нашел нужное место первым.
— Вот, слушайте! «А доски те деревянные, в пядень с небольшим длиной, в вершок толщиной, а досок четыре или пять, поперек исписаны, знаки не нашего письма, а связаны ремешками». Вот, более — ничего…
— «Дщицы в две пядени вдоль, пядень с четвертью поперек, по углам дырки, а дщиц семь или восемь, буквы черные словно врезаны, письма чужого, мелкие», — прочитал Семейка.
— Ну, где тебе тут вощеные дощечки? — спросил Тимофей. — Я тебя спрашиваю!
— А я тебя — скажи, где тут правда? — Семейка отобрал у Богдаша столбец. — У одного грамота в две пядени, у другого — в пядень с малым. У одного четыре, у другого — восемь! И как бы можно было врезать мелкие буквы? Чем? Вот чтобы процарапать — такая палочка есть, сам видывал.
Богдаш и Тимофей переглянулись — и точно, обе сказки друг другу противоречили. Объяснить несообразность они уж никак не могли, потому Тимофей махнул рукой — мол, черт ли ведает этих подьячих! — а Богдаш рукой же сделал Семейке знак продолжать.
— Вот и раскиньте мозгами — коли кто из подьячих, Посольского ли, Тайных дел ли приказа сговорился немцу, или голландцу, или хоть турку склад закрытого письма продать, то станет ли этот человек выносить грамоту, тем затейным складом писанную, или перерисует что надобно на таблички — да при опасности мигом с них все и сотрет? Может, ему и таблички-то из Немецкой слободы прислали?
— Ах ты песья лодыга! — воскликнул, первым осознав случившееся, Данила.
Немалая часть государевой переписки велась через Приказ тайных дел и именно закрытым письмом. Уж кто-кто, а конюхи знали это доподлинно — они и сами письма возили, и ключи к затейному складу. И ежели в Кукуй-слободе такая вощеная дощечка окажется — хорошего мало.
Да и на Москве ей, коли вдуматься, зря болтаться нечего. Многие богатые купцы дорого заплатят, чтобы знать, какие приказания шлет государь воеводам во Псков или в Архангельск.
А хуже всего — что есть в том ли, ином ли приказе еще один сучий сын, стервец, выблядок, который может и еще раз переписать на дощечки ключ к закрытому письму да и продать, коли хорошо заплатят… Вот кого выследить надобно! На это Башмаков и намекал!
— Ну, с чего начнем? — деловито спросил Тимофей, встал и и повернулся к образам: — Господи Иисусе, и ты, Матушка Пресвятая Богородица, благословите розыск вести!
Затем перекрестился, сел и запустил пятерню в давно не стриженые космы. Поскреб так, что громкий скрип раздался, вздохнул и уставился на Данилу:
— Ну, младшенький, тебе первому слово!
— Надобно докопаться, кто таков тот парнишка! — выпалил Данила. — То, что он не из печатни, уже ясно.
— Откуда тебе ясно? — удивился Тимофей.
— Ну… — Данила задумался. — Коли бы он из печатни, от этого самого еретика, как там его, деревянную книжицу унес, тот бы ее сразу признал…
— Ты греков еще не видывал! — высокомерно сказал Богдаш. — Хитры, черти! Он, Арсений, грамоту, может, и признал, да не проболтался. Судите сами, братцы: Арсений — иноземец, у него наверняка в Немецкой слободе знакомцы есть. Ежели в той грамоте и подлинно ключ к письму затейного склада, то Арсений вполне может оказаться при передаче такого товара посредником!
— Ну-ка, растолкуй! — потребовал Тимофей.
— Не всякий подьячий в Немецкую слободу потащится знакомства заводить кому они, немцы, надобны? Но и немцу, коли такая тайная нужда до Посольского приказа подьячего, тоже до него добраться трудно. Непонятно, на какой козе подъехать. В таком богопротивном деле, я полагаю, без посредника не обойтись. А Грек как раз подходит: его и наши все знают, и немцы…
— И знают его за еретика и хитрюгу, что тоже важно, — добавил Семейка. Стало быть, коли деревянная книжица, неведомо кем списанная, была у Арсения в печатне, с чего бы парнишке ее уносить?
— Написано же — все парнишки, что при печатне служат, на месте обретаются, — напомнил Данила.
— Ну, Грек и соврет — недорого возьмет, — напомнил Богдаш. — Стало быть, нужно разведать — не его ли парнишечка… Это — первым делом.
— Коли ты предложил — ты и возьмешься? — спросил Семейка.
— Придется!
— Коли Богдаш прав — то весь узел в печатне завязался, там его и распутывать будем, — сурово сказал Тимофей. — Ишь, богоотступники! Доберусь я до вас!
Данила с Семейкой переглянулись.
Близилась Масленица, а за ней — Великий пост, когда Тимофеево желание бросить конюшни и уйти в тихую обитель наливалось новой силой. Случалось это с ним раза два-три в году. Товарищи норовили такой опасный миг укараулить и принять меры. В прошлый раз напоили Озорного до бесчувствия, в позапрошлый — поклонились подьячему Бухвостову пирогом в три алтына и две деньги, он и отправил Тимофея с двумя стадными конюхами в Рязань встречать караван коней, который татары, собрав в Астрахани, гнали на продажу в Москву.
Очень уж не хотелось им отпускать Тимофея в обитель!
— Может, прав, а может, и нет, — заметил Семейка. — Стало быть, светы, или молодцы из печатни Земский приказ опозорили, или какие иные. Ты, Данила, полагаешь, что печатня тут ни при чем?
Данила задумался.
— Ну, чего замолчал? — буркнул Тимофей.
— Коли парнишка из печатни… — Данила пытался выстроить в голове то, что еще не имело четких очертаний, и, как на грех, слова в голову лезли какие-то не те. — Коли его с грамотой послали…
— А коли он ее выкрал? — возразил Богдаш.
— Так все равно знал бы, куда с ней бежать! Не для себя ж он ее выкрал! На черта она ему сдалась! — тут Данилу прорвало. — Что ж он с ней на торг забежал? Туда, где сани стоят?!
— Может, ему там место назначили? — предположил Семейка.
— По торгу сторожа ночью ходят, коли кто там место на ночь глядя назначит — не обрадуется, — возразил Тимофей. — Так дубинкой погладят!..
— Может, условились, что он в сани грамоту подложит? А, светы? продолжал предполагать Семейка, и слова его казались глуповаты, однако Данила уже знал повадку товарища. Семейка словно предлагал: вот я дурости говорю, а вы, светы, мне по-умному возразите, так мы и до истины, чего доброго, доберемся…
— А он и сам туда с книжицей залез? Не-ет! Не то!
— Может, в ином месте замерз, а его в сани подложили?
— Какого лешего?!.
— Вместе с книжицей?..
Семейка, Богдаш и Тимофей предполагали, Данила вдруг замолчал.
Разгадка была рядом…
Он вспомнил недавнее… недавнее и уже такое далекое…
Когда его вместе с отцом привели с белорусским полоном на Москву, а Москва еще от чумы опомниться не успела… когда бесславно умер отец, успев перед смертью походить по дворам с протянутой рукой… когда сын, ухватившись за шляхетскую гордость, как утопающий — за соломинку, забрался в дом, хозяев которого забрала чума, помирать голодной смертью…
И этот мальчишка, которого убивали не голод, не холод, а полнейшее одиночество, вдруг ожил на миг, подсказал!..
— Стойте! — Данила прервал спор, легонько треснув кулаком по столу. Понял я! Он убегал от кого-то, парнишка тот! Убегал — и добежал до торга! Там и спрятался! А тот, кто догонял, на торг не сунулся — там сторожа! Парнишка сидел, сидел под рогожей, боялся вылезть, да и задремал!..
— От кого же он убегал с грамотой-то деревянной?
— Может, украл у кого?
— Для чего бы младенцу такие вещи воровать?
— Может, младенца послали грамоту передать, а за ним недобрый человек увязался?
— Точно!
Уже не понять было, кто высказал эту мысль, может, и двое сразу.
— И с чего мы взяли, что парнишка непременно при печатне кормился? спросил Богдаш. — Может, тот еретик Арсений нарочно кого из своих попросил сына или внука привести, чтобы с грамотой послать?
— Стало быть, родитель тот уже давно сынка ищет! — догадался Тимофей.
— Не хотел бы я сына в избе Земского приказа найти… — Семейка даже поежился.
— Сперва по родне, по знакомцам побегает, а потом добрые люди надоумят и до Земского приказа дойти… — Тимофей тоже пригорюнился. — Ох, грехи наши тяжкие… Знать бы, как парнишку кличут, — панихидку бы велел отслужить, ей-Богу!
— Ты, гляжу, уж и начал! — одернул его безжалостный Желвак. — Рано или поздно кто-то за парнишкой в Земский приказ явится, и тому человеку тело отдадут. Так надобно пойти в избу, где мертвые тела выставляют, и сказать смотрителю…
— Нет, — прервал Семейка. — Коли нас, конюхов, там увидят и услышат, как мы вопросы задаем, то сразу станет ясно, откуда ветер дует — из Приказа тайных дел! А вот подослать кого не мешало бы.
— А кого? — Богдаш почесал в затылке. — Наши-то знакомцы сплошь кремлевские. Придет, скажем, истопник Ивашка, а его и опознают, и подумают — что бы сие значило? В Верху, что ли, о парнишке знать хотят? Нельзя!
— А твою бабу? — предложил Данила. — Ты ж говорил, что нашел себе одну, чисто ходит и лицом хороша, у бояр служит. Пусть бы она пришла племянник, что ли, у нее пропал или крестник?
Богдаш как-то настороженно поглядел на Данилу.
— Дура она у меня, — признался, подозрительно долго перед тем думав. Все перепутает.
— За бабами это водится, — подтвердил Тимофей.
— Не за всеми! — возразил Данила.
Девки с Неглинки, с которыми он невольно свел знакомство и дружбу, были шалавы, но не такие уж дуры.
— А ты что, берешься умную сыскать? — полюбопытствовал Желвак. — Ну, Бог в помощь…
Он так это язвительно сказал, что Тимофей засмеялся, а кроткий Семейка, сторонившийся подобных бесед, улыбнулся.
— А что, и сыщу. Уговорюсь — добежит до избы, скажет, что братец пропал, расспросит…
— И выдаст тебя первым делом!
— Не выдаст!
— А кто такова? — Богдаш прищурился. — Не с Неглинки ли?
— А коли и так?
— Твоя, что ли?
Конюхи переглянулись. По всему было видно — не полюбилась им Федосьица.
— Да я ее полгода уж не видел, — честно сказал Данила. — Другая девка есть. Коли ей две или три деньги дать — и пойдет, и расспросит как надобно.
— Ну, денег нам Башмаков выдал достаточно, и как раз на такие нужды, заметил Семейка. — Завтра с утра сможешь свою девку подослать?
— С утра-то как раз и смогу!
Спозаранку Данила, лба не перекрестив, побежал в баню. В ту всем добрым людям известную, на Москве-реке, напротив Китай-города, куда нанялась служить Авдотьица.
Уходя с Неглинки, она решила — коли не полюбится служба, так можно и вернуться обратно. Служба полюбилась, хотя нанялась Авдотьица в самое горячее время, летом, когда печи в избах и домовые бани каждый день топить не велено, так что вся надежда — на общественную мыльню. Зимой же многие своими баньками обходились, хотя к хорошей девке-растиральщице все равно хаживали.
Топить печи и водогрейные очаги начинали с ночи, а ранним утром в бане было пусто — не такое место, куда чуть свет понесешься. Данила отыскал Авдотьицу на дворе, где она с другими девками носила воду.
— Бог в помощь! — сказал, кланяясь, и поманил пальцем — отойдем, мол, дельце есть.
Авдотьица кивнула, донесла коромысло с липовыми ведрышками до сеней и вернулась уже со свободными руками.
— Как нога-то? — спросила.
Когда Голован приласкал Данилу копытом, как раз сюда и потащили его товарищи лечиться. Сама Авдотьица править такие ушибы еще не умели и позвала лучшую из бабок, обретавшихся при бане и неплохо тут кормившихся. И сама заглянула в угол, где бабка растирала Данилу, убедиться, что все ладно. Данила застыдился — он все еще неловко себя чувствовал в толпе голого народу обоего пола, но Авдотьицу такие глупости уже не беспокоили.
— Хожу потихоньку. А ты тут как?
— Да тоже, с Божьей помощью, потихоньку.
Девка смотрела на него, рослого парня, сверху вниз, а он на нее снизу вверх и с восхищением. Не у всякого мужика такая стать, такие широкие плечи, как у этой Авдотьицы, хотя сама она от этого тайно мучится. И среди зазорных девок оказалась, видать, лишь потому, что на такой нешуточный рост жениха не нашлось…
— Две деньги заработать хочешь?
— А три? — сразу спросила она.
Данила усмехнулся — не иначе, вздумала на приданое копить.
— Можно и три, — согласился он. — Сейчас, пока ты еще одета, беги на Красную площадь. Где Земский приказ — знаешь? Так к той избе, куда мертвые тела свозят для опознания.
— И чье же мне тельце-то опознавать?
Улыбка у нее была замечательная, белозубая, и румянец некупленный, и глаза ясные, и коса знатная, Убрать бы пол-аршина лишнего роста — и любой под венец поведет. Да вот незадача — убрать нечем…
— Лежит там парнишка лет десяти или чуть поболее… — Данила призадумался, вспоминая, что было в тех столбцах, которые Семейка понес возвращать в Приказ тайных дел. — Шубейка на нем коричневым сукном крыта, сапоги желтые, волосом рус. Ты приди, будто братца или племянника ищешь, вторую ночь дома не ночевал, мать его поругай — мол, плохо за сыном следила. И про того парнишку поспрашивай — недавно, видать, принесли, еще родные не спохватились.
— А коли его там не будет?
— Ну, ты ж разумница, не мне тебя учить! Ты у смотрителя разузнай коли детей мертвых приносят, как розыск идет, как родителей ищут? И тут же назад!
— А где ты меня ждать будешь с четырьмя деньгами?
Данила крякнул и усмехнулся.
Нахальная девка ему все же нравилась — хотя о том, чтобы по крайней мере поцеловать ее, он и не помышлял.
— У самых Никольских ворот. Там народу много — я и замешаюсь…
— Ну, гляди…
И вроде никаких вопросов не задала сперва — сразу, без рассуждений, сбегала куда надо, отпросилась ненадолго. И потом, как по льду переходили Москву-реку, тоже о незначительном толковала — о Феклице, о будущей Масленице, о банных своих делах. Данила все беспокоился — не заведет ли речь о подружке Федосьице? А пуще того — не вспомнит ли о Настасье?..
Что-то, видать, Авдотьица чуяла! Что о Федосьице молчала — так ведь знала, что у подружки с Данилой размолвка, и чужому в такие дела встревать не след. А вот как она догадалась о Настасье ни слова не вымолвить?
И хотелось Даниле услышать про чернокосую гудошницу, и боялся выдать себя…
Уже когда на Красную площадь входили, а там как раз торг разгорался, в великом шуме и гаме спросила Авдотьица:
— А что, парнишечка-то, видать, убитый?
— Замерз до смерти, — отвечал Данила. — Ну, ступай с Богом, а я — к воротам. Тут и разойдемся.
Он неторопливо пошел по торгу, сторонясь зазывал. Нужно было так лениво пройтись, чтобы выйти к Никольским воротам не сразу и поменьше возле них околачиваться. Как знать — долго ли там Авдотьица расспросы вести станет?
Девка управилась быстро.
— Идем скорее! — велела она. И потащила Данилу за собой в самую гущу толпы.
— Ну, что? — спросил он.
— Где мои четыре деньги?
Монеты ждали, уже зажатые в кулаке. Авдотьица стянула рукавицу и спрятала туда свой заработок.
— Ну, как, приходили?
- Лежит твой парнишечка… Я все, как ты учил, сказала: племянника ищу, мать у него выпить не дура, с таким же пьющим человеком связалась, боюсь — как бы он племянника не пришиб да не бросил под забором.
— Это ты хорошо выдумала, — подивился бабьей смекалке Данила. — И что смотритель?
— Вот, говорит, других парнишек нет. Поглядела я на него, Данилушка, веришь ли — слезы на глаза навернулись. Лежит, личико беленькое, волосики светленькие, рубашечка на нем вышитая… Знаешь ли что, Данила? Он дома был любимый сынок! Его чистенько водили! Значит, и мать должна сыскаться! Коли жива!
— Постой, постой! Ты что это говоришь?
— А то и говорю! Не из нищего житья парнишечка. И коли никто его не ищет — уж не порешили ли его родителей? Их убили, а он убежал, забился куда-нибудь со страху, да и замерз!
— Ого! — такое ни Даниле, ни конюхам на ум не приходило.
Вот тут уж концы с концами сходились. Старшие — родители ли, опекуны ли, — ввязались в темное дело с деревянной грамотой, из-за которой в трех шагах от Кремля чуть подьячего не убили. Может, и было где-то за высоким забором побоище, а парнишка успел убежать, да и книжицу с собой унес? За ним погнались и…
— И впрямь ты разумница! — убежденно сказал Данила. И тут же крепко задумался.
Как выяснить — было ли на Москве той ночью такое убийство, что бабу с мужиком и всех домочадцев злодеи порешили, а одно дитя пропало без вести?
Это могли знать только в Земском приказе — да и то вряд ли.
Хорошо, коли та семья с соседями ладно жила. Бабы чуть ли не каждый день друг к дружке в гости бегают — сразу злодейство и обнаружат. А если жила на отшибе? Тихо за бревенчатым забором — и слава Богу, скажут соседи. Время зимнее, печь остынет — мертвые тела и пролежат на холоде седмицу-другую, пока кто-то все же не догадается заглянуть.
С таким вопросом нужно было прежде всего бежать к Тимофею, Семейке и Желваку.
— Разумница, — согласилась Авдотьица. — Да только никто замуж не берет!
— Погоди, найдется и на тебя управа, — убежденно сказал Данила. — Тебе сколько лет-то?
— А двадцать второй годок пошел. Перестарочек!
Человек, более навычный с девками обращаться, сразу бы понял — такими веселыми словечками Авдотьица с парнем заигрывает. Но Данила только и знал, что краткую любовь Федосьицы, к тому же, голова у него сейчас вовсе не девичьим баловством была занята.
— Так это и неплохо, — в лад отвечал он. — Стало быть, ты уже не переборчивая, кто посватается — за того и пойдешь.
Авдотьица вздохнула.
И было с чего вздыхать! На торгу всякого народу довольно, и больших, и малых, а она идет — и на всех-то свысока глядит! Вот ведь Бог наказал не иначе, за родительские грехи…
— Ты не охай! Вот увидишь — и зимний мясоед кончиться не успеет, как жених посватается! — пошутил Данила.
Зимнего мясоеда всего-то оставалось две с небольшим седьмицы. А на Масленицу уже не сватаются и не венчают, потом — Великий пост, и все дела такого рода откладываются чуть ли не до Троицы.
— Ну, из твоих бы уст — да Богу в уши! — Авдотьица очень внимательно поглядела на парня. — Выйдет по-твоему — с меня подарок!
— Да что я тебе, бабка-ворожея?
— Не за то.
А за что — не сказала. Рассмеялась тихонько, махнула рукой — да и ушла в толпу.
Удерживать ее Данила не стал. У нее — в бане дела, ему — на конюшню бежать.
Нога побаливала. Но как мог — так и добрался.
Там его ждал Тимофей Озорной.
— Ну, как твой розыск?
Данила пересказал, что услышал от Авдотьицы.
— Разумница девка, — согласился Тимофей. — Но коли так — то и не придет никто за парнишкой.
— Авдотьица — не святое Евангелие, может и ошибиться, — возразил Данила. — Надобно каждый день проверять, не явился ли кто!
— И ее каждый день подсылать? Или ты сам убрусом башку обмотаешь и поплетешься, благо усов с бородой нет? — высказав такую мысль, Тимофей громко вздохнул и завершил загадочно: — А ведь придется!
— Чио придется? Мне — бабой рядиться? — изумился Данила.
— Нет, Авдотьицу подсылать.
— И платить ей всякий раз?
— Придется и платить…
Беседу эту они вели там, где обычно прятались, когда нужно было перемолвиться тем словцом, что не для посторонних ушей, — в шорной. Хотя и дверей она не имела, однако это тоже было неплохо — никто не подкрадется да ухом к щелке не приложится.
Там, где полагалось бы висеть дверь, вдруг встал во весь рост Богдаш.
— Ну, братцы, кажись, я на верном следу! В печатне-то переполох! Земский приказ их всех так трясет, так трясет — того гляди, и Грека на дыбу поднимут!
— Обидели приказных! — согласился Тимофей. — Теперь главное — не перестараться.
— Ты о чем это? — удивленно спросил Данила.
Тимофей и Желваком переглянулись.
— Лишней работы не сделать, — сказал Богдаш. — Пусть их потрудятся во славу Божию! Мы мешать не станем, а только присмотрим за ними. А как у них что путное появится — тут и мы к их дельцу пристроимся. Зачем же всем сразу одно дело делать?.. Ни к чему это, брат Данила!
* * *
Первое, что затеял Стенька утром, — осведомиться, не справлялся ли кто о замерзшем парнишечке.
Затеял он это сам, никого не предупредив, чтобы потом похвалиться своей ловкостью.
Парнишка одет был и выглядел не по-сиротски. Может статься, родные его уже вовсю ищут. И коли кто заглянет в избу, тая надежду, что тут парнишки все же нет, то надобно хватать того человека и тащить немедля в Земский приказ!
Полагая, что деревянная грамота — еретическая писанина, и не более, смотрителю сразу и не велели всякого, кто придет осведомляться о парнишке, задерживать и в Земский приказ доставлять. Однако нападение на Деревнина и Стеньку внесло в это дело свои поправки. Писанина-то была опасная! Что, как явится человек из печатни?
Стенька, не заглядывая в приказ, сунулся было в избу. И едва не столкнулся с высоченной девкой в коротковатой шубе, что спешила туда же. Он решил выждать, дать ей время приступить к расспросам, а там уж и ввалиться, чтобы поймать на полуслове. Опять же, вовсе не обязательно, что она пришла парнишку забирать — в Москве по ночам на улицах пошаливали, так что хранились чуть не с Рождества и иные покойники. Время от времени, поняв, что никто за этими горемыками не явится, их вывозили подальше, где потом, уже после Пасхи, всех разом отпевали и хоронили в общей могиле.
Он и сделал бы, как задумано, но его окликнул бегущий мимо приказа к Никольским воротам Емельян Колесников. На него довольно было один раз взглянуть, чтобы сразу узнать — подьячий! Лицо озабоченное и вместе с тем высокомерное, взгляд вроде и не замечающий всякой мелкой шушеры и шушвали, однако острый, побежка шустрая, борода вперед торчит.
Емельян примчался ни свет ни заря, очевидно, после вчерашнего шума, когда Земский приказ чуть ли не на кресте присягнул изловить и примерно наказать обидчиков Деревнина. Он велел Стеньке идти рядом, а сам направлялся в Разбойный приказ, так что ярыжке пришлось войти вместе с ним в Никольские ворота, выслушивая распоряжения, а потом бегом возвращаться обратно.
Едва выйдя из ворот, Стенька столкнулся с высокой девкой. Он невольно проводил эту посетительницу взглядом — и остолбенел. Девка-то кинулась не к кому-нибудь, а к поджидавшему ее ироду и аспиду, блядину сыну, песьей лодыге, страднику и псу бешеному — Данилке Менжикову!
Тому самому, что не раз оказывался на пути у земского ярыжки, да так оказывался, что еле удавалось и спину от батогов уберечь!
— Ага-а-а… — сам себе сказал Стенька. Это означало — гляди ты, неужто и государевы конюхи в это дело замешались? Он резко повернулся и побежал к избе — допытываться у смотрителя, чего долговязая девка хотела.
И прав оказался земский ярыжка!
Смотритель Федот прямо доложил: искала, мол, сестры сына, сильно беспокоилась, и на замерзшего парнишечку тоже поглядела, попечалилась.
Этого для Стеньки было довольно.
Кабы тот Данилка не прятался бы в толпе, не подсылал бы девку, Стенька бы и не задумался. А так он задумался, даже в затылке почесал. Не самому же аспиду мертвое тело потребовалось! Стало быть, обозначился за спиной конюха дьяк Дементий Минич Башмаков, глава Приказа тайных дел. О том, что конюхи у него для многих надобностей на посылках, вся Москва знала.
Почему же Башмаков не послал кого-то из своих приказных? Коли дело важное — мог и подьячего сгонять! И писцов у них там довольно…
Задав себе этот вопрос, Стенька сразу же и дал ответ: потому, что дело с грамотой непростое!
Поделиться своим открытием он решил с Деревниным. Тот был его главной опорой в приказе, мог и изругать нещадно, и вступиться, пару раз и из-под батогов в последний миг вытащить успевал. За что Стенька испытывал к нему великую благодарность. Проявлял ее, правда, так, что пожилой подьячий сам своей доброте был не рад: ярыжка приставал к нему со всякими сумасбродными замыслами, сулящими златые горы и вечное государево благоволение.
Но время шло — а Деревнин не появлялся. Только ближе к обеду человека прислал сказать — болен, всего разбило, и еще икота привязалась.
Это было некстати — Земский приказ круто, круче некуда, взялся за Печатный двор, и каждый человек, тем более грамотный, был на счету. Но именно Стенькина новообретенная грамотность и не пригодилась.
Стенька с утра, как велел Протасов, пошел опрашивать честной народ, торговавший поблизости от Васьки Похлебкина. Люди и старались что-то припомнить, да плохо это у них получалось.
Инока, что поднял деревянную книжицу, вспомнили многие.
— Да шум-то по всему торгу пошел! — сказал Стеньке один разумный сиделец. — И не было никакой нужды тому человеку в толпе пихаться и тебе на пятки наступать — коли ты ему был нужен, он сразу к приказу твоему поспешил! Если только такой человек вообще на свете есть…
К приказу?..
И тут Стеньку наконец прошиб холодный пот.
Он вспомнил, что кто-то, неуловимо знакомый, осведомлялся о грамоте и, не хуже Арсения Грека, просил ее дать ненадолго, чтобы переписать!
Первая мысль была — видел же, дурак, ворона, видел того налетчика! Чуть ему книжицу своими руками не отдал! А вторая мысль — если сейчас о том человеке сказать в приказе, так лучше сразу раздеваться, ложиться и самому требовать, чтобы батогов принесли…
Кто бы мог быть тот любитель старинных грамот?
С виду он на книжника вовсе не походил. Книжник в Стенькином понятии был равнозначен иноку — человек либо толстый, либо хилый, к мирской жизни мало приспособленный. Или же поставивший себя вовсе над миром — как отец Геннадий из обители Николы Старого, чьего громогласного и уверенного слова все с трепетом слушались.
Тот же, кто пристал к Стеньке у крыльца Земского приказа, был человек совсем обычный, не с иноческим сладкогласием, а с бойким, как у сидельца, говорком. Бывало, правда, что самые неожиданные люди книгами увлекались, да и не только книгами. Деревнин вон про попа рассказывал, который старинные монеты собирает. И ничего уже на тех стертых монетах не разобрать, а ему чем непонятнее — тем милее!
Если свести воедино человека, похожего не столько на книжника, сколько на бывалого купца из небогатых, умеющего при нужде и с кистенем лихо управиться, и с пистолью, и странное любопытство Приказа тайных дел к деревянной грамоте, то не пахнет ли все это, Боже упаси, изменой?..
Следовало спешить к Деревнину. Только он и выслушивал все Стенькины откровения. Махнув рукой на свои обязанности, Стенька смылся с торга. Да и кто пойдет проверять, где там бродит земский ярыжка со своей дубинкой? Тем более, должен людей расспрашивать о вчерашнем! Забрался, поди, в тихое местечко да и расспрашивает!
Деревнин жил недалеко от Охотного ряда, добежать — недолго. Стенька велел дворнику сказать, кто прибыл, и добавить, что дело важнейшее. О том, что прибыл по собственной воле, без распоряжения старших, понятное дело, умолчал.
Дворник взошел на крыльцо, заглянул в сени, доложил кому-то из домашних женщин, Стенька сразу же поднялся за ним. И правильно сделал — из горницы баба крикнула наверх, и знакомый голос велел впустить.
— Как подымешься, так по правую руку, — объяснила баба.
Стенька пошел, куда велено, и заглянул в помещение величиной с его собственную горницу, но с большими, не меньше аршина высотой и двух — в ширину, окнами… И тут же Деревнин откинул коричневый суконный занавес и появился в противоположных дверях, как ходил дома — в тафтяном теплом зипуне без рукавов, зеленом в полоску. Под зипуном была нарядная розовая рубаха.
— Заходи! — велел.
— Бог в помощь! Как здоровьице, батюшка Гаврила Михайлович!
— Твоими молитвами, — буркнул подьячий. Стенькин приход был ему ни к селу ни к городу.
— Икота-то отстала?
— Отстала, да в брюхе что-то стеснилось, — пожаловался Деревнин. Дьяку Лопухину при такой хворобе лекарь велел китайский бадьян с сахаром пить. Вот, послал купить фунтовый кулек бадьяна, толко что принесли, посмотрим, поможет ли.
— Точно ли китайский?
Деревнин оглядел приобретение.
— Точно. Видишь — как в Китае заклеили, так до Москвы никто бумагу не повредил.
Очевидно, он и дома, хворый, занимался делами. Край красивой расшитой скатерти был отогнут, а постелено суконце, и там стояла кизилбашская чернильница, лежали два пера, оба оправленные в серебро, одно впридачу с хрустальным пояском, лежала и серебряная перница, а в приказ-то брал оловянную! Стопочка голландской бумаги с видным на просвет гербом города Амстердама, несколько книг, облаченных в черную и в красную кожу, одна из них, самая пузатая, с серебряными застежками, и к ним для удобства чтения слоновой кости указка с ручкой в жемчужной сеточке — и все это показывало, что хозяин — человек не простой, достойный. Тут же в круглой открытой коробье лежало свернутое Уложение, которое многие подьячие заказывали для собственных нужд переписать. Длины оно было неимоверной сказывали, под три сотни саженей, и сыскать в нем нужное место с непривычки оказывалось затруднительно, потому из Уложения торчали бумажные лоскутки с пометками. Там же была диковина — книжечка писчая, которую с собой брать, в черепашьем кожушке. И стояла серебряная немалая стопка — надо полагать, с водой или чем иным от икоты.
Судя по тому, что в комнате была и книгохранительница, резанная из липы, длиною в целых полтора аршина, с дверцами на железных петлях, Деревнин выложил на стол далеко не все свои сокровища. А, может, и пустая стояла книгохранительница, для виду — в самом деле, зачем подьячему столько книжек? Для Стеньки, уже примеряющего на себя внутренне подьяческий чин, важным показалось иное.
На скамье, где сидел, работая, Гаврила Михайлович, лежали не жалкие тюфячки, которыми пользовались подьячие в приказной избе (на голой скамье ежедневно по двенадцать часов сидеть — мозоли на гузне натрешь!), а суконные коричневые подушки.
Гордый новообретенным умением разбирать склады, Стенька взял одну книгу, черную, раскрыл доски и прочитал (сперва про себя, шевеля губами, потом же торжественно повторил вслух):
— «История Казанского царства»!
— Гляди ты! — высказал удивление Деревнин. — Совсем бойко выучился!
— Я вот, Гаврила Михайлович, одного понять не могу, — признался Стенька, взвешивая в руках тяжелую книгу. — Зачем их в досках делают? Тут же доска — в вершок толщиной!
— Ну, поменьше будет, — Деревнин забрал книгу и бережно положил обратно. — А в досках и с застежками — так это от пожара. У тебя-то дома книг не бывало, ты и не знаешь, что с книгами в огне делается.
— Горят, поди?
— А вот гляди…
Деревнин взял другую книгу, с зелененьким обрезом, положил, нажал на нее сверху — и то с трудом замкнул застежку.
— Видишь, как плотно? А теперь представь, что эта книга в огне оказалась. Пока он доски сгложет — огонь и зальют, они же долго гореть будут. Страниц же пламя не тронет, а что обрез малость обгорит — не беда, на то в книгах и делают широкие поля. Подрезать чуток — и будет книга как новая.
— Хитро! — одобрил Стенька. — Поглядеть можно?
— Нужно, — решил Деревнин. — Это Евангелие.
Стенька бережно снял со стола Евангелие и подивился серебряным выпуклым жуковинкам по углам нижней доски, на которых, как на ножках, стояла на столе книга.
— Ты, чай, от Грека эту книжную хворь подхватил, — заметил подьячий, и Стенька торопливо положил книгу. — О божественном потолковать пришел, что ли?
— Ох, Гаврила Михайлович! — Стенька разом вспомнил все неприятности. Уж о таком божественном, что выше некуда!
Подьячий тяжело сел. Ярыжке сесть не предложил.
— Сказывай! — тут его лицо от внезапной икоты передернулось, и он спешно выпил воды.
И Стенька доложил, что к деревянной грамоте протянулись когтистые лапы Приказа тайных дел, а для чего — можно только гадать. И, стало быть, они двое, Стенька да Деревнин, виноваты во многом — не придали должного значения диковинной улике, вынесли ее из Земского приказа, допустили, чтобы налетчики отняли…
— Ах ты Господи… — пробормотал расстроенный Деревнин. — Вот ведь беда… Да ты сядь, Степа. А что наши?
— А что наши! Рьяно за дело взялись! С самого утреца Протасов всех собрал да как возгласит: братцы-государи-товарищи!..
Такое обращение обычно означало не то чтобы приказ, скорее — отчаянную просьбу действовать скоро и толково ради общего приказного блага.
— И сам в печатню отправился, и Елизария с Захаркой с собой взял, и Гераську-писца, и стрельцов для охраны. Стрельцов-то расставить у входов и выходов хотел, чтобы никто не выскочил.
— Ишь ты — целое войско… Да ведь коли грамота в печатне — то так, поди, упрятали, что ее сам черт не сыщет, прости Господи… — Деревнин перекрестился. — Если только ее тогда же, ночью, не переправили куда подальше.
— А чего переправлять? На Печатном дворе столько всякого добра — бочку беременную спрятать можно, никто и не заметит. Коли у них нахальства хватило на нас напасть, стало быть, в безнаказанности своей уверены! воскликнул Стенька. — А коли Приказ тайных дел в это дело нос сует для чего бы?
— Ты всех тамошних затей знать не можешь, — одернул подьячий, — да и я тоже. Первое, что на ум бредет, — им, кроме соколиной охоты, гранатного боя и дневальных записей, теперь велено еще за еретиками охотиться.
Дневальные записи — это был смех на все приказы. Государю пришло на ум сличать, какова была погода в разные годы, и подьячие Приказа тайных дел старательно записывали в особую книгу, что, мол, января тринадцатого дня шел превеликий снег, а после того случилась оттепель. Бывало и диковинное град вместо снега, цветение садов в неположенное время. Но реже, чем желалось бы государю.
— Гаврила Михайлович, мы с тобой оба ту книжицу видели. Буквы в ней вроде наших, а все же не наши. Так я и думаю — это кто-то нашу русскую грамоту для своих черных дел переделал и…
— Нишкни!.. — вдруг взволновался Деревнин и опять запил икоту водой. После чего тяжко-претяжко вздохнул, сдвинул густые брови — да и застыл, словно готовое прозвучать слово поперек горла встало. И по его лицу Стенька догадался, что подьячий тоже, кажется, что-то понял.
А что мог понять Деревнин такого страшного, чтобы выпучивать глаза и открывать рот?
Да то же самое, что уже ошарашило Стеньку, только он успел малость успокоиться.
Не еретики, нет, люди правильной веры нацарапали те знаки на дощечках, но уж не затейного ли письма склад, неведомым путем исчезнув из Верха, вынырнул на торгу, в санях, за пазухой у мертвого парнишки? Иначе Башмаков бы своих людей тайно осведомляться не прислал — нужны ему больно еретики…
— Так что же, Гаврила Михайлович?
— Нишкни… — подьячий задумался. — Ты это наудалую брякнул, или доказательство есть?
— Такое доказательство, что хуже некуда. Ты того конюшонка, Данилку, помнишь?
— Как не помнить!
— Он девку подсылал в избу, узнать — не приходил ли кто забирать парнишку! Он кто тому парнишке — брат, сват? Да еще тайно подсылал — сам у ворот ждал, хоронился! А у него за спиной-то — кто?..
— Да-а… Прав ты, Степа. Хуже — некуда… Ты кому-то про это доносил?
— Да ты что, Гаврила Михайлович! Мы с тобой в этом деле больше всех запутаны — стану я всему приказу языком трепать тебе и себе во вред!
— Это правильно. Это разумно… А на кой ляд Греку грамота, ежели она?..
— А он же хитрый! Помнишь, в приказе толковали — он же и Риме у католиков жил, сам католиком стал, в Турции бусурманскую веру принял, к нам перебрался — православным себя объявил! Он мог, на грамоту глянув, догадаться, что она такое… ежели только не для него самого это сокровище из Кремля кто-то вынес, да не донес…
Деревнин кряхтя встал и потер поясницу.
— Крепко я вчера приложился…
Стенька сочувственно покивал. Подьячий прошелся вдоль стола и обратно, чтобы малость разогнать кровь, и с того ему, видать, полегчало. А, может, тело само поняло, как ему устроиться, чтобы не болело. Деревнин навис над столом, согнувшись и упираясь руками.
Стенька, чтобы не быть выше начальства, расставил ноги, присогнул коленки и тоже уперся — только в собственные ляжки.
— Путаное дело, — сказал он. — И впрямь похоже, что это молодцы из печатни на нас напали. Знаешь, Степа, а он не напрасно хотел за грамоту большие деньги платить. Он твердо знал, что сам за нее вдесятеро больше получит! Да и покупателя на примете имел!..
Они уставились друг на друга с превеликим пониманием. Одно к одному шло и по кусочкам составлялась картинка, на которой яркими красками изображалось изменническое дело Грека…
— Гаврила Михайлович! — воскликнул Стенька. — Ты смотри, что выходит! Сейчас мы эту чертову печатню, можно сказать, в осаду взяли. Коли он, еретик Грек, той же ночью деревянную грамоту куда хотел переправил, так все наши заботы — коту под хвост! Может, ее и в Москве уже больше нет! Да только я в это не верю!
— Потому лишь, что безнаказанностью своей возгордился?
— Потому еще, что знал — мы на помощь позовем, стрельцы прибегут, будут на окрестных улицах налетчиков искать! А ты стрельцов знаешь — они тогда к обворованному месту караул выставляют, когда красть там уже больше нечего!
Стенька выпалил эту крамолу и уставился на Деревнина — понял ли подьячий, что имелось в виду? Подьячий понял — стрельцы, у которых под самым носом подьячего побили, и точно могли по тому злополучному месту, по Никольской улице, полночи с барабанным боем расхаживать, с них станется…
— Так коли грамота еще там?
— Проще всего взять стрельцов и в печатне выемку сделать, — сказал Деревнин. — Протасьев этим, поди, и займется. Да только там у них имущество такое, что и не знаешь как подойти. Грамота будет на видном месте лежать, а тот, кто делает выемку, и не приметит.
— Нет нужды в выемке, Гаврила Михайлович! Пусть Протасьев делает, как пожелает. Коли она там, да коли она кому-то обещана, — тот человек, ее не получив, сам попытается за ней прийти!
— Вот так тебе голландский посол и поплетется на Никольскую! — остудил ярыжку подьячий. — А коли Грек только при нас, увидев грамоту, догадался, на что ее употребить?
— Так он искать покупателя все одно станет! И коли Протасьев рьяно за дело возьмется — Грек поймет, что незачем ему грамоту лишний день в печатне держать. В первую выемку не найдут — во вторую могут случайно набрести. Ему же самому важно от нее поскорее избавиться! Да и деньги получить!
— А как быть, Степа? Сказать в приказе, что дельце изменой попахивает, такой переполох подымется!
Стенька понял без слов — после подобных переполохов головы летят, батоги по спинам гуляют, многие неприятности случаются.
А с кем они в первую очередь случатся? С теми, кто грамоту проворонил…
— А вот мне тут одна затея на ум пришла, — сказал он осторожно. — Коли получится — мы того человека, что за грамотой придет, может, и выследим.
— Коли о том раньше было сговорено…
— Гаврила Михайлович!..
Такая в ярыжкиных глазах была готовность к действию, чо Деревнин только вздохнул.
— Я еще похвораю денька два, — сказал он. — А ты каждый вечер потихоньку приходи. Что за затея-то?..
Но Стенька не ответил. Он уже, прикусив губу вместе с кончиком уса, напряженно думал…
И по лицу его Гаврила Михайлович все яснее понимал, что ярыжка собрался наворотить немалых дел, руководствуясь лихой поговоркой — или полковник, или покойник.
Такое за ним водилось…
* * *
У Желвака был свой способ вести розыск.
И, надо отдать конюху должное, способ требовал от него немалой доблести. Именно от него! Кто другой бы и радовался необходимости добывать сведения именно так, а не иначе, — Желвак же хмурился. Но, постановив для себя, что иначе много не вызнаешь, шел на дело примерно так же, как иной злодей нераскаянный — на плаху.
Если бы кто видел Богдана Желвака приближающимся к печатне на Никольской улице, так бы и решил — добрый молодец похоронил, как в чуму, всех родных и близких, домишко у него сгорел, а бабка-корневщица объявила, что против его смертной хвори у нее травок нет.
С такой вот пасмурной рожей, повесив голову, брел Богдаш по Никольской улице к Никольскому крестцу — одному из тех трех московских крестцов, где стояли особые часовни для крестного целования по важным случаям и куда на Семик привозили младенцев из богаделен, чтобы бездетные супруги могли выблать дитя, какое полюбится. Самого Желвака так-то выставляли — и хорошо, нашлись добрые люди, да рано их Бог прибрал…
Он собирался посетить церковь Заиконоспасского монастыря, сперва деревянную, что выходила прямо на Никольскую, а потом и каменный храм. Было это в двух шагах от Красной площади, как раз за иконным рядом, почему Спасская обитель и получила такое удивительное название.
В церковь Богдаш проскочил как можно быстрее и неприметнее. Поскольку печатню тряс и шерстил напропалую Земский приказ, поблизости могли слоняться переодетые соглядатаи. А знать приказным, насколько это дело важно для Башмакова, было ни к чему. Пусть в простоте своей полагают, будто еретические писания ищут!
Ведь тот, кто отдал человеку Башмакова столбцы со сказками, отобранными у подьячего Деревнина, земского ярыжки Аксентьева и торгового человека Похлебкина, а потом утром тайно их принял, о своем содействии Башмакову вряд ли орать будет. Глядишь — таким путем местечко себе в Приказе тайных дел выслужит, поближе к самому государю…
Рассчитал Богдаш так — сюда ходит весь тот народ, что трудится в печатне и проживает поблизости. И мужья, и, соответственно, жены…
А по опыту он знал, что девки еще чего-то в этой жизни побаиваются, молодые женки же, глядя на его, Богдаша, золотые кудри и широкие плечищи, последний страх теряют и сами бы следом побежали, кабы не угрюмый вид молодца. Стоит только подмигнуть…
За этим и прибыл Желвак в церковь — подмигивать.
Но для своего розыска он все же хотел выбрать женку миловидную, молодую, статную. И такая женка стояла как раз, укрепляла восковую свечку, и огонек красиво осветил ее круглое свежее лицо, полные губы, темные глаза… Да и одета была не бедно и не богато, а как раз так, как надобно. Богатая-то одна в церковь не пойдет, а непременно с ней мамок и девок пошлют, так что от нее толку мало. А с бедной в этом случае Желваку говорить было не о чем. Мастера-то печатные — народ зажиточный, жен богато водят. И всякий, кто при Печатном дворе кормится, неплохо живет.
Богдаш встал так, чтобы встретиться с пригожей женкой взором, и это ему удалось. Он чуть приоткрыл губы, искренне полагая, что должна получиться зазывная улыбка.
Женка, как ей и полагалось, опустила глаза — приметила, значит! Да тут же и вскинула ресницы — убедиться, что не ошиблась.
Богдаш глядел, как если бы перед ним чудо стряслось, приоткрыв рот и вылупив глаза.
Тогда женка засмущалась и отвернулась. И опять же — метнула через плечико взгляд! Любопытно ей, видать, сделалось — неужто такого красавца из-за нее не на шутку забирать стало?
Богдаш всем видом показал, что готов схватить красавицу в охапку — и, кабы не в церкви, так бы и сделал! И подался было к ней всем телом…
Лукавая женка имела две возможности. Первая — перейти на другое место, поближе к старухам, где она становилась неуязвима для нахала. Вторая выскользнуть из церкви в полной уверенности, что молодец выбежит следом.
Женка поспешила к дверям. Шла она, потупив взгляд, но разгоревшись личиком, так что иная богомолка, поди, и смекнула, что тут творится. Выйдя на паперть, женка устремилась к ближайшему переулку, но устремилась без особой спешки. Спокон веку умные женки знали это искусство убегать так, чтобы кому нужно — тот догнал.
Скрипом сапог по снегу Богдаш дал ей понять, что вот он, тут, идет следом, а коли не верит — так может оглянуться и убедиться. Она не оглянулась — знала, стало быть, кто там скрипит!
Богдаш дал ей дойти до середины переулка, и тут нагнал и, проскочив вперед, заступил дорогу.
— Ах! — словно бы удивившись безмерно, вдохнула она морозный воздух, сверкнула белыми зубами. И чуть запрокинулась голова, обратилось вверх румяное лицо — целуй, да и только!
— Ты чья такова? — спросил Богдаш, надвигаясь на красавицу грудью, отгораживая ее собой от всякого, кто вздумает сунуться в переулок.
— А мужняя жена! — женка хотела показать, что и у нее есть норов, что может осадить наянливого молодца одним словечком.
— А что же муж одну в церковь отпускает? — тихим и проникновенным голосом спросил Богдаш. — Не ревнивый, что ли, попался?
— Да не станешь же всякий раз его с собой тащить! Он службу исполняет, отвечала красавица. — А я и сама за себя постоять сумею!
— Ты всегда сюда ходишь?
— А тебе на что?
Как будто она не знала, для чего молодцы такие вопросы задают!
Богдаш взял ее за плечи и приблизил губы к губам…
— Ахти мне… — прошептала она. — Увидят же!..
Но он и не торопился целовать. По своему и чужому опыту Богдаш знал, что за поцелуй, пожалуй, и оплеуху схлопотать можно, а такое ожидание поцелуя — ненаказуемо! Главное — стоять столбом, а добыча пусть ждет да разгорается.
Тем более, что нужны ему были поцелуи примерно так же, как чирей на гузне…
— Да пусти же…
— Как звать-то тебя?
— А тебе на что?
— А на именины приду.
— Муж-то такого гостя в тычки выставит!
— А мы и без него именины справим…
— Да Господь с тобой! Я, молодец, не такая!
— Тебя во всем мире краше нет!
Такие немудреные, да страстные речи, торопливые и от того вдвойне соблазнительные, Богдаш умел вести превосходно, Да и женка отвечала, как по-писаному. И хотя оттолкнула, да легонько. Хотя закричать грозилась но не закричала же!
— Приходи завтра к ранней обедне, — велел Богдаш, опять же по опыту зная, что выпрашивать у красавицы свидания — семь потов сойдет, а не уговоришь, но коли прикажешь таким вот голосом, в котором скрытое пламя и рокочущая ласка, — на край света в нужный час прибежит!
— А и не приду…
— Муж, что ли, вдруг сторожить примется? У муженька твоего сейчас на Печатном дворе других забот по горло.
— А ты почем знаешь?
— Я про тебя многое знаю… — загадочно и грозно произнес Желвак. Пусть думает, будто он ее давно высмотрел, а ждал лишь того часа, когда в печатне начнутся неприятности и все, там служащие, махнут рукой на домашние дела.
— Ох, не промахнись, молодец…
— Я куда целю — не промахнусь.
Больше в ту встречу Богдаш затевать не стал. Чем время тратить, женку уговаривать, — нужно дать ей вечером, по дому хлопоча, все словечки этой беседы в переулке не раз вспомнить, нужно дать ей ночью от жаркой бессонницы помаяться… К ранней обедне ее душенька как раз и созреет.
На Аргамачьи конюшни Богдаш явился такой мрачный, как если бы не с красивой женкой о встрече условился, а от дьяка здоровый нагоняй получил. Некоторое время спустя прибыл Тимофей.
— А я тебя видал, — сказал Озорной. — Ничего женка! При нужде не страшно будет и оскоромиться.
Тимофей очень четко различал грех, который совершаешь добровольно, от греха, который вынужден совершить, находясь на государевой службе. И погубление своей души ради государственного блага считал, похоже, какой-то особой доблестью…
— У тебя что? — спросил Богдаш.
— Совсем они там с ума сбрели! Мужик мочалу привез, сорок связок, цена той мочале — шесть денег связка, велик промысел! Так и того мужика трясти принялись — давно ли сговорился мочалу доставить да точно ли мочалу привез! Боятся — не подошлют ли кого за грамотой, а подослать могут кого угодно, хоть бы и самого бестолкового мужика!
Озорной усмехнулся.
— А что, и бестолковые мужики были?
— Да был один… Приехал на санках, санки лукошками уставлены. Золу, сказывал, привез. Ему в ответ — да уж куплена зола, поворачивай назад! А он свое гнет — у соседа-де моего золу брали, а моя лучше! Насилу и отогнали.
— На что им зола? — удивился Богдаш.
— Господь один ведает. Про золу-то я от кума знал, он им возил. Сбегал я с утра к куму-то, взял лошадь, взял лукошки. Пока у ворот отирался много чего услышал!
— А кабы вовнутрь пустили с теми лукошками да сказку подьячие отбирать принялись?
— А никого почитай что и не пускали. Уж точно — взяли печатню в осаду! Второй уж день… А что, Богдаш, ведь не зря раньше печатное дело колдовским и богопротивным считали?
— Кто их, грамотеев, разберет! Стало быть, ничего про грамоту ты не прознал?
— Я вот что прознал. Стрельцы строго смотрят, чтобы из печатни не вынесли чего. А есть там сбоку одно окошко — так я сам видел, встала баба на носки да и сунула туда узелок с ковригой, и никто ее не заметил! Помяни мое слово — днем-то поостерегутся, а ночью непременно попытаются из того окошка что-нибудь наружу передать. Они, с печатного двора, уже первый страх пережили, теперь приглядываются, поди, как бы изловчиться?
— Ночью стрельцы вокруг караулом ходят. Вторую ночь, горемыки, маются.
— Может, они и схватят, коли кто чего передаст. И в Земский приказ поведут. Да, чаю, не доведут…
Тут Озорной и Желвак переглянулись и разом усмехнулись.
— Пусть Земский приказ черную работу сделает, а мы, молодцы, можем и на готовенькое…
— Вот потеха будет, коли Данила, а не мы, по верному следу идет!
— Опять же, это одному Господу ведомо.
Данилу они отыскали в шорной, где Семейка обучал его работе с кожей. Там же был им собран и ужин.
Ужинать они собирались попросту — черным хлебом и дюжиной ястыков самой дешевой, ястышной икры, которой не столько съешь, сколько расплюешь, не глотать же все эти жесткие пленки и прожилки. Запить же думали квасом.
— Присаживайтесь! — Семейка подвинулся, освобождая место на узкой скамье. — Тут всем хватит.
Молитву, как старший, произнес Тимофей.
За едой о делах говорить грешно — разве что о самой еде.
— Зернистая икра хороша, спору нет, — рассуждал Богдаш, — да на мой вкус лучше паюсная, посолонее будет. Ее прямо в ястыках солят, потом подсушивают, потом только очищают. Да ты ешь, Данила!
— Будет и на нашей улице праздник, — пообещал Семейка. — Будем и мы зернистой икоркой баловаться. Вон Масленица скоро — уж договорюсь с сестрой, дам ей денег — напечет она нам блинов, накроет стол и со сметаной, и с маслом, и с икрой!
— До Масленицы еще жить да жить… — напомнил Тимофей и отставил пустой ковшик. — Ну, слава те, Господи, напитал нас, грешных! Данила, как твоя девка-то?
— Никто за парнишкой не приходил. Она и вдругорядь была, перед тем, как стемнело.
— А у вас, светы? — спросил Семейка.
— У нас подозрение есть, что коли грамота и впрямь в печатне, то ее ночью попытаются вынести.
— Покараулить, выходит, надобно? — понял Семейка. — Ин ладно. Что, не пойти ли вздремнуть?
Тоже дело было обычное — раз конюх в неположенное время спать завалился, стало быть, ночью отворится известная калиточка у Боровицких ворот и поскачет гонец, и понесется, едва ли не на всем скаку тыча в нос подорожную воротным сторожам. А подорожная-то из Приказа тайных дел…
— А можно! — согласился Богдаш. — Айда на сеновал! Тулупами укроемся а дед разбудит.
И он разбудил к указанному сроку со всей ответственностью старика, которому еще охота пригодиться в важном деле молодым.
Зная, что при нужде Башмаков выручит, конюхи не пешком пошли, а оседлали бахматов. Мало ли — вдруг погоня? Даниле в виде особой милости позволили взять не Голована а конька посмирнее, не такого каверзного.
Выехав калиткой и обогнув прямо по льду Неглинки притихший Кремль, конюхи оказались возле Охотного ряда. Там уж до печатни было рукой подать.
И точно! Прохаживались стрельцы по Никольской! Отходили и приходили! Да не один караул — видать, Земский приказ немалый переполох устроил: конюхи, с другой стороны заехав, и других стрельцов увидели. Отродясь печатню так не стерегли, как в эту ночь.
— Дураком последним надо быть, чтобы попытаться оттуда хоть соломину вынести, — заметил Тимофей.
— Стрельцы вторую только ночь тут торчат, — сказал Богдаш. — Не надоело им еще, видно, усердие являть, и Арсений это понимает. А вот на четвертую ночку, коли стрельцы будут те же самые, с ними какая-нибудь добрая душа разговор заведет, горячего сбитенька предложит.
— Не получилось, видать, у приказных с выемкой-то, — Семейка усмехнулся.
— Так нам же лучше! Кабы сейчас мы стрельцов тут не увидели — стало быть, грамота уж в Земском приказе! И что бы мы Башмакову сказали?
Уговорились так — Данила с Тимофеем поехали обратно, дремать при оседланных бахматах, а Желвак с Семейкой остались караулить с тем, чтобы отдохнувшие конюхи их часа через два сменили.
Но ни в ту ночь, ни в следующую ничего не случилось.
* * *
— Ниточка, Гаврила Михайлович! Ниточка!
Деревнин уж не знал, как быть со взбесившимся ярыжкой. Препровожденный к нему Стенька только одно и повторял:
— Нашлась-таки! Слава те Господи — ниточка!
Наконец подьячий взял Стеньку за плечи и принялся трясти, приговаривая:
— Какая тебе еще ниточка, блядин сын? В швецы ты, что ли, подался?!?
— Ниточка, Гаврила Михайлович! — повторил счастливый, словно новобрачный, Стенька. — Семен-то Алексеевич — орел! Он что догадался? Он догадался в бумагах посмотреть, кто от печатного двора жалование получает!
— И на кого он в бумагах напал?
— Справщиков-то в Кремле нанимают! Успенского собора ключаря Ивана, попа Михаила, ты его знаешь, ему в прошлом году пропавшую шубу нашли! Ниточка между Верхом и печатней, Гаврила Михайлович! Вот кто мог грамоту-то вынести и передать!
— Да погоди ты радоваться! — одернул Стеньку Деревнин. — На одном-то конце ниточки — еретик Грек, а на другом-то конце? Ты об этом подумал? Кто книжицу-то в печатню посылал?
Тут Стенька и увял…
— Стало быть, не будут справщиков пытать-то? — с унынием вопросил он. Кабы какого ненужного имени не назвали?
— Коли эта грамота — и впрямь затейного письма склад, хотя я сколько служу — не упомню, чтобы на Москве по дереву писали, то никого, Степа, хватать и пытать не будут, а соглядатаев приставят. Так что угомонись, Степа, дельце еще только начинает раскручиваться.
Стенька вздохнул.
Больше ему нечего было доложить Деревнину, который, от греха подальше, исправно строил из себя хворого и в приказе не появлялся. И он отправился туда, где ему сейчас и полагалось быть, — на торг.
Было у него одно дельце — обещал Наталье, что будет ей к Масленице новая сковорода. Подружке ее, Домне Патрикеевой, муж-стрелец купил медную сковородку в пять алтын — так и этой вынь да положь! Без этой сковородки уже и жизнь не мила!
Помянув Домну, которая вечно научит Наталью всяким пакостям, Стенька пошел смотреть сковородку, надеясь сторговать подешевле. Но перед Масленицей это был ходовой товар, ни один сиделец не уступал.
Ярыжка, не желавший тратить на бабьи причуды лишних денег, поплелся прочь. Вдруг его цапнула за плечо крепкая рука и развернула рожей в другую сторону.
Перед Стенькой стоял, ухмыляясь во весь рот, крепкий мужик, до того щекастый и румяный, что сквозь бороду видно было. И так уж он счастливо ухмылялся, что и глаза сделались едва заметными щелочками.
— Ты кто таков? — удивился Стенька.
— Не признал, что ли? Ивашка я!
— Полна Москва Ивашек.
— Ивашка Шепоткин же! И впрямь не признал! — мужик был так этим озадачен, как ежели бы и впрямь был единственным Иваном на всю Москву, которого каждая подзаборная шавка знает. — Да ты припомни — на торгу встретились!
Для человека, который ежедневно на торгу видит под несколько сот Ивашек, это было плохой зацепкой — и Стенька выразительно пожал плечами.
— Ты меня от смертоубийства спас!
— Тебя?!?
— Кабы не ты — я бы его, блядина сына, зашиб, убил, грех на душу взял!
_ Постой! Это ты, что ли, женку свою кому-то там за пятнадцать рублей заложил? — начал припоминать Стенька.
— Ну, я! Так кабы не ты, я бы его убил, порешил и на плаху за него, подлеца, пошел!
Тут и Стенька невольно улыбнулся. Он вспомнил ту драку, неторопливое побоище двух дородных, а в тулупах — еще и безмерно грузных мужиков. Однако раз этому Ивашке Шепоткину угодно полагать, будто Стенька его от неприятности избавил, — пусть полагает! Земский ярыжка, что греха таить, любил заводить среди торгового люда таких знакомцев, чтобы чем-то ему были обязаны. Идешь вот так без гроша за душой — и всегда найдется благодарный человек, угостит, а коли сам не догадается — так ведь и напомнить можно…
— И пошел бы! — весело подтвердил Стенька. — А что, с женкой-то своей помирился? Не прибил ее?
— А что ее, дуру, бить? Как ей велено — так и поступила. Пойдем, добрый человек, прости — не знаю, как звать-величать!
— А Степаном Ивановичем! — сразу определил себе немалую цену Стенька. Неужто угостить хочешь?
— Кум у меня сбитенщик, такого сбитня нальет — до пяток продерет! Он перцу с имбирем не жалеет!
Стенька, решив, что его отсутствие на общем предпраздничном переполохе не больно скажется, зашагал следом за Ивашкой Шепоткиным. Ивашка, грудью прокладывая дорогу сквозь толпу, поддерживал беседу, то и дело поворачивая крупную башку к земскому ярыжке. И в конце концов ему такое вежество вышло боком.
Извозчик, усаживая седока в саночки, не приметил колдобины. Конек взял с места резво, санки опасно накренились, седок заорал, вываливаясь, но не вывалился, а откинулся в другую сторону. Санки, покатившие было на одном полозе, дернулись и рухнули на другой. Получилось это очень неудачно как раз по Ивашкиной ноге.
Мужик, шлепнувшись на гузно, взвыл белугой и заругался так, что мудрый извозчик сразу хлестнул конька кнутом. Санки унеслись — а Стенька остался с ревущим Ивашкой в полном бессилии. Как земский ярыжка он мог бы кинуться следом, позвать на помощь — возможно, извозчика бы и остановили. А что с того проку? Починит он Ивашке ногу, что ли?
— Встать можешь? — спросил Стенька.
Ивашка попробовал — но, видать, полозом ему сломало одну из тех мелких косточек, каких в ступне — до черта.
Оставить его в таком положении Стенька не мог. Он высмотрел извозчика, крикнул ему и рукой помахал — сюда, мол! Санки подкатили.
— Пособи-ка! — велел Стенька, показывая на сидящего в снегу Ивашку.
Извозчик посмотрел на земского ярыжку с подозрением.
— Знаю я вас! — сказал он. — Так и норовите!
— Что норовим?
— Коли для Земского приказа — чтоб безденежно! Нет уж, другого дурака ищи!
— Сам дурак! — отвечал Стенька. — Что, Иванушка, будут у тебя две деньги, с этим обалдуем расплатиться?
— Да уж будут! — подтвердил Шепоткин.
— Куда везти-то?
— А на Волхонку! — и Ивашка тихо взвыл, когда Стенька с ямщиком подняли его, чтобы усадить в санки.
Обогнув Кремль, санки быстро доставили седоков к нужному месту.
— Вон туда, туда! — распоряжался Ивашка. — Да тут разворачивай!
Санки встали.
— Степан Иванович, сделай милость, добеги до моего двора! — попросил Ивашка. — Парня там найдешь, Нечая. Пусть он скоренько выйдет да меня в дом занесет! Чего тебе-то корячиться! Я молодец дородный!
Стенька понял — Ивашке Шепоткину вовсе не хочется переплачивать извозчику полушку за услугу. И одобрил — каждому полушку, так самому-то что останется?
Очевидно, чтобы никто из бывших владельцев Марфицы, ни торговый человек из Суздали Никишка Ревякин, ни оставшийся для Земского приказа безликим и безымянным Пасынок, не могли до нее вновь добраться, Шепоткин завел большого лохматого черного кобеля. Войдя в кабитку и бывши немилосердно облаян, Стенька заорал что было духу, вызывая хозяйку. Но откликнулся мужской басовитый голос. Стенька развеселился было — опять Ивашке не повезло! — но тут из-за угла вышел с топором в руке человек росту невиданного и с безбородым круглым лицом — как у красной девицы. С лица-то ему было — хорошо, коли восемнадцать. А когда судить по плечищам — мужичище в сочной поре, да и топор в его лапище казался игрушечным.
— Чего орешь? — осведомился этот человек.
Тут Стенька сообразил — да это же и есть парень, Нечай, которого велено позвать на помощь!
— Хозяина из саней взять нужно, принести в дом, — сказал он. — Ногу ему полозом повредило.
— Погоди, топор положу. И что у вас на Москве за топоры!.. Тихо ты, Арапка! Нишкни!
Нечай показал псу кулак, хороший кулак, нешуточный, и пошел за угол вбить в колоду топор. Вернулся он пасмурный.
— И что у вас на Москве за колоды…
«Развалил!..» — с ужасом подумал Стенька. И этого вполне от Нечая можно было ожидать. Хотя располовинить колоду для рубки дров — было немалым подвигом.
Нечай пошел к калитке. Тут только Стенька заметил, что был он в одном расстегнутом зипуне поверх холщовой простой рубахи да в полосатых портах и лаптях. Насчет обувки Стенька злорадно усмехнулся — как ты, парнище, ни здоров, а ходить тебе в лапотках, потому что сапог такой удивительной величины по всей Москве не сыщешь! Заказывать же сапожнику — удовольствие не дешевое, а ты, брат, вряд ли больно денежен.
— Да скорее ж! Поспешай, свет! — распоряжался Ивашка Шепоткин, позволяя Нечаю взять себя в охапку. — Неровен час, увидят!..
Стенька подивился тому, что Шепоткин стыдится перед соседями за увечье. Но прочь не пошел — коли было обещано угощение, так слово держать надобно!
Когда Нечай вносил Ивашку, Стенька придержал калитку и опять подивился: здоровый мужик, да еще в огромной, колом стоящей шубе, был на руках у этого верзилы не то чтобы совсем как дитя — а скорее как подросток.
— Забеги вперед, — велел Стеньке Нечай, — двери в сени распахни и другие тоже.
Вежества в парне было — ну, ни на медный грош!
Но Стенька сделал, как велено. Ему стало любопытно — что же это за орясина такая невоспитанная, откуда взялась? В лесу родилась, пням молилась?..
— Ахти мне! — переполошилась, увидев чужого, маленькая кругленькая Марфица, хлопотавшая по хозяйству в одной подпоясанной рубахе и в распахнутой душегрее. — Господи-Иисусе! А ну, пошел вон! Нечай! Нечаюшка!
— Тут я! — отвечал парнище.
— Не галди! — добавил, въезжая в горницу на богатырских руках, Ивашка Шепоткин. — Одевайся-ка да за бабкой беги, ногу мне править!
Его усадили на лавку. Марфица кинулась разувать мужа. И точно пострадавшая нога посинела и припухла.
— Да пойдешь ты за бабкой?! — рявкнул Ивашка.
Марфица бросилась за крашенинную занавеску — накинуть хоть сарафан, чтобы не надевать шубку прямо поверх рубахи.
— Вот, Степан Иванович, так и живу, — горестно сказал Ивашка. — С бабой бестолковой! Другая бы босиком по снегу ради мужа побежала…
— Племянник, что ли? — мотнув головой в сторону Нечая, осведомился Стенька. Предположить, что Шепоткин породил такого молодца, он никак не мог.
— Какое там — племянник! — тут Ивашка запнулся, словно бы брякнул лишнего. — Поди, Нечаюшко, мы тут о деле говорить будем. Дров-то наколол?
— Малость осталось.
— Ну, поди, Господь с тобой.
Парнище, пригибаясь, вышел.
— Здорова у тебя родня! — одобрил Стенька.
— Седьмая вода на киселе, — пренебрежительно отозвался Ивашка. — Ты садись на другую лавку, подожди. Бабка-костоправка у нас по соседству живет, сейчас ее Марфица приведет… Ты там скоро? А то гляди мне!
— Ахти мне! — отвечал голосок из-за крашенинной занавески. — За угол подолом-то зацепила, шов разошелся!
— Да кто твой сарафан под шубой-то увидит, дура?! — возмутился Ивашка.
— А что? — Станька встал с лавки, на которой сидел, не раздеваясь и лишь шапку сняв. — Дай-ка я до бабки добегу. И сам ее сюда доставлю! А ты, голубушка, пока лоскутов холщовых достань, длинных, они бабке пригодятся ногу замотать. Куда бежать-то?
— Лоскутья-то у тебя, у дурищи, есть?! — зарычал Ивашка.
— А бабка Козлиха на нашей улице и живет, от нас второй домишко! объяснила Марфица.
— В которую сторону?
— Как к церковке идти!
— Да там с обеих сторон храмы Божии! — вмешался Ивашка.
Не дожидаясь супружеской разборки, Стенька выскочил за дверь.
Природная любознательность не впервые тихонько подсказывала ему: Степан Иванович, обрати внимание! Вроде и слов никаких загадочных не было, и взглядов многосмысленных, однако есть нечто странное в отношении Ивашки Шепоткина к этому парню Нечаю. На бабу он орать горазд — надо полагать, и седьмая вода на киселе, нищий родственничек, должен был от него немало гнилых словес услышать. А Ивашка с этой здоровенной орясиной лучше, чем с родным сыном, обращается… Опять же, чего проще — Нечая за бабкой послать?
И что бы это значило?
Стенька поспешил через двор, опасливо поглядывая на кобеля Арапа. Но не Арап, а Нечай заступил ему дорогу.
— Чего тебе, свет? — спросил Стенька.
— Просьбишка у меня.
— Ну, говори!
— Возьми меня с собой! — выпалил Нечай.
— Куда, к бабке Козлихе, что ли?
— К бабке?..
Парень имел такой разочарованный вид — Стеньке поневоле сделалось его жалко.
— Ну, я заместо Марфицы за бабкой сбегаю, — объяснил ярыжка. — А ты что сам за ворота выйти боишься?
— Да дядька Иван не велит!
— Чего ж это он не велит? Украдут тебя, что ли, за воротами?
— Не велит — да и все тут! Говорит — ты человек лесной, ты в городе потеряешься! Ищи тебя потом! И злые люди, говорит, вокруг пальца обведут! Весной только, говорит, найдем тебя, когда сугробы стают!
— А на что ты злым людям сдался? — разумно спросил Стенька. — Шуба на тебе не соболиная, вообще никакой, денег тоже, поди, и алтына не имеешь. Какой им с тебя барыш?
— Да и не дамся я им! — со всем возмущением восемнадцатилетнего плечистого верзилы добавил Нечай. — А вот потеряться — это дядька Иван прав! Как меня сюда везли — то и дело поворачивали. А улицы-то все одинаковые! А на торгу, сказывали, целая площадь полным-полна людей! Человек сто, не меньше! Вот где потеряться можно!
— Пошли! — решительно сказал Стенька. — Пока до бабки Козлихи добежим, ты и расскажешь, откуда такой взялся. Сто человек! Да там двадцать раз по сто! А то и поболее!
— Откуда же их столько набралось? — спросил потрясенный Нечай.
— Москва же!
— Ого!
— Сам-то ты откуда?
— А из Бунькова! — гордо отвечал парень. — Неужто ты Бунькова не знаешь?
И всем видом показал изумление.
Они как раз вышли в калитку, и Стенька быстрым шагом припустил в сторону церкви. Нечай шел рядом, вроде и не торопясь, однако длинные ноги позволяли ему идти вровень со спешащим Стенькой без малейшей суеты.
— Город это, что ли? — спросил Стенька.
— Вроде города… — не совсем уверенно молвил Нечай.
— И где же твое Буньково?
— А за Ивановкой.
— Еще того не легче!
Стенька кинулся наперерез первой же тетке.
— Слышь, где тут бабка Козлиха проживает?
— А вон, молодец!
— Бог в помощь! — запоздало приветствовал тетку Стенька и повернул к калитке в почерневшем заборе.
— Ты и Ивановки не знаешь?
— Погоди ты! — прикрикнул на парня Стенька. — Дай бабку сыскать! Потом про города с деревнями рассуждать будем!
Бабка Козлиха первым делом принялась выспрашивать Стеньку — тяжелы ли были сани, громко ли выл Ивашка Шепоткин, и выл ли, лежа потом в санях в неподвижности. При этом она увязывала в холстину травы с корешками, которые снимала со стены.
Стенька с Нечаем, который непонятно как и поместился в бабкиной избушке, молча и дружно поворачивали головы — с такой скоростью металась взад-вперед старенькая, скрюченная, но безмерно разговорчивая и шустрая бабка.
— Ну, ступайте! — прикрикнула она. — Не оставлять же вас в избе!
Вышли на двор — и тут бабка понеслась вперед. Кабы не черный плат — то была бы она, маленькая и стремительная, как мальчишка, выпущенный поиграть в снегу.
— Не знаешь, стало быть, Ивановки, — огорченно сказал Нечай. — А от нее до Касимова, сказывали, верст пять всего.
— Вот оно что, касимовский ты! — об этом Стеньке следовало и самому догадаться, Нечай при всем своем пригожестве, при светлых кудрях и румяных щеках, глаза имел раскосые и скулы высокие. В тех краях немало служилых татар проживало — должно быть, кто-то нечаевой бабке и пособил…
— Буньковский.
— Как же ты в Москву-то из такой дали заехал?
— А купец Рудаков привез.
— И зачем же ты тому купцу на Москве понадобился?
— Кабы я знал! — воскликнул Нечай. — Купец сказывал — на Москве житье привольное, каждый день калачи и пряники едят, можно в Кремль пойти и самого царя увидеть!
— Выходит, он тебя царя смотреть повез? — Стенька поглядел снизу вверх, пытаясь по лицу собеседника понять, не шутит ли тот.
Но Нечай не шутил — он искренне был огорчен, что из такой дали завезли в столицу да и держат взаперти.
— А к дядьке Ивану ты как попал? — заехал с другого конца Стенька.
— Так мы ж все вместе ехали!
Стенька вспомнил — и точно, Ивашка в приказе вопил, что куда-то ездил на полгода, почему и заложил женку Марфицу за пятнадцать рублей.
— Купец, стало быть, тебя сманил, а у дядьки Ивана ты поселился?
— Да они сговорились, чтобы я тут жил! Купец-то за меня кормовые деньги дядьке Ивану дал, по две деньги на день.
— А чем это ты ему так полюбился, что он за тебя кормовые деньги вносил? — чем дальше, тем более странным казался Стеньке Нечаев приезд в Москву…
— А за жернова!
— Какие жернова?..
Они уже почти подошли к шепоткинским воротам. Чтобы услышать поболее, Стенька удержал верзилу у калитки.
— А то ты не знаешь! Наши касимовские жернова всюду славятся! Как зима так к нам за жерновами и едут! Которые купцы красную юфть возами берут, которые — сукно. Я одного видел — сита с решетами вез, и ничего больше! Разве это товар! Его и девка погрузит! А вот жернова грузить — это такое дело!..
— Так ты что, жернова там у себя, в Бунькове, тесал? — Стенька окончательно перестал понимать, кто таков Нечай и за каким чертом привезен на Москву.
— Нет, в лес с охотниками хаживал. У нас леса знатные! Уйдешь, бывало, с мужиками на седмицу, идешь, идешь, конца-края нет…
— А купца Рудакова в лесу повстречал! Он на зиму в берлогу спать залег, лапу сосать, а ты его и поднял!
Нечай уставился на Стеньку в недоумении — видать, шутки в Бунькове были не в ходу.
— У него сани сломались, — несколько обиженно сообщил парень. Бунькова не доехал, сани и не выдержали. Жернова-то весят! Он у нас новые купил, а я жернова перегружал. Он мне и говорит — чего тебе тут гнить, поехали со мной! Я и согласился.
— Так ты, выходит, беглый! — догадался Стенька. Теперь он осознал, почему парня так старательно прячут. Детина приметный, с Ивановскую колокольню ростом будет… хотя… Кто из того замшелого Бунькова в Москву поплетется беглого искать?..
— Так все ж бегут! — воскликнул Нечай.
Стенька только вздохнул.
Нечай был из тех, кого зовут — простая душа. Его и впрямь выпускать со двора было опасно.
— По-разному бегут-то, — заметил Стенька. — Ну, брат Нечай, там теперь не до меня. Коли хозяин ногу сломал, бабка с той ногой долго возиться станет.
— Так ты уходишь, что ли? — огорчился детинушка.
— Да не век же мне тут вековать! Я человек служилый.
— Эх!..
Столько скорби было в этом кратком слове, что Стеньку поневоле жалость проняла.
— Да не тоскуй ты! Обживешься — и в Кремль сходишь, и всюду!
— Да-а, всюду! Вон дядька Иван охромел — кто меня поведет? А обещали-то, обещали! И в Кремль, и в Успенский собор на царя посмотреть, и в бани, где дородные девки, и Охотный ряд показать, и боевые часы на башне, и Евангелие напрестольное в два пуда, и конные бега, и деревянную грамоту, и как на Лобном месте дьяки царев суд возвещают…
Парень перечислял все соблазны, не замечая, что у собеседника глаза явственно лезут на лоб.
— Вот, стало быть, чем тебя сманили… — осторожно, осторожнее некуда, чтобы не спугнуть, молвил Стенька. — Ну, в Успенский собор — это понятно, и царя посмотреть, и Богу помолиться. В баню… А что, у вас своих нет?
— Да мы-то в печах моемся. В вытопленную печь свежей соломки настелят и залезают мыться.
— А в Охотном ряду чего покупать собрался?
— Да хоть поглядеть-то!
Стенька собирался понемногу добраться и до главного, но тут старушечий голос принялся звать Нечая.
— Молоде-ец! Поди сюда-а! Хозяин зовет!
— Ахти мне! Проведает еще, что я за калитку выходил! — забеспокоился Нечай, и стало ясно, что при своем богатырском росте он еще — дитя малое, неразумное.
— Ты беги, беги! — велел Стенька. — А я вдругорядь приду! С дядькой Иваном уговорюсь и сам тебя всюду отведу!
— Не обманешь? — Нечай от радости так ухватил благодетеля за плечо, что Стенька чуть не взвыл, железные пальцы парня и сквозь тулуп, пожалуй, чуть ли не до кости впились.
— Вот те крест! — Стенька радостно перекрестился.
Надо же — вот где на сей раз вынырнула деревянная грамота!
Поскольку дело попахивало изменой, он решил прежде всего посовещаться с Деревниным. Но сразу же бежать к страдальцу домой он не мог — и так уже достаточно долго пропадал незнамо где, а его место сегодня было — торг на Красной площади.
Ближе к вечеру, разняв две драки, поймав за ворот вороватую бабу и еще немало добрых дел совершив, Стенька направился к Деревнину.
Он шел через торг, уже предвкушая, как расскажет о странных словах Нечая, как поразится Гаврила Михайлович, как они вместе будут обсуждать дальнейший розыск, как они придумают ловушку для Ивашки Шепоткина и купца Рудакова, что неопытных деревенских детин деревянными грамотами прельщает. И как увяжут все это вместе с тем розыском, который, никому не сказавшись, затеяли около печатни…
Деревнин, узнав про Нечая, прямо встрепенулся.
— Так я ж толковал — еретическое писание! — воскликнул он. — Башмакову невесть что мерещится, а мы и струсили! Видать, еще какой-то старец на Москве объявился, на новый лад веру переиначивает!
Воспрял духом Деревнин! В приказ наутро засобирался! Грамотку написал Протасьеву — что-де надо взять за приставы Ивашку Шепоткина и живущего у него Нечая, как по прозванию — неведомо. Стенька понесся с грамоткой и добился, что сам пойдет с приставами брать того Ивашку с Нечаем. Как всегда, когда предстояло куда-то бежать, кого-то хватать, действовать решительно и отчаянно, он разгорелся — глаза выпучил, волосы сами дыбом поднялись, голос сделался звонкий, отрывистый. Боец, да и только!
Примчавшись домой, он обнаружил спящую жену и ужин на столе. По зимнему времени темнело в такую рань, что невольно тянуло в сон сразу после заката. Стенька постоял, глядя на свою Наталью и улыбаясь. Подумал — а не подходящий ли день для супружеского дела. Обычно Наталья строго за этим следила, в ночь на среду и на пятницу к себе не подпускала, да еще прибавлялось множество предпраздничных ночей и четыре поста, и обо всем об этом предупреждал баб в слободской церкви отец Кондрат. А матушка Ненила всякий раз, когда приносили в январе или феврале крестить дитя, старательно высчитывала — не во грехе ли, в самый Великий пост, зачато. То же касалось майских и июньских детишек, а также апрельских и августовских.
Хотя следовало бы разбудить Наталью и посовещаться с ней о важных делах, Стенька решил просто потихоньку лечь. Предстоял трудный день — и лучше встретить его в чистоте, может, оно и зачтется…
Ночью приморозило, а в такие ночи особенно сладко спится. Проснулись оттого, что печка остыла, а в затянутое пузырем оконце явственно пробился свет.
Стенька ахнул и стал впопыхах собираться, правую ногу заматывая в онучу, а левую, босую, суя в сапог… Наталья только и успела сунуть ему за пазуху кусок круто посоленного хлеба.
В приказе уже все было готово к походу за Ивашкой Шепоткиным и Нечаем, а заодно и никому не ведомым купцом Рудаковым. Стенька единственный знал, где Шепоткин живет, поэтому ждали лишь его и покрыли гнилыми словами с головы до ног. Деревнин — и тот словечком припечатал.
Несколько обидевшись, Стенька поспешил выполнять задуманное. На сей раз покалеченных с ним не было, извозчика нанимать не стали — и пришлось идти к Шепоткину на Волхонку пешком, а поселился он там, где Волхонка уже звалась Пречистенкой и стояли недавно отстроенные белокаменные боярские и княжеские дома. Неподалеку стояли и Большие конюшни, которые по привычке все называли Чертольскими.
— Вот! — Стенька указал рукавицей. Пристав Никон Светешников негромко стукнул кулаком в ворота. Залаял кобель.
— Отворяй! — грянул Никон. Одно это он и умел — греметь страшным голосом, наводя ужас на посадский люд.
Кобель заливался, а из людей никто не подал голоса.
— Отворяй, не то ворота высадим!
— Хозяин у них ногой скорбен, — сказала, подойдя, статная женка. Погодите, добрые люди, пес меня знает, я войду и хозяйку вызову.
— Дай Бог здоровья, голубушка, — проявил вежество Стенька. И как было не проявить — такие длинные, без уголька черные брови да такие огненные глаза не всякий день на улице встретишь!
Голубушка повернулась к нему и посмотрела пристально.
— Всем хорош молодец, — сказала она загадочно. — Послушай меня, я баб знаю, не давай своей женишке воли!
— Да что ты такое плетешь! — под общий хохот воскликнул покрасневший Стенька.
— Ты думаешь, она в твоей воле ходит, а она себе иное в голову забрала! Ох, молодец, замесили на дрожжах — не удержишь на вожжах!
И с тем она проскользнула в калитку.
— Умом баба тронулась, — сказал другой пристав, Кузьма Глазынин. — Вот ходит такая, что-то там себе думает, а потом как начнет в церкви выкликать! И вчетвером ее оттудова не выведешь — лягается! Потом возят к старцам отчитывать…
— С нами крестная сила! — произнес испуганный Никон, а Стенька подумал, что ему во время розыска для полного счастья только кликуш недоставало.
— Заходите, я кобелю цепь укоротила! — позвала женка.
Стенька, оба пристава и стрелец Трофимка Баламошный вошли на двор и поднялись на крыльцо.
Увидав таких гостей, Ивашка, сидевший на скамье и евший калиновую кулагу с хлебом, чуть не обмер.
— Ах, вот ты как? — напустился он на Стеньку. — Мало вам было той полтины? Теперь еще и на суд потянете? Почуяли, что можно из меня денет вытянуть?!
Он решил, что Земский приказ все же решил докопаться до правды о закладе жены Марфицы за пятнадцать рублей.
— Уймись! — прикрикнул Стенька, в то время как прочие трое крестились на образа. — Ты полтину уплатил — и на том дело закрыто. А пришли мы вот за чем — позови того парня, Нечая, что у тебя живет!
— Какого Нечая? — весьма правдоподобно удивился Ивашка.
— Какого? А такого, что вчера тебе дрова колол!
— Ах, его? Ну так он дрова поколол да и прочь со двора пошел.
— Ври, да не завирайся! — прикрикнул на хозяина Стенька. — Ведомо нам учинилось, что тот Нечай — беглый, и купец Рудаков его к тебе жить определил, и по две деньги на день кормовых давал. Вот и зови Нечая! Не ты, а он нам надобен!
Ивашка Шепоткин уставился на земского ярыжку с подлинным ужасом.
— А ты как проведал?!.
— Запираться станешь — на дыбу пойдешь! С первой виски промолчишь — со второй заговоришь! — принялся стращать Стенька. Он собирался было добавить про горящие веники, которыми кат гладит по ребрам несговорчивых, но тут из-за крашенинной занавески заголосила Марфица. Да как!
— Ахти мне, бессчастной, горькой сиротинушке! Останусь я вдовой ненадобной, буду меж чужих дворов скитаться, голодная, холодная, раздетая, разутая!.. Ахти мне, смертушка моя пришла!..
— Люди добрые! Безвинно на дыбу тащат! Злодеи оговорили! — возвысил голос и Ивашка.
Кузьма Глазынин зажал уши, Трофимка Баламошный присел и голову в плечи втянул.
— Молчи, дура! Не мешай государеву розыску! — прикрикнул на Марфицу Стенька, но она лишь пуще соловьем разливалась.
В это время странноватая женка, войдя из сеней, прошла к печке и зашла за занавеску. Там вдруг сделалось тихо. Ивашка тоже вдруг перестал блажить. Бабка вышла и направилась к Стеньке.
— Ты, молодец, коли что надобно, меня спроси. Я тут многих знаю.
— Ты уж мне наговорила! — огрызнулся Стенька.
— Что увидела — то и сказала. А Нечая и точно увезли. Приезжали за ним на санях. Так что тебе его уже не тут искать надобно.
— А кто приезжал? — Стенька решил, что от женки будет больше толку, чем от заполошного семейства Шепоткиных.
— А кто привез, тот и увез.
— Купец Рудаков, что ли?
— Этого я знать не могу. А вот что скажу — никогда раньше тут этого человека не встречала. Иванушка! — она повернулась к Ивашке. — Кто тебе этого подкидыша сосватал?
— Да купец Рудаков же!
— А кто он таков, откуда взялся?
— В дороге сошлись, как я из Касимова ехал, и он там был со своими возами…
— И сговорились, чтобы тот Нечай у тебя пожил? — осторожно вмешался Стенька. — Да ты не бойся, что беглого к себе пустил, это он пусть боится! Вольно ему парней сманивать!
— Ахти мне!.. — взвыл Ивашка, и таким же криком отозвалась Марфица. Стенька замахал на Ивашку руками.
— Помолчал бы ты, Иванушка! А как того Рудакова звать-величать? спросила женка.
— А звать его Перфилием, а по отчеству — не помню… — хмуро отвечал Ивашка. — Мне до него дела нет. Я за него не ответчик!
— А живет он где? Ты, Иванушка, добром скажи! — потребовала женка, да как! Брови сошлись, с лица она сделалась как те рыси, которых для государевой потехи выкармливали зверовщики Семеновского потешного двора,
— Да ведь он меня в гости не зазывал! Я даже не знаю, есть ли у него на Москве двор-то! Коли он парня своего мне подсунул!..
— А парня как звать? — не давая земскому ярыжке и слова молвить, продолжала вести розыск разумная женка. — Нечай — это по-домашнему. А крещен каким именем?
— А я откуда знаю! Меня на крестины не звали!
— Ты кому другому, Иванушка, а не мне огрызайся! — предупредила женка. Вот уйду сейчас вовсе — кто твою скорбную ногу править станет? Меня бабка Козлиха потому и прислала, что я это могу, а у нее уже не так получается.
И повернулась к Стеньке.
— Ты, молодец, больше от него ничего и не выведаешь. Я его знаю — он всю дорогу от Касимова до Москвы пьян был. Его, как мертвое тело, везли. А про того купца Рудакова скажу — не стар, боек, шуба у него и точно дорожная — волчья, поди. Ростом невелик. И уж не знаю, показалось иль нет, а одно плечико у него выше другого. Шуба большая, поди разбери…
Женка приподняла левое плечо, задумалась, припоминая, приподняла правое…
— Вот так он и шел, чуть боком.
— Перфилий Рудаков, ростом невысок, не стар, правое плечо выше левого, шуба волчья, — повторил Стенька. — Может ты еще, голубушка, скажешь, какой сотни купец?
— Скажу, что из небогатых.
— Сани с конем, что ли, плоховатые?
— В конях не смыслю, а ты уж моему слову поверь.
— Та-ак… — Стенька повернулся к Ивашке. — Стало быть, по дороге с тем Перфилием Рудаковым знакомство свел?
— Да пили они вместе! — объяснила женка. — У него таких знакомцев пол-Москвы!
— Погоди ты! Я ж розыск веду! Я! И когда тот Перфилий сманивал Нечая в Москву с ним ехать — ты при том был?
— Да разве я того Перфилия стерег? Сани у него сломались, Нечай перегружать помогал, это я помню. А потом гляжу — он уж с нами едет!
— И разговаривал ли при тебе тот Перфилий с тем Нечаем?
— А чего им разговаривать? Один — купец, другого до Москвы обозным мужиком взяли.
— А обещал ли при тебе тот Перфилий, что в Москве поведет того Нечая в Успенский собор, и в баню, и в Охотный ряд?
— Да на что тебе? — хором изумились Ивашка и женка-знахарка.
— Надобно! — таким путем Стенька издалека подъезжал к деревянной грамоте.
Но Ивашка намертво отперся — никаких соблазнов при нем Рудаков Нечаю не рассказывал, ничем не прельщал.
Тогда Стенька в отчаянии решил сказать прямо.
— А не говорил ли при тебе тот Перфилий, что видывал-де некую деревянную книжицу, и не обещал ли тебе ее показать?
— Какую книжицу?..
Ивашка поклялся, что отродясь про такие диковины даже от попа не слыхивал, а от Рудакова — тем более. Клятва была так горяча, что Стенька ей не поверил.
— Ну, собирайся! Возьмем тебя в приказ, отберем от тебя сказку про того Перфилия Рудакова! Ведь ты, сучий потрох, точно про него знаешь — кто таков и где проживает!
— Не знает он! — вступилась женка. — А возить взад-вперед по всей Москве — не позволю! Я ему ногу правлю, весь мой труд насмарку пойдет!
— Больно ты грозна! — сказал на это Баламошный. — Ишь, приказывает! Да кто тебя слушать станет!
— Да ты и послушаешь! Я-то знаю, какую хворобу тебе с самого Рождества лечат, никак вылечить не могут! Гляди — такого сейчас скажу, что и вовсе с той хворобой сладу не будет!
— Да ну тебя! — стрелец даже отступил на два шага, крестясь. — Да воскреснет Бог и да расточатся врази его!.. Пошли отсюда, Степа!
— Уйти нетрудно, а только понадобится нам этот Ивашка Шепоткин, придем мы за ним — а его-то и нет!
Ивашка стал клясться и божиться, что никуда не денется, Марфица вышла из-за занавески, припала к мужу и своих криков добавила.
Наконец Стенька потребовал от Ивашки крест целовать, что будет сидеть сиднем на Волхонке. Тот было заартачился, да женка, торопясь заняться своим лекарским делом, выступила на стороне правосудия.
С тем Стенька вместе с приставами да со стрельцом убрался восвояси.
И уж так гордо он вышагивал во главе своего отряда, грудь выкатив, чтобы заветные красные буквы всякий встречний видел и уступал дорогу государевым служилым людям, когда к Ивашке направлялся! А как от того треклятого Ивашки возвращались — так впереди-то Трофимка Баламошный выступал, Стенька понуро сзади плелся.
На душе у него было хмуро еще и вот почему.
В сенях его задержала чересчур много о себе возомнившая женка.
— Ты, молодец, за деревянной грамотой не гоняйся. Как она появилась ни с того ни с сего, так и исчезнет, и никто ее больше не увидит. И Земскому приказу до нее дела нет.
— А ты почем знаешь?
В сенях было темно, и прочитать по Стенькиной роже, какое у него вдруг возникло гнусное намерение, женка не могла. Однако ж как-то она все уразумела.
— Ты думаешь, коли меня сейчас допросить да дыбой припугнуть, то я тебе все про ту грамоту и выскажу? Не трать времени — пуганая! А коли упорствовать станешь — глаза тебе отведу да и уйду из Хамовников, Москва велика!
— Москва велика, а вот пойду на Варварский крестец, где все корневщицы да ворожейки собираются, и живо мне расскажут, куда ты запропастилась! щегольнув своим знанием жизни, отвечал Стенька.
— А не скажут! Побоятся рассердить Устинью Кореленку! — она негромко рассмеялась. — Вот так меня и кличут — Кореленка! Запомни, молодец, может, когда и пригожусь! А теперь ступай, догоняй!
— Так что ж это за грамота?
— Не твоего ума дело. Она уже сколько-то людей погубила и еще не одного погубит, а потом и сама на долгие годы пропадет. Ступай, ступай! Те, кого она губит, сами своей погибели ищут!
С тем и вытолкала из сеней…
Шагая следом за приставами и стрельцом, Стенька обдумывал дальнейшие ходы. Теперь нужно было доложить подьячим, что Нечай пропал, а придется искать купца Перфилия Рудакова, который, судя по всему, и собирался показывать парню деревянную грамоту.
Навстречу ярыжке с приказного крыльца сбежал сослуживец, ярыжка Захар.
— Где тебя носит! — крикнул он. — Тут у нас такое делается! Меня за тобой посылали — так за тобой с собаками не угонишься!
— А что стряслось?
— Мертвое тело пропало!
— Какое еще тело?
— Да парнишка тот! Приходили какие-то два человека, смотрителя, Федотку, по башке треснули да и вынесли тело в рогожке! И поминай как звали!
* * *
— Данила! Выгляни-ка, свет!
— Тут по твою душу!
— Принарядись-ка!
— Личико умой!
— Кудерьки расчеши да пригладь!
Недоумевая, с чего бы товарищи его зовут так несуразно, Данила как был, со скребницей и щеткой, вышел из стойла, где наводил блеск на аргамака Байрамку. Хорош был Байрам, по-своему разговорчив — всяко умел показать, чего ему надобно. Данила уже мечтал, как он летом, когда многих аргамаков уведут туда, где будет угодно поселиться государю, выпросит у старших позволения хоть раз проездить этого красавца, испытать его резвость и понятливость!
— Да пригладь космы-то! — прикрикнул на него Тимофей, причем не шутя. — У тебя, поди, полная башка конской шерсти и всякой дряни! Гляди на аркане в баню сволоку!
— Дьяк, что ли, ко мне пожаловал? — спросил Данила, положив щетку со скребницей на узкую лавочку и обеими грязными руками обжимая на голове свои легкие пушистые волосы, норовящие закурчавиться на висках.
Раздался дружный хохот.
— Какой там дьяк? Девка! Невеличка, белоличка, собой круглоличка!
Данила побежал по проходу, в одной рубахе выскочил из конюшни.
Снаружи его ждала Авдотьица.
— Я все делала, как ты велел, — зашептала быстро. — Каждое утречко в ту проклятую избу бегала! Я свои денежки отработала!
Она приклонила голову к самому его уху.
— Забрали парнишечку-то!
— Кто забрал? Когда? — от такой новости Данила двумя руками вцепился девке в рукав шубы.
— Да сегодня утром же!
Парень посмотрел на небо — было близко к полудню.
— И ты только сейчас до меня добралась?!.
— С тебя причитается, куманек. Я на извозчика протратилась да на службишке своей не показалась, придется там кому следует барашка в бумажке поднести.
— С какой такой радости? — Данила все еще был возмущен.
— А с такой, что я тех людей-то выследила!
— Каких еще людей?
— Которые парнишечку забрали!
Данила даже шарахнулся от Авдотьицы. А она стояла довольная, веселая, чающая немалой платы за такой подвиг.
— Сказывай! — на радостях не замечая морозца, потребовал Данила.
— А что сказывать-то? Я, как всегда, к смотрителю — мол, мой-то не появлялся? Он мне — да Бог с тобой, девка, что это тебе в голову взбрело раньше смерти его хоронить?! Жив твой, приютился где-то, может, сманили его, с купцами уехал, может, у товарища какого живет, много ли места парнишке надобно? Сама же, мол, говорила, что мать у него пьющая, вот он и сбежал…
— Ты мне про тех людей говори!
— А те люди тут и появились! Они ему не родные, родные реветь бы кинулись, крик бы подняли. А эти его оглядели, переглянулись, один другому и говорит: ну, точно — он! И перекрестились оба.
— Так что ж это был за парнишка?
— А ты слушай! Смотритель — к ним: забирать, что ли, будете? Так я, сказывает, знать должен, кто он таков и кто вы таковы. И в Земском приказе от вас сказку отберут — точно ли ваш парнишка. Тут они вдругорядь переглянулись. И говорят смотрителю — ну, пошли, что ли, в Земский приказ? И вышли…
— А ты?
— А я, не будь дура, тут же за ними и выскочила. Мне же еще извозчика нанять следовало! Побежала я к Никольской, их там много ездит, и с одним сговорилась.
Тут Авдотьица замолчала.
— Дальше-то что? — не выдержал Данила.
— Поиздержалась я на извозчика-то, — сообщила она. — На Волхонку выехали, встал — деньгу ему плати! Заплатила, дальше едем. На Остоженку свернули, сколько-то проехали — встал! Опять деньгу плати!
— А чего тебя туда понесло?
— Так я же за парнишечкой следом ехала!
Тут только до Данилы дошло, что зазорная девка Авдотьица обставила, похоже, и Земский приказ, и конюхов, имеющих тайное поручение от дьяка Башмакова.
— Пока я с извозчиком сряжалась, они-то, те двое, в избу вернулись, завернули парнишечку в рогожу да и вынесли скорехонько. А сани их неподалеку ждали. Они и покатили, я — следом.
— Так куда ж они прикатили? — заорал Данила.
— Так я ж тебе толкую — на извозчика поиздержалась!
В девкиных глазах было такое лукавство с нахальством пополам — Данила дара речи лишился.
— Ты что же, думаешь, я лошадей чистить иду — кошель с собой беру? спросил он. — Вернутся к тебе твои денежки! Подожди тут!
Он вошел в конюшенное строение и принялся звать Тимофея.
Тот отозвался не сразу — опять возился со слюдой. Данила пошел на голос.
— Авдотьица-то выследила, куда парнишку мертвого увезли, — сказал он товарищу. — И денег просит. Раньше-то я ей за каждый поход в избу платил. А теперь четырьмя деньгами не отделаюсь.
— Вот гривенник, — Тимофей полез за пазуху, достал кошель, где у него, завернулая отдельно, хранилась уже пущенная в размен башмаковская полтина. — Хватит ей, как полагаешь?
— Не хватит — добавлю.
— Ушлая девка! Так ты сейчас туда отправишься?
— А ты полагаешь, что один только Богдаш на верном пути стоит?
Желвак охаживал красивую женку по всем правилам — добивался тайного свидания. И она вроде была не прочь. Говорила даже, что есть на задворках печатни подходящее местечко, да слишком много шуму поднято из-за неведомых злодеев, всюду слоняются стрельцы и приказные. Богдаш осторожно выспрашивал — что за шум, имеет ли основание, и не Арсений ли Грек, еретик ведомый, тому виной. Женка сперва про Грека толковать не желала, видать, не по душе он ей пришелся, но при следующей встрече Богдаш ее улестил сообщила, что еретик больше всех переполохом озабочен и странные речи ведет с работниками, вроде как хочет иного о чем-то просить, да не решается.
Всякий раз, пересказывая бабьи слова, Богдаш прибавлял — «по ее дурьему разумению», а Тимофей согласно кивал. И точно — дурой нужно быть, чтобы в такое смутное для Печатного двора время все тайны случайному молодцу выбалтывать…
— Семейку с собой возьми, — посоветовал Озорной. — Я тут за вас обоих потружусь.
Семейкины сборы были недолгими. Он подергал за свисавшую на голенище алую с зеленым кисточку засапожника, словно желая убедиться, что кривому ножу в сапоге удобно, и накинул на правую кисть петлю глухого кистеня. Рукав тулупа был такой длины, что позволял обходиться без рукавиц, а для руки, которой работать кистенем, это очень важное удобство.
— А ты свой подсаадачник прихвати, — посоветовал.
Как только Данила разжился этим старым, широким, об одном лезвии, но с отточенным острием ножом, Семейка тут же и ножны смастерил, такие, чтобы удобно к поясу подвешивать. Благо кожу на Аргамачьих конюшнях не покупать! От шорного дела немало обрезков остается.
Он помог приладить орудие и показал, где должна быть рукоять, чтобы не шарить ее под шубой до морковкина заговенья.
Авдотьица, смышленая девка, дожидалась их не за конюшенной оградой и даже не у выхода, а у самых Боровицких ворот. Понимала, что коли уж конюхи занимаются таким странным делом, как выслеживание мертвого тела, так не от собственной дурости, а — по чьему-то тайному повелению. Опять же, хватало у нее ума, чтобы понять — люди, и бабы тоже, что оказывают услуги Приказу тайных дел, нищетой маяться не будут…
— Наконец-то! — сказала она. — Как поедем-то?
— Нас трое, — посчитал Семейка. — Не во всяких санях поместимся. Придется такого извозчика ловить, чтобы целые розвальни были!
Ни слова не сказала Авдотьица о том, что конюхи — на то и конюхи, чтобы своих лошадок в сани закладывать. Тайное дело — оно тайное дело и есть.
Такого извозчика они нашли не сразу. Срядились ехать до Хамовников.
— Далеко же это мертвое тело залетело… — заметил Семейка. — Точно ли туда отвезли, или оттуда, может, дальше отправились?
— Я недолго обождала, еще бы пождала, да извозчик заругался, — сказала Авдотьица, умещаясь между двух мужиков поудобнее. — Ну, с Богом, что ли?
— Эй! Ги-и-ись!!! — взвизгнул извозчик. — Ги-и-ись!!!
Москвичи слишком хорошо знали этот крик, чтобы, заслышав, не топтаться посреди улицы, а сразу отскакивать к заборам. Летом еще не так опасно, улицы неровные, в колдобинах, не разгонишься, а зимой снег все неровности сгладит, и по нему, по накатанному, сани стрелой несутся. И все-то слово «берегись!» извозчик выкрикнуть не успевает, да и незачем, и так ясно…
— Ткачи-то тут как замешались? — сам себя спросил Семейка, когда у Никольской церкви сани остановились. — Неужели парнишка отсюда сбежал? И на ночь глядя — к Красной площади, к торгу?
Хамовники были одной из тех подмосковных слободок, жители которых подчинялись непосредственно государыне. Она самолично занималась их делами, беспокоилась о порядке на улицах, выслушивала челобитные. Ткачи же, имея от нее годовой оклад жалования, заготавливали полотняную казну. Своими руками трогала и перебирала государыня доставляемые полотна тонкие двойные гладкие и двойные полосатые, полотна посольские — такие, что шире не бывает, полотна грубые — так называемые тверские, браные скатерти, убрусы, утиральники, сама приказывала, что куда: иное для собственного употребления, иное для подарков, а что не слишком чисто сделано — на продажу. Были у нее среди ткачей любимцы и любимицы, и слобода этим гордилась.
То, что парнишка, по определению Авдотьицы, был не из нищего житья, вроде бы соответствовало его происхождению именно из Хамовников. Налогами ткачей облагали невысокими — правда, и переселяться в другие слободы не велели, и дочерей с сестрами на сторону выдавать — тоже.
— Ждать-то вас, или как? — спросил ямщик.
— Ты, молодец, лошадь у паперти привяжи, а сам ступай в церковь, погрейся да помолись, — присоветовал Семейка. — Мы тут неподалеку сходим, а коли не захотим сразу возвращаться, пришлем сказать.
— Дорога-то тебе уж оплачена, — добавила Авдотьица.
Данила только озирался — тут он был впервые.
= Пойдем, что ли? — спросил он. — Ты место точно помнишь?
— Как не помнить!
Авдотьица привела Данилу с Семейкой к крепкому забору, за которым явно было справное, богатое хозяйство.
— Сюда вот парнишечку привезли.
— Не в церковь? Прямо на двор? — уточнил Данила.
— Вот то-то, что на двор…
— Но ведь все равно отпевать в церкви придется, а хоронить — на кладбище, — сказал Семейка. — И привезли с утра… Должно быть, уже и с попом сговорились. Ну, давайте решать — как дальше быть? Тебя, девка, поди, в твоей бане заждались.
— Сегодня мне в бане делать нечего, — отвечала Авдотьица. — И завтра, пожалуй, тоже.
Других объяснений Семейке не требовалось — он знал, что бабам и девким в известные дни ни в церковь ходу нет, потому что — нечисты, ни в баню чтобы нечистота разом на других не перекинулась.
— Ты откупилась, что ли? — спросил непонятливый Данила. — За тебя другие девки трудятся? Сколько дала-то?
И полез за деньгами.
Семейка усмехнулся, но не удержал, не захотел девку позорить.
— Алтын дала, — Авдотьица сразу сообразила, как Данилиной простотой попользоваться.
— Держи. Как же нам туда пробраться да расспросить?
— Тут, пожалуй, только с цепным кобелем и потолкуешь… — Семейка оглядел всю улицу, все длинные заборы, одинаково серые и высокие, и хмыкнул.
— Я не пригожусь ли? — спросила Авдотьица.
— Ты?
— А знаешь, где черт сам не управится, там бабу подошлет!
— Ловка! — одобрил Семейка. — И что же ты скажешь?
— А то и скажу… — она призадумалась. — Скажусь, будто из верховых девок…
— Так тебе и поверят! — Данила видывал в Кремле верховых девок, что служили самой государыне, все были нарядны и красивы, как на подбор, и ни одной среди них богатырского роста он пока не заметил. Авдотьица же в какой шубейке хлопотала по банному делу, в такой и приехала.
Она поняла, что Данила имел в виду.
— Ничего, это не помеха! Скажу — прислали с самого Верха разведать: мол, челобитную государыне подала убогая вдова, просит денег на постриженье, а бабы-то ее и вспомни, что никакая она не убогая!
— А как ту вдову зовут, за кем замужем была? Дети где? — спросил осторожный Семейка. — Тут-то тебя и прихватят!
— А вот пойду сейчас в церковку, Богу помолюсь, свечек понаставлю — и буду знать доподлинно, сколько в Хамовниках вдов и как они все прозываются!
— И то верно!
При каждой церкви обреталось немалое количество женщин в годах и даже древних старух. Иные, придя в тот возраст, когда детей уж не родить, делались просвирнями, иные — свечницами, и кормились при церкви неплохо. Иные же просто милостыню просили и с того жили, как могли.
Отпустив Авдотьицу в церковь, Семейка с Данилой отошли от нужного двора подальше.
— Я вот думаю — есть ли что общее между Хамовниками и печатней? спросил Данила.
— И как?
— Да ничего вроде и быть не должно! — тут он задумался. — Разве что какой приклад для переплетного дела тут заказывают?
— Холст, бывает, нужен. Да что его заказывать! — возразил Семейка. Купить проще. По шесть денег с полушкой аршин — и незачем в Хамовники тащиться.
— А что, тебе доводилось книги переплетать?
— Еще и не то, свет, доводилось…
Тут Семейка несколько помрачнел.
Даниле очень хотелось как-нибудь усадить Семейку за накрытый стол, чтобы ни Тимофей рядом бубнил про божественное, ни Богдаш подстерегал миг и вворачивал язвительное слово. И завести разговор о многих вещах поочередно, долгий такой, неторопливый разговор…
Семейка ему тем и нравился, что не язвил, не поучал и за власть не боролся. Богдаш — тот непременно желал первым и главным быть. Тимофей Озорной его время от времени осаживал, показывая — вот кто тут главный! Семейка же был тих и неприметен, пока не доходило до дела. А тут он, хотя и не был силен, как Тимофей, не бросался в бой беззаветно и отчаянно, как Желвак, обоих мог при желании обставить лишь тем, что действовал спокойно и не останавливаясь для бесплодных размышлений. Точно с тем же спокойствием, что и при починке сбруи, мог он треснуть заступившего ему путь человека кистенем да и пойти дальше, не беспокоясь совершенно, что же с тем человеком будет.
— Я на государевой службе, — был его обычный ответ. Похоже, он и впрямь считал, что за все его деяния ответ перед Богом несет тот, кто его послал с тайным поручением, — государь Алексей Михайлович.
— Занятно Богдаш придумал, — сказал Данила. — Земский приказ печатню трясет, а мы — приказных выслеживаем! Ждем своего часа! Вот только как он поймет, что они до грамоты добрались?
— Богдашка хитрый, — одобрительно молвил Семейка. И перевел речь на конюшенные дела.
Авдотьица молилась и ставила свечки довольно долго. Данила с Семейкой устали пялиться издали на церковную дверь. Вдруг она появилась и поспешила к тому двору, куда было доставлено мертвое тело.
Походка у нее была такая, что невысокую девку бы украсила, стремительная, грудью подавшись вперед, голову чуть наклонив, руки, в длинные рукава упрятанные, сложив на груди кулачок к кулачку. Когда же такая колокольня несется, наклонившись, только и мысли — вот-вот грохнется!
Авдотьица подошла к калитке и принялась стучать. Ответил ей лаем кобель. потом, видно, раздался и человеческий голос. Она вступила в переговоры. И, не успел бы Данила «Отче наш» прочесть, как ее и впустили…
— Гляди ты! — обрадовался он. — Нашла-таки зацепку!
— Этой бы девке да ноги покороче…
— Да-а…
Теперь, зная, что Авдотьица занята делом, и они пошли в церковь.
— Долго мне тут торчать-то? — напустился на них извозчик. — Я уж все грехи замолил, сколько их за год накопилось!
— Погоди вопить, свет, не в лесу, — одернул его Семейка. — Вот тебе еще две деньги — мои грехи замаливай.
И отвел Данилу в сторонку.
— Не выглянуть ли? — спросил парень. — Она с того двора выйдет, нас не найдет…
— Девка смышленая, — успокоил Семейка. — Сразу к храму побежит. Где ж мы еще можем быть!
Данила из выданных Башмаковым денег взял полушку, купил свечку и стал искать — кому бы поставить?
В почете тут был образ Николы-угодника. Перед ним не меньше двух десятков огоньков теплилось. Никола ремеслам покровитель, ткачей чтобы призрел и в обиду не давал. Данила решил, что об этом святом и так изрядно позаботились.
Те образа Богородицы, что тут имелись, тоже были освещены и сверху, и снизу, и лампадками, и свечками. Данила прочитал краткую молитву, но о чем просить Богородицу — пока не знал. Разве о том, чтобы дед Акишев поскорее невесту сговорил?
Невеста-то невеста…
Отогнав совершенно ненужную в храме мысль, Данила поспешил к Спасу Нерукотворному и поставил свечку ему, попросив заодно, чтобы в розыске поспособствовал.
Семейка же все это время провел перед одной иконой, то ли глядя на нее, а то ли не глядя, а просто о своем думая, то ли молитву беззвучно читая, а то ли что иное про себя говоря… Данила присмотрелся — это был образ Алексия, человека Божия, и вряд ли хоть одна московская церковка без него обходилась — на Алексия государевы именины! Зачем Семейка его избрал, и не случайно ли перед ним встал — Данила так и не понял…
Вскоре и Авдотьица появилась.
— Ну, велик Господь! — прошептала. — Пойдем-ка отсюда! Разведала я…
Они втроем вышли на паперть.
— Я тут с бабами потолковала, и сказали мне, что в том дворе недавно женка померла, моих лет, Любавой звали. А взяли ее, сказывали, не из своих, а откуда-то чуть ли не с Таганки. Вот, думаю, того-то мне и нужно. Я побежала, постучала, спросила — не тут ли женка по имели Любава живет? Меня баба из-за забора спрашивает — а какое до нее дело? Я той бабе впусти, мол, что так-то через забор перекрикиваться? Ну, она впустила. Я и говорю — в чуму семья наша, мол, разделилась, мы с матерью и с братцами от греха подальше в самую Казань забежали, а две сестрицы у тетки остались. И вернулись мы год назад, а ни тетки, ни сестриц! И думали мы, что их и на свете нет, а недавно узнали, что одна, Любава-то, жива осталась и замуж выдана то ли в Кадашевскую, то ли в Хамовническую слободу. За ткача, одним словом. Была я в Кадашах, там бабы сказали точно, есть в Хамовниках Любава!
— Ишь ты, как наплела! — восхитился Данила.
— Наше дело такое, — согласилась Авдотьица. — Меня в дом впустили, за стол усадили. Родами-то Любавушка померла, один сыночек остался, вторым не разродилась. Помянули мы ее душеньку. И надо же тому быть — и впрямь она родных в чуму потеряла!
— Лихая ты девка! — похвалил Семейка. — Как же на мертвого парнишечку разговор навела?
— О похоронах расспрашивать принялась — где сестрица, мол, лежит, и с сыночком ли рядышком, и где тут кладбище, и своих ли только хоронят, или чужих тоже… Расспрашиваю, а сама-то думаю, что за стенкой, в какой-нибудь сараюшке, мертвое тело лежит! И привезли его, бедненького, и нет ни матери, ни тетки, чтобы обмыть, убрать, поплакать над ним!.. Авдотьица вздохнула и совершенно неожиданно завершила печальное рассуждение: — А за такие мои страдания неплохо бы и добавить деньги три или четыре!
— Погоди! С чего ты взяла, что ни матери, ни тетки? — не понял Данила. Зачем же его туда доставили?
— Что он хозяевам чужой — это сразу понятно. Бабы в доме бодрые, не заплаканные, и тихо, никто к похоронам и к поминкам не готовится.
— Тебя, девка, в Приказ тайных дел на службу брать пора, — сказал Семейка.
Авдотьица весело на него глянула.
— А что? Порты надену, косу остригу — буду не хуже Данилы. У него вон тоже ни усов, ни бороды! И возьмут меня на государеву службу. Так о чем это я?
— О том, что к похоронам в доме не готовятся, — напомнил уязвленный в лучших чувствах Данила.
О бороде он и не мечтал, борода ему даже не была нужна, в его-то девятнадцать, но вот усы не помешали бы. У ровесника Вани уже выросли светлые, правда, чуть ли не прозрачные, и бородка такая же. Негоже быть женатому человеку без растительности. Может, после свадьбы усы в рост пойдут, думал Данила, может, одно с другим как-то увязано?
— Так верите ли — мне и спрашивать не пришлось! У баб-то язык долог! Как речь о покойном младенчике зашла — тут они мне все и выложили. Да уж такое рассказали! Ни в сказке сказать, ни пером описать! Доставайте гривенник — я его заслужила!
— И что же?! — Данила хотел было схватить Авдотьицу за плечи и встряхнуть, может, и схватил бы, да только трясти того, кто на полголовы тебя выше, — несуразное занятие…
— Погоди, свет, погоди, не роди, дай по бабушку сходить, — утихомирил его нетерпенье Семейка. — Ведь она нарочно тянет! А ты, девка, не шути. Тебе деньги плачены.
— Вот что оказалось — хозяин-то не для себя в ту избу при Земском приказе ездил, а его научили. Парнишечка-то не московский, а со скоморохами пришел. Была у них, у скоморохов ночью с кем-то стычка, он убежал, спрятался где-то да и и замерз сдуру. А сами скоморохи за ним идти боялись — ну как опознают? Там их в Земском приказе и оставят, без батогов не отпустят! Им же на Москве бывать не велено!
— Скоморохи?.. — Данила ушам не верил.
Это что же — опять ему Настасья на пути встала?..
— Вот они хозяину, Афанасию Ивановичу, все приметы дали и заплатили, чтобы тело вывез. Он все сделал, а его тут с другими санями ждали и увезли парнишечку отпевать и хоронить куда-то чуть ли не в Ваганьковскую слободу…
— Разумница ты, девка, — похвалил Семейка. — Все сходится — Масленица на носу, вот скоморохи в Москву на заработки и потянулись. Деньги ты честно заработала. Данила, доставай кошель и плати!
Затем, не беспокоясь, много ли осталось у Данилы от той полтины, что получена из денег дьяка Башмакова, он повернулся и зашагал обратно к церкви — вызволять заждавшегося извозчика.
Тот уж не молился, а ругался.
— Чертольской поедем? — буркнул наконец.
— Какая тебе Чертольская, свет? Нет больше Чертольской, — вразумил Семейка. — А есть Пречистенка. Госудать ей так зваться указал.
— Отродясь на Москве прозвания улицам не меняли, — возразил извозчик. Было Чертолье — и будет Чертолье.
— Стало быть. государь на богомолье в Новодевичий поедет, к Пречистой Смоленской Богоматери, а все по дороге будут непристойно черта поминать? спросил Семейка. — Гляди, притянут тебя в Земский приказ, свет! Там-то научат, что улица Пречистенкой зовется!
Данила покосился на товарища — никто из конюхов еще не приспособился звать улицу на новый лад, и когда заходила речь о Больших конюшнях, где стояло под полторы сотни возников — крупных коней, обыкновенно запрягаемых в сани, — иначе как Чертольской ее и не называли. Очевидно, Семейке просто хотелось осадить извозчика.
Доехали не до самого Кремля, а, бережения ради, лишь до Колымажного переулка. Там извозчика отпустили.
— Ну, тебе, девка, налево, нам — направо, — распорядился Семейка. Или наоборот, как твоей душеньке угодно.
Данила только дивился — насколько Семейка был мягок и ласков с товарищами, настолько строг с Авдотьицей…
— Да ладно тебе, — сказал он. — Ты ступай, я догоню. Провожу малость…
Парню было неловко перед Авдотьицей, и он пошел с ней рядом к Москве-реке, свернув с Волхонки, где не бывал с лета, и подивился тому, как снег преобразил знакомое место.
При взгляде сверху Москва-река была зрелищем удивительным. Сплошь исчерченная протоптанными тропинками и целыми наезженными дорогами, она кишмя кишела посадским людом. После того, как лед крепко встал, удобнее всего было разъезжать по ней, а не по улицам: никаких тебе колдобин, какой санный путь надобен — такой сам себе и прокладывай.
По реке Авдотьице сподручнее всего было добежать до своей бани.
— А вон там «Ленивка», — показала она рукавицей. — Можно было и мимо нее пройти, но лучше за семь верст обойти. Там уже который день гульба!
Про гульбу Данила слыхивал. Кулачные бойцы, которые не могли дождаться Масленицы, чтобы схватиться наконец на льду Москвы-реки под кремлевской стеной, на потеху и на радость всему городу, дневали и ночевали в любимом своем кружечном дворе. и кабы хоть внутри сидели! Этот шалый народ околачивался и перед кружалом, на улице, задирая прохожих и обрывая подолы девкам и молодым женкам. У кого в голове хоть какое-то соображение имелось — уже за месяц до Масленицы к «Ленивке» и близко не подходил.
Вдруг он вспомнил: ведь в «Ленивке» не только кулачные бойцы — там и скоморохи собирались…
Томила!
Кто это ему про Томилу толковал, что он-де еще и кулачный боец?
Ведь наверняка Томила уже где-то поблизости от буйного кружала! Наверняка что-то знает про погибшего парнишку! Вон Авдотьица за деньги сколько сделала! Неужто скомороху деньги не нужны? Он за них рожу под кулаки подставляет, а тут — сказал с полдюжины словечек на ухо, и получай гривенник!
Но сперва следовало проводить Авдотьицу. Хотя к этой девке, пожалуй, и кулачный боец не сунется… Так приласкает!..
Вдруг она остановилась и за рукав удержала Данилу.
— А что, Данилушка? Кабы не мой рост окаянный — ты бы на мне женился?
— Кабы не рост? — тут Данила крепко задумался.
Он хотел ответить девке честно.
— Что я на Неглинке живу и в баню пошла — это ты пока оставь, попросила она. — А вот я, какая есть? И личико у меня гладкое, и коса хороша, и всю домашнюю работу знаю, а коли на продажу прясть и ткать понадобится — и это смогу!
— Кабы не рост и не…
Данила внимательно оглядел Авдотьицу.
Она была права — и личиком неплоха, и косой, и детей, поди, здоровенных нарожает…
— Тебе бы из Москвы убраться куда-нибудь, — посоветовал он. — Денег прикопить, уехать, у хороших людей поселиться. Свахе заплатить. А тут ты пропадешь.
— Так женился бы?! — вскрикнула она в непонятном отчаянии.
— А чего бы и не жениться? Коли про твое неглинское житье не знать, да коли бы мне росту еще вершка три… четыре?..
— Я все умею! — заговорила она страстно. — И варить, и печь, и за коровой, и за курами ходить! Я и шить могу, и вышивать! Муж бы у меня нарядный ходил, как боярский сынок! Я бы такую рубаху ему вышила, что самому Милославскому надеть не стыдно! А денежки — денежки прикоплены. Я ведь не дурочка, понимаю — не век на Неглинке жить, старухи там не надобны. Почему, думаешь, я с тобой теперь связалась? Копеечку к копеечке кладу!
— Да сватаешься ты ко мне, что ли? — удивился Данила. — На кой я тебе сдался? Мне ведь и привести-то жену некуда — разве в Аргамачьи конюшни на сеновал!
— Коли бы ты мне полюбился, Данилушка, то в жены к тебе я бы не набивалась, — печально отвечала Авдотьица. — Твои же товарищи мне поперек пути бы и встали. Как Федосьице! Ведь и мне тебя увести некуда… пока…
— А было бы?
— Так и не тебя бы увела! — с внезапным весельем отрубила она. И такое лукавство было на лице, так стрельнула глазами — Данила только крякнул. Он вдруг понял, чем эта здоровенная девка могла завлечь богатого купца.
— Послушай-ка. Вы, девки, ведь со скоморохами в дружбе… — и он замялся, не зная, как напомнить, что ту же Федосьицу ватага приглашала потрудиться плясицей. Не хотелось ему произносить имя брошенной им девки да и только. Но Авдотьица догадалась.
— Хочешь, чтобы я тебя с ними свела? И так разведать про парнишечку?
— Оно было бы неплохо.
— Ну, коли так… Знаешь ли, что Настасья-гудошница на Неглинке объявилась?
Лукава была Авдотьица! Видела же, что между этими двумя что-то неладное затевается… И уставилась голубыми глазищами, словно говоря — ну, вспыхни, молодец, ну, потребуй, чтобы немедленно была тебе Настасья! А я погляжу, повеселюсь тихонько…
Но Данила словно окаменел.
Авдотьица еще не знала за ним странной повадки — когда голова занята важными мыслями, стоя раскачиваться, как дерево в бурю. Его шатнуло вправо и влево — девка только глазами водила, следя, как перемещается голова в меховом колпаке с маленькими отворотами.
— Ну так что же?
— Нет. Без Настасьи обойдемся.
Данила представил себе, что будет, если он примчится к отчаянной девке, а она поймет, что трудится он для Приказа тайных дел. Нарочно ведь подложит свинью! Данила помнил, как Настасья обвела вокруг пальца самого дьяка Башмакова, прикинувшись полюбовницей княжича Обнорского, и как тот, поверив, услал ее в безопасное место как раз накануне больших облав на лесных налетчиков…
Дело было слишком важное. Впутывать в него Настасью — потом свою единственную спину под батоги подставлять.
— Как знаешь, как ведаешь, молодец, — отвечала разочарованная Авдотьица. — Пойду я, коли так. А что, больше у вас для меня приработка не найдется? Коли я тех скоморохов сыщу, что парнишку вывезли, — будет мне от вас что или не будет?
— Что ты глупости спрашиваешь! Конечно, будет! — воскликнул Данила. Ты, коли что, к нам на конюшни сразу прибегай!
— Ну, Господь с тобой, — Авдотьица неожиданно перекрестила Данилу. Потом повернулась и то ли сбежала, а то ли съехала на подошвах красных бараньих сапог вниз, к реке. Данила удивился ее ловкости и, зашагав прочь от берега, сразу же забыл о девке.
Он задумал вызвать из кружала целовальника, Левонтия Щербатого, и расспросить о Томиле.
Уже на подступах к «Ленивке» народу было очень мало. Разве что бабы в годах торопливо пробегали улицу перед кружалом — кому они, толстомясые, нужны? Бойцы развлекались, как умели: иные двое дурака валяли, словно дети малые, играя в «петухов», скача на одной ноге и сшибаясь грудью, иной, ворота подпирая, любовался потешной схваткой, там же прямо на улице открыто пили из баклажек и горланили песни, а с двора, коли прислушаться, и вовсе гусельный звон доносился. Стрелецкие караулы перед Масленицей к «Ленивке» не приближались, да и зачем? Повязать-то задир и доставить в тюрьму можно, дать им сколько положено батогов или даже плетей — тоже дело нетрудное, а кто же тогда выйдет вскорости на лед, государя боем тешить?
Данилу заметили сразу.
— Эй, молодец! — закричали. — Ступай к нам, молодец! У нас — весело! Нальем! Угостим!
Пить Данила не собирался, но подошел и поклонился.
— Бог в помощь! — пожелал. — А целовальник где?
— На что тебе Левонтий? Мы и сами нальем!
— Дело к нему есть, — неосмотрительно сказал Данила.
Ошибка его была в том, что он не перенял сразу же удалой повадки бойцов, которые друг перед дружкой выхвалялись своей бесшабашностью и гордым нежеланием заниматься какими бы то ни было делами.
— Ах, дело?!. Гляньте-ка на детинушку! Левонтьюшке голову морочить пришел!
Один из бойцов шагнул к Даниле — и, не успел парень отшатнуться, ловким движеньем надвинул ему шапку даже не на глаза — а едва ль не до подбородка натянул.
И пошла потеха!
С кулачков на кулачки пустили парня — и он, передаваемый короткими тычками по кругу, сам закружился, как те кубари, которых спускают для малых детишек. Все это произошло так быстро, что он никому не успел вмазать кулаком хотя бы вскользь, да что — и пальцев в кулаки собрать не сумел!
Наконец Данила налетел и на подножку. Под общий хохот он грохнулся наземь. В голове было коловращение с искорками.
— Пошли, ребята! Ну его!..
Забава бойцам прискучила — убрались на кружечный двор, пить дальше. На прощание носком сапога кто-то ткнул Данилу под ребра. Не то чтобы больно обидно до злобы! Так обидно, что и не встать, и слов во рту ни одного а лишь какой-то змеиный шип!
— Вставай, парень! — Данилу тряхнули за плечо. — Чего ты на снегу разлегся? Гляди, выйдут — добавят!
Чья-то рука сдернула с его лица шапку.
Данила открыл глаза и увидел присевшего на корточки мужика. Мужик этот был бледен, остронос, узколиц, с рыжеватой короткой бородой, на вид жесткости неимоверной, а из-под мехового колпака свисали длинные светлые пряди.
— Руки-ноги целы?
— Да целы, поди…
— Ну так и подымайся!
Данила очень осторожно сел. В голове снова возникло малоприятное коловращение.
— Досталось тебе, — заметил мужик. — Да могло быть и хуже. Помять помяли, а ребер не поломали.
— А ты почем знаешь? — огрызнулся Данила.
— А коли бы поломали — ты бы и дохнуть не смог. Пожалели, видать, малолетку! Что ж ты к «Ленивке»-то заявился? Не знал, что тут и прибить могут — недорого возьмут?
— Я человека одного искал, — ответил Данила.
— Давай-ка уберемся отсюда подальше. Сейчас молодцы пьют да выхваляются, а потом опять на улицу выйдут — прохожих задирать.
— А не сопьются до Масленицы-то? — со злостью спросил Данила. Столько пить — последний умишко пропьешь!
— А они уж и пропили! — остроносый ухмыльнулся. — Целовальник их в долг поит, за них потом заплатят… за тех, кто в победителях окажется. Тебя что — как девку, упрашивать? Гляди — добавку получишь!
Данила встал. Все бы хорошо — да только на ходу заносило. Поняв это, нежданный благодетель обнял и довел до забора.
— Подержись-ка. Кого же ты тут в такое время искал? Кроме этих забияк, других гостей тут перед Масленицей не встретишь. А этих я всех знаю.
— А скоморохи не заглядывают?
— Заглядывают. Среди них тоже такие есть, что биться выходят. А до кого тебе нужда?
— А до Томилы.
— Которого Томилы?
Тут Данила задумался.
— Он из которой ватаги? — подсказал собеседник. — Их же много на Масленицу к Москве стягивается.
— У них там, говорят, баба за главную, — грубовато сообщил Данила. Называть вслух Настасьино имя ему не хотелось.
— Есть такая ватага, — согласился остроносый. — Кого еще там знаешь?
— Третьяка, Филатку, Лучку… — Данила отцепился от забора и сделал несколько шагов по направлению к кружалу, собеседник удержал за плечо.
— Довольно. Это Настасьи-гудошницы ватага. А на кой тебе тот Томила сдался? Ты что, в скоморохи пойти вздумал? Не возьмут!
— Почему ж не возьмут? — Данила даже обиделся. Не то чтоб ему так уж хотелось потешать народ прибаутками, этого он сроду не умел, однако слышать про свою непригодность к чему бы то ни было — тоже не мог. Его забирало за живое — и в таком состоянии он мог немало глупостей понаделать.
— Да ты на веселого не похож. Ты весь честной народ своей кислой рожей распугаешь, — собщил остроносый. — Постой, угадаю! Ты в кулачные бойцы собрался! Томила-то и сам умеет, и других учит! Вот чем он тебя, молодец, соблазнил! Что — охота на Москве-реке перед девкой покрасоваться?
Данила пожал плечами — коли человеку угодно обманываться, так всякий сам себе волен…
— Вот в бойцы ты, пожалуй, что и сгодишься…
Данила глянул на собеседника с любопытством. В этих словах было и одобрение, и даже некоторая похвала.
— Угадал! — обрадовался остроносый. — А вот к Томиле ты зря прибиться норовишь. Он тебя настоящему бою учить не станет, а поставит в стенке стоять — и век ты из той стенки не выберешься. Вот коли хочешь доподлинно бой постичь — иди к Одинцу. Он по-старому учит, он так выучит — век благодарить будешь. Его еще сам старый Трещала учил, а старого Трещалу, сказывали, тот скоморох Темирка, что еще царя Ивана кулачным боем тешил!
Это было произнесено с таким задором и бесконечным почтением, как если бы старого Трещалу и скомороха Темирку вся Москва знала.
— Ну, коли так…
— А я тебя и с Одинцом сведу! Как звать-то тебя, молодец?
— А Данилой.
— Вот и ладно. Меня зови — Сопля.
— Как?!
— Сопля! Ясно же сказано.
— А крещального имени не имеешь? — очень удивился Данила.
— А на что? Меня под этим прозваньем вся Москва знает. Как смолоду окрестили — так и пошло. Я, вишь, не плечистый, да верткий. Как на бой выхожу, только и крику — наддай, Сопля, бей, Сопля! Ну, пошли! Одинец-то тебе обрадуется.
— А чего мне радоваться?
— А он упрямых любит.
Видать, Сопля немало бойцов повидал, раз Данилино упрямство так сразу, на глазок, определил.
— Сейчас, перед Масленицей, стенки составляются, Все бойцов переманивают, подарки сулят. Думаешь, что сейчас в «Ленивке» делается? Молодцов для того и поят, чтобы они на нужной стороне кулаками махали! Чего им только не наплетут! И в других кружалах то же творится, только втихомолку. Ну так идем, что ли?
— А где он, твой Одинец?
— А в Хамовниках. Коли хочешь, и извозчика взять можно.
Данила сверкнул на Соплю глазами. Хамовники!..
— Ткач он, что ли?
— Нет, не ткач, а у ткача избу нанимает. Место тихое, за порядком в Хамовниках строго следят, там же тебе и Москва-река, можно на лед выйти, стенки поставить, молодцов поучить. Так сейчас прямо и можно к нему пойти.
Данила молчал.
— Ты что, передумал?
Передумать он не мог по той простой причине, что учиться бою пока не собирался. Нужно было ответить округло и уклончиво — и он искал подходящие слова.
— Эге-е… — протянул Сопля. — А ведь ты к Томиле не за наукой пришел! Так я сразу и подумал! А ну, говори — зачем?
— Дело к нему есть.
— Какое дело?
— Не твоя забота, — Данила не хотел быть грубым, само получилось.
— Мало тебе тычков надавали? — осведомился Сопля. — Говори добром, что за нужда до Томилы, не то кулаками из тебя выбью! И не верти башкой — никто тебя у меня отбивать не станет! На кой ляд тебе сукин сын Томила сдался?!
При этих словах Сопля чуть развернулся — левым плечом к Даниле, чуть левую руку присогнул, правую назад отвел… И засмеялся так нехорошо, что стало ясно — будет бить, и бить жестоко.
Данила невольно стал на такой же лад.
— Вот ты как?
Правая рука Сопли, описав дугу, сверху устремилась в лицо Даниле, притом же боец ловко скользнул вперед. Если бы удар достиг цели — кулак стесал бы Даниле нос. Но парень с неожиданной для самого себя ловкостью нырнул и устремился головой вперед. В детстве случалось ему, маленькому, биться так с большими парнишками, и он вспомнил давнюю ухватку.
Сопля отмахнулся левой рукой, Данила схлопотал по уху, отлетел, чуть не сел на снег, но удержался и выпрямился.
Он был готов умереть, а не уступить!
— Данила!
Парень невольно повернул голову.
Саженях в шести стоял, только что выйдя из-за угла, Семейка.
Стоял спокойно, не желая сделать лишнего шага к попавшему в беду воспитаннику.
— Данила, блядин сын! Где тебя нелегкая носит?!
Сопля посмотрел на конюха и оскалился.
— А ты поближе подойди! Что ты издали орешь?
— Недосуг с кабацкой теребенью лаяться. Ступай сюда, Данила!
— Это кто тебе тут кабацкая теребень?
Семейка сделал один только шаг.
— Ну? Или тебя тут оставить? Всякой сволочи на потеху?
Видя, что товарищ не спешит бежать на подмогу и метать из рукава шубы глухим кистенем в лоб Сопле, Данила побрел к нему, на ходу осторожно поворачивая голову вправо и влево и пытаясь понять, есть ли в шее какое-то повреждение.
— Шапку подбери! — крикнул Семейка. — Воротись и подбери!
— Да ты кто таков?! — крикнул и Сопля. — А ну, подходи! Поглядим, на что ты горазд?
Он даже не попытался прицепиться к Даниле, который взял со снега шапку, ударил о колено, однако на голову надевать не стал, боясь потревожить битое место, а понес в руках.
— Ин ладно, — согласился Семейка. — Поглядим. Ступай ты сюда. Или от ворот отойти боишься? Все вы хороши, когда стенкой стоите, а в одиночку только сопливых парнишек бить. Ну, свет?
Это относилось уже к Даниле.
— Или я рановато пришел?
Данила молчал.
— Пошли, — сказал Семейка. — Вижу, тебя тут уму-разуму научили.
Повернулся и пошел прочь, даже не обернувшись, как будто ему было безразлично — идет за ним парень или рухнул в снег да и корчится от боли.
Данила, разумеется, побрел следом.
Черно было у него на душе, уж так черно, что чернее некуда. Вроде не больно побили — да насмешка острее ножа и крепче кулака оказалась. Насмешка, издевка, пьяное злобное реготанье!
И при том — полная невозможность ответить хоть чем-то!
Данилина гордость была сейчас — как палец, который сдуру занозили и он стал нарывать, горячо в нем и кровь так отчетливо бьется — дерг, дерг!
Гордость же у него была такая, от которой ослепнуть недолго. Если бы сейчас Семейка, обернувшись, сказал что-то обидное — Данила развернулся бы да и зашагал прочь! Не стал бы разбирать, чужой или свой над ним смеется. Куда бы он пришагал — это уж дело десятое. Но не на Аргамачьи конюшни! Туда бы для него навек дорога была закрыта! Для побитого да высмеянного…
Не то чтобы Семейка решил щадить норовистого воспитанничка — а просто его самого никто после драки не тискал в объятиях и не поливал слезами, вот он и знал, что это делать незачем. И вообще ничего проделывать не надо. Слышен сзади скрип снега — стало быть, тащится убогий, не отстает. Ноги, выходит, целы. А если что ему повредили — на конюшнях разденется, себя ощупает и сам разберется.
И то — для человека, который уж год служившего на конюшнях, ездившего гонцом по тайным поручениям и много всяких приказаний выполнившего, дюжина тумаков — не повод сопли разводить.
Вот так и дошли они до конюшен без ехидных словечек и без нравоучений. Там Семейка, ни слова не говоря, сразу за дело взялся, еще с утра собирался коням гривы ровнять. Данила же пошел к деду Акишеву — тот всем дневные уроки давал.
Ему хотелось заняться делом — хоть воду в водогрейный очаг таскать, что ли! Но только молчать при этом.
Дед, видя, что парень малость не в себе, велел обождать малость — он сводил счеты. Плохо зная грамоте, он пользовался не бумагой с пером, а по-стародавнему — бирками, называя их, как многие москвичи, «носами». Как-то он объяснил Даниле это название — мол, за поясом носить удобно. Сейчас дед разложил на перевернутой кадке с дюжину непарных бирок, длинных и коротких, которая — в пядень, которая — в поларшина. Только он и понимал, что означают зарубки. Время от времени он нарезал тайные знаки на новенькой, еще не расщепленной надвое, бирке, а старую ломал и кидал в угол — пригодится на растопку. Дед как задворный конюх счетом выдавал корм и подстилку для лошадей, солому для жгутов и прочих надобностей, и очень боялся, что в его хозяйстве будет непорядок.
Данила молча ждал, пока эта возня окончится.
— Что это там молодцы галдят? — вдруг насторожился дед Акишев.
Данила прислушался — и точно — все гуще и мощнее делался Тимофеев голос, все резче — Желваков.
— Уж не стряслось ли чего? — и дед поспешил по проходу меж стойлами к шорной, где обычно происходили все совещания между конюхами. Данила следом.
На узком столе было выложено новое Тимофеево рукоделье: ящичек небольшой, но еще не готовый полностью, а скорее его основа. Некоторые стенки лежали рядом, и при них — соответствующие по величине кусочки слюды.
Над этим-то хозяйством и шел спор.
Увидев деда, конюхи замолчали.
— Что-то ты сотворил, Тимоша? — как ни в чем не бывало спросил дед.
Но ответил Желвак.
— Новую потеху для государя!
То, что государь Алексей Михайлович любит диковины, все на Москве знали и всякую нелепицу норовили к нему притащить — авось да и отвалит на радостях полтину. А коли кому из придворного люда посчастливится вывезти из своей деревеньки мужика, что в зубах бревно поднимает, либо слепую девку, что шить обучена, так тот уж долгое время останется у государя на виду. А это много значит!
— А что за потеха?
— А вещица полезная, — отвечал Тимофей. — При нашей-то службе особенно!
— Ночью он додумался, как к печатному двору ездили. Замерз! Есть ему захотелось! — встрял Богдаш. — Вот с утра и ковыряется!
— Да не шуми ты, свет, — тихонько сказал Семейка. — Пусть сам объясняет.
— А что объяснять! Я вот когда окошко свое первое слюдяное делал, то думал — чем слюда лучше бычьего пузыря? Она и дороже, и возни с ней много. Разве что тепло лучше держит? Пошел с умным человеком посоветовался точно! Ну, я запомнил. А ночью вдруг подумалось — ежели бы из слюды сулейку изи баклажку изготовить — то и горячее питье с собой в мороз носить можно.
— Не получится, Тимоша. Слюду можно выгнуть, но немного, — возразил дед Акишев.
— Так я и не пробовал! Делать-то в дозоре нечего — я и думал. Можно ведь ящик изготовить по размеру баклажки и слюдой выстелить, чтобы она туда впритык помещалась! И тогда тепло в ней сохранится!
— И сколько же с таким ящиком возни? — дед почему-то, как и Богдаш, оказался противником нововведения.
— Зато в дозоре горяченьким побалуемся!
— Ты что же, думаешь — мы всю зиму печатный двор сторожить будем? изумился Богдаш. — Да у меня уж с той женкой сговорено! Она меня туда тайно проведет — тут и станет ясно, каким путем грамота оттуда вынесена, и поймем, кого там надобно с пристрастием допрашивать! Ведь Земский приказ всю печатню перебаламутил, там у людишек только и разговору, что о деревянной книжице — вот бабы-то, между собой совещаясь, до многого докопались! А коли грамота еще там — так бабы же и знают всякие потайные местечки…
— Ты уж столько про свой замысел толковал, что мне мерещится, будто я сам с той женкой лечь собираюсь! — оборвал его дед Акишев.
Тимофей тоже такого богопротивного способа добычи сведений не одобрял. Но дед-то уже главным образом о душе беспокоился, а Тимофею приходилось государеву службу исполнять, и она частенько оказывалась на первом месте.
— А что ж? Женка в самом соку, — сказал Богдаш. — При нужде и лечь с ней не противно будет…
* * *
— Я думаю, Гаврила Михайлович, надобно узнать на торгу, кто жернова продает и кто покупает, — расписывал свой замысел Стенька. — Не так уж их и много, тех купцов, что сюда из Мещерского края, из самого Касимова, жернова возят! А этот к тому же и прибыл недавно.
— А ты еще о другом подумай — кому на Москве вдруг жернова понадобятся? Жернов на мельнице ставят — а много ли у нас мельниц? Может, тот Перфилий Рудаков через Москву свой товар в Тверь или во Псков повез? А скорее всего, что в Орел, там большая торговля зерном ведется. Как засечную черту у Белгорода построили, как татарам дорогу загородили, так там и стали хлеб растить, и уж более десяти лет растят.
— Так там, поди, зерном, а не мукой, торгуют! — возразил подьячий Колесников. — Вон каждый год, как лед сойдет, оттуда по Оке струги с зерном приходят!
Подьячие заговорили о том, сколько выгоды можно получить от торговли зерном. У кого-то сыскался знакомец Клим Антонов из Садовников. Тамошние торговые люди повадились ездить в Орел за зерном и вкладывали в это дело сотни рублей, иные — и до восьми сотен. А бывало, что приведенные в Орел струги уходили оттуда полупустыми и догружались в Орловском уезде — чтобы выгадать на разнице в ценах, хотя и цены-то были невелики, пуд ржи никогда дороже двадцати пяти копеек не обходился.
Стеньке слушать это было скучно. Подьячие, под старость лет прикопив денег, искали, во что бы их вложить, чтобы жить припеваючи. Стенька же не знал, где взять пять алтын на медную сковородку.
Он подождал, пока подьячим не надоест зерно и Колесников с Деревниным не спохватятся, что деловые бумаги лежат без движения, пока они лясы точат. А за это время ему в голову пришла страшная мысль.
— Гаврила Михайлович!..
— Степа! — повысил голос подьячий. — Коли тебе еще какая блажь на ум взбрела, то лучше сразу с государевой службы уходи и становись у ворот с юродивыми милостыньку просить! Уморил ты меня! Сил моих нет!
Это было несправедливо — в тот день Стенька еще ничем отчаянным своего ненаглядного подьячего не озадачивал. Однако если вспомнить все минувшие годы — ох, заслужил Гаврила Михайлович, чтобы его от ярыжки Аксентьева навеки избавили!
Блажь была такова — не видя связи между Печатным двором и касимовскими жерновами, Стенька предположил, что деревянных грамот может быть две. И в одной — воистину какая-то измена, другая же, к примеру, ведет свое происхождение от тех бирок, на которых безграмотный люд зарубки делает, занимаясь учетом всего, что приходит в хозяйство и уходит из него. Мало ли — додумался какой-нибудь мужичок не палок, а ровных дощечек настругать! Но, с другой стороны, это могло случиться в дремучем захолустье, где каждый клок бумаги на счету, Рудаков же помянул деревянную грамоту, прельщая Нечая московскими диковинами…
— Гаврила Михайлович…
— Говори, — позволил тот. — Но коротко.
— Я разведать хочу про ту жерновную торговлишку! Все равно же по торгу ходить! Я и поспрашиваю!
— Смотри у меня! — пригрозил на всякий случай Деревнин. — Знаешь, что бывает, когда кто за двумя зайцами разом погонится?
— Или когда одним гузном на два стульца сесть норовит? — подсказал Протасьев.
Подьячие и писцы засмеялись.
— Довольно уже, что ту твою затею к исполнению приняли, — тихонько напомнил Деревнин. — Ну, ступай с Богом!
Стенька понесся на торг.
Купцов и сидельцев знакомых у него было — пруд пруди. Он направился к хлебной и калачной торговле, обошел все ряды, вызнавал о ценах на муку разного разбора, выспрашивал, откуда мука берется, кто торгует, откуда доставляет, и к концу дня сыскал-таки нужного человека.
— Жернова из Касимова точно этой зимой привозили. Да только никакого купца Рудакова я не знаю! — сказал тот нужный человек. — Есть купец Фока Пелевин, есть Кондратий Петров, есть Киприян Смолка. Коли хочешь, скажу, где проживают.
И пальцами ненавязчиво показал, что за такие сведения платить надобно.
— Спасибо и на этом, — Стенька поклонился. Казенных денег оплачивать сведения он не имел, а своих было жалко. Опять же — имена с прозваньями он запомнил, теперь и сам до купцов доберется. Память на такое у него была неплохая.
Расставшись с нужным человеком, Стенька постоял несколько, тщетно пытаясь выкинуть из головы все то ненужное о муке, чего он понаслышался. Любопытным ему показалось, что мука тонкого помола дороже еще и потому, что в мешок ее больше влезает, об этом он решил непременно рассказать своей Наталье. Узнал он также и то, что знает всякая женка, которой приходится заниматься печевом: что хлеб из муки тонкого помола пропекается хуже, что эта мука быстрее слеживается, лучше воду впитывает и гораздо скорее портится, чем мука обыкновенная, не такая дорогая.
Мучные подробности за что-то в голове зацепились — Стенька, видать, чересчур тщательно, пряча свою подлинную цель, выспрашивал торговый люд. И потому он не сразу решил, что с наступлением вечера, когда торг заканчивается, можно бы просто-напросто сходить к Ивашке Шепоткину и спросить: а кто еще из купцов, кроме загадочного Рудакова, был в том обозе с жерновами? Касимовские, муромские и прочие Мещерского края леса славились налетчиками — и это была уже не впавшая от голода в отчаяние скоморошья ватага… Стало быть, в обозы сбивается по двести саней, а то и более. Не вез же тот Рудаков в Москву двести возов жерновов! Были же еще купцы и еще товары!
Но на двор к Ивашке он не попал. То ли семейство спозаранку спать залегло, то ли, натерпевшись от Стеньки и приставов страха, убралось куда подальше. Кобель — и тот молчал, видать, и его с собой увели!
Бредя домой, Стенька соображал — Нечай какие-то решета поминал, про красную касимовскую юфть на сапоги всякий знает, но, чтобы собрать большой обоз, решет и юфти мало. А вот что могло ехать тем обозом — так это соль из Елатьмы! Вот ее купцы должны были везти много!
Положив на следующий день добраться до тех, кто возит соль, он взошел на свое крыльцо и, полагая, что жена ждет с ужином, отворил дверь, неся на лице приветливую улыбку. Но в горнице было темно — Наталья, переделав дела, опять умелась к подружке Домне!
Эта бабья дружба у Стеньки уже в кишках и в печенке сидела. То Домна с двумя младшенькими сидит у Натальи, то Наталья у нее пропадает, и все время подружки лакомятся! Не примешь ведь гостью за пустым столом, нужно выставить сладкое! И не только печеную рябину с медом, которой Наталья с осени запасла достаточно, в сараюшке и в сенях под крышей громадные пучки висели, а всем известно — урожай на рябину морозную зиму предвещает… И не только калиновую кулагу, которую тоже всякая хозяйка сама в печи томила! И не только редьку в патоке собственного изготовления — хотя астраханская арбузная патока тоже сама домой не придет, ее с торга принести надобно!..
Подружки были любительницами пастилы.
С этим лакомством же у них вышло вот какое дело.
Как-то, не на шутку осердившись на торговых людей, продающих пастилу за несусветные деньги, решили Домна с Натальей сами попробовать. Казалось бы, что мудреного? Испеки яблоки, да намни их, да добавь меду, да высуши в печи! Однако вышли бурые лепехи. Первым увидевший это чудо муж Домны, стрелец Мишка Патрикеев, за живот взялся:
— Женка, никак ты в печи корову пасла?!.
Лепехи, наводившие на мысли о тех, что остаются после коров на лугу, были немедленно выброшены. Но подружки не унимались. Выяснили многое — и даже то, что в коломенскую пастилу для белизны яичный белок добавлять нужно. Еще оказалось, что сушат лакомство на полотне, натянутом на особые рамы. Но совсем подкосила их горькая правда — намятые печеные яблоки нужно сбить с медом добела, и этим занимаются попеременно несколько здоровых мужиков не менее двух суток.
Наталья намекнула Стеньке, что добрые-то хозяева всякий припас сами запасают, не грех и потрудиться, чтобы пастила была не покупная. Уразумев, что от него требуется простоять у кадушки с мутовкой ночь напролет, Стенька возмутился и заорал не своим голосом. Наталья кротко осведомилась — коли он не желает пастилу сбивать, значит, и впредь ее с торгу приносить? Стенька отвечал, что ради треклятой пастилы он губить свою душу не собирается, сколько бы та пастила ни стоила. Вот она и появлялась на столе всякий раз, как Домна в гости приходила…
На ужин Наталья запасла студень говяжий с хреном и хлеб, полакомиться мужу — наконец-то сварила овсяный кисель. Овес уж кис в ведерке у печи, кис, похоже, что и перестоял, но Наталья так сварила и застудила, что получилось густо, сладко с кислинкой и упруго. Стенька взял ковшик рябинового кваса, выставил на стол миску со студнем, отрезал ломоть хлеба, тем же ножом отвалил себе хороший кусок киселя, полил конопляным маслицем и так набил брюхо, что после всей беготни по морозу сразу и в сон потянуло. Решив, что Наталья и сама дорогу домой найдет, всю ночь у соседей пропадать не станет, Стенька завалился спать.
Утром он понесся в приказ. Понесся совсем спозаранку, но оказался не первым, кто явился на службу. Он обнаружил там Деревнина, причем подьячий был немало озадачен.
— Слышь-ка, Степа, — позвал он. — Донесли мне добрые люди, что Арсений Грек к Протасьеву домой приезжал!
— Да как это? — изумился Стенька.
— А вот так — стемнело, он из келейки своей выбрался да на извозчике и прикатил!
— Барашка в бумажке привез!
— Не хочется плохое думать, но коли где и прятать ту деревянную грамоту, чтобы вовеки не нашли, так в дому у подьячего Земского приказа, хмуро сказал Гаврила Михайлович. — А вынести ее за пазухой, как ты нес, нетрудно…
— Вот так прямо и приехал? Как же его стрельцы выпустили?..
— А вот пошел бы ты и разведал у стрельцов, кто и почему выпустил. А доложишь мне, тайно, на ухо. Не нравится мне это гостеванье!
Стенька вздохнул. Коли Деревнину не нравилось — так ему, Стеньке, вдвое. Ежели грамота не сыщется — обоим виновникам пропажи достанется. Но Деревнина-то батогами не тронут, а земского ярыжку, пожалуй, что и разложат…
Стенька пошел к Печатному двору в надежде встретить знакомых стрельцов. Он имел знакомцев во всех четырнадцати московских стрелецких полках. Пока шел — Богу молился, чтобы повезло. И повезло! Стрелецкий караул утром, понятное дело, сменился, но ему сказали, где искать тех, кто заступил с вечера.
Как обыкновенный московский житель, сведя новое знакомство, полагает своим долгом счесться родством, поискать общих дядюшек и свояков, так Стенька обыкновенно выяснял, каким ремеслом промышляет собеседник, какую торговлишку держит, да где. По долгу службы он не раз выручал сидельцев на торгу, ловя воришек и карая тех, кто зря и громко хаял полюбившийся товар, желая сбить на него цену. Это выручало, выручило и на сей раз Стеньку вспомнили и за родного признали! Иначе и быть не могло — редкий стрелец кормился только государевым жалованием, а промыслы были почитай что у всех.
Оказалось — еретик Арсений Грек Христом-богом молил выпустить хотя бы на часок. Сказывал — хочет челобитную на подьячих Земского приказа подавать, обидели они его, матерно излаяли. Стрельцы подьячих недолюбливали — всех, сколько их по приказам числилось, потому что при ссорах и склоках рядовых стрельцов с полковниками приказные, получив жирненького барашка в бумажке, обыкновенно становились на сторону начальства. Потому Греку лишь велели скинуть шубу и всего его, с шубой вместе, обшарили и обыскали. Грек не возмутился, сказал лишь, что обиду свою он не за пазухой, но в душе носит, а горькое слово — на устах. В душу заглядывать стрельцов не обучили — с тем они и отпустили еретика, да еще помогли поймать извозчика. Он действительно час спустя вернулся — и выглядел довольным.
О том, сколько Грек передал из рук в руки тем караульным стрельцам, Стенька не осведомлялся. Но полагал, что за такую важную услугу — не менее полтины.
Поскольку Деревнин, посылая его, должен был понимать, что дельце непредсказуемое, можно за часок управиться, а можно и полдня за теми стрельцами гоняться, Стенька решил до обеда поискать следов Перфилия Рудакова.
Что касается соляной торговли — тут Стенька знал, с какого края подойти.
Жили на Москве купцы Калашниковы. Были они выходцами из Ярославля, и до сих пор стояли там по берегам реки Которосли их рыбные да соляные амбары. Андрей Калашников держал в Соликамском уезде соляные варницы, чуть ли не два десятка, по всей Волге и Оке солью торговал. За ловкость и оборотистость свою он был государем замечен. Совсем недавно Андрей Калашников по цареву указу из Ярославля на Москву перебрался и знатные палаты себе в Китай-городе поставил, каменные лавки завел в суконном, шапочном и серебряном ряду, склады огромные, кого только дома не привечал! Вот у его сидельцев и собирался Стенька узнать, кто из купцов ездит за солью в Касимов и в Елатьму.
Главная надежда у него была на двоюродного братца Андреева Вонифатия. Андрей был — от старшего из трех братьев Калашниковых, Григория, Вонифатий — от младшего, Левонтия, и так вышло, что по годам Андрей Вонифатию чуть ли не в отцы годился. Именитый купец взял братца в дело, но к хозяйствованию не приучал, а держал пока так — на побегушках.
Стенька познакомился с Вонифатием, когда тот приходил в Земский приказ, приносил челобитную о взыскании каких-то долгов. Челобитная оказалась составлена неправильно, даже бестолково, и Стенька явил доброту повел парня в Кремль, на Ивановскую площадь, где сидели безместные подьячие в ожидании таких вот челобитчиков. Там он выбрал самого грамотного, всему Земскому приказу известного человека, а добиться уважения приказных площадному подьячему — это все равно что дворовой девке за боярина замуж выйти. Дело возможное, однако раз в сто лет, может, случается. Челобитную переписали заново, и с того дня Стенька знал, что при нужде Вонифатий проявит благодарность.
Так и вышло. Найденный в складе за разборкой привезенного товара Калашников-младший, молодец невысокий, да в плечах широкий и неудержимо кудрявый, отложил в сторону аршин, которым вместе с приказчиками перемерял бурое сермяжное сукно.
— Твое счастье! — сказал. — Суконце-то из Касимова привезли! Ну-ка, Потапыч, ты ездил — ты и припоминай, кто в том обозе с тобой был!
— Может, два обоза из Касимова пришли-то? — спросил Стенька. — Может, тот, кто мне надобен, в другом обозе ехал?
— А ты растолкуй, кто надобен! — велел приказчик Потапыч, крепкий мужик годов за пятьдесят. — Народу много было, и соль везли, и рогожи, из Шацка — соленую рыбу и холсты везли. И обоз с месяц собирали, все собрать не могли. Служилые люди с нами ехали — и они сидели, дожидались. Он с Рождества, почитай, первый пошел. Если другой собирать — седмицы черед две соберут, не раньше.
Стенька не верил своему счастью — нашелся человек, который наверняка видал Ивашку Шепоткина, Перфилия Рудакова и Нечая!
— И жернова везли?
— Везли жернова.
— Вот мне тот, кто их вез, и надобен. Купец Перфилий Рудаков…
— Уж и купец?!. — Потапыч расхохотался. — Какой он тебе купец? Насилу этот дармоед купца Родионова умолил, чтобы в приказчики взял! Его и брать-то не хотели! Так он себя за купца выдавал? Хорош гусь!
— Так вот почему я кого ни спрошу — никто о таком купце слыхом не слыхал! — воскликнул Стенька. — Ах он мошенник!
— А на кой он тебе сдался?
— Да парня, Нечая, в каком-то сельце под Касимовым со двора свел, в Москву ехать сманил. Нам-то беглых искать велено…
Не объяснять же было торговым людям про деревянную грамоту и возможную измену…
Ничего не сказали в ответ ни Вонифатий Калашников, ни Потапыч, да и другие приказчики как воды в рот набрали. Понятное дело, сообразил Стенька, им беглого жаль. Беглые-то служить нанимаются — за деньгами не гонятся, а лишь бы в большом городе прижиться.
Но ярыжка уже услышал нужное ему имя — купца Родионова, подлинного владельца жерновов. Так что мнение калашниковских приказчиков о беглых его мало беспокоило.
Он поклонился в пояс Вонифатию и приказчикам.
— Бог вас за доброе дело наградит, а мне бежать надобно.
Потапыч шагнул вперед, удержал его.
— Ты коли того парня, Нечая, найдешь… — тут он несколько замялся. Вспомнил я его, парнище — зверь! Как он жернова на сани грузил — вот была потеха! Нам такие здоровенные молодцы надобны. Мы и в долгу не останемся. Что, Вонифатий Леонтьевич?
— А не останемся, — подтвердил тот. — Ты нам, Степан Иванович, только дай знать.
Стенька широко улыбнулся.
Конечно же, Нечаю лучше всего было оказаться при Калашниковых, а не возвращаться в свое, как бишь то сельцо звали?.. Подобно большинству москвичей, Стенька считал Москву не только наилучшим, но и единственным местом, где человеку можно достойно жить. Вот разве что кому душу спасать охота — так для того леса есть, поставь себе хижинку да и голодай, да и мерзни!
— А сговоримся, — пообещал ярыжка. — Обозные мужики, что ли, здоровые нужны?
— Да нет, Степа… — Потапыч несколько замялся. — Скажи уж ему сам, Вонифатий Леонтьевич.
— Съезжаю я с Москвы… — глядя в пол, сообщил молодой Калашников.
— Куда ж это?
— А в Соликамский уезд, где у брата варницы.
— Ах он аспид! — бессознательно вырвалось у Стеньки. И как же еще называть старшего братца, пусть двоюродного, который собрался упечь беззащитного младшенького в такую даль?!
Стенька совершенно себе не представлял, как человек может жить за пределами Москвы. И ладно бы разбойника, налетчика, вора из столицы выперли! Вонифатия-то за что?!.
— Что ж так сразу — аспид? — поняв Стенькино волнение, возразил Вониватий. — Я своей волей еду. Хочешь — вместе со мной собирайся!
— В Соликамский уезд? — Стенька помотал башкой. Он и в Калугу, где имел родню, пятый уж год собраться не мог.
— Чем тебе плох Соликамский уезд? Тут тебе всякий — начальник, а там один лишь я над тобой буду! — и, видя, что Стенька явственно не понимает положения дел, Вонифатий продолжал: — Да ты подумай сам, Степан Иванович, не до седых же мне волос тут братнее сукно мерить! Мне, слава те Господи, двадцать четвертый год пошел. Я брату поклонился и сказал: коли не приставишь меня к настоящему делу, поищу другого хозяина. И он мне ответил: у нас-де в Соликамске непорядки, управляющий, сдается, проворовался вконец. Коли хочешь, говорит, езжай! Возьмешь под себя все соляные варницы, а вора — взашей. Поживи, говорит, года два-три, там и поглядим. Пойдет дело на лад, построишь новые варницы, потянутся к тебе купцы, — тогда и в дело тебя возьму! Вот я и смотрю — кого с собой брать. Хочу со своими людьми приехать, чтобы сразу воров разогнать, а своих — на их место поставить. Жаль, Потапыч не может…
— Стар я, хвор, дороги — и той не перенесу, — приказчик вздохнул. Кабы лет десяточек скинуть — ей-Богу, поехал бы! А ты, Степа, подумай. Ты за порядком следить навычен, дадут тебе подручных, дом дадут, хозяйство заведешь. Разживешься! Может, и на Москву возвращаться не пожелаешь.
— Обдумать надобно, — с достоинством произнес Стенька.
— Так думай-то скорее! У нас обоз почти готов.
— По зимнику-то ехать весело, — заметил Вонифатий. — Двое саней под твое барахлишко дадим.
Стенька ужаснулся. Скорость решений у Вонифатия и Потапыча его ошеломила. Он и понимал рассудком, что молодой купец ищет простора, что и ему бы самому простор был не вреден, однако душа решительно воспротивилась. Съезжать с Москвы?.. С приказом расставаться?.. А что еще Наталья скажет? Да ее от Домны клещами не отдерешь! Стало быть — пора отсюда убираться…
— За помощь — благодарствую, а спешить надобно!
Он поклонился в пояс.
Узнать про купца Родионова на торгу было куда проще, чем про самозванца Рудакова. Стеньке и его лавки указали в торговых рядах, и склады в Гостином дворе. Родионов, видать, привез из Касимова не только жернова, но также юфть и сапожные заготовки, которые там тоже недорого можно было взять. Потому и отправился Стенька, как было велено, в сапожный ряд, и отыскал сидельца, и поклонился, и сказал «Бог в помощь!», и даже приценился к бабьим чеботкам.
— Добрый товар! — похвалил. — Мне так тот Перфилий и сказал — коли хочешь женку обуть, ступай к нам, в родионовские лавки, там недорого и без обману.
— А что за Перфилий?
— Да Рудаков, приказчиком у вас служит!
— Ах, этот? Тьфу! — сиделец и впрямь плюнул.
— А что такое?
— Уж думали — не избавимся! Господь нас от него спас — сам сбежал! Ты, молодец, с ним не дружись — на руку нечист, — предупредил сиделец.
— Ахти мне! — воскликнул Стенька. — А по виду и не скажешь!
— Ты-то как с ним сошелся?
— Кум у меня, Ивашка Шепоткин, так они вместе из Касимова ехали, — не вдаваясь в мелкие подробности, объяснил Стенька. — Я-то ведь его, Рудакова, и ищу. Ты уж прости — про чеботки я так спрашивал…
— На что он тебе? Денег, что ли, у кума взял, да не вернул?
— Сдается, что так. Кум-то ногу повредил, дома сидит, — Стенька искусно вплетал в правдивые слова необходимую ложь. — А тот Рудаков парня у него поселил, Нечая, и кормовых денег дать обещал, а сам носу не кажет! И парня девать некуда — на улицу среди зимы не выкинешь, а на Москве у него никого нет, Рудаков его из-под Касимова вывез!
— Рудаков парня из-под Касимова вывез?!. - изумился сиделец. — Да на кой ему? Сам голодной смертью помирал, когда к нам просился! Не то что в Касимов — в Енисейск ехать был готов!
— Так вот я и спрашиваю — как нам с тем парнем быть? Мы с кумом думали может, ему сам Родионов велел того парня куда-либо пристроить? Я, ты видишь, в Земском приказе служу, так прежде, чем шум подымать, решил по-доброму разведать…
— Тут, молодец, какое-то надувательство, — подумав, сказал сиделец. Твой Рудаков у меня прежде, чем сгинуть, полуполтину выманил! Коли я тебе его сыскать помогу — ты мне должишко взыскать поможешь, понял?
— А как же!
— Тогда ступай и завтра приходи. Может, кто из наших что-то знает.
С тем Стенька и убрался.
По дороге в приказ он старательно размышлял — на что человеку, берущему полуполтины в долг без отдачи, связываться с беглым парнем, более того сманивать его в бега? И ведь чем прельстил, сучий сын! Банями с дородными девками и деревянной грамотой! Что Нечаю в той грамоте-то?!. Он и буквы-то, поди, ни единой не знает!
В приказе Стеньку встретили яростно:
— Где тебя, дурака, носит? Женка твоя приходила! Беги скорее! Недалеко ушла!
Хлопнув себя по лбу, Стенька понесся через торг, высматривая статную Наталью…
* * *
— Куда поволок? — негромко спросил Озорной. — На что тебе?
— В прошлые разы ведь брали, — напомнил Данила, держа обеими руками кругло скроенную из грубого сукна и проолифленную, чтобы не промокала, епанчу. Накинутая поверх тулупа, она заменяла конному дом родной.
— В прошлые разы мы караулили. А теперь — не то… Тулуп надень, подсаадачник свой прицепи, еще пистоль за пояс сунь…
Собирались на дело.
Данила был нетерпелив — первым оседлал Голована и вывел на двор.
В Кремле было тихо. Раз в час перекликались на башнях сторожевые стрельцы — а больше и шуметь-то некому. Разве что петухи в птичнике заорут поочередно. Если кто по ночам на конюшне в очередь дневальничает — тот уже от скуки тех петухов по голосам распознает.
По зимнему времени вся Москва спать укладывалась рано — и кремлевский Верх всем служил примером. Пусты делались улицы и открытые места перед храмами, непривычно велика становилась Ивановская площадь, обычно забитая пестрым людом. Если кто имел в Кремле двор или хоть хиленький домишко уже давно, отужинав и помолившись, сны смотрел. А дворы-то были у бояр, а в домишках иных, рядом притулившихся, и нищие жили, им это удобно проснувшись, сразу на промысел свой бежать. Давно уж собирались тех нищих выселить, да как-то все не получалось.
Тишина была удивительна и прекрасна. Данила невольно задрал голову. Вызвездило, и каждая звездочка виднелась отчетливо, словно аксамитовый полог, за которым — неземной свет, изнутри острым шильцем проткнули. И хорошо было стоять, любуясь небом, и мысли в голове складывались какие-то уж больно чистые и разумные: есть же там, в вышине, Господь, и видит он, как четверо конюхов снаряжаются, и, если попросить, благословит их брать деревянную грамоту…
Молитва сама пришла на уста.
Последние слова были поспешны — Богдаш и Семейка уже выводили крепеньких, гривастых бахматов, последним появился Тимофей со своим каурым Лихим.
— Ну, Господи благослови! — сказал он, крестясь на высь небесную. И это было правильно — без посредства образов соединить себя с Господом знамением креста, ощущая душой, что так Он, пожалуй, ближе, чем в храме, где стоишь заутреню…
Калитка у Боровицких ворот была нарочно так устроена, чтобы конюхам незаметно из Кремля выбираться. Они и отправились без лишних разговоров впереди Богдаш на темно-карем Полкане, за ним прочие. Данила, как ни горела душа, ехал последним, еще и потому, что кони так устроены: что первый делает, то и остальные. Коли Полкан, Лихой и Ворон идут грунью то и вредный Голован себе воли не дает. А поставь его первым — не обрадуешься.
Все было оговорено заранее, всадники молчали. Только Семейка уже у самого Охотного ряда позволил Даниле себя нагнать и сказал тихонько:
— При мне держись, свет.
Данила вздохнул.
Тимофей еще при сборах предупреждал, что затея может кончиться ничем. Женка, которую Богдаш улестил-таки и добился тайного свидания, сказала, что живет с мужем как раз за печатным двором, так что и ходит он на службу не через главные ворота, а огородами. Вот сейчас Желваку и предстояло попасть на Печатный двор именно этим, не всякому известным путем, минуя стрелецкие караулы. И там уж всеми правдами и неправдами, беря на душу грех, вызнать не творилось ли в печатне за дни осады чего странного.
Коней поставили в укромном местечке, в заветренном, у стены каменной церкви Заиконоспасской обители. Сами, стоя чуть ли не по колено в снегу, еще раз все уточнили.
— Знак — два свиста, тревога — долгий и короткий, — напомнил Богдаш. Ответный знак?
— Он же, короткий и долгий, — отвечал Семейка.
— Ну, с Богом! — напутствовал Тимофей и перекрестил Богдаша.
Тот коротко поклонился, как бы в благодарность, развернулся и по свежевыпавшему снегу пошел туда, где было у него условлено встретиться с шустрой женкой.
Данила, державший поводья Голована и Лихого, высунулся поглядеть Желваку вслед, но был пойман Тимофеем за шиворот.
— Не торчи! Спугнешь!
Семейка негромко засмеялся.
— Не спугнет он никого, свет. Та баба Богдашку сразу куда задумала поведет. Не то время, чтобы посреди улицы миловаться.
Он держал в поводу своего коня, Ворона, и Желвакова Полкана, темно-карего, довольно крупного для бахмата, аршина и пятнадцати вершков в холке.
— А любопытно, что там Богдаш разведает! Уж больно много надежды на ту бабу полагает, — неодобрительно бурчал Тимофей. — А и окажется, что такая же, как все, бестолковая.
— Он сказывал, она за печатным мастером замужем, — напомнил Данила. Не может быть, чтобы от мужа ничему путному не научилась.
— Больно хорошо ты про баб думаешь, — осадил его Тимофей. — Вот послушай…
Он рассказал про дуру-бабу, из мастериц царицыной Светлицы, что додумалась принести в Верх корешки приворотные — бабки ее научили мужа приворожить, так она с теми корешками и расстаться не могла, и сама же их там и потеряла. Дело вышло шумное, дальше некуда, первое, что взбрело на ум нашедшей эту дрянь сенной девке, — испортить хотят государыню, и с чадами вместе! Многих мастериц тогда на дыбу поднимали…
Потом Семейка вспомнил что-то еще про бабью дурь — и так они коротали время, дожидаясь условных двух свистов, а их все не было и не было…
Молчал же Богдаш по уважительной причине — женка, с которой условился встретиться за деревянной церковкой Заиконоспасской обители, все не шла и не шла!
Желвак сперва переминался с ноги на ногу, потом стал и вовсе приплясывать. Он для соблазнительного дела обул нарядные желтые сапоги, не предназначенные для ночных зимних дозоров. И шапку нацепил щегольскую, корабликом, с бархатными отворотами, с золоченым запоном посередке, и под шубой был на нем полосатый зипун до колен, не простой, а тафтяный на подкладке, со многими пуговицами. Под зипуном же — чистая вышитая рубаха, и порты хорошие, и пояс шелковый плетеный, и и еще за пазухой печатный пряник с пышнохвостым петухом для подарка красавице. Ничего дороже пряника Богдаш ввек бы женке дарить не стал.
Уже пришло Желваку на ум, что красавица попалась ревнивому супругу, что поймана, прибита, и ждать далее не имеет смысла. Тут заскрипел снег под черевичками и появилась она — взволнованная, даже и на вид перепуганная.
— Ступай, ступай прочь скорее… — зашептала она.
— Муж гонится? — Богдаш приосанился. Уж заехать-то в ухо чурбану, от которого женка, заскучав, по сторонам поглядывает, он был всегда готов.
— Да убирайся же ты, Христа ради!.. — взмолилась красавица.
— А что стряслось-то? — не слыша шума погони и поняв, что это — одни бабьи глупости, коли не лукавство и притворство, Богдаш попытался обнять свою избранницу.
— Вот как схватят — так и поймешь! Всю подноготную из тебя выбьют, пообещала она. — Уходи — потом придешь! Потом… завтра… к обедне…
А больше и сказать ничего не смогла — Богдаш принялся ее целовать.
— Уходи… сгинешь ведь!.. — выдохнула она, отпихивая от себя молодца.
— Да не бойся! Пойдем к тебе… заласкаю… — шептал в самое ухо Богдаш.
И тут словно гром небесный грянул!
— Ага-а-а-а!!! — заорал неведомый голос. — Вот он где! Имай его, подлеца!
Богдаш отскочил от женки, прямо на лету разворачиваясь.
Кроме пряника, было у него под полой шубы и еще одно угощеньице — не для красных девок и блудных женок, а для назойливый мужей. Звалось оно медвежий нож. Клинок был тяжелый и длинный, крестовина — большая, знающие люди сказывали, что таким чингалищем и впрямь можно медведя порешить, а уж очумелого муженька — и подавно!
Но против медвежьего ножа был не одинокий муж-чурбан с каким-нибудь ослопом, а целое воинство. Справа и слева оказались вдруг не кто-либо, а стрельцы с пищалями.
И объявился вдруг пылающий факел, осветивший возбужденные лица.
— Ну, сказывай! — гремел меж тем тот, кого Богдаш все еще почитал за обманутого супруга. — Кто тебя сюда подослал?!
— А ты кто таков? — грозно спросил Богдаш. — Тебе самому тут чего надобно?!
Он пытался разглядеть возмущенного мужика, но тот был в шапке и в тулупе с поднятым воротом, откуда торчала лишь борода, сам — гора горой, а глотка — мало чем послабее Тимофеевой.
— А надобно мне знать, какой злодей тебя нанял и сюда подослал! И что тот злодей-немец велел тебе отсюда вынести! Коли добром повинишься — то и не будет тебе ничего, а коли упираться станешь — повяжем, и правду уже на дыбе из тебя добывать станем! А ты — ступай сюда!
Это относилось к обомлевшей женке. Она не шелохнулась, только поднесла к губам сжатые кулачки да тихо ахнула.
— Ого?!? — изумился Желвак. — И что же я подрядился отсюда вынести? Букварей мешок?
Он покосился на стрельцов — те воткнули в снег древки бердышей, пристроили в нарочно сделанных выемках дула пищалей и честно целились в Желвака.
— Вот то-то они, враги государевы! — воскликнул мужик. — Сколько тебе в Немецкой слободе заплатили, чтобы ты здесь околачивался да чужих женок приманивал? Гаврила Михайлович! Выдь, глянь-ка на аспида!
— Не вопи, Степа, — тут из-за стрельцов вышел пожилой человек в тулупе внакидку поверх шубы с большим бобровым воротником, в руке у него тоже был факел. — А ты, молодец, не валяй дурака, а покорись Земскому приказу. Не то…
Тут стрельцы как-то особенно опасно шевельнули свои пищали.
— Не дам! — соблазненная Желваком женка вдруг кинулась между ним и пищальными стволами. — Вот только стрельни, Гераська!..
Главный во всем воинстве крикун выскочил вперед и стал оттаскивать красавицу за руку.
— Караул! — закричала она. — Всю Москву на ноги подыму!!!
— Аспида не упускайте! — приказал пожилой человек.
Тут Богдаш понял, что в общей суматохе ему и впрямь может перепасть пищальная пуля.
Он сунул пальцы в рот и свистнул тревогу — долгим и коротким свистом.
Очевидно, чего-то этакого от него ждали — опытным глазом он уловил яркую искорку зажженного фитиля и кинулся боком в сугроб, и перекатился…
Выстрел не достал его, зато раздался точно такой же свист и глуховатый стук копыт.
— Держись, Богдаш! — громогласно потребовал Тимофей и вылетел из-за поворота.
В руке он держал пистоль и уже искал взглядом, куда посылать пулю.
— Что за черт! — воздев факел ввысь, воскликнул Гаврила Михайлович. Назад, молодцы! Ты, что ли, Тимофей?!. Твоя глотка звероподобная?!?
— Деревнин, мать твою!!! — отвечал из сугроба Богдаш вместо Тимофея.
— Стой, молодцы! Это конюхи! — крикнул своим подьячий. — За каким бесом вас сюда принесло?
— А тебя, Гаврила Михайлович? — спросил, подъезжая и опуская пистоль, Озорной. Рядом с ним, ноздря в ноздрю, был Данила на Головане, вооруженный самым опасным, что только может быть в схватке конного с пешим, — той замечательной помесью пистоли с бердышом, что досталась ему полгода назад от самого Деревнина…
— Тут розыск Земского приказа! — вмешался Стенька. — Подите прочь тут у нас ловушка!..
И замолк, сообразив, кто угодил в ту ловушку.
— Так ты — с Аргамачьих конюшен конюх? — напустилась на встающего Желвака соблазненная им на непотребство женка. — Так ты тут скитался, чтобы дуру из здешних сыскать?!
И чудом уклонился Богдаш от хорошей оплеухи.
— Стой, баба! — прикрикнул на женку сверху Тимофей. — Ты чья такова?
— Да вот его жена! — тыча пальцем в Стеньку, отвечала Настасья. Улестил меня, аспид! Ловушка, говорит, ловушка! Государю, говорит, послужи! Врага заманим, который на Печатный двор тайно явится про грамоту вызнавать! Я и поддалась!..
— Жену, стало быть, Богдашке подставил? — изумился Тимофей. — Ну, хорош!
— Так кто ж знал! — вскричал Стенька в таком отчаянии, что вызвал всеобщий хохот.
Стрельцы — те ржали, как жеребцы стоялые, хлопая друг дружку по плечам и утирая рукавицами невольные слезы. Пищали на бердышах ходуном ходили. Тимофей грохотал сверху. Семейка с Деревниным — и те довольно громко смеялись. В конце концов расхохотался и Богдаш.
— Ну, зазнобушка, чуть было меня за тебя не пристрелили!
За общим шумом немногие расслышали долгий свист, а что сейчас понабегут стрелецкие караулы — это и вовсе никому на ум не пришло.
— Так, выходит, мы друг дружку ловили? — спросил, отсмеявшись, Деревнин. А спрашивал он старшего из конюхов, Озорного, потому что в таком щекотливом деле старшие должны договариваться.
— Выходит, так, — отвечал Тимофей. — Не обессудь, Гаврила Михайлович мы люди подневольные, сам понимаешь, кто нас послал.
— И за здешними женками бегать тоже он велел? — осведомился Деревнин.
Тимофей хотел было ответить округло, но обходительно, но тут вмешалась Наталья. И не потому, что хотела испортить мужской разговор, а просто возникло некоторое молчание, а ей непременно нужно было задать мужу вопрос:
— Так сковородка-то мне будет?
— Отстань ты со своей сковородкой! — возмутился Стенька. — И без тебя тошно!
С таким хитроумием налаженная им ловушка на гонца из Немецкой слободы сделалась общим посмешищем.
— Ты о чем это, свет? — полюбопытствовал Семейка, как всегда, ласково. Скажи, не стыдись!
— Да он мне за то, чтобы я молодца приманила, сковородку к Масленице новую обещал, медную, в пять алтын! Кабы не сковородка — я бы и не пошла!
— В пять алтын, говоришь? — Семейка оценивающе поглядел на Желвака, словно бы спрашивая у присутствующих: а что, люди добрые, стоит ли молодец таких денег?
— Дешевле не отдают, как ни торгуйся, — подтвердила Наталья. — Я-то идти не хотела, а он посылал! И каждый раз выспрашивал — что да как. А он-то, конюх-то, как раз и любопытствовал про Печатный двор, а моему-то дураку и радость!
Стенька замахнулся на жену кулаком.
— Тихо, тихо! — одернул его Тимофей. — А то вон Богдаш тебе за ловушку спасибо скажет…
Желвак буркнул нечто невразумительное.
— Ну, я полагаю — надобно разойтись подобру-поздорову, — весомо сказал Деревнин. — Вам — своя дорожка, нам — своя.
— Погоди, Гаврила Михайлович! Ты и вправду веришь, что грамота все еще на Печатном дворе? — спросил Тимофей.
— Пока мой дурак каждый вечер докладывал, что какой-то неведомый добрый молодец на его наживку клюнул и про тайные ходы к печатне разведывает, так верил, — прямо отвечал подьячий. — Теперь уж и не знаю, как быть.
Хитер был Деревнин! И не согласился, и не воспротивился, а ловко извернулся.
— Вот и я не знаю, как быть, — тут Тимофей обвел взглядом конюхов. Полезай в седло, Богдаш, да и поедем на конюшни. Больше нам тут делать нечего — или ты со Степановой женкой недолюбился?
Богдаш невольно поглядел на Стенькину Наталью.
Она же смотрела на него прямо-таки говорящими глазами.
— Сучий ты сын! — кричали те огромные глазищи. — Я-то душой распалилась, к тебе прикипела, спасти тебя хотела! Я-то мучалась, сомневалась, металась, уж и не знала — то ли мужа слушаться и государю служить, то ли тебя, подлеца, любить! А ты-то?!.
Желвак как-то неловко развел совсем деревянными руками…
И тут раздалось свирепое:
— Кто стрелял?!?
С двух сторон подбежали два стрелецких караула.
Какое-то время вообще ничего нельзя было понять, шум стоял невообразимый. В этом шуме даже Тимофеев громоносный голос ненадолго потерялся. Наконец Тимофей с Деревниным на пару призвали к порядку всех стрельцов — и участвовавших в ловушке, и караульных.
— Да не галдите так, сволочи! Где старший? — потребовал Деревнин. Ты, что ли?
Десятник и ответить не успел — в наступившей тишине Богдаш услышал вдруг нечто такое, от чего вздернул опущенный было до того, что короткая борода в тулуп уперлась, подбородок и сказал быстро:
— На конь!
Приказание это относилось к нему же самому — Тимофей, Семейка и Данила с коней не сходили.
Семейка, схватив под уздцы Полкана, вытолкнул его вперед, чтобы Богдаш мог быстро сесть в седло. Ни он, ни Озорной даже не спросили — что такого расслышал товарищ в ночи. И Богдаш тоже ничего не стал растолковывать — а послал Полкана вперед.
Изумленные Деревнин, Стенька и стрельцы не сразу догадались завопить вслед.
Данила скакал бок о бок с Семейкой и чувствовал, как душа наполняется радостью. Ничего в мире не могло быть лучше такой ночной скачки — в ней было неописуемое веселье для души, и оно вместе с морозным воздухом втекало в грудь и расходилось по телу, делая его легким и ловким. И не все ли равно, ради чего сорвался с места и позвал за собой товарищей Богдаш!
Желвак вел погоню почему-то в сторону Москвы-реки.
— Глянь! — наконец крикнул он, когда уж вылетели на берег неподалеку от стены Китай-города. — Уходят!
Тут лишь Данила понял — Богдаш чутким ухом уловил скрип санных полозьев у забора Печатного двора. Пока захлопывалась и вновь открывалась ловушка Земского приказа, кто-то, воспользовавшись отсутствием стрелецких караулов, поспешивших на выстрел, подогнал сани — и теперь уходил во всю конскую прыть, уходил тем путем, которым зимой можно было мчаться, не давая никаких объяснений воротным сторожам и не останавливаясь с проклятиями перед решеткой, загородившей улицу.
Сани, освещаемые огромной серебряной луной, уже неслись по льду Москвы-реки, вверх по течению, а куда — непонятно.
Семейка, мысливший быстрее, чем полагалось бы простому конюху, сразу послал своего Ворона вперед — и тот не столько сбежал, сколько съехал на лед, сбился с намета, выровнялся — и уже не Богдаш, а Семейка повел погоню.
— К берегу отжимай! — крикнул Тимофей.
Если конный еще мог выбраться на берег в любом месте, то сани нуждались в нарочно сделанном спуске. И теперь главное было — не дать им до спуска добраться.
Похоже, Голован не меньше Данилы был рад ночной скачке. Парень почувствовал по его ровному, мощному ходу, что силища у бахмата немеряная, и он будет рад, коли позволят еще немного той силы выплеснуть. Данила подбил его под пузо каблуками, хлестнул пару раз поводьями по шее — не сильно, а чтобы понял — незачем сдерживать свой бег. И Голован вынес его вперед, пошел вровень с Семейкиным Вороном.
И сани, и конные миновали Кремль, теперь по правую руку было уже Чертолье.
Те, кто мчались в санях, запряженных добрым возником, поняли — дело плохо, не до жиру — быть бы живу!
Из саней вылетело темное, продолговатое, вроде длинного и битком набитого мешка, покатилось по льду.
— Данила, подбери! — приказал Тимофей. И Данила, осаживая возбужденного бахмата, направил его к мешку, не сразу осознав, что товарищи-то продолжают изумительно прекрасную погоню, а ему — сторожить теперь эту непонятную вещь.
Сани неслись куда-то в сторону Хамовников.
А в мешке?!.
Что может быть в длинном мешке, выкинутом из саней, несущихся во весь мах?
Почему-то первое, что пришло на ум, — мертвое тело! Возможно, то самое, которое исчезло в Хамовниках, хотя было совершенно непонятно — как же оно вынырнуло на Печатном дворе?
Данила всякого навидался и знал, что невозможно лишь спать на потолке одеяло слетать будет. Прочее же — в руке Божьей. И что иное, такой неожиданной величины, можно вывозить среди ночи с Печатного двора, как не мертвое тело?
Он подъехал к мешку, и тот подтвердил его предположения — по виду был похож на увязанный труп.
Мертвецов Данила не боялся.
С ним уже случилось то, что вышибает подобный страх из подростка основательно. Он проснулся в сарае, на сене, укрытый одним рядном с больным отцом, прохваченный утренним холодом, и даже не сразу понял, что холод отовсюду… Приподнявшись на локте, он долго смотрел в отцовское лицо, пытаясь уловить дыхание. Дыхания вроде не было, а потрогать лицо пальцем не мог. Что-то внутри — запрещало. Он отполз, встал на ноги, тихонько, как если бы боялся разбудить, и вышел на двор. Там уже выпроваживали в стадо корову. Данила подошел к хозяйке и сказал ей, что с отцом — неладно. Он уже понял, что стряслось, но мысли в голове были тупые, неповоротливые, почему-то ощущалось сильнейшее облегчение, а слез не оказалось вовсе. И, стыдясь этого облегчения и этого отсутствия слез, он сбежал со двора, предоставив приютившим их хозяевам все похоронные заботы…
Голован подошел к мешку, наклонился и стал обнюхивать.
Это показалось Даниле странным — еще минувшим летом норовистый бахмат отказался подойти к покойнику, пришлось применить силу. А тут, на тебе, и подошел, и нюхает, и…
— С нами крестная сила!.. — прошептал потрясенный Данила.
Голован вцепился в мешок зубами и тряхнул его с превеликим неудовольствием. Валяется же всякая дрянь на дороге — вот что хотел он сказать всаднику. И всадник понял, и спешился, и приподнял мешок, отпихнув от него конскую морду.
Мешок был хоть и не пушинка, однако мертвое тело в себе вряд ли содержал. И шел от него запах… Данила, не хуже Голована, принюхался. Запах был чем-то знаком.
Но, коли внутри не мертвец, то и няньчиться с мешком было бы смешно. Данила подхватил его, перекинул через конскую холку, сам сел в седло и поскакал вдогонку за подозрительными санями и лихими товарищами.
Он обнаружил всех троих сразу за речным изгибом.
Они сделали то, что и собирались, — без всякого членовредительства оттеснили сани к берегу и заставили санника, взбежав на крутой скат, пронестись по нему десятка три саженей. Наклон был достаточный, чтобы сани не удержались и опрокинулись.
Те, кто удирали от погони, а было это двое мужиков, вылетели на лед. У них, к счастью, не случилось оружия, и теперь они злобно и уныло переругивались с конюхами.
— Гляди ты — руку поломал! — отвечал на заведомо лживую жалобу Богдаш. Сейчас и вторую поломаю!
— Сюда! — позвал, заслышав копытный стук, Данилу Семейка. — Ну, что там у тебя, свет?
— Ваше добро? — Тимофей указал плетью на привезенный мешок.
— Какое наше?! Знать не знаем, отродясь не видывали!
Семейка подъехал и улыбнулся Даниле.
— Взяли сучьих детей!
— Понюхай! — предложил ему Данила. — Не пойму — трава сушеная, что ли?
Семейка наклонился, потянул коротким носом…
— Ого! Давай-ка сюда!
Он повернул мешок и развязал его, сунул вовнутрь руку и точно — вынул жгут каких-то темных сухих листьев. Запахло сильнее.
— Что это? — спросил, подъехав, Тимофей.
— А не чуешь?
— Да это ж табак! — заорал Богдаш. — Ну, теперь ясно, чего они улепетывали! Спины свои ненаглядные берегли!
— Тьфу! Еретики проклятые! — заругался Тимофей. — Мало вас за тот табачище порют? Вот раньше тем, кто нюхает, ноздри рвали, все равно, мужик ли, баба ли! И правильно делали! Больно добр государь к вам, к нехристям! Сказано — когда у людей дым изо рта пойдет, последние дни настанут! Адово пламя приблизить вздумали!
— Точно — табак! — воскликнул Данила.
— А ты почем знаешь?! — Тимофей обернулся к воспитаннику, яростно желая отчитать его за разврат и непотребство.
— Окстись, свет! Он же у нас шляхтич! — напомнил Семейка. — У них там, в Орше, поди, все паны трубки курят!
— Оттуда вся ересь и пошла! — Тимофей был грозен необычайно. — С Литвы, от литовских людишек!
— Да не галди ты, уши заложило! — одернул его Богдаш. — Что с этими делать будем?
— А к Башмакову! Сказывали, у него в приказе какого-то табачника недавно тайно выпороли. Вот пусть и разбирается!
— А нас что — за табаком посылали? — напомнил Богдаш. — Ну-ка, братцы, прямо говорите — где грамота?!
Мужики, которые так неудачно вывезли с Печатного двора незаконно хранимый там табак, все еще сидели на льду у опрокинутых саней, набычившись и вознамерившись отрицать свою причастность к мешку до самой дыбы. Новое обвинение их словно бы встряхнуло и возмутило.
— Какая еще грамота?! Знать не знаем никакой грамоты!
Богдаш соскочил с Полкана.
— Надоели вы мне, постылые!
Он поднял одного из мужиков за грудки и хорошенько встряхнул.
— Грамоту отдавай!
— Да знать не знаю!..
Придержав одной рукой за ворот, другой Богдаш заехал горемыке в ухо и лишь тогда отпустил.
— Да что ты дерешься!.. — взвыл тот. — Сказано же — не было грамоты!
— Все зубы у меня выплюнешь, сволочь!
— Да Христом-Богом!..
— Пошли, в санях поглядим, — не обращая внимания на Желвакову расправу, сказал Даниле Семейка. — За пазухи этим страдникам заглянем. Мешок растребушим. Где-то же она должна быть!
— Не найдем впотьмах, — возразил Данила. — Айда к нам на конюшни!
— Не выбросили бы по дороге… Как тот мешок…
Решили среди ночи Башмакова не будить, в Кремль не ломиться, а дознание провести в Больших конюшнях, что в Чертолье. Там, где стоят возники для государевых саней, каптан и колымаг. А дурьи головы из Земского приказа пусть хоть до утрени Печатный двор охраняют — делиться с ними своей удачей конюхи не собирались.
Когда печатных мужиков встряхнули хорошенько, то оказалось: табак они по распоряжению Арсения Грека тайно везли туда, откуда был взят, — в Замоскворечье, на Крымский двор. Там посольская свита не только табаком — и обувкой приторговывала, мягкими ичедыгами, в которых женки любили зимой по горницам ходить, и тафтой, и камкой, и конской упряжью, а в старые времена — прославленными крымскими луками.
Крымский двор был строением такого рода, которые чинили лишь тогда, когда в полную негодность придут, потому что посол крымского хана со свитой там жил не постоянно, а от случая к случаю. И это было для противозаконной торговли весьма удобно — стрельцы всех дырок в заборе знать не могли.
На Больших конюшнях нашлись и факелы, и место во дворе, где тщательно рассмотреть, чуть ли не по досточке перебрать сани. Самих мужиков тоже оглядели и ощупали внимательно. Ничего похожего на деревянную книжицу, как она была описана в столбцах Земского приказа, не сыскали.
Пока возились — и утро приблизилось. Решив угостить Башмакова табачищем на завтрак, конюхи вместе с добычей вернулись в Кремль и сдали ее с рук на руки и под расписку нужным людям. После чего вышли на еще пустую Ивановскую площадь и неторопливо побрели к своим конюшням.
— Ну, этого нам Земский приказ долго не простит! — весело восклицал Богдаш. — Крепко мы их проучили! Уж коли мы не соколы — так кто же?!
— Да, табачников ловить — их забота, — подтвердил Тимофей. — И где ведь, бляжьи сыны, угнездились?! На печатне! Говорил я — еретик тот Арсений!
— А я полагал — литовские людишки табак везут, — заметил Семейка. — А оказалось — крымцы.
— Крымцы еще и не то привезут. За ними — глаз да глаз! Знаешь, сколько караулу у Крымского двора? Три десятка стрельцов! До чумного сиденья — и вовсе полсотни было, — напомнил Тимофей.
— И все — купленные! — Богдаш расхохотался.
— А они — торговать умудряются, — продолжал Тимофей. — Теперь ведь и не докажешь, что эти мешки с табаком с Крымского двора. А правда ли, что крымцы говорят: коли кто после обеда табак не курит, у того или табака нет, или ума нет?
— Истинная правда. Теперь только то и докажешь, что Грек для себя где-то табак добыл, испугался, что найдут при выемке, да и велел мешки вывезти, — разумно сказал Семейка. — А что Греку? Его патриарх любит, в обиду не даст. Вот уж его за дым из пасти пороть не станут.
— Он к табаку, поди, еще в Турции приохотился, когда бусурманином был. Все отстать не может, — рассудил Озорной. — А патриарху то, поди, в забаву! Поругает — да и сам потом посмеется.
— Вместе с тем Греком… — совсем тихо заметил Семейка.
— Да-а… Может, и сам то зелье пьет? Втихомолку, а?..
Между конюхами завязался спор — как употребляют табак? Иные, оказалось, настаивают на нем вино, иные даже жуют томленые в горшках с разными приправами листья.
На конюшнях Тимофей повел всех в свой уголок, где мастерил слюдяное окошко. Там на лавочке стояла грубовато сбитая деревянная шкатула, виду странного — высокая и узковатая.
— Вот и проверим… — бормотал он, открывая шкатулу. — Вот и убедимся…
— Да что ты там затеял? — спросил Богдаш. — Оконце, поди, еще не готово, а ты на всякую блажь время переводишь.
— А что, Богданушка, не сменять ли нам тебя на медную сковородку? — с неожиданным ехидством осведомился Тимофей. — Пять алтын сбережем! А шуму от нее не в пример меньше!
— Да чтоб они все передохли! — воскликнул Богдаш. И непонятно было то ли сковородкам погибели пожелал, то ли хитрым женкам, гораздым на обманство, то ли даже Земскому приказу.
Данила тихо давился смехом, да и Семейка с ним рядом тоже подозрительно хмыкал и постанывал.
— Да не вопи ты, вон — выпей-ка лучше! — Тимофей протянул добытую из шкатулы и уже открытую баклажку.
Богдаш взял ее обеими руками, поднес ко рту, отхлебнул — и едва не выронил.
— Эт-то что такое?…
— Горячий сбитенек, свет. С ужина стоит. Что, плох?
— В самый раз! — злобно выкрикнул Желвак, и тут уж Данила с Семейкой захохотали в голос.
— Давай сюда! — потребовал Данила, отнял баклажку и возгласил, как полагалось всякий раз, когда конюхи садились пить:
— Быть добру!
Сбитень не обжигал, как полагалось бы, но был той приятной теплоты, которая на самом деле нужна промерзшему зимней ночью человеку. Данила передал баклажку Семейке, тот, отпив, — вернул Тимофею. И Тимофей, тоже отхлебнув порядочно, принялся ее прятать в свою изнутри слюдяную шкатулу.
Богдаш следил за перемещениями сбитня с великим недовольством. Вдруг он решительно протянул руку:
— Черт с вами — допью!
Отхлебнул и добавил, хоть и с опозданием, зато — от всей души:
— Быть добру!
* * *
Наутро в Земском приказе было горестно. Тайно, на ухо, Емельяну Колесникову сообщили, что конюхи-то на заре доставили каких-то двух людишек в Приказ тайных дел. И мешок еще приволокли, а что в нем неведомо. Мешок длинный — возможно, что и мертвое тело.
Тел приказные навидались довольно, что в мешках, что в рогожах, что одетых, что нагих, это в них трепета не вызвало. Непонятно было, зачем такое сокровище тащить к Башмакову в палаты — мог бы и на дворе разглядеть, что надобно…
Оставалось лишь гадать — нашли конюхи деревянную книжицу, или же не нашли. А ежели не нашли — что же теперь Земскому приказу делать?
Протасьев прибыл на службу, как ни в чем не бывало — как если бы и не к нему тайно, в сумерках, пожаловал еретик Арсений Грек. Стенька вытаращился на подьячего — но тот за сорок лет службы в приказе видывал и пострашнее вещи, чем возмущенная рожа земского ярыжки.
— Гаврила Михайлович, да что ж это?.. — шепнул Стенька на ухо Деревнину.
— Пошел вон, — шепотом же ответил подьячий. — Да хоть снегом умойся, что ли…
Настасья утром, вопя на всю слободу, что родной муж навеки опозорил, изгвазданной после возни с печью рукой дала Стеньке хорошую оплеуху. А кто ее позорил?!? Сама опозорилась! Вольно ж было про сковородку поминать!
— Гаврила Михайлович!..
— Кыш!
Стенька вышел на крыльцо и с ненавистью уставился на толпу просителей. Люди толклись, пихались, друг дружке на ноги наступали, переругиваясь тихонько — на громкую ругань явились бы приставы, прибежали стрельцы караульного полка, и порядок был бы наведен скоро и беспощадно.
Ловушка, которую Стенька столь хитромысленно сочинил, рухнула с треском. Такая добыча, как стряпчий конюх Аргамачьих конюшен Богдан Желвак, в дело не годилось — и оставалось утешаться тем, что и конюхи свою ловушку, возможно, зря ладили…
В очереди у крыльца произошло оживление — сразу двое, поскользнувшись на ледяной лепешке, грохнулись. Лепешка была ведомая — и что-то такое всплыло в памяти, чей-то голос лицемерно посочувствовал приказным, вынужденным обходить скользкое место…
Стенька вспомнил того молодца, что домогался деревянной книжицы, может, честно переписать, а может, исчезнуть с ней бесследно.
Сквозь толпу пробивался к крыльцу другой ярыжка — Елизарий. Взбежал, хлопнул Стеньку по плечу:
— А что, Степа, цена-то — прежняя?
— Какая еще тебе цена?
— А сковородка в пять алтын! Гляди, не продешеви!
— Тьфу!
Кулаки у Стеньки чесались заехать товарищу в ухо. Но воздержался.
Этой затеи со сковородкой теперь Земскому приказу до самой Масленицы потешаться хватит. Нужно же было дуре Наталье брякнуть! А на Масленицу зругие потехи явятся, авось, и забудут приказные, как земский ярыжка Аксентьев чуть за пять алтын женку под конюха не подложил.
Но ведь почему?.. Ради служебного рвения!..
Повесив буйную голову, пошел Стенька на торг, и гулять бы его дубинке по плечам, не разбирая правого и виноватого, вымещая злость от неудачной затеи, кабы в голове уже не раскручивался дальнейший розыск.
Коли конюхи нашли деревянную грамоту — неужто бы в Земском приказе никто не пронюхал? Да тот же Колесников? И шепнул бы тихонько Деревнину успокойся, батюшка, беда миновала, поди свечек в церквах понаставь…
Но Деревнин сам не свой. Он ведь, Стеньке поверив, что подосланная Наталья подцепила какого-то вражьего лазутчика, норовящего тайны Печатного двора разведать и туда тайком пробраться, ничего другого и не затевал — все упования возложил на пресловутую ловушку.
Стало быть, и самому Стеньке изворачиваться надобно, и начальство спасать.
А путь один — искать того треклятого Перфилия Рудакова, что выманил из касимовских лесов Нечая, пообещав показать деревянную грамоту.
Сиделец в лавке купца Родионова велел заглянуть — авось что и разведает. Сказал «завтра» — так ведь это уже сегодня! Стенька поспешил к лавке и насилу дождался, пока сделают покупку две купчихи с молоденькими дочками, которых на двух дородных женок, очевидно — сестер, приходилось то ли восемь, то ли девять, поди сочти, когда они мельтешат, взвизгивают и хохочут.
Девки предвкушали Масленицу, катанья с братцами на санях, званые блины, щегольство и утехи. Девки были беззаботны, словно те пташки небесные, о которых толковал в проповеди отец Кондрат. Зимний мясоед кончается, их не посватали, не обвенчали, и еще несколько месяцев им жить в ласковом родительском дому. Чего же не веселиться?
— А, это ты, свет! — приветствовал Стеньку сиделец.
— Бог в помощь, — сказал, кланяясь, Стенька. — Что, расторговался?
— Две пары чеботов взяли.
— Дай Боже дальше не хуже. Ну, разведал ли про того Рудакова?
— Уж и не знаю, как сказать. Он мне полуполтину должен — я уж на ней крест поставил. А есть у нас приказчик Онуфрий — тому он два рубля задолжал. Перфишка-то дня два как пропал, или три, надо вспомнить…
Стенька терпеливо ждал.
Несколько раз, когда он приходил на помощь и пытался подстегнуть вспоминающего, его резко осаживали, однажды так матерно излаяли, что хоть на бумажку записывай, чтобы приказных потешить. Поэтому, когда человек маялся временным беспамятством, он уж более не вмешивался.
— Или два? Я-то при нем не околачивался, разве я сторож тому Перфишке? Утром он вроде еще был… — бормотал сиделец. — Потом баба к нему прибегала. Вот дивно, и водились же бабы у того кривобокого…
— А что за баба? — тихонечко и очень осторожно полюбопытствовал Стенька.
— Откуда мне знать? Невеличка-белоличка, собой круглоличка.
Марфица, подумал Стенька, точно — Марфица, после того, как ходили Нечая допрашивать! Знала, вредная баба, где Нечай прячется, и понеслась, предупредила!
Что же за сокровище такое тот Нечай, коли из-за него козни плетутся?
— Так вот, потолковал я с нашими. Всем ведь этот блядин сын задолжал, все его ищут. А как проведали, что и Земский приказ его домогается, так духом воспряли. И стали припоминать — с кем да когда его встречали. Так вот, молодец, кое-что и обнаружилось! К тому Перфишке еще до того, как его в Касимов за жерновами и юфтью посылали, человек приходил, Соплей зовут.
— Человека — Соплей? — развеселился Стенька. — Лихое прозваньице! А что за человек такой? Как его сыскать?
— А вот так и сыскать, что нам, грешным, это не под силу, а разве вам, приказным.
— Налетчик, что ли?
— Не налетчик — а кружало «Ленивку» знаешь? Где целовальником Левонтий Щербатый? Так он у того Левонтия в подручных ходит.
— Да, — поняв, в чем загвоздка, согласился Стенька. — К «Ленивке» теперь — не подступись! А для чего к нему тот Сопля приходил — кто-нибудь догадался?
— А сдается мне, что Перфишка ему вино продать хотел. Он как-то приносил, угощал, а винцо-то не из кружала, а кто-то в подполье гонит. Левонтий-то уж точно непоказанное вино наливает. За ним такое водится!
— Хорошего же человека вы в приказчиках держали, — заметил Стенька.
— Ты про то хозяину скажи! Мы люди подневольные. А ему как раз был нужен неженатый, чтобы с обозами посылать. Женатого-то — грех, ну как что стрясется, семья осиротеет. Дороги-то — сам знаешь, какие.
— Ты про то у Разбойного приказа спрашивай. Мы-то за московские улицы отвечаем, а не за дороги.
— То-то у вас, сказывали, двух подьячих и троих ярыжек чуть не до смерти убили.
— Это когда же?!?
— А когда? А на Тимофея-апостола! У нас сиделец Тимошка Драный, так он угощал, а наутро и услыхали! Стрельцы их на Никольской подобрали, так у одного рука перебита, у другого ребра поломаны, не шевельнуться, криком кричал!
Стенька сделал мысленное усилие и понял, что двое подьячих и трое ярыжек — это он сам с Деревниным.
— А хозяин-то откуда того Перфишку взял?
— А к хозяину не подступись, не то как раз по уху огребешь. Сжалился над сиротинушкой безродным! Так чем на самого себя злиться за дурость — он нас гоняет…
Добраться до Сопли приказным было нетрудно — накануне Масленицы Щербатый с приказом ссориться не захочет, пришлет своего человека, чтобы сказку отобрали. За «Ленивкой» к началу Великого поста столько грехов набиралось — не счесть, лишние целовальнику вовсе не требовались.
Но тут в голове у Стеньки случилось то ли затмение, то ли прояснение.
Распрощавшись с доброхотом-сидельцем, он пошел себе потихоньку, рассуждая примерно так: ведь не раз и не два доводилось ему, ярыжке Степану Аксентьеву, затевать суету и суматоху, носиться непонятно где высунув язык, а потом за все свое усердие он чудом батогов избегал, дай Господи здоровья Деревнину. Так нужно ли на сей раз, опозорившись с ловушкой, немедленно радовать Земский приказ новыми затеями? Не разумнее ли хоть денек посидеть тихо?
Грустно ему сделалось от этаких мыслей — ведь они означали, что нет в ярыжке прежнего рвения, что устал и затосковал, что пуглив сделался не в меру. А коли рвение не являть — так ведь и подьячим никогда не сделаешься! Потому и смутно на душе, потому и пасмурно, хотя зимний день — солнечный, яркий, слепящий.
В таких вот рассуждения не то что побрел — а как бы сам себя за шиворот поволок Стенька в приказ. Прошел через торг, не имея намерения карать мелкую сволочь, а чтобы видели — вот она, власть, от государя поставленная, никуда не делась.
И вдруг навстречу этой хмурой, словно оголодавший волк, власти, другая — бодрая, голосистая. Земского ярыжку Мирошку Никанорова нелегкая несет!
Ну, коли и этот про сковородку спросит, подумал Стенька, зашибу к блудливой матери! Насмерть! Пусть потом хоть в яме сгноят!
Очевидно, Мирошка (мужик уже немолодой, из тех, кто в юные годы займет свою ступеньку на чиновной лестнице — и с той ступеньки его на погост сволокут) сообразил, что товарищ не в духе.
— Каково похаживаешь, Степа?
— Твоими молитвами, — буркнул Стенька.
— Тебя твой подьячий обыскался. Я тебя заменю, а ты к нему беги! Недолго уж осталось — народишко, гляди, шалаши закрывает.
Безмерно довольный, что его отлучка с торга осталась незамеченной, Стенька поспешил к приказу. Но Деревнин, как на грех, оказался занят. Пришлось обождать. А ждать в теплом помещении, где так надышали, что нехорошо делается, да еще не снимая тулупа, было выше Стенькиных возможностей. Он вышел на крыльцо и окинул взглядом Красную площадь.
Чем плохо жилось ярыжке? Вот она, кормилица-поилица, отсюда и до Василия Блаженного, и еще туда, вглубь, до Богоявленской обители. Всякий ярыжку знает, иной калачом угостит, иной стопочку поднесет. Коли пошустрее быть — можно и приработок сыскать. Так нет же — неймется!
И все это оставить ради дурацких соляных варниц? Стенька даже вздумал, что человек в здравом уме и твердой памяти такого делать не может и не должен. Соликамск — это ведь не город даже, не посад, а — село большое! Ни тебе торга путного, ни храма с дорогим убранством, ни тысячной толпы знакомцев…
Стенька вовремя сунул нос в дверь — Деревнин освободился. и сам к ярыжке подошел.
— Ты, Степа, вот что — ты меня дождись. Но тайно. Когда стемнеет, встань у Никольских ворот, оттуда посматривай. Я выйду — ты с места не двигайся. А как Протасьев пойдет — и ты за ним, понял?
— А что за ним? Он ведь тут же извозчика возьмет! Они же съезжаются, ждут, когда приказные по домам пойдут!
— Вот до извозчика его и проводишь. И как он к саням подойдет, и ты туда же, и жди приказа моего! А теперь — ступай, не до тебя…
Странное распоряжение Стеньке не понравилось. Конечно же, Протасьев, тайно принимавший у себя Арсения Грека, нуждался в особом внимании — но мог бы Деревнин и подробнее расписать свой план.
Но Стенька честно выполнил все, что положено. Он позволил Деревнину выйти из приказа и торопливо исчезнуть в устье Никольской улицы. Народу там было немало — кто отстоял службу в каком-либо из кремлевских соборов, кто на торгу припозднился, коли не все — так многие Никольской улицей уходили.
Когда по лестнице неторопливл спустился Протасьев, Стенька осторожно пошел за ним следом.
Очевидно, старик не чуял за собой никакой особой вины. Он шел достойно, нес немалое брюхо не хуже иного боярина. А коли посудить — так чем грамотный подьячий Земского приказа хуже того боярина, умеющего разве лаяться матерно у государева Постельничьего крыльца?
Протасьев тоже пересек Красную площадь и встал на углу, ожидая, пока подкатят извозчичьи санки. Тут же они и появились. Извозчик в тулупе с высоким воротом, откуда лишь борода и торчала, услышал, что везти на Солянку за копейку, кивнул, выражая согласие. После чего Протасьев, кряхтя, забрался в сани.
— Степа, прыгай сюда! — вдруг приказал извозчик хорошо знакомым голосом. — Держи его! Ги-и-ись!!!
Отродясь не слыхивал Стенька, чтобы Деревнин так орал. Он, полулежа в санях и придавив собой Протасьева, от одного этого лихого крика уже был в прежнем своем восторге — восторге скорости, восторге решительного действия!
Санки полетели вовсе не к протасьевскому дому, а куда-то в другую сторону, куда — Стенька не понял, потому что был занят пленником. Протасьев, изумленный похищением, ворочался, даже голос подать пытался, но Стенька прикрыл ему рот его же воротником.
Вдруг передок саней резко ушел вниз. Деревнин направил конька по склону берега прямо на лед. И там, прокатившись едва ли не до замоскворецкого берега, санки встали.
— Вылезайте! — велел Деревнин и сам вышел на лед. Местность он выбрал пустынную, прогнал конька по нетронутому снегу, напротив были луга, так что все условия для дознания имелись в избытке.
Стенька помог выбраться Протасьеву.
— Да ты что же, сучий потрох, выблядок!.. — начал было гневную речь старый подьячий.
— Молчи, Христа ради! — Деревнин был суров как никогда. — Не то тут и останешься! Степа! Держи двумя руками, да не опускай!
Из-за пазухи тулупа он достал пистоль и сунул ее Стеньке рукоятью вперед.
— Гаврила Михайлович! — сразу вспомнив про вежество, завопил Протасьев.
— Ага! Как пистоль под носом — так я и Гаврила Михайлович! А как в приказе — отойди, Гаврюшка, мне недосуг! Учись, Степа, обхождению!
— Да что ты затеял? — так искренне удивился Протасьев, что, кабы не знать про его шашни с Греком, так и прослезиться недолго. — Да чем же я тебе грешен?..
— Сейчас узнаешь! Я к тебе подходил, хотел спокойно побеседовать. Трижды подходил с поклоном и с просьбишкой! Ты меня прочь гнал! А ты же знаешь, старый крючкотвор, что на мне эта бляжья грамота повисла! Да и на Степе тоже! Как тебя выручать — так и орешь во всю Ивановскую: государи-братцы-товарищи! А как через твои проказы другому погибать — так и — Гаврюшка, прочь поди, недосуг!
— Так уж и погибать! — возмутился старый крючкотвор.
— Я ее, грамоту, сдуру из приказа вынес, я ее потерял! А ты, чем бы помочь, еще тайно принимал у себя того еретика Грека! Что, думаешь, не разведали? Вон Степа подтвердит и стрельцов назовет, которые его за полтину из Печатного двора выпустили, да еще ему извозчика нашли! Добром не хотел ответить — так под прицелом отвечай: чего от тебя хотел Грек? Чтобы ты у себя ту грамоту спрятал?
— Да мелочь сущую! И грамота тут ни причем! Вот те крест! — Протасьев был изумлен злобной настойчивостью товарища и удивлялся: оба ведь подьячие, оба на одно жалование не живут, к чему же нелепые и беспокойные расспросы? Мало ли бывает услуг кроме той, которая втемяшилась в голову Деревнину?
— Да что за мелочь?! — не придавая избыточного значения крестному знамению, продолжал домогаться Деревнин. Он столько лет прослужил в приказе, что затвердил: грех перед Господом замолить всегда можно, особенно если поп на исповеди точно скажет, сколько поклонов бить да прибавит несколько недель сухоядения; а от человеческой злобы уклониться куда как труднее…
— Да не о грамоте была речь!
— А о чем? Степа, не опускай пистоль!
Протасьев горестно вздохнул.
— Он знать хотел, не будет ли ночью какой засады…
— И ты ему, блядин сын, так все и выложил?!.
Протасьев развел руками.
— Да кто ж ты после этого?! — Деревнин был изумлен даже поболее, чем возмущен. — Ты государево дело продал! Ладно бы какое простое! А то государево!
— Ну так уж и продал… Два рубля с полтиною взял, за совет лишь, чтобы гостя не обидеть, — а государево дело-то, поди, подороже будет…
— Пошути мне еще, пошути! — Деревнин повернулся к ярыжке. — Вот с чьего благословения деревянная-то грамота из печатни пропала. А нам с тобой своими спинами отвечать!
— Да ему табак нужно было вывезти! — не выдержал старый подьячий. — Он мне прямо сказал — знать не знает, чего от него Земский приказ добивается, а боится, что табак у него найдут. И я ему посоветовал — в ту ночь держать сани наготове. Я-то знал, что вы там кого-то наверняка поймаете, шум подымется, стрельцы сбегутся. А под шумок и можно бы огородами тот табачище вывезти. Вот те крест, Гаврила Михайлович! Больше ничего ему и не говорил! А грамоту он не вывез — кабы вывез, ее бы те чертовы конюхи вместе с мешком табака захватили!
— Так это, выходит, конюхи за табаком погнались? — наконец сообразил Деревнин. — И мешок табаку к Башмакову спозаранку отнесли?..
— Врет же! — завопил Стенька. — Врет, как сивый мерин! Гаврила Михайлович, да Грек же еще раньше ту грамоту вынес тайно и ему, Протасьеву, передал! Когда приезжал к нему тайно! Стрельцы-то барашка в бумажке получили — да и в другую сторону смотрели, когда он из печатни выезжал! А еще брешут, будто шубу с него снимали, самого по косточке перебрали!..
— Степа, не галди! — прикрикнул Деревнин. — Коли Семен Алексеевич врет так я ему про то скажу! А ты — не смей! Да и проверить можно насчет табака…
— Да коли врет?!. — Стенька прямо застонал и, потрясая в возмущении руками, наставил пистоль прямо в небо.
— Пистоль не опускай, сволочь! А ты, Семен Алексеевич, сделай милость, растолкуй — просил ли тебя тот еретик Грек грамоту припрятать, сам ли ты ему предложил, или что иное было? И гляди мне! Я ведь тих-тих, а при такой нужде не к нашим дьякам, а к Башмакову пойду! Мне моя спина твоей особы дороже!
— Да мне бы кто растолковал, на что Башмакову та грамота?!. - возопил старый подьячий. — Грек плакался — принес ты ему, говорит, писание на дереве, которому лет двести, а то и поболе, держался ты за то писание, как утопающий за соломину, никакими способами он у тебя те дощечки выпросить не мог! А потом их и вовсе унесли! Оставил бы у Грека глядишь, и уцелели бы! Он всякие древние диковины любит, душу за них сатане продаст!
— Какие тебе еще древние диковины?.. — тут в голове у Деревнина сделалось помутнение. — Коли это древность еретическая, чего же за ней Башмаков конюхов гоняет?!
— А его спроси!
— Сдается и мне, что ты, брат, врешь.
— Врет он, врет! — зашумел, обрадовавшись, Стенька. — Слово и дело государево!
Перепугавшись до полусмерти, что кто-либо посторонний может у себя на Балчуге услышать этот верноподданический вопль души, оба подьячих, не сговариваясь, кинулись затыкать ярыжке рот. Причем Протасьев не побоялся даже уставленной на него пистоли, а Деревнин не пожалел вышитой рукавицы.
— Как докажешь? — держа в охапке мычащего Стеньку, быстро спросил Деревнин.
— Да хоть меня на одну доску с Греком ставь! Он то же самое скажет! Вот пошли за ним, доставь его к Башмакову — да там и спрашивай! И он тебе ответит, что деревянная книжица еще при татарах писана! Он-то в таких делах толк знает!
— Башмаков тоже в своем деле толк знает!
— Послушай, Гаврила Михайлович, Христа ради, отпусти душу на покаяние! Сплоховал я, не догадался — надо мне было сразу за стрельцами посылать, чтобы того Грека взять под караул!
Протасьев, умоляя, схватил Деревнина за рукав и, придерживаясь, попытался рухнуть на колени с наименьшими затруднениями.
Стенька замычал так выразительно, что Деревнин понял.
— Коли бы с глазу на глаз, так, может, и сговорились бы, — не мешая коленопреклонению, с намеком молвил он. — А помощничек мой, вишь, горяч! Мы-то с тобой пуд соли вместе съели, а он с тобой разве что на Пасху крашеными яйцами сменялся. Уж и не знаю, как быть…
Протасьев смотрел на товарища снизу вверх, и Стенько подивился тому, как жестка его длинная, почти седая борода — торчит, словно из доски выстрогана, хоть чернильницу на нее ставь.
— Да разве мы со Степой не договоримся? — сразу все понял Протасьев. Есть у меня однорядка скарлатного суконца, зять только раза два и надел, а потом пробовал влезть, да в груди поширел, не застегнуть! Вот на Масленицу было бы в чем пощеголять! А то утварью могу, хоть оловянной, хоть медной…
Деревнин вдруг выдернул рукавицу из Стенькиного рта.
— Сковороду проси! — велел. — Большую, медную! И от однорядки не отказывайся! А мне, сироте, и десяти рублей довольно будет, чтобы шуму зря не поднимать.
— Десять рублей?! Да где ж я тебе возьму?!
— А ты поищи, Семен Алексеевич. Мне-то бумагу найти нетрудно, а перо в пернице и чернильница на поясе у меня всегда при себе. Вот и напишу Башмакову весточку… Тебе-то на старости лет такие весточки ни к чему! За мздоимство неприкрытое, да еще в государственном деле, знаешь что бывает? И поболее десяти рублей в казну отпишут!
На том и столковались.
В тех же санях, но только посадив за кучера Стеньку, поехали к Солянке и сопроводили Протасьева до самого крыльца. Деревнин взошел вместе с ним в хоромы, Стеньке велел ждать. И скоро появился с добычей. Выйдя на улицу, кинул ее в сани, опять велел брать вожжи в руки.
— Ко мне! — распорядился. — Там Игнатий ждет, так мои орлы бы его не напоили…
— Вот оно что! — восхитился Стенька. Игнатий был извозчик ведомый, не раз приказным услужил. Деревнин, видать, на него и рассчитывал — чужой не уступил бы подьячему сани с лошадью. Деревнин же отправил Игнатия, чтобы тому не мерзнуть, к себе домой, где того знали и без угощения бы не оставили.
До Охотного ряда добрались без приключений, а там уж до деревнинского двора было рукой подать. Вызвав Игнатия, у ворот произвели раздел имущества: кому — сани, кому — однорядку со сковородкой.
Однорядку Стенька перекинул через левую руку, сковороду взял в правую вдруг придется отбивать от ночных налетчиков нажитое добро? Они еще прошлись с Деревниным взад-вперед по хрусткому снегу, оба веселые, потому что с добычей, и рассуждали: соврал ли Протасьев, или грамота точно древняя? И коли древняя — ради чего вмешался в это дело Башмаков?
Стенька принялся вспоминать — что умного говорилось о деревянной книжице в тот злополучный день, когда она оказалась в Земском приказе и была пущена по рукам. И точно ведь — кто-то из подьячих подивился, для чего писать на дереве, коли бумага недорога? Высказали предположение парнишка ее кому-то нес, да не донес. Или, напротив, у кого-то унес и, спасаясь от погони, забился в сани под рогожу. А потом еще кто-то про древность слово молвил, да за шумом и не прислушались… а зря…
— Уж не кладовая ли роспись? — вдруг догадался Стенька. — В смутное время всякий норовил свое имущество припрятать, а что не припрячешь полякам доставалось, а те тоже клады хоронили… А бумаги под рукой не случилось…
— Молчи, Христа ради! — прервал его Деревнин. — Вот тоже кладознатец выискался! Молчи, не то я заговорю!
Стенька и язык прикусил.
Вспомнил, как минувшим летом сам ввязался в поиски клада, и что за чушь из этого вышла. Но ведь и тогда Приказ тайных дел каким-то боком к кладу пристегнулся, и тогда конюхи какое-то загадочное задание дьяка Башмакова выполняли…
— Государь диковины любит! — предположил Деревнин. — Может, ему прислали откуда-то, поклонились нашему свету деревянной грамотой, он чаял докопаться — что за диво, а она возьми да и пропади? Государь-то в гневе страшен, так изругает — держись только! А потом отойдет — бывало, и сам прощения попросит…
— Да кто бы посмел государеву утеху в Верху стянуть? — удивился Стенька.
— Дураков и воров всюду довольно. А ты бы, Степа, хоть поблагодарил, что ли? Я же тебя, дурака, с женкой твоей помирил! Принесешь ей сковородку и будет опять в семье лад!
Стенька вздохнул — ладом пока и не пахло…
* * *
За мешок с незаконным еретическим табаком Башмаков конюхов похвалил. Но сперва-то похвалил, а потом и спросил о деревянной грамоте. Пришлось Тимофею руками развести:
— Батюшка Дементий Минич, прости — там, где мы ее взять чаяли, она лишь померещилась…
— Другие домыслы есть?
— Есть-то есть…
— Так за чем дело стало?
А дело стало за Данилой.
Когда ловкая Авдотьица выследила, куда увезли мертвое тело, и доложила, что тело выкрадено по просьбе скоморохов, стало ясно — не миновать искать веселых на Неглинке. Вот-вот Масленица — вот они туда и подтягиваются помаленьку. Опять же — Третьяка на торгу уже встречали, Томилу тоже мимолетно видели. А кто у нас богоданный кум Настасье-гудошнице? А вот он — сидит, шилом кусок кожи ковыряет и говорить о своей кумушке наотрез не желает.
То есть, ни Тимофея, ни Желвака, что толковали ему о походе на Неглинку, он матерно не излаял и вдаль не послал. Но глаза отводил и всем видом показал — не пойдет, да и все тут. Как на него ни взирай с укором…
Он был младший, но сейчас от него ждали умного слова и дела. А какое там умное слово, ежели в голове одно — поквитаться с кулачными бойцами за стыд? Тумаки — мелочь, тумаки уже не болят, а вот при воспоминании, как летел, зажмурив глаза, с кулаков на кулаки, пока не рухнул, Данила заливался краской.
За дело взялся Семейка.
— Ну и увидит тебя та Федосьица, свет, ну и пройдет мимо, не поздоровавшись, велика беда, — усмехаясь, говорил он. — А и обругает, так тоже ничего — брань на вороту не виснет. Нужно же ей норов показать! А бабий норов и на свинье не объедешь. А хочешь, денег тебе дадим, купишь крестничку подарок, она и подобреет. Ведь для чего тебе Федосьица? Для того лишь, чтобы со скоморохами свести. Она — плясица, ее не в одной ватаге знают, да и она многих знает. Пусть бы хоть на Третьяка с Томилой навела…
— Так ведь Третьяк с Томилой!.. — начал было Данила, да и замер, приоткрыв рот.
Томила!
В тот день, как на торгу объявилась деревянная грамота, он, ускользнув от Третьяка, носился по Красной площади, чем-то сильно озабоченный. Как раз у Никольских ворот…
Данила вспомнил, как пожилой скоморох жаловался на товарища. Пропал, мол, безвестно. А товарищ болтался по Красной площади, совсем рядышком. Возможно, и нарочно от Третяка уворачивался. Каким же таким делом он был занят?
Где-то в голове у Данилы уже заплелась веревочка, которой надлежало стянуть вместе скоморошьи шалости и деревянную грамоту. Но увязывать в этот узелок Федосьицу ему все же не хотелось, и он искал возможности избежать этого. Не одна же Федосьица на всю Неглинку — плясица.
Однако объяснять товарищам свое нежелание именно этой причиной он не хотел.
— Я лучше еще раз до бани добегу, — возразил он непонятно в который раз. — Может, объявится Авдотьица. Ведь имущество ее там осталось.
В утро того дня, когда расставили неудачную ловушку, девка прибегала на конюшни, спрашивала — не найдется ли для нее дельца. «Разохотилась…» проворчал Озорной. Данила уговорился с Авдотьицей, что наутро сам ее сыщет, а коли не сыщет — значит, и без нее управились. Но когда стало ясно, что розыск деревянной грамоты нужно начинать заново едва ли не с пестого места, когда он побежал через реку в бани — там девки не оказалось. И к вечеру не пришла, и наутро не появилась…
— Добежать можно, — соглашался Семейка. — Добежать нетрудно, по льду-то, напрямик! Да только помяни мое слово — увел кто-то Авдотьицу из бани и поселил в тайном месте. Ведь как у зазорных да у гулящих девок бывает? Найдется добрый человек, жить с ней станет — и заберет оттуда, где для нее один соблазн. Мало ли добрых людей в баню ходит?
— Вот еще один раз добегу, и коли ее не застану…
— Гляди, свет. Нам перед Башмаковым ответ держать.
В отличие от Тимофея и Желвака, Семейка ни единым словом не помянул Настасью-гудошницу, как если бы ее и на свете больше не было. Данила был ему за это благодарен. Может, если бы кто ему и впрямь сказал, что Настасья приказала долго жить, он бы вздохнул с облегчением. Заказал бы панихиду и поминанье, с полгода ставил бы свечки за упокой ее грешной души, и в конце концов ощутил себя свободным. А так — Настасья неделями не вспоминалась, а потом как заявится в прельстительном сне — так и ломай голову: к чему бы?
Во снах она все больше распускала и чесала белым костяным гребнем свою вороную косу, так призывно усмехалась из-за распущенных волос, то скрываясь за ними, то выныривая голым смуглым плечом, что Данила ломился к ней медведем, взбегал по каким-то крутым лестницам, протискивался в дверцы, однажды даже по крыше полз. Вдруг сон уходил в какое-то завихрение, скатывался в несуразицу, и парень просыпался, словно в лицо ледяной воды плеснули.
Если бы товарищи-конюхи про эти сны знали — сами бы отвели Данилу на Неглинку, не к Федосьице, понятно, а к другой сговорчивой девке, и деда Акишева поторопили — зимний мясоед почитай что кончился, в Великий пост брачными делами заниматься грешно, тем более — и не венчают, но сразу после Пасхи чтоб высватал для парня обещанную невесту!
Нельзя, в самом деле, так томиться по девке, у которой в голове не то чтобы ветер — а мартовская метелица, из тех последних метелей, когда зима на прощанье душеньку отводит и куралесит, словно с цепи сорвавшись.
Данилу выпроводили с конюшен без особой надежды на успех. И он, вернувшись, развел руками — Авдотьица сгинула бесследно.
Тут уж Тимофей бухнул кулаком по столу!
Сказал он Даниле такое, что Богдаш расхохотался, а Семейка посмотрел на Озорного косо. Сила слов оказалась такова, что парень пушинкой вылетел из конюшни. И мысль в голове была одна: поскорее пойти и сделать то, что велел Тимофей!
Вот и поплелся Данила на Неглинку, к Федосьице.
У него еще оставались деньги из выданных Башмаковым для розыска. Поэтому он пошел через Кремль, чтобы выйти к торговым рядам и купить подарок крестнику Феденьке. Понятия не имея, что требуется годовалому дитяти, Данила растерялся и позволил уговорить себя бойкому сидельцу. Дальше он уже шел с мельницей подмышкой. Мельница была мало чем поменьше настоящей, с крыльями, которые сами на ходу вертелись, новенькая, чистенькая, из ровнешенько оструганных желтых планочек. Встречние девки и молодые женки все, как одна, улыбались, и Данила сперва в растерянности себя оглядывал — не измарался ли в саже, не прилипла ли к шубейке какая дрянь. Потом уже и сам стал молодецки улыбаться в ответ. И, наконец, осознал, что все дело — в мельнице…
Чем ближе к дому Федосьицы — тем смутнее делалось на душе. Данила даже вздумал, не заходя, поискать кого-то из ее подружек — хотя бы Феклицу, ту самую, что малоприятной ночью зазвала его в церковь — быть богоданным крестным. А то еще ведь и Марьица там поблизости жила…
Неизвестно, до чего бы додумался парень, страх как не желавший объяснений с бывшей зазнобой, но повалил снег и нечаянно пришел ему на выручку. Уже у самого двора Федосьицы Данила чуть с ней самой не столкнулся. Девка выскочила, как ходила дома, ей нужно было через улицу к соседке перебежать, и она, схватив шубку, укуталась в нее с головой, и пролетела мимо, не глядя по сторонам, и исчезла за белой пеленой.
После пожара она, как и собиралась, неплохо отстроилась. Дом стоял еще светлый, а за метелицей — даже почти неразличимый. И новое крытое крылечко было не в пример лучше старого, даже с резными перильцами.
Данила вошел во двор, молясь Богу, чтобы Феклица была дома и ответила на все его вопросы. Во дворе он увидел двое саней, уже распряженных. В санях громоздилось увязанное в рогожи добро. Из одного узла глумливо скалилась деревянная козья морда с пакляной бородой и языком-трещоткой.
И сразу стало ясно — прикатили скоморохи!
Радостно и жутко сделалось Даниле. Мысли из головы разом все повылетали. А ноги сами понесли к крылечку. Он попытался объяснить сам себе, что вот сейчас увидит Третьяка, Томилу, Филатку, Лучку, и встреча с ними — как раз то, что ему сейчас необходимо. И сам знал, что отчаянно выдумывает оправдание для невольного и неудержимого полета души навстречу невозможному…
Данила пролетел сквозь темные сенцы и распахнул дверь.
Первое, что он увидел, были прислоненные к печке мушкет с бердышом. Парень изумился — да туда ли попал? И сразу же обнаружилась хозяйка мушкета.
Настасья в синем опашне с оловянными пуговицами до пола, со связанными за спиной длинными рукавами, перекинув на грудь косу, сидела на лавке с крестником Феденькой, пристроив его так, чтобы паренек оседлал ей колено. Покачивая малыша, она тихонько напевала ему потешку:
— На дубу свинья да гнездо свила, а овечка пришла да яичко снесла!
Дитя улыбалось и тянулось ручками к ее лицу, норовя ухватить за нос.
Данила так и встал в дверях, окаменев от неожиданности.
Он знал, он чувствовал нутром, что без Настасьи это дело не обойдется. Но видел эту встречу в мыслях своих иной — ему казалось, что Настасья должна влететь в горницу, щуря темные глаза, смеясь своему же соленому словечку, лихая и отчаянная во всем, и в любви, наверно, тоже. Меньше всего он представлял ее себе у младенческой колыбели.
Настасья повернулась. Лучина в светце была как раз между ней и дверью, и она не сразу разглядела вошедшего. Может, даже и вовсе не разглядела — а по тому, как он застыл и онемел, догадалась…
— Куманек?!
— Кумушка?! — тоже, как бы не веря глазам, спросил Данила. И врал ведь в этот миг неимоверно — он ощутил присутствие Настасьи еще взбегая на крыльцо.
Она встала и, как была, с Феденькой на руках, шагнула навстречу.
— Ох, да что это у тебя?..
Данила взял мельницу двумя руками и завертел головой, не понимая, куда бы ее поставить, не на стол же…
— Да кто ж тебе на шею эту ветрушку навязал? — воскликнула Настасья. Небось, с рук сбыл да и перекрестился!
И рассмеялась-таки знакомым своим заливистым смехом.
Данила ощутил, как кровь ударила в щеки.
— Ну, хоть на лавку поставь, — сжалилась Настасья. — То-то Федосьица обрадуется! То совсем безлошадная была, а теперь — мельничиха! Знаешь, как говорится? Не ворует мельник — а люди сами ему приносят.
Данила понял, что еще одно слово — он треснет проклятую мельницу оземь и выскочит из горницы. И таким бешеным взглядом посмотрел на развеселую куму, что и она это поняла. Как всякая девка, несказанно обрадовавшись ярости молодца, Настасья тут же пустилась на иное баловство.
— Да что ж это мы, куманек, как неродные? Давай хоть обнимемся!
Подошла, держа Феденьку на сгибе правой руки, левой забрала мельницу, ловко ее поставила на скамью и встала — глаза в глаза с Данилой.
И тут случилось непонятное. Возможно, Настасья и сама не могла бы объяснить, как вышло, что она, заглядевшись в темные глаза парня, не нашла более ни единого веселого слова, а только молча протянула руку. Этой руке полагалось бы лечь на плечо для короткого объятия, какое и должно произойти между давно не видавшими друг друга кумом и кумой. Но Данила был в шубейке, на которой еще не растаяли снежинки. Рука, словно испугавшись сырости, как-то неуверенно протянулась вверх, выше плеча, и пальцы коснулись щеки, погладили очень осторожно, словно бы пробуя на ощупь — а есть ли она, эта щека, есть ли это неподвижное, неправильное безусое лицо, или только мерещатся…
Данила тоже не понимал, что происходит, и за движения своих рук тоже не отвечал. Наверно, потому они и сделались совершенно деревянные, прямые, как палки. Эти вот несгибаемые руки сами собой поднялись — и тут обнаружилось, что ладони не ложатся на плечи Настасье, а вовсе где-то у нее за спиной. Так близко подошла кумушка к куманьку.
Мгновенное просветление снизошло тут на Данилину душу! Такое, как ночью, в грозу, когда молния вдруг освещает весь мир сразу. Руки снова стали свои, быстрые, сильные, послушные, но не разуму они теперь подчинялись, а чему-то иному. Данила решительно притянул к себе Настасью, изумленную, надо полагать собственной покорностью.
И тут заорал прижатый по оплошности крестник Феденька.
Настасья и Данила друг от друга шарахнулись. Феденька продолжал вопить. Наваждение сгинуло.
Ни в чем Данилу не упрекая, Настасья стала утешать дитятко, ласкать, целовать, тормошить, чтобы утихло и засмеялось. Данила же отступил назад, глядя на них двоих исподлобья. Больше всего на свете он хотел, чтобы кто-нибудь сейчас сюда вдруг заявился, пусть бы и Федосьица. Собственное волнение пугало его куда больше встречи с бывшей зазнобой.
Угомонив Феденьку, Настасья дала ему кусок калача, чтобы мусолил, и посадила в колыбельку, сама же повернулась к Даниле:
— Ну, коли пришел — так добро пожаловать. Раздевайся, садись. А мне Федосьица и не сказывала, что ты навещаешь.
— Я тут с лета не был, — испугавшись, что Настасья сочтет его появление обычным, привычным, и хуже того — с любовной подоплекой, выпалил Данила.
— Что ж ты так?
— Служба.
— Все на Аргамачьих конюшнях?
— На них.
— А сегодня-то зачем пожаловал?
— Дельце есть, — и тут Данила наконец вспомнил о Башмакове, деревянной книжице и загадочных скоморохах, похитивших мертвое тело. — Томила мне надобен.
— Он мне и самой надобен! — по Настасьиному голосу Данила понял, что шустрый скоморох чем-то предводительнице ватаги не угодил. — Когда еще его на Москву посылали! Он тут, сучий сын, какую-то кашу заварил и носу не кажет! Масленица, того гляди, начнется, а его с собаками не сыщешь!
— А посылали зачем?
— А чтобы место нам всем подготовил, с добрыми людьми договорился, если кто хочет у себя на дворе медвежью потеху видеть. Мы же со зверовщиками сговорились, у нас теперь медведи есть.
— А где они? — радостно спросил Данила. Он сколько жил на Москве — ни разу плясового медведя не видывал, а хотелось! Теперь же он мог не только полюбоваться — посмотреть зверю в глаза, а то, может, и по шубе погладить.
— А тут же, на Неглинке. Если ты и впрямь по Томилину душу, то я тебе скажу, где Третьяка найти. Он последний этого страдника видел. Может, хоть вдвоем отыщете!
— И где же Третьяк?
— А вот выйдешь на двор, прямо там дорожка к Феклице. Ты за ее избенку зайди — и через огород. В заборе дыра к соседям, ты туда полезай, тебя кобель облает, и тут на лай непременно кто-то голос подаст, да ты и сам крикни. Скажи — Настасья за Третьяком посылала. И потолкуешь с ним.
Настасья говорила деловито, как будто для нее мгновенное объятие было лишь мысленным наваждением. Данила кивал. И чувствовал, что вот теперь все правильно. Он без лишних слов выполняет тайное поручение. Озорной и Семейка его издали одобряют.
— А тебе-то самой он нужен?
— Да пусть уж заглянет.
Данила вышел на крыльцо и сказал «Ф-ф-у-у-у!..» Потом глубоко вздохнул. Холодный воздух окончательно прояснил мысли и чувства. Кроме того сделалось на душе радостно, хотя поводов вроде и не было. Данила стремительно зашагал по вытоптанной стежке, обогнул угол, Снегу на огороде навалило — выше колена. Данила, высоко задирая ноги, побрел к указанной дыре, обернулся на свои следы и с удивлением отметил, что косолапит почти как Семейка.
Оказывается, прав был Богдаш, подметивший однажды невольное Данилино подражанье старшему товарищу в движениях и в мягкой беззвучной походке…
Протиснувшись в дыру, Данила подождал собачьего лая, но кобель молчал. Тогда парень пошел наугад и у пристроенного к задней стенке подклета сарая столкнулся с хозяйкой, выносящей пустую бадейку. Судя по запаху, там держали поросят. Хозяйка домой не позвала, а обещала прислать Третьяка сюда, на двор. Ожидая его, Данила встал под навес крылечка, чтобы не превратиться в сугроб.
Третьяк вышел к нему, приветственно раскинув руки.
— Гляди ты, сыскал!
Данила объяснил, в чем дело. Пожилой скоморох посмотрел на него внимательно. Может, и догадался, что не самому Даниле его блудный сотоварищ понадобился, а — велено сыскать. Может, и правду сказал, что Томила после той беседы на Красной площади появлялся ненадолго, да и сгинул опять. Понимая, что скоморохи друг за дружку держатся и между собой могут хоть в бороды вцепляться, а никому чужому своего не выдадут, Данила решил хоть про медведей узнать — точно ли привели, да где их держат, да можно ли поглядеть.
Оказалось — живут мохнатые получше иного москвича. Москвич-то порой утром просыпается на печи — а у него усы с бородой в инее. А косолапому так нельзя…
— С горбатыми у нас особая забота, — объяснил Третьяк. — Коли мы хотим, чтобы они нам всю Масленицу отслужили и никого не подрали, их заранее будить надобно. Они же с осени спать завалиться норовят!
— И что же — петуха им к уху подносите? — удивился Данила. О медведях, да и вообще о всякой живности, исключая коней, он знал мало.
— Можно и петуха, — согласился Третьяк, подивившись такому невежеству. Коли тебе его не жалко. Но мы их, горемычных, иначе будим. Они спать залегают, когда холодно делается. Как заморозки — там, считай, горбатого у тебя и нет. И мы их приводим в клети и овины, сговариваемся с хозяевами, и там они спят до Сретенья Господня, а то и подольше, это уж как в том году Масленица начнется. Потом же мы начинаем там печь топить, греть помещение. Горбатый и решит, что весна настала, и проснется! Потом с ним морока — ему поваляться надо, порычать — пробку выгнать.
По круглым Данилиным глазам Третьяк понял, что опять требуется объяснение.
— В гузне у него лайно спекается, надобно избавиться. У тебя что, запора никогда не случалось? Ну, а у него — каждую весну такое, несколько дней мается. А как выгонит пробку — тут мы и ведем его потихоньку в Москву, заранее сговариваемся, где ночевать по дороге будем. Ночевать-то непременно в тепле надобно! Вот привели мы своих горбатеньких, спрятали их до поры на Неглинке…
— Мне бы поглядеть…
— Ну, пойдем, покажу.
Третьяк повел Данилу огородами через два двора, к третьему, где в подклете приютили горбатеньких.
— Вот и ладно, — говорил по пути. — Я сам со вчерашнего дня их не видел. А ведь коли не проверишь — молодые непременно чего-нибудь начудят.
— Это ты про Филатку с Лучкой?
— Про них, про голубчиков. Сейчас ты их, родненьких и увидишь.
Данила улыбнулся. Эти скоморохи были его ровесниками, с ними бы он как раз охотно встретился на равных, ведь как раз общества равных себе и не имел на Аргамачьих конюшнях. Дружок Ваня Анофриев разве что, так ведь и тот уже куда выше званием, потому что — женатый человек…
Двор, где временно поселили медведей, был самый обыкновенный московский с жильем на высоком подклете, с крытым крыльцом, с непременными двумя сараями (хлева Данила не приметил, наверно, был где-то сзади), с банькой и летней кухней на краю огорода. И стоял он по-московски вольготно — даже люди небогатые ставили домишки свои не впритык, а имели довольно места и для двора, и для садовых деревьев, и для грядок.
Навстречу Даниле с Третьяком выскочил Филатка.
— Дядька Третьяк! А я к вам бегу! — не поздоровавшись, выкрикнул он.
И точно, что бежал — тулупчик даже, не вдев рук в рукава, у шеи придерживал.
— Ну, что еще стряслось? — сходу напустился на него старый скоморох. Оставь вас на полдня — непременно напроказите!
— Томила приходил! — чуть не плача, сообщил Филатка. — Лучку сманил к себе в накрачеи! Я просыпаюсь — а он уж и мешок увязал! Я — обуваться, а его и след простыл!
— Разминулись?! — кляня себя за пререкания с Тимофеем и Семейкой, воскликнул Данила. Ведь мог же застать подозрительного скомороха, мог — и проворонил!
— А ты кто таков? — Филатка чуть ли не прыжком повернулся и приоткрыл от удивления рот. — Данила?!.
— Уговорился, выходит, с бойцами на всю Масленицу? Переманили! Ах он блядин сын! Опоздал ты, мой батюшка, — Третьяк обратился к Даниле горестно и вроде бы искренне, уже не видя необходимости выгораживать товарища. Теперь-то хоть ясно, где подлеца искать! На Москве-реке он будет с утра и дотемна. А проку с него?!? Коли он тебе нужен — там его и домогайся! Еще что?
— Лучку-то заменить нужно при медведях!
— Сам знаю! — Третьяк запустил руку под шапку и почесал в затылке. Нестерка согласится?
— Согласиться-то согласится! До Репы не добраться!
Не успел Данила удивиться, как оказалось, что Репа у скоморохов не овощ, а прозвание человека.
— Пьян, что ли? Так вывести его на двор и головой в ушат с водой кунать, пока не поумнеет!
— Поди сам его выведи!
— Ну, вынести! Вдвоем с Нестеркой не донесете?
— Сам его выноси!
Поняв, что дело неладно, Третьяк вздохнул.
— Подсобишь, Данила?
— Как не подсобить!
Они вошли в подклет. Тут было тепло, но не настолько, чтобы ходить без верхней одежды, а тем более — спать.
— Эй, Репа! Куда ты там запропастился? — привыкая к полумраку, крикнул Третьяк.
Ему отвечал человеческий голос — голос страдальца, что третий день животом или чем иным мается, стонет так, что слеза прошибает.
— О-о-ом-м-м!.. — проныл этот грубоватый, но безмерно жалостный голос. Н-не м-м-м-мо-о-гу-у-у-у…
— Что это с ним? — забеспокоился Данила.
— С кем?
— Да с Репой же!
— А что с Репой сделается! Спит без задних ног!
— А-а?..
— Да горбатый это ноет! Ты что — впрямь ни разу медведя не слышал?
— Человеческим голосом?!?
— Так уж у него получается. Ах ты, бес бы тебя побрал! — догадавшись, что стряслось, воскликнул Третьяк.
В углу, на соломе, прикрытой рогожей, лежали двое, и лежали они в обнимку. Здоровенная мохнатая медвежья туша совершенно закрывала поводыря Репу, видны были только ноги в лаптях.
— Миша, Мишенька! Мишенька-Иванец, родом казанец! — позвал Третьяк медведя. — Вставай, кормилец! Подымайся! Мишенька-Иванец!
И стал делать рукой знаки снизу вверх, понятные всякому человеку.
Медведь прогундосил нечто неприятное и грозное. Это был уже не стон, а почти рык.
— Ведь не подпустит! — в отчаянии воскликнул Третьяк. — Говорил же дуракам — если напьется, ни за что к медведям не допускать! Ему-то, псу окаянному, с медведем-то спать тепло! А горбатый-то к нему теперь никого и не пускает! Вот ведь незадача! Он, может, так до завтрева проваляется! А нам-то к игрищам готовиться надо!
— А ты возьми оглоблю, — посоветовал Данила.
— С ума ты сбрел?!? Чтобы я наилучшего плясового медведя — оглоблей?!?
— Ну, жди, покамест Репа проспится… — тут Даниле пришла в голову мысль…
Он оглядел пространство подклета, особым вниманием пожаловав два высоко расположенных небольших окошка.
— А что, дорог ли нынче бычий пузырь?
Третьяк уставился на Данилу с превеликим подозрением.
— Ты что это затеял?
Затея была проста — выйти, дверь снаружи подпереть, взять ведерко воды, подобраться к окошку, распороть затягивающий его пузырь — да и прицельно выплеснуть воду на голову Репе.
Ничего лучшего все равно придумать не удавалось — и Третьяк с Данилой согласился.
Выплескивать воду велели Филатке — он самый тощий и верткий, ему и до окошка добираться удобно, и глаз у него верный — не промахнется.
Одно окно оказалось неподходящим — слишком далеко было лететь воде, да и попала бы она в медвежий бок. Второе подошло.
Стоя на плечах у Третьяка, Филатка разрезал засапожником пузырь, выдернул лохмотья, принял у Данилы ведерко и метко отправил воду в рожу спящему Репе.
Заныл-застонал недовольный медведь.
— Неужто все горбатому досталось? — уже щеголяя скоморошьим словечком забеспокоился Данила.
— Да это Репа! — отвечал сверху Филатка. — Эй, дед! Каково пробужденьице?
— Я тебя, выблядка!.. — донеслось из подклета.
— Ну, слава те Господи, — проснулся!
Репа, успокоив медведя, вышел на двор. Это оказался невысокий мужичок, смотреть на которого было опасно — такой страхолюдностью отличался. По лицу от рта вверх шел рваный шрам едва ли не до затылка, другое такие же покрывали голову. На них, глубоких, словно борозды, волосы не росли, разве что промеж ними, и то — нелепыми редкими пучками.
Данила невольно отступил назад.
— Кто это его?..
— Да горбатые же! — объяснил Третьяк. — Это что — у иных, бывает, всю шкуру с башки спустят, и с волосами вместе! Ты бы, Репа, чем молодца пугать, принарядился, что ли…
— И так сойдет, — проворчал медвежий поводырь и поспешил в дом вытирать мокрую голову.
— Много же вам подадут, если это страшило вам медведей на масленицу выводить станет! Людей только распугаете, — сказал Данила.
— А мы уж приспособились. Из конского хвоста ему волосы и бороду смастерили. Хвост-то от белого мерина, оно вроде и на седину похоже. Пришили прямо к шапке — народу и нравится! Видят, что волосы не свои, а им и смешно! А нам того и надобно! — Филатка улыбнулся.
— Отчаянный он человек, — сказал про Репу Данила. — С горбатым в обнимку спит! Как его только блохи не сожрали?
— Какие блохи, свет?
— Медвежьи.
Третьяк и Филатка разом рассмеялись.
— Да с медведем-то слаще спать, чем с иной боярыней! — объяснил пожилой скоморох. — У него в шубе блохи не заводятся. Почему — не спрашивай, сам не ведаю!
— Ишь ты! — восхитился Данила. — Коням бы такие шубы…
Как человек, не раз покусанный мерзкими тварями в стойле и на сеновале, он брякнул это от души и не сразу понял, почему скоморохи опять зубы скалят.
— В ватагу тебя возьмем, с нами не пропадешь! — пообещал Филатка. Вместо Томилы зазывалой будешь!
— Ну так пойдешь, что ли, горбатого смотреть? — спросил Третьяк. — Или не стоит? Он сейчас недовольный. А ты лучше завтра приходи, ты теперь знаешь, где мы. Прости, брат, — не до тебя. Нужно Настасье про Лучку рассказать. Пошли, Филатище.
— Да и я с вами, — сказал Данила. Он вспомнил, что про Томилу-то вопрос свой задал, а про Авдотьицу — позабыл.
Узнав, что Лучку переманили, Настасья выругалась почище иного извозчика.
— Послушай-ка, куманек! — вдруг обратилась она к Даниле. — Для чего тебе Томила надобен — не знаю и знать не хочу! Но коли ты его найдешь — дай уж нам знать! Мне бы его, блядина сына, до Масленицы сыскать! А коли я чего проведаю — так Филатку за тобой пошлю.
— Срядились, — Данила кивнул, словно подтверждая нерушимость договора. И еще у меня к тебе, кумушка, дельце. Не знаешь ли, куда Авдотьица подевалась?
— Да в банях же она.
— В банях ее нет. Вещи оставила, а сама ушла. Я так решил — может, к подружкам на Неглинку?
— Так это у подружек спрашивать надобно, у Феклицы, у Федосьи… Да вряд ли! Все же знают, что я приехала! Кабы Авдотьица здесь была — первая бы прибежала! А на что она тебе?
Тут Данила закусил нижнюю губу.
Мысль, которая зародилась, требовала времени, чтобы стать вразумительной.
Настасья, внимательно посмотрев на куманька, повернулась к Третьяку и Филатке, которые понуро ждали ее распоряжений.
— Ступайте пока, ясные соколы. Я уж что-нибудь придумаю… как всегда…
В дверях скоморохи столкнулись с вбежавшей в сени Федосьицей. Они пропустили девку в горницу, она увидела Данилу — и окаменела.
— Ты, свет, Авдотьицу когда в последний раз видела? — спросила Настасья.
— Я-то ее на святках видела, девки гадать собрались, и она тоже прибежала, ночевала у Анютки с Марьицей. И потом, сказывали, разок приходила, — глядя сквозь Данилу, словно бы он был куском слюды в оконнице, отвечала Федосьица.
— А сейчас она где?
— Да в банях, поди! Кабы на Неглинке была — давно бы тут сидела.
Настасья посмотрела на куманька — мол, видишь, не одна я так считаю. Данилу же, как всегда, когда он погружался в глубокое размышление, стало качать влево-вправо.
Ему нужно было вспомнить, что говорил об Авдотьице Тимофей… Нет, Богдаш?.. Семейка!
— А, может, она с кем-то сошлась и тот человек ее к себе жить увел? спросил Данила.
Настасья повернулась к Федосьице, ожидая ответа, но упрямая девка делала вид, что и вопроса-то не слышала.
— А не пошла ли она к кому жить? — усмехнувшись, пришла куманьку на помощь Настасья.
— Мы бы знали! — воскликнула Федосьица. — Даже коли женатый бы взял знали бы. Мы друг за дружку крепко держимся.
— Точно ли?
— Точно! Как Бог свят — знали бы! — и Федосьица перекрестилась.
— Видишь, куманек? — спросила Настасья. — Куда подевалась — один Господь ведает…
И тут до нее дошло, что с подружкой дело нечисто. Одного взгляда хватило, чтобы в этом убедиться: Настасья строго посмотрела на Данилу, а он набычился и исподлобья сверкнул глазами на Федосьицу.
— Вот оно что… Поговорить нам с тобой, куманек, выходит, надобно?
— Выходит, что так… кумушка.
Федосьица поняла — тут какая-то каша заваривается. Будь в горнице кто другой, не Данила, она бы ушла к соседям, дала Настасье возможность наговориться вдосталь. Но тут девке вожжа под хвост попала.
— Мне Феденьку кормить, рубашечки ему постирать, — глядя в пол, заявила она. — Еще кроить я сегодня собиралась.
Настасья все поняла. И, не принимая обиду подружки близко к сердцу (мало ли расставаний у зазорной девки на веку получается?), решила быть сегодня доброй.
— А мы и не помешаем. Пойдем, куманек, посидим у Феклицы.
Данила, едва скрывая радость, вышел за ней в сени. И правильно сделал Федосьица, только теперь увидев на скамье игрушечную мельничку, в злобе скинула ее на пол и припечатала чеботком хрупкое крыло:
— На растопку сгодится!
Настасья быстро, потому что без шубы, перебежала через двор, Данила за ней. И снова они оказались наедине, но только тот первые порыв, с которым оба не совладали, уже был стреножен, взнуздан, силком загнан в тесное стойло.
— Ну-ка, куманек, что ты про Авдотьицу проведал?
— Не о том спрашиваешь, кумушка. Ты спроси — о чем Авдотьица проведала.
Данила иногда соображал удивительно быстро. И теперь, спеша следом за кумой по снегу, решился договориться с ней о взаимопомощи без лишних рассуждений.
— И о чем же она, свет, проведала?
— Мы, конюхи, народ подневольный, государеву службу исполняем… начал парень издалека, примерно так же, как это проделывали старшие товарищи, объясняя человеку непосвященному свои поступки. — Ты, поди, и сама знаешь, что значит государевым конюхом быть.
— Да уж, — согласилась Настасья. — Наслышана…
— Просил я Авдотьицу кое-чего для меня разведать, и она ходила, и разведала, и еще хотел просить — а она и пропала.
— Хоть рассчитался за услугу, куманек?
— Нам для этого нарочно денег выдали.
Настасья помолчала.
— Ведь правды все равно не скажешь, — заметила она.
— Не могу, кумушка.
— А что можешь?
— А ты мне вот что скажи… Коли ответишь, то, может, и сами Авдотьицу сыщем. Ты скажи — часто ли скоморохи детей со дворов сманивают?
— Да ты умишком повредился!
— Что — ни разу такого не было?
— Да своих не знаем куда девать!
— Тогда другое скажи — драки между ватагами бывают?
— Бывают, — согласилась Настасья. — На Масленицу. А так — очень нужно Николе-угоднику постараться, чтобы две ватаги в одном сельце свести. Мы ведь только на Москве и встречаемся.
— И только на Масленицу?
— Нет, на Великий пост тоже! Сидим рядком на паперти, корочки грызем!
— А могло ли быть, что вскоре после святок два ватаги на Москве объявились?
— Что-то ты кругами ходишь, куманек. Спрашивай прямо, шут б тебя побрал!
— Коли прямо — не знаешь ли, в какой ватаге парнишка лет десяти до смерти замерз? Было это на Тимофея-апостола. Парнишечка сколько-то дней пролежал в избе Земского приказа, потому что скоморохи сами за ним идти боялись, а потом подговорили человека, ткача из Хамовников, и он тело увез. Я Авдотьице заплатил, чтобы она это дельце разведала — а она, как узнала про того ткача, так и пропала.
— На Тимофея-апостола, говоришь? А с чего драку между ватагами приплел?
— Парнишка ночью убегал откуда-то, с испугу в распряженные сани под рогожу забрался. Там и замерз. А с чего бы ему зимней ночью на улице околачиваться, кого ему пугаться? Что-то страшное стряслось — он и удрал.
— А Авдотьица сгинула после того, как тебе про это донесла?
— После того, как у ткача побывала и тайно все разведала.
Настасья вздохнула.
— Мало мне своих забот — еще и это! Тут Томила такую свинью подложил, что дальше некуда! Так и ты с Авдотьицей впридачу!
Данила пожал плечами. Плечи в последнее время сделались широкие, крутые, хоть новую шубу добывай. Настасья, что сидела перед ним на лавке, уставилась в дальний угол, как будто чая там найти спасение от своих неприятностей.
— А я тебе, кума, вот что еще скажу. Томила-то от Третьяка сбежал как раз на Тимофея-апостола. Или днем ранее… — Данила, в отличие от Настасьи, искал вдохновения в дальнем углу не пола, а потолка. — И сдается мне, что и он к этому делу, как ты говорить изволишь, пристегнулся…
Настасья встала.
— Вечно нас с тобой, куманек, лиха-беда сводит! На роду, что ли, написано?
Данила отвел взгляд.
Слова эти, обычные слова человека, удивленного цепочкой совпадений, изумили его тем, что были ответом на некий не заданный самому себе вопрос.
Данила не понимал, что за блажь его одолела. Он только что Богу не молился, чтобы прилетели ангелы с вилами да и выкинули у него из головы Настасью, как сам он — старую солому из конского стойла. И вдруг сделалось ясно, что молись не молись — блажи не избудешь. Настасья ему и впрямь на роду написана. К добру, к худу — а деваться уже некуда! Суженая ли, нет ли, — а на кривой не объедешь.
Вооруженный этим неожиданно возникшим оправданием, парень шагнул вперед, взял кумушку за плечи и без всяких объяснений поцеловал прямо в губы.
Тут выяснилось, что Настасья только этого и ждала…
Они не могли оторваться друг от друга, но ласки были странно сдержанны Данила просто обхватил Настасью, прижимая к себе все сильнее, а она перебирала его легкие, пушистые, на висках вьющиеся волосы. И этого обоим было довольно!
Наконец бездонный поцелуй иссяк. Тяжело дыша и не размыкая объятия, они стояли щекой к щеке. И все яснее понимали значение малоприятного словца «безнадежность». Не то чтобы Данила так уж не представлял себе жизни вне Аргамачьих конюшен, не то чтобы Настасья страстно любила свое скоморошье бродяжество, однако в тот миг им обоим казалось, что быть вместе невозможно. Может, они и были правы, может, того, что без всякого блудного греха спаяло их сейчас в единое тело, ненадолго хватило бы…
— Пусти, — негромко сказала Настасья. — Пусти, куманек.
Он послушался. И стоял перед ней, опустив руки и повесив голову. Другой бы, более опытный, стал спрашивать жарким шепотом на ушко: «Аль я тебе не люб?..» и сподобился бы самого ехидного и ядовитого ответа. А Данила был прост, и в простоте своей именно таков, чтобы тронуть сердце отчаянной девки. Вот и она стояла перед ним молча, боясь слово сказать, чтобы не обидеть молодца. Но что-то же нужно было делать…
— Ты теперь ступай, куманек. А я попробую Авдотьицу сыскать. И до Томилы доберусь! Будет знать, как моих людишек сманивать! Ты тут больше не показывайся, я сама к тебе Филатку пришлю. Не хочу, чтобы добрые люди подумали, будто я для Приказа тайных дел стараюсь…
— Да уж постаралась однажды! — не удержал в себе упрека Данила.
Настасья вспомнила, как год назад обвела вокруг пальца самого дьяка Башмакова, и рассмеялась. Со смехом ей словно бы полегчало, да и Данила тоже улыбнулся.
— Ничего, куманек! Управимся!