Гул моторов сливается с воем воздушного потока в кабине. Во рту сладковатый, приторный вкус крови. Удары сердца кажутся оглушительными, оно готово выскочить из груди. Мир стал ограниченным, он весь из боли и черноты. Машина, которая всегда давала ощущение необъятности пространства, сейчас сжала его до размеров детской игрушки. Мир — это ручки штурвала. Только они одни и существуют. А может, даже их нет, потому что всё чаще наступают провалы, когда пилот не ощущает их ребристой поверхности.
С первого дня войны в каждом вылете рядом с пилотом шла смерть. Но он не думал об этом. Когда управляешь такой совершенной и сложной машиной, как самолёт, невольно появляется иллюзия, что ты всё можешь, что только от тебя, от твоего умения, твоей воли зависит победа и жизнь. Чуткая, быстроходная и грозная машина послушно выполняет малейшее желание пилота, стремительно ввинчивается в небо или кометой несётся к земле, Да разве можно, управляя таким чудом, поверить, что тебя собьют? Пока тебя обнаружат, пока прицелятся, пока дадут залп, ты уже обнаружил противника, прицелился, обрушил ему на голову бомбовый груз, прошил ливнем пуль и снарядов и растаял в небе. Кроме того, за эти полчаса — час ты проделал столько эволюций, выполнил такой объём физической, умственной и нервной работы, с которым простой смертный в обыкновенных условиях управился бы разве что за неделю. И у тебя не было возможности не только подумать о том, что тебя могут покалечить или убить, но даже соотнести всё происходящее с собой.
Великолепная машина — боевой самолёт! Даже если бы конструкторы специально поставили перед собой задачу создать нечто, превращающее человека в героя, они не смогли бы выдумать ничего лучшего. Военный самолёт начинён таким количеством приборов, агрегатов, систем управления, что на мысли о чём-нибудь другом, кроме них, у лётчика не остаётся ни одной свободной секунды. Каждое мгновение он должен держать в центре внимании минимум десяток приборов, решать по крайней мере шесть-семь задач и делать десяток движений. Это — в спокойном полёте. Во время боя интенсивность работы возрастает раз в пятнадцать…
Зато когда пилот оказывается вдали от опасности, на земле, и вспоминает, что ему пришлось пережить в воздухе, он порой с ужасом думает о том, что через несколько часов всё это предстоит повторить сначала. Так было с капитаном Добрушем. И всё же, если бы он во всём этом не участвовал, он чувствовал бы себя самым несчастным человеком на земле. Он не находил себе места, когда его отстранили от полётов и решался вопрос о его лётной пригодности. Когда он добился перевода в бомбардировочный полк, он был счастлив, потому что не мог оставаться в стороне, в то время как враг топтал его землю.
Он понимал всю опасность полёта на Кёнигсберг, но, после того как было решено, что этот вылет сделает именно он, Добруш был бы убит, если бы задание вдруг отменили. И не потому, что в случае успеха его ожидали почести, вовсе нет. Награды — а он был награждён двумя орденами — капитан Добруш принимал со сложным чувством радости и стыда. Радости за то, что в меру своих сил помог громить врага, и стыда, что это была как бы оплата того, за что платить никак не полагается. Это всё равно что взять плату с человека, которого только что полумёртвым вытащил из воды.
Успешный полёт на Кёнигсберг — это уверенность в разгроме врага, это предвестник победы. Вот что означал этот полёт для капитана Добруша.
Стремление во что бы то ни стало выполнить задание настолько овладело пилотом, настолько подавило все остальные чувства, что и сейчас, слепой, полумёртвый, он жил им, действовал по заложенной ещё на земле перед вылетом программе, хотя и не сознавал этого. Память тела оказалась сильнее памяти мысли, и тело действовало так, как надо, даже тогда, когда мысль переставала служить пилоту.
«Я… нахожусь в кабине самолёта… который… который идёт с задания…тяжело, медленно думает пилот. Я управляю бомбардировщиком… Но почему я не чувствую своих рук? Нельзя управлять самолётом, не чувствуя рук… Что-то с ними произошло. Это очень странно. Но я слышу, как работают моторы… Как же они работают, если у меня нет рук? Мне надо выяснить, что произошло с ними…»
Мысли путаются, но пилот напрягает всю свою волю и продолжает думать:
«Что произошло с руками… Что это такое? А, это воздух… Воет воздух, который… — Мысль ускользает, но он снова нащупывает её и, как вол, тяжело тащит дальше: — … Воет воздух, который врывается… врывается… снаружи. Очень холодно. Мне очень холодно. Откуда взялся воздух, ведь его не должно быть…»
Кажется, он вот-вот поймёт что-то важное, очень важное, но оно не даётся, ускользает, колеблется, уходит. Пилот дрожит от холода и напряжения. Он снова взваливает на себя непосильный воз и тащит его по рытвинам путающегося сознания:
«Холодно… В кабине очень холодно. У меня всё замёрзло… замёрзли руки… Да, руки. Чего-то у меня нет. Чего-то не хватает… не хватает на руках…» «Перчатки!» — вспоминает он.
Он долго думает, что должен сделать с перчатками. Потом осторожно выпускает из левой руки штурвал, склоняется и начинает шарить по полу кабины. Ему неудобно, он боится неосторожно дёрнуть правой рукой штурвал и перевернуть машину, но упорно обыскивает пол. Наконец он находит под собой перчатку. Прижимая её к бедру, он целую вечность пытается натянуть её на одеревеневшие, пальцы. После нескольких неудачных попыток он справляется с этой задачей и начинает всё сначала — теперь уже с правой рукой. Найдя и вторую перчатку, он откидывается на спинку сиденья и отдыхает.
Он чувствует покалывание в пальцах, перерастающее в боль. Но боль эта слабая и непонятная, она вызывает у пилота лишь мгновенное недоумение — это ещё откуда? — и он тут же забывает о ней. Он уже привык к тому, что в его теле нет ни одной частички, которая не кричала бы о боли, и принимает боль в руках как нечто само собой разумеющееся. Зато сейчас он чувствует штурвал.
— Командир, как у вас дела? — слышит он голос штурмана.
— Ничего, лучше… — говорит он. — Штурман, почему мне ничего не докладывает стрелок? Я давно не слышу его.
— Со стрелком нет связи, командир…
— Так почему вы не свяжетесь?
— Я всё время пытаюсь, командир…
— А… Ладно. Штурман… кем стрелок был до войны? — спрашивает пилот.
— Что-о?!
В голосе штурмана звучит изумление.
— Я спрашиваю, кем стрелок был до войны. Вы что, не понимаете?
— Не знаю, — растерянно говорит штурман. — Кажется, музыкантом. Или собирался им стать… А что?
— Ладно, — говорит пилот. — Ничего. Он и сам не знает, почему это спросил. Может, поточу, что это из того далёкого, что называется жизнью…