Сципион. Социально-исторический роман. Том 1

Тубольцев Юрий Иванович

Африка

 

 

1

Грузовой флот в четыреста кораблей шел широкой колонной, охраняемый с каждого фланга двадцатью квинкверемами. Во главе правого крыла следовали проконсул и его брат Луций, левое возглавляли Гай Лелий и квестор Марк Порций.

Над белесыми утренними волнами еще долго неслись вслед уходящей флотилии поощрительные крики с берега, а солдаты на судах по возможности пытались обмениваться приветствиями с теми, кто остался на родной земле. Публий решил не оглядываться и смотрел только вперед. Он старался сосредоточиться, чтобы охватить мыслью пройденный этап своей жизни и войны Отечества и, отталкиваясь от прошлого, в должном ракурсе обозреть предстоящее. Его глаза, ум и душа говорили ему, что мир находится на распутье, судьбы ведущих государств сплелись в тугой узел, и тот, кто разрубит его, как в мифе об Александре, восторжествует над всеми. Он верил, что за основу обновленной цивилизации небеса избрали Рим, а расправиться со злополучным узлом назначили ему, Публию Корнелию Сципиону. Ведь, если бы его не поощряли боги, разве дерзнул бы он отважиться на подобное предприятие, да еще с войском в три раза меньшим, чем то, с которым начал свой поход Ганнибал!

Вдруг какое-то купеческое судно из-за неудачного маневра развернулось поперек общего курса, и образовался местный затор. Публий отвлекся от возвышенного образа мыслей, а когда в колонне восстановили порядок, ему уже не удалось вернуться к прежнему настроению. Более того, вопреки недавнему убеждению Сципион подумал теперь, что не боги толкали его в поход, а вся жизнь: ход войны, виденные им страдания, отчаянье и надежды окружающих людей, тех, с кем он составлял единое целое, без которых он не способен ни на что и которым в той же мере нужен он сам, его сограждане. Впрочем, боги ведь тоже действуют не напрямую, а через материальный мир и оказывают влияние на человека в первую очередь посредством других людей. Так что здесь возможна взаимосвязь высшего порядка, и истина содержится в обоих предположениях.

В дальнейшем плавание для Публия проходило совсем буднично, и он никак не мог обратить взор к небесам. Его постоянно вынуждали заниматься рядовыми вопросами, то и дело возникающими в подчиненном ему огромном хозяйстве. Кроме того, приходилось беспокоиться о состоянии погоды, особенно по поводу изменения ветра. Довлела угроза вражеского нападения, поскольку военных кораблей у него было немного — только те, которые он построил в Остии за счет собственных средств. Вдобавок ко всему, после полудня на море спустился густой туман и в плотной походной колонне появилась опасность столкновений, несмотря на зажженные опознавательные фонари.

Сципион уже не ощущал себя великим человеком, избранником богов. Он всецело был поглощен самыми прозаическими вещами, в своих заботах уподобляясь управляющему какой-нибудь крупной сукновальни, разве что ответственность на нем лежала неизмеримо более высокая.

Вторую половину дня и всю ночь флотилия продвигалась словно на ощупь. Ход пришлось снизить. Лишь утром усилился ветер и развеял туман. Выглянуло солнце, и на море стало веселее.

Вскоре на горизонте дымчатым контуром проступил невысокий ливийский берег, обрывом проваливающийся вдаль с левой стороны, где был залив Малого Сирта. При этом Сципион на некоторое время уединился и произнес еще одну молитву. Пока он «беседовал» с богами, вокруг него в ожидании своей очереди выстроились люди. В соответствии с заданным маршрутом следовало изменить курс и обогнуть выступающий мыс. Поэтому теперь все обратили к полководцу вопросительные взоры, будучи готовы выполнять его приказания. Однако Публий велел править внутрь карфагенского залива, пояснив, что объявленный ранее пункт высадки в районе пунийской торговой зоны был указан с целью ввести в заблуждение вражескую разведку.

Не без волнения и гордости римляне повели свои суда в самый центр карфагенской державы. Однако тут вновь сгустился туман и окутал флот, помешав продолжению пути. Сципион дал команду стать на якоря и дожидаться утра. Ночь прошла спокойно. А на рассвете тихого погожего дня полководец увидел прямо по курсу береговой выступ, плавной линией изгиба обещавший удобную гавань. Спросив, как называется это место, Публий в ответ от кормчего услышал, что перед ними мыс Прекрасного бога, то есть Аполлона или короче — Прекрасный мыс. Тогда он сделал вид, будто это для него неожиданность, и воскликнул: «Доброе знамение! Идем к нему!»

Через несколько часов флотилия пристала к африканскому берегу и высадила войско. Первый шаг экспедиции был сделан, и он оказался благополучным.

Сципион сразу же осмотрел окрестности и на ближайших холмах указал место для лагеря. Дав необходимые распоряжения по возведению укреплений, он снарядил конный отряд в разведку и в тот же день отправил гонца к Масиниссе.

В лагере царило возбуждение. Солдаты с любопытством смотрели вокруг, удивляясь особенностям природы чужой страны. Более всего их поражало буйство растительности, размеры деревьев и плодов. Какой-то всадник привез показать товарищам виноградную гроздь чуть ли не в локоть длиной, другой отобрал у крестьянина финики невиданных размеров, и подобным чудесам, казалось, не было конца.

Подойдя к группе легионеров, громко восторгающихся увиденным, Публий сказал: «Вы правы, радуясь плодородию здешней земли, но то, что восхищает ваши глаза, сулит гораздо больше, чем вы думаете. По наблюдению царя Кира, одна и та же страна не может производить удивительные плоды и порождать на свет доблестных воинов. Так что роскошный край, распростертый у ваших ног, давно ждет своих настоящих хозяев. И ныне таковые пришли. Это — вы». Солдатам очень понравилось высказывание полководца, и они тут же разнесли его слова по всему лагерю.

Однако были и неприятные сюрпризы: трава полнилась ядовитыми насекомыми, и некоторые италийцы уже пострадали от скорпионов. По этому поводу Сципион объявил, чтобы никто не ходил без сапог, а на ночь приказал всем растирать вокруг постелей чеснок. О такой мере защиты он узнал, будучи в гостях у Сифакса.

На следующий день Сципион послал конницу за добычей. Объехав близлежащий край, всадники устроили разгон в оказавшихся на пути селах и мимоходом разгромили отряд пунийской конницы. Они возвратились с тяжелой поклажей, гоня перед собою толпу пленных, среди которых были как мирные жители, так и воины.

Появление в лагере торжествующих победителей вызвало оживление всего войска, солдаты стали расспрашивать прибывших и разглядывать награбленное.

От захваченных сельчан римляне узнали о переполохе среди пунийцев, в том числе, и в самом Карфагене. Местное население провело бессонную ночь. Жители покидали прибрежные деревни и шли в города. По дорогам вторые сутки тянулись скорбные обозы. В столице затворили ворота, стены и башни заняли сторожевые отряды, словно враг вот-вот пойдет на приступ. Пунийцы вдруг осознали, что настала пора отвечать за свои поступки. Война вплотную подступила к Карфагену, и, как выяснилось, она представляет собою не только торжество побед, ликованье по поводу чьих-то несчастий, караваны с испанским серебром и италийской добычей. Воинственный психоз предыдущих лет, дурманивший головы, сменился хватающим за животы страхом. Ужас и смятение, некогда самоуверенно внесенные карфагенянами в пределы Италии, вернулись к своим истокам и леденящими объятиями сомкнулись над душами матерей, жен и детей тех, кто недавно, гордый собственной силой, угрожал чужим матерям, женам и детям.

В последующие дни римляне повторили набеги на окрестные земли, спеша воспользоваться сумятицей в стане противника. Сам Сципион тоже провел свою первую в ливийской кампании операцию, в ходе которой с частью войска взял штурмом ближайший пунийский город. Добычи набралось столько, что пришлось снарядить эскадру в Сицилию, чтобы отправить ее государству.

Масштабных действий Сципион пока не предпринимал, ожидая подкреплений. Какая-то надежда до сих пор теплилась у него в отношении Сифакса, но твердо можно было рассчитывать лишь на Масиниссу. В том, что тот явится к нему, Публий не сомневался. Сифакса он держал только обещаниями и личными дружескими отношениями, но Масиниссу толкало к римлянам реальное положение вещей, поскольку в карфагенской Африке ему не осталось места.

Масинисса действительно вскоре прибыл к Сципиону, однако, как и полагается изгнаннику, царю без царства, всего лишь с несколькими сотнями всадников. Нумидиец был искренне рад встрече с Публием и, любуясь великолепным во всех отношениях римским аристократом, казалось, забыл о собственных невзгодах. Сципион же, глядя на смуглое оживленное лицо гостя, грустно думал о том, что этот человек с кучкой скитальцев есть единственный результат проделанной им громадной дипломатической работы по подключению африканских народов к союзу с Римом. Но, внимательно понаблюдав за своим собеседником, Публий все же решил сделать ставку на энергию, способности и имя этого нумидийца. И когда Масинисса, который и сам чувствовал себя неловко, сознавая свою незначительность, закончил рассказ о бурных похождениях последних лет, Сципион ободрил его, сказав, что талант стоит больше царства, и потому он, Масинисса, опираясь на римлян, не только добудет обратно отцовское наследство, но и станет первым человеком в Африке.

Уже в ближайшее время проконсул предоставил союзнику возможность отличиться. Пунийцы наконец собрали значительные конные силы, но заперлись с ними в одном из окрестных городов, намереваясь препятствовать римлянам грабить страну в ожидании основного войска, которое в срочном порядке формировал Газдрубал, сын Гизгона. Естественно, Сципион решил уничтожить эту часть карфагенской армии до прибытия Газдрубала. Он провел тщательную разведку местности, а также возможностей противника, и без труда составил план операции. Выстроив конницу, полководец, чтобы воодушевить воинов, объявил поведение вражеских всадников, прячущихся в городе, трусостью, после чего повел свои турмы за собою. Зная еще со времен сражения при Требии способности нумидийцев к провокациям, Сципион послал отряд Масиниссы вперед. Подскакав к городским воротам, африканцы стали вызывать пунийцев на бой. Пользуясь поднявшейся суматохой, Публий с остальной конницей незаметно подобрался к месту событий и расположился за холмами. Тем временем нумидийцы то, бахвалясь, гарцевали на виду у противника, то, словно испугавшись возможной вылазки, отступали назад, затем снова приближались, дразня засевших за стенами. Раззадоренные пунийцы, кроме прочего, сознававшие свое численное превосходство, в конце концов вышли за ворота и вступили в схватку. Отряд Масиниссы, ведя бой с переменным успехом, умелым маневрированием завлекал врага все дальше и вытягивал из города все новые эскадроны. Измотав противника, нумидийцы заманили его к холмам, из-за которых выступила конница Сципиона и со свежими силами обрушилась на разрозненные части соперника, одновременно перекрыв им обратный путь в город. Около тысячи пунийцев сразу же оказалось окружено, и все они погибли, либо сдались, остальных римляне упорным преследованием рассеяли по округе, причем многих удалось взять в плен. В том же порыве победители ворвались в город.

Успех был полным, но Сципиону этого казалось мало. В нем, как никогда прежде, бурлила жажда деятельности. Сейчас ему представлялось, будто он может все, что никто и ничто не устоит перед напором силы его ума и духа. Вообще, с прибытием в Африку Публий ощущал себя по-иному, он воспрял и преобразился, более того, с ним произошло нечто странное: все его чувства и способности обострились до грани мистического. Ему чудилось, будто он уже бывал в пунийской стране, знаком с рельефом и растительностью, узнает места, в которые попадает впервые, по ночам ему мерещились кривые сумрачные улицы Карфагена с высотными домами, где он почему-то прекрасно ориентировался. В какие-то периоды возникало такое впечатление, словно взор его проникает сквозь стены и темноту, а мысль опережает время, и потому он заранее угадывает намерения своих легатов и то, что хочет сказать ему тот или иной из них, и даже предчувствует погоду. Он будто бы вырос далеко за пределы тела и пронизал собою все вокруг: и время, и пространство. Причем удивительным образом это необычайное состояние не утомляло его, и самочувствие было превосходным, зато на фоне столь яркой жизни предшествовавшее существование казалось вялым, как болезнь.

Однако пока Сципион обуздывал свое вдохновение. В нынешнем положении римлянам следовало проявлять осторожность, об этом им напоминал и пример экспедиции Атилия Регула. Правда, при всей аккуратности предпринимаемых шагов, необходимо было все же стремиться вперед. В штабе Сципиона выдвигались идеи либо похода в царство Сифакса с целью помешать нумидийцу собрать войско, либо осады самого Карфагена. Полководец отклонил оба предложения. Поход в Нумидию представлял собою неоправданный риск ввиду отсутствия надлежащего тылового обеспечения, а римляне пока не имели в Африке солидной базы и в качестве таковой использовали Сицилию. Для атаки же вражеской столицы Сципион не располагал достаточными силами. Хотя Карфаген размещался на полуострове со сравнительно узким перешейком у основания, и римского войска, пожалуй, хватило бы для осады города с суши, но на море карфагеняне имели подавляющее превосходство над флотом Гая Лелия. Кроме того, чтобы сломить сопротивление такого громадного могучего города, потребовалось бы несколько лет, тогда как не позднее, чем через один-два месяца, пунийцы, несомненно, закончат подготовку войска, а с его выходом на арену борьбы уже римляне, подступись они к Карфагену, окажутся в осаде. Все же некоторые офицеры и после приведенных доводов полководца оставались при своем мнении и утверждали, будто нападение на столицу даже при отсутствии прямого успеха произведет моральное давление на противника и надломит его дух. Но проконсул не согласился и с этим, поскольку считал подобное психологическое воздействие кратковременным, таким, которое по мере выявления бессилия нападающих обернется воодушевлением и даст противоположный результат. Вместо отвергнутых вариантов Сципион принял решение идти на Утику. Этот город не обладал особой военной мощью, но имел большое политическое и экономическое значение. Утика вполне годилась на роль материальной базы войска, кроме того, используя родственные и финансовые связи ее населения, можно было бы воздействовать на пунийцев других городов. Такой ход представлял бы собою существенный этап в овладении страной. Удача задуманного предприятия для ливийской кампании была бы равносильна захвату Нового Карфагена в испанской войне.

Публий, еще находясь в Италии, присматривался к положению Утики и характеру ее населения. Утиканцы, будучи соотечественниками карфагенян по метрополии, тем не менее, всегда недолюбливали надменных и корыстных, даже по пунийским меркам, жителей столицы, видя в них соперников как в области политики, так и — торговли. Имея в настоящее время формально равные права с карфагенянами, реально они постоянно ощущали диктат могучих соседей, подавлявших их экономическую инициативу; а для купеческого города лишение свободы торговли страшнее политического рабства. Нереализованная, скованная энергия утиканцев трансформировалась в недовольство, а последнее в свою очередь спрессовалось в злобу. Неслучайно они однажды уже предлагали римлянам поддержку в войне с Карфагеном. Зная, каковы отношения между двумя важнейшими пунийскими городами, Сципион рассчитывал использовать силу их взаимного отталкивания в собственных интересах. В Сиракузы к нему не раз просачивалась информация о том, что влиятельные группы населения Утики желают дружбы с Римом, и ему даже удалось нащупать связи с ними. Однако теперь, когда пунийцы в родной стране, у самых своих жилищ увидели римское войско, чувство национального родства взяло верх, и возобладал патриотизм. Контакты с потенциальными союзниками оборвались. Но как бы там ни было, за Утику стоило бороться, тем более, что в условиях войны, с изменением ситуации при крутых виражах фортуны, воинственность нередко сменяется трусостью, а упорство уступает место измене.

Прежде чем взяться за большие дела, Сципион во главе конницы совершил еще один рейд в прибрежную зону пунийской страны. Захватив по пути несколько городков и селений, основательно нагрузившись при этом награбленным, римляне благополучно возвратились в лагерь, откуда оперативно снарядили второй морской караван в Сицилию. Не столь уж великую ценность имело пунийское добро, сколько значим был сам факт поступления добычи из недр вражеской державы.

Приближалось время выборов магистратов на предстоящий год, и сторонники Сципиона в Риме усиленно готовились к новому туру политической борьбы. С получением из Африки вещественных доказательств успешного начала похода, они располагали весомыми аргументами в споре с соперничающей партией.

Выполов в окрестных селах пунийцев лишнее богатство, Сципион приступил к осаде Утики. Первым делом он перенес лагерь ближе к городу и расположил его так, чтобы в дальнейшем прикрывать осаждающих от нападения вражеских войск со стороны материка. Возведя затем в несколько дней необходимый минимум сооружений, римляне ясно обозначили угрозу городу. Но утиканцы, твердо рассчитывая на помощь извне, не проявили миролюбивых настроений. Тогда Сципион решил предпринять штурм.

Расположив метательные машины на холме у самой городской стены и на кораблях, римляне со всех сторон обрушили на обороняющихся шквал стрел и камней. Под прикрытием этого обстрела одновременно с суши и с моря они устремились на приступ. Пришли в движение штурмовые башни, «черепахи», сверкающие на солнце чешуей щитов, тараны с «бараньими головами», поползли громадные навесы, а в заливе вспенилась от весел вода, и множество судов, включая грузовые, также оснащенные всевозможными достижениями Архимедова искусства, двинулось к стенам. Зазвучала воинственная музыка труб и барабанов, раздались грозные, возбуждающие азарт крики. Вздыбились лестницы, всевозможные зацепы, крюки и потянулись к выступам на городских укреплениях. Сотни воинов смело стали карабкаться вверх. Пунийцы, не избалованные подобными зрелищами, серьезно отнеслись к делу и с готовностью разделили воинственный пыл римлян. Сражение сразу приняло ожесточенный характер. Обе стороны несли большой урон.

Наблюдая за ходом битвы с возвышения, расположенного почти напротив главных ворот, Сципион быстро понял, что запугать или застать врасплох противника не удалось и атака выродилась в примитивный лобовой штурм. При таком ходе боя победа может быть достигнута лишь ценой великих потерь. Утика не стоила подобных затрат. Несмотря на потребность в создании базы на африканском побережье, борьба за опорный пункт имела все же второстепенное значение; судьба войны решалась не здесь. Потому Сципион, едва получив от Гая Лелия донесение о том, что и со стороны моря ситуация складывается аналогичным образом, дал отбой наступлению.

Разгоряченные солдаты, досадуя на неудачу, разрозненными толпами возвращались в лагерь и спорили о происшедшем, доказывая друг другу правильность собственных действий, чтобы переложить вину на остальных. Желая снять напряжение в войске, Сципион собрал воинов у претория и, представ перед ними исполненным достоинства и уверенности, уже одним своим видом наполовину успокоил их. Он сказал солдатам, что Утика никуда от них не денется, а сейчас главная задача — спровоцировать карфагенян на активные действия, для чего якобы и была предпринята эта инсценировка штурма, закончившаяся, по его мнению, полным успехом. Маневр войска Публий сравнил с поведением нумидийской конницы, вызывающей противника на бой. Так он разом и объяснил срыв штурма, и морально подготовил своих людей к ожидаемому со дня на день появлению Газдрубала.

Взбодрив легионеров, Сципион обошел раненых и по возможности поднял им дух, а заодно проконтролировал качество санитарной службы.

В последующий период римляне с размеренной неспешностью продолжали возведение осадных укреплений, нагнетая у противника ощущение неотвратимости поражения. Сципион решил дожидаться удобного случая для нападения на город и овладеть им только с минимальными потерями.

 

2

Приближалась зима, и следовало воспользоваться затишьем в боевых действиях, чтобы должным образом подготовиться к ней. Сципион облюбовал в трех милях от Утики глубоко выступающий в море обрывистый мыс, ступив на который, один из легатов воскликнул в восхищении: «Да здесь можно построить второй Карфаген!» В этом, чрезвычайно удобном с военной точки зрения месте, хорошо защищенном от возможных нападений горной грядой со стороны суши и крутыми берегами по большей части периметра — с моря, началось строительство зимнего лагеря.

В то же время Сципион разослал в ближайшие провинции письма с просьбами о доставке продовольствия, оружия и одежды для армии. Поторопиться с обеспечением запасов впрок Публия заставило известие о том, что в Карфагене заканчивается подготовка мощного флота, посредством которого пунийцы намерены лишить его связи с Европой. На этот клич сразу отозвались верные соратники: Марк Помпоний из Сицилии и испанские пропреторы, получившие в свое время власть именно благодаря Сципиону. На удивление солидное обеспечение было доставлено из Сардинии от претора Тиберия Клавдия Нерона, никогда не питавшего симпатии к Публию. Однако теперь, когда Сципион вступил с войском в Африку, он представлял уже не свои личные или партийные, а государственные интересы. Его дело стало общим для всех римлян, и большинство политических противников, поняв это, действовало соответствующим образом.

В конце осени Газдрубал с наспех скомплектованной армией выступил в направлении лагеря Сципиона, но остановился в значительном отдалении от римлян, явно опасаясь грозного соперника, слишком хорошо знакомого ему по войне в Испании. Численно карфагеняне не уступали римлянам, но качественно были подготовлены хуже. Не имели пунийцы и психологической стойкости, так как полководец не внушал им доверия, будучи несколько раз разбит Сципионом на другом театре войны. Однако, несмотря на подпорченную в Испании репутацию, Газдрубал, сын Гизгона, все же оставался вторым по силе полководцем в своем Отечестве после Ганнибала и, кроме него, Карфагену некого было противопоставить Сципиону. Пока что Газдрубал здорово поработал в плане организации сопротивления врагу и на дипломатическом фронте. Он сумел укрепить Карфаген, внушить уверенность осажденной Утике, завладеть могущественным союзником и, наконец, навербовать толпу наемников, из которых к весне можно было бы создать настоящее войско.

Вскоре и Сифакс с огромными силами в пятьдесят тысяч пехоты и десять тысяч конницы пустился в путь. Неусыпными трудами Газдрубала и его дочери симпатия к Сципиону оказалась вытравленной из сердца нумидийца. Но по мере продвижения вперед Цирта, нынешняя столица Сифакса, с обворожительной карфагенянкой на обширном ложе оставалась все дальше, а Сципион становился все ближе, и царь приходил в смущение. В его памяти с каждым днем отчетливее прорисовывалось широкое добродушное, одухотворенное живым умом лицо римлянина, вспоминались все подробности пиршества в Сиге, расставание на пирсе и приглашение посетить Рим. Великое впечатление произвел тогда Публий на Сифакса. Римлянин был для него человеком из другого мира, ничуть не похожим ни на полудиких ливийцев, вечно покорно склоненных пред царем, ни на корыстных карфагенян, всегда, как в бреду, твердящих о наживе, о чем бы ни шла речь: о торговле, войне или любви. В тот вечер нумидиец словно слетал в небеса и узрел общество счастливых богов, не знающих ни власти тиранов, ни тирании богатства, смотрящих со своих высот широко и вольготно, в едином взоре охватывая всю землю. И вот теперь он, Сифакс, некогда друг представителя этой необычайной греко-римской цивилизации, вел толпы варваров, чтобы уничтожить его!

Сифакс стал лагерем неподалеку от Сципиона и несколько дней выжидал, пребывая в бездействии. Римляне тем временем перебазировались в зимний лагерь, где они могли чувствовать себя уверенно, как в неприступной крепости. При этом с Утики осада снята не была. Римляне контролировали подходы к городу, и если бы войско Газдрубала или Сифакса попыталось прорвать блокаду, то атакой из своего лагеря Сципион загнал бы противника в ловушку между осадными сооружениями, на что он в некоторой степени и рассчитывал. Но Газдрубал ничего не хотел предпринимать в этом году с недостаточно обученным войском, да и вряд ли столь опытный полководец поддался бы на подобную хитрость. А Сифакса вновь стали одолевать миротворческие настроения и, загипнотизированный величиной собственной армии, он возмечтал примирить Рим и Карфаген, сыграв роль арбитра в их споре. Так что пока все три войска, затаившись, напряженно присматривались друг к другу.

В лагере римлян было тревожно. Как бы ни верили воины Сципиона в себя и своего полководца, все же сознание трехкратного численного перевеса врага бросало на их лица угрюмую тень. Только сам Публий выказывал явное презрение к противникам, может быть, под влиянием обиды за козни одного из них и измену другого. Так, когда ему посоветовали внезапно напасть на нумидийцев, пока они не готовы к бою, он воскликнул: «Как? Нам предстоит сражаться с Ганнибалом, а вы предлагаете затупить мечи об эту ораву варваров!» А относительно Газдрубала он не то в шутку, не то всерьез говорил, что того ему уже и вовсе стыдно бить. Однако, несмотря на непривычно резкие в его устах отзывы о Сифаксе, Публий все же с надеждой ждал вестей от царя. В поведении нумидийца он чувствовал неуверенность, сомнение, угадывал намерение вступить в переговоры. Но проявить инициативу, чтобы поторопить африканца, Сципион не мог. Шансы на успех давало только осознание Сифаксом своей вины, а потому римлянин должен был выдерживать позу обиженного. Конечно, на столь зыбком основании невозможно строить дипломатические отношения, но чувство вины Публий стремился использовать лишь как затравку, посредством которой потом мог бы заманить Сифакса в более прочные сети, связанные из нитей убеждений и расчета.

В итоге внутренней борьбы с самим собою Сифакс прислал выдержанное в официальном тоне письмо с предложением мира на условиях возвращения Сципиона в Италию, а Ганнибала — в Ливию. На это римлянин ответил, что как содержание, так и тон послания оскорбительны для него. Нумидиец отреагировал царственной надменностью. Однако, спустя несколько дней гордого молчания, к Сципиону вновь прибыл гонец. По зигзагообразной кривой переговоры стали налаживаться. В качестве кульминационного момента Публий задумал непосредственную встречу с царем, в ходе которой надеялся напором ума и силой своей личности сокрушить в его душе редуты, воздвигнутые хитрыми карфагенянами.

Но тут в борьбу вступил Газдрубал, благодаря обилию шпионов в нумидийской ставке узнавший о неблагоприятном для него повороте событий. Под предлогом опасений коварства римлян Газдрубал приблизил карфагенский лагерь к нумидийскому и отныне контролировал ход переговоров. Против самого факта сношений между Сифаксом и римлянами он не возражал, видя в том выгоду в смысле выигрыша времени, а отчасти, уступая настойчивому желанию царя. Но вел он дипломатическую игру с женской ловкостью и, постоянно обещая, ничего не давал, при этом, ясно сознавая, что главная задача — не допустить личную встречу впечатлительного Сифакса с римским властителем человеческих душ. В результате, переговоры пошли по кругу. Сципион сразу раскусил пунийскую игру и проклинал безволие нумидийца, однако вынужден был пока отступить. С тем он и встретил зиму.

Не добившись в эти первые месяцы особых успехов, римляне, зато прочно закрепились на вражеской территории. Проведенными осенью операциями они прощупали врага и приноровились к местности. У них был прекрасный лагерь, надежно укрывший и войско, и флот, а запасенного продовольствия и прочего снаряжения вполне хватало, чтобы, не зная нужды, дожить до весны. Теперь все взоры с напряжением и надеждой устремились в будущее.

 

3

В том году война словно взяла передышку перед завершающим рывком. В Италии, как и в Африке, не произошло сколько-нибудь значительных сражений. Магон, учтя трагический опыт брата Газдрубала, избегал встречи с противником в открытом поле и ограничивался подрывной работой среди италийских народов. Так, ему удалось посеять смуту в Этрурии. Но консул Корнелий Цетег быстро расправился с заговором, причем, действуя мирными средствами, через суд, то есть, используя не силу, а закон, словно войны уже и не было. В Бруттии второй консул Семпроний Тудитан вступил в бой с Ганнибалом, но был оттеснен к своему лагерю. Затем он вызвал на помощь проконсула Публия Красса и с удвоенным войском взял реванш у Пунийца. Ганнибал укрылся в Кротоне, а Семпроний при пассивности соперника овладел несколькими бруттийскими городами. В провинциях и вовсе все было спокойно, словно народы даже самых отдаленных земель затаились, ожидая вестей из Африки.

В политической жизни Рима также произошел спад. Государство сделало выбор, спорить теперь было не о чем, следовало идти намеченным курсом, сложив усилия всех партий и группировок, чтобы преодолеть возникающие на пути препятствия. Сторонники Сципиона безраздельно господствовали в сенате, на форуме и в комициях. Только непреклонный старец Квинт Фабий Максим не мог смириться с поражением и с прежним упорством предрекал государству крах, если не будет отозван обратно Сципион. Но, не имея уже физических сил для борьбы, не будучи способным выдерживать нагрузку официальных выступлений, он пытался воздействовать на окружающих скорбным обликом и входил в Курию с пророческим видом Аппия Клавдия Слепого.

Единственным развлечением для любителей форумной шумихи стала демонстративная политическая дуэль цензоров Марка Ливия Салинатора и Гая Клавдия Нерона, когда они поочередно на разные лады низводили друг друга в разряд худших граждан. Чисто эмоциональный характер этих многочисленных актов, направленных против коллеги, подчеркивался отсутствием их правового статуса, поскольку цензорские решения приобретали силу закона только при единодушии обоих магистратов. Совсем недавно Ливий и Клавдий прославились, разгромив совместными усилиями Газдрубала Барку. Тогда они в интересах Отечества смирили свой нрав, подавили взаимную неприязнь и действовали согласованно, как братья. Но теперь их ненависть вырвалась наружу, приняв уродливые формы, тем самым вызвав недовольство сенаторов и насмешки народа. Немедленно этим попытались воспользоваться плебейские трибуны, чтобы пошатнуть авторитет цензорского звания вообще, а заодно упрочить собственное влияние. Но их разрушительная деятельность была пресечена сенатом, господствовавшим в политической жизни Рима после краха под Каннами и у Тразименского озера ставленников тех сил, которые опирались на инстинкты толпы.

Выборы магистратов не вызвали былых волнений. Довольно легко на высшие посты прошли кандидаты ведущей группировки. Консулами стали Гай Сервилий Гемин, получивший по жребию в управление Этрурию с Лигурией и соответственно — войну с Магоном, и Гней Сервилий Цепион, отправившийся в Бруттий против Ганнибала. Важная с точки зрения обеспечения войны в Африке должность сицилийского претора досталась Публию Виллию Таппулу, который, принадлежа незнатному роду, выдвинулся благодаря поддержке Корнелиев и Цецилиев. В Сардинию поехал претор Публий Корнелий Лентул, в Испании остались прежние военачальники. Сципиону же почти единодушно продлили империй не на год, а до окончания войны в Африке, и по случаю начала его похода совершили молебствие, призвав богов дать удачу полководцу, войску и всему народу римскому.

При бесспорно благоприятном для Сципиона распределении магистратур, соратники в столице оказали ему дополнительную услугу, добившись назначения Марка Помпония командующим сицилийским флотом. Сорок кораблей осталось у пропретора Гнея Октавия для охраны побережья Сардинии, столько же получил для защиты италийских берегов претор Марк Марций Ралла — оба флотоводца принадлежали к числу новых друзей Публия. Правда, Сципион предпочел бы иметь перечисленные эскадры не где-то в соседних странах, хотя и под командованием своих единомышленников, а у себя в гавани под началом Гая Лелия, но на такой шаг Рим, наученный катастрофами времен первой войны с пунийцами, пойти не мог, дабы не лишиться в случае неудачи сразу всех морских сил.

 

4

Зима в Ливии почти не препятствовала ведению боевых действий, разве что возникали сложности с фуражом. Поэтому римляне продолжали осаждать Утику. Для такого крупного и богатого города несколько месяцев изоляции не доставляли особых тягот, а предпринимать штурм с двумя вражескими войсками в тылу, конечно же, не имело смысла. Но Сципион ожидал от этой затеи существенных результатов в будущем, а пока использовал осадные работы для поддержания бодрости воинов и отвлечения внимания противника. Карфагеняне всю зиму сидели в лагере, не рискуя показываться за частоколом, а с нумидийцами сохранялось перемирие. Сципион решил принять вызов Газдрубала и посоревноваться с ним в хитрости, так что масштабные, торжественно обставленные, но лишенные реального содержания переговоры с Сифаксом шли полным ходом не первый месяц.

Отсутствие ярковыраженных действий способствовало нарастанию внутренней энергии в войсках. Громадные силы пунийцев, стоящие в семи милях от римского лагеря, будили фантазию в окружении Сципиона, особенно среди молодых легатов. Офицерам казалось недопустимым терять время в столь угрожающей ситуации, и головы их полнились экстравагантными планами разъединения, окружения и уничтожения противника. Одни советовали проконсулу разделить войско, чтобы увести карфагенян и нумидийцев в разные стороны, а затем с помощью флота, используя более короткий морской путь, снова объединиться и напасть на одного из врагов, другие предлагали высадить десант в царстве Сифакса и тем отвлечь его от основных событий, а третьи сочиняли интриги, посредством которых можно было бы поссорить царя с Газдрубалом. Выслушивая их, Публий вспоминал свои юношеские идеи о том, как, например, ложной атакой заманить Ганнибала в засаду среди самнитских ущелий, и подавлял улыбку. Но все же он терпеливо вникал в замыслы соратников, некоторых при этом слегка критиковал, других хвалил и всех вместе просил не особенно беспокоиться, заверяя их в скорой победе. Однако даже в кругу ближайших друзей Сципиона нарастала тревога. Но и Лелию, и брату Луцию или недавнему консулу Ветурию Филону он пока не мог сказать что-либо определенное и противопоставлял их опасениям только личное спокойствие и веру в свои силы. Публий неизменно говорил: «Мы обязательно что-нибудь придумаем. Я в этом не сомневаюсь. Мы на пороге успеха, подождем еще немного, победа уже зреет в небесах».

Тем временем Сципион проявлял все больший интерес к переговорам с Сифаксом, причем не к самой дипломатической их части, а к побочным следствиям. Расспросив как-то случайно одного из конюхов своего гонца, он узнал от него много любопытных подробностей о привычках и распорядке нумидийцев. Тут же выкупив наблюдательного слугу на свободу, Публий предложил ему для видимости исполнять прежнюю роль, и снова отправил его с делегацией. Вскоре Сципион стал соглашаться на значительные уступки царю и, воспользовавшись оживлением во взаимоотношениях, наполнил его лагерь шпионами. Опытные центурионы под видом прислуги посланцев проконсула разгуливали по расположению вражеского войска, пронизывая наблюдательным оком все закоулки, в то время как солидные легаты заседали в роскошном шатре и ублажали царскую персону софистическим словоблудием. При этом использовались всяческие ухищрения. Так, однажды римляне сделали вид, будто нечаянно упустили коня и, гоняясь за специально обученным убегать от них животным, разбрелись по всему лагерю. Постепенно нумидийцы привыкли к их присутствию и потеряли бдительность. Лишь однажды произошел опасный инцидент, едва не раскрывший африканцам глаза на проделки римлян.

Случилось так, что в одном из слуг возглавлявшего делегацию Гая Лелия нумидийцы заподозрили Статория, некогда обучавшего войско Сифакса италийскому строю. Но пока они морщили лбы в усилии осознать, как мог такой человек оказаться в столь жалком положении, Лелий, мгновенно заметивший их смущение, за что-то придрался к Статорию и избил заслуженного центуриона, словно последнего раба, чем устранил всяческие сомнения африканцев, уверовавших, что перед ними действительно всего лишь ничтожный раб. На том дело и кончилось. А вечером на пирушке Статорий весело рассказывал забавный эпизод самому Сципиону, перемежая здоровый смех со стонами от боли в рассеченном розгами теле.

Вскоре Сципион в совершенстве знал расположение ворот, улиц и постов в нумидийском стане, часы завтрака, обеда, сна, активности и ленивого безделья, более того, все это стало известно и его воинам.

А африканцы, всегда пребывавшие в дурных отношениях с дисциплиной, теперь, уверовав в скорый мир и добровольный уход римлян, вовсе разомлели под первыми лучами весеннего солнышка.

Газдрубал, будучи доволен, что заманил Сципиона в бесплодные переговоры и тем самым принудил к бездействию, почивал на лаврах торжествующей хитрости. Он сосредоточил внимание на Сифаксе, который под его опекой действительно успешно противостоял ухищрениям римлян, но не заметил, как Сципион запустил щупальца в недра союзного войска.

Таким образом, Сифакс, убаюканный обильной дипломатией, счастливый тем, что ему вроде бы удалось выйти из щекотливого положения, воспринимал окружающее сквозь радужную оболочку надежд, а Газдрубал полагал, будто римляне упустили свой шанс, и сам готовился перейти в наступление. Сципион стал восприниматься противниками как пассивная фигура.

Между тем однажды в искрящийся погожий день, находясь в окружении друзей, Публий воскликнул:

— Вот и весна! На Этне тает снег, журчат ручьи в горах. Зеленеют призывно луга… Пора и людям встрепенуться…

Легаты с надеждой воззрились на своего непредсказуемого полководца.

— Мне наскучила возня с Сифаксом, — продолжал Публий, — соседство пунийцев и собственное войско делают его глупее, чем это можно выдержать. Я думаю, пора прекратить бесполезные переговоры.

— Они с самого начала блудили в лабиринте без выходов, — косвенно подтвердил высказанное мнение один из легатов — Луций Бебий.

— Да, но мы сделали подкоп и выбрались из лабиринта, — усмехнувшись, заметил Сципион. — Итак, мы заканчиваем эту комедию? — переспросил он после некоторой паузы.

Легаты выразили согласие и с любопытством ожидали дальнейшего.

— А как лучше всего сорвать переговоры? — снова обратился Публий к офицерам.

— Невелика хитрость, — сказал Луций Сципион, — надо выдвинуть заведомо неприемлемые условия.

— И оказаться ответственными за разрыв? — подхватил Публий. — Нет, Луций, наоборот, следует согласиться с самыми экзотическими запросами оппонента. Ты не раз видел, как хищный зверь преследует отступающего врага. Так и людская природа обращает человека в хищника, когда соперник проявляет слабость… Нет уж, по-настоящему во всем виновен африканец: сдержи он данное мне в Сиге слово, война близилась бы к завершенью, а сам Сифакс навек остался бы великим царем… Ну, конечно же, не более великим, чем наш друг Масинисса, — уточнил Публий, с улыбкой взглянув на нумидийца, прочно утвердившегося среди ближайших сподвижников полководца. — Так вот, очень провинился царь Сифакс, ему и отвечать за все: и за поражение, и за горе-дипломатию.

На следующий день к нумидийцам отправилось особенно пышное посольство. Римляне торжественно заявили царю, что долее неопределенность продолжаться не может и необходимо принять решение. Со своей стороны они будто бы сделали уступки и теперь ждут ответного шага от Сифакса. Нумидиец обрадовался радикальному повороту событий, засуетился, принялся совещаться с Газдрубалом. Обнаружив столь серьезное намерение римлян достичь согласия, даже карфагенянин поверил в возможность мирного завершения войны. Но при виде податливости противника взыграла пунийская жадность, и Газдрубал стал выдумывать все новые условия, чтобы побольше выгадать на продаже внезапно вздорожавшего мира. Сифакс вдруг тоже возгордился собственным успехом и начал посматривать на римлян свысока. В итоге, Сципион получил существенно изуродованный проект договора, отвергнуть который в данной ситуации посчитал бы своим долгом любой политик.

Римляне объявили, что при вопиющей недобросовестности партнеров по переговорам, они не видят иного выхода из создавшегося положения, кроме возобновления военных действий. Сифакс, услышав это, узрел свою оплошность, но было уже поздно, мир не состоялся.

А римляне сразу взялись за дело. Они спустили на воду корабли, проведшие зиму на берегу, взгромоздили на них стенобитные и метательные машины и отправили к Утике. Туда же были посланы две тысячи легионеров, без промедления занявших стратегически выгодную возвышенность перед городской стеной. Столь решительно в этот раз готовились римляне к штурму, что население Утики забеспокоилось по-настоящему. Во всем угадывался твердый план осаждавших, какая-то особая задумка, ведь не стали бы они слепо повторять безуспешные попытки прошлого года.

Сифакс проводил это время, предаваясь досаде и укорам совести, потому не проявил интереса к маневрам противника. Газдрубал же, сбитый с толку недавним поведением римлян и снова упустивший инициативу, несколько растерялся и с тревогой наблюдал за действиями Сципиона, не рискуя что-либо предпринять, справедливо опасаясь какой-либо западни со стороны своего матерого соперника.

Такое состояние заторможенности, своеобразного пробуждения африканцев, перехода от сладких снов о легком мире к осознанию реальной жизни во всей ее жестокой неприглядности, могло продлиться один-два дня. И именно в этот краткий период, подготовленный им за долгие месяцы дипломатических трудов, Сципион намеревался решить исход дела.

В конце дня проконсул, собрав в претории легатов и трибунов, объявил свой план. Офицеры, выйдя от полководца, в необходимом объеме оповестили о предстоящем центурионов, те что-то сказали воинам, и в лагере началась скрытая работа. Некоторое время все делали вид, будто ничего не происходит, но особая сосредоточенность, проникшая в выражения лиц, позы и движения, свидетельствовала об обратном. В сумерках зазвучали трубы. Началось построение. Каждый молча, без суеты занимал привычное, предназначенное именно для него место, а вокруг тотчас группировались другие. Попадая в узкую ячейку строя, человек менялся: пропорционально сокращению приходящегося на его долю пространства сжимался круг интересов и забот. Отец, сын, муж, брат растворялись за пределами лагеря, а под знамя манипула вставал солдат. Пестрая толпа людей превращалась в однородное войско. Еще час назад в палатке или у костра кого-то могли одолевать сомнения, но теперь таковые исчезли: сомнения возникают там, где есть выбор, а в бою выбирать может только полководец, остальные функционируют в границах сужающихся согласно иерархии рамок приказов. Сейчас никто не думал о тройном превосходстве врага, никто не испытывал страха; не мысли и чувства руководили поведением солдат, а дисциплина, основанная на привычке и вере в своего полководца и Отечество. Когда же был сообщен пароль, когда Сципион на белом коне, светлевшем, как призрак, в уже сгустившемся мраке, проследовал вдоль шеренг и произнес ободряющие слова, в войске зародилось ощущение грандиозности происходящего, которое, сплотив тридцать тысяч человек, в тридцать тысяч раз превосходило значением частные дела, и волной вдохновения пошло по рядам, постепенно охватывая всю массу. Силы каждого воина, проникнутого энергией окружающих, множились, сливаясь в общий поток, и войско представало единым, безмерно могучим существом, в котором отдельные частицы, утратив, казалось бы, себя, в новом качестве целого неожиданно приобретали гораздо больше прежнего.

На исходе первой стражи были потушены редкие факелы, и римляне, развернувшись, приняли походный порядок и двинулись вперед. Колонна, как змея, поползла в ночь, чтобы, подкравшись под покровом тьмы, ужалить уснувшего врага.

Достигнув около полуночи стана Сифакса, Сципион отделил половину армии и оставил ее Гаю Лелию, а сам с другой частью направился к лагерю Газдрубала.

Этой ночью, в самую сладкую ее пору, нумидийцы вдруг стали пробуждаться от криков стражников или испуганных возгласов очнувшихся ранее соседей. Они еще не успевали воспрять от сна и осознать происходящее, как их уже постигало ощущение беды, и необъяснимый страх словно сквозь поры проникал в недра человеческого существа. Африканцы с лихорадочной поспешностью выскакивали из шатров, и их скованным мраком глазам вдруг представало ослепительно яркое зрелище. По лагерю, будто живой, метался желто-красный свет. Хлопая крыльями на ветру, словно гигантская жар-птица, огонь яростно рвал тростниковые хижины. Пожар организованно шагал по рядам, методично переступал от шатра к шатру, от окраин продвигаясь к центру. Можно было подумать, что огонь записался к кому-то в наемники и теперь, подчиняясь могущественному властителю, стройными фалангами со всех сторон наступает на противника.

Нумидийцы бросились тушить пламя, но никак не могли совладать со стихией. Куда бы они ни кинулись, всюду их встречал огонь. Кроме того, по злой воле каких-то божеств иссякли все источники на территории лагеря. Некоторое время африканцы, схваченные за горло едким дымом, хаотично скитались в трущобах пожара, пытаясь ловить отдельные костры в слоновьи шкуры. Но постепенно сквозь смрад и гарь, заполнившие, казалось, не только воздух, но также головы и души, проступало инстинктивное прозрение: люди начинали понимать, что не палатки и пожитки нужно им спасать, а самое близкое — жизнь. Ужас лавиной нарастал над лагерем. Вопли страха слились с ревом и визгом обожженных. Вдобавок ко всему, несчастным мерещились какие-то привидения, бесшумно скользящие между пылающих шатров, которые внезапно возникали рядом с теми, кто был занят борьбой с пожаром, и прикасались к ним таинственным жезлом, исторгающим предсмертный вопль из жертв.

Обезумевшие африканцы ринулись к воротам, но у всех выходов их встречала смерть. Погибая, многие из них в кошмаре происходящего даже не осознавали, что сражены стрелами, копьями и мечами римлян или мстительных нумидийцев Масиниссы.

Когда Сципион из засады возле карфагенского вала увидел грязно-красное зарево, куполом раздвинувшее ночь над лагерем Сифакса, он велел дать условный сигнал, и его воины согласованными перемещениями рассредоточились вокруг расположения противника.

Вскоре за частоколом началась возня: пунийцы заметили пожар у союзника. Захватив, что попало под руку, они беспорядочными толпами стали высыпать за ворота и торопиться на помощь друзьям.

Выпустив достаточное количество врагов, вооруженных лопатами и ведрами, римляне окружили их и почти мгновенно изрубили. В то же время другие отряды атакующих заняли все выходы из лагеря, так как в суматохе пунийцы забыли об их охране, а третьи ворвались внутрь и подожгли деревянные строения.

Римляне старались производить как можно меньше шума, а в возникшем гаме трудно было отличить вопли погибающих на острие меча от возбужденных криков борющихся с огнем, потому во вражеском стане до сих пор еще не поняли, что войну с ними ведет не природная стихия, а человеческие воля и расчет. Кто-то из карфагенян по-прежнему стремился выручить нумидийцев, кто-то был поглощен тушением собственных жилищ, а некоторые только просыпались и удивленно терли слезящиеся от дыма глаза. Прежде чем пунийцы уловили суть дела, их лагерь так же, как и союзный, превратился в сплошное пожарище. Бревенчатые избы карфагенян вспыхивали не столь легко, как тростниковые шалаши нумидийцев, но зато, занявшись, полыхали гораздо жарче. Сначала пламя, словно в любовной игре, лизало их стены, потом, распаляясь, страстно рвалось внутрь через проемы и в завершение неистово крушило фундаменты, перекрытия, людей, их скарб — все тонуло в тучах смрада и рассыпалось прахом. Повсюду слышался хищный хруст челюстей огня, и жутко вторили ему стоны обожженных жертв.

Здесь римляне не успели засыпать колодцы, но в такой ситуации они были бесполезны. Люди оказались бессильны против оружия Вулкана, и их беспомощность выразилась в паническом ужасе, охватившем застигнутое врасплох войско. Истошный вопль стоял над лагерем, вобравший в себя тысячи криков боли и отчаянья. Словно заразившись всеобщим страхом, мрак ночи, корчась над гигантскими факелами, пятился к небесам: отступала темнота, улетая прочь от проклятого места.

Лишь римляне, ничего не страшась, со змеиным хладнокровием продолжали свое дело. Огонь — их оружие и союзник. Даже если он и бросал кому-либо из них сноп искр в лицо или обжигал плечи, это воспринималось как дружеское приветствие. Воины радовались следам таких, пламенных объятий, как боевым ранам, всегда являющимся свидетельством славы и предметом гордости пред соотечественниками.

В пределах лагеря римляне наравне делили власть с Вулканом, а за его границами были полными хозяевами. Вал окружала двойная живая цепь легионеров, посредством которой Марс настигал пунийцев, избежавших пасти огня. Еще дальше, за пехотными рядами, в полях рыскала конница, ловившая всех тех, кто не отзывался на пароль. При этом несколько подразделений Сципион оставил в резерве для массированной атаки в случае попытки организованного прорыва неприятеля. Публий очень хотел изловить Газдрубала, надеясь, что в этом случае Сифакс, которого он приказал Лелию оставить в живых, склонится на его сторону. Действительно, за ночь римляне погасили две-три вылазки карфагенян, но об их полководце ничего не было слышно.

Когда солнце еще из-за горизонта, как бы из-под земли, тронуло пробными лучами небеса, и те радостно зарделись в предвкушении дня, нумидийский лагерь уже сгорел дотла, а пунийский светился отдельными кострами, дымился и бессильно краснел головешками тлеющих бревен. То здесь, то там из груды развалин выбирались обгорелые люди и, шатаясь, шли сдаваться победителям. Римские солдаты сновали среди руин и разгребали пепел в поисках отбросов с пиршественного стола пожара. Обжигаясь и ругаясь, они выкапывали из дымных куч бесформенное оплавившееся серебро и остатки оружия. Всадники удвоили рвение и, стаями проносясь по окрестностям, хищно высматривали в молочном утреннем свете беглецов и нумидийских коней, вырвавшихся на волю в результате катастрофы.

Оба пунийских войска были уничтожены в одну ночь. Они не сумели ни по отдельности противостоять двойному натиску пожара и противника, ни помочь друг другу. Оказалась в бездействии и Утика. Из города видели багровое зарево над лагерями союзников, но ничего не могли поделать, так как римляне прочно блокировали их и с суши, и с моря. Около сорока тысяч карфагенян и нумидийцев погибло, пять тысяч попало в плен, остальные в страхе рассеялись по стране. Правда, спаслись их полководцы. Сифакс с небольшим отрядом пробился на свободу, а Газдрубал ускользнул благодаря какой-то хитрости. Сципион, опросив пленных, пришел к выводу, что карфагенянин, после неудачных попыток наладить порядок в лагере или прорвать фронт атакующих, отсиделся в укромном месте, а когда у римлян от утомления и сознания победы притупилась бдительность, просочился сквозь ослабленные заслоны.

В ближайшие сутки после жаркой ночи Сципион предоставил войску отдых. За это время были рассортированы пленные, среди которых оказалось много знатных карфагенян, включая представителей совета ста четырех, и поделена добыча, полностью отданная в распоряжение солдат.

Не желая затягивать возню с захваченным имуществом, проконсул приказал сжечь большую часть пунийского оружия, посвятив его Вулкану. Когда при всеобщем радостном оживлении вечером запылал костер, вновь напомнивший драму предыдущей ночи, Публий, глядя на снующие языки пламени, сказал обращаясь к своим друзьям:

— Почтим славного ремесленника, который, несмотря на хромоту, вовремя успел к нам на помощь.

В тон ему отозвался Марк Минуций Руф, сын погибшего при Каннах полководца:

— Нам скоро не останется места рядом с тобою, Корнелий, — заметил он с забавной озабоченностью, — ведь ты все более окружаешь себя богами: в Испании тебе служил Нептун, а здесь — Вулкан.

— Ты забыл упомянуть Великую Матерь богов из Малой Азии, низвергшую недавно Фабия, — улыбнувшись, дополнил Руфа Гай Лелий.

Шутили легаты и с солдатами, столь же щедро поощряя их остротами, сколь и наградами.

Однако, подогревая вокруг себя хорошее настроение примером собственной жизнерадостности, Публий не забывал о делах. Его разведчики напали на след Газдрубала, укрывшегося в небольшом пунийском городке, куда теперь собирались остатки разгромленного войска. Сципион разыскал среди пленных уроженцев этого города и отправил их в качестве негласного посольства к соплеменникам. О Сифаксе стало известно, что тот с несколькими тысячами воинов заперся в крепости в двух десятках миль от римлян. Стараясь воспользоваться моментом, когда пошатнулся авторитет царя, Публий поручил Масиниссе объехать близлежащие нумидийские земли, некогда принадлежавшие его царству, и умелой агитацией добиться отпадения населения от Сифакса. Там же он должен был набрать добровольцев для своей конницы, в которую уже были включены многие желающие из числа пленных. Эта задача упрощалась тем, что лошадей и снаряжения после вчерашней победы было предостаточно.

Утром Сципион отправил легионеров в основной лагерь, Масиниссу с его отрядом — к границам Нумидии, а сам с италийскими всадниками и легкой пехотой двинулся в глубь страны на поиски Газдрубала. Кое-кто выражал удивление этой поспешностью, но таковым Публий сказал, что над зданием их победы еще нет крыши, а голые стены не защитят от непогоды. На пути римлянам встретилась делегация города, в котором обосновались остатки вражеского войска. Пунийцы напыщенно приветствовали Сципиона, заверили его в своей ненависти к карфагенянам и пообещали сдать ему город и даже — схватить Газдрубала.

Но матерый карфагенянин вовремя учуял опасность и бежал из западни. При этом Газдрубал решительно направился прямо в столицу.

В Карфагене с известием о катастрофе, постигшей войско, тревога сменилась паникой, опасения — ужасом, надежда — отчаяньем. Гроза, некогда прогремевшая над Римом, теперь вдруг разразилась ураганом над Карфагеном, стоны и плач римских матерей и жен пятнадцать лет спустя после каннского побоища эхом отозвались в сердцах карфагенских женщин, рыдающих ныне над жертвами пожарища. Но если в свое время римляне, обращая взор к богам, могли взывать к справедливости, то пунийцы видели в небесах начертанное огненными знаками страшное слово «возмездие» и понуро опускали головы. Впрочем, собственное злодейство забывается быстро, а потому сегодня многие в Карфагене видели захватчика уже в Сципионе, и его именем пугали детей. Однако и Ганнибалу здесь тоже порядком доставалось за то, что, породив своими деяниями множество бед, он рухнул под их грузом и обвал захлестнул его собственную Родину. Яркие контрасты произвел на свет в этот грозный период Карфаген: малодушие соседствовало с мужеством, корысть — с самопожертвованием, низость — с величием. Кто-то пыхтел над своими сундуками, а рядом, за стеною, другой терзался мыслями о спасении Отечества и готовился идти на войну. Любой духовный урожай можно было сейчас собрать в Карфагене, и потому Газдрубал спешил сюда, чтобы отчаянным усилием добыть из рыхлой руды сограждан металл воли к победе.

Газдрубал преуспел в исполнении этого замысла. Для начала он перед всем народом объяснил успех римлян коварством и удачей, чем усилил ненависть к врагу и придал уверенности соотечественникам, потом обратился к отдельным группам населения и воззвал к частным интересам, а в завершение применил подкуп и шантаж. В результате столь всеобъемлющих мер Газдрубал вдохновил и заново сплотил партию судовладельцев и купцов, всегда ратовавшую за войну, организовал поддержку со стороны хозяев мастерских, пообещав им военные заказы, увлек жаждой наживы наиболее активную часть толпы и нейтрализовал партию мира, состоявшую из крупных плантаторов, после чего к нему как к победителю в борьбе за власть безропотно примкнула основная масса черни. Таким образом, в несколько дней Газдрубал овладел Карфагеном и направил ресурсы гигантского города на снаряжение нового войска.

Вращаясь в мутном омуте политики, он все же не забыл о своем дорогом зяте и отправил к Сифаксу посольство, возглавленное самыми хитроумными интриганами, которые заодно прихватили послание к царице, наполненное трогательными излияниями отцовской нежности, перемежающимися циничными советами трезвого политика.

Тем временем Сифакс, простояв два дня в укрепленном месте, обнаружил, что римляне не собираются его атаковать, и направился со скудными остатками армии к Цирте, дабы найти утешение в объятиях несравненной пунийки. Пока он мало думал о будущем, так как больше был занят терзаниями по прошлому. В течение этого безрадостного похода или, точнее, бегства, настроение Сифакса менялось чуть ли не ежечасно. Периодами он чувствовал себя полным ничтожеством и готов был явиться с повинной к Сципиону, потом вдруг вставала на дыбы царская гордость, нумидиец возмущался коварством римлянина, низвергал его с воображаемого пьедестала и горел жаждой восстать во всем былом могуществе почти в прямом смысле из пепла, чтобы утолить жгучий зуд мстительности. Более всего Сифакс страдал от уязвленного самолюбия, от обиды, что Сципион даже не удостоил его, того, кто со своим царством претендовал на место рядом с самими Римом и Карфагеном, настоящего правильного сражения, а без всякого усилия с каким-то саркастическим презрением одним махом обратил в прах. Под давлением таких переживаний царь мечтал о битве в чистом поле, фантазия услужливо рисовала перед ним картину решающего конного поединка с римским полководцем, и ему виделось, как падает Сципион, пронзенный его острым копьем. Но вдруг он пугался собственных мыслей и снова изнывал от безысходности несчастья. Земля уходила у него из-под ног, и Сифакс страстно стремился к возлюбленной, чтобы в ее женской слабости почерпнуть мужество и силы. Однако, как он мог предстать перед этой величественной женщиной в своем нынешнем ничтожестве? Вспоминая ее глаза, царь чувствовал себя рабом. Ему недоставало духа выдержать презрение красавицы, и он пытался хлопнуть дверью жизни, бросившись на меч, но не был способен умереть, не увидев ее.

В таком состоянии Сифакса застали карфагенские послы. Горестно выслушивая энергичные призывы пунийцев к войне, он безропотно соглашался с ними, но те видели, что царь не воспринимает их слова, потому как в его ушах, наверное, еще звучат вопли заживо горящих людей. Тогда дипломатичные пунийцы проявили сочувствие, павшее как удобрение на иссушенную душу нумидийца, а затем стали рассказывать о бедах собственной державы. Начав повествование с темы, созвучной переживаниям Сифакса, они постепенно дошли до вершин стойкости характера, показанных Карфагеном в столь скорбный час, и этим примером увлекли царя из бездны безволия на арену борьбы.

Но, тем не менее, на всем протяжении пути до Цирты Сифакс проявлял нестабильность духа, и его воинственный пыл не раз потухал от потока скрытых, изливающихся внутрь души слез. Карфагеняне понимали, что решающий вклад в их победу над царем, а следовательно, и над Нумидией в целом должна внести Софонисба, и при всем доверии к дочери Газдрубала, вполне достойной отца, они все же испытывали некоторые опасения. Потому послы решили помочь молодой женщине сразу взять верный тон в предназначенной ей роли. Повсюду следуя за царем, они оказались свидетелями его первого по возвращении свидания с женою и, воспользовавшись мгновениями замешательства Сифакса, когда он краснел от сознания собственного позора и смущался перед красотою блистательной карфагенянки, бросились к Софонисбе с утешениями. Действительно, — соглашались они, — случилось страшное несчастье, но у нее, Софонисбы, по их мнению, нет причин для отчаяния, так как рядом с нею муж, великий царь, который защитит свою царицу от низких римлян и не даст в обиду ни отца, ни оба ее Отечества. Мужественный Сифакс, — уверяли они, — соберет новое войско и разобьет коварного Сципиона.

С быстротою женского ума сориентировавшись в ситуации, Софонисба распростерла руки и устремилась к нумидийцу. Мягким грудным голосом она с металлической твердостью заявила, что всегда верила в своего мужа и ничуть не сомневалась в его окончательной победе над ненавистным Сципионом. Тут же красавица принялась жарко благодарить Сифакса за якобы проявленную им непоколебимость характера, а тот, трепыхаясь в нежных объятиях, сковавших его крепче кандалов, уже и сам верил, будто бы и не помышлял ни о чем ином, кроме как о продолжении войны. Послы с улыбкой посмотрели на влюбленных, застеснялись и деликатно удалились.

А тем временем Сципион шел по следам Газдрубала. Прибыв в город, из которого незадолго перед этим бежал карфагенянин, римляне несколько задержались, чтобы поблагодарить жителей за добрый прием, а сам проконсул произнес пропагандистскую речь в местном совете старейшин. Но, наспех явив пунийцам благие чувства, они отправились дальше. Почти достигнув вражеской столицы и убедившись, что Газдрубал уже укрылся за высокими стенами этого современного Вавилона, римляне повернули обратно. «Как бы там ни было, а мы все-таки помешали ему собрать остатки рассыпавшегося войска», — подвел итог Сципион. Однако некоторым в ставке полководца этого казалось мало, и они, уже надеясь на окончание войны, предлагали направить в Карфаген делегацию для принятия капитуляции. Но Сципион, верно оценивая силы противника, считал, что ливийская война только начинается, а потому ничего подобного предпринимать не хотел.

Правда, отвергнув советы части легатов, он был вынужден прислушаться к голосу войска. Солдаты, утомленные длинным и будто бы безрезультатным рейдом, подняли ропот. «Уничтожены две армии, вражеская страна, за исключением нескольких крупных городов, лежит пред нами беззащитная, а мы возвращаемся в лагерь с пустыми руками», — говорили они. Некоторые, уже забыв свои недавние страхи, порожденные огромными силами противника, теперь выражали сожаление об устроенном по приказу проконсула пожаре, спалившем вместе с пунийцами почти всю добычу. Уступая их настояниям, Сципион, удлинив путь, захватил несколько небольших городков, и два из них, которые оказали сопротивление, отдал на разорение солдатам. Этот эпизод он попутно использовал для воспитания пунийского населения, показав, что между покорностью и строптивостью лежит дистанция, равная разнице между ветвью маслины и мечом.

Возвратившись в лагерь на побережье, Сципион решил дать войску эмоциональную и физическую разгрузку и устроил празднество, приурочив его к традиционным Марсовым играм. После непродолжительного торжественного ритуала, сопровождаемого жертвоприношением и парадом, воины облачились в гражданские одеяния и возлегли за обильные столы, поставленные прямо на улице среди изб и палаток. На спуске холма было устроено подобие театра, и там весь день давали представления взявшиеся неизвестно откуда мимы и греческие актеры. В перерывах спектаклей на той же сцене показывали аттракционы со слонами, которых захватили в стане Газдрубала. А в это время на другом склоне горы нумидийцы провели показательную охоту на тигров и львов. Во второй половине дня открыли ворота для мирного населения дружественных пунийских городов, и теперь уже римляне продемонстрировали свое искусство перед гостями в турнирах по фехтованию, метанию дротиков, стрельбе из лука и метательных машин.

Сципион с легатами и военными трибунами также пировал на открытом воздухе в живописном месте на краю рощи, частично укрывавшей эту трапезу от нескромных взглядов шатром из ветвей и листьев. Офицеры постарались не отстать от своих солдат и позаботились, чтобы здесь в должном ассортименте были представлены основные развлечения, принятые в аристократических домах италийских городов. Их слух и взоры услаждали юные флейтистки, разомлевшие тела впивали блаженные соки ароматных масел, а умы занимал затейливой болтовней элейский софист, ныне обосновавшийся в Утике. Впрочем, товарищи Сципиона более всего ценили дружескую беседу в собственном кругу, находя в ней самое полное удовлетворение духовных запросов, так как в их среде находились люди весьма разнообразных вкусов, интересов и талантов. Потому в коллективе образованных, но практичных римлян не столько внимали софисту, сколько потешались над ним, считая его бесконечную словесную эквилибристику, например, о «едином» и «многом», бесплодным пустословием. Однако в этот вечер наибольший эффект произвел поэтический конкурс.

Недавно во время одного ночного перехода Публием овладело лирическое настроение, излившееся на волю в нескольких стихах, записанных автором прямо в седле на дощечке, предназначенной для приказов. Он вспомнил о них, когда задумал праздник, и у него возникла идея устроить литературное состязание. И вот теперь вокруг симпосиарха Гая Лелия собрались доморощенные поэты, в числе которых были не только офицеры, но также писцы и прочие штабные чиновники. Начались чтения. Оценивали выступления все пирующие, причем, признание выражалось голосом, как в собраниях некоторых варварских племен: чье произведение вызывало больший шум, тот и считался победителем. Многие сочинения, смело выведенные на сцену, хромали слогом, были суховаты эмоционально или, наоборот, неестественно тучны, но их недостатки компенсировались качествами вина и благожелательностью публики, так что над рощей стоял одобрительный гул, покрывающий редкие насмешки завистливых конкурентов. Все шло живо и весело, однако состязание представлялось любопытным, но не более, пока не прочел свою элегию на тему бедствий войны Сципион. Плавные изгибы музыкального греческого языка в устах Публия, выгодно контрастирующие с жесткой латинской речью большинства здешних поэтов, заворожили слушателей. Стихи в самом деле были неплохи, а слава и авторитет автора непроизвольно создали вокруг них ореол гениальности, что в совокупности породило всеобщий и вполне искренний восторг. Главный приз — лавровый венок и самый большой, причем отнюдь не пустой кубок — единогласно были присуждены Сципиону, но вдруг какой-то италиец, малознакомый большинству присутствующих, осмелился взойти на заветное возвышение и продлить соревнование. Удивление окружающих еще более возросло, когда зазвучал сильный и глубокий голос чтеца.

Над рощей будто вновь заполыхал возрожденный в слове пожар, поглотивший сорок тысяч вражеских жизней и, значит, соответственно столько же спасший своих. Словно наяву падали на головы несчастных горящие бревна, обугливались пунийские трупы, рушилась карфагенская мощь, и над тленом парили в огне и дыму серебряные орлы римских легионов. Вобрав в себя ужас, боль и торжество сраженья, гремел эпический гекзаметр поэта, оглушая и опаляя пламенем вдохновения людские души. Когда смолк победоносный голос, воцарилась тишина, и, казалось, даже птицы стихли в весеннем лесу.

Лесть была чужда друзьям Сципиона, никто не пытался умалить достоинства неизвестного таланта, но все же нобили, задающие здесь тон, испытывали неловкость при мысли о присуждении первенства италийцу. Кто-то предложил учредить два приза: для латино- и греко-язычных произведений, и один из них заслуженно отдать Публию, а другой — возмутителю спокойствия. Но окончательное решение принял, как обычно, сам Сципион.

Пока шли споры, он внимательно изучал внешность поэта. Это был довольно высокий человек лет тридцати шести с вытянутым грубоватым лицом и безмерно толстым носом. Если бы не особенные глаза, сквозь тяжелый, давящий взгляд мерцающие внутренним огнем, его можно было бы принять за обычного крестьянина. Когда шум утих, Сципион сказал, обращаясь к италийцу в полувопросительной интонации:

— Тебя зовут Квинт Энний, ты командовал союзнической когортой?

— Да, Корнелий, — с достоинством ответил Энний.

Сципион мысленно укорил себя за то, что до сих пор знал этого человека только как весьма посредственного офицера низкого ранга.

— Так вот, друзья, — произнес Публий, — нет места каким-либо сомненьям: Квинт Энний — победитель.

При этом он встал и собственноручно возложил на голову лауреата венок, час назад преподнесенный ему самому.

— Но ваши сочинения невозможно сравнивать, — возразил Ветурий, — у него латинская мощь, а у тебя греческая утонченность…

— Тем более он заслуживает похвалы за то, что вознес наш язык над лучшим из заморских, — отреагировал Сципион и после паузы добавил:

— Друзья, не нужно спасать мою литературную репутацию. Каждому свое. Я полководец, и в этом знаю толк, горе тому, кто посмеет на поле брани состязаться со мною в военном искусстве, а Квинт Энний — поэт, и тут уж ему, как я полагаю, скоро не будет равных. Выше головы, возрадуемся, что среди нас есть мирные таланты, благодаря им мы не будем скучать после окончания войны! А ты, Квинт, не откажи нам в обществе и располагайся рядом со мною.

Столь необычно завершился конкурс, а общее веселье продолжалось. Сгущались сумерки, и вокруг пирующих слуги зажгли множество факелов. Умы устали за день, и теперь все большее внимание уделялось радостям тела, причем чревоугодие являлось не единственным из них, и пунийские рабыни, разносящие яства, частенько сами служили лакомством, благо, что густая весенняя растительность под каждым деревом сплела мягкое душистое ложе.

Только Сципион по-прежнему предпочитал беседу всему прочему. Он с интересом изучал нового друга. Выяснилось, что Энний, уроженец окрестностей Тарента, переселился в Рим, после того как Квинт Фабий возвратил его родную область государству, и в столице он был учителем, а кроме того, конечно же, занимался поэтическими опытами.

— А скажи мне, Квинт, не приврал ли ты насчет хитрости Одиссея? — вдруг с лукавством в тоне спросил Публий.

— Что-то не пойму, — недоуменно промычал Энний, бывший столь же неповоротливым и пассивным в материальной жизни, сколь темпераментным и стремительным — в мире искусства.

— Сдается мне, будто душа великого Гомера, пространствовав в Аиде больше пятисот лет, вселилась именно в твое могучее тело… Вот я и хочу выяснить, почему грек Одиссей хитер, как пуниец.

При этом все вокруг заулыбались, но Энний, ничуть не смущаясь, буркнул по поводу переселения души, что так оно и есть, а в вопросе об Одиссее невозмутимо подтвердил реальность всего изображенного в знаменитой поэме, и подобными ответами всерьез проверил чувство юмора окружающих.

— Ну конечно, наш друг Энний с Гомером не врут, — подтвердил Гай Лелий, — ведь Улисс хитер, а пунийцы коварны. Но это разные понятия: добавь к искрометной хитрости низость и зло, только тогда получишь коварство.

— Тонко и верно подмечено, — заметил Сципион и, снова обернувшись к поэту, сказал:

— Я, Квинт, потому вспомнил о Гомере, что пора и нам иметь свои «Илиаду» с «Одиссеей». В тебе я вижу призвание своим искусством осуществить связь времен, и отсвет выдающихся прошлых деяний наших героев бросить вперед, озарив им будущее, дабы сыновья и внуки, увидев этот свет, предстали миру единым народом с отцами и дедами!

Тут Энний встрепенулся. Несомненно, Публий затронул самые сокровенные струны его души.

— Я мечтал об этом, — молвил поэт, — но сам себе в подобной дерзости не признавался… Смогу ли я.

— А смогу ли я одолеть Карфаген? — вопросил Сципион. — Я обязан это сделать, значит, так оно и будет. Ты, Энний, приобщился к жизни нашего народа, так восприми и непреклонный дух его! Ты сможешь, Энний! Но знай, что я иду к цели уже пятнадцать лет, и твой успех тоже не будет скорым.

— Да, я смогу! — с необычайной для него горячностью воскликнул Энний. — И лучшей моей книгой будет поэма о тебе, Корнелий Сципион!

Публий увидел, как при этом возгласе скривилось лицо Марка Порция, неловко возлежащего в дальнем углу крайнего ложа, и воспользовался примечательным поведением квестора, как предлогом, чтобы сменить тему разговора, принявшего неуместный для данной обстановки патетический тон.

— Ба, кто это там? — воскликнул он, старательно вглядываясь, словно смотря в даль, в направлении Катона. — Никак грозная тень сумрачного Максима Кунктатора!

Товарищи проконсула обратили внимание на квестора и едва не расхохотались, столь забавно выглядела его надутая недовольством физиономия на фоне общего веселья.

— Ах, это ты, Марк Порций, — будто с облегчением, протяжно сказал Публий, — а я-то принял тебя за великого человека…

— За тень великого, — поправил брата Луций Сципион, — или великую тень, — добавил он тише.

— Почему ты грустен, Порций? — участливо поинтересовался Минуций Терм.

— Все дело, как я понимаю, в моем хорошем настроении. Мы с Порцием столь несхожи, что, видно, он сможет веселиться только, если я заплачу, — сказал Публий.

Офицеры не любили Катона, так как он по всякому поводу и без повода задирался с друзьями полководца и всем подряд противоречил. Но, бросая в него стрелы насмешек, сравнительно безобидных при учете количества выпитого вина, никто не подозревал, насколько тот злопамятен. А между тем Катон намертво схватывал фразы обидчиков, чтобы при случае жестоко отплатить за них. Сейчас же он, верный роли вечного оппозиционера, хмуро обронил:

— Может ли радоваться квестор, когда бесстыдно расхищается казна?

— Так пей поменьше, Порций, чтобы сэкономить! — выкрикнул кто-то.

— Может ли радоваться гражданин, — не обращая внимания на реплику, мрачно продолжал Катон, — когда развращают его соотечественников? Когда разлагают армию, опору государства?

— Брось этот увещевательный тон, Катон, перестань кривляться! — перебил квестора Лелий. — Знаете, друзья, в чем причина его сегодняшнего недовольства, превышающего обычный для него уровень брюзжания? В том, что Квинта Энния именно он привез из-под Тарента и водил с ним дружбу до нынешнего дня, пряча его от нас. А теперь вдруг два таланта нашли друг друга и сблизились, а наш завистливый Порций отошел на второй план.

Злобно дернувшись, Катон выдал свою уязвленность.

— Марк Порций, — сдержанно окликнул его Сципион, — я все же отвечу на твои упреки, хотя они и носят риторический характер. Во-первых, государство не вложило в нашу кампанию ни одного асса. Мы собрали свою казну из пожертвований друзей и добычи, отвоеванной у врага. Нам ею и располагать! Во-вторых, победы не развращают граждан, а возвышают их, и то же самое можно сказать о войске в целом: победоносное войско — лучшая опора государства. А подводя итог, скажу, что и казна, и солдаты, и все мы, трибуны и легаты, служим средством для достижения общего успеха. Победами будем мы отчитываться перед Родиной, а не деньгами или сбереженным вином! Пойми, Катон, мы идем на трудное дело, и ряды наши должны быть сплочены, как в фаланге в момент столкновения с врагом. Пусть важность задачи одолеет в нас личные симпатии или антипатии хотя бы на время. Помнишь, что однажды сказал Аристид Фемистоклу? Это звучало примерно так: «Давай сложим нашу ссору к тому камню, а когда будем возвращаться после войны, поднимем, если захочешь, обратно».

— Я не забиваю голову болтовнею греков! — резко выкрикнул Катон, но, помолчав некоторое время, вдруг сказал: — Помню, — и впервые за вечер улыбнулся.

— Ну, если даже Порций повеселел, значит, пирушка удалась на славу, — раздался чей-то возглас, в частной форме выразивший общее настроение.

 

5

Следующий день в лагере царило сонное оцепенение, а через сутки настало резкое пробуждение. Проконсул велел удалить прочь торговцев, женщин, прорицателей и других посторонних людей, а солдат повел к Утике возводить валы и насыпи. Здоровое содружество воинов с лопатами при бодрящем, хотя и не очень опасном с такого расстояния обстреле из города быстро выветрило из них винные пары, и войско вновь обрело должный облик.

По мнению Сципиона, пришла пора овладеть Утикой. Война, судя по всему, вступала в решающую фазу, а потому потребность в опорном пункте на вражеской территории возрастала, тем более, что многочисленный карфагенский флот, выведенный весною из знаменитого порта Котона, затруднил сообщение с Сицилией. Газдрубал и Сифакс, старательно формирующие новую армию, уже мало волновали Сципиона, он смотрел вперед и готовился к встрече с главным соперником. В затяжной позиционной войне, каковую может навязать ему Карфаген с возвращением Ганнибала, особенно важная роль будут принадлежать крепкому тылу.

Осада Утики не была эффективной, ввиду постоянных помех извне, потому Публий всерьез вознамерился предпринять штурм. Войско восприняло решительный настрой полководца, и работы приобрели совсем иной характер по сравнению с попытками прошлого года. Вокруг города интенсивно росли насыпи и грозно надвигались на него рукотворные холмы. Казалось, скоро уровень земли поднимется выше стен, и город окажется в яме. Не меньшая опасность осажденным зрела и со стороны моря, где множество грузовых судов, часто соединенных попарно, превратилось в плавучие башни, тараны и прочие штурмовые агрегаты.

Но римлянам опять не дали времени завершить давно начатое дело. Пришла весть, что пунийцы снова набрали немалое войско и приближаются со стороны Нумидии. Сципион оставил Луция Бебия с несколькими подразделениями для продолжения осады, а сам во главе основных сил выступил навстречу противнику. Он двигался по роскошной долине реки Баграды, области, называемой здесь Великими равнинами, желая сойтись с пунийцами на такой местности, которая обеспечивала бы свободу маневра его коннице. Этот род войск был предметом главных забот Сципиона при формировании армии, а потому ему удалось воспитать лучших римских и италийских всадников за всю отечественную историю. Теперь же и Масинисса собрал двухтысячную конницу, правда, всего лишь наполовину состоящую из опытных воинов.

Сципион не особенно расстраивался по поводу прерванного наступления на Утику, поскольку понимал, что, помешав ему активными действиями, пунийцы и сами пострадали, спеша на помощь городу, так как были вынуждены предпринять поход с необученным войском. А ведь Газдрубал и Сифакс совместно располагали тридцатитысячной армией, то есть несколько превосходили численностью выступивших против них римлян, и будь у полководцев больше времени, эта пестрая толпа могла бы сложиться в могучую силу.

Сципион безусловно верил в себя и свои легионы, а следовательно, стремился к решающему сражению. К тому же против воли толкала нынешняя ситуация и неприятеля. Карфаген в значительной степени держался на энтузиазме, подогретом обещаниями Газдрубала. Такое состояние само по себе было неустойчивым и в качестве опоры требовало немедленного успеха. При этом большая часть страны, куда не докатилась волна столичного патриотизма, и вовсе колебалась, а некоторые города уже перешли на сторону римлян. Волновалась и Нумидия, ибо в значительной части ее, лишь недавно при поддержке карфагенян захваченной Сифаксом, в результате последних событий население вспомнило своего законного царя Масиниссу. Так что вся Африка взирала на Газдрубала и Сифакса, ожидая от них отчаянного шага. Для нумидийца же еще большим стимулом, чем политическая необходимость, являлись прекрасные глаза карфагенянки и чувство мести к Сципиону.

Публий, конечно, угадывал движущие силы души Сифакса и свои надежды возложил на необузданный темперамент варвара. Сблизившись с противником, римляне с демонстративной тщательностью укрепили лагерь и, кроме того, на три мили перерезали долину глубоким рвом и валом. Наутро Сципион построил легионы за этой фортификационной линией, тем самым одновременно и вызывая неприятеля на бой и будто бы выказывая ему свой страх. Пунийцы, естественно, не вступили в сражение в столь невыгодной позиции, но зато отважились расположиться на открытой местности перед собственным лагерем, как бы приглашая римлян выйти из-за мощного прикрытия. Но Сифакс при этом бесновался в воинственном гневе, усматривая в поведении Сципиона замаскированную трусость, и Газдрубалу было нелегко удержать нумидийца от штурма римского вала.

Такая ситуация повторялась несколько дней, но дело ограничивалось лишь незначительными стычками между фуражирами. От близости врага и предчувствия победы царь терял терпение, как голодный тигр при запахе мяса. Газдрубал же держал чувства в узде и не поддавался на приманку показной робости римлян. Он желал отсрочить столкновение с противником и, маневрируя перед лицом врага, закалить дух воинов и укрепить дисциплину. Но Сципион поколебал и его волю, распустив слух, будто знает способ переманить Сифакса на свою сторону. В поисках причины промедления римлян, а кроме того, видя, как вокруг лагеря снуют подозрительные личности, Газдрубал начал думать, что соперник действительно рассчитывает на измену нумидийцев. Ревниво присматриваясь к царю, карфагенянин все более терял к нему доверие, причем не столько из-за возможности предательства, в которую не особенно верил, сколько, опасаясь характерной для варваров нестабильности духа. Учитывая сложившуюся обстановку, он решил использовать кратковременный воинственный пыл нумидийца и дать генеральное сражение. Подкупали его и соображения экономии, поскольку чем дольше продлятся боевые действия, тем дороже обойдутся ему наемники.

Итак, настал день, когда пунийцы оторвались от своего лагеря и придвинулись к римлянам. Сципион ждал именно этого. Прежняя близость стана позволяла карфагенянам в случае неудачи отступить без больших потерь, а он не любил звона пустых побед, ему нужно было не отбросить, но уничтожить врага. Теперь же римляне форсировали собственное укрепление и, за счет прекрасной организации коллективных действий быстро восстановив строй, не спеша пошли навстречу неприятелю. Едва они оказались в незащищенной местности, сбывшиеся надежды на бой заставили пунийцев еще более приблизиться к врагу. И вот на широкой плоской, как стол, равнине произошла встреча двух войск.

Приостановившись, когда разделяющая полоса немногим превышала дистанцию полета стрелы, соперники поправили строй, а полководцы дали последние указания. Сципион верхом на боевом коне объехал передовые манипулы гастатов и подзадорил солдат, затем задержался возле принципов, с особой надеждой глядя на них и наконец переместился к триариям. Проверяя правильность расположения своих воинов, он одновременно исследовал расстановку вражеских сил и при этом еще успевал отгонять ликторов, стремившихся на всякий случай прикрыть его щитами. Узнав все, что ему было нужно, Сципион отъехал за третью линию, где по центру для него соорудили наблюдательный пост, и дал долгожданный сигнал.

Нервно зазвучали трубы, гордо встрепенулись знамена, лязгнуло оружие, и ощетинившаяся копьями фаланга мерным шагом двинулась вперед. В промежутки между манипулами ручьями устремились легковооруженные. Выбежав перед строем, пращники, лучники и метатели дротиков выпустили снаряды и через те же коридоры в живой стене возвратились в тыл. А тем временем гастаты, постепенно убыстряя шаг, скоро переросший в бег, ринулись на врага. На ходу они несколько растянули фронт отдельных манипулов и тем самым замкнули строй. Вторую линию Сципион придержал долее обычного, создав значительный разрыв между гастатами и принципами. Триарии заняли традиционную позицию. По флангам одновременно с пехотой тронулась конница: справа — италийская под командованием Гая Лелия, слева — отчаянные африканцы Масиниссы.

Пунийцы в свою очередь с не меньшим воодушевлением наступали на римлян и пели какой-то дикий марш. Против всадников Гая Лелия они выставили конницу Сифакса, а Масиниссе противопоставили карфагенскую кавалерию. Центр их фаланги составляли четыре тысячи кельтиберских наемников, недавно навербованных в Испании, справа от которых расположилась карфагенская и ливийская пехота, а слева — нумидийская.

Скоро всадники обеих сторон, яростно топча цветы, опередили свои фаланги и первыми сшиблись, обозначив линию фронта кровью. Грохот, вопли и ржание конной битвы как раз и послужили для пехоты эмоциональным сигналом к переходу с шага на бег. Несколько мгновений спустя, сошлись и фаланги, коля и рубя друг друга, но более всего стремясь неистовым натиском, массой тысяч тел проломить или оттеснить вражеский строй, нарушить в нем порядок. Некоторое время борьба шла с равным успехом.

Сципион с искусственного возвышения вглядывался в даль. Сражение, для многих представляющее собою безликий хаос, пожирающий и калечащий обезумевших от ужаса и злобы людей, читалось им, как поэтический свиток, где воинские подразделения являлись словами и буквами, элементы построения — строфами, а ходы, предпринимаемые полководцами, — фигурами слога, вдохновения и мысли. Однако вершин искусства в разыгрываемой драме со стороны противника Публий не узрел. Газдрубала он слишком хорошо знал и легко распознавал его хитрости, причем фантазию карфагенянина дополнительно сковывала неподготовленность войска, затрудняющая ему осуществление какого-либо маневра. Правда, в тылу пунийцев сегодня виднелась резервная линия, значит, Газдрубал все же кое-что воспринял от римлян, но это была жалкая попытка противостоять Сципиону. Сифакс же формально следовал порядку, которому его некогда научил центурион Статорий, а поскольку копия всегда хуже оригинала, то такая тактика тоже не страшила римлян. Вдобавок ко всему, разгоряченные боем нумидийцы скоро забыли теорию и, смешав ряды, беспорядочной гурьбою бросились вперед. Сифакс бессильно метался на заднем плане, то пытаясь восстановить дисциплину, то порываясь лично возглавить сумбурную свалку. Временами он вдруг замирал на месте и орлиным оком глядел с коня поверх голов сражающихся, высматривая своего государственного и личного врага Сципиона. В эти мгновения белели от усилий его пальцы, стискивающие древко копья. Наиболее крепко пока выглядел центр карфагенского войска, состоящий из кельтиберов. Эти жертвы корысти, занесшей их на край света, увидев перед собою римского полководца, столь знаменитого у них на родине, почувствовали себя в роли смертников и бились с бесстрашием обреченных.

Первыми дрогнули всадники Сифакса, лишь недавно оторванные от своих мирных кочевий и неуютно чувствующие себя на поле боя. Они, конечно, не могли противостоять превосходной римской коннице, которая в плотном бою имела еще и дополнительное преимущество за счет более тяжелого вооружения. Единственное сомнение перед сражением вызывали у Сципиона его нумидийцы, и он даже стянул триариев к левому флангу, чтобы подстраховать их в случае неудачи. Но Масинисса, показав себя замечательным легатом, умело использовал своих всадников и нейтрализовал сильные стороны противника. Карфагенянам, оснащенным, как и римляне, мощным снаряжением, он противопоставил подвижность и маневренность легких, будто летучих нумидийцев. В результате, и карфагенская конница, составленная из весьма богатых людей, но плохих воинов, скоро распалась на отдельные отряды, вслед за чем закономерно обратилась в бегство. Неистовый Масинисса преуспел в преследовании и сумел сравняться с Лелием.

А в пехотном бою напряжение нарастало. Пунийцы значительно превосходили числом гастатов и последние едва сдерживали натиск вражеских толп. Однако Сципион не форсировал события, и принципы не трогались с места. Не вводя в дело подкреплений, проконсул, зато, активизировал офицеров, и те, выступив на передовую, собственным примером поддерживали воинственность солдат.

Время шло, казалось, римляне вот-вот попятятся назад. В душе Сифакса пылал мстительный огонь. Нумидиец торжествовал, предвкушая, как повергнет закованного в цепи Сципиона к ногам восхитительной карфагенянки. У Газдрубала было другое настроение. Он видел, что римляне берегут лучшую часть войска для какого-то особого предприятия, и при этом еще с тоскою оглядывался назад, ожидая возвращения победоносной вражеской конницы, против которой был вынужден развернуть весь резерв сразу после поражения своих всадников. Частенько случалось, что, опрокинув противника, конница, соблазненная возможностью грабежа, увлекалась преследованием и насовсем покидала поле боя. Но в данном случае Газдрубал не рассчитывал на подобный поворот событий, поскольку знал, кто такой Сципион и кто такой Лелий. Некоторые надежды он возлагал лишь на необузданный нрав Масиниссы.

Чем жарче разгоралась битва, тем больше она требовала физических и духовных сил от людей. Накалялись страсти, эмоции выплескивались фонтаном противоречивых чувств. Многие участники этого действа, прожив десятки лет, не знали самих себя и лишь здесь в высшем напряжении сил явили миру истинное лицо. Тех, кто в обыденной жизни составлял серую массу посредственности, ныне экстремальный всплеск судьбы, рассортировав, отбросил к противоположным полюсам, разделив толпу на героев и ничтожеств. Поле боя представлялось наковальней богов, на которой бессмертные выковывали достойный их народ.

В этом кипящем котле страстей Сципион сохранял незыблемое спокойствие. С приходом в Африку он ощущал в себе беспредельное могущество, и события при всей их значительности не могли выйти за границы его воли и ума, а значит, были ему подвластны. Но легаты с тревогой посматривали на полководца. Они догадывались о замысле проконсула, так как предполагаемый маневр тщательно отрабатывался на ученьях в Сицилии, и им казалось, что давно пора применить этот ход, поскольку промедление грозило разгромом первой линии. Хладнокровие Сципиона выводило офицеров из себя, и чудилось, будто их разгоряченные лица вот-вот зашипят, овеянные его ледяным бесстрастием. Однако опытный глаз Сципиона точно уловил соотношение сил, и полководец знал, что гастаты выстоят. Его выдержка основывалась на расчете. Наконец он увидел вдали приближающуюся тучу пыли. Возвращалась конница, и земля взметалась к небесам под ударами копыт пяти тысяч рьяных коней. Сципион улыбнулся, ласково посмотрел на легатов, радуясь возможности избавить их от нестерпимого волненья, и отдал распоряжение, в краткий срок преобразившее все вокруг.

Два легата со свитой трибунов стремглав поскакали ко второму эшелону. Прибыв на место, они поделили между собою принципов и, развернув их в колонны, стали выводить с двух сторон из-за спин гастатов в охват вражеских флангов. Прекрасное зрелище для римского штаба являли слаженные действия огромной части войска. А между тем в момент начала этого движения Сципион впервые за весь день испытал сомнение. Множество раз прием со второй линией отрабатывался на ученьях, но в боевой обстановке, отличающейся крайним возбуждением и чреватой всяческими случайностями, все могло произойти по-иному. Какая-либо заминка или несогласованность грозили сорвать атаку и погубить дело. Впрочем, опасения, промелькнув тенью, быстро исчезли. Все шло по плану: принципы, успешно совершив обход, ударили в незащищенные фланги противника, триарии пришли на помощь уставшим гастатам, а всадники Лелия и Масиниссы вот-вот должны были обрушиться на пунийцев с тыла и замкнуть роковое кольцо.

У Газдрубала при виде маневра римлян глаза полезли на лоб. Карфагеняне тоже любили фланговые нападения и частенько совершали таковые из засады, используя особенности местности. А здесь, в широком ровном поле, засада была устроена внутри самого войска, причем, сразу на оба крыла. Газдрубал обладал быстрым живым умом и хорошо ориентировался в самой сложной ситуации. Он собрал свою свиту и, предоставив армию гибели, едва не взлетел над равниной в стремительном галопе. Попытки римлян настичь его оказались безуспешными, так как, давно имея дело со Сципионом, карфагенянин научился выбирать самых резвых коней.

А Сифакс так толком и не понял, что произошло, поскольку резкое изменение настроения помутило его рассудок. Ему показалось, будто римляне возникли из-под земли, а Сципион вновь вырос в его воображении до масштаба Родосского колосса. Полководец римлян представлялся ему теперь неким зловещим божеством, властелином тьмы, мановением волшебного жезла разверзшим долину, дабы исторгнуть из Аида своих чудовищ. Нумидиец поник головою и застыл в неподвижности. Вокруг свершалась трагедия избиения массы людей, вновь из войска превратившейся в беспомощную толпу, но Сифакс не шевелился. Его конь почувствовал безжизненность хозяина и заплясал, стремясь избавиться от бесполезного груза. Сифакс спешился и словно врос в землю. Его толкали шарахающиеся из стороны в сторону люди. Он уже не был для них царем, их господином стал страх. Вдруг какой-то импульс, наподобие судороги обезглавленного животного, заставил его встрепенуться. Сифакс снова привел к повиновению коня, разыскал нескольких офицеров и отправил одного из них на другой фланг к Газдрубалу. Все это им совершалось автоматически, его душа погасла, и он действовал во мраке. Через некоторое время заряд слепой активности был растрачен. Сифакс снова впал в уныние и подолгу неотрывно смотрел на меч, видя в нем единственного защитника от кошмара жизни. Между тем гонец к Газдрубалу бесследно пропал. Но Сифакс и сам знал, где сейчас его тесть. При воспоминании о нем нумидийца передернуло от злобы, и он спрятал меч в ножны. Инстинктивное прозрение постигло его и заставило по-новому взглянуть на Газдрубала, Софонисбу и Сципиона. Он понял, на какую участь обрек себя, встряв в их дела, и поразился, как ему удалось уцелеть до сей поры в окружении этих людей. Беспросветная чернота объяла его. Сифакс не хотел жить, но и не желал порадовать врагов самоубийством. Он возложил ответственность за себя на судьбу и ничего более не предпринимал. Постепенно натиск римлян почему-то ослаб, и в образовавшиеся в кольце наступающих просветы хлынули потоки африканцев. Толпа увлекла и Сифакса. Он безостановочно проскакал несколько часов и к ночи оказался в безопасности.

Задержка, позволившая спастись нескольким тысячам пунийцев, была вызвана небывало упорным сопротивлением кельтиберов. Страшась сдаваться Сципиону, по отношению к которому они проявили жестокую неблагодарность, испанцы все полегли на поле боя и отвлекли на себя внимание римлян. Зато лагерь достался победителям без боя, стража и обозная прислуга, все бросив, загодя разбежалась по окрестностям.

Когда на растерзанной долине не осталось ни одного живого врага и утомленные солдаты вереницами стали возвращаться к своему стану, Сципион отер пот с лица и ощутил неподъемную усталость, превышающую ту, которую он некогда познал, будучи рядовым участником битвы, хотя сегодня ему почти не пришлось затрачивать физических сил. Однако Публий покинул свой пост, лишь отдав необходимые распоряжения и дождавшись их исполнения. Он отправился в лагерь, после того как были вынесены раненые и собраны тела погибших сограждан, а на поле боя на ночь выставлена охрана.

Во вторую стражу ему принесли списки павших воинов. Величина потерь не превышала расчетного значения, и как полководец Сципион мог быть доволен исходом сражения, в котором враг практически лишился всей армии, тогда как его собственное войско почти не пострадало, но при просмотре скорбного перечня глаза жгли знакомые имена, и радость победы меркла. Впрочем, никто из его близких друзей даже не был ранен и, утешая себя этим, Публий перешел к изучению списка отличившихся, обдумывая распределение наград.

На следующий день Гай Лелий во главе италийских всадников пустился преследовать Газдрубала, который, как услужливо сообщили перебежчики, держал путь в Карфаген, а Масинисса с африканской конницей направился в сторону Нумидии вдогонку за Сифаксом. Остальная часть войска занялась захоронением погибших. Когда отпылал погребальный костер, Сципион отвел своих солдат в лагерь, давая возможность окрестному населению предать земле тела соотечественников. Сами римляне, исполнив долг перед мертвыми, обратили внимание на живых. Они снарядили обоз с ранеными и под охраной значительного отряда отослали его в основной лагерь. Управившись с последствиями сражения, Сципион приступил к покорению вражеской страны, лишившейся защиты в лице армии.

В этом деле Публий стремился в большей степени использовать свой дипломатический талант, нежели военный. Он без устали разъяснял пунийцам, что желает процветания их народу, а цель войны видит только в ниспровержении воинственной партии в Карфагене для обеспечения прочного мира как в Европе, так и Африке. Следовательно, согласно уверениям Сципиона, его союзниками должны стать все добрые люди ойкумены независимо от их национальности, тогда как возбудителем войны может быть, наоборот, лишь худшая часть человечества, стремящаяся жить за чужой счет. Свои слова он старался подтвердить поступками и с беспристрастием верховного арбитра судил поведение пунийских общин, исходя из ценностей проповедываемой им идеологии. Тех, кто внимал Сципиону, римляне осыпали всяческими благами, но жестоко карали строптивых. Вышколенные солдаты нигде не допускали беззаконий, никто не злоупотреблял правом победителя, безукоризненно соблюдались все договоренности. Справедливость была возведена в высший принцип, хотя это и была однобокая справедливость военного времени.

Однако в сравнении с опытом проведения подобной политики в Испании здесь результат оказался неблестящим. Усилия римлян привели лишь к тому, что с приближением их войска пунийцы на некоторое время делались честными из соображений выгоды. Как выяснилось, в этой стране гораздо больше прочих ценится коммерческий талант, а звон серебра заглушает не только доброе слово, но и грохот оружия. Самым верным средством отпереть городские ворота оказался подкуп. Иногда в качестве такового выступала власть в своем городе, даруемая победителями, но чаще дело устраивалось с помощью обычной взятки. Прежде Сципион завоевывал города, теперь же вынужден был покупать их.

Тут внезапно расцвели недюжинные способности квестора, который чрезвычайно полезно действовал на открывшемся поприще. Катон сочетал в себе пунийскую жадность, греческую смекалку и римское упорство. Он насмерть торговался с представителями всевозможных партий и группировок и был столь же страшен для пунийцев на переговорах, сколь Сципион — на поле боя. Его дотошная пытливость выявляла в перечнях подлежащих финансированию политических деятелей «мертвые души» и малолетних детей местных сенаторов, в представленных на утверждение планах захвата города — лишние дорогостоящие мероприятия и намеренное завышение противоборствующих сил, также вздувающее цену. Причем Катон сговаривался одновременно с несколькими соперничающими партиями и благодаря проискам одной из них раскрывал хитрости другой. Часто ему удавалось устраивать дела так, что враждующие группировки, вконец одураченные им, финансировали своих противников, и, покупая город у одной партии, он продавал его другой, в результате чего, приобретя тысячи людей с их жилищами, закромами, надеждами и мечтами, еще и оказывался в барыше за счет самой сделки. А иногда настойчивость Катона приводила к успеху совсем неожиданным образом: к Сципиону приходили в пух и прах разгромленные квестором пунийцы и говорили, что они согласны на любые условия римлян, если только их избавят от новой встречи с «зеленоглазым змеем».

Правда, «завоевания» Катона длились недолго. Однажды он попытался устроить разнос проконсулу за его презрительное отношение к деньгам и нерасчетливость в тратах и был отстранен от дел. Во время этой сцены Сципион впервые впал в явное раздражение и вытолкал Катона в шею, крикнув вдогонку, что катонам пристало гоняться за деньгами, а Сципиона они сами найдут. Назавтра экстраординарным квестором был назначен Гай Лелий, отныне совмещающий три должности. Катон же, собрав пожитки и разбросав по лагерю угрозы, отбыл в Рим.

Между тем римляне успешно продвигались в глубь Африки, лишь изредка применяя силу. Интриги, разъедающие пунийскую верхушку, не опускались до масс, и со стороны казалось, что страна добровольно склоняется перед италийскими пришельцами, видя в них защитников от опостылевших вечными притязаниями карфагенян. Однако, по мере удаления от прибрежной, купеческой области, пришлось вновь менять стратегию. В края земледельцев слабо проникала роскошь, чурающаяся тяжелого труда. В меньшей степени пораженные вирусом богатства крестьяне крепко стояли на своей земле, каковая и являлась для них основой понятия Родины. Это коренным образом отличало их от тех, кто измерял жизнь деньгами, не имеющими Отечества и служащими в равной степени всем. Подкуп здесь был неуместен, результаты применения силы не оправдывали средств. Без особого успеха повоевав с местным, большей частью ливийским населением, римляне повернули к Карфагену. Их поход и без того затянулся, им оказались подвластны огромные территории, и дальнейшие завоевания не имели смысла, так как не хватало сил для охраны подчиненных городов. Власть римлян в контролируемой зоне в основном держалась за счет марионеточных правительств и при всей ненадежности на первое время обеспечивала им поддержку. Благодаря этому материальные потребности войска были удовлетворены сполна. Кампания окупила себя, и Сципион располагал теперь ресурсами для продолжения войны в течении еще нескольких месяцев.

Держа путь в свой лагерь, римляне мимоходом постращали карфагенян, чинно проследовав через окрестности их столицы. И тут в Карфагене раздался истошный вопль: «Сципион у ворот!» Толпы крестьян, бросив хозяйство, ринулись под защиту городских стен. Используя двуногих носителей, Страх со всей округи устремился в центр пунийского государства, чтобы прочно обосноваться там на ближайшие годы. Стараясь отвлечь людей от неистового преклонения пред этим новым божеством, власти заняли их военными приготовлениями. Укреплялись самые мощные в мире стены, наращивались высочайшие башни, ковалось оружие, которым здесь давно разучились пользоваться, полагаясь на наемников.

А римляне, пошутив с карфагенянами, уже направились к собственной базе возле Утики, когда к ним прибыли послы из Тунета. В начале похода Сципион пытался найти доступ в этот крупный, удобно расположенный город, но тогда его жители, плохо знавшие римлян, не рискнули сменить старое, привычное зло в лице карфагенского владычества на новое, еще неизвестное. Но теперь, под впечатлением успехов заморского воителя, они решили упредить события и предаться власти могучего господина в роли добровольных союзников, а не побежденных врагов. Встретив делегацию, Сципион сразу понял, что перед ним не подставные лица, а полномочные представители самых влиятельных в городе сил. Договор был заключен. Римляне подступили к стенам. Им открыли ворота, а карфагенский гарнизон при виде измены бежал прочь. Город был взят без боя, за что и удостоился благоволения победителей. Сципион, разбив лагерь вне городской черты, оставил там большую часть войска, а с отборными подразделениями торжественно проследовал по улицам в сопровождении местных патриархов, дружелюбно отвечая на приветствия горожан, сбежавшихся посмотреть на непобедимую армию и прославленного полководца.

Мирная жизнь ничуть не нарушилась с достаточно корректным вторжением иноземцев. Повсюду призывно зияли открытыми витринами торговые лавки, мешая запах дешевых простонародных яств со зловонием навозных куч, неизбежно выраставших вокруг них, сновали лоточники, выкликая названия товаров, спорили люди, вкрадчивые голоса чередовались с раздраженными, хитрый блеск одних глаз сопровождался гневным фейерверком в других. С появлением новых, благодушно настроенных покупателей, мгновенно повысились цены, и счастливые пунийцы выгодно сбывали легионерам всяческие безделушки. Необычайное оживление рынка извлекло из недр сырых многоэтажных зданий на дневной свет представительниц ночной профессии, каковые улыбчиво предлагали свои скоропортящиеся достоинства завоевателям, ибо их мужья, погребенные на полях сражений, уже не нуждались в них. Торговый бум привел к тому, что некоторые удачливые дельцы, реализовав товар, в пылу предпринимательского вдохновения начинали продавать собственную одежду и, разбогатев, уходили домой голышом.

За год ливийской войны римляне уже привыкли к подобным сценам. Их умы более не удивляла мельтешащая суетность здешней жизни, глаза не поражала пестрота одежды и лиц, слух не томила тягучая заунывная музыка. Большая часть солдат относилась к нынешнему визиту с будничной деловитостью и стремилась извлечь из него сугубо практическую пользу. Однако Публий и некоторые его спутники с любопытством разглядывали этот самый пунийский из всех пунийских городов, встречавшихся на их пути. Тут особенно ясно прослеживалось характерное для африканских финикийцев смешение греческого и египетского стилей в архитектуре, искусстве и в культуре в целом. Причем к первому в большей степени тяготела аристократия, а ко второму — масса плебса. Сципион не бывал в царстве Птолемеев, но много знал о древней стране по описаниям, рассказам и купеческим товарам, распространенным в Италии и Сицилии, потому легко распознавал египетское влияние в здешней культуре, привносящее в нее штрихи монументальной статичности, не всегда гармонировавшие с финикийско-ливийскими элементами. Эллинское часто также эклектически внедрялось в местный фон и выделялось на нем, как лилии среди болотной зелени. И всему этому причудливому смешению порождений различных мировоззрений и вкусов, иногда любопытному, иногда отталкивающему вопиющей дисгармонией, пунийский нрав придал характер поспешности и схематичности. Пунийский практицизм противился тщательному выведению деталей, избегал нюансов и творил, не зная любви и страсти, которые являются истоками творчества. Местные мастера недоумевали, как могут греки выписывать игру мышц человеческого тела, когда представление о самом теле можно дать несколькими линиями. Впрочем, иногда и схематизм вырастал до масштабов искусства, принимая образ символизма, и, тревожа ум, через сознание воздействовал на чувства.

Внимание Публия привлекли подобия рельефных изображений, используемые как элементы украшения зданий, а также во множестве выставленные в торговых рядах в виде керамики. Взяв с лотка такого рода поделку, он повертел ее в руках и показал брату Луцию. Тот, взглянув на плоский псевдорельеф, рисунок которого был просто выцарапан на пластине, презрительно воскликнул:

— Пунийцы и здесь врут! Во всем у них обман! Публий улыбнулся и примирительно сказал:

— Но и в Лации не каждый ремесленник производит шедевры. С этими словами он положил исколотый кусок обожженной глины обратно, но, заметив разочарование торговца, поспешил купить этот образец пунийского искусства, чем привел африканца в благоговейный экстаз.

— Я думаю, в самом Карфагене уровень повыше, — продолжил Публий разговор с братом.

— Разве что уровень лжи? — в прежнем тоне отозвался Луций. — Однако поживем — увидим, — добавил он.

Наконец местные старейшины привели гостей к конечному пункту экскурсии. Сципион и его спутники взобрались на высокую башню и, выйдя на смотровую площадку, едва не ахнули под впечатлением грандиозного зрелища, явленного их глазам. Тунет стоял на высоком холме, и с башни, увенчивающей его вершину, открывался вид и сам по себе великолепный, но для римлянина волнующий вдвойне. Перед городом простиралась зеленая равнина, плавно спускающаяся к морю, немного наискось ее делило серебрившееся в солнечных лучах озеро, а за ним представала взору широкая панорама Карфагена, который разбросал свои площади и улицы по треугольному полуострову, словно вонзившемуся острым загнутым клыком в обширный залив. Несколько мгновений все молчали, зачарованные этой картиной, исполненной для них и красоты, и значения. Наконец, первым переведя дух, Луций Сципион отважился нарушить давящую, будто ниспосланную с небес тишину.

— Смотрите, Карфаген имеет форму клешни, загребающей море. Он все гребет под себя! — громко произнес он.

— Однако эта клешня явно коротка, чтобы достать до Италии! — ответил ему Минуций Терм.

Публий Сципион молчал, напряженно всматриваясь в даль. Родившись в послевоенное время, он с детства слышал об этом городе, его патриотизм вырос на противостоянии Карфагену. И вот теперь Карфаген был пред ним на расстоянии нескольких миль и казался ему столь же прекрасным, сколь и ненавистным. Город нежился под африканским солнцем, разметавшись у моря, как кокетливая купальщица, будто бы не подозревающая о пристрастном взоре, пожирающем ее прелести. И в красоте своей коварен Карфаген, рисунком стен и башен, россыпью домов, жемчужинами храмов на фоне нежно-голубого полотна залива он пленил того, кого больше всех страшился. В эти мгновенья Публий окончательно утвердился во мнении оставить Карфагену свободу в мирной жизни. «Уничтожение врага — варварская, убогая победа. Истинный успех — превратить противника в друга!» — сказал сам себе Сципион.

Сделав выводы из возникших переживаний, он успокоился и обратился к пунийцам.

— Оказывается, вы намного выше Карфагена, а позволяете ему диктовать вам свою волю… — произнес он обоюдоострую фразу, вполне полагаясь на квалификацию Сильвана в передаче нюансов.

Пунийцы в ответ объяснили ему, что Карфаген благодаря своему расположению в устье залива обладает «ключами» к их гавани и контролирует морскую торговлю Тунета. Экономическое господство богатого соседа привело и к его политической победе.

Разговаривая, Сципион продолжал рассматривать великий город. Он обнаружил прямоугольную торговую гавань, светлевшую зеленоватой водой, и искусственно созданный военный порт Котон, в центре круга которого будто бы даже различил островок с высоким зданием адмиралтейства, определил, где находятся аристократический район Мегара, Бирса и храм Мелькарта. Наметив еще некоторые характерные детали городской панорамы, Публий стал расспрашивать об интересующих его местах здешних сенаторов.

В полной мере насытившись зрелищем и удовлетворив любопытство, римляне последовали за своими провожатыми в центр города, где находилась местная курия. Там проконсул выступил перед советом старейшин.

За последнее время Сципион пресытился дипломатией и вознамерился сделать себе разгрузочный день от этого кисло-сладкого блюда, а потому первоначально поручил произнесение речи в Тунете Луцию Ветурию. Однако, посмотрев город, он вдохновился идеей создать здесь опорный пункт для войска, и в последний момент сам возглавил наступление на умы пунийцев. Сципион подробно оповестил новых союзников о своих планах, задачах войны и предполагаемом устройстве мира по ее завершении. Показав значительность грядущих перемен, он дал понять, что тех, кто поможет ему конструировать новую цивилизацию, ожидают немалые выгоды. Затем проконсул и легаты долго отвечали на вопросы пунийцев и, имея большой опыт в общении с иноземцами, сумели произвести наилучшее впечатление. Вечером римляне вновь встретились с наиболее знатными гражданами Тунета за пиршественными столами и здесь, изучив конкретных людей, уже более целенаправленно повели политическую атаку. При этом, как и прежде в африканской кампании, мысль частенько вынуждена была опускаться из области возвышенных идей в подземелье моральных катакомб, дабы извлечь оттуда на поверхность беседы бледный металл. Но в отличие от традиционной для подобных операций душной атмосферы, насыщенной парами потеющей жадности и брезгливого презрения, поднаторевшие в пунийской жизни, но избавленные от местных страстей, римляне создали иной микроклимат общения и совершали подкуп легко и непринужденно, с поощрительным добродушием. К утру была достигнута полная консолидация хозяев, прикидывающихся гостями, с хозяевами, низведенными на роль слуг. С наступлением дня политические вожди пунийцев устремились в массы и, обуреваемые разнообразными личными интересами, сориентированными в одном направлении, согласованно принялись вести агитацию в пользу римлян. Им почти не приходилось напрягать фантазию, поскольку ситуация была такова, что и сама скромница-правда покоряла сердца, изгоняя из них обитавшую там прежде вульгарно раскрашенную шлюху политической лжи. Как оказалось, здешний народ, угнетенный карфагенской пропагандой, не знал ни причин, ни обстоятельств, ни хода нынешней войны. Тут господствовало мнение, будто боевые действия развязали римляне, а Карфаген ведет оборонительную войну с агрессором. Многие даже были уверены, что Италия, в которую вторгся Ганнибал, находится где-то в Африке, и с помощью своих друзей, бескорыстных, прозрачно чистых карфагенских наемников, защищается от далекого заморского захватчика — дикого свирепого Рима. Пунийские обыватели с удивлением глядели теперь на солдат Сципиона, поражаясь их нормальному росту, отсутствию рогов и когтей, но при виде улыбки какого-либо легионера все еще ежились, страшась обнаружить во рту иноземного чудовища звериные клыки. В общем, римляне в течение нескольких дней активных дружеских связей с населением резко вознеслись вверх на качелях мнения массы и использовали это, чтобы прочно утвердиться в городе.

Несмотря на хорошую природную защиту Тунета, Сципион развернул работы по возведению дополнительных сооружений, направленные, в частности, на включение воинского лагеря в систему обороны города. Но ему никак не везло в подобных делах: в разгаре кипучей деятельности пришлось все бросить, как это не раз случалось под Утикой. Перебежчики принесли весть из пунийской столицы, что карфагеняне решили послать свой флот не на перехват римских транспортов, как бывало до сих пор, а против эскадры Сципиона, занятой осадой Утики. Нависшая угроза отодвинула все прочее на дальний план. Римляне никак не могли вступать в морское сражение. Их флот был невелик и к тому же переоснащен для штурма города, вследствие чего корабли потеряли скорость и маневренность.

Услышав новость, Сципион сразу приказал войску собираться в поход, а сам какое-то время стоял в задумчивости, потом поднялся на смотровую башню и окинул взором Карфаген, который прикрылся синеватой дымкой, словно желая утаить от него свою затею. Флот находился в гавани и, судя по черневшим на пирсах толпам, действительно готовился к отплытию. Публий поглядел в сторону Утики, пытаясь определить расстояние, отделяющее пунийцев от цели, и результат этой оценки не добавил ему оптимизма. Времени для принятия мер римлянам не хватало так же, как и кораблей. Сципион спустился в город, дал распоряжения относительно выступления войска и оставляемого в Тунете гарнизона и вместе с легатами в сопровождении нескольких сотен всадников устремился к Утике. В пути был устроен весьма оригинальный совет военачальников. Следуя плотной группой, на всем скаку легаты слушали вопросы полководца, выкрикиваемые зычным голосом, а затем поочередно подъезжали к нему и, состязаясь в громкости с конским топотом, сообщали свое мнение.

Сципион редко в чистом виде использовал советы офицеров, но их высказывания будили его фантазию и способствовали вызреванию решений. Однако сегодня, несмотря на то, что все спешили: и люди, и кони — дело продвигалось медленно. Слишком сложной являлась задача. Во-первых, нужно было уберечь от превосходящих сил противника эскадру, а во-вторых, не допустить прорыва блокады осажденной Утики. Даже каждый из этих пунктов в отдельности казался невыполнимым, а оба они, как представлялось, еще и противоречили друг другу. Так, например, можно было бы попытаться спасти корабли, отправив их в Сицилию или вытащив на берег, но, перегруженные штурмовым снаряжением, они не ушли бы от вражеского преследования, а для демонтажа лишнего оборудования или укрытия флота на суше явно не хватало времени, и при этом любая из подобных мер открывала бы карфагенянам доступ в город. Защищая же результаты годичных трудов по осаде Утики, римляне должны были бы вступить в морской бой и, с неизбежностью проиграв его, опять-таки отдать врагу город, да еще и лишиться кораблей. Мысль лихорадочно металась по кругу, тогда как кони все же продвигались вперед. И, следя за их бегом, Сципион, всемерно торопившийся к месту событий, одновременно с замиранием сердца наблюдал, как сокращается срок, отпущенный ему для поиска спасительного хода. В какие-то мгновения внутренний голос начинал укорять его за случившийся недосмотр. Но этому неприятному и несвоевременному собеседнику Публий отвечал, что, затевая большое дело, неминуемо чем-то рискуешь. Впрочем, потеря сорока военных кораблей и срыв осады Утики не оказали бы решающего воздействия на африканскую кампанию в целом, но, тем не менее, Сципион ни на миг не допускал мысли о каком-либо, хотя бы второстепенном поражении. По мнению римлянина, скорее солнце перестало бы светить, чем он потерпел бы неудачу, и такая уверенность помогала его разуму вести бой с опасностью.

Прибыв к Утике, Сципион солидно, с грацией императора сошел с коня и сквозь строй растерянных солдат с многозначительной невозмутимостью направился к коменданту лагеря Луцию Бебию. Поглядев на полководца, люди приободрились, как в ясный день, сменивший ночную бурю. Сципион же в первую очередь удостоверился в том, что карфагенян еще нет поблизости, и, взойдя на утес, впился взглядом в обширную бухту, на широкой синей глади которой сиротливо пестрели его суда в ожидании страшной участи.

— Дамбу… Дамбу, — напряженно забормотал Сципион бессмысленное применительно к данной ситуации слово, поскольку для возведения насыпи через весь залив потребовалось бы несколько месяцев, если это вообще было возможно.

— Дамбу! — требовательно крикнул, обернувшись к легатам, проконсул, будто гневаясь на них за промедление.

Офицеры поспешно подбежали к нему, не зная, что им делать дальше. Они могли бы заподозрить полководца в безумии, если бы не их безграничная вера в него.

— Мост! Мост из кораблей! Скорее! — зло выкрикнул Сципион, и его прошиб пот, потому как в этом интенсивном сгустке эмоций он вдруг понял, что выход найден, и разрешившееся волнение хлынуло наружу даже через кожу.

Публий тут же забыл все страсти, бурлившие в нем несколько часов, и спокойно, обстоятельно принялся объяснять свой замысел исполнителям, иногда уточняя детали у начальника инженерной службы.

Вскоре закипела работа. Военные корабли были укрыты в глубине бухты, а перед ними стали возводить барьер из грузовых судов. От одного берега залива до другого протянулось зыбкое заграждение, выстроенное из четырех рядов стоящих вплотную корабельных корпусов. Для придания прочности всей конструкции между соседними судами с борта на борт были перекинуты мачты и реи, закрепленные с помощью канатов, а сверху устроен дощатый настил. Строительный материал ввиду жестких временных ограничений приходилось добывать на месте и для этого разобрали несколько наиболее старых посудин.

К концу дня подоспело войско из Тунета, и прибывшие солдаты тут же включились в дело. Над заливом стоял стук топоров, молотков, треск дерева, выкрики команд и общий гомон тысяч возбужденных людей. Сципион сам руководил работами и, казалось, одновременно находился в разных местах, сразу успевая всюду, будто летучий Меркурий снабдил его волшебными сапогами. Публий мгновенно разбирал конфликты, вспыхивавшие в пылу делового азарта, подсказывал решения при неожиданных затруднениях и своим неистовым темпераментом вдохновлял людей. «Веселее, друзья! — задорно призывал он. — Вот она, бездонная мудрость Дельфийского оракула, годная на все времена! Нас, в отличие от афинян, действительно в прямом смысле спасут деревянные стены!» И тут же он перебивал сам себя, обращаясь к плотнику, забивающему клин: «Эй, злее колоти по этому «пунийцу»!» Солдаты хохотали такому уподоблению работы битве, где каждый взмах молотком — выпад против врага, и с новой энергией долбили по «пунийцам», поворачивались к проконсулу в ожидании похвалы, но того уже не было видно, зато в сотне шагов поодаль раздавался внезапный взрыв смеха. И весь этот шум болью и страхом отзывался в душах жителей Утики, высыпавших на стены и следящих широко открытыми глазами за необычайной деятельностью врагов.

Настала ночь, но римляне, осветив залив тысячью факелов, продолжали работу. Сотни больших и малых кораблей, в самом деле, составили мощную «деревянную стену», которую легионеры теперь готовили для отражения штурма. На настил устанавливались метательные машины, всяческие приспособления с крюками и ковшами, возводились навесы для защиты солдат, заготавливались камни, стрелы и дротики.

А карфагеняне, узнав на пути к Утике, что в римский лагерь уже прибыл Сципион, смутились и не рискнули сразу напасть на противника. Они украдкой проскользили мимо осажденного города и заночевали на рейде возле небольшого союзного поселения на другом краю залива. Лишь утром при ярко-желтом свете летнего африканского дня пунийский флот выполз из-под прикрытия на чистую воду и, осторожно приблизившись к Утике, выстроился в боевую линию, вызывая соперника на неравный бой.

Простояв в угрожающей позиции, пока римляне не завершили все работы, карфагеняне наконец смекнули, какого рода встречу им приготовил враг и, помедлив еще некоторое время в замешательстве, пошли в атаку на внезапно возникшее среди морских волн укрепление.

Около тысячи римских воинов заняли оборонительные позиции на своей стене и обрушили на пунийцев шквал метательных снарядов. Карфагеняне предприняли попытку ответить аналогичным образом, но без особого успеха. Грузовые суда, составляющие заграждение, имели более высокие борта, чем военные корабли, поэтому римляне, обстреливая противника сверху, наносили ему значительно больший ущерб. Карфагенские квинкверемы, безрезультатно побултыхавшись около стены, отпрянули назад. Поманеврировав некоторое время на безопасном расстоянии, они снова двинулись вперед. Пунийские стрелки на этот раз расположились на палубе гораздо рациональнее и тщательно укрывались за щитами. Но тут из-под настила через специально оставленные промежутки между конструкциями защитного сооружения выскользнули десятки небольших сторожевых судов и, пользуясь внезапностью, обломали весла многим квинкверемам. Таким образом, и вторая атака была сорвана. В римском стане нарастало воодушевление, а карфагенян все сильнее разбирало зло, поскольку нестандартный характер сражения не позволял им использовать свои преимущества. Однако роль наступающей стороны вдохновляла их на все новые дерзания, и в третий раз они устремились на штурм укрепления слаженным боевым порядком. Сторожевые суда в такой ситуации оказались бессильными против организованного вражеского строя и, понеся урон, были вынуждены поспешно юркнуть обратно в отведенные для них лазейки. Но, врезавшись в стену, карфагеняне опять вступили в перестрелку при неблагоприятных для них условиях. Гибли десятки пунийских воинов, кричали сотни раненых, трещали, проламываясь, палубы квинкверем, а римляне отделывались обильным трудовым потом, и только. А в один из моментов легионеры едва не захватили вражеский корабль, прямо с настила пойдя на абордаж. Карфагенянам пришлось отступить в очередной раз. Обнаружив преимущество римлян в живой силе, они в дальнейшем более не рисковали приближаться вплотную к их стене.

День уже перевалил через свой экватор, а пунийцы по-прежнему безуспешно бились о неприступную преграду. Им не удалось ни протаранить ее, ни захватить с помощью десанта, ни особенно потревожить защитников усилиями метателей. Будь в их положении нумидийцы или галлы, они давно пали бы духом и ни с чем вернулись бы в свой город, но карфагеняне, бесконечно разнообразя тактику, вновь и вновь бросались в бой. В этот черный год пунийцы терпели одну неудачу за другой, и если бы их еще и сегодня постигло столь нелепое поражение, то дух народа оказался бы окончательно сломленным. Но ныне Карфаген, являвшийся испокон веков мореходной державой, вручил судьбу предмету своей извечной гордости — флоту. Разгром в морских битвах первой войны с Римом изгладился из памяти нынешнего поколения пунийских моряков, и в них возобладала уверенность в себе, воспитанная столетиями господства в западном Средиземноморье, поэтому теперь они всеми силами, причем, со знанием дела стремились оправдать надежды сограждан.

Римляне не уступали им в упорстве и в свою очередь попытались перейти в контрнаступление. Механическими лапами и баграми они стали захватывать вражеские корабли и подтаскивать их к стене, чтобы овладеть ими штурмом. Однако, отталкиваясь ударами двух сотен весел, квинкверемы дали задний ход и вырвались на свободную воду, при этом в нескольких местах им даже удалось выдернуть из наспех скрепленного оборонительного сооружения отдельные конструкции. Обнаружив в этом эпизоде, что сила хода военных кораблей превышает прочность связей римской стены, карфагеняне уже сами принялись забрасывать привязанные на цепях захваты на элементы заграждения и растаскивать составляющие его грузовые суда. Постепенно римляне приноровились к такому способу действий противника и отстояли свое укрепление. Однако в результате многочасовых усилий пунийцы смогли разорить большую часть первого защитного ряда из четырех, составляющих сооружение. Добыв таким путем около шестидесяти посудин, карфагеняне, не сумев ни уничтожить римский военный флот, ни прорвать осаду Утики, все же получили некоторое моральное удовлетворение от своих трудов и благовидный предлог, чтобы без позора удалиться восвояси.

С патетическим надрывом играя роль победителей, они возвратились в Карфаген, таща на буксире связку широких купеческих кораблей. Перед плебсом дело тотчас же было представлено так, будто цель грандиозного морского похода состояла как раз в захвате части торговых судов римлян. Народ несколько дней шумно праздновал успех, в то время как военачальники, окончательно убедившись в своей неспособности что-либо противопоставить могущественному врагу, тайно послали гонцов в Италию к Ганнибалу и Магону, призывая их презреть завоевания и спешно возвращаться в Африку спасать Отечество. Для прикрытия этой затеи, карфагеняне решили завязать с римлянами переговоры о мире.

Сципион же, после отражения нападения вражеского флота, распорядился частично сохранить стену через залив, только корабли постепенно заменить в ней стационарными конструкциями. Проведя еще несколько дней в лагере под Утикой в ожидании, когда окончательно стабилизируется положение, проконсул затем вернулся в Тунет и возобновил там прерванные работы.

 

6

Тем временем Масинисса победоносно шествовал по Нумидии в пределах бывшего своего царства, изгоняя из городов гарнизоны Сифакса. Население большей частью поддерживало прежнего, законного владыку и всячески способствовало ему в продвижении вперед. Вскоре после начала этой операции к Масиниссе подключился Гай Лелий, который, не догнав, естественно, Газдрубала, был послан Сципионом на запад, чтобы возглавить кампанию по завоеванию Нумидии.

Сифакс в границах старой территории своей страны собирал очередное, третье за год войско. Вспышки активности в его деятельности чередовались с днями беспробудной пассивности. В нем еще бродили жизненные соки здорового тела и, временами ударяя в голову, возбуждали его на борьбу при всей ее безнадежности, но, спустя короткий срок, отравленное неудачами сознание парализовывало силы, и он снова впадал в апатию.

После второго поражения Сифакс возвратился в Цирту совсем другим человеком. Да и столица встретила его иначе, чем прежде. Люди вообще сторонятся неудачников, как животные в стаде — заболевшей особи, а в этом случае их недоброжелательство еще усугублялось сознанием того, что следом за царем к ним идет война и на хвосте своего коня Сифакс несет им несчастья. В народе поднялся ропот: царя укоряли за переход к карфагенянам. Теперь, когда выяснилась сила Рима, когда Газдрубал проявил себя ничтожеством в сравнении со Сципионом, измена римлянам представлялась безумием. Все здесь забыли свой недавний воинственный пыл и африканский патриотизм, бунтующий против вторжения иноземцев, и уверяли друг друга в исконных симпатиях к далекому Риму, а ответственность за ошибочный выбор союзника целиком возлагали на одного царя. Многовековое почтение нумидийцев к царскому титулу не позволяло им расправиться с Сифаксом, потому их гнев обращался на его близких. Софонисба, еще недавно являвшаяся объектом всеобщего преклонения за красоту, ум и родственные связи с могущественным родом великого Карфагена, теперь вызывала злобу ввиду тех же самых качеств и опасалась выходить из дворца, дабы не быть растерзанной разъяренной толпой, ищущей виновных. Временами и сам Сифакс оказывался в большей степени нумидийцем, чем царем, и с трудом подавлял неистовое желанье удушить жену. Отныне он видел в ней не свою дорогую Софонисбу, а надменную расчетливую карфагенянку Сафанбаал, отвратившую его от счастливого союза с Римом и погубившую хитроумными кознями. Ее вид вызывал в нем уже не радость и восторг, как раньше, а мучительную боль, рвущую душу, но так как он не имел сил извлечь из сердца позолоченный кинжал любви, то вновь и вновь стремился к ней, чтобы быть ужаленным ее красотой.

В свою очередь, и Софонисба, увидев мужа в дорожной пыли, приставшей к нему во время бегства и покрывшей толстым слоем грязи былой лоск, сразу поняла, что перед нею уже не любящий супруг и не союзник Карфагена, а обезумевший варвар. Убеждения, уговоры и эффектные проявления величия духа в обращении с ним теперь были неуместны. Потому Софонисба изменила тактику и все свои таланты приложила к тому, чтобы до предела обострить последнее оставшееся в ее распоряжении оружие, то самое, которое в равной степени разит и аристократа, и простолюдина, мудрого философа и неграмотного дикаря. Она низвела ум до уровня хитрости изворотливой самки, из красоты изгнала возвышенную душу, обнажив ее до голой чувственности, а царственную гордость превратила в острую приправу для бесстыдства. Когда она, преобразившись таким образом, зыбкой похотливой поступью проходила по мраморным полам дворцовых палат в неожиданно распахивающемся хитоне, рабы прислуги внезапно немели, и у них захватывало дух от зверского возбуждения. День и ночь, каждый час, всякое мгновенье она жестоко дразнила Сифакса и, доведя его до исступления, презрительно отвергала. Царь требовал, упрашивал, молил, ползал за ней на четвереньках, угрожал, терял разум, видя ее пылающее страстью тело и слыша холодный надменный отказ. Каждую ночь он лишь с кинжалом в руках вырывал у нее победу, причем стоило ему, отчаявшись в успехе, ослабить натиск, как она сама, подхлестывая его, извлекала из-под перин нож и, приставив зловещее лезвие к вздымающейся белой груди, кричала, что убьет себя в тот миг, когда Сифакс посмеет к ней прикоснуться, или же, наоборот, если он не овладеет ею в то же мгновенье. Всяческими ухищрениями она постоянно держала его в напряжении и поочередно то распаляла его плоть, то, удовлетворяя похоть, растравляла самолюбие. Иной раз она билась под ним в истерике безумного экстаза, а в другой день удручала ледяным безучастием. Теряясь в догадках относительно ее поведения, Сифакс обращал мысль на самого себя и в такие моменты критической самооценки ненадолго вновь принимал человеческий облик. Тогда Софонисба получала доступ не только к его эмоциям, но и к сознанию.

Однако, поддаваясь штурму карфагенянки, Сифакс, тем не менее, мешал в себе вожделение с ненавистью. В итоге переживаний последнего года он перестал доверять людям и в поступках всех и каждого подозревал низкую корысть. Страсти, будто бы владеющие Софонисбой, не воспринимались им как искренние. Но слишком много значила для него эта женщина, из-за которой он погубил и жизнь, и царство. Могучее чувство породила она в нем, и, вопреки сознанию, оно не хотело погибать. Любовь его отчаянно билась в предсмертных конвульсиях, и порой, когда Софонисба торжествовала победу своей женской силы, Сифаксу мерещилось, что не тело прекрасной карфагенянки он сжимает в объятиях, а остывающий труп собственной любви и судорожной страстью пытается вдохнуть в него жизнь.

Но, как бы там ни было, Софонисба все же и на этот раз сумела обрести власть над нумидийцем; будоража его силы посредством чувственности, она ловко направляла их на дело, угодное ее Отечеству. Ища исход жгучей энергии, разъедающей его тело, Сифакс поневоле обращался к государственным вопросам и, стремясь стряхнуть с себя наваждение женских чар, носился по всей стране, сгоняя толпы крестьян и кочевников в свой лагерь.

Вот такими средствами организовывали карфагеняне отпор римлянам.

Однако скоро у Сифакса собралась столь многочисленная армия, что он приободрился и опять начал предаваться мечтам о разгроме непобедимого Сципиона. Мир снова обрел для него прежние краски. Ему даже стало казаться, будто Софонисба в какой-то мере все же любит его. Во всяком случае, он воображал, что, одержав верх над иноземцами, завоюет истинную благосклонность красавицы, и целыми днями пропадал в лагере, обучая войско на римский лад.

Когда Гай Лелий и Масинисса в основном закончили покорение восточной Нумидии и двинулись к Цирте, Сифакс уже считал себя готовым сразиться с кем угодно. Он смело выступил им навстречу, желая поскорее разделаться с легатами, чтобы угрожать самому Сципиону. Сблизившись, противники поставили лагери в пределах видимости друг друга, и каждая сторона тут же продемонстрировала свою непримиримость конными выпадами. Лелий и Масинисса имели только всадников и легкую пехоту, тогда как у Сифакса было настоящее войско. Следовательно, перед римлянами стояла задача спровоцировать нумидийцев на конную битву без участия фаланги. Поэтому, начав дело с безобидных стычек, легаты постепенно подбрасывали в бой все новые турмы, как поленья в костер. Такая схватка, как ничто иное, разжигала азарт Сифакса. Он снова чувствовал себя оскорбленным невниманием Сципиона, его дух стремился к великим свершениям, а тут у него под ногами путались какой-то Лелий и многократно битый им Масинисса! Царь приходил во все большее раздражение и наконец вознамерился разом покончить с нарушающим субординацию врагом. Он пустил в ход всю массу конницы и начал выводить за ворота пехоту. Однако, прежде чем Сифакс выстроил фалангу, его всадники уже опрокинули римлян и погнали их к лагерю. Царь поручил пехоту попечениям офицеров, а сам рванулся вперед, дабы лично приобщиться к ратной славе. Вихрем мчались полчища Сифакса, сметая все на своем пути, но вдруг римские всадники куда-то исчезли, а на их месте оказались плотные ряды велитов, частично вооруженных как легионеры. Смертоносная туча метательных снарядов на мгновение закрыла над нумидийцами небо, приведя их в замешательство, а в следующий миг забились в судорогах падающие кони, застонали раненые люди, и африканцы подались назад. Римляне извлекли максимальные выгоды из этой запланированной ими паузы: их конница развернулась и лавиной пошла на врага, только теперь начиная настоящую битву, велиты, выпустившие метательный боезапас, с дротиками и копьями наперевес смешались с всадниками и как бы сцементировали собою атакующую конницу. Страшный своею мощью и внезапностью удар римлян смял нумидийцев, и, отступая, они были готовы вот-вот обратиться в бегство.

Разгневанный Сифакс, хлестая кнутом трусливо шарахающихся от противника подданных, пытался восстановить строй. Его неистовство, оставляющее равнодушной Софонисбу, возымело действие на всадников, оказавшись для многих из них сильнее страха смерти, и позволило царю сколотить авангардный отряд, с которым он несколько придержал наступление неприятеля. На короткое время ход боя выровнялся, но, поскольку значительная часть нумидийцев уже рассыпалась по лугам, радуясь поводу вернуться в свои селения, римляне снова стали одерживать верх. Сифакс понимал, что в его положении пунийский или римский полководец постарался бы организованно отступить к лагерю и затем, объединившись с пехотой, возобновить сражение на ином качественном уровне. Но его самолюбие не позволяло ему пятиться перед всего лишь помощниками Сципиона, и он сделал еще одну отчаянную попытку переломить судьбу битвы. Выкрикивая воинственные лозунги, Сифакс сдавил пятками брюхо коня, заставив его броситься в гущу врага. Однако за царем в этот раз почти никто не последовал, и он одновременно ощутил восторг при виде сраженного им италийца и ужас падения, когда под ним рухнул конь. Торжествующие римляне спешились и прижали африканского вождя к земле. И уже скоро Сифакс униженно предстал перед Гаем Лелием и, что самое страшное для него, перед Масиниссой. Узнав о пленении царя, нумидийское войско распалось, правда, значительная часть его отошла к Цирте. Римляне захватили и разграбили лагерь. Победа была полной.

Но предаваться упоению успехом не приходилось. Следовало торопиться в Цирту пока карфагеняне не поставили там нового царя, тем более, что у Сифакса уже подрос сын от одной из первых жен Вермина, для которого пунийцы вполне могли подыскать новую Софонисбу. Масинисса высказал Лелию пожелание овладеть столицей силами одних нумидийцев, дабы это выглядело как освобождение города от захватчика Сифакса, а не походило на завоевание Нумидии иноземцами. Лелий подивился политическому чутью африканца и одобрил его предложение. Будто между прочим Масинисса заметил, что для солидности предприятия ему нужен пленный царь. Римлянин согласился и с этим. Однако, когда Лелий увидел, как при появлении закованного в цепи Сифакса, засверкали глаза Масиниссы, как тот стал стискивать и вертеть в руках кинжал, раня им руки, он пришел в ужас от необузданности варвара и начал раскаиваться в оказанном ему доверии. Но уже ничего нельзя было изменить, не вступая в конфликт. Поэтому Гай ограничился предостережением Масиниссе, что, хотя самое главное в их деле выполнено, оставшаяся часть требует особой осторожности и деликатности.

Впрочем, Лелий напрасно страшился за трофейную жизнь Сифакса, опасность, и гораздо более серьезная, подстерегала римлян совсем в другом месте. А пока все шло прекрасно. В то время, как римляне не спеша следовали в однодневном переходе позади нумидийцев, Масинисса подступил к стенам бывшей отцовской резиденции и завел переговоры с городской знатью. Он долго удобрял умы бывших соотечественников своим красноречием, а потом вывел для всеобщего обозрения гремящего кандалами Сифакса. Партия сторонников западной Нумидии, состоящая в основном из остатков разгромленного войска, сразу пришла в расстройство, словно лишившись знамени. А друзья Масиниссы, используя заминку врага, сплоченной группой пошли в атаку. Возникла свалка. В суматохе удалось открыть ворота, и Масинисса с всадниками ворвался в город. Исход дела стал ясен, и противники молодого претендента в цари сложили оружие. А Масинисса с гордостью и волнением ступил на порог отцовского дворца, долгое время попираемого пятою ненавистного Сифакса.

Чуть позже в то же здание ввели и пленного царя, только в подземную его часть. Сифакс оказался в затхлой сырости темницы в обществе крыс, стиснутый оковами и тоской. Впав в прострацию, несчастный потерял счет времени. Как отголоски далекой жизни ему мерещились доносящиеся сверху звуки торжественной процессии и какого-то пиршества. Порой он терял ориентацию, и шум уже казался исходящим из-под земли, словно там, глубоко под ним, проходил разнузданный шабаш ведьм. Потом его чувства и вовсе отключились от всего окружающего. Минули часы или даже целые дни небытия. Душа его смирилась, приобщаясь к вечному покою. Он уже слышал небесные хоры потустороннего мира.

Возможно ли было предположить, что существует сила, способная поднять его с покрытых слизью камней, зарядить разрушительной энергией и заставить биться в истерике, бросаясь на стены? Однако именно такой эффект вызвал визит слуги, принесшего своему бывшему царю похлебку, который, прежде чем уйти обратно, со злорадством сообщил ему, что новый царь Масинисса справил пышную свадьбу с Софонисбой.

Сногсшибательное действие оказала эта весть и на Гая Лелия. Но у римлянина любые, самые неожиданные осложнения в первую очередь вызывают реакцию действием. Потому Лелий пришпорил коня, поторопил войско и вскоре прямо с похода ворвался в Цирту. Причем в пути он не терял времени и, наведя справки, узнал, что Масинисса еще в юности, находясь на обучении в Карфагене, был обручен с дочерью Газдрубала, но позднее, когда пунийцы сделали ставку на Сифакса, Софонисбу пустили в оборот с гораздо большей выгодой. Многое прояснила эта информация в поведении Масиниссы, но скрытность нумидийца обеспокоила Лелия не меньше, чем безумный, если только не предательский поступок.

Римляне, будто бы торопясь поздравить Масиниссу с возвращением отцовского царства, оккупировали дворец, а заодно выставили посты в ключевых точках города. Гай Лелий, не давая возможности африканцам прийти в себя и понять, в чем дело, оперативно обыскал помпезно разукрашенные палаты и вынул из-под кучи постельного белья полуголого, раскрасневшегося от ласк Масиниссу.

Застигнутый врасплох нумидиец растерялся. В нем бурлили противоречивые чувства. Наконец возобладал разум, и он, поняв, что любой царь стоит рангом неизмеримо ниже римского легата, подчинился Лелию и, накинув тунику, пошел за ним. Тот привел его в первый попавшийся зал, достаточно удаленный от спальни, и заговорил о делах войны, демонстративно умалчивая о свершенном проступке. Масинисса, отвечая невпопад, долго томился в ожидании главной для него темы беседы и в конце концов, потеряв самообладание, сам пустился в путаные оправдания, словно напроказивший мальчишка. Но при первом упоминании о Софонисбе, Лелий заявил, что жена врага, как и все его имущество, принадлежит римскому народу, а потому она вместе с Сифаксом будет отправлена в Рим, чтобы пройти в триумфальном шествии во славу императора. Нумидиец заикнулся о ее новом положении, достигнутом в результате свадьбы с ним, Масиниссой, но под волевым взглядом римлянина осекся и сжевал окончание фразы. Помолчав некоторое время, они снова вернулись к разговору о войне. Лишь выждав определенный период, пока Масинисса не привык к мысли, что Рим не позволит ему жениться на карфагенянке, Гай Лелий сменил тон и по-человечески выразил ему сочувствие.

И тут африканца прорвало. Он говорил вдохновенно, пышно и сумбурно, стараясь внушить собеседнику представление о Софонисбе как о прекрасной, чистой и несчастной женщине, ставшей жертвой интриг карфагенских политиканов и подлого Сифакса. Излив в едином порыве сразу все, накопившиеся за последние годы переживания, Масинисса чуть успокоился и начал излагать то же самое, но уже в более упорядоченной форме. Он рассказал о своих страданиях в тот период, когда узнал, что его невесту отдали злейшему врагу, о тяготевшем над ним с тех пор роке, о беспросветной грусти, томившей душу даже в дни побед в лагере Сципиона. Нагнетая страсти, как опытный оратор, нумидиец постепенно перешел к событиям последних дней, и терпеливый Лелий во всех подробностях узнал мысли и волнения своего союзника, весьма далекие от забот войны, когда тот входил в Цирту и затем вступал во дворец.

— Ты знаешь, как она встретила меня! — восклицал горячий Масинисса, но, не надеясь на Лелия, сам же отвечал: — Эта гордая женщина не стала ни рыдать, ни оправдываться, ни просить. Она печально взглянула на меня, при этом в ее глазах будто промелькнуло нечто из той нашей далекой жизни, когда мы были счастливы надеждами на будущую близость, и произнесла: «Я рада за тебя, Масинисса. Справедливость восторжествовала, и победил достойный. Жаль только, — добавила она томящим сердце голосом, — жаль только, что нет рядом с тобою равной тебе женщины, которая могла бы разделить такую радость и украсить собою твою победу». Каким кощунством звучало это упоминание о какой-либо женщине из ее уст! Ведь рядом с нею забываешь, что есть другие! Но она, бедняжка, уже списала себя со счетов, как говорят пунийцы… Правда, в этот момент во мне еще бурлил гнев, подогреваемый пылающей ревностью, но тут ее женский ум не сдержал эмоции, и она, ломая руки, воскликнула: — «Ах, почему не ты победил в битве с Сифаксом три года назад! Тогда расчеты безжалостных политиков не противоречили бы моим желаниям, и все было бы по-другому!» У меня, поверишь ли, Лелий, сердце встало на дыбы и забило копытами в грудь при этом возгласе, словно окрашенном женской кровью! Мне все стало ясно. Я понял, что преступленье, совершенное карфагенянами, тяжело ранив меня, мою любимую и вовсе убило! Я бросился к ней и принялся ее утешать, но она испуганно отпрянула, сбивчиво твердя, будто не достойна меня. Признаюсь, тогда в порыве сочувствия или еще чего-то я стал бормотать безрассудные вещи, но она опять отстранилась и начала уговаривать меня оставить ее на растерзание врагам, а самому блюсти верность вам, римлянам, поскольку в этом союзе она видела мое благополучие. Возможно ли в другой женщине встретить такое самоотречение и самопожертвование!?

— Однако, — нехотя встрял в прискучивший ему монолог Лелий, — в итоге не ей, а тебе пришлось отречься от друзей, поставивших тебя на ноги, и пожертвовать высоким титулом и царством ради нее.

— Неужели это так серьезно, Лелий! — простонал Масинисса, как раненый.

— Вы, нумидийцы, больше доверяете глазам, чем ушам. Так, чтобы оценить серьезность дела, спустись в подвал и посмотри на Сифакса.

— Как ты жесток, Лелий, хотя обликом нежен и красив, почти как Софонисба!

— Вот и извлеки урок из своего собственного сравнения.

— Эх! Не понимаешь ты меня, Лелий. Да иначе и быть не может. Ты правильно сказал насчет доверия глазам. Мой рассказ — пустой звук, тогда как там я видел такое… Речь — это лишь скелет общенья, а живая плоть его — жесты, движенья губ, блеск глаз!

— Пиши стихи, как Энний.

— Мне невозможно что-либо писать, я видел живой шедевр!

— Пиши стихи лучше Энния.

— Нет, Лелий, послушай меня, неужели твоей душе чуждо все высокое!

— Мне чуждо заблуждение.

— Нет, ты оцени хотя бы такую ее фразу, которую эта богиня изрекла, сладко изогнув стан, когда я спросил, действительно ли ее сердце не питает любви к Сифаксу: «Если бы я его любила, — впервые слегка улыбнувшись, произнесла она, — он не оказался бы в темнице, ибо рядом со мною был бы непобедим!» Ну каково, Лелий?

— Я скажу, что дух этого высказывания она украла у какой-то римлянки, — невозмутимо ответил Гай Лелий.

Масинисса подпрыгнул от бешенства, но, научившись в штабе Сципиона обуздывать дикий нрав, лишь сжал кулаки и проскрипел зубами.

— Мы не поймем друг друга, пока ты не увидишь ее, — сдержанно сказал он.

— А что, ваша карфагенянка сродни Медузе Горгоне и взглядом всех обращает если не в камень, то в ползучий студень? Ты слышал греческое сказание о Медузе?

— Конечно, что я варвар что ли! — огрызнулся Масинисса.

Нервно походив по комнате, нумидиец ближе прежнего подступил к римлянину и мрачно сказал:

— Прошу тебя, Лелий, отложи решенье этого вопроса до встречи со Сципионом. Корнелию я подчинюсь в любом случае, но тебя возненавижу, если ты сам справишь суд.

— Конечно, Сципион — проконсул, за ним и последнее слово, — миролюбиво согласился Лелий. — Но не хитри с нами больше, Масинисса. Твоя уловка со свадьбой не прошла, жена Сифакса осталась той, кем была. Зато в другой раз можешь пострадать уже ты сам, — неожиданно жестко добавил он.

На этом они расстались, отправившись на ночлег. Проходя мимо покоев, в которых под стражей находилась хитрая карфагенянка, Гай Лелий несколько притормозил, задумавшись, и, спустя мгновение, ступил в дверь. Сидящая на ложе Софонисба встрепенулась, но, заметив, что вошел римлянин, с недовольством отвернулась, однако в следующий миг осторожно, из-под ресниц покосилась на гостя и вдруг встала, глядя ему прямо в глаза.

— Не нуждается ли в чем-нибудь наша очаровательная пленница? — с приторной любезностью на греческом языке поинтересовался Лелий, рассматривая царицу, как породистого скакуна или египетскую кошку необычайной масти. — Не выразит ли она каких-либо пожеланий?

Софонисба молчала, с ужасом глядя в холодные светлые глаза изысканно красивого римлянина. Она сразу почувствовала, что ее женские прелести бессильны против этого человека, и возненавидела его с лютой страстью, в ярости способной даже обернуться любовью. Ей хотелось вцепиться в него, расцарапать ему лицо и вырвать леденящие душу глаза. Но она по-прежнему не двигалась с места и, удрученная внезапной бесполезностью своей красоты, не сумела придумать какой-либо колкости в ответ врагу.

— Не гневайся так сильно, лапушка, — со слащавой заботливостью продолжал Лелий, — берегись морщин и блюди цвет лица. Я велю прислать тебе самых восточных из всех восточных благовоний. Ты должна сохранить свои прелести для триумфа. А то ведь Ганнибал кривой, твой папаша плешив, а Сифакс сгорбился от горя, узнав об измене жены, так хоть ты яви Риму достоинства африканского племени. Я уверен, ты очаруешь Италию так же, как и Нумидию.

— Римлянин, ты не ходишь по ночам на кладбище? — срывающимся голосом также по-гречески спросила Софонисба.

Лелий насмешливо взглянул на исходящую злостью женщину и ободряюще сказал:

— Ну же, смелей заканчивай свою остроту, красотка. Поверь, я сумею ее оценить, причем готов выслушать все, что угодно, лишь бы облегчить твою участь.

— Ты мог бы выкапывать трупы и осквернять их, — захлебываясь от бешенства, неестественно низким при ее внешности тоном произнесла она, — это еще проще, чем издеваться над беззащитной слабой женщиной.

Лелий удовлетворенно кивнул головой, словно то самое и ожидал услышать, и снисходительно промолвил:

— Неплохо для африканки, но уж слишком мрачно. Лицо твое сияет белизною, а мысли черны. Ну уж если ты этой фразой излила всю душу и тебе нечего добавить, я удаляюсь. Доброй тебе ночи и, главное, спокойной ночи, прелестница ты наша неугомонная. Да смотри, не вздумай выйти замуж за моих стражников и подговорить их, чтобы они убили меня из-за угла.

От возмущения оскорбленная Софонисба упала в обморок, раскинувшись пред Лелием в роскошной позе, ловко обозначив под тонкой тканью упругую грудь и высоко вскинув тунику. Причем в припадке ярости она действительно едва не лишилась чувств и прибегла к обычной женской хитрости лишь инстинктивно. В этом, на первый взгляд картинном и несколько запоздалом падении можно было угадать беззвучный вопль искреннего отчаяния непризнанной красоты, но для римлянина Софонисба была всего только женою варвара, что в его глазах лишало ее всякой женственности и тем самым снижало его способность к сочувствию. Гай Лелий равнодушно отвернулся и пошел своей дорогой, удивляясь наивной доверчивости нумидийцев.

Со следующего дня Масиниссе уже некогда было думать о непризнанной жене, столь многих трудов требовало наведение порядка в захваченной стране. Дело со свадьбой замяли, представив в народе брачные торжества как празднество по случаю победы, а Софонисбу содержали во дворце под охраной римлян в своеобразном почетном плену. Утвердив свою власть в столице, Лелий и Масинисса отправились в западную Нумидию — исконные земли Сифакса. Завоевание проходило под лозунгом воссоединения двух родственных нумидийских народов в единое независимое государство при бескорыстной помощи друзей из-за моря. Усердием самых голосистых и продажных африканцев такой взгляд широко распространился в массах и на первых порах, пока римляне не утвердились силой, принес им успех. Правда, Лелия смущал термин «независимое государство». Он говорил, будто это нечто вроде простонародного словосочетания «масло масленое», но Масинисса утверждал, что для непросвещенных нумидийцев такой идеологический уродец вполне приемлем. Для поддержания независимости Масиниссы в стране Сифакса пришлось оставить здесь значительную часть опытных преданных воинов, а вместо них наспех навербовать новобранцев. Более-менее благополучно устроив дела в Нумидии, Гай Лелий и Масинисса с пленными и длинным обозом, нагруженным добычей, тронулись в путь, держа курс на лагерь Сципиона.

Сифакс, и впрямь будто сгорбившийся, по настоянию Масиниссы шел пешком, жалобно звякая цепями, в гуще бывших придворных, ныне понурых, как и их господин. Только теперь он получил возможность по достоинству оценить необъятные просторы своей страны. Временами, когда царственные ноги слишком явно проигрывали состязание шагающим механизмам никогда не устающих солдат, его взваливали на телегу, и царское тело тряслось на ухабах рядом с мешками зерна. Иногда поодаль мелькал на красавце-коне Масинисса, и глаза его светились сладостным томлением при виде мучений поверженного соперника в войне, политике и любви.

Софонисбе был оказан больший почет. Ее везли в мягкой крытой карете. Но она чувствовала себя не лучше Сифакса. Крепкая воля не позволяла ей смириться с судьбою, силы бурлили в ней и, не находя доступа к деятельности, терзали душу. Она выглядывала в окошко и с ненавистью смотрела на окружающих карету римлян. Колонна, насколько хватало глаз, уходила вперед и назад. Вражеские ряды казались бесконечными. Если бы ее душа вдруг материализовалась, и отдельные частички обратились в воинов, то против римлян восстало бы великое войско. Но ее уделом оставались лишь мечты. Карфагенянка закрывала глаза и воображала лютую битву. Там, впереди, она только что видела грациозно покачивающуюся на коне фигуру римского военачальника, и теперь ей представлялось, как тот размашисто падает, пронзенный ее кинжалом. Губы красавицы трогала счастливая улыбка, ресницы вожделенно вздрагивали. Ей грезилось, словно она, облаченная в роскошные серебряные доспехи, блистая неотразимой красотой, подходит к распростертому на земле трупу Гая Лелия и торжествующе склоняется над ним, занося меч, чтобы отрубить на сувенир прекрасную голову, но вдруг… впивается в его холодеющие губы умопомрачительным поцелуем, какового никогда не знали ее мужья, затем лобзает глаза… В этот момент она может себе позволить такое, ибо римлянин мертв, тогда как живой он для нее только враг.

Хлесткий звук латинской речи возвращал ее к действительности. Софонисба злобно отстранялась от окна, но в следующий момент опять приподнимала штору и мучила свой взор созерцанием ненавистных толп. Взгляд, скользя по кожаным шлемам всадников, вновь и вновь устремлялся туда, где среди невзрачных трибунов выделялся особой статью Гай Лелий. Этот римлянин за всю дорогу даже ни разу не обернулся в сторону пленницы. Невольно любуясь притягательным для женщины зрелищем, карфагенянка начинала строить планы покушения на вражеского легата. Опять ей виделось его мертвое тело, подвластное ее противоречивым страстям, и больная фантазия заново пускала мысли проторенным путем.

Изнывая в своем бессилии от безысходности чувств, она искала взглядом хоть сколько-нибудь родственную душу, но вокруг были только италийцы, даже Масинисса ни разу не появился в пределах видимости из кареты. Впрочем, наряду с досадой, этот факт вызывал в ней и приятный зуд злорадства, поскольку означал, что римляне не доверяют нумидийцу, отравленному ее красотой.

Расчет Софонисбы на Масиниссу не оправдался. Склонив нового царя к поспешной свадьбе, она надеялась отвратить его от союза с иноземцами, или, по крайней мере, сохранить для себя сильную позицию на будущее. Но римляне так круто взяли нумидийца в оборот, что тот не успевал и подумать об измене, а, отказавшись признать в ней жену Масиниссы, они лишили ее не только возможности в дальнейшем влиять на ход войны, но и в перспективе — жизни, так как она не мыслила своего существования в плену у врага.

 

7

Сципион, узнав о возвращении легатов, поспешил в базовый лагерь под Утикой. Гай Лелий заранее письмом оповестил его о драме, разыгравшейся в Цирте. Публий был встревожен и сочинял различные варианты действий на случай измены Масиниссы. Как о крайней мере он даже подумывал о реанимации политической фигуры Сифакса. Однако от подобного переворота веяло таким цинизмом, что, поколебавшись, Публий отбросил эту мысль.

Встретившись с Масиниссой лицом к лицу, Сципион понял, что тот не совсем безнадежен, а потому решил всеми силами бороться за своего испытанного союзника. Но пока проконсул только воздал ему в равной степени с Лелием хвалу по поводу удачного похода и ничем не выказал озабоченности, желая получше присмотреться к нему, прежде чем предпринимать что-либо радикальное.

Несчастный Сифакс издали наблюдал, с какой радостью Сципион приветствует Масиниссу, и горестно думал об упущенной им возможности быть на месте соперника. Но когда его подвели к полководцу, и он увидел располагающее лицо Публия, все поражения, Софонисбы и Газдрубалы показались дурным сном. Нумидиец подался вперед и сделал попытку широкого жеста, забыв, что руки скованы цепями. Проконсул обернулся к пленному и нахмурился. Сифакс замер, замороженный произошедшей с римлянином метаморфозой. Он не хотел понимать, что их неодолимой преградой разделила война, и жадно искал в его глазах блестки былой симпатии.

— Ну что, Сифакс, не так мы представляли нашу встречу, когда расставались в твоем порту? — выдержав тягостную для африканца паузу, обратился к пленному Сципион.

— Я оказался слаб… — тяжело, с одышкой заговорил царь, — подлые карфагеняне оплели меня сетью интриг, и я поддался чувствам, в то время, когда надо было руководствоваться рассудком и твоими советами… Меня окружали только враги и льстецы, никто не помог мне узреть правду. Притворные ласки злой фурии ослепили мой ум, и я, послушный дьявольской воле, ступил со своих высот прямо в пропасть. Все эти годы я падал, сам не видя этого, и вот… оказался на дне… Но поверь мне, ясноглазый Корнелий, ныне я не тот, что прежде. Беды не прошли для меня бесследно, я узнал нутро человеческой души, и если смогу пережить такое прозренье, то в будущем наверняка смогу отличить фальшивый камень от алмаза. Я заслужил кару, но я уже наказан. Я раскаялся, Корнелий. Поверь, на меня теперь можно положиться. Я доставил тебе много неприятностей, но все позади, и если ты доверишься мне, я заново заслужу твое уваженье и прощение богов…

— Сочти, сколько раз ты сказал «я», но не единожды не произнес «мы», — холодно заметил Сципион. — А ведь ты — царь, в твоих руках сплелись узлом нити, исходящие от десятков тысяч нумидийцев. Государственный муж несет на себе груз интересов сограждан, и если он, натерев вдруг мозоль, сядет передохнуть, рухнут тысячи судеб. Даже крестьянин, забудь он, «поддавшись чувствам», засеять свой надел, погубит голодом семью. Так что же сказать о царе, потерявшем разум от «ласк злой фурии»? Твое раскаянье, Сифакс, вернет жизнь ста тысячам нумидийцев, которых ты угробил в безумной войне с тем, кто согласно договору и желанью богов был определен тебе в союзники? Твое прозренье возвратит мне год, потерянный на бесплодную возню? Сейчас, благодаря хитрости Газдрубала и твоему безволию, война с Карфагеном только начинается, тогда как она уже должна была бы заканчиваться. Ты виновник и прошлого, и будущего кровопролитий.

— Я всего лишь человек… — пролепетал Сифакс, раздавленный страшным смыслом услышанного.

— Когда человек вступает в общественные связи, он уже представляет собою социальную силу и за свои поступки несет ответственность не перед той или иной личностью, а перед обществом, которому нанес ущерб. А то ведь один тщеславный наглец, возомнив себя Александром, возжелал непомерной славы, сто тысяч других поддались корысти, жажде необычного или иным человеческим слабостям, а в результате свирепые полчища вторглись в мою страну и стали уничтожать все живое. Так, может быть, ты думаешь, народ римский восстал на эту войну, чтобы образумить Ганнибала и принудить его попросить прощения?

Сифакс униженно поник на виду у всего войска и готов был рухнуть на землю. Сципион пожалел его и повел в свой шатер. Там он остался с ним наедине, не считая переводчика Сильвана. Пауза позволила нумидийцу прийти в себя, и теперь, глядя на совсем близко сидящего Публия, он снова забыл, что перед ним проконсул Римской республики, которому поручено жестокое дело — вести войну со смертельным врагом Отечества. Сифакс видел перед собою обаятельного молодого человека, знающего массу интересных вещей, умеющего вести застольную беседу и очаровывать умы.

— Корнелий, много ужасного произошло со дня нашего расставания, но… ведь мы были друзьями… — с чувством, проникновенно заговорил нумидиец, — ты утверждал, что, раз кого-то назвав другом, уже не изменяешь своего мнения…

— Да, по отношению к свободным людям, — жестко сказал Публий, — а ты стал рабом карфагенянки. Раб не может быть другом Сципиона.

Сифакс вдруг ожесточился, воспоминания придали ему силы.

— Ты находился в моей власти, — с неожиданным гонором произнес он, — так же, как я теперь — в твоей. Я мог бы казнить тебя тогда.

— Если бы мог, то казнил бы, — с некоторым презрением перебил его Сципион, — но ты этого не сделал, потому что я не позволил. И как бы ни сложилась та встреча, верх в любом случае остался бы за мною. Но важно другое; я был у тебя, следуя собственной воле, и по твоему приглашению, ты же попал сюда насильно, как предатель, я пришел к тебе как друг, а ты ко мне — как враг. Но при всем том, я, может быть, и попытался бы помочь тебе, снизойдя к твоим слабостям, но ты — военная добыча римского народа, трофей каждого моего солдата. Ты не только мой пленник, а принадлежишь всем. Отпустив тебя, я прощу одного виновного и обделю тридцать тысяч правых, украв у них часть славы. Я многократно предостерегал тебя. Ошибку можно было бы исправить еще совсем недавно, но тот день минул. Существует страшное слово: «поздно». К настоящему моменту твоя вина разрослась за пределы моей власти, и теперь я уже не лишу свое войско возможности показать тебя Риму в триумфальном шествии.

— Как! Ты поведешь меня, царя, связанным за твоей колесницей на глазах у толпы людей, выставишь на позор пред низкой чернью?

— Пред гражданами Рима — твоими победителями.

— Непостижимо! Невозможно!

— Ты отказался приехать в Рим другом, так увидишь его врагом.

— Позволь мне умереть! О, как я в тебе ошибался…

— А много ли ты думал обо мне и наших старых отношениях, когда вел на меня пятьдесят или шестьдесят тысяч солдат, когда на пятидесяти тысячах копий нес мне смерть?

— Теперь я еще сильнее сожалею о гибели моих воинов, будь они живы, как бы я бился с тобой… Но ты победил нас коварством.

— Я слышу упрек в коварстве от предателя? Я не принял открытого боя, потому что побрезговал, для меня было бы бесчестием сражаться с тобою.

Сифакс снова сник, столь же внезапно, как и взорвался. Но, помолчав некоторое время, он надрывно воскликнул:

— Ах, Корнелий, солги раз в жизни, скажи, будто прощаешь меня и берешь к себе в советники, а черной ночью пошли в мою палатку убийц: пусть зарежут меня во сне. Тогда я умру без презренья к себе и с верой в людей. Я век буду счастлив в далекой стране предков!

— В детстве у меня был котенок с необычайно слабым голоском. Он мог умилить и разжалобить, кого угодно. Но ты, Сифакс — мужчина и должен вызывать не жалость, а уваженье.

— Как мне заслужить твое уважение, Корнелий! — отчаянно крикнул африканец.

— Так же, как и уважение всех других людей, в том числе, свое собственное: с достоинством прими должное, до последнего мгновенья, не сгибаясь, смотри в глаза судьбе.

— Но невозможно терпеть существованье без надежды!

— Ну что же, надейся на карфагенян, ибо ты сделал свой выбор. В африканской войне начинается самое интересное, и если злой волей богов Ганнибал вдруг победит меня, возможно, тебя освободят, коли Пуниец соизволит вспомнить о бесполезном союзнике. А то еще и твою «фурию» отнимут у Масиниссы и вернут тебе. Ведь ты ревнуешь ее?

— Не напоминай об этой змее, с коварным умыслом вползшей на мое ложе! На краю могилы у меня есть только одна отрада: сознание, что пунийская чума поразила ненавистного Масиниссу. И по-доброму предупреждаю тебя, Корнелий, не доверяй своему варвару, теперь он человек конченный! Уж я-то знаю… Не говори мне также и о карфагенянах: я сыт этими газдрубалами по горло. Ты — единственный, кто еще может возвратить меня к жизни.

— Увы, Сифакс, — тяжело сказал Сципион, вставая с кресла, — я не способен воскресить самоубийцу.

По знаку проконсула, вошли ликторы и под руки вывели обессилевшего царя. Публий вяло вытянулся на ложе и некоторое время пребывал в неподвижности. После общения с Сифаксом он чувствовал себя так, словно сам побывал в плену. Его взгляд бесцельно блуждал по своду шатра. Впервые окружающая обстановка казалась ему чуждой и зловещей. Сейчас он не узнавал себя и тяжело переживал разрыв между умом и душой. Но, как и прежде, победила воля. Сципион встал и повелел привести к нему карфагенянку. Пример Сифакса подхлестывал его спешить на выручку Масиниссе. Нельзя было терять ни часа.

Сегодня Софонисба приняла образ оскорбленной добродетели. Собираясь говорить с ней по-гречески, Публий отослал переводчика и остался с пленницей наедине. Воспользовавшись этим, она начала испуганно озираться по углам, делая вид, будто опасается насилия, намереваясь такой демонстрацией возбудить в римлянине соответствующие желания. С трогательной робостью сев затем на указанное ей кресло, женщина принялась тщательно кутаться в прозрачное тряпье, безуспешно пряча запретные постороннему взору прелести, и тем самым акцентировала на них внимание.

Как мужчина Сципион произвел на Софонисбу гораздо меньшее впечатление, чем Гай Лелий, но она решила соблазнить его, чтобы заколоть грозного вражеского военачальника в своих объятиях. Причем, будучи горда задуманным гражданским подвигом, карфагенянка не могла отделаться от второстепенной и даже вовсе бредовой мысли, основанной на незнании республиканских законов: ей думалось, что со смертью Сципиона управление войском автоматически перейдет к Лелию. Предвкушение своей услуги холодному красавцу, совершенно бесполезной лично для нее, все же щекотало ей какой-то нерв, вызывая сладостное томление.

Публий внимательно изучал пленницу и, увлекшись, забыл усталость. Бесспорно, она была красива, но совсем иной красотой в сравнении с Виолой или Эмилией. Правильные черты будто мраморного лица, гармонично группирующиеся вокруг прямого носа, производили бы впечатление чего-то греческого, до приторности классического, если бы не волевая линия рта и энергичные глаза, придающие всему облику особый колорит. Это лицо было бы еще прелестнее при несколько большей продолговатости, тогда не появлялось бы ощущение некоторой тяжеловесности его нижней части, возникающее теперь, несмотря на аккуратный, вполне женственный подбородок. Однако, при всей изысканной строгости линий, составляющих такой тип красоты, в их узоре угадывалась пока еще скрытая рыхлость, грозящая в будущем обернуться отвратительной одутловатостью. Невысокая фигура карфагенянки на первый взгляд казалась весьма ладно скроенной, но, как и лицо, а пожалуй, и в большей степени, таила в себе «подводные камни», подстерегающие мужской вкус под волнами хитона. Густые одежды не помешали Публию заметить, что ноги этой самоуверенной красавицы немного короче, чем требует эстетическое чувство, и сделанное наблюдение сразу позволило ему смотреть на нее спокойнее. Мельком он подумал о том, как подобный недостаток, лишающий женщину ореола небесного совершенства идеала и в прямом, и переносном смысле приближающий ее к земле, в глазах влюбленных варваров может придавать ей дразнящую похотливость. Проследовав сверху вниз, его взгляд снова поднялся и остановился на уровне глаз пленницы.

Все разведывательные маневры и предварительные оценки сил друг друга обеими сторонами были сделаны в считанные мгновения. Промедление не превысило традиционной паузы, предшествующей общению незнакомых людей.

Публий заранее заготовил для гостьи весьма лестную фразу, однако теперь, при виде типично женского кривлянья, она показалась ему неуместной, но, поразмыслив, он все же произнес задуманные слова, правда, уже с иронией.

— Вот она, доблесть Карфагена, — достаточно приветливо, но не без язвительности сказал Публий.

Софонисба молчала, пристально вглядываясь в своего противника.

— Видимо, в Карфагене совсем перевелись мужчины, если воевать против нас посылают женщин, — спокойно продолжал Сципион, одновременно отражая взглядом стрелы, летящие из ее глаз. — Недаром ваша богиня любви скачет на коне и потрясает луком.

— Не понимаю, что имеет в виду римлянин, — заговорила Софонисба, враждебными интонациями усугубляя низкое звучанье голоса, — я ни с кем не воевала. Я безоружна и всегда была таковой. Можешь сам обыскать меня и убедиться в этом… А вот зато вы, римляне, стали нападать на женщин, наверное, страшась встречаться с мужчинами.

— Ну, во-первых, я тоже теперь уже не размахиваю мечом или копьем, но именно сейчас, когда моим оружием стали ум и воля, сражаюсь в полную силу. Так что, боевые средства весьма разнообразны, и если я, следуя твоему смелому вызову, примусь тебя обшаривать, то, несомненно, найду инструмент войны, о который поранился Сифакс. А по поводу ваших мужчин замечу, что уж слишком они быстроноги. С ними в самом деле нелегко повстречаться лицом к лицу. Ведь твой родитель, например, каждое сражение заканчивает галопом. Ну да это мелочь, все равно попадется.

— Перейдем к существенному, — сказал он суровым тоном. — Ты, карфагенянка, украла у меня друга и беспощадно бросила его в гибельное дело. Ты похитила у нас сто тысяч воинов и в три приема погубила их в жестокой бойне. Сифакс, согласно логике войны и политическому разуменью, стал нашим сторонником, но тут в строгую причинно-следственную цепь событий встряло иррациональное звено в образе низменных женских чар и, как камень Ясона, разбило единство, смешало ряды. Люди обезумели, друг обратился против друга, союзник восстал на союзника. И кошмар не прекратился до тех пор, пока не рассыпалось прахом могучее царство, на пепелище которого осталась в целости лишь ты одна, уже готовая к новым гнусностям.

— Я любила Сифакса, — с чувством превосходства обладателя особой тайны произнесла Софонисба, — и я, счастливая женской долей, вышла замуж, не думая о войне, не подозревая о существовании римлян и каких-то там сципионов. Причем врага Отечества я не смогла бы полюбить, я не полюбила бы твоего друга, надменный римлянин, значит, Сифакс никогда не был таковым. Вот тебе мой ответ. Он, конечно же, не убедителен для холодного северянина из далекой Италии. Вы — несчастные люди, ибо не знаете любви. Как охотничьи псы, разъяренные непрестанной травлей, вы забыли о жизни в погоне за славой, весь мир стал вам полем боя. Предупреждаю тебя, Сципион, в своей неуемной жажде завоеваний, вы захлебнетесь войной! И мне жаль тебя, ведь ты же человек. Взгляни на меня, — она встала и непринужденным движением приняла позу, при которой ткань выразительно облекла фигуру, словно в вожделении прильнув к женскому телу, — неужели тобой сейчас могут владеть мысли о политике или какие-то расчеты! Ты обкрадываешь себя, упускаешь плоть жизни и скучно гложешь сухие кости. И, стараясь обмануть самого себя, называешь женские чары низменными. А ведь ты, Сципион, нерядовой мужчина и в любви мог бы достичь не меньших высот, чем в войне. Мне допустимо говорить тебе такое, невзирая на женскую стыдливость, ибо я карфагенянка и жена прекрасного Сифакса, между нами ничего не может быть, нас разделяет пропасть, а потому я смотрю на тебя со стороны.

Во время этого экспрессивного монолога ее глаза и колыханье стана, вопреки словам, призывали Публия рискнуть перепрыгнуть через пресловутую пропасть и оправдать выдаваемые ему авансы. Однако он не пошевелился и лишь холодно поинтересовался, знает ли она, почему ее чары были названы низменными. Софонисба ничего не ответила, но испуганно подалась назад, будто спохватившись, что в порыве увлеченья наговорила лишнего. После выразительной паузы Сципион продолжил свою мысль:

— Те чувства, которым ты звучно пела гимн, самой же тобою опошлены, низведены до уровня платежного средства. Твоими ласками Карфаген расчелся за предательство. Их низменность в неискренности.

— Я любила Сифакса, — с достоинством, основанном на сознании неуязвимости избранной позиции, повторила Софонисба.

— А как же в таком случае понимать свадьбу с Масиниссой? — сделал резкий выпад Публий.

Лицо женщины изобразило стыд и негодование.

— Этот мерзкий дикарь овладел мною силой, — потупившись, промолвила она.

— Ах, вот как? А зачем ты строила глазки моему легату? Софонисба вздрогнула, взгляд сверкнул молнией, но в следующий миг глаза вновь подернулись туманной поволокой, скрывающей переживания души.

— Я ничего не строила, — сказала она, будто обиженно, — а всего лишь старалась выразить вполне естественную благодарность. Ведь это он спас меня от твоего грубого варвара, а то уж я намеревалась наложить на себя руки…

— Стоп, достаточно, — изменившимся голосом прервал ее Сципион, — я узнал то, что хотел. Я увидел боевые приемы твоего ума и тела, и теперь мне ясно, как лечить Масиниссу.

Софонисба встрепенулась. Мгновением назад она бравировала находчивостью, с которой отвечала римлянину, но теперь поняла, что выдала себя, открыв врагу свои способности и выказав изворотливость. Так же, как ранее Лелий проник в ее сердце, так и Сципион теперь пробрался к ней в мозг.

Карфагенянка дернулась, порываясь удушить врага, но силы оставили ее, и она беспомощно упала в кресло. Сломленная поражениями, следующими одно за другим, Софонисба отчаялась перевернуть мир, и в охватившей ее слабости впервые почувствовала себя женщиной.

Публий хотел подать ей воды, но, взглянув на нее, подумал, что это слишком пресная жидкость для такой сильной натуры, и велел слугам принести сицилийского вина, которое привез с собою из провинции, так как пунийцы, обладая прекрасными виноградниками, делали плохое вино. Он сам поднес ей кубок, однако она опрокинула его на землю и слабым голосом промолвила:

— Я Сафанбаал, женщина Карт-Хадашта. Я ненавижу тебя и никогда ничего не приму из твоих рук.

Ее напоили рабы. А Публий, сделав паузу, чтобы карфагенянка смогла прийти в себя, сказал:

— Ты восхитительна, когда не уродуешь себя котурнами и лживыми масками. В ближайшее время тебе предстоит пережить немало тягостного, но потом, после триумфа, я добьюсь для тебя в виде исключения, как для женщины, сохранения жизни и, более того, — свободы. Я устрою твое положение. Конечно, ты не сможешь стать женою гражданина, но я выдам тебя за какого-нибудь знатного грека.

Она пожала плечами и скривила презрительную гримасу.

— Как знаешь, — ответил на этот жест Сципион, — по крайней мере, предлагаемое мной воздаяние за доблесть куда пристойнее, чем то, которое нашел у вас Атилий Регул, зверски замученный за самоотверженную верность слову.

— Когда я пойму, что не смогу более вредить вам, я убью себя, но не порадую римскую толпу своим униженьем, — негромко, но твердо сказала Софонисба, — и будь у меня десять жизней, я все бы их истребила одну за другой, если бы это помогло разрушить твои замыслы, я убивала бы себя по любому поводу: чтобы расстроить тебе триумф, испортить аппетит, нарушить сон или хотя бы забрызгать кровью твою тогу.

— Ну что же! — потеряв терпение, возвысил голос Сципион. — Стоит сожалеть о расточительстве богов, позволяющих бесследно исчезнуть женщине столь выдающихся качеств, но в Италии под кинжалами свирепых африканцев погибли тысячи женщин, из которых сотни матрон были выше тебя во всех отношениях! На фоне их смертей твоя — ничтожна!

Проконсул вызвал ликторов и приказал увести пленную. Но она повелительным жестом остановила их и гневно крикнула Сципиону:

— Ты, римлянин, гордишься победой и собою! Ты думаешь, что красив и благороден! Но знай: Сифакс красивее тебя и возвышенней душою, ибо не подчиняет чувства расчету, он живет, а ты лишь чертишь схему! Ведь ты даже меня перехитрил, это чудовищно. Представляю, как холодна и страшна твоя жизнь! Сейчас, узнав тебя, я действительно полюбила Сифакса!

— Чисто женская месть! — воскликнул Сципион. — Женщины могут всецело отдаваться эмоциям, но, конечно, не такие, как ты, однако это недопустимо государственному человеку. Там, где чувства губят тысячи людей, куда достойнее расчет!

Софонисба потеряла контроль над собою и, сопротивляясь ликторам, нервно выкрикивала откровенные оскорбления Сципиону.

Публий задрожал от ярости, но вдруг улыбнулся, подошел к разгневанной, как торговка, карфагенянке и, галантно взяв ее под руку, аккуратно вывел из палатки. Она онемела от неожиданности, а он, воспользовавшись этим, передал ее ликторам.

На востоке, за черневшей вдали громадой Карфагена, уже посветлело небо. Публий сладостно вдохнул свежий воздух и сделал шаг к порогу шатра. Тут к нему подошел брат Луций.

— Ого! Ты провел с пунийской гетерой целую ночь! — насмешливо восхитился он. — Смотри, а то дьявол Масинисса зарежет тебя. Стоит ли эта красотка такого риска: ведь ты навлек на себя ревность сразу двух царей!

— Ох, Луций, мне не до шуток. А ты с какой стати поднялся в такую рань? Или ты еще не ложился?

— Не то чтобы не ложился… — усмехнулся молодой человек, — но… Дальнейшего Публий уже не слышал, он спал на ходу. Однако Луций пошел за ним в палатку и не успокоился до тех пор, пока не сообщил о своих похождениях все, что было, и все, чего не было.

 

8

Весь следующий день Сципион не отпускал от себя Масиниссу. Он водил его по расположению лагеря и осадным укреплениям возле Утики, обучая технической стороне подготовки к боевым операциям, и попутно рассказывал о недавнем завоевании пунийских городов. Потом он стал расспрашивать Масиниссу, чтобы тот в свою очередь рассказал, как сражался в стране Сифакса. Публий против обыкновения был грустен и говорил как бы через силу. Нумидиец рассеянно смотрел по сторонам и слушал тоже через силу. Он не смел, как в беседе с Лелием, сам перейти к интересующей его теме, так как знал, что Сципион всегда все понимает, все имеет в виду и ни о чем не забывает, если же римлянин пока обходит стороной мучительный для них обоих вопрос, то, значит, так надо. Временами Публий вдруг останавливался и с болью смотрел в глаза Масиниссе. Тот потупливал взор, и сердце его щемила тоска предчувствия. Пережив такую паузу, они вяло шли дальше.

Конечно, имей проконсул возможность порадовать друга, он давно бы сделал это. Масиниссе уже было все ясно. Удержав свой ответ в устах, Сципион выразил его поведением и словно бы даже насытил им небо и воздух. В набухшем осенней сыростью сизом небе Масинисса видел отражение собственной души, в унылом бесконечном дожде — свои слезы. Не произнеся роковых слов, удержав их в себе, Публий будто проглотил яд, предназначавшийся товарищу, и теперь чах, угнетаемый отравой.

Видя безысходную печаль в глазах этого непобедимого человека, Масинисса забывал о себе. Могучий друг боролся с его горем, а сам он оказался как бы сторонним наблюдателем. Разделенное с кем-либо несчастье уже не является для человека непосильным, подобно тому, как и смерть представляется не столь страшной в плотном ряду объединенных единой целью воинов.

Все было ясно Масиниссе. Но, уже неся кару по непроизнесенному приговору, он все же отказывался верить своим чувствам и разуму, предпочитая жить надеждой. Периоды непроницаемого мрака вдруг сменялись мгновеньями просветления. Падая в пропасть отчаянья, душа цеплялась за уступы сомнений. Надежда амортизировала обрушившиеся на него удары судьбы. Пощаженный от моментальной смерти, он умирал постепенно.

Сципион же словно опытный врач считал, что, выдержав первый смягченный его усилиями приступ болезни, пациент пойдет на поправку. Дело было за временем, и он своим вниманием и деликатным сочувствием весь день поддерживал друга. А вечером Публий пригласил Масиниссу в преторий. Ночью, когда в воздухе реет дух таинства умиротворенной покоем природы, когда зрение не отвлекает сознание мишурою окружающего, становясь бесполезным во мраке, и открываются глаза души, люди становятся чувствительнее и лучше внемлют обращенному к ним голосу. Эту пору Сципион избрал для решительного объяснения.

Масинисса всегда с особым волнением переступал порог шатра великого полководца, понимая, что отсюда, с крохотного участка пространства, защищенного от непогоды лишь кожаным навесом, исходят идеи, изливающие свет на целые страны или, наоборот, ввергающие их во тьму, в непритязательной походной обстановке возникают мысли, заставляющие горделивых царей трепетать среди злата и порфира дворцов. А сейчас он входил сюда еще и с сознанием того, что все могущество и чары этой волшебной палатки обратятся персонально на него, и ум, привыкший размашисто шагать по морям и землям без смущения пред границами, установленными людьми, или пределами, положенными природой, станет мерить его разум, воля, диктующая образ жизни народам, будет ковать его душу.

Сципион посадил гостя напротив себя и расположил светильники так, чтобы свет очистил от мрака только лица.

— Вот как получилось, друг, Масинисса, — заговорил он, — одержав внушительные победы, разгромив Газдрубала и уничтожив Сифакса, мы, тем не менее, сегодня печальны. Под шум ликования по поводу успехов к нам проникла карфагенская Пандора и посеяла раздор. Хватит ли добрым росткам дружбы, взращенным в наших душах в ходе сотрудничества, силы, чтобы устоять против колючих сорняков распри?

Проконсул замолчал, задумавшись, Масинисса, не дыша, ожидал продолжения. Когда пауза достигла пика напряжения, и тишина сделалась звенящей, Сципион возобновил речь, медленно, угрюмо возводя ряды слов, которые, казалось, вот-вот окаменеют и непреодолимой стеной заградят Масиниссе доступ к миру и жизни.

— Мы овладели обеими Нумидиями, — говорил он. — Многие предлагают мне образовать там провинцию Римской республики, но я предпочитаю иметь дело с друзьями, а не с подчиненными, ибо свободный человек во всех отношениях выше раба. Потому передо мною теперь встает задача найти настоящего хозяина для этой земли, который не замыкался бы в жалкой оболочке тела, чье «я» охватывало бы собою всю страну, личность, включающую в себя составными частями сотни тысяч нумидийцев. Еще несколько дней назад я считал, что у меня есть человек, способный вырасти в истинно государственного мужа, и лелеял его, дорожа им больше царства. Однако судьба устроила ему проверку… Против моей воли у меня начинает складываться мнение, будто нумидийская земля, производя в своих недрах прекрасный мрамор, не может зато порождать на свет достойных людей. Я вынужден видеть, как нумидиец, даже будучи безмерно возвеличен капризной богиней Фортуной, все равно тяготеет к рабству, и если избегло цепей его тело, он первому встречному позволяет заковать душу, готовый униженно покорствовать и женщине… Но я отказываюсь верить собственным глазам. Масинисса, избавь меня от этого наважденья, проясни мой взор обликом заслуживающего уважения нумидийца! Что мне теперь делать? Утвердить в Африке господство Рима, мелочной опекой низведя твоих сородичей до уровня неразумной скотины, жующей жвачку под щелканье кнута? Искать вам заморского царя? Может быть, возродить Сифакса? Тот уж, по крайней мере, от одной-то болезни излечился навсегда…

Под впечатлением услышанного у Масиниссы потемнело в глазах, ему почудилось, будто он на всем скаку падает с коня. А Сципион вновь умолк, и в наставшей тишине только что произнесенные фразы обрели объемность и ужасающую глубину.

— Скажи мне, Масинисса, кого ты видишь пред собой? — спустя некоторое время, спросил Публий.

Африканец поднял поникшую было голову и, взглянув в ярко освещенное лицо императора, которое словно висело во мраке, поскольку фигура растворялась во тьме, и как бы символизировало собою господство духа над телом, поднял руки и благоговейно возвел глаза к потолку, казавшемуся ему в тот момент выше небес, подыскивая слова, но римлянин перебил его.

— Вижу, задумал ты какую-то глупость, — сказал он, — потому отвечу сам. Перед тобою сейчас находится проконсул Римской республики. И уверяю тебя, это значит гораздо больше, чем то, что желал выразить ты.

Далее Сципион произнес целую речь.

«Пятьсот пятьдесят лет возвышается на холмах Лация Рим. Тысячи магистратов за столь великий срок всходили на Капитолий, сотни тысяч граждан собирались на форум, множество войск выступало с Марсова поля навстречу врагам, вырастали герои, свершались подвиги, кипели страсти, бурлила жизнь; и все это порождалось целью возвеличить славу Отечества и имело итогом могущество и честь государства. Во славе Рима и поныне живут те люди, и это единственное обиталище, способное продлить земное существование за природные пределы, ибо истинная природа человека не в теле, а в обществе. Человек смертен, но люди бессмертны. Из глубины веков гордо выступают римляне длинной чередою и, преемственностью характера и духа укрощая Время, устремляются в бесконечность будущего. На краткий миг на вершине исторической пирамиды оказались мы. Малый срок отпущен нам для проявленья своих качеств. Но часто и подвиг свершается в мгновенья, и смерть приходит внезапно. Мы, как и всякое другое поколенье, можем вознести достояние Отечества на недоступную прежде высоту или уронить его в грязь. Однако именно нам повезло больше, чем предшественникам, так как ныне мир стоит на распутье. Конечно, не будь Ромула, Брута, Деция, Камилла, Курсора, Фабриция, Курия, Дуилия и тысяч тех, на первый взгляд безымянных, но в действительности носящих самое громкое имя на свете — римский народ, которые умножили силы великих людей и воспитали их, ведь герои возникают только там, где их способны оценить, так вот, не будь этих людей, государство не достигло бы нынешнего уровня, и мы пребывали бы теперь в ничтожестве. Так что всякая эпоха имеет свое значение. И все же нам выпала особая роль. В наш век грянула величайшая война… Неисчислимыми бедствиями обрушилась она на Республику. Гибли легионы, консулы, нас предавали союзники, и враг посмел вторгнуться в Лаций. Но римляне выстояли. Иначе и быть не могло. Нам невозможно пасть пред агрессором, ибо мы являемся звеном в цепи, пронизывающей время, и за одну руку нас держат предки, а за другую — потомки. В результате борьбы к деяниям прошлым добавились нынешние. Усилиями наших современников, перешагнувших через собственные страдания, государство поднялось на новую ступень и возвысилось над захватчиком. Настал перелом, открывший пред нами новый горизонт, и в туманной дали будущего требовательным зигзагом обрисовался следующий вопрос. Воспрявшая Республика просветленным взором воззрилась на своих сынов в поисках того, кому теперь надлежит вручить свою судьбу, того, кто способен не только разрушать чьи-то замыслы, но и конструировать собственный успех, не только противостоять врагу, но и побеждать его. Смена стратегии, как и любой переход от одного состояния к другому, содержит в себе угрозу, сокрытую в скачке. Не тебе, военному человеку, объяснять, что наиболее уязвимое место во фронте фаланги — стык между подразделениями, но в войсковом построении за гастатами стоят принципы, а триарии поддерживают и первых, и вторых, а вот у полководца, ведущего войну в чужой стране, такой страховки нет. Судьба же своенравна, нельзя давать ей лишний повод для коварства, и потому при совершении серьезных дел ее соратником должен быть безупречный человек, с ног до головы закованный в доспехи достоинств, которых не коснулась ржавчина порока.

Возможно ли найти такую личность? Мы все рождаемся немощными и неразумными, но в дальнейшем нас различает доблесть; в здоровом государстве именно она определяет наши достижения в обществе. В деле воспитания добрых качеств важно все: твой род, маски предков, которые ты видишь с детства в нише ларария, шум форума, флейты жреческих обрядов и гром триумфов. Наши души формирует величие Курии, гордость лиц, блеск имен и даже — колыханье тоги, торжественностью несравнимое с колебаньями одежды иноземцев. Однако задача человека — не только добросовестно внимать хору звуков жизни, но и в том, что-бы собственною волей придать им особый строй, подчинив единой цели, дабы в мире гармонично прозвучала твоя личная мелодия. Самое сильное войско потерпит неудачу, если непомерно широко растянет фронт, зато небольшой отряд, сплотившись острым клином, прорвет могучую фалангу. Так и человек достигнет высоты, когда сожмет свои способности в кулак и все достоинства направит в дело. Целеустремленности римлянам не занимать, каждый у нас стремится к славе и с малых лет растит в себе героя. Выбор у Отечества велик, но возглавить решающую кампанию войны может лишь один… Состязание на перспективность выиграл я. Этот приз, дающий сегодня честь, а назавтра требующий славы, и называется: проконсульство в Африке.

Теперь ты знаешь, какова цена выпавшего мне признания народа, указан и путь, к нему ведущий. Но все же, почему именно я? Еще восемь лет назад меня, тогда ничего особого не совершившего, народ облек полномочиями проконсула Испании, вверив мне, юноше, огромную провинцию и войско. А совсем недавно, добиваясь назначения в Африку, я оказался в том же положении просителя аванса, ибо сделанное мною к этому моменту, при всей своей значительности, не шло в сравнение с предстоящим предприятием, но государство поверило мне вновь. Почему?

Всякий раз люди видели во мне больше, чем я явил в делах. Что же открывал их взор, столь необычное в, казалось бы, обычном? А именно то, о чем я уже говорил: они заметили, что все мои качества и способности сориентированы в направлении на великую цель и выстроены по манипулам в полной боевой готовности, в войсках царит дисциплина, и единодушие придает им незыблемую монолитность. Да, я с момента первой встречи с пунийцами в лесных дебрях Косматой Галлии стал готовить себя к роли вождя. Я свысока смотрел на утехи, положенные природой и обществом моему возрасту, не позволяя преходящим удовольствиям расхищать мою жизнь, и копил силы как физические, так и духовные к решающей схватке с врагом и судьбою. Я дорожил даже гневом, захлестывавшим душу ядовитыми волнами ярости при виде преступлений африканцев, терзающих мою Родину, и, стиснув зубы, терпел в себе эту клокочущую огненную лаву, чтобы однажды выплеснуть ее всесокрушающим потоком на Карфаген и утопить в ней всяких Ганнибалов — авантюристов, смотрящих на беды человечества, как на забаву своему тщеславию. Каждое мгновение этих пятнадцати лет я заставил служить высокой цели и за столь длительное время аккумулировал в себе гигантскую энергию, способную раздавить не одного, а десять Ганнибалов. Но пока я все храню внутри души, ставшей подобием вулкана накануне изверженья, и внешне я спокоен, улыбаюсь и шучу, если очень надо, но в глубине раздаются тревожные толчки, из недр исходит грозный рокот. Вот по этим признакам народ и предсказал землетрясенье. Наши люди — мастера в малом узреть великое».

На некоторое время Сципион умолк, и в наступившей тишине слышались надрывные вопли ночной птицы.

«Итак, я достиг наивысшей концентрации сил в сравнении с остальными соотечественниками, — снова заговорил римлянин. — Но, думаешь, Масинисса, коварная судьба не пыталась соблазнить меня своими лакомствами? В умении заманить человека в ловушку она не уступает вам, нумидийцам. Были и в моей жизни сладко-кислые дни влюбленности и прочих томлений. Приведу тебе пример на злободневную тему. Когда мы овладели Новым Карфагеном, у вас, в Африке, его называют вторым или испанским Карфагеном, мои воины обнаружили среди пленных девицу необычайной красоты. Эта жемчужина, сверкавшая в серой толпе, была столь яркой, что солдаты не посмели к ней прикоснуться и, посчитав ее даром, которого достоин только полководец, ибо боги уж давненько не сходили на землю, привели ее ко мне.

Как тебе рассказать о ней? Наш язык предназначен для описанья обыденных вещей. Бессмысленно пытаться в словах запечатлеть ее портрет. Даже если бы удалось объяснить, каковы у нее губы, нос и глаза, это ничуть не приблизило бы нас к пониманью чуда красоты. Платон говорил… впрочем, ты, наверное, не читал Платона?»

«Я обязательно прочту», — решительно заявил Масинисса.

«Так вот, — продолжал Сципион, — Платон говорил, что у каждого рода предметов или явлений есть идея, представляющая собою их сущность в, так сказать, очищенном виде. Возможно, с таких позиций и объясняется феномен красоты, которая не определяется суммой составляющих ее частей и, мерцая изменчивыми бликами под покровом тайны, вечно ускользая от нас, значит всегда больше, чем мы способны уловить и осознать. Она сродни музыке, каковая также не исчерпывается набором звуков и несет в себе энергию закодированных магическими знаками переживаний и страстей, и, подобно мелодии, заповедными тропами, минуя редуты разума и воли, проникает в центр души, заставляя трепетать наши глубинные основы…

Когда я увидел ее лицо, мне показалось, будто я разом объемлю всю Вселенную, и в голове моей слепящим хороводом закружились звезды. Мир засверкал, заискрился в лучах ее глаз, и я поплыл в океане восторга, забыв, где я и кто я. Но тут во мне очнулся полководец и, стряхнув наваждение, назидательно сказал, что если я теперь проявлю слабость, присущую простым солдатам, то перестану быть для своих подчиненных императором Сципионом и превращусь в мальчишку, юнца, охочего до примитивных удовольствий наравне с сопливыми гастатами, а потому в решающий момент уже не смогу потребовать от войска воздержания и вообще — дисциплины. Через несколько мгновений я узнал от окружающих девушку соплеменников, что она просватана за сына одного из первых людей воинственного народа кельтиберов. И тогда во мне воспрял политик, который, брезгливо стряхнув с себя остатки похоти, встал рядом с полководцем и суровым тоном напомнил мне, что я нахожусь в чужой стране, совсем недавно поглотившей моего отца и дядьку с тысячами соотечественников, окруженный тремя вражескими войсками, и, что на меня сейчас оценивающе взирает вся Испания глазами своих представителей, собранных в Новый Карфаген пунийцами. Выслушав этих государственных мужей, я твердо посмотрел им в глаза, затем, оборотившись к публике, сладко улыбнулся, поперхнувшись горечью в душе, и во всеуслышанье под ликование толпы назначил день свадьбы моей красавицы с ее женихом».

«Неужели ты так и не овладел ею?! — воскликнул потрясенный нумидиец. — Ведь ты мог сделать это тайком, прикинувшись в темноте рядовым солдатом, а потом для соблюдения приличий демонстративно казнил бы кого-нибудь, давно тебе неугодного, за якобы совершенное им насилие».

«Масинисса, от тебя временами все еще несет дикарем, — поморщившись, сказал римлянин. — Ты забываешь не только то, что я — Сципион, но и о том, что ты — друг Сципиона. Однако я тебе отвечаю: ею я не овладел, честно вручив ее испанцу, зато я овладел собою. И поверь, это самая значительная из моих побед, благодаря которой стали возможны все последующие. Сказанное вполне объемлет мою мысль, но для убеждения кого-либо всегда требуется больше слов, чем представляется достаточным тебе самому, поскольку, так сказать, семя ложиться в неподготовленную почву. Потому я потружусь над всходами и орошу сухие конкретные фразы неспешным ручейком сравнений и примеров, отведенным от русла многоводной реки житейского опыта.

Действительно, как ты говоришь, Масинисса, иногда проступки удается скрывать от окружающих, правда, в нашем положении, когда мы находимся на вершине общественной пирамиды и обозреваемы множеством пристрастных глаз, такое может получаться лишь до поры, до времени, но главная опасность в том, что от самих себя мы их не скроем никогда. И, если уж повод к сегодняшнему разговору дала женщина, я спрошу тебя: видел ли ты особу упомянутого рода, только один раз предавшую мужа? Мудрено найти таковую: чаще встретишь настоящую жену или уж совсем развратную нечисть, ибо, однажды протоптав тропинку в человеческую душу, порок превращает ее в торную дорогу и из гостя становится хозяином, властелином, тираном. Малое зло неизбежно порождает большее, оно разрастается по закону лавины в любых своих проявлениях от гнойника до жажды наживы. Поддавшись стихии зла, человек уже не может повернуть обратно, так как враг в нем самом постоянно умножает силы, и тогда он растрачивает себя в неблагодарных страстях во вред себе и всем другим. Если бы я тогда в Испании впал в соблазн использовать огромную власть, данную мне государством, не для достойных дел, а для ловли красоток, то, располагая выбором из тысяч их, конечно, не ограничился бы одной, тем более, что различие между римским сенатором и дикаркой в воспитании и духовном содержании сделало бы нашу страсть однобокой, как бы хромой, и она, спотыкаясь в непосильном беге, скоро разбилась бы насмерть, оставив в память о себе трупный смрад разочарованья. Неудовлетворенность погнала бы меня за новой добычей. Недостающую глубину общения я невольно стремился бы восполнить широтою охвата, качество — количеством. Но каждое приключение в таких случаях лишь усугубляет досаду, и осадок подобных любовных утех становится все более зловонным. А поскольку на поприще разврата несподручно выступать в одиночку, то скоро вокруг меня сгруппировалась бы ватага кутил. Дружки же такого рода, как связка камней, тянут человека на дно. Вот и распылился бы я весь в гнусных оргиях, разбросав свои силы по бесчисленным ложам. Но духовный ущерб при этом даже превысил бы физический. Разочарование — яд для души, разрушительной способностью уступающий только оскорбленью. Вдобавок ко всему я стал бы презирать себя. И под гнетом адской смеси таких переживаний дряхлели бы мои чувства и воля, а фантазия, лишившись крыльев мечты, как червь, пресмыкалась бы по земле. На великие свершения у меня не осталось бы ни сил, ни эмоционального потенциала, ни морального права.

Обо всем этом думал я, глядя на резвящуюся красотку-иберийку во время празднеств, устроенных нами по поводу ее свадьбы. Признаюсь, что те дни были для меня подобны изнурительному переходу через пустыню, когда от жгучих песков жаром веет смерть, а в небесах сияет мираж оазиса. Однако я выдержал заданный маршрут, не поддавшись ни унынию перед удручающим бесплодием пустыни, ни сладостному обману видений, и в итоге с удивлением обнаружил, что, идя все время по равнине, я в конце концов поднялся на вершину. Вот каким образом совершаются восхождения. Да, Масинисса, так же, как мы укрепляем тело, не жалея пота, следует закалять и дух, не жалея слез. Слезы — это пот души.

Между прочим, судьба тоже оценила мою выдержку и вручила мне в качестве приза жену, равную мне по уму и достоинству, да еще и красавицу, в которой я обрел не только женщину, но и друга, тем самым удвоив собственные силы.

Вообще, этот эпизод в Испании поднял меня на новый уровень, я словно испил концентрата жизни и разом повзрослел на десять лет. С тех пор меня уже сложно заманить в сети кокетства и обманчивых женских прелестей. Потому-то и наша шустрая пунийка не смогла оказать на меня какого-либо влияния. Правда, этой коротконожке и прежде такое было б не под силу».

— Как, коротконожке! — горячо воскликнул нумидиец. И в следующий момент он зарычал зверем: — Так ты любовался ее прелестями! Ты… — через мгновение он уже сник и покорно опустил голову, лишь ноздри его рьяно раздувались, и казалось, будто шевелятся уши.

— Масинисса, — холодно сказал Сципион, — я как раз сейчас объяснял тебе, что пошлыми приманками меня не проймешь. А что касается качеств женской фигуры, то их легко оценить по характерным зонам. Достаточно мне было взглянуть на руки пленницы, чтобы узнать, каковы ее ноги, увидеть укороченные кисти и утолщенные запястья, чтобы представить куцые бедра-крепыши и неуклюже сбитые голени. При хороших руках еще могут быть плохие ноги, но наоборот — никогда.

— А я столько восторгался ею и ничего такого не замечал, — сокрушенно промолвил Масинисса, — и лишь теперь до меня дошло, что так и есть, как ты сказал.

— Ты был ослеплен страстью, Масинисса, — мягко пояснил Публий и, помолчав, добавил: — Она ведь еще и толстушка, если не сейчас, то будет таковой лет через пять. Так что ее тело столь же предательски лживо, как и душа… Видел бы ты, Масинисса, стройных гордых италиек, тогда бы у тебя раскрылись глаза на красоту. Впрочем, это я заметил мимоходом. Не о том сегодня речь. Пусть бы пунийка даже действительно была хороша, все равно не стоило из-за нее лишаться разума. Ты Масинисса, царь, точнее сказать, завтра станешь царем, если я объявлю об этом в лагере. Но лишь тогда ты сможешь царствовать над людьми, когда научишься властвовать над собою, когда все помыслы твои и силы души устремятся к единой цели и не будут походить на разноплеменный, разноязыкий сброд, бестолково шарахающийся из стороны в сторону. Недавно, Масинисса, ты лишился трона, но сохранил самого себя, и царство вернулось к тебе, еще и удвоившись при этом, но, если ты потеряешь себя, никакое царство уже не поможет… Пример тебе — несчастный Сифакс.

Сципион умолк, но Масинисса продолжал прислушиваться даже к тишине, словно ловил из воздуха флюиды растворившихся там мыслей проконсула. Между тем настало утро. В шатре по-прежнему было темно, как ночью, но невидимый глазу рассвет угадывался тайным чувством, и Масиниссе чудилось, будто солнце восходит в его груди, озаряя душу ярким сиянием, проникающим в самые укромные ее уголки, где прежде гнездилась тьма, ужасающая порою самого нумидийца.

Так они сидели довольно долго. Потом Сципион проводил Масиниссу до порога. Лишь только дневной свет пасмурного утра пал на лицо африканца, с него вдруг исчезло выражение тихого просветленного спокойствия, и оно омрачилось заботой. Публий заметил это, потому, едва нумидиец ушел в свою палатку, подозвал начальника караула, приставленного к Софонисбе, и велел ему удвоить бдительность, но, запрещая кого-либо допускать к пленнице, он позволил сделать исключение для Масиниссы, если тот уж очень будет настаивать на визите.

Через некоторое время Масинисса, сизый от переживаний, действительно подступил к деревянному домику, в последние дни переоборудованному в тюрьму, где с возможной для лагерных условий роскошью содержалась карфагенянка, и повел бурный диалог с центурионом. Африканец то просил, то требовал, то умолял. Он обещал стражнику полцарства, пост сатрапа или же кинжал в спину, бряцал перед ним золотом, либо показывал смертоносное лезвие, клялся возвеличить его и тут же грозился уничтожить. Выдержав достойную паузу, охранник, словно бы уступая порыву великодушия, открыл дверь, предварительно отобрав у нумидийца пресловутый кинжал. Но, послушно выполняя секретный приказ, он все же неодобрительно качал головою, дивясь упорству своего полководца, заботливо обхаживающего обладателя столь дикого нрава.

Масинисса, ворвавшись в помещение, освещенное через узкое окошко у потолка и двумя подвесными светильниками, замер, жадно всматриваясь в сидящую на пурпурных пунийских подушках Софонисбу. Карфагенянка, видя, что нумидиец явился к ней с позволения римлян, лишь слегка приподняла голову и встретила его надменным скептическим взглядом, не ожидая от такого посещения ничего хорошего. Масинисса полагал, что Софонисба бросится ему в ноги и будет умолять его о защите, этого он сильнее всего желал, но более чего-либо другого опасался. Но, натолкнувшись на независимость и спокойствие этой женщины, взирающей в преисполненное бедами будущее, как философ, готовый уверенно ступить из тлена Земли в вечность Космоса, он опешил, забыл свои намерения и, растеряв собственное, начал наполняться чужим, в который раз поддаваясь чарам карфагенянки, чья красота, облачившись в величавый наряд гордости, засверкала перед ним новыми гранями. В его груди мгновенно вспыхнула страсть, едва притушенная стараниями римлян, и сразу преобразила весь облик, придав ему зловещую устремленность. Две рабыни, прислуживающие здесь Софонисбе, испуганно забились в угол. Но Масинисса их не заметил, он видел лишь одну женщину и, все презрев, жаждал броситься на нее с яростью голодного зверя. Однако она упредила его, холодно сказав:

— Я вижу, раб Сципиона вымолил у хозяина позволение обесчестить беспомощную пленницу, прежде чем распять ее на кресте. И мудрый сладколикий повелитель великодушно позволил рабу, своей верной собаке, надругаться над беззащитной женщиной… Так?

Масинисса отчаянно вздрогнул, уязвленный сарказмом, словно пронзенный стрелой, и молчал от избытка страстей.

— Ну что же, — растягивая слова, будто поворачивая кинжал в ране, продолжала Софонисба, — я не буду препятствовать римлянам запятнать себя очередной гнусностью… Дерзай, если ты только на это и способен…

С уничтожающей презрительной улыбкой она небрежно подняла тунику и чуть напряглась, чтобы тело заиграло переливами мышц. Масинисса, борясь с вожделением, пытался удержать взор на уровне глаз красавицы, но тот все же сполз вниз: гордость проиграла похоти.

Софонисба ядовито усмехнулась.

— Ну что, раб, ты и предо мною склонился? — промолвила она густым чувственным голосом.

Последней фразы Масинисса не услышал. «А ведь ноги у нее действительно нехороши!» — сверкнула в нем мысль в тот момент, когда он уже готов был упасть, сраженный женщиной. Его замешательство длилось лишь мгновение, но этого хватило, чтобы он пришел в себя и твердо поднял голову. Масинисса окинул Софонисбу новым взглядом: она опять представлялась ему безукоризненно прекрасной, но уже была далека от него. Он смотрел на нее сквозь прозрачную, но прочную преграду, пропускающую свет, но не чувства.

Карфагенянка сразу уловила изменение в его настроении, хотя и не поняла причины этого, и кошачьим движеньем набросила на себя ткань, словно воин, перезаряжающий пращу, давшую осечку.

— Неужели ты могла бы отдаться мне теперь, когда уже для всех открылась ложь нашей свадьбы? — спросил он, переходя в контрнаступление, однако голос его еще дрожал от пережитого волнения.

— Тебе, верно, что-то померещилось, — насмешливо промолвила она. — Наоборот, я нашла единственный способ пробудить в дикаре остатки человеческого достоинства и тем самым отвратить опасность. В итоге, поранив свою стыдливость, я все же избегла позора.

— Гм, — неестественно хмыкнул Масинисса, стараясь подражать манере Софонисбы, — такое объяснение похоже на правду: ведь ты всегда говоришь противоположное тому, что замышляешь, и тебе можно верить лишь тогда, когда ты уличаешь себя во лжи.

— Что я слышу! — воскликнула Софонисба, красиво округляя глаза. — Уж не Сципион ли предо мною в маске незадачливого варвара? Или раб научился слишком ловко подражать господину? Впрочем, не стоит удивляться, ведь и собака перенимает нрав хозяина; чем же нумидиец хуже?

При этом карфагенянка села несколько повыше и распрямилась, словно спустила тетиву, выстрелив в противника. Ее будто воспрявшая с изменением позы красота явилась острой приправой к произнесенным словам. Однако Масинисса, увлеченный дуэлью характеров, уже меньше реагировал на третьего участника разговора — женское тело.

— Ты ошиблась. Кстати, поправь тунику на груди, — уверенно парировал он удар соперницы. — Так вот, ты ошиблась, пунийка. Ты видишь не римлянина, а нумидийца, снабженного римским оружием. Прежде я был лишь хитер, но мои друзья пробудили во мне разум. Хитрец может пострадать от другого хитреца, как я от тебя в Цирте, тогда как разум стоит над хитростью и смеется над ее ужимками!

— Браво, африканец, разукрашенный италийскими побрякушками! Когда враги потащат меня по камням римской мостовой за колесницей Сципиона, ты, видно, будешь произносить хвалебную речь их толпе по всем правилам риторики! Уж лучше бы ко мне теперь пришел настоящий римлянин, ведь оригинал всегда лучше подделки. Пусть бы лучше Сципион или этот их… Гай Лелий издевался бы над несчастной женщиной, смакуя предсмертные конвульсии жертвы, чем тот, кого я считала другом!

— Софонисба, ты сама своей ложью и женскими ужимками, неприятными для истинно влюбленного, увела меня на этот путь, — с трудно скрываемой нежностью в голосе заговорил Масинисса, — а я как раз и явился к тебе как друг.

Карфагенянка встрепенулась и подалась к нему навстречу, но в следующее мгновение снова недоверчиво отстранилась.

— Где же твои ярые всадники? Почему за дверью все еще стоит этот италийский сыч, а не валяется у порога с перерезанным горлом? — зло спросила она.

— Софонисба! — взмолился нумидиец. — Всему есть предел!

— Не зови меня на римский манер! У меня гордое имя Сафанбаал!

— Я не могу совершить невозможное, драгоценная моя жена!

— Ах, вот ты даже что вспомнил! Так разве невозможно с двумя тысячами всадников — а я подсчитала их на походе, пока мы шли из Цирты — выхватить меня из этого протухшего сарая, пробиться к лагерным воротам, разогнать стражу и бежать в Карт-Хадашт? Еще и Сципиона могли бы прихватить для солидности!

— Увы, ты не знаешь римлян, — понуро ответил он. — Мои всадники помещены в гуще их войск и находятся как бы в оцеплении. Но, даже если бы подобный план удался… этим я погубил бы Нумидию.

— Чушь! Ты губишь ее теперь своим предательством нашего всеафриканского дела! Скоро сюда вернется Ганнибаал и приведет с собою закаленное победоносное войско! Его головорезы — не ровня тому сброду, с которым был вынужден выступать против матерого врага мой отец. От твоего обожаемого Сципиона перья полетят! И не только из султана на шлеме! Их, этих поганых италиков, всех порубят в наших степях, как полчища Регула!

— Римляне победят, — задумчиво проговорил Масинисса. — Я не видел Ганнибала, но зато я знаю Сципиона, и этого достаточно. Я не могу обрекать на рабство Родину из-за своей прихоти… К тому же… ведь ты… не любишь меня…

— Ах, вот в чем дело! Они наклеветали на меня, обрядили мою репутацию в отвратительные лохмотья кляуз! — гневно закричала она. — Признайся, он, этот тиран, марал меня грязью, наплел тебе что-нибудь про своего легата или про самого себя?

В этот миг у нее мелькнула мысль использовать возникшую ситуацию и развить затронутую тему, дабы обвинить полководца римлян в якобы учиненном над нею насилии, но скорее чутьем, чем умом, она поняла, что с нынешним Масиниссой такой номер не пройдет: он ей не поверит. Потому, круто изменив тон, Софонисба трогательно воскликнула:

— И ты, Масинисса, мой друг, мой муж, мог поверить, будто я строила им глазки или чему-либо в таком роде!

— Прекрати, — сморщившись, сказал Масинисса, — ничего подобного не было. Сципион никогда не унизится до сплетен. А вот сама ты проболталась… Видно, ты и им предлагала свои сокровища, да только, ясное дело, безуспешно. Их так запросто не проведешь.

Тут Софонисба окончательно убедилась, что Масинисса действительно теперь уже не только нумидиец и потому ей с ним не совладать. Она сникла и затихла, мысленно проклиная судьбу и римлян, и особенно — римлян, отнявших у нее власть не только над союзной страной, но даже — над мужчинами.

Некоторое время Масинисса молчал, собираясь с духом, потом заговорил с угрюмой торжественностью:

— Я, в самом деле, пришел освободить тебя, Сафанбаал, моя несчастная жена…

Произнеся ее имя в такой, давно забытой транскрипции, ибо, как только она сделалась женою Сифакса, он стал именовать ее по-латински, Масинисса содрогнулся и долго пытался проглотить комок, вдруг возникший в горле. Наконец тяжело продолжил:

— Я пришел освободить всех нас: и меня, и римлян, и тебя саму от злосчастной жизни, наполненной предательством и ложью, замешанными на чудовищно обольстительных чарах… Это единственный род свободы, доступный для тебя. До сей поры твое существованье, являя грязь в своей основе, в глубине, в то же время ослепляло мир внешним блеском и славой, но теперь судьба-оборотень возжелала подвергнуть тебя публичному позору, пробудив при этом, может быть, глубинное величие твоей истерзанной превратностями души, и покарать тебя за преступную жизнь долгой мучительной смертью, каковая, начавшись как раз в день нашей свадьбы, должна закончиться в италийской тюрьме после триумфа римлян. Я намерен сократить твои страдания и указать тебе легкую удобную дорогу в подземное царство Баал-Хаммона…

Софонисба продолжала сидеть с опущенной головою, словно придавленная прозвучавшим приговором. Сейчас она впервые всерьез подумала о богах, так как Масинисса представлялся ей слишком ничтожным человеком, чтобы оказаться способным самостоятельно, без внушения свыше произнести такие грозные слова.

Сделав несколько глубоких вдохов, Масинисса возобновил суровую речь:

— Тот болван у входа отобрал у меня кинжал, думая, будто сумел обезоружить Масиниссу. Ничтожество! Он не знает, что значит быть царем. Ему и не вообразить столь чрезвычайной жизни, этого вулкана страстей, кипящих от жара бурлящей в недрах страны лавы целого народа. Ему неведомо, что царь повелевает тысячами людей и распоряжается тысячами сундуков с золотом и прочими драгоценностями, что он казнит и милует по своему произволу, любит и приказывает любить себя, по мановению его жезла хохочут или рыдают толпы людей, пред ним падают ниц, лобзают его следы, к нему взывают в молитвах… и что, при всем том, он постоянно в укромном месте носит с собою яд…

— Вот он, этот кусочек концентрированной смерти, — говорил он, извлекая из-под воинского плаща медальон и вскрывая его двойное дно нажатием скрытой пружины.

Увидев яд, Софонисба снова гордо выпрямилась и решительно посмотрела в глаза нумидийцу, в который раз повергнув его в трепет.

— Скажи, Масинисса, не из страха ли ты предлагаешь мне это угощенье? Не боишься ли ты, что я все-таки одолею тебя и уведу от римлян? — лукаво и почти весело спросила она.

Нумидиец резко дернулся, с трудом удержавшись на месте, и стал дико вращать глазами.

— Умолкни, не оскверняй мгновенья расставания жестоким подозреньем, — глухо выдавил он из себя несколько слов.

— Ну что же, достойный свадебный подарок, — уже серьезным тоном промолвила она, принимая медальон. — Ты, Масинисса, действительно оказываешь мне услугу, но не тем, что избавляешь от плена, а тем, как ты это делаешь. Я не страшусь пыток и казни, не боюсь и смерти, но предпочитаю достойную смерть, то есть такую смерть, которая служит живым, вдохновляет, воюет, одерживает победы и ликует. Ты жил в Карт-Хадаште и конечно же знаешь, что основательница нашего города наперекор всем убила себя, дабы не стать женою постылого дикаря. Да, мужчины у нас теперь трусливы и мелки, но женщины не таковы, и пусть смерть моя осветит согражданам вершины духа и научит их мужеству! Расскажи им, Масинисса, о том, как победила оковы, римлян и своих слабохарактерных мужей Сафанбаал, и, если оплошают Ганнибаал и Газдрубаал, пусть в решающую битву карфагенян ведут через смерть ставшие бессмертными Элисса и Сафанбаал! Позаботься также, чтобы мои рабыни оказались в Карт-Хадаште и поведали всем о том, что узрели сегодня их глаза.

Софонисба спокойно, плавным красивым движеньем передала яд служанке, и та, растворив камешек в чаше с лучшим греческим вином, поднесли янтарного цвета напиток царице.

Масинисса безотчетно рванулся к ней, но в этот момент центурион и два его солдата вбежали в помещение, намереваясь предотвратить самосуд. Они не понимали пунийского языка, на котором проходил диалог, но догадались о значении происходящего по голосам участников действа, исполненным особой экспрессии и торжественности. Их появление ускорило события. Софонисба быстро, одним глотком опустошила чашу и, бросив ее к ногам потрясенного Масиниссы, возлегла на ложе. Все присутствующие замерли в стремительных позах, в которых их застал поступок царицы, и неотрывно следили за умирающей.

Софонисба, не шелохнувшись, перенесла легкую тошноту и головокружение, но, когда почувствовала приближение смерти, аккуратно поправила локоны и, несколько поджав ноги, приняла, по возможности, более изящную позу, в тайне даже от самой себя надеясь, что позже сюда войдет красивый светлоглазый мужчина, дабы потешить любопытство созерцанием усопшей. Так, во второй и в последний раз в ней истинным образом проговорилась женщина.

Сципиону немедленно доложили о случившемся. Он первым делом спросил, где Масинисса. Узнав, что тот пассивно скорбит в своей палатке под надзором негласной стражи, Публий потер гудящую от бессонницы и перенапряжения голову и погрузился в раздумье.

«Скончался лучший воин Карфагена», — произнес он, спустя некоторое время, и, воздержавшись от дальнейших комментариев, отдал распоряжения относительно похорон карфагенянки. Вначале Сципион хотел передать тело патриотки ее согражданам, но потом, догадавшись, что в благодарность за добрый поступок пунийцы не упустят возможности превратить погребальный ритуал в пропагандистский акт, направленный против римлян, решил обойтись собственными силами. При совершении обряда, по его мнению, следовало главным образом соблюсти приличия и меру, не слишком акцентировать внимание на этом событии, но и не замалчивать его, воздать хвалу доблести необычной женщины, чтобы принизить в глазах своих солдат и союзников пунийских мужчин, но и не слишком превозносить ее, дабы не сотворить из нее героя на радость врагам. Свидетелям смерти Софонисбы он приказал не распространяться о роли Масиниссы в этом деле и на все вопросы отвечать уклончиво.

Дав необходимые указания по части похорон, Сципион уделил сколько-то времени текущей лагерной жизни, занимаясь лишь самыми неотложными задачами, после чего снова обратился помыслами к Масиниссе. Он переоделся в простую тунику, накинул сверху небольшой плащ и в одиночку, без ликторов и прислуги, отправился в палатку легата.

Масинисса не сразу оторвался от горестных раздумий, и Публий довольно долго стоял перед ним, прежде чем тот взглянул на полководца и поднялся ему навстречу для приветствия. Усадив нумидийца обратно, Сципион сел рядом с ним на ложе и по возможности мягко сказал, что не следовало исправлять один проступок другим, безумство — лечить безумством, давнюю скорбь — новой. Масинисса не ответил и лишь сильнее стиснул виски ладонями. Он смотрел в пол невидящими глазами и слегка покачивался в такт струящейся в нем мелодии печали.

Теперь Масинисса уже не вскакивал при первом замечании, не кричал, не размахивал руками, бравируя гневом. Потрясенный и изумленный всем, что ему довелось увидеть, услышать и узнать в последние дни, он приобщился к величию истинного страдания, каковое не изливается во внешних эмоциональных проявленьях, а, проникая в глубины внутреннего мира, вступает в единоборство непосредственно с душою и в этой борьбе воспитывает характер.

Сципион тоже умолк, но остался с товарищем. Так они и провели рядом в безмолвии несколько часов, ни разу не взглянув друг на друга. Только Масинисса сидел с поникшей головой, согбенный, а Сципион — распрямившись. Постепенно спина Масиниссы тоже разогнулась. Заметив это, Публий встал, внимательно посмотрел в глаза другу, обнял его и возвратился в свою ставку.

Вечером римляне произвели захоронение останков Софонисбы при стечении довольно большого количества народа из близлежащих поселений. Все было выдержано в торжественных тонах. Покойная удостоилась и похвальных речей, произнесенных как римлянами, так и пунийцами, и щедрого жертвоприношения. К ночи дело было кончено, и вечно спешащая, неугомонная действительность сдала все бурные страсти, клокотавшие несколько дней вокруг карфагенянки, в архив прошлого, а сама нетерпеливо устремила взор в будущее.

 

9

Утром, сразу после завтрака, в лагере заиграли рожки, призывая воинов на главную площадь. Вскоре вокруг трибунала зазвучал гомон тысяч голосов. Тогда на возвышение поднялся проконсул и сообщил, что нынешнее собрание будет посвящено подведению итогов военной кампании в Нумидии. Подождав, пока в толпе не улеглось возбуждение, Сципион начал речь. Он рассказал о боевых действиях под началом Гая Лелия и Масиниссы и, признав их вполне успешными, поблагодарил всех участников этого похода. Затем проконсул обрисовал новую политическую ситуацию в Африке, сложившуюся после покорения главного союзника карфагенян, и изложил свои взгляды на последующее устройство дел в Ливии. Тут он вывел перед войском Масиниссу, объявил его царем обеих Нумидий и другом римского народа. По знаку полководца, ликторы внесли на трибунал сундук и, извлекая из него одну за другой дорогие вещи, стали подавать их Сципиону, а тот торжественно вручал эти дары несчастному и счастливому одновременно нумидийцу: курульное кресло, жезл из слоновой кости, золотой венок и пурпурные тунику с тогой, расшитые узорами из пальмовых ветвей. Проконсул объяснил Масиниссе, что все эти предметы, кроме немалой материальной стоимости, имеют гораздо большую ценность как символы славы, ибо являются атрибутами триумфатора, и как знаки расположения и признания их обладателя Римской республикой. Показывая солдатам завернутого в роскошные ткани и разукрашенного золотом Масиниссу, Сципион облачил его еще и в узорчатую мантию риторических красот и похвал в посвященной ему речи. При этом он подчеркнул, что подобного внимания и доверия римского народа прежде не удостаивался никто из иноземцев. «Причем, это — завидная честь не только для иностранцев, — с улыбкой, негромко, обращаясь непосредственно к Масиниссе, сказал Публий, — я и сам еще ничего такого не имею». Закончив фейерверк комплиментов, Сципион отошел несколько назад и демонстративно воззрился на только что возведенного в высокий сан царя, выразительно указуя на него толпе. По людскому морю пошли шумные волны восторга, разбиваясь бисером у ног героя дня. Этот громогласный оглушающий крик ласкал уши воина нежнее чувственного шепота красавицы, и Масинисса, вначале лишь волевым усилием, стыдясь своей тоски пред тысячами глаз, сохранявший солидность, теперь, вобрав в себя ликованье этих самых глаз, напитал им иссушенную душу и в самом деле воспрял духом. Эмоциональное единенье с искрящимися жизненной силой людьми вдохнуло жизнь и в его изможденную оболочку, бушующая энергия масс и его зарядила жаждой деятельности.

Когда войско устало радоваться и начало стихать, Сципион снова выступил на передний план и преподнес Масиниссе золотую чашу, пояснив, что этот дар должен иногда отвлекать царя от важных дел, дабы он уделял внимание веселому застолью в кругу друзей. «Помни, золотой блеск пуст, если в отполированной поверхности не отражаются улыбающиеся дружеские лица. Не черствей в пресыщенности собственным величием и изредка, глядя на эту чашу, вспоминай о нас!» — напутствовал его Публий под одобрительный хохот солдат. Масинисса поднял чашу так, чтобы на ее гладких боках замельтешили образы окружающих, перемигивающиеся с солнечными бликами, и заявил, что он всегда будет видеть в этом волшебном зеркале ту же картину, которую оно являет взору сейчас.

Затем Сципион вручил золотой венок Гаю Лелию, раздал награды военным трибунам, центурионам и наконец простым легионерам согласно списку, загодя составленному Лелием. Чествование героев нумидийской кампании длилось почти до самого вечера. И еще долго после этого солдаты бряцали браслетами, фалерами, разглядывали наградные ожерелья, спорили и похвалялись друг перед другом полученными знаками отличия.

За всей этой суетой Публий не забывал смотреть за Масиниссой. Как и следовало ожидать, приступы скороспелого вдохновения у нумидийца еще не раз в течение дня сменялись упадком настроения и пессимизмом. В такие периоды Сципион спешил к нему на выручку и всячески стремился развеять его уныние.

 

10

В последующие дни главным событием стала подготовка экспедиции в Италию. Надлежало отправить в Рим пленных, нумидийскую добычу и представить сенату послов Масиниссы, лишь теперь начинающего карьеру в качестве полномочного царя и союзника римского народа. Поскольку в боевых действиях наступил спад, Сципион рискнул расстаться на некоторое время со своим лучшим легатом и первым помощником во всех делах Гаем Лелием, которому он и поручил возглавить это предприятие. Конечно, официальную часть италийского визита мог выполнить любой офицер из свиты Сципиона, но, посылая в столицу выдающегося человека, проконсул преследовал более важные цели, чем объявленные прилюдно. Тут он действовал в полном соответствии с законами политики, каковая с виду похожа на аккуратное деревце с остриженной кроной и набеленным стволом, корни которого, однако, будучи скрытыми от глаз, пронизывают и опутывают землю на огромном пространстве, проникая дальше, чем падает тень от вершины ствола.

Сципион получал многообразную информацию из Италии по различным каналам, но увидеть Рим глазами Лелия было для него почти равносильно тому, как если бы он побывал в нем сам. За два с половиной года его отсутствия в столице там, естественно, произошли немалые перемены. Многие политические противники за такой, весьма ощутимый срок прозрели и стали союзниками, другие лишь притворно приняли сторону господствующей партии, некоторые его прежние друзья породнились с недругами и отдалились от него, а иные охладели к нему по каким-либо иным причинам. На словах же, в письмах, все изъявляли Сципиону добрые чувства, преклоняясь перед его успехами, и тем самым вводили его в заблуждение, искажали картину расстановки политических сил. А сейчас, накануне последнего этапа войны, Публий должен был досконально знать положение в Риме, чтобы безошибочно предсказывать реакцию столицы на те или иные перипетии боевых действий. Лелию как раз и вменялось в обязанность на месте разобраться, кто есть кто в данный момент. Однако и разведывательная часть миссии легата не являлась основной в его программе. Сципион всегда на любом фронте стремился занимать активную позицию. Вот и в этом случае Гай Лелий вез с собою секретные циркуляры проконсула, с помощью которых он мог влиять на настроения в столице и привести в действие, так сказать, интеллектуальные легионы Сципиона, ибо тем в ближайшее время предстояло сразиться с фабианцами на избирательных комициях. Ну и, конечно, Лелий был обязан поддержать в сенате посланцев Масиниссы, чтобы добиться от отцов Города утверждения всех распоряжений Сципиона относительно Нумидии. Формальным же поводом для поездки Лелия служила необходимость узаконить за ним звание квестора, которое проконсул присвоил ему без согласования с властями. Так что назначение Гая Лелия главою италийской экспедиции вполне оправдывалось обилием, разнообразием и особой значимостью поставленных перед ним задач. Кроме того, у Лелия были еще и частные поручения от многих офицеров.

Среди пленных, отсылаемых в Италию, находился и Сифакс. С ним Публий попрощался персонально. Он просил его не склоняться перед неудачами, мужественно смотреть в будущее и надеяться на лучшую участь, уповая хотя бы на чудо.

Отправив экспедицию, Сципион поторопился в Тунет, желая ускорить развернутые там фортификационные работы. Благодаря своему местоположению этот город мог стать отличным плацдармом для ведения враждебных действий против Карфагена. Не случайно во все времена его охотно использовали противники пунийцев. В Тунете некогда обосновался сиракузский тиран Агафокл, здесь же устроили резиденцию ливийские вожди освободительного движения в недавней Африканской войне. А теперь и Сципион избрал его главным опорным пунктом, намереваясь запереть карфагенян в небольшой области, непосредственно прилегающей к их столице, отделив ее от остальной части страны цепью укрепленных пунктов, группирующихся вокруг Тунета. В замыслы Сципиона не входила правильная осада могучего Карфагена с семисоттысячным населением. Для такого дела у него недоставало ни времени, ни сухопутных, ни, тем более, морских сил. Он намеревался лишь частично блокировать город, нарушить его экономическое функционирование, создать социальную напряженность и тем самым вынудить врага предпринимать решительные шаги. А выбор образа действий у карфагенян, по мнению Сципиона, был невелик. Они могли либо признать поражение и пойти на тяжелый мир, либо срочно вызвать на помощь свои последние войска, находящиеся в Италии, ибо их собственная страна им уже не принадлежала, и новую армию собрать было негде. И то, и другое приближало развязку, а значит, играло на руку Сципиону.

В скором времени расчеты проконсула оправдались. Едва римляне закончили строительные работы, как в Тунет явились карфагеняне, причем в качестве послов прибыли члены высшего совета в количестве тридцати человек, то есть в полном составе.

«Вот они, пунийцы, во всей красе! — злорадно восклицали легионеры, указывая друг другу на неуклюже семенящих, подметающих уличную пыль длинными полами невообразимо пестрых, расшитых разноцветными узорами одеяний карфагенских патриархов, потеющих от усилий малознакомого им, ввиду привычки к носилкам, труда пешего перемещения. — Когда их войска стояли у стен Рима, сенаторы даже не впустили Ганнибаловых послов в город, а стоило нашему императору занести меч над их пиратским притоном, и они уже бегут, отдуваясь и пыхтя, к нам на поклон!»

Сципион велел задержать делегацию в приемном покое своего дворца и разослал гонцов к легатам, союзникам и к старейшинам местных пунийцев, приглашая их к себе. Он желал придать предстоящему событию максимальную огласку как, для того чтобы всем миром уличить карфагенян в бесчестии, если они попытаются хитрить, так и просто в агитационных целях, дабы окрестные жители лучше усвоили, кто сегодня хозяин в Африке.

Когда необходимая аудитория оказалась в сборе, первые богачи Карфагена, а значит, и всей ойкумены, за исключением разве что царей Египта и Азии, измученные пешим путешествием на жарком солнце, явили окружению Сципиона лоснящиеся жирным потом лица. Привыкшие по своей купеческой натуре пускаться на любые уловки и унижения ради достижения цели, они, желая как можно больше угодить проконсулу, покорно согнулись, вопреки грузным комплекциям вообще и необъятным животам в частности, и простерлись пред ним ниц.

Сципион дал возможность друзьям и гостям несколько мгновений полюбоваться на опущенные головы и вздыбленные зады пришельцев, а затем холодно и с умыслом по-латински, хотя мог бы объясняться с карфагенянами и без переводчика по-гречески, осведомился о причинах, повергших послов в позы, более приличествующие бессловесным обитателям дремучих лесов, чем разумным существам. Сделав паузу, он разъяснил свой вопрос, сказав:

— Если вы — рабы, то я отведу вас к своим слугам. Столковывайтесь с ними. А если вы пришли к гражданам Рима, то встаньте и ведите себя как подобает людям.

Карфагеняне поднялись и, натянув на раскрасневшиеся лица сладенькие улыбки, соврали, будто приветствовали проконсула по давнему финикийскому обычаю.

Сципион едко заметил для своих, что в республике не может быть подобных обычаев. Сильван, верно оценив ситуацию, оставил это высказывание без перевода.

Далее послы, позаимствовав у жен и детей их жалобный плач, принялись стенать и горько сетовать на свою участь. Они кляли злой рок, ниспосланный им судьбою в образе Ганнибала, который вверг их в проклятье неправедной войны, и столь долго поносили своего полководца, что Сильван даже растерялся, так как в латинском языке не нашлось достаточных эквивалентов пунийским ругательствам, и в конце концов он привлек к переводу греческий, персидский и египетский арсеналы соответствующих выражений. Затем играющие в детскую наивность старики принялись уверять всех вокруг в собственном благодушии и миролюбии. С их слов складывалось впечатление, будто бы даже не они развязали мешки с серебром и золотом для финансирования войны, а эти пресловутые мешки, садясь верхом на сундуки, сами скакали через моря и горы в Испанию, Сицилию, Сардинию, Балеары, Нумидию, Мавританию, Галлию и Италию покупать наемников. А в последней части речи, представленной зрителям не хуже греческой трагедии, карфагеняне воздали хвалу Сципиону и превозносили его так же напыщенно и многословно, как недавно хаяли Ганнибала. Правда, тут уж Сильван чувствовал себя уверенно, поскольку в описании доблестей латинский язык не уступал пунийскому. И заключили они эмоциональное выступление выражением надежды на милость Сципиона к побежденному сопернику, на его благородство и великодушие, ибо не зря же они столь обильно услащали его дифирамбами.

В ответ Сципион сказал, что в других случаях лесть уличает говорящего во лжи и представляет разновидность коварства, однако в данном случае он, полагая, что лицемерие тоже является одним из финикийских обычаев, доверяется смыслу речи, а не ее тону, и принимает предложение мира всерьез.

— И по этому поводу я заявляю, — говорил он дальше, — что мы пришли в Африку не договариваться, а побеждать, и ваше поведение свидетельствует о близости нашей цели, однако, да будет известно всем народам, что римляне начинают, ведут и оканчивают войны, руководствуясь правом. А потому, если вы, честно признав поражение, придете к нам с миром, мы, как тот перс у Ксенофонта, который при сигнале, трубящем отбой битве, убрал в ножны уже занесенный над поверженным противником меч, прекратим кровопролитие и, приняв мир, предложим от себя еще и дружбу.

Карфагеняне пропустили мимо ушей насмешки Сципиона и вняли лишь факту его согласия вступить в переговоры. Они стали бурно прославлять мудрость проконсула, а заодно — и его умеренность, забегая тем самым вперед и исподволь подбивая римлянина на снисходительные условия договора.

— Требования наши будут самыми естественными, вытекающими из хода событий, — прервал Сципион словоблудие послов, — я ничего не стану выдумывать и повторю лишь то, что мне продиктовала справедливость.

Карфагеняне подобострастно смолкли и, изобразив угнетенное смирение, изготовились слушать.

— А именно, — стараясь не обращать внимания на их жеманство, ровным голосом продолжал Сципион, — вам надлежит вернуть пленных, перебежчиков и беглых рабов; вывести войска из Италии и Лигурии; впредь отказаться от любых территорий вне Африки; сдать военный флот, за исключением двадцати кораблей, дабы избавить самих себя от соблазна излишних притязаний, поставить продовольствие нашим войскам и выплатить в возмещение ущерба, нанесенного вами Италии, пять тысяч талантов серебра.

Карфагеняне принялись сокрушенно охать и экспрессивно поминать Ганнибала, хотя в помыслах страшились худшего, то есть — большего размера контрибуции.

— Даем вам три дня для обсуждения этих условий со своим народом. Если согласны, оповестите меня и отправляйте делегацию в Рим для окончательного заключения договора.

На этом переговоры завершились.

 

11

Через три дня час в час, аккуратно соблюдая установленный римлянами порядок действий, карфагеняне возвратились в Тунет, сообщили о согласии своего государства с требованиями соперника и в подтверждение сказанного привели с собою некоторое количество пленных, перебежчиков и рабов, показывая, будто они уже начали исполнять принятые, по достигнутому соглашению, обязательства. В тот же день другая делегация отбыла в Рим для официального утверждения мирного договора. С этого момента вступало в силу перемирие. Однако, несмотря на эффектную дипломатическую удачу, предвещающую, казалось бы, скорое завершение тягостной для обеих сторон войны, ни в Карфагене, ни в римском лагере не наблюдалось особого воодушевления. В пунийской столице старейшины стращали народ мифами о надменности и воинственности римского сената, а в стане Сципиона сама легкость переговоров внушала подозрения, усугубляемые еще и ярмарочным поведением послов. Правда, кое-кто из легатов усматривал сговорчивость пунийцев в излишней мягкости проконсула. Такие офицеры укоряли полководца за поспешность и недостаточную строгость при выработке пунктов проекта соглашения. Но все же большинство друзей Сципиона полагало разгадку неожиданной покладистости карфагенян, неестественной даже и для более прямодушных народов, в том, что те желали не мира, а лишь перемирия, стремясь выиграть время. А так как избранным способом они могли выгадать не более двадцати-тридцати дней — срок слишком малый для обучения военному делу ремесленников и купцов, населяющих Карфаген — то легко было догадаться об их намерении дождаться возвращения в Африку армий Ганнибала и Магона для возобновления войны. В этой ситуации представлялось логичным не идти на перемирие, чтобы воспрепятствовать переправе к месту действий всех вражеских сил. Но Сципион считал целесообразным дать возможность врагам беспрепятственно уйти из Италии, поскольку попытки помешать им таили бы в себе угрозу возникновения большой сухопутной или, что еще опаснее, морской битвы, он же не мог доверить судьбу генерального сражения какому-либо другому полководцу и иному войску, кроме себя и своих проверенных закаленных легионов. Причем факт ухода противника из Италии и сам по себе был значительным стратегическим, а при новом витке дипломатии, и политическим успехом. Поэтому Сципион скоро убедил весь штаб в правильности собственных действий, тем более, что, отклонив мирные предложения карфагенян, лживость которых не поддавалась доказательству, римляне потеряли бы авторитет блюстителей справедливости, что отвратило бы от них уже покоренное пунийское население и вообще уменьшило бы моральную силу войска и государства в целом. Еще о некоторых, более частных причинах, побудивших его согласиться на переговоры, Публий умолчал. Так, например, он желал стимулировать борьбу между партиями войны и мира в Карфагене, а также проверить действием настроение своего сената.

 

12

Итак, центр событий, спустя несколько лет, вновь переместился в Италию. И на севере, и на юге страны произошли сражения. Ганнибал вступил в бой с консулом Гнеем Сервилием. Здесь все проходило по ставшему давно привычным сценарию. Консул проявил довольно высокую квалификацию, позволившую ему не проиграть Пунийцу, но недостаточную — для победы над ним. Поняв, что соперник не бросается сломя голову в его, набившие оскомину западни, Ганнибал организованно отвел войско в лагерь. На основании этого Сервилий возомнил себя победителем и послал в Рим донесение о якобы грандиозном успехе, в меру своей фантазии завысив урон противника. На севере, в землях предальпийских галлов, армия Магона, наконец-то осмелившегося покинуть лигурийское убежище и предпринять попытку прорваться в Бруттий для соединения с силами брата, встретилась с войсками проконсула Корнелия Цетега и претора Квинтилия Вара. Исход этого, действительно значительного и ожесточенного сражения долго оставался неясен. Вначале римляне достигли перевеса за счет обходного маневра конницы, но карфагеняне быстро перехватили инициативу атакой слонов. Потом римляне ударили на уставшего врага резервным легионом, но и тут пунийцы устояли. Правда, при отражении этого натиска Магон был вынужден лично придти на передовую, чтобы мобилизовать своих воинов и воодушевить их собственной отвагой. Однако риск полководца не оправдался: он получил ранение и с помощью приближенных покинул поле боя, после чего отступили и его войска. Потери пунийцев приближались к пяти тысячам, а урон римлян составил две с половиной тысячи воинов. Но главным итогом сражения был не тактический, а стратегический результат битвы. Попытка Магона сыграть активную роль в войне не удалась, он снова возвратился в Лигурию и занял выжидательную позицию.

Римляне уже привыкли к подобным успехам. Потому в столице сообщения об этих столкновениях с пунийцами не вызвали особого энтузиазма. Зато прибытие Гая Лелия, сумевшего с организаторским талантом, равным Сципионову, преподнести народу достижения африканской кампании, было встречено всеобщим ликованием. Удачи в Италии лишь отодвигали опасность, тогда как победы в Ливии реально приближали окончание войны; это было понятно и сенаторам, и простым людям. Городской претор — один из новых лидеров партии Сципиона — Публий Элий Пет добился в сенате принятия решения о четырехдневном молебствии во славу подвигов на подступах к Карфагену, и по всему городу были открыты храмы, принимающие толпы счастливых граждан. В такой обстановке праздника Гай Лелий представил сенату послов Масиниссы, и, конечно же, отцы города не могли поступить иначе, как воздать похвалу союзнику и утвердить все распоряжения Сципиона, относящиеся на счет нумидийца. Делегацию осыпали благодеяниями и щедро одарили. Удовлетворяя просьбу Масиниссы, римляне отпустили на свободу пленных нумидийцев и вдобавок снабдили их всем необходимым для дальней дороги на родину.

Выполнив задание Сципиона, Гай Лелий намеревался отправиться в обратный путь, но тут пришло сообщение о прибытии в Италию посольства карфагенян. Сенат велел легату задержаться, чтобы разговаривать с пунийцами в присутствии представителя Сципиона.

В это же время стало известно об уходе из Италии Ганнибала и Магона, которых карфагеняне, пользуясь перемирием, тайно отозвали в Африку для защиты своей столицы от Сципиона. В благодарность за избавление Отечества от вражеских войск богам были принесены в жертву сто двадцать быков и объявлено еще одно, на этот раз пятидневное молебствие.

Так сбывались предвидения Сципиона, обещавшего, при подготовке похода в Ливию, увести за собою противника. Ликовали Рим, Лаций и вся Италия, за исключением предателей, интересы которых всегда противоположны человеческим, но один человек, будучи настоящим римлянином, все же не захотел стать свидетелем столь великого и радостного события. Квинт Фабий Максим Веррукоз Кунктатор умер накануне получения доброй вести, умер с проклятьями Сципиону на старческих устах и с убежденностью в верности проповедываемой им самим стратегии — в сердце, умер, чтобы не видеть торжества соперника, умер непобежденным.

Карфагенских послов долго ждать не пришлось; они явились тут же следом за вестью о себе. Правда, сами пунийцы не особенно спешили, но их торопил данный им в сопровождающие Сципионом легат Квинт Фульвий Гиллон. Карфагенянам запретили входить в город и поселили их на государственной вилле в окрестностях столицы, а для встречи с ними сенат собрался в храме Беллоны.

Вначале перед сенаторами выступил Фульвий Гиллон, который рассказал о визите высшего пунийского совета к проконсулу и прочел донесение Сципиона о переговорах. Комментируя достигнутое соглашение, Сципион писал, что, при всех сомнениях в искренности карфагенян, им, римлянам, по его мнению, следует добросовестно, без предвзятости внимать любому голосу, взывающему к миру, поскольку теперь, когда римская политика вышла на широкую арену Средиземноморья и вся ойкумена напряженно следит за их поступками, необходимо заявить о себе как о непреклонном, но справедливом арбитре, с равной объективностью выслушивающем и обвинителей, и обвиняемых, хотя бы даже пришлось поступиться при этом частичными стратегическими выгодами. Ознакомив Курию с мнением проконсула о шансах на заключение договора и о его условиях, Квинт Фульвий ввел в храмовый зал, ныне служащий местом собрания, делегацию вражеского города и представил ее сенату.

Пунийцы выступили с длинной слезоточивой речью. Они, как и их соотечественники перед Сципионом, плакались о постигшей их участи жертв Ганнибала, будто бы в одиночку развязавшего войну, клялись, что все остальные их сограждане не принимали никакого участия в боевых действиях, откуда с наивной непосредственностью делали вывод о необходимости восстановить мир на довоенных условиях, выработанных сорок лет назад Гаем Лутацием и Гамилькаром. О требованиях Сципиона не было сказано ни слова. Окончание речи увязло в рокоте возмущенья, нараставшем в зале с каждой новой фразой пунийцев.

«Как! Они хотят вот так, запросто, ликвидировать итоги самой жестокой и кровопролитной войны за всю историю человечества! — раздавались гневные возгласы. — Проиграв борьбу у себя в Африке, они смеют вновь претендовать на Испанию и Сардинию! Чудовищная наглость!».

Вдруг среди откровенных выкриков негодования послышался спокойный, желчный и слащавый одновременно голос Публия Валерия Флакка: «Отцы-сенаторы, вот мы и воочию убедились, что цинизм пунийцев не знает границ: под видом послов они засылают к нам лазутчиков и, играя судьбами войны и мира у самого порога царства Орка, промышляют ложью, тогда как им следовало бы, раскаявшись, просить пощады».

Это замечание задало определенное направление для прежде разобщенного недовольства. Сенаторов с самого начала смущала относительная молодость послов, а теперь они уже ясно осознали, что перед ними второстепенные в своем государстве лица, и усмотрели в этом свидетельство недобросовестности Карфагена. Претор Публий Элий утихомирил собрание и предложил задавать вопросы послам упорядоченно.

Пунийцев спросили: «На чем основано их утверждение о непричастности столицы к действиям Ганнибала, если уже более двадцати лет политикой Карфагена руководит партия Баркидов?» При этом было названо десятка два наиболее громких имен карфагенских лидеров. Пунийцы, ничуть не краснея, заявили, что никого из перечисленных людей не знают. Тогда их стали расспрашивать о пунктах договора с Гаем Лутацием, на который они ссылались в речи. Послы пожали плечами и объявили, будто в неуемной жажде мира они столь спешили предстать перед римлянами, что не успели прочесть памятные таблицы.

Такими вопросами сенаторы словно вывернули послов наизнанку и, увидев грубые швы, скрепляющие их помыслы, окончательно вскрыли обман. Карфагенян выдворили из курии и приступили к обсуждению сложившегося положения.

Первое слово после смерти принцепса Фабия Максима по старшинству принадлежало Марку Ливию. Он вначале, как водится у патриархов, поговорил о добрых нравах предков, а затем, обращаясь к повестке дня, сказал, что рассмотрение договора о мире — слишком серьезное дело и требует присутствия консулов, предложив, таким образом, отсрочить заседание на неопределенное время.

Высказанное Ливием мнение выражало позицию партии фабианцев накануне прибытия послов. Группировка Фабиев, Фульвиев, Валериев в последние годы чувствовала себя недостаточно сильной, чтобы открыто противостоять начинаниям Сципиона. Потому она, не отвергая мирной инициативы, исходящей из Африки, пыталась затянуть переговоры в надежде за выигранное таким способом время оттеснить Сципиона от командования ливийской кампанией, дабы отнять у него честь завершения войны. Марк Ливий не принадлежал по сути к какой-либо партии, но, будучи по характеру вечным оппозиционером, готовым оспаривать даже собственное мнение, если с ним согласится большинство, уступил заигрываниям противников Сципиона и принял их сторону только потому, что те противостояли господствующим в настоящее время силам.

После Ливия говорил Квинт Цецилий Метелл. Ему, как главному выразителю своих интересов в сенате, Сципион прислал письмо с просьбой поддержать идею мира, чтобы на Рим не пало обвинение в срыве соглашения, каковое могло бы испортить его отношения с африканскими народами. Имея в виду это пожелание, а также, учитывая раскрывшуюся некомпетентность послов, Цецилий предложил перенести переговоры на место событий, то есть в Африку, где будто бы только и можно по-настоящему разобраться в ситуации, для чего он рекомендовал направить к Сципиону полномочную сенатскую делегацию и жрецов фециалов, осушествляющих религиозное освящение заключаемых договоров.

Нейтральному большинству слова Цецилия показались вполне убедительными, и его вариант действий был бы принят, если бы на поле скрытого боя не вышел Марк Валерий Левин. Переориентировавшись по ходу собрания с концепции пассивного противостояния соперникам, прозвучавшей в речи Марка Ливия, на активную, наступательную тактику, Валерий Левин предпринял попытку использовать допущенную Карфагеном небрежность в подборе делегации, чтобы окончательно затоптать Сципионову затею с переговорами. Он в смачных выражениях напомнил поведение послов и, воскресив в душах сенаторов негодование по отношению к пунийцам, настоял на том, чтобы проучить Карфаген, выпроводив его посланцев без всякого ответа.

Напоследок спросили мнение легатов Сципиона. Гай Лелий и Фульвий Гиллон, верно оценивая настроение Курии, не стали вступать в открытое сражение с политическими противниками и уклонились от схватки, сказав, что вопрос о мире имел смысл несколько дней назад, пока Ганнибал и Магон были заперты в Италии, а теперь, когда вражеские войска ушли в Африку, необходимо не договариваться, а воевать. При этом заявлении, они имели в виду также и то, что пунийские армии появятся в Карфагене раньше, чем туда вернется делегация, а значит, ответственность за разрыв соглашения ляжет на неприятеля.

На этом заседание закончилось, и карфагенские послы по настоянию римлян в тот же день покинули Лаций. Их сопровождали отбывшие обратно к своему войску Лелий и Фульвий.

 

13

Пока в Риме мучительно решали: принимать ли всерьез мирные заверения карфагенян или нет, события в Африке разом упразднили этот вопрос.

Воспользовавшись перемирием, друзья Сципиона в ближайших провинциях снарядили караваны для снабжения африканской экспедиции. Претор Сардинии Публий Корнелий Лентул доставил в лагерь Сципиона сто транспортных судов с продовольствием, а Гней Октавий отплыл из Сицилии с вдвое большим количеством грузов. Однако судьбе было угодно сгустить тучи на небесах, дабы прояснить положение дел на земле. При подходе Октавия к Африке внезапно налетел ураган и разбросал его суда по островкам и побережью вблизи Карфагена. Сам Октавий и военные корабли сопровождения сумели избежать опасности, но весь грузовой флот оказался во власти пунийцев. Из Карфагена можно было наблюдать, как римляне терпят кораблекрушение на противоположном от города берегу залива. И толпа не упустила шанс насладиться зрелищем. Местный плебс, презрев повседневную суету, захватил возвышенности и ревел от восхищения, упиваясь остросюжетной катастрофой. Тут же в народ затесались представители совета старейшин из баркидской партии. В страстях толпы политик всегда улавливает запах крови, который разжигает его волчий аппетит и порождает жажду деятельности. Они сновали туда-сюда и выкрикивали названия товаров, отобранных бурей у римлян и брошенных им под ноги. Давно зараженный алчностью карфагенский народ испытывал при этом чесоточный зуд корысти и, все больше распаляясь лихорадкой наживы, требовал от властей решительных мер по захвату добычи. Сторонники Ганнона, всегда ратовавшие за мир с римлянами, так как их собственное богатство заключалось в земельных владениях в Африке, оказавшись в данном случае союзниками справедливости, воззвали к голосу чести и, напоминая о перемирии, пытались остановить людей, жадно тянущих руки к берегу, где отчаянно боролись с волнами и разбивались о камни моряки с затонувших кораблей. Увы, они хотели докричаться до оглохших, вразумить обезумевших, убедить одержимых. Неблагодарная и опасная затея! Даже доводы о том, что соблюдение договоренности с римлянами в конечном итоге окажется более выгодным предприятием, чем разграбление потерпевших бедствие, не возымело должного действия. Едва затих шторм, карфагеняне на многих судах вышли в море, собрали остатки римского флота и отбуксировали в свою гавань. Часть экипажа спаслась вплавь и позднее достигла лагеря Сципиона, а тех, кого удалось захватить, пунийцы без колебаний заковали в кандалы.

Сципион, конечно же, ожидал какого-нибудь подвоха от карфагенян, но не столь скорого и подлого. Казалось бы, до возвращения послов из Италии пунийцы, дорожа жизнью соотечественников, не предпримут враждебных ходов. Но, увы, он не мог вообразить, насколько сильное искушение, затмевающее все человеческие чувства, ввело в соблазн пунийцев. Узнав о безобразном поступке карфагенян, Публий уединился в своем шатре. Стремясь обуздать гнев, он стал вспоминать родной дом, мать, жену, пытался представить себе маленького сына, потом мысленно обратился к годам собственного детства, в памяти возник образ отца и сразу же увиделась Испания и «Долина Костей», при этом в нем вновь вспыхнула ярость. Тогда он стряхнул с себя наваждение прошлого и принялся мечтать о будущем, но мысль, делая круг, опять возвращалась к исходному пункту, которым была ненависть к врагу.

Наконец Сципион, так и не выйдя из духовного кризиса, позвал ликтора и велел ему объявить сходку легатов. Внутренняя борьба — его личное дело, а сам он в любом случае должен служить государству. Необходимо было подумать о спасении жертв бури и пунийской жадности.

На офицерском совете рассматривалось два варианта возможных действий: немедленное проведение какой-либо боевой операции, которая вынудила бы карфагенян вернуть захваченное, и попытка восстановить справедливость дипломатическим путем. Прибегать к первому способу представлялось нежелательным, пока не было известно отношение Рима к мирной инициативе Карфагена, да и, вообще, казалось весьма проблематичным предпринять краткосрочную, но эффективную атаку на сверхукрепленный город, где укрылись враждебные римлянам силы, а мстить остальным пунийцам за преступления столицы не следовало. Второй путь не обещал особого успеха, но все же был признан единственно приемлемым в данной обстановке. Поэтому решили отправить в Карфаген посольство, чтобы на основании законов международного права призвать пунийцев к порядку.

Однако теперь идти в Карфаген было так же опасно, как и забраться в логово зверя, разъяренного вкусом крови. Чтобы никого не принуждать к риску, Сципион бросил клич добровольцам. Вызвались принять на себя обязанности парламентера все легаты без исключения. Тогда проконсул отобрал из них трех Луциев: Бебия, Сергия и Фабия. Выбор осуществлялся по двум критериям: соответствие характеров кандидатов стоящей перед ними задаче и их относительная, по пунийским понятиям, незнатность, в силу которой им не грозила бы участь оказаться в заложниках. Так, например, Публий не мог поручить эту миссию своему брату Луцию, хотя тот и очень желал возглавить делегацию, чтобы не искушать карфагенян шансом заполучить родственника римского полководца. В составе посольства громкую фамилию носил только Луций Фабий, но он был слишком молод и далек от Фабиев, стоящих у власти, чтобы пробудить коварство врага, тогда как фактический лидер делегации Луций Бебий вовсе не был знаком противнику.

Напутствуя своих посланцев, Сципион советовал им завязать отношения с сенаторами из партии Ганнона и вести борьбу с воинственной группировкой, опираясь на их поддержку. При этом он указал, какие привилегии и уступки по окончании войны можно пообещать карфагенским сторонникам мира, дабы вернее склонить их к сотрудничеству.

Послы взошли на квинкверему, которая благополучно доставила их в карфагенскую гавань. На пути к зданию местного совета римлян сопровождала пунийская стража. Прохожие во все глаза смотрели на эту процессию. На лицах некоторых из них отражалась злоба, на других — страх, на третьих — проступала озабоченность. Римляне шли, как принято у персов, не поворачивая головы, твердо глядя прямо перед собою, словно вокруг них была пустыня. Суровый облик Сципионовых посланцев многих пунийцев навел на мысль о грядущем возмездии за разграбление каравана и заставил их раскаиваться в содеянном.

Пока члены совета, следуя в повозках или в роскошных носилках из аристократического района Мегары, собирались в здешнюю курию, послов окружили заботой люди Ганнона. Три Луция быстро столковались с лидерами партии землевладельцев. Конечно, не возникало речи о том, чтобы кто-либо открыл городские ворота легионам: здесь не было предателей — но в предварительных переговорах обозначились пути взаимодействия двух сторон как равных партнеров в противостоянии общему врагу. Планы Сципиона — ликвидировать заморские владения Карфагена, но оставить за ним Африку — почти не затрагивали интересов земельных магнатов, что и послужило основой общности интересов между ними и римлянами.

Однако другую, наиболее влиятельную силу — партию купцов и работорговцев, намерение Сципиона ограничить сферу влияния Карфагена Африкой, в случае реализации, низводило с позиций торговых владык мира до уровня купцов в самом пошлом смысле слова. Тех же, кто однажды вкусил дурмана власти, не образумит даже угроза смерти. Сторонники Баркидов, недавно спровоцировав толпу на грубый разрыв перемирия, теперь с удвоенным пылом продолжили войну с миром, жаждая уничтожить последние шансы на достижение межгосударственного соглашения. Достав из сундуков свое желтое воинство, они метнули его в толпу, обратив в словесный дождь пропаганды посредством купленных демагогов.

Начиная официальную часть визита, римляне выступили в карфагенском совете старейшин. Они напомнили пунийцам, как те сами добивались мира и, сравнительно мягко затронув инцидент с разграблением флота, выразили удивление непоследовательностью их действий. Далее послы сказали, что если карфагеняне немедленно вернут захваченное, то неприглядный прежде поступок, может быть расценен как спасение потерпевшей крушение экспедиции, и перемирие будет восстановлено. Друзья Ганнона, выразив восхищение деликатностью послов, с готовностью подхватили высказанную ими мысль. Но тут зашевелились всевозможные Газдрубалы, Ганнибалы, Гимильконы и Магоны. Один из них встал перед собранием и сказал:

— Некоторые римляне в финикийском обличии здесь восторгаются благородством врага. Хотел бы и я вместе с ними восхититься, да не выходит. Блекло выглядит это самое благородство в лучах сияния вражеских доспехов. Блеск римского оружия затмевает гуманность их речей. Потому-то я не могу возрадоваться, когда, занесши меч над головою жертвы, палач предлагает обреченному по собственному выбору, то бишь — добровольно, подставить шею топору правым или левым боком. Так-то вот и эти молодцы, — указал он пальцем на Бебия и его товарищей, — сладко ратуют за мир, по условиям которого нас ожидает финансовая смерть.

Зал заволновался, с мест раздались едкие реплики, лица исказились гневом.

— Но вы же согласились с нашими условиями! — воскликнул Луций Бебий.

— Да, мы согласились, чтобы нас рубили с левого боку! — саркастически ответил ему оратор.

— Если вы не способны с честью и мужеством отвечать за последствия начатых вами войн, так и не затевайте их! — зло выкрикнул Фабий.

Тон римлянина вызвал возмущение.

— Смотрите, он поучает нас! Он угрожает нам! — раздавалось с разных сторон.

Далее под умелым руководством баркидцев недовольство переросло в бурю. Карфагеняне кричали, вторя друг другу:

— Что возомнил о себе этот примитивный народец землепашцев!

— Они, эти варвары, диктуют нам свою волю, а сами не способны отличить золота от серебра!

— А ведь они фактически проиграли войну и обязаны платить нам дань, ибо только их дикость не позволила им сдаться после «Канн»! Любой цивилизованный народ признал бы себя побежденным, если бы потерпел поражение в генеральной битве!

— Сейчас они ссылаются на международное право. Так почему же в свое время они не пришли с повинной к Ганнибалу? Ведь это право гласит: проиграл — плати!

— Сгиньте, варвары!

Луций Бебий хотел броситься врукопашную, надеясь, прежде чем его убьют, сразить нескольких врагов, но вспомнил, что является не частным лицом, а посланцем Сципиона, представителем римского народа, и волевым усилием гнев обратил в мысль. Бебий нашел лишь единственный способ продолжить борьбу за порученное дело: он попросил у Ганнона позволения выступить перед общим собранием граждан. Старец обещал ему организовать встречу с плебсом, но предостерег о еще больших неприятностях и даже опасностях, поджидающих послов на городской площади.

На это Бебий заявил:

— Мы — римляне, а потому пусть опасности боятся нас, а не мы их. Добившись постановления о созыве народного собрания, послы покинули зал заседаний совета.

На следующий день, за час до предполагаемого выступления римлян, обстановка в городе стала еще более тревожной для них, чем накануне. Когда карфагенские граждане начали сходиться на главной площади, расположенной между укрепленным холмом Бирсой и также обнесенным стеной военным портом Котоном, на пересечении пяти улиц, сенаторы партии Баркидов вдруг объявили, что Ганнибал и Магон со своими войсками отплыли из Италии и приближаются к Карфагену. Тут же на площадь выкатили бочки с дешевым вином местного производства, а в толпу ринулись бесчисленные лоточники, и началось даровое угощение народа в честь возвращения блудных сыновей государства. Все портики, ступеньки зданий и прочие возвышенные места заняли ораторы, которые, нещадно расточая сокровищницу лучших слов пунийского языка, принялись восхвалять Ганнибала и Магона. Хмелея от их слов, а также от мутного бесплатного вина, простонародье и впрямь почувствовало, что Ганнибал — их гений и спаситель. Эмоциональные силы людей, вырвавшись из тесных клеток повседневности, сотрясли воздух ревом ликования. Ораторы, зная свое дело, от панегириков полководцам перешли к лозунгам, постепенно наращивая их воинственность, и вскоре толпа была готова не только идти на Сципиона, но и штурмовать сам Рим.

Начало собрания задерживалось, так как глашатаи никак не могли перекричать общий шум. Карфагенские толстосумы ехидно поглядывали на послов, наслаждаясь эффектом своего трюка.

— Вы уж извините нас, — с деланным сочувствием обратился один из них к римлянам, — нежданно-негаданно случилось такое событие…

— Да, событие счастливое, — бледнея от бешенства, произнес в ответ Луций Бебий, — только радоваться ему должны мы, а не вы, ибо нашу, а не вашу Родину покинул захватчик!

— Пожалуй, вам повезло, — сказал кто-то с другой стороны, — вы не увидите той жуткой бойни, каковую учинит вашим Сципионовым войскам великий Ганнибаал!

Бебий резко обернулся к говорящему. Лицо этого пунийца показалось ему знакомым.

— А не ты ли, будучи в Тунете, клял последними словами того самого Ганнибала? — резко стегнул его насмешкой Бебий.

— Ну так то было несколько дней назад. Как говорят греки, нельзя дважды ступить в одну реку, то бишь, все течет, все меняется, — усмехнулся карфагенянин.

— Если все течет и меняется, — едва сдерживаясь, заметил Бебий, — то ваш Ганнибал так же скоро из великого сделается ничтожным, как скоро он и возвысился!

В таких перепалках прошло часа два. Наконец толпа на площади устала бесноваться без реального, осязаемого повода, и тогда к ней вывели римлян. Еще полчаса минуло, прежде чем улеглась вновь вспыхнувшая пьяная брань. Послы стояли на возвышении, едва защищающем их от тянущихся рук разбушевавшегося плебса, и широко раскрытыми глазами смотрели на этих озлобленных семитов с весьма заметной африканской примесью в чертах лиц, с кольцами в ушах и носу, уподобляющими их взнузданным лошадям. Они уже не чаяли остаться в живых, и это сделало их смелыми, ибо страх, будучи негласным сожителем надежды, уходит вместе с нею. Чтобы делегацию не побили камнями, сторонники Ганнона тесно обступили римлян со всех сторон.

Луций Бебий начал речь с таким чувством, будто в разгар битвы бросился в гущу врага, чтобы спасти знамя. Он говорил вдохновенно, ярко и убедительно. Но пунийский переводчик бубнил нечто несуразное, делал необоснованные паузы, брал неверный тон, неправильно расставлял акценты и в результате, точно переведя каждое слово, коренным образом исказил характер и даже содержание речи.

— Вы попрали клятвы, данные и людям, и богам! Кто после этого поверит вам? Кто после этого не погнушается иметь с вами дело? Какие обещания вы еще сможете дать? К каким богам будете взывать о помощи? Вы отвергли общечеловеческие законы и божественные установления! Все теперь отвернутся от вас: и боги, и люди — и, покинутые всеми, вы останетесь один на один со своим преступленьем! Очнитесь! Одумайтесь! Вернитесь в лоно человечества! — восклицал Луций Бебий, а карфагеняне, выслушав переводчика, беззаботно хохотали.

Бебий в отчаянии замолк и, обессилев, оперся на руки товарищей. Стояла беспощадная духота, хотя год уже склонялся к зиме, и римляне задыхались, так сказать, и телом, и душой.

Слово взял важный полный пуниец с маленькими, хищно рыскающими по сторонам глазками, подвижность которых неприятно контрастировала с монументальной солидностью фигуры. Он рассказал толпе несколько анекдотов и, заручившись ее расположением, весьма своеобразно интерпретировал цели римской делегации, представив ситуацию так, будто послы от имени Сципиона просят у Карфагена пощады, ибо с приходом в Африку Магона и Ганнибала он, де, окажется в ловушке.

Следующий оратор поговорил на отвлеченные темы, а затем, не касаясь сути дела, вдруг стал насмехаться над внешностью стоящих перед ним римлян. При своем потрясающем чувстве юмора, он находил забавным даже то, что у каждого посла было по два уха и глаза и — достойным осмеяния наличие одного носа и лба.

Зрители, а уместнее назвать их именно так, улюлюкали и хохотали до изнеможения. Повеселив публику еще некоторое время, баркидцы снова стали нагнетать злобу, будоража агрессивность толпы. И когда в послов полетели камни, раня и тех пунийцев, которые пытались защитить гостей, сенаторы развели руки и с учтивой улыбкой сказали римлянам:

— Ну что мы можем сделать, если вы не сумели произвести благоприятное впечатление на наш народ? Ну невзлюбили вас наши люди, пеняйте на себя.

Между тем, разрушив какие-то мостки, пунийцы соорудили вал и по нему вскарабкались на ораторское возвышение. Мозолистые от бесконечного пересчета монет пальцы цепко схватили Луция Бебия и его товарищей. Еще несколько мгновений, и толпа растерзала бы их, но тут Ганнон призвал своих рабов и клиентов, и те, раскидав атакующих, окружили римлян плотной группой и вывели их с площади, укрыв затем в одном из ближайших зданий.

Партия Ганнона раздобыла две триремы для охраны послов при их возвращении в свой лагерь. Впрочем, и сторонники Баркидов несколько смягчились и проводили делегацию со слащавой любезностью, в которой, правда, сквозила некая двусмысленность.

При выходе из гавани римляне все время ожидали какой-либо каверзы и с опаской озирали громадные портовые сооружения, не имеющие себе подобия нигде в мире. Но, когда их квинкверема вышла на большую воду, они глубоко вздохнули, словно вырвались из царства Плутона, и в самом плеске струй под ритмичными ударами весел им послышались радостные нотки. Пунийский конвой добросовестно довел римский корабль до устья реки Баграды, откуда уже был виден лагерь Сципиона и, получив благодарность Луция Бебия, повернул обратно. Три товарища обнялись, веря и не веря в свое чудесное избавление, но тревожное восклицание одного из матросов прервало их ликование. Со стороны открытого моря наперерез курсу посольской квинкверемы стремительно неслись три, несомненно, карфагенских корабля. Римляне изменили направление и двинулись напрямую к берегу. Тем не менее, пунийцы неумолимо настигали их. Обе стороны приготовились к бою. Вскоре вражеские квадриремы окружили римское судно и стали преследовать его, обламывая весла и обстреливая палубу горящими стрелами. Но и римляне метанием дротиков и прочих снарядов наносили противнику немалый урон, не позволяя квадриремам подойти вплотную и сцепиться наобордаж. Так, маневрируя и отбиваясь от неприятеля, квинкверема дотянула до берега. Римляне посыпались на землю, спасаясь от превосходящих сил врага. Карфагеняне захватили уже пылающий корабль и перебили не успевших бежать гребцов. Однако Луций Бебий с товарищами были уже в безопасности, так как со стороны лагеря приближались италийские всадники. Пыльное облако, взметаемое конницей, произвело большое впечатление на пунийцев, и они, позаимствовав у римлян только что проявленное ими проворство, повскакивали на борта квадрирем и шустро отчалили от берега.

 

14

Уже по тому, как пришлось вызволять послов из беды, Сципион понял, каковы итоги переговоров, и ему оставалось лишь порадоваться, что выполнение морального долга не обошлось ему еще дороже. Бебий, Сергий и Фабий, представ перед проконсулом, были немногословны, их сумрачные лица и вообще весь облик свидетельствовали о происшедшем красноречивее слов. Луций Бебий ограничился одной фразой.

— Там, где деньги — господа, совесть — лишь служанка, — угрюмо изрек он.

Его товарищи нехотя высказались в том же духе. И только на следующий день Бебий от души пожаловался Публию, что более всего его угнетает впечатление от карфагенской толпы.

— Вначале, — говорил он, — я посчитал такое поведение присущим именно пунийцам. «Что взять с этих пьяниц и пожирателей собак!» — думал я. Но потом вспомнил суд афинян над стратегами — победителями при Аргинусах, поочередно сменяющееся пресмыкательство и надругательство их толпы по отношению к Алкивиаду и устрашился мысли, что любой народ при определенных условиях может деградировать до такой стадии. Я содрогаюсь, представляя Рим во власти подобного отребья…

— А еще тебя поразило то, что у карфагенян все сенаторы — Ферамены? — усмехнувшись, поинтересовался Публий.

— О да, подлецы! Подлецы последней степени! — воскликнул Луций.

— Так вот, — произнес Сципион, — пока мы будем Эмилиями, Корнелиями, Фабиями, Фуриями, Бебиями, Валериями и Фульвиями, нашему народу не грозит духовное вырождение, но, если мы превратимся в Фераменов и Газдрубалов, тогда и наши граждане уподобятся пунийцам.

 

15

В ближайшие дни подтвердились сведения, полученные посольством Луция Бебия в Карфагене, о том, что армии Ганнибала и Магона, погрузившись на корабли, покинули Италию. Сципион отнесся к полученному известию спокойно и по-деловому: начал готовиться к возобновлению войны.

Не столь легко пережил это событие Ганнибал. Многие годы он упорно скрывал от всех и, в том числе, от самого себя свое стратегическое поражение и делал вид, будто все идет согласно его планам. И вот теперь приказ Карфагена переправиться в Африку, чтобы защищать столицу именно от того врага, которого он пытался поразить в Италии, прилюдно на весь мир возвестил о крушении его предприятия. Во всех обращенных к нему лицах Ганнибал усматривал насмешку, ему мерещилось, будто сами холмы и леса Италии издеваются над ним, казалось, что даже заяц в кустах верещит о его позоре. Однако, по здравому размышлению, он должен был оценить сложившееся положение как далеко не самое худшее в сравнении с тем, что могло его ожидать. Действительно, сейчас в нем нуждались, призывали его в качестве полководца, в нем видели спасителя Родины, а ведь могло случиться и так, что его доставили бы в Карфаген как государственного преступника, нанесшего Отечеству невосполнимый ущерб. Кроме того, Африка давала шанс Ганнибалу оживить свою деятельность, предоставляла ему новые ресурсы для ведения войны и другие, благоприятные условия, тогда как в Италии римляне заперли его в Бруттии и полностью лишили инициативы. Ганнибал, конечно же, понимал, что решение столицы дает ему благовидный повод выйти из тупика, но перед войском разыграл трагедию непризнанного гения, погубленного недальновидными соотечественниками. На солдатской сходке полководец бил себя в грудь и, исторгая слезы из черствых наемников, восклицал, что, одержав верх над Римом, он вынужден склониться пред завистливым Ганноном и его приспешниками. Глядя на него, можно было подумать, будто перед тем, как ему вручили послание совета старейшин, он стоял у подножия Капитолия и ждал только результатов жертвоприношения, чтобы войти в это последнее прибежище римлян. Но ни у кого из присутствующих его страдания не вызвали недоумения: Ганнибал владел своим войском так, как иной музыкант владеет кифарой, и хорошо знал, сколь сильно следует ударить по той или другой струне солдатской души, чтобы исторгнуть из нее желанный звук. Поэтому ему вполне удалось и упрочить собственный авторитет, и заставить воинов почувствовать себя победителями, отступающими лишь из-за глупости и несправедливости кучки никчемных стариков в далеком Карфагене, которого большинство из них никогда и не видело. Таким образом, даже в поражении он сумел выглядеть героем.

Прежде чем распрощаться с Италией, Ганнибал в сопровождении конницы и легкой пехоты обошел города, остававшиеся ввиду близости пунийского войска его союзниками, и принудил их общины выдать ему «добровольные» пожертвования на оплату дальнего путешествия. Затем он отсортировал тысяч тридцать воинов, годных, по его мнению, для дальнейшей службы, а остальных под видом гарнизонов разослал по окрестным городкам, заверив их, что через год, разделавшись со Сципионом, он, трижды усилившись, возвратится в Италию, дабы окончить войну полной победой. И когда Ганнибал уже считал себя готовым к отплытию, неожиданно вышел конфуз: часть наемников италийского происхождения отказалась следовать за ним.

— Мы не желаем ехать умирать в чуждую нам Африку и хотим остаться на родине, — заявили они.

— Ну что же, я понял вашу просьбу, — невозмутимо промолвил Ганнибал, — вы не будете умирать в Африке, вы умрете здесь, в Италии.

Сделав выразительную паузу, он обратился к остальному войску:

— Удовлетворим пожелания наших бывших соратников? Африканцы утвердительно гикнули в ответ и начали строиться боевым порядком.

Видя столь грозные приготовления, один из италийских офицеров воскликнул:

— Ганнибал, мы доблестно и честно сражались за тебя пятнадцать лет! Неужели мы не заслужили права расстаться с тобою по-дружески, чтобы жить в мире на своей земле?

— Вы не заслужили права достаться в добычу моим заклятым врагам, вы не заслужили права не подчиняться Ганнибаалу, — хмуро ответил полководец.

— Некогда ты призвал нас под свои знамена лозунгом об освобождении нашей страны от римского господства. «Италия — италикам!» — провозгласил ты. Мы — италики и желаем остаться в Италии. Подтверди же хотя бы раз добрые слова добрым же делом! — в отчаянии воззвал к своему кумиру другой офицер.

— Какие еще лозунги! — презрительно возмутился Ганнибал. — «Серебро!» — вот твой лозунг! Хватит разговоров! Вы ослушались Ганнибаала! Серьезность такого преступленья вам растолкуют наши копья!

Повернувшись в сторону африканцев, он крикнул:

— Вперед, мои бравые герои! Все, что захватите у этих италийских выродков, — ваше!

Фаланга, ощетинившись металлическими остриями копий, двинулась на толпу растерянных италиков. Последние не были готовы к бою и потому бросились назад, к морю. Достигнув побережья, они укрылись в знаменитом кротонском храме Геры. Святость места не остановила Ганнибаловых воинов: штурмом овладев обширным зданием, африканцы перерезали своих недавних сотоварищей в том самом храме, в котором незадолго перед тем Ганнибал поместил алтарь с надписью, перечисляющей его подвиги.

— Пусть все знают, что от возмездия Ганнибаала не спасут никакие боги, — мрачно подвел итог своему последнему италийскому деянию полководец.

Одержав эту победу, карфагеняне погрузились на суда и вышли в море. Ганнибал долго смотрел вслед уплывающим в туман берегам. К италийской земле его нестерпимо притягивала неутоленная страсть лютой ненависти, и он, как зачарованный, вглядывался в голубой горизонт, мечтая возвратиться сюда на горе всем римлянам, и даже поклялся себе в этом, но какой-то внутренний голос, раня душу печалью, тихо шептал ему в такт качающимся волнам пророчества о тщетности его надежд.

Магону после поражения от объединенных сил Корнелия Цетега и Квинтилия Вара также не имело смысла оставаться в Италии, и потому он воспринял приказ Карфагена об отступлении в Африку с удовлетворением. Однако путешествие оказалось ему не по силам, но это выяснилось уже в пути: он умер от раны, полученной в недавнем сражении. Несколько его кораблей возле Сардинии попалось римлянам, но большая часть флотилии благополучно достигла карфагенской гавани, доставив в столицу войско, но уже без полководца.

 

16

Сципион хорошо подготовился к встрече новых пунийских войск. Блокировав Карфаген благодаря системе укреплений вокруг Тунета, он рассчитывал вынудить противника почти сразу же по прибытии в столицу вступить с ним в генеральное сражение. При этом карфагеняне были бы отрезаны от людских и материальных ресурсов большей части своей страны, а Сципион, наоборот, действовал бы в хорошо освоенной им области, невдалеке от главного лагеря, через который осуществлялась связь с Сицилией. Однако Ганнибал верно просчитал ситуацию и, обойдя карфагенский залив слева, высадился в районе торговой зоны, где у него было более всего единомышленников, в городе Лептисе. Своим офицерам, жаждавшим побыстрее попасть в родной Карфаген, он объяснил такой зигзаг маршрута неблагоприятным знамением, будто бы отвратившим его от прямого пути. Избежав таким образом ловушки Сципиона, он теперь еще и сам угрожал ему с тыла.

Положение римлян, дислоцированных на подступах к Карфагену, стало весьма опасным. Им пришлось оставить большинство укреплений и сконцентрироваться в самом Тунете. Конечно, такой ход событий не был для Сципиона полной неожиданностью. Пунийцы могли бы даже, предварительно зайдя в Карфаген, потом посредством флота перебазироваться на любой выгодный для них рубеж, но в этом случае создавалось бы впечатление, будто они бегут от Сципиона, не отваживаясь вступить в открытый бой, и римляне получали бы психологическое превосходство. Проконсул рассматривал и другие варианты стратегического маневрирования противника, как, наверное, мудрил по-своему и полководец карфагенян. Но как бы там ни было, а Ганнибал показал, что за годы прозябания в Бруттии он не утратил бдительности и, не собираясь с ходу форсировать события, осторожно и расчетливо готовится к долгой позиционной борьбе с соперником.

Но случилась и другая неприятность, которую Сципион действительно никак не мог предугадать. Консул Гней Сервилий Цепион, возомнивший себя гением после незначительной стычки с Ганнибалом, теперь посчитал, что, отправляясь в Африку, враг бежит именно от него. И возмечтав о великой славе завершителя войны, Гней Сервилий без ведома сената покинул порученную ему провинцию и переправился в Сицилию, намереваясь далее двинуть стопы свои в пределы владений Сципиона, дабы преследовать Ганнибала до самых ворот Карфагена.

Узнав об этом чрезвычайном марше, Сципион пришел в ужас. Хотя Публий и был назначен главнокомандующим в африканской кампании до окончания войны, но с прибытием сюда консула, он все же будет вынужден подчиниться высшему магистрату Республики. Несмотря на то, что при сравнительно недавнем введении практики проконсульств, еще не были урегулированы правовые отношения этих, новых магистратов с традиционными, все же консул оставался консулом. Потом, по окончании административного года, Сервилия нетрудно будет призвать к ответу за самовольный уход из провинции и вмешательство в чужую сферу деятельности, но, прежде чем наступит это время, мир может потрясти новая катастрофа, сравнимая разве только с «Каннами». Публий представлял себе, как незадачливый консул, присвоив плоды его трудов, второпях, дабы уложиться в срок своих полномочий, ринется на матерого Ганнибала, и краснел при мысли о грозящем государству позоре. Он, Сципион, всю сознательную жизнь планомерно шел к цели, и вот теперь, в решающий момент, встревает какой-то недотепа, чтобы глупым темпераментом погубить все дело. А ведь Гней Сервилий прошел в консулы как кандидат именно Сципионовой партии. Увы, как яблоко раздора перессорило богинь, так жажда славы рушит связи дружбы и родства.

«Нет, мои воины не подчинятся какому-то Сервилию. Я не набирал это войско, как другие, на Марсовом поле, а создал его сам из воздуха, земли, воли, разума и страсти!» — гневно бормотал Сципион, нервно расхаживая по шатру, и сам же пугался своих слов. Он напрягал ум, лихорадочно ища выход из положения, но мысль невольно возвращалась к пунийцам и Ганнибалу. «Вот главная задача! — думал он. — А мои бестолковые сограждане сочиняют мне посторонние заботы! И кто? Ладно бы, Фабий!»

Публий так и не изобрел какой-либо изящный политический маневр против нежданного соперника, но решил попытаться удержать того в Сицилии до конца года. Он принялся строчить письма своим друзьям. Марк Помпоний и Гней Октавий распоряжались флотом, Виллий Таппул был претором Сицилии — все ключевые в данном деле посты принадлежали лагерю Сципиона. К этим людям он и обратился в первую очередь, требуя от них чинить всяческие препятствия глупости, дабы не допустить ее на арену войны. Писал он и в Рим. «Найдите соответствующее знамение, устройте бурю, землетрясение, что угодно, только остановите негодяя!» — взывал Сципион к Корнелиям, Эмилиям и Цецилиям, не пытаясь даже скрыть свой гнев принятыми дипломатическими выражениями. «Поймите, отстаивая мой империй, вы защищаете Родину!» — увещевал сенаторов Публий.

В эти тревожные дни вернулись из Рима карфагенские послы. Прослышав о срыве перемирия, Лелий и Фульвий не отпустили пунийцев домой и якобы для доклада, а фактически как пленных доставили их к Сципиону. Те в предчувствиях уже мнили себя распятыми на крестах, а потому самым униженным образом взмолились перед проконсулом о пощаде. Сципион заявил, что никогда не разговаривает с коленопреклоненными, и, презрительно отвернувшись, приказал своим людям немедленно доставить их в Карфаген. Кто-то из легатов при этом возмутился и эмоционально напомнил полководцу о надругательстве пунийцев над римскими послами, требуя ответных мер.

— А если на тебя бросится собака, ты, что же, встанешь на четвереньки и примешься облаивать ее на собачий манер? — холодно поинтересовался Сципион.

Офицер опешил и, растерявшись, молчал.

— Так вот, — продолжил свою мысль Публий, — мы — римляне и должны быть таковыми, независимо от того, что творят пунийцы. И если даже нам когда-либо доведется воевать с кентаврами, мы все равно останемся людьми.

После этого разъяснения ему уже никто не возражал. Пунийцев с демонстративной любезностью проводили почти до самых ворот Карфагена, и те внесли свое недоумение в город.

Впрочем, соотечественники обратили на вернувшихся послов не более внимания, чем римляне. Ныне помышлять о мирных переговорах казалось кощунством, ведь у них, пунийцев, теперь был Ганнибал — живой символ войны!

Приход полководца в Карфагене обставили с великой помпой. Народ ликовал, предвкушая победу, причем, не только над Сципионом. Неумеренные надежды вновь разожгли аппетит карфагенян, и они в который раз возжелали мирового господства. «Ганнибаал возвратился в Африку лишь за тем, чтобы взять хороший разбег для прыжка в Италию!» — раздавались возгласы в толпе. Правда, слышались и другие голоса. «Ганнибаал, прогремев четырнадцать лет назад эффектными победами, теперь вернулся ни с чем. А Сципион действовал без лишнего шума, но зато отобрал у нас Испанию, почти всю Африку, да еще и выгнал наши войска из Италии», — тревожно напоминали они. Но что такое факты в сравнении с эмоциями? Поодиночке люди отдают предпочтение первым, но в массе целиком подчиняются господству вторых. Народ хотел верить в победу и потому верил в нее.

Итак, Карфаген бурно готовился к встрече национального героя. Люди изнывали сладостным томлением, вожделея узреть лик своего кумира. Поэтому здесь вызвало немалое удивление и даже разочарование поведение Ганнибала, миновавшего Карфаген и высадившегося в Лептисе. «Он испугался суда сограждан, грозящего ему казнью за преступную войну», — злорадствовали приспешники Ганнона. «Он поступил так из скромности, не желая принимать поздравления и благодарность людей, пока с тунетского холма еще не изгнаны враги», — говорили клиенты Баркидов. «Он пришел сюда воевать, а не обниматься с народом, потому и увел свое войско от тлетворного влияния столицы. Ганнибаал — человек дела!» — снисходительно разъясняли плебсу политики правящей партии. В конце концов толпе внушили мнение, что Ганнибал поступил именно так, как должен был поступить выдающийся полководец и бескорыстный защитник народа, и плебс возрадовался тому, чему прежде огорчался. А в ближайшее время, когда под влиянием угрозы с тыла римляне несколько отодвинулись от Карфагена, открыв часть дорог, связывающих его с внутренними районами страны, авторитет Ганнибала еще более возрос. Теперь даже само его отсутствие в городе шло ему на пользу, ибо, пребывая в неведомых сферах, будучи скрытым от любопытных глаз, он творил вполне осязаемые добрые дела, незримый, как бог, осенял Карфаген своим гением.

Воодушевление, вспучиваясь подобно мыльной пене, перехлестнуло столичные стены и хлынуло в прилегающие области. Пунийцы маленьких городков заволновались. Повсюду закипели страсти, сложились заговоры против проримски настроенных вождей. Ганнибал решил использовать такие настроения и с большей частью войска выступил в поход. В короткий срок ему удалось захватить много городов и утвердить в них свою власть посредством солидных гарнизонов.

Сципион не мог допустить, чтобы столь стремительно росло могущество противника, и, собрав основные силы, двинулся навстречу врагу. Сблизившись, соперники несколько дней мудрили, маневрируя с целью достижения позиционного преимущества. Ганнибал вроде бы не уклонялся от битвы и даже усилил армию, призвав обратно недавно выведенные городские гарнизоны, но всякий раз, выстраивая воинов боевым порядком, ухитрялся оставлять удобный путь для отступления либо в лагерь, либо в ближайший укрепленный населенный пункт. Конечно же, Пуниец еще не был готов к генеральному сражению, но он не прочь был попытать счастья, чтобы в случае успеха потеснить римлян, а при неудаче безболезненно отвести войска в надежное место, как это не раз удавалось ему в Бруттии. Сципиона такой вариант действий не устраивал, так как при благоприятном исходе подобной стычки, он почти ничего не выигрывал, поскольку и сейчас ходил в роли победителя карфагенян, но при поражении сразу потерял бы моральный вес всех прежних достижений. А последнее могло бы круто изменить политическую ситуацию в Африке накануне решающей схватки, вызвать колебания в стане союзников. И тогда тот же Вермина, сын Сифакса, воспрянув духом, мог бы составить серьезную конкуренцию Масиниссе в борьбе за Нумидию. Поэтому Сципион, отложив на будущее исполнение главного замысла, пока удовольствовался второстепенной задачей, вознамерившись лишить неприятеля стратегической инициативы. Он незаметно, по частям, распустил треть войска, после чего начал пятиться перед Ганнибалом, будто бы страшась битвы. Пуниец стал преследовать римлян, но, остерегаясь подвоха со стороны прославленного вражеского полководца, тщательнейшим образом соблюдал бдительность. Так противники довольно долго и безрезультатно кружились по самой плодородной пунийской области, нещадно объедая местное население. В итоге Ганнибал, не допустив ни единой тактической ошибки, ни разу не угодив в ловушку римлян, все же вчистую проиграл Сципиону эту операцию, поскольку, пока он гонялся за проконсулом, следом шел Масинисса, возглавляющий треть отсортированного Сципионом войска, состоящего, в основном, из союзников, и безо всякого труда подчинял римлянам оставшиеся без карфагенской охраны города.

Тут противников застала зима, и, хотя было довольно сухо, трудности с фуражом все же заставили соперников разойтись на отдых. Ганнибал, убедившись, что Сципиона с налета не одолеть, с утроенной энергией взялся за дело возрождения армии. Сципион отправил большую часть легионеров в приморский лагерь, а сам с отборным отрядом возвратился в Тунет.

 

17

Тем временем Рим занимался инцидентом со скандальным поведением консула. Поступок Гнея Сервилия Цепиона вызвал единодушное возмущение в народе, а потому и в сенате никто не посмел открыто высказаться в поддержку этой авантюры. Но втайне от посторонних глаз фабианцы усмехались и потирали руки, надеясь, что Сервилий помешает Сципиону осуществить его планы, и тогда, ссылаясь на неудачи кампании, их обоих можно будет сменить ставленниками своей партии. Когда же в Курии Сципионовы друзья подняли вопрос о санкциях против консула, их противники на словах выступили заодно с ними, но конкретные предложения старались затушевать общим фоном недовольства и заменить пустыми лозунгами. Они советовали «для пущей законности» дождаться срока окончания магистратских полномочий Цепиона и уж тогда с него как с частного лица требовать ответ по всей строгости отеческих традиций. Другие предлагали отправить в Сицилию сенатскую комиссию, дабы на месте разобраться в причинах, побудивших консула сменить район действий. Квинт Цецилий и его товарищи без труда разгадали вражескую стратегию, направленную на достижение отсрочки применения крутых мер, которая позволила бы Сервилию уйти в Африку но и они не подали вида, что знают о скрытой конфронтации стремлений, и, будто бы развивая идеи своих соперников, ловко разоблачили перед сенатским большинством их характер. Таким образом, в Курии скоро утвердилось мнение о необходимости немедленного пресечения противозаконной деятельности Цепиона. Тогда фабианцы подали мысль написать от имени сената Гнею Сервилию письмо с требованием к нему срочно вернуться в Италию. Казалось, такая мера, как нельзя лучше, выражала настроение сената и должным образом решала проблему. Но и здесь под категоричной формой постановления скрывалась все та же суть — волокита. «Кто подпишет это послание?» — вопросил аудиторию Цецилий Метелл. Ответ был ясен всем: городской претор — старше его магистрата в городе нет. Тогда встал Публий Элий Пет и заявил, что консул, и без того уже проявивший излишнюю независимость, пренебрежет письмом, скрепленным преторской печатью, и будет вершить дальше свое неправое дело. После этого сенаторы подумали о другом консуле Гае Сервилии Гемине. «Но ведь и равный не прикажет равному», — разъяснил их сомнения Элий Пет. Возникло замешательство. И тут Квинта Цецилия озарила счастливая мысль. Он возвестил, что сенатскую волю юридически верно исполнит диктатор. Фабианцы, сраженные этой идеей, пришли в бешенство, сразу выказав свой истинный нрав. Они кричали, что государство в состоянии преуспеяния не нуждается в чрезвычайной магистратуре. «Тогда мы прибегнем к диктатуре, чтобы оно преуспевало и в дальнейшем», — торжествующе заметил по поводу вражеских реплик Метелл. Все стало предельно ясно, и большинством голосов сенат принял постановление о назначении диктатора.

Сразу же отправили гонца ко второму консулу, и в ближайшие дни, по распоряжению Гая Сервилия, Публий Сульпиций Гальба стал диктатором. Это был тот самый человек, который девять лет назад прославился, сделавшись консулом без предварительного исполнения других магистратур — фигура в какой-то степени нейтральная по отношению к господствующим партиям, но все же тяготевшая к лагерю Корнелиев-Эмилиев. В благодарность за назначение он избрал начальником конницы Марка Сервилия — брата консула Гая. Первым же указом Сульпиций отозвал из Сицилии Гнея Сервилия, и тот, скрежеща зубами, как недавно Ганнибал, покидая Италию, оставил Сицилию и возвратился на родину. А Сульпицию за этот «спасительный для Отечества шаг» друзьями Сципиона было обещано новое консульство в ближайшие два-три года.

Фабианцы вскоре взяли реванш у политических соперников, отыгравшись на магистратских выборах. Засилье на государственных постах ставленников Корнелиев-Эмилиев уже порядком прискучило охочему до перемен плебсу. Многие только из одного чувства противоречия старались навредить друзьям Сципиона, как тот афинянин, который голосовал за изгнание Аристида потому, что ему надоело слышать о его справедливости. На общее настроение оказали воздействие и события, связанные со смертью Квинта Фабия Максима.

Весь город сопровождал старца в его последнем земном пути. Каждый гражданин принес какую-либо монетку, чтобы сделать взнос на погребение отца всего народа. В честь патриарха слагались стихи, и, слушая вновь о деяниях ныне усопшего, люди смешивали слезы скорби со слезами радости и торжества, что их Город способен порождать таких титанов. Великое впечатление производила эта грандиозная процессия, в которой граждане шли, высоко подняв головы, с лицами, исполненными гордости и залитыми слезами.

Смерть лидера политической группировки сплотила ее членов и осенила их ореолом страдания в глазах простых людей. Друзья Фабия теперь вызывали сочувствие и расположение народа, чем они и пользовались. Все, кто представлялся толпе продолжателем дела Максима, быстро достигали популярности. Так оппозиционная партия сумела провести своих кандидатов в магистраты различных уровней и добиться общего равновесия с главными конкурентами. Консулами на предстоящий год были избраны Марк Сервилий Гемин, словно бы принявший эстафету от брата Гая, приверженец политики Сципиона, и Клавдий Нерон, который, выступая ставленником фабианцев, перед народом выглядел еще и как соратник Сципиона, поскольку, будучи претором Сардинии, он оказывал материальную поддержку африканской экспедиции. До распределения провинций и вступления в должности новые магистраты затаились, скрывая свои мысли и чувства, потому оставалось лишь гадать о том, что принесет с собою грядущая власть.

 

18

В отличие от италийской столицы, в Карфагене установилось полное единомыслие. Война пошла на свой последний виток и, неумолимо разгоняясь, с каждым днем наращивала ход, грозя смести любые преграды и растоптать всякого миротворца, который посмел бы встать на ее смертоносном пути. Никаких разногласий теперь уже не существовало: все думали о войне, говорили о войне, готовились к войне, были пьяны войною. На улицах, в домах и храмах Карфагена в эти дни гораздо реже упоминались имена верховных богов — покровителей государства: Эшмуна, Тиннит, Баал-Хаммона и Мелькарта, чем имя полководца. Кругом звучало: «Ганнибаал!» Это слово господствовало в политических речах, оно проникало в торговые сделки частных лиц и вторгалось в молитвы. Повсюду кипела лихорадочная деятельность, глаза людей полнились страхом и решимостью. Город словно бы готовился к мрачному и торжественному одновременно ритуалу гигантского человеческого жертвоприношения, и Ганнибал выступал жрецом и симпосиархом в этой предсмертной вакханалии, через своих виночерпиев — политиков баркидской партии — угощавшим народ неразбавленным ядом агрессивности.

Карфаген вовсю напрягал свои богатырские финансовые силы. По средиземноморскому миру рыскали пунийские вербовщики, предлагавшие крепким самоуверенным мужчинам сыграть в азартную игру, поставив жизнь против серебра. Этих дельцов, покупающих людей, ловили и передавали римлянам. Так было в Испании, Галлии и Нумидии. Но иногда им кое-что удавалось, и в Африку стекались разноплеменные искатели приключений. Наконец заявил о себе и македонский царь Филипп. Он был заинтересован в поддержании равновесия между враждующими сторонами и, занимая прежде выжидательную позицию, теперь, увидев, что римляне решительно берут верх, прислал в помощь карфагенянам своего родственника — полководца Сопатра с четырьмя тысячами воинов. Даже в самом Карфагене удалось набрать наемников из числа неполноправных групп населения, а из граждан — составить ополчение добровольцев. Все эти разрозненные отряды с различными боевыми навыками и вовсе без таковых собирались возле Лептиса в лагере Ганнибала, и полководец должен был из столь пестрых толп создавать войско.

Ганнибал провел, наверное, самую деятельную зиму в своей военной карьере. Он руководил политической жизнью в Карфагене, формировал и обучал армию и организовывал восстание в Нумидии. Первая из этих задач представлялась ему самой сложной, так как он не имел опыта в ведении внутригосударственных дел, и всякий раз, когда встречал препятствия при реализации своих идей, порывался ввести в город войска, чтобы решить проблемы мечом и копьем. Однако в его распоряжении находилась мощная политическая структура баркидской партии, которой он вскоре и передоверил все городские мероприятия, сам при этом ограничиваясь лишь постановкой задач. В вопросах подготовки армии Ганнибалу не было равных в пунийской державе, и в этой области он действовал уверенно и плодотворно. Поссорить между собою нумидийцев оказалось не сложнее, чем внести раздор в иберийские племена, и проще, чем поднять на борьбу друг с другом италийцев. Так что и здесь Ганнибал выступал как маститый специалист и достиг немалых успехов. Он приютил и обласкал всех обиженных отпрысков царских родов Нумидии, помирил их между собою на базе общей для всех ненависти к преуспевающему Масиниссе и, снабдив серебром, отправил на родину для великих дерзаний. В результате, при направляющей и координирующей деятельности Ганнибала, в Нумидии вскоре вспыхнуло несколько очагов восстания, наиболее значительные из которых возглавляли сын Сифакса Вермина и недавний враг, а потом советник Масиниссы Мазетул, женатый, между прочим, на племяннице карфагенского вождя. Кроме указанных трех направлений подготовки к весенней кампании, Ганнибал уделял внимание еще и теоретической стороне дела. Он тщательно изучал своего соперника: как полководца, так и его войска — для чего использовал привычный ему шпионаж и расспрашивал ветеранов — свидетелей Сципионовых побед. Причем Ганнибал применял комплексный метод исследования человеческого характера, потому он в равной мере интересовался и сражениями, выигранными Сципионом, и его застольным остроумием, и даже любимыми кушаньями.

 

19

Сципион проводил зиму в тревожном ожидании, прислушиваясь к вестям из Рима, Карфагена и Лептиса и раздумывая о том, как бы вызвать Ганнибала на бескомпромиссную борьбу. Затягивание войны сулило пунийцам те же преимущества, каковые некогда извлек Фабий из своего знаменитого промедления, которым он, по словам Энния, почтившего старца в недавно начатой поэме, спас государство. Однако Сципион находился в еще более сложном положении, чем Ганнибал во времена противостояния Фабию, поскольку его политические соперники в Риме были гораздо сильнее, чем партия Ганнона, препятствовавшая тогда замыслам Ганнибала, и, только постоянно питая свою славу все новыми успехами, он имел шанс удержаться в звании главнокомандующего африканской кампанией. Эта непрекращающаяся борьба на два фронта изматывала Публия, словно войско, попавшее в окружение. Вот и теперь, накануне весны, он вынужден был забыть о карфагенянах, чтобы сразиться с Римом, где грянула очередная политическая гроза.

Открывая административный год, консулы заявили о намерении назначить одной из провинций Африку. Причем вновь ставленник Сципионовой партии Марк Сервилий пал жертвой честолюбия и, поправ чувства дружбы, морального долга и патриотизма, оспаривал должность Сципиона на равных с откровенным врагом Клавдием Нероном.

Находясь вдали от места событий, Публий не мог руководить своими соратниками, поэтому тем приходилось довольствоваться лишь некоторыми советами проконсула. Правда, Квинт Цецилий уже настолько изловчился в интриганстве, что мог бы получить титул политического императора, если бы таковой существовал, а потому он смело возглавил эту битву, полную внутренней жестокости при внешней любезности сражающихся и имеющую для судьбы государства не меньшее значение, чем военные операции Сципиона. Метнув во врага множество доводов, лозунгов и острот и отразив тучу каверз, Метелл добился согласия сената на проведение всеобщего референдума по вопросу о командующем африканской экспедицией. Народ всеми трибами, единогласно, постановил: до самого конца войны главенствовать над африканским корпусом Публию Корнелию Сципиону. Но даже столь категоричный ответ высшего республиканского органа — народного собрания не решил проблему, поскольку жажда власти заставила некоторых сенаторов идти не только против родственных и дружественных отношений, но и против народной воли. Быстро возмужавшие последователи Фабия, вовсю эксплуатируя давнее недоброжелательство сенатской массы к Сципиону, вызванное его быстрым взлетом по иерархической лестнице за счет экстраординарных магистратур, спровоцировали отцов-сенаторов на практически противозаконное решение: назначить одному из новых консулов провинцией Африку, дав ему такие же полномочия, как и Сципиону. По смыслу дела плебейские трибуны были обязаны наложить запрет на это постановление, противоречащее народному выбору, но, как часто бывало и прежде, трибуны больше заботились не о соблюдении интересов граждан, а о своей будущей карьере в сенате и потому промолчали, укрывшись за оговоркой, ставящей консула на один уровень с проконсулом. Был брошен жребий, и соперником Сципиона стал Тиберий Нерон.

Сообщая об итогах этого дела в Африку, Квинт Цецилий пытался утешить Публия объяснением, что при существующей активной оппозиции Клавдий не сможет подготовиться к дальнему путешествию раньше, чем через полгода, а при равенстве формальной власти конкурентов и фактическом превосходстве опытного, освоившегося в Африке Сципиона над новичком Нероном, того, по мнению Метелла, легко будет нейтрализовать и на оставшуюся часть года.

Следя за этими событиями, Сципион потратил немало душевных сил и поэтому несколько запустил ситуацию в Нумидии. Когда он понял серьезность происков Ганнибала в стане своих союзников, то немедленно снарядил Масиниссу в путь на родину, дав ему, кроме нумидийцев, вспомогательные италийские отряды. Однако с ходу добиться заметных результатов тому не удалось, поскольку при сложившейся обстановке для нормализации положения в этой плохо организованной обширной стране требовались длительные и планомерные усилия. Новая власть, подобно свежему ветру, поднимающему волнение на море, всколыхнула и перемешала различные слои нумидийского населения, обратив царедворцев в изгнанников и поставив многих прежних господ в зависимость от недавних вассалов. Вопли недовольных, всегда звучащие громче, чем голоса счастливцев, ныне еще десятикратно усиливались пунийским капиталом и оглушали народ, порождая брожение умов. И хотя Масинисса практически не встретил открытого военного сопротивления, снять социальную напряженность ему не удавалось: страна напоминала россыпи тлеющих углей, которые то затухали, то вспыхивали вновь в зависимости от веяний в политической атмосфере. Масиниссе все время казалось, будто до окончательной победы остался только один шаг, и он рапортовал об этом Сципиону, в своем оптимизме не замечая, что движется по кругу.

Итак, Масинисса крепко увяз в Нумидии, и римляне лишились столь тяжело добытого преимущества над карфагенянами в коннице. По слухам же из Лептиса, Ганнибал имел численный перевес над войском проконсула в пехоте и, кроме того, раздобыл до сотни слонов. В такой ситуации Сципион не желал идти в наступление, медлил и Ганнибал, поэтому весна началась с психологической войны при полной недвижности войск. Это напоминало предгрозовое состояние, когда природу угнетает тяжелый дух, все вокруг проникнуто томленьем к буре, но безмолвно цепенеет в ожидании первой искры, каковая подожгла бы небеса. Из ставки Ганнибала исходили слухи о грандиозных приготовлениях великого полководца, которые множились и обрастали деталями уже в Карфагене и тиражировались по всей округе. Пуниец будто бы заявлял, что досконально изучил Сципиона и придумал целых семь способов уничтожить врага, периодически приходили известия о дате выступления карфагенян в свой последний и самый славный поход. Другой раз сообщали, что экспедиция откладывается якобы в ожидании подкреплений из Египта, либо от Антиоха или даже из Эфиопии. Потом вдруг римлян стращали рассказами о замысловатых машинах, изобретенных карфагенянами им на погибель, которые будто бы метают бочки с раскаленным асфальтом, добытым из нумидийского источника. Много говорили о секретных ученьях пунийской армии, о выработке Ганнибалом новых, никогда невиданных прежде способов ведения боевых действий. Подобным образом пунийская фантазия без устали изощрялась в вымыслах, нагнетая страх над римским лагерем. Легионеры могли бы уже верить в то, что и ветер, и тучи насылает на них не кто иной, как Ганнибал, если бы Сципион не предпринимал ответных мер, разоблачая эти измышления.

Между прочим, никто не слыхал подтверждения заполонившим Африку сплетням из уст самого карфагенского вождя. Непосредственно о Ганнибале было известно лишь то, что, появляясь среди солдат, он неизменно шутит, острит и обещает скорую победу.

Сципион некоторое время вел себя аналогично, но потом почувствовал, что, предпринимая лишь ответные шаги, все более и более теряет инициативу в навязанной ему борьбе за души людей, потому однажды собрал войско и прямо высказал солдатам свои мысли.

«Соратники, — заговорил он, взойдя на трибунал, — шел я сегодня к вам с полным ртом броских лозунгов, хитроумных доводов, едких сарказмов и двусмысленностей — этих фраз с двойным дном. Скажу вам: то была тяжкая ноша, потому-то мне и пришлось свалить ее с себя на половине пути. «Что же это я превратился в какого-то словоблуда-софиста!» — возмутился я, сплевывая пряные остатки навязшей на языке риторики. И подумать только, что до такого смешного состояния довел меня наш долгожданный соперник — пуниец Ганнибал! Да-да, именно он вынудил меня вступить в это заочное соревнование в словесном мудрствовании. Через своих провокаторов Ганнибал забрасывает ваши уши нелепыми выдумками, стремясь запугать вас. Я не оговорился, он действительно надеется запугать римлян! И это после его шестнадцатилетнего знакомства с нами! Увы, пуниец навсегда останется пунийцем, даже если он — Ганнибал, и ему никогда не постичь римский дух. Впрочем, сегодня речь не о том. Возвращаюсь к начатому разговору: Пуниец стращает нас, надевая самые трагические маски и вставая на котурны, а перед своими солдатами ломает комедию в сандалиях и с нарисованной улыбкой на лице, тужась поднять их настроение и укрепить волю, дабы они смогли выдержать вид наших легионов. Всю зиму распутывая замысловатые узлы пунийских сплетен, я запутался сам и повел себя подобно Ганнибалу, чуть не забыв, что вы — римские граждане, а не наемники с железными мышцами, деревянными лбами и заячьей храбростью. В том я теперь и каюсь.

Поскольку мы с вами граждане, то есть люди в широком смысле слова, а не покупные орудия убийства, которыми нужно манипулировать с неподражаемой ловкостью, и имеем общее Отечество, а значит, и единые цели, нам в общении друг с другом не требуются хитрости и прикрасы, ибо «речь истины проста», как говорил Еврипид. Сила и красота правды в ней самой. Это ложь должна рядиться в пышные одежды, дабы скрыть собственное уродство. Вот потому-то я сейчас столь откровенно обрисовал вам состояние дел.

Итак, пунийцы ведут против нас войну слухов и заклятий, справедливо полагая, что в настоящей войне им с нами не совладать. Что я скажу вам на это… Обращайте на их сплетни — плоды воспаленного страхом воображения — не больше внимания, чем я сам и мои легаты, ибо в гражданском, а следовательно, и в личностном плане мы все равны. По поводу стратегической обстановки в настоящее время, то есть накануне открытия весенней кампании, замечу вот что: пунийцы выставили против нас свое последнее войско и последнего полководца, правда, это самое сильное их войско и лучший полководец. Но разве мы прибыли сюда, чтобы сражаться только с худшими? Нет, мы с самого начала стремились к встрече именно с этим войском и с этим полководцем, с которыми у нашего Отечества особые счеты, однако до сих пор лишь петляли в дебрях и пробивали дорогу, чтобы сегодня выйти на прямой путь к победе. Да, теперь наступил наиболее ответственный этап африканского похода, но самое трудное осталось позади, так как мы благополучно преодолели большую часть своего маршрута. Обращу ваше внимание на то, что за нами уже есть одна крупная победа как раз над этим войском и этим полководцем. Я говорю не об осенней карусели, устроенной в центре пунийской державы — тут мы всего лишь подшутили над Пунийцем, сбив с него лишнюю спесь, — а имею в виду стратегический успех, достигнутый нами за счет своевременного вторжения в Африку. Представьте, что было бы, если бы Ганнибал, воспользовавшись нашей задержкой в Сицилии, прибыл бы сюда раньше нас и в его распоряжении, кроме собственной армии, оказались бы сто тысяч нумидийцев Сифакса и тысяч пятьдесят пунийцев Газдрубала! Вся Ливия превратилась бы в неприступную твердыню. Но случилось по-иному: мы реализовали свой первоначальный замысел и теперь являемся хозяевами на этой земле, а Пуниец только посредством низких ухищрений, злоупотребив перемирием, проник сюда, да и то не отважился высадиться в Карфагене, а приютился в дальнем углу страны, у края пустыни. Такова действительность, и пунийцам ее не извратить гримасами лжи и лицемерными надеждами. За нами дела, а они лишь словоблудят. Ну и пусть: нас такое положение пока устраивает, а придет время, и последнее слово тоже окажется за нами.

Скажу еще кое-что об этой самой их армии, каковую они называют непобедимой на том основании, что, забившись в бруттийскую нору, она смогла просидеть там безвылазно почти полтора десятка лет, о той армии, которую пытались вызволить из фактического плена братья Ганнибала, поплатившись за это собственными жизнями. Здесь она обросла всяким сбродом, но основную ее силу составляют упомянутые бруттийские кроты, наемники — люди без Родины, а значит, без гражданской доблести и чести. Недаром греки даже в пору духовного заката, будучи уже развращенными корыстью, почти как пунийцы, все же называли наемников отбросами общества. Впрочем, вы и сами многократно сталкивались с этими испражнениями больных государств и знаете, что наемник может быть хорошим воином, пока верит в прибыльность предприятия, и становится трусом и предателем, когда добыча противника превышает его собственную. Однако и в первом случае он, как я еще раз подчеркиваю, хороший солдат, хороший функционер, но и только. За деньги можно вполне добротно исполнять свое дело, но за деньги нельзя сотворить невозможное, нельзя достичь величия, невозможно стать героем или гением. Денежный мир — мир посредственностей. За деньги не становятся Камиллами, Папириями, Цинцинатами и даже — Гомерами. Сам Ромул за деньги не смог бы быть Ромулом! Мы же — граждане, за каждым из нас, рядом с каждым из нас наяву или незримо, но всегда, и в радостях, и в бедах, стоят двести тысяч соотечественников со своими семьями, пенатами и манами, а потому силы наши беспредельны! С наемниками на этом покончим, они не заслуживают большего внимания, но продолжим рассмотрение состава карфагенского войска, поскольку сегодня из-за особого страха перед нами в него влилось несколько тысяч пунийских граждан, показав тем самым, что еще не совсем перевелись в Карфагене настоящие люди. Но при всем человеческом уважении к пунийским ополченцам не могу ничего хорошего сказать о них как о воинах. Один грек, побывав в Персии у Артаксеркса, заявил дома, что у царя много пекарей, поваров, виночерпиев и привратников, но совсем нет людей, способных сражаться с ними, эллинами. Так вот, не выдумывая ничего нового, я сошлюсь на этот пример, напомнив вам, что в Карфагене почти все полноправные граждане — купцы, так как даже те из них, у кого нет иных товаров, торгуют своими голосами на выборах, а воинами является лишь кучка аристократов-офицеров, учиться же защищать Родину нужно смолоду. Мне остается только добавить, что половина вражеского войска уже четырнадцать лет не знает побед, а остальная часть не знает их вообще, мы же, кто — три, а те, кто был со мною в Испании, восемь лет только и делаем, что побеждаем. Потому, соратники, смело смотрите в будущее и не слушайте треск болтливых сорок. Впереди — слава и окончание войны!»

 

20

Шли день за днем, декада за декадой, эмоциональные тучи над Африкой сгущались, предвестие грозы затягивалось, и психическое напряжение противостояния двух великих сил нарастало, превышая, как уже казалось, душевные возможности людей.

По просачивавшимся к римлянам сведениям из Лептиса относительно характера подготовки Ганнибала к летнему сезону, по тому, как он снаряжал воинов, инженерную службу и обозное хозяйство, Сципион с равным успехом мог сделать вывод и о расчетах африканца на затяжную борьбу, и о его намерении покончить с войной единым ударом.

И, наверное, Ганнибал в самом деле настраивался сразу и на то, и на другое. Длительная война по тактике Фабия Максима сулила пунийцам стабильное преимущество, но была чревата новыми трудностями. Во-первых, Карфаген мог истощить свои силы скорее, чем его несгибаемый соперник, а во-вторых, римляне вот-вот должны были удвоить войско за счет легионов Тиберия Нерона, а последнее одновременно несло в себе как зародыш раздора между полководцами, так и возможность умножения римской мощи. Хотя Ганнибал, несомненно, знал о столичной оппозиции Сципиону, он вряд ли надеялся на его отставку, поскольку в свое время сам же научил римлян больше ценить выдающихся полководцев и доверять им, и, скорее всего, склонен был считать, что Сципион, опираясь на значительный авторитет в армии, среди союзников и местного населения, сумеет подчинить себе консула и получить таким образом численное превосходство над карфагенянами. Резонным было бы и желание Ганнибала поторопить события, чтобы использовать духовный подъем народа, достигнутый баркидской партией в последние месяцы.

Раздумывая за своего противника, Сципион пришел к выводу, что Ганнибал предпримет попытку добиться быстрой победы, но при малейшей неудаче переведет войну на путь стратегии измора. При своих талантах и опытности, Ганнибал вполне мог полагать, что ему в любой ситуации удастся избежать большого урона и сохранить достаточные силы для позиционной борьбы. Отсюда становилась ясной задача Сципиона: он должен подыграть Ганнибалу и позволить ему активные действия, но увлечь его дальше, чем тот хочет сам, завести его туда, откуда выхода уже не будет. Поэтому Сципион упорно ждал первого хода от неприятеля и внимательно следил за ним, чтобы не пропустить решающий момент.

И вот в конце весны, когда на полях уже начал созревать урожай, Ганнибал собрал войско и выступил из Лептиса. Услышав эту новость, Сципион напрягся, как лев перед прыжком, но его прыжок не состоялся. Карфагенская армия достигла торгового города Гадрумета в двадцати милях к северо-западу от Лептиса и, обосновавшись там, в дальнейшем инициативы не проявляла. Сципион остался в зимнем лагере, пребывая в замешательстве.

Итак, Ганнибал наконец-то сделал долгожданный первый шаг, обозначив им начало схватки, но Публий не понял его смысл, а он не привык не понимать чего-либо и испытывал омерзительное чувство, будто в его шатер заползла гадюка и скрылась во тьме.

Сципион уединился и размышлял целый день. Будь на месте Ганнибала какой-нибудь посредственный полководец, его переход в Гадрумет можно было бы объяснить желанием получить новую продовольственную базу вместо прежней, основательно истощенной за зиму, намерением перетряхнуть сундуки гадруметских торгашей или, наконец, желанием укрыться в более укрепленном месте. Однако к задаче, условия которой ставит Ганнибал, столь простой ответ явно не годился. Что-то он должен был выиграть по-крупному, ведь на то он и карфагенянин, чтобы во всем искать выгоду, и на то он Ганнибал, чтобы находить ее! Коварная загадка зудела в мозгу Публия, но он никак не мог извлечь ее наружу, голова томилась от наплыва бесполезных мыслей и, казалось, вот-вот лопнет, как городская плотина под напором талых горных вод. Порой ему думалось, что Ганнибал просто морочит его, пытается сбить с толку, замаскировать истинные намерения. А иногда он готов был предположить, будто карфагенянин, не желая сам начинать рискованную борьбу, сознательно сделал бесполезный шаг, как бы передавая этим право хода римлянам.

Подобных догадок и домыслов Публий породил множество, но все они не сочетались с его внутренним критерием истины и не стыковались с воссозданным им в себе портретом Ганнибала. Удовлетворительного ответа он не нашел, а потому решил произвести разведку боем и назавтра объявил поход.

Войско уже давно было готово к выступлению, и сборы не заняли много времени; еще в первой половине дня римляне покинули лагерь и устремились в глубь пунийской страны.

Атаковать Ганнибала в Гадрумете проконсул находил нецелесообразным, так как в этом случае карфагеняне всегда смогут укрыться в городе и, кроме того, имеют возможность уйти морем, куда пожелают, а сам он должен будет вести войну вдали от своих баз в Тунете и приморском лагере и, вдобавок ко всему, еще ослабит давление на вражескую столицу. Может быть, в том-то и состояла хитрость Ганнибала, чтобы отвлечь римлян от Карфагена и оторвать их от собственных тылов.

Учитывая эти соображения, Сципион всем войском обрушился непосредственно на столичную область, грабил селения, топтал и выжигал поля, плодовые рощи и особенно усердствовал на роскошных виллах пунийских сенаторов.

Карфагеняне забеспокоились, даже ближайшие друзья вождя, те, кто недавно превозносил полководца выше храма Эшмуна, стоявшего на вершине Бирсы, ныне возопили, что такой Ганнибал, спрятавшийся за сто миль от места событий и охраняющий войском лишь самого себя, им не нужен. В Гадрумет толпою понеслись гонцы со свитками, сочащимися слезоточивыми просьбами и пылающими гневными требованиями немедленной помощи. «Защити наше имущество, а уж потом думай о стратегии и судьбе государства!» — кричали в строках души аристократов — лучших граждан республики, как значило это слово.

Ганнибал хмуро злорадствовал, слушая раба, читавшего ему эти письма, ибо стонущий над убытками богач не может вызвать иного чувства, кроме презрения. Однако ему все же пришлось поторопиться. Вскоре он оставил Гадрумет, но двинул свое пятидесятитысячное войско не на север, к Карфагену, как ожидалось, а на запад.

Сципион снова был озадачен, и на этот раз больше прежнего. Теперь ситуация оказалась уже иной: переход в Гадрумет являлся лишь прологом к драме, но сегодня, как чувствовал Публий тайным нервом души, началось главное действие, грянул грандиозный спектакль, зрителем которого и одновременно призом за лучшее исполнение роли был весь мир. Поэтому Сципион не мог ограничиться размышлением, перебором различных вариантов и догадок, сейчас он обязан был однозначно выявить замысел противника и, не пресекая его, дабы не спугнуть врага, сделать намерения Ганнибала частью собственного плана.

Простейшее предположение состояло в том, что Пуниец захотел без боя освободить Карфаген, уведя римлян за собою на край страны в бесплодные земли. Но в борьбе с Ганнибалом следование простейшим решениям является простейшим способом угодить в ловушку, поэтому Сципион нещадно пришпоривал свой ум, стремясь найти в поведении врага нечто изысканно-коварное.

Одновременно с поиском ответа на поставленный противником вопрос Сципион начал действовать и сам. Он отправил добычу и лишнюю поклажу в лагерь под Утикой и стал готовиться к походу.

На следующий день Публий получил сообщение о дальнейшем продвижении пунийцев на запад. По размашистому маршу неприятеля Сципион окончательно убедился, что Ганнибал преследует более существенную цель, чем спасение угодий карфагенских магнатов. Сципион отослал гонца к Масиниссе с приказом оставить Нумидию и с отборным войском идти на соединение с ним, после чего выступил навстречу карфагенянам. Пока Публий не имел определенного плана и желал лишь исследовать намерения противника по реакции на действия римлян.

Ганнибал совершил еще один дневной переход в прежнем направлении и достиг восточной Замы. Сципион был уверен, что Пуниец пойдет дальше; если бы конечным пунктом его пути являлся этот ливийский город, проявленная им стремительность была бы неуместной. Чтобы не отстать от вражеской армии, Сципион несколько изменил маршрут и, как бы упреждая соперника, взял направление не на восточную, а на западную Заму, отстоящую на два дня пути от первой.

Теперь уже не оставалось никаких сомнений в том, что Ганнибал задумал нечто серьезное и уверенно исполняет свой замысел. Настал момент, когда Сципион должен был немедленно разгадать врага. Та символическая змея, которая раньше заползла к нему в шатер, сейчас уже забралась под тунику и ощерила ядовитый зуб. Необходимо было срочно взять под контроль ситуацию и представить африканцу собственные доводы, иначе Риму грозило поражение, армии — полный крах, а самому Публию — бесславная смерть. Правда, существовала еще возможность прервать кампанию и отступить к побережью, откуда выбить римлян было бы очень сложно, но этот вариант Сципион даже не рассматривал. Уж если Ганнибал сам вызвал его на отчаянную, бескомпромиссную борьбу, то Публий, стремившийся к этому пятнадцать лет, никак не мог свернуть в сторону. Несомненно, Ганнибал рисковал, выходя на оперативный простор, отрываясь от Лептиса и Гадрумета, и стоило только выявить его цель, чтобы контрмерами обратить достоинства его плана в слабости.

Сципион всю ночь мерил шагами площадку трибунала, вглядывался в звезды, прислушивался и даже принюхивался к окружающему, жаждая постичь душу затаившейся во тьме природы, чтобы у нее: общей матери и римлян и карфагенян — похитить тайну Ганнибала. Периодически он возносил мольбы богам, но все было тщетно: мир оцепенел, и в нем царило удручающее безмолвие. Отсутствие какого-либо движения упразднило время. Жизнь остановилась и уже ничем не отличалась от смерти. Тело Сципиона автоматически блуждало вокруг шатра, но самого его не было с ним: он пребывал там, где нет ничего, или, может быть, наоборот, там, где всего слишком много, где человеческих возможностей недостает, чтобы различать отдельные детали.

И вот, когда небо из черного стало фиолетовым, когда почти истекла последняя ночь, отпущенная Публию на принятие решения, он все еще ничего не придумал. Длительное напряжение привело к упадку духовных сил, пришедшему как избавление от неподъемной ноши. Его объяло некое просветленное спокойствие, он словно бы начал оттаивать и, возвращаясь к земному бытию, с умиротворенной улыбкой взирал на светлеющие небеса, как, может быть, где-то на другом краю обитаемого мира в это же время смотрел на них раскаявшийся преступник в ожидании казни. Да, легионы Сципиона, возможно, будут разбиты только через пять или десять дней, но самому ему грозит поражение уже сегодня на рассвете, и, если в ближайший час ничего не произойдет, как полководец он умрет. Однако предчувствия гибели кружили около него, как планеты вокруг центра Космоса, а там, в сердце его мироздания, сияла цель. Сципион еще ничего не придумал, но уже знал, что придумает.

Он сел на земляной бугорок, опять посмотрел вверх и тихо рассмеялся. Ему вспомнилось, как потел в сиракузской бане, но не от жара, а от умственного напряжения грек Архимед, рисуя на горячем песке геометрические фигуры, и как он воскликнул: «Эврика!», когда линии и мысли сошлись должным образом в одной точке. «Эврика», — медленно повторил Публий и вдруг категорично, но на удивление спокойно еще раз произнес: «Эврика».

Сципион решил свою задачу, причем не только угадал идею Ганнибала, но сразу же придумал ответные действия, и нашел он этот ответ в геометрическом рисунке, который в его воображении начертала рука Архимеда.

Публий послал дежурных ликторов за легатами, вызывая тех на срочное совещание, а сам взял карту пунийской страны, составленную по его специальному заказу сиракузскими географами, и принялся рисовать на ней различные треугольники.

Когда в шатер полководца сосредоточенно вошли приглашенные офицеры, они оторопели при виде императора, который любовно выводил какие-то узоры, уподобившись ребенку или помешанному. Публий поднял к ним смущенное лицо и сказал:

— Друзья, меня посетила блестящая идея, но при этом вышел конфуз… Я только сейчас осознал, какова моя глупость. Да вы садитесь. Я приветствую вас, правда, с некоторым опозданием — это вторая моя ошибка.

— Так вот, друзья, ответьте мне, что делал Архимед, когда издал крылатый клич «Эврика»?

— Ты рехнулся, мой великий Публий! — воскликнул Луций Сципион. — Говорить о греках в такое время!

— Этот механик барахтался в бассейне, — несколько сердито прогнусавил Минуций Терм.

— Он нашел, то есть, по-нашему, открыл закон гидростатики, — сказал Лелий и с любопытством воззрился на Публия.

— Вот именно, умница — Гай, — со смехом подтвердил Сципион. — А мне взбрело на ум, будто он при этом решал геометрическую задачу! Представляете, какой позор! Я каюсь перед вами, только прошу вас, никому не рассказывать о моей оплошности, особенно — Ганнибалу. Да, особенно — Ганнибалу, пусть он узнает о ней тогда, когда ему уже будет не до смеха, ибо рисуночек, который изобразил мне Архимед, касается нашего Пунийца.

— Так бы сразу и говорил, — буркнул Луций Сципион, — а то дурачишься, как младенец.

— Да нет же, Луций, друзья, я в самом деле ошибся с Архимедом и сгорел бы от стыда, не будь у меня оправдания в виде вот этой картинки. Подойдите сюда и взгляните.

Легаты склонились над картой, а Сципион начал объяснение, иллюстрируя рассказ движеньями стиля над папирусом.

— Пуниец идет вот так, — показывая линии треугольников, говорил он, а мы сейчас здесь. Вот наш зимний лагерь, Карфаген, Гадрумет, это — Нумидия. Да, Нумидия… Вначале я думал, что Ганнибал старается обойти нас, желая проникнуть к Утике. Но, по моему разумению, там он не сможет причинить нам сколько-нибудь заметного вреда, потому я стал склоняться к мнению, что он зарится на Нумидию. Однако вести войну в дружественной нам стране — безумие, когда в распоряжении противника есть лучшие варианты. И все же разгадка — в Нумидии. Пуниец, во-первых, хочет завести, нас чуть ли не в пустыню, дабы лишить возможности отступления, а во-вторых, намеревается встать между нами и Нумидией, отсечь от нас Масиниссу и прочие резервы, чтобы поочередно разделаться и с нами, и с нашим африканским другом. Он точно взвесил соотношение сил и знает, что без нумидийцев мы существенно уступаем ему но зато с конницей Масиниссы — качественно превосходим его. Каков хитрец, а! С таким интересно посостязаться!

— Как, разве вы не рады достойному сопернику? — перебил Публий сам себя, удивляясь сумрачно напряженным лицам товарищей.

— Я лично, предпочитаю радоваться днем, а ночью — спать, — возразил Луций.

— Так порадуйся тем спокойным ночам, которые дарует нам победа, ведь именно сегодня она впервые улыбнулась нам, хотя пока еще и издалека, — урезонил брата Публий и продолжил рассказ о Ганнибале:

— Итак, вначале Пуниец пытался отнять у нас Нумидию, посеяв и взрастив там заговоры, но, когда эта затея в целом провалилась, надумал хитрым стратегическим ходом и нас лишить ее поддержки. Причем, обратите внимание: он рассчитал маршрут так, чтобы перекрыть нам связь с союзниками в самый последний момент, стремясь до той поры скрывать свои планы. Я даже подозреваю, что переходом в Гадрумет он сознательно спровоцировал наше выступление против Карфагена, желая вынудить нас потерять время, и за счет этого получить фору в расстоянии. Тут идет тонкая игра: и им, и нам нужно торопиться, но так, чтобы соперник не заподозрил недоброе и не спохватился прежде, чем настанет роковой час. Масинисса уже идет навстречу нам, но я подготовил ему приказ несколько удлинить путь и уклониться к югу, причем я точно вычислил точку его встречи с нами. Мы же тоже должны поманеврировать, чтобы запутать Пунийца. Но, как видите из схемы, мы будем двигаться по катету, естественно, с учетом особенностей рельефа, а карфагенянин — по гипотенузе, или, скажем вернее, по отрезку параллельному ей. Ганнибал этого не поймет, так как не знает выбранную нами точку объединения войск. Так что у нас преимущество, хотя, конечно, все это дело будет проходить на риске и зубовном скрежете.

Многие легаты не приняли точку зрения проконсула. Слишком уж отчаянный шаг предлагал совершить полководец, противоречащий нормам традиционного мышления и военной науки, предписывающей всегда тщательно заботиться о тыловом обеспечении. Некоторые офицеры не вполне верили в то, что Сципион правильно разгадал намерения соперника, а те, которые верили, полагали целесообразным использовать его догадку по-иному и благополучно отступить в освоенный край на побережье, вместо того чтобы, как они говорили, «самим лезть в раскрытую пасть хищника». Однако все их аргументы и советы могли позволить лишь уберечься от Ганнибала, но не победить его. Это понимали и сами легаты, потому свои возражения они большей частью оставили при себе и не перечили Сципиону. А Публий, хотя и видел скрытую оппозицию, перед лицом наступающего дня посчитал недопустимыми дальнейшие разговоры и приказал готовиться к выступлению из лагеря.

Часть обоза римляне отправили на базу под Утикой и, оставив продовольствия только на несколько дней, в течение которых должна была решиться судьба войны, налегке устремились в глубь материка.

Публий, с изысканной грацией восседая на разукрашенном коне, сновал вдоль колонны, радуя солдат удалым видом и бодрящим словом. «Резвее шаг! — покрикивал он. — Настигнем Пунийца прежде, чем его похитит у нас Клавдий Нерон, который, да будет вам известно, уже отчалил из Остии и гонится за нами и нашей славой!» Сципион всячески стремился увлечь войско затеянным предприятием и с этой целью устроил соревнование между подразделениями на четкость исполнения походных команд и организованность строя. Причем, заботясь о настроении солдат, он, естественно, в еще большей степени уделял внимание офицерам и, контролируя марш войска, поочередно подъезжал ко всем легатам, чтобы в индивидуальной беседе, каждого по-особому, убедить в правильности принятого образа действий. Наедине с Публием они откровенно высказывали свои опасения, говорили то, что, страшась упреков в трусости, не могли сказать на общем совете, и, раскрываясь, допускали его к себе в душу, а уж этим-то он умел пользоваться. В конце концов настойчивые усилия Сципиона увенчались успехом, и к вечеру уже все легаты были заражены азартом борьбы и страстью к победе; из подчиненных он вновь сделал единомышленников.

К исходу этого дня Ганнибал прибыл в западную Заму, но почти не приблизился к цели: отсечь римлян от Нумидии — так как те неожиданно для него отклонились в сторону. Наверное, он провел не менее тревожную ночь, чем накануне Сципион. Но, как бы там ни было, утром карфагеняне, стараясь упредить противника, свернули к юго-западу и вступили на путь по той самой гипотенузе, которую определил им римский полководец.

Римляне на рассвете откорректировали свой маршрут с учетом погрешностей карты, а также — последних достижений Ганнибала и Масиниссы и с прежним энтузиазмом устремились вперед, словно вздумали насквозь пронизать дикую Ливию.

Весь день продолжалась скрытая заочная гонка соперников, в которой Ганнибал, обладающий более громоздким и менее закаленным в общей массе войском, с неизбежностью начал отставать.

Противники достигли пределов пунийской державы. Природа здесь почти не изведала рук человека и лишь периодически платила дань кочевникам. Через какую-то сотню миль по их курсу начинались солончаки, а далее простирались пески, доступные только караванам гетулов. Пустыня уже предупреждала о себе тяжким, знойным дыханьем и, посыпая людей тонким слоем незримых по отдельности песчинок, словно бы одевала их в желтый саван, готовя к жертвоприношению. Окружающий пейзаж удручал однообразием. Повсюду вздымались бурые, почти лишенные растительности холмы. Роль деревьев здесь выполняли кусты, а вместо травы кое-где торчали пыльные пучки бурьяна. Зеленый цвет был напрочь изжит отсюда летними месяцами. Поселения встречались все реже, да и те, что попадались на пути, имели убогий, почти безжизненный вид, представляя собою кучки приземистых глиняных мазанок, между которыми в лужах пыли голышом барахтались чумазые дети.

Но зато само войско римлян, как, надо думать, и пунийское, вдруг сделалось средоточием местной жизнедеятельности, поскольку со всей округи к нему собрались насекомые и птицы. Разноцветные мухи яростно атаковали солдат, нанося порой чувствительные уколы, причем, в случае насильственной смерти, некоторые из них растекались по телу ядом и мстили победителям болезненными язвами. Ливийские проводники посоветовали римлянам не трогать этих опасных существ и пытаться аккуратно стряхивать или сдувать их с кожи. А над головами легионеров носились вороны и саркастически каркали, наблюдая мушиный бой. Птичья стая увеличивалась с каждым часом и, заполоняя ясное небо, сгущалась, как туча. Однако пока еще это пищащее, жужжащее и каркающее воинство больше развлекало людей, чем вызывало их досаду. Но на следующий день воздушная орда разрослась до невероятных размеров и стала оказывать удручающее воздействие на солдат.

При первых признаках зари воронье взвилось в едва посветлевшие небеса, сделав их снова черными, и подняло омерзительный крик. А когда сумрак стал рассеиваться, обнаружилось, что в полку стервятников прибыло, и помимо воронов появились грифы, невозмутимо сидящие на увядших кустах, а также — прямо на земле и со зловещим вниманием присматривающиеся к людям. Убедившись, что все воины, слуги и животные пока еще живы и, очнувшись от сна, поднялись на ноги, похоронная команда воспарила вверх. При этом вороны и прочая мелочь с истошными воплями шарахнулись в стороны, заняв фланги и тыл птичьего войска. В таком порядке эта стая и следовала за легионами, терпеливо дожидаясь своего часа, ибо даже птичьими мозгами разумела, что там, где происходит большое скопление людей, массовая смерть неизбежна.

Если сдыхал обозный осел или вконец обессилившая лошадь, кровожадные хищники устраивали битву над трупом животного. Не прекращая междоусобицы, они торопливо раздирали тушу. Первыми лакомились грифы, деловито исследуя чрево жертвы лысыми головами, а вороны были рады и объедкам и поторапливали грифов, хватая их за хвосты. Над оголенными костями волненья стихали, и продолжалась неспешная погоня за основной частью добычи. Стервятники мерно парили над колонной и зорко блюли смерть.

Решительно шагнувшее навстречу судьбе войско все далее углублялось в серо-желтую страну, представлявшуюся царством некоего ненасытного тирана, высасывающего из нее все жизненные соки. Однообразие окружающего пейзажа утомляло глаза и иссушало душу, под его воздействием скудело воображение и возникало ощущенье, будто пустыня постепенно растворяет в себе людей, обращая их, как и все прочее, в песчинки. Во всем здесь чудилось влияние коварного властелина. Римлян подстерегали самые неожиданные и даже нелепые опасности. Несколько раз им на пути попадались отравленные врагами либо просто ядовитые источники, и, несмотря на всяческие предосторожности, сотни солдат были больны, а несколько человек даже скончалось. Однажды войско расположилось на ночлег в сравнительно привлекательной на вид лощине у желтого мутного ручья с поймой, поросшей жиденьким кустарником, напоминавшим волосы вокруг лысины, каковой являлся для этих мест роскошью. Но едва стал сгущаться вечерний сумрак, как над низиной пополз едкий гнилостный запах, заражая все живое. Легионы поспешно бросили лагерь и двигались в темноте до тех пор, пока не выбрались на возвышенность, хотя и безводную, но зато обдуваемую свежим ветром. И это приключение привело к болезням людей и особенно — обозных животных. А в другом случае римляне поплатились за сочувствие к несчастным. Им встретилась группа туземцев, представившаяся частью каравана, пострадавшего от песчаной бури. Обратившихся за помощью пришельцев доброжелательно приняли в войске, снабдив всем необходимым. Прошло несколько часов, прежде чем было заподозрено неладное. Но вот кто-то из солдат заметил на теле одного из гостей тщательно скрываемые под тряпьем гнойные язвы, и вскоре выяснилось, что римляне приютили собранных из разных гетульских племен изгоев, страдающих неизвестной, но, безусловно, страшной болезнью. Правда, осталось тайной, случайно ли эти африканцы попали к римлянам или их подослал некто, привыкший извлекать выгоду из самых тяжких человеческих бед. Как бы там ни было, гетулов спровадили прочь, все снаряжение, которого касались больные, сожгли, а людей, общавшихся с ними, в основном это были слуги, под охраной оправили в обратный путь.

Казалось, что зло растворено здесь в воздухе, им пропитана земля и заражена вода. Тут каждый камень угрожал, за любым кустом, затаившись в притворной дреме, сторожила смерть. Над унылыми холмами чудился беззвучный стон давно похищенных пустыней жертв, предвещавший ступившему сюда трагическую участь. Эта страна представлялась нисхождением в Аид. Здесь все служило потусторонней госпоже и исподволь готовило душу к расставанью с телом.

И вот именно сюда суровый рок повлек два самых сильных, не имевших себе равных в предшествующей истории войска, возглавляемых лучшими полководцами. Состязаясь в скорости, соперничающие армии стремительно внедрялись в эти бесплодные края, чтобы отрезать друг другу дорогу к отступлению и в отчаянной схватке решить судьбу мира, чтобы обратно вернулась лишь одна из них, и современный им век знал бы только одного непобедимого полководца.

Все ближе было роковое поле, закованное природой в цепи холмов, словно преступник, дожидающийся казни, все быстрее сокращался остающийся войскам путь, все стремительнее сжимались человеческие жизни. Смерть реяла над колонной и сортировала людей, готовясь к пиршеству. А ее лазутчики и нахлебники мельтешащей тучей, шелестя крыльями, неслись следом и пристрастно высматривали будущие жертвы, надрывным карканьем указуя на них своей госпоже.

В этой обстановке даже животные загрустили. Боевые кони тревожно ржали, предчувствуя гибель, а обозные мулы и ослы то и дело норовили поворотить назад, явно осуждая намерения своих двуногих хозяев. Но не таково было настроение воинов. Когда люди исполнены идеи и страсти, им есть что противопоставить гнету внешних сил.

«Мы обещали государству, родным и вдовам граждан, убитых Ганнибаловыми наемниками, уничтожить ненавистное войско, — говорил Сципион солдатам, — и мы сдержим слово. Смотрите: я договорился с этим орлиным племенем о сотрудничестве, чтобы после битвы не смогли уцелеть даже трупы поганых пунийцев!»

Легионеры при этом смотрели вверх на зловещую стаю и хохотали, бросая вызов всем темным силам Вселенной. Вместе со Сципионом они готовы были бы идти на штурм пылающего вулкана и спорить с судьбой до последнего вздоха, так как в их представлении он являл собою материализованную, а значит, доступную всеобщему пониманию идею Родины и был озарен блистательным ореолом Фортуны.

У плохого полководца, в нездоровом войске солдаты перед боем печалятся думами о смерти, но у настоящего вождя головы воинов полнятся мыслями о славе или — в худшем случае — о добыче, и потому такие люди в критической ситуации не томятся жаждой жизни, а живут.

В этом войске римлян дух легионеров черпал могущество не только в традиционной для их общины воле, но и в специфическом, присущем только им чувстве чести. «Мы — солдаты Сципиона!» — звучно говорили воины, и в эти мгновения не было в мире людей, способных сравниться с ними в гордости. Если кто-либо чрезмерно растирал ногу и садился на землю, возбуждая хищный интерес грифов, он слышал обращенный к нему голос: «Ты — солдат Сципиона» — и забывал о боли. Когда кто-то падал, сраженный жестоким африканским солнцем, ему напоминали, что он — солдат Сципиона, и это званье осеняло его благодатной тенью и освежало душу. «Мы — солдаты Сципиона!» — восклицали воины и шли вперед, не считая миль и не замечая преград.

Между тем противников теперь разделял всего какой-то десяток миль, и они, сходясь под острым углом к незнакомой и тем, и другим равнине, служившей им, однако, общей целью похода, уже откровенно старались обогнать друг друга. Сципион отправил часть конницы к неприятельскому войску, чтобы беспокоить его арьергард и таким образом задерживать передвижение всей вражеской колонны. Но италийские всадники не имели достаточной сноровки для таких дел, в каковых особенно хороши были нумидийцы, как, впрочем, и любые другие кочевники, потому эта затея не принесла существенного успеха. Тогда проконсул предпринял иной способ оторваться от пунийцев. Расположившись лагерем на предстоящую ночь, он наводнил окрестности конницей, чтобы истребить африканских разведчиков, а в полночь вывел за вал тяжелую пехоту с обозом и, соблюдая тишину, двинулся с ними навстречу Масиниссе, который был уже совсем близко.

До последнего времени и римляне, и карфагеняне не решались на ночные переходы, опасаясь насторожить противника чрезмерной поспешностью или, того хуже, попасть с истомленным бессонницей войском в засаду. Но теперь Сципион доверился своему геометрическому расчету и пошел на риск, желая любой ценой объединиться с союзниками. Он надеялся, что если ему удастся присоединить к себе нумидийцев, то пыл Ганнибала сразу спадет, а потому у его людей будет время на отдых.

Несмотря на все предосторожности римлян, опытные карфагеняне довольно скоро догадались об их маневре, но воспрепятствовать им уже не смогли. Пока пунийцы готовились бы к ночной погоне, римляне успели бы оторваться от них, а кроме того, карфагенян отделял от основных вражеских сил умело поставленный лагерь, который опасно было оставлять в тылу, но слишком хлопотно штурмовать, тем более, что охраняющий его подвижный контингент, состоящий из конницы и легкой пехоты, всегда сумел бы ускользнуть от громоздкого войска. Поэтому Ганнибал, стиснув зубы, дождался рассвета и выступил в путь лишь тогда, когда римляне, освобождая ему дорогу, покинули лагерь и летучим ходом устремились вдогонку за своим полководцем, который в тот момент уже пожимал в приветствии руку Масиниссы.

 

21

Еще вчера Ганнибал всемерно старался приблизиться к римлянам, а сегодня уже мечтал оказаться от них как можно дальше. Однако положение карфагенян вовсе не было безнадежным. Даже теперь, после воссоединения всех сил Сципиона, пунийцы численно превосходили соперника, а качественно уступали лишь в некоторой степени. Пехота карфагенского войска включала в себя более двадцати тысяч ветеранов, прошедших италийскую войну, около десяти тысяч ополченцев и ливийских наемников, четыре тысячи македонян и тысяч двенадцать наемных галлов, лигурийцев, мавританцев, нумидийцев и балеарцев. Единственным слабым местом в комплектовании этой армии была недостаточная оснащенность конницей. Так, Ганнибал имел всего две тысячи нумидийских всадников и полторы тысячи — пунийских. Зато малочисленность конницы он мог компенсировать самым устрашающим родом войск — слонами, которых было восемьдесят. Сципион же располагал тридцатью тысячами римско-италийской пехоты и шестью тысячами — нумидийской, но, подобно Ганнибалу под Каннами, обладал значительным превосходством над противником в коннице: четыре тысячи нумидийских и две с половиной тысячи италийских всадников. При таком соотношении сил любое из этих войск в бою могло оказаться сильнее соперника в зависимости от того, насколько полно тот или другой полководец сумеет использовать лучшие качества своей армии и недостатки неприятельской. Так что Ганнибал вполне мог попытать счастья в битве, но вот возможности отступить у него уже не было, поскольку на марше Сципион затерзал бы его войско своей конницей и в конце концов навязал бы ему сражение.

Поэтому, погрустив час-другой по поводу упущенного преимущества над врагом, Ганнибал поднял свои разноязыкие полчища и двинул их следом за римлянами. Перед солдатами он интерпретировал маневр противника как бегство и призвал их «побить трусов в открытом бою». Но сам он все же мало думал о сражении и измышлял уловки, посредством которых удалось бы выиграть время. Он хотел действовать наверняка, а для достижения материального перевеса над соперником в новых условиях следовало отсрочить битву на двадцать-тридцать дней, так как в этот период ожидалось прибытие Вермины с солидным подкреплением. Причем большее промедление грозило осложнениями уже самому Ганнибалу, поскольку в Африку стремился Клавдий Нерон. С учетом этих перспектив карфагенянин должен был ухитриться оттянуть час схватки, но не отпустить от себя римлян.

К исходу дня пунийцы приблизились к стану Сципиона и разбили лагерь в нескольких милях от него.

Придавая, как всегда, большое значение информации, Ганнибал, проявив немалую изобретательность, заслал в расположение неприятеля множество разведчиков. Одну такую негласную делегацию римляне выследили, схватили и привели к проконсулу. Допросив пленных, Сципион выяснил, что перед ним весьма квалифицированные в военном деле люди, в основном, офицеры. Тогда он сменил тон и стал беседовать с ними как с равными, а затем поручил трибуну провести этих гостей по всему лагерю, как некогда поступил в подобной ситуации царь Ксеркс, и показать им все, что они пожелают посмотреть.

Пунийцев потрясло такое обхождение, и столь особое настроение дополнительно способствовало их восхищению всем увиденным в римском войске, которое в своем оснащении и подготовке являло высшие достижения современной им военной науки. Поразил их и царящий здесь дух: казалось, будто люди готовились не к битве, а к празднеству. Многое тут было им интересно и непривычно, и, в числе прочего, вызвал удивление мощный духовой оркестр, сопровождающий их по всему лагерю эффектными маршами, то экспрессивно-неистовыми, то грандиозно-величавыми.

Когда они снова предстали перед Сципионом, головы у них кружились от калейдоскопа ярких картин, не вмещавшихся в памяти и изнутри вновь и вновь заполонявших взор. Свое мнение о римском войске пунийцы выразили коротко:

— Если бы у нас не было Ганнибаала, — сказали они, — мы бежали бы от вас прочь без оглядки. Вся наша надежда только на него.

— Да он тоже бежал бы, коль было бы куда, — небрежно, как бы нехотя, заметил на это Сципион и затем поинтересовался у гостей: все ли они как следует рассмотрели и все ли им в надлежащей мере понятно.

Карфагеняне заявили о полном удовлетворении проведенным обзором и только спросили, на какой срок римляне обеспечены продовольствием. Из всех возможных вопросов этот был единственным, неугодным Сципиону. Однако он до конца выдержал принятую роль и честно ответил:

— На три дня. Так что мы должны победить вас завтра-послезавтра, — затем, после небольшой паузы, он добавил: — Впрочем, вы ведь знаете, сколь мы, римляне, неприхотливы в пище, как и в других видах материального обеспечения, а потому, не тешась бесплодными надеждами, считайте, что мы сможем продержаться на трехдневных запасах и десять, и двадцать суток.

Попрощавшись с пунийцами, обращенными из лазутчиков в гостей, Сципион отправил их к Ганнибалу.

 

22

Пуниец был в бешенстве от выходки соперника. Он привык, что враги страшатся его, осторожничают и таятся перед ним, а этот римлянин утонченно-благородным образом явил ему свое презрение. «Ах, вот как! — восклицал Ганнибал, расхаживая перед удрученными офицерами. — Птенец, которого я научил бегать при Тицине, Требии и Каннах, оперившись, вознесся в небеса и угрожает орлу!»

Но, сводя перед своими офицерами, поступок Сципиона лишь к самоуверенной насмешке, самому себе он отдавал отчет в том, что тот нанес карфагенянам психологический удар и, представляя, как гордятся теперь проявленной вызывающей смелостью римляне, досадовал вдвойне: и за пощечину собственному войску, и за удачу противника. Пуниец страстно желал придумать какой-либо равноценный ответ сопернику, но придумал совсем иное. Он решил использовать нестандартный прием Сципиона в своих целях и послал проконсулу письмо, в котором выражал притворное восхищение великодушием Публия по отношению к его шпионам и показанной им твердостью духа накануне жестокого испытания. Прикидываясь покоренным красивым жестом римлянина, Ганнибал с наивным, а может быть, и с рассчитанным самомнением называл его равным себе оппонентом и в связи с этим высказывал мнение, что им обоим нецелесообразно вверять свои судьбы случаю и превратностям битвы, но следует подчинить оружие разуму и покончить с войной путем мирных переговоров.

Сципион приветливо принял пунийского гонца и сделал вид, будто благосклонно относится к идее Ганнибала. Однако окончательного ответа он не дал, а через посла уведомил карфагенского вождя, что назначит ему встречу несколько позднее.

Утром римляне снялись с лагеря и двинулись в северном направлении. Сципион намеревался перебраться к одному из приграничных городов, чтобы в случае необходимости обеспечить пропитание войску за счет местного населения. Попутно он искал обширную долину или плато, удобные для битвы с применением многочисленной конницы. Карфагенянам не имело смысла оставаться на месте, сбежать же они не могли, так как римские разведчики наблюдали за каждым их маневром, потому им пришлось последовать за неприятелем, уповая на дипломатию.

И вот на краю обитаемого мира, в окрестностях ливийского городка Нараггара, противоборствующие армии остановились у широкой равнины, опоясанной спиральной грядой холмов. Это было то самое, избранное небесами на трагическую роль в исторической драме поле, которое тысячелетия дремало в тяжкой истоме, млея под африканским солнцем, чтобы теперь в один день вдруг оказаться истоптанным солдатскими сапогами, избитым копытами, облитым кровью и потом, и тем самым прославиться во всем человеческом пространстве на все человеческое время. Под пристрастными взорами людей, предчувствующих жестокую участь, эта сухая бесплодная местность словно ожила и, казалось, вожделела своей каменной плотью утолить многовековую жажду пустыни, испив их жизненные соки.

Владеющие инициативой римляне выбрали себе удобный участок для стоянки, изобилующий и материалом для строительства лагерных укреплений и водою, а Ганнибал расположился в трех с половиной милях от них, удовольствовавшись оголенным холмом с труднодоступным мутным ручейком. Таким образом, под предлогом переговоров, коварно затеянных Ганнибалом, Сципион коварно завел врага в выгодную для себя местность.

Закрепившись на удобной позиции, проконсул заявил сопернику о своем согласии на аудиенцию. В короткий срок обменявшись несколькими посланиями, полководцы выработали условия встречи и в тот же день с небольшими конными отрядами выехали к центру почти безупречно круглой равнины. Сблизившись на оговоренное расстояние, они оставили охрану, и в сопровождении своих переводчиков направились друг к другу. И Ганнибал, и Сципион смело шли на это свидание, почти не опасаясь каверз противника, поскольку каждый из них знал, что его соперник слишком дорожит честью своего имени и слишком горд развернувшимся между ними состязанием, а потому не унизится до каких-либо подлых приемов.

Сойдясь в самой середине будущего поля боя, полководцы долго молча смотрели друг на друга.

Прежде Сципион только издали видел Ганнибала и, пожалуй, мог бы опознать его в группе людей, но не более того. Сейчас же он получил шанс разглядеть лютого врага своего Отечества настолько, чтобы суметь одолеть его.

Для пунийца Ганнибал был неплох и ростом, и статью, хотя Публий, как и надлежало римлянину, фигурой выглядел покрепче. Карфагенянин имел живое, подвижное лицо, однако привычка повелевать обуздала природную экспрессивность и как бы заковала его в жесткие доспехи властной величавости. Впрочем, эта привнесенная общественным положением манерность не преступала границ меры и большинству окружающих представлялась внешним свидетельством внутренних достоинств. Противоречие естественного с искусственным отображалось на этом лице в борьбе монументальной статичности и стремительной хваткости, поочередно торжествующих первенство и своей частой сменой слепящих наблюдателя, как мигающий огонь. Двойственный образ порождал ощущение двухполюсного характера, а двухполюсность в свою очередь оказывалась многогранной, оборачиваясь то благоволением либо презрением, то чувством собственного достоинства либо цинизмом низкого коварства, то преклонением перед человеческой силой или пренебрежением к человеческим страданиям. Весь этот лик мерцал искрами противоположных страстей, доброе замысловато сплеталось с порочным и чаще уступало злу, чем властвовало над ним. И поистине ужасен был правый, незрячий глаз Ганнибала, ослепший от болезни во время его перехода с войском через этрусские болота. Неприятный, как все мертвое внутри живого, он еще зловещим образом символизировал двуличие всего облика, ибо при напряженном взгляде на него чудилось, будто сквозь стеклянный блеск слепого взора острым лучом прорывается мысль, и возникало впечатленье, что за своеобразной маской половинчатой смерти прячется дух этого опасного человека и из засады тайно следит за тобою. Характерные штрихи внешности, такие, как посадка головы, цепкость живого глаза и выпяченная нижняя губа, точно соответствовали психологическому портрету и подобно трем, торчащим над морскою гладью камням, предвещающим опасность бесчисленных подводных рифов, выводили на поверхность глубинную сущность своего обладателя, грубо заявляя о твердости целей и моральной зыбкости арсенала средств.

Сципион все еще пребывал в задумчивости, анализируя образ врага, а Ганнибал вдруг усмехнулся и как бы подмигнул ему слепым глазом. Он раньше завершил исследование облика соперника и, судя по всему, не заметил заложенной в нем несокрушимой мощи и не сумел прочесть в простом, располагающем доброй силой лице смертного приговора своей славе. Обнаружив готовность карфагенянина к беседе, Публий смахнул с чела сокровенные мысли и воззрился на противника вопрошающим взором. Как и положено просителю, Ганнибал первым начал речь.

— Дивную картину, Публий Корнелий, являет наша встреча, — заговорил он. — Славный урок преподает нам сегодня судьба. Сурово звучит ее назиданье, ибо, внемля небесному гласу, я, Ганнибаал — острие карфагенской агрессии, ныне пришел сюда ходатаем мира, пришел к сыну того, кто первым из вас познал мое могущество. Вот так-то своенравная богиня низвергает людей, крушит наши замыслы и чаянья.

— Боги одарили нас прекраснейшими странами ойкумены, — продолжал он, — определив нам плодороднейшую землю Африки, а вам — восхитительную Италию. Но чрезмерное честолюбие заставило нас страстно возжелать чужого, и вот я, повергший Иберию, Галлию, сами Альпы и всю Италию, за исключением вашего Лация, бесславно возвратился на родину, чтобы спасать ее от той же беды, каковой некогда грозил другим. И все, чего я достиг, отобрал у Карт-Хадашта ты, Корнелий, ты отвоевал Иберию, захватил большую часть Ливии, и ты же заставил меня уйти из Италии. Ты достиг вершины земного счастья и сравнялся со мною, каким я был у Тразименского озера и при Каннах. Но не повтори моей ошибки, Корнелий, так как, забравшись в вышину, я оторвался от земли и шагнул в небеса, чем смутил богов, жестоко низринувших меня обратно на нашу славную планету. Не возжажди запретного, Корнелий, вспомни, что ныне ты уже не защищаешь свое, даже не захватываешь нейтральное, по расточительству природы принадлежащее дикарям, но покушаешься на страну, исконно чуждую вам, страну, назначенную богами во владение финикиянам.

Публий плохо слушал Пунийца. Он смотрел на врага, и его обуревали мрачные думы и жестокие воспоминания. Вся семнадцатилетняя война чуть ли ни день за днем проносилась в его памяти. Он снова встречался с отцом, бросался к нему на выручку при Тицине, позорно отступал по зимней хляби в Плаценцию, зрел гибель отечественных армий при Требии и Каннах… Его дух скорбно парил над стонущим полем возле Ауфида, ввергнутым в траур Римом и «Долиной Костей». Пережитые бедствия душили его с такой силой, что исторгали слезы из мужских глаз.

«И все эти несчастья обрушил на мою Родину находящийся рядом со мною человек, — думал Публий, — а я уже столько времени стою перед ним и все еще не разорвал это африканское чудовище в клочья».

— Да, я знаю, что такое слава, — между тем продолжал Ганнибал, — я не раз делил с этой ослепительной красавицей ложе после ратных трудов. Для честолюбивой молодости нет ласк приятней, чем ее объятия…

— Ганнибал, — перебил его Сципион, — ты засылаешь ко мне в тыл словесных нумидийцев, готовя западню. Но будет! Остановись, достаточно! Покажи теперь фронт своего войска: переходи к настоящему делу.

— Я как раз и говорю о деле, — резко возразил Пуниец, — и только нетерпеливость юности не способна заметить этого, ибо торопливо шагает по верхушкам явлений, не ведая глубины. Ты молод и познал лишь одну сторону жизни, меня же с лихвой потерла и ее изнанка. Любого другого я без лишних слов образумил бы на поле боя, ибо, встречая на своем пути строптивых болванов, я отправляю их к Баал-Хаммону мудрыми скромниками. Ты — первый и единственный, с кем я повел серьезный разговор, не стыдясь даже сознаться в некотором раскаянии.

— И, по-видимому, я единственный, кто всерьез желает знать твои намерения, и кому не следует длинно повествовать о своих злоключениях, так как, по твоим же собственным словам, все испытанные тобою «превратности судьбы» устроил тебе я.

— Остерегись, римлянин. Ты великолепен, но нас слышат боги, а они сильнее всех людей.

— Гнева богов следует страшиться тому, кто преступает их законы и противопоставляет себя созданному ими миру, но не тому, кто воплощает божественную волю и является земным орудием богов, независимо от того, несет ли он оливковую ветвь или меч.

— Ну что же, отлично! — меняя тон, сказал Ганнибал. — Перейдем к деловому разговору. Такой подход устраивает меня даже больше, чем первоначальный. Замечу только, что дух твой не соответствует годам: в реальности ты либо гораздо старше своих лет, либо еще моложе физического возраста.

При этом Пуниец будто бы снова подмигнул Публию слепым глазом, вызвав в нем шквал страстей.

«Он опять лукавит, — с возмущением подумал Сципион, — и сейчас вновь начнет хитрить и изворачиваться, дабы вернее погубить нас».

Публий пристально вгляделся в лицо врага, в котором словно были закодированы все несчастья римского народа, и мысленно воскликнул: «Нет, Ганнибал, не нам на беду ты родился, а на погибель самому Карфагену! И я не просто одолею тебя, а уничтожу как личность, как явление, порок, болезнь общества и, надеюсь, надолго излечу человечество от Ганнибалов!»

— Итак, — говорил тем временем Пуниец, — я объяснял тебе меру человеческих деяний. Так вот, прилагая эту меру к политической картине мира, следует сделать вывод о том, что вам разумнее всего довольствоваться Италией, а нам — Африкой. Но уж коли вы столь преуспели в завоеваниях, господствуйте еще и над Иберией, Сицилией, Сардинией и прочими островами, за которые у нас шел неправедный спор, мы же ограничимся нашей собственной страной.

— И все? — изумился Публий. — И ты ничего не скажешь о выдаче пленных, перебежчиков, о выплате контрибуции, о сдаче флота? Ты ничего не скажешь о капитуляции? Пуниец, ты забыл, что разговариваем мы в Африке, а не в Италии. Там и только там были бы уместны подобные условия! Отменно ты торгуешься, карфагенянин: когда у тебя отобрали Африку, ты соглашаешься уступить Испанию! Разве тебе не знакомы условия, на которых Карфаген сошелся со мною перед твоим возвращением сюда? Знакомы? Так почему теперь условия иные? Что произошло с тех пор? Ты воспользовался перемирием, чтобы выставить против меня сильное войско, а твои соотечественники разграбили наш караван и покушались на жизнь послов. И за такие «подвиги» мы должны поощрять вас уступками?

— Не кипятись, Публий, ты же понимаешь, что тогда мы неискренне просили мира, и переговоры были лишь нашей политической хитростью.

— А не так ли обстоит дело и сейчас?

— Конечно нет, Корнелий.

— Ага, понимаю, сегодня это не политическая, а военная хитрость: славному Ганнибалу необходимо подобру-поздорову унести ноги из ловушки, в которую он угодил, и потому затеваются переговоры!

— Корнелий, сердись на тех, кто тебя обманул, на Ганнона и его приспешников, а не на меня. Я тебе не лгал и не солгу, ибо я — Ганнибаал, а ты — Сципион. Я уважаю тебя и говорю как с равным. Моя честь, моя слава тебе порукой в том, что я не только сам сдержу принятые на себя обязательства, но заставлю и Карт-Хадашт признать и соблюдать их. Моя власть над этим городом беспредельна, ведь я держу его троякой мощью: силой своего имени, своих наемников и своих денег!

— А как же пресловутые распри с сенаторами, обиды гения, не оцененного по достоинству примитивными согражданами?

— Это, Публий, — сказал Ганнибал по-гречески, дабы оставить в неведении собственного переводчика, — всего лишь сказки для черни и историков. Конечно, не все мои замыслы воплощались в решения совета, но, однако же, Ганнон против меня — букашка. Так что будь уверен, Корнелий, если мы сегодня сговоримся, то война действительно завершится этим днем.

— Хорошо, — также по-гречески подхватил Сципион, — я готов поверить Ганнибалу, некогда обещавшему своим людям мировое господство и приведшему войну к собственным жилищам. Я не смею уличать человека в недобросовестности, когда он гордо смотрит мне в глаза. Но при этом я заявляю следующее: слово Ганнибала — субъективный фактор, а наличие у Карфагена могучего войска — аргумент объективный, и он ратует за войну, более того, он требует войны. Я достаточно знаю Карфаген и могу утверждать, что борьба закончится только с потерей вами всяких иных шансов на спасение, кроме милости победителя. Таким образом, суммируя слова с делами, мы приходим к дилемме: капитуляция или сражение.

Лицо Ганнибала разом отяжелело и покрылось мраком бесчувствия.

— Ну что же, я дам тебе сражение, римлянин, — угрожающе произнес он, и в этот момент оба его глаза показались слепыми от бешенства.

— Я надеюсь на это, — сказал Публий, — поскольку отступление стало бы для тебя катастрофой.

Ганнибал резко развернулся, чтобы уйти, и уже сделал шаг к своему войску, но внезапно возвратился и горячо заговорил на греческом языке:

— Да, Корнелий, мы — враги, любезности в наших устах звучат диссонансом, но мы с тобою величайшие люди на земле и обязаны договориться, чтобы поделить между собою обитаемый мир. Если мы сейчас так вот и разойдемся с тобою, то завтрашний день принесет трагедию одному из нас. Мы оба рискуем потерять больше, чем приобрести. Поразмысли спокойно: уже сейчас ты пребываешь в роли победителя, победа лишь добавит тебе немного блеска, но поражение станет полным крахом, уничтожит достижения всей твоей жизни и саму эту жизнь! Я тоже пока не побежден, в предшествующих несчастьях виновны другие, а потому мирный исход нашего противоборства не грозит мне бесславием. Помни, Корнелий, мира у тебя просит сам Ганнибаал! Что может быть почетней для римлянина! Не торопись, подумай несколько дней, ведь неполная победа — все же победа!

Сципион снова задумался и отвлекся от гремящих экспрессией фраз. Но, не слыша произносимого, он услышал нечто более важное и схватил, зафиксировал в сознании еще одну характерную черту своего противника, залегающую в глубине под нагромождением бесконечных «я» и «ты» в речи о делах десятков тысяч людей. Риторические пары рассеялись, и он наконец-то увидел бездну пропасти, разделяющей его с этим человеком не только в гражданском, но и в личностном плане.

А Ганнибал, заметив задумчивость Сципиона, истолковал ее в благоприятном для себя смысле и еще более пылко бомбардировал римлянина комплиментами, восхваляя его испанские и африканские дела, стараясь размягчить ими волю соперника.

— Ты симпатичен мне, Публий, — вкрадчиво, почти что тепло говорил карфагенянин. — Я люблю людей, возвышающихся над толпой, и потому в равной степени желаю удачи и себе, и тебе!

— Ты ошибся, Пуниец, я не возвышаюсь над толпой. Просто на некоторый, определяемый ходом войны отрезок времени народ выдвинул меня из своей среды, но не за тем, чтобы я возвышался над ним, а для того чтобы я возглавлял его. Однако, командуя согражданами, я при этом подчиняюсь законам. Мы совсем разные люди, Ганнибал, мы принадлежим различным мирам, и предложенным тобою путем нам не придти к общей цели.

Ганнибал смолк и пытливо всматривался в лицо Сципиона, только теперь, кажется, начиная провидеть свою участь.

— Нам следует говорить не как Ганнибалу со Сципионом, а как главнокомандующему карфагенскими войсками и римскому проконсулу, — еще раз пояснил высказанную мысль Публий.

— Я дам тебе сражение, Публий Корнелий Сципион, — уже без прежнего гонора медленно и грустно повторил Ганнибал, и после тягостной паузы добавил:

— Пеняй же на себя!

Публий улыбнулся.

— Ты ничего не понял, Пуниец, — сказал он, — нет здесь меня, а есть государственный человек с конкретными полномочиями и конкретными обязательствами перед своей Республикой.

— Пеняй на себя, — снова произнес Ганнибал и пошел прочь. Сципион поторопился сделать ответный ход и покинул место переговоров одновременно с оппонентом.

Публий ступал легко и уверенно. Сильван же, слишком переволновавшийся в ходе словесного поединка, с трудом передвигал ноги и едва успевал за проконсулом. Заметив это, Сципион захотел взбодрить товарища, с которым побывал во многих переделках, и поинтересовался его впечатлением от вражеского полководца.

— Жуткая образина! — воскликнул переводчик.

— Да неужели? — удивился Сципион и добродушно рассмеялся. — А женщинам нравится. Я слышал, он пользуется бешеным успехом у них.

— Все правильно, — подтвердил Сильван. — «Сейчас схвачу» — говорит его физиономия. Что для женщин может быть приятней!

— Однако и разговорчики же у нас в такой критический час! — перебил Публий. — А между тем, наверняка, в свите Пунийца присутствует Силен, а в нашем отряде — вглядись, уже отсюда можно различить, вон там, справа — высоко подняв голову, стоит громогласный Энний. Эти историки, конечно же, сейчас творят, если не умом, так душой. Представляю, как в настоящий момент они присматриваются к нам с Ганнибалом и в воображении приписывают своим полководцам величественные думы: ведь наступает такой важный день! Но не скажу за Пунийца, а у меня, признаюсь честно, никаких мыслей теперь не осталось — полнейшая пустота; все, что было, растратил. Есть только убеждение, что дело идет как надо.

— Впрочем, — добавил он после некоторого молчания, кое что я все-таки смекнул… Видишь, как гряда холмов, закручиваясь спиралью, вгрызается в нашу долину?

— Не вижу. Я же не орел, и не могу смотреть сверху, — изумился Сильван, но, частично соглашаясь с Публием, сказал:

— Хотя я замечаю, что поле действительно несимметрично.

— Порой и человек может обладать орлиным взором, — задумчиво произнес Публий.

— Да, если он — Сципион.

— Нет, если очень нужно. Но мы отвлеклись. Возвратимся же к делу: в вершине этой спирали Пуниец, несомненно, устроит засаду. Наверное, именно поэтому мне подмигивал его слепой глаз.

 

23

Входя в лагерь, проконсул прямо в воротах первым попавшимся навстречу солдатам заявил:

— Все прекрасно, соратники, завтра битва!

Тон полководца сообщал однозначную оценку предстоящему событию, и воины взорвали монотонный гам лагеря криком восторга. Пройдя к преторию, Сципион вызвал трубача, и вскоре длинная туба, пропев мощным резким гласом определенную мелодию, уже всему войску возвестила канун сражения. Следующим действием проконсул созвал собрание легатов и трибунов. Коротко оповестив офицеров о том, как протекали переговоры с Ганнибалом, он поставил им задачи по подготовке воинских подразделений к бою и отправил их к солдатам. С некоторыми легатами Сципион переговорил наедине. Так, он отвел в сторону Квинта Минуция Терма и поручил ему немедленно собрать хороший отряд, а с наступлением темноты, засесть с ним за горной грядой, позади холма, который, по его мнению, изберет Ганнибал для организации ловушки, устроив тем самым засаду против предполагаемой засады противника. Особое внимание уделил он Масиниссе и беседовал с ним дольше, чем с кем-либо другим. Под воздействием прошлогодних душевных потрясений и недавней деятельности по укреплению вверенного ему государства нумидиец заметно возмужал и теперь неизменно радовал Сципиона образом своих мыслей.

В такого рода практических заботах, направленных на завтрашнее сражение, прошел остаток этого дня. Лишь с наступлением ночи Сципион уединился в шатре и проиграл в уме несколько возможных вариантов хода битвы. Зная уровень противника и, следовательно, отдавая себе отчет в сложности и непредсказуемости предстоящей битвы, он, конечно же, не рассчитывал на полное воплощение разобранных им тактических построений, но полагал, что в реальности обязательно встретит их фрагменты, а значит, обдумав сегодня как можно больше правдоподобных ситуаций, сэкономит завтрашнее время. Однако в полночь Сципион оставил все дела и лег спать.

В эту тревожную, насыщенную токами людских переживаний ночь боги подарили Публию ровный глубокий сон, который, несмотря на кратковременность, в полной мере освежил его силы. Поднявшись еще до рассвета, Сципион ощутил прилив бодрости и летучую легкость в теле. Ни малейших остатков усталости не затеняло его сознание. Физический организм работал четко и как бы бесшумно, ничем не заявляя о себе; он безропотно и даже с наслаждением служил мысли и цели. Благодаря полноте чувств, окружающее воспринималось с особой выпуклостью и некой прозрачной объемностью. Те предметы, которые раньше, чтобы рассмотреть, нужно было обойти со всех сторон, Публий теперь охватывал единым взором. Обостренность ощущений позволяла ему в запахе дополнительно угадывать цвет, в цвете — слышать музыкальные тона, а в звуках — улавливать движение.

В таком состоянии парадоксально спокойного возбуждения Сципион стал проводить ауспиции. Пернатой братии здесь было не меньше, чем людей, так что процедура представлялась недолгой. Вопрос состоял лишь в том, с какой стороны появятся вещие птицы. И вот, едва проконсул успел собраться с мыслями и произнес установленное воззвание к богам, в светлеющем небе справа от него показались шестеро стервятников, вряд ли подозревающих, что на своих распростертых крылах они несут римлянам знак победы. Итак, бессмертные одобрили решение Сципиона вступить в битву, и он с благодарностью воззрился в сизое небо, серебрившееся узорами прозрачных перистых облаков, казавшихся письменами богов, обращенными к людям на заре столь великого и трагического дня.

Закончив ритуал, Публий возвратился в палатку и извлек из сокровенного убежища красное знамя. Сосредоточенно посмотрев на него, он вышел с ним на трибунал, и в следующий миг в лучах восходящего солнца над преторием заполыхал яркими переливами флаг цвета крови и огня. Одновременно с визуальным сигналом к битве прозвучал зов труб и горнов.

Лагерь воспрял от сна, и под возбуждающие звуки воинственной музыки люди стали преображаться в солдат, готовясь к исполнению жестокого, но священного долга. Они приводили себя в порядок и облачались в новые парадные или — кто победнее — в старые, но начищенные и обновленные доспехи, надевали наградные венки, бляхи, браслеты и другие знаки славы. Подобно спартанцам в лучший период их истории, воины Сципиона шли в бой как на праздник. И хотя вместо пурпурных лакедемонских хитонов, у них под латами серели туники естественных цветов шерсти, грозным пурпуром блистали их взоры. В жизни Рима было два грандиозных ритуала, затмевающих собою все прочие: триумф и погребальный обряд, символизирующие собою победу над врагом Отечества и смерть за Родину, уравнивающие значение обоих событий равным признанием народа, венчающие их равноценной славой. И вот теперь перед воинами возвышались эти две нравственные вершины, а битва предоставляла дерзновенным шанс завоевать одну из них.

Излучая торжество, Сципион прохаживался по возвышению трибунала, своею уверенностью и гордою осанкой изгоняя последние сомнения из солдатских душ. Тут ему сообщили о том, что перед рассветом пунийцы, соблюдая тишину, взобрались на предназначенную им римлянами возвышенность и, замышляя ловушку противнику, сами угодили в западню. Однако численность и африканского, и римского отрядов из-за особенностей рельефа была невелика, а расстояние от зоны их дислокации до предполагаемого места боя, наоборот, являлось значительным, так что обещавший удачу маневр Сципиона с засадой не мог оказать решающего воздействия на общий ход сражения, и давал надежду только на локальный успех. Поэтому проконсул не очень-то возрадовался полученной новости: он знал, что для победы над Ганнибалом потребуются новые идеи.

Между тем в основной своей массе воины закончили сборы и подготовились к следующему акту величественного действа, хотя даже в армии Сципиона неизменно находились опоздавшие. Не принимая в расчет последних, полководец сделал соответствующий знак, и воздух вновь наполнился гудением рожков, сигнализирующим о выступлении из лагеря.

Людская масса, четко делясь на манипулы, организованно потекла через главные и боковые ворота, расчерчивая склон холма геометрически правильным узором прямоугольников. Когда войско выстроилось за валом лицом к лагерю в порядке, обратном боевому, то есть первыми стояли триарии, а последними — гастаты, к солдатам, сверкая серебряными доспехами и мерцая кровавыми переливами пурпурного императорского плаща, вышел полководец, исторгнув из них стон восхищения. Сейчас он нес на себе ответственность за жизни сорока тысяч сограждан и союзников, на его плечах покоились устои государства, а в конечном итоге — всего обитаемого мира. И Сципион не гнулся под тяжестью такого груза, он двигался легко и уверенно. Глядя на него, воины пытались разгадать свою судьбу: один человек сейчас олицетворял надежды множества людей. Что сталось бы с ними — дрогни он в такой момент! Под панцири солдат закралось бы сомненье, и в тот миг, когда сердца нуждались бы в огне, их предательски холодил бы страх. Но даже робкие натуры, правда, немного здесь было таковых, и те преисполнились решимостью при взгляде на императора. Глаза солдат, закаленные зрелищем картин войны, теперь затуманились пеленою слез от гордости за свою Отчизну и собственную значимость, ибо облик Сципиона громче туб и горнов трубил им о победе.

Проконсул подошел к алтарю, окруженному жрецами, и, прикрыв голову краем плаща, стал совершать священный обряд жертвоприношения главным богам государства: Янусу, Юпитеру, Марсу-отцу, Квирину, Беллоне и Ларам. Когда он произнес обращение к богам, окружающим показалось, будто солнце засияло ярче, а по склону холма пронесся порыв освежающего ветра, развеявший африканский зной, беспощадный даже утром.

Но внезапно среди всеобщего благоговения грянул гром, беззвучный гром божественного гнева: утопив руки в кровавом чреве жертвенного животного, гаруспик вдруг побледнел и мелко затрясся. У Публия глаза полезли из орбит при виде дрожащего гадателя. Однако, овладев собою, он грозным взором предостерег жреца от необдуманного поступка. Но перепуганный гаруспик не внял знаку полководца, не понял его волю и пролепетал:

— О император, у него нет сердца…

— Что ты лопочешь, этруск? — зашипел на него Сципион. — Животное — не человек и без сердца жить не может.

— Оно… оно как-то ссохлось или волею божеств улетучилось, уже после того как кинжал вспорол это брюхо…

— Сумасшедший гаруспик — вот, действительно, дурной знак. Ты как смеешь противоречить мне в такой день, этруск! — закричал Корнелий.

— Но у него… правда, нет сердца, — промямлил прорицатель.

Небеса придавили Сципиона жестоким сарказмом, и сейчас он мог бы, как никогда, уверовать в могущество потусторонних сил и склониться пред роком судьбы… если бы только это допускала его цель.

Постепенно гаруспик начал понимать, что от него требуется и, окончательно прозрев, прошептал:

— Император, я возьму грех на душу и объявлю, будто все хорошо…

Не поднимая головы, Сципион из-подо лба обозрел ряды солдат и убедился, что они уже все знают, если не умом, так душою; глаза их полнятся ужасом, а уши предательски щекочет ропот.

— Нет, туск, говори, как есть, и возможно громче, иначе я сам засеку тебя розгами.

Гаруспик послушно возвестил всему войску о страшном исходе гаданья. И тут Сципион, сбросив с головы плащ, сделал шаг навстречу солдатам и, простирая над ними руки, словно вдохновленный свыше, возопил:

— Свершилось знамение богов! Я сразил Бессердечного!

При последнем слове он величавым жестом указал сначала на поверженное животное, а потом — на черневший вдалеке лагерь Ганнибала.

На мгновение всех сковало замешательство, а затем войско разразилось бешеным восторгом. Солдаты, трибуны и легаты — все ликовали, ибо уже знали о грядущей победе. Что им пунийцы, после такой сцены! Что им Ганнибал, после того как небеса сами небывалым знаменьем обрекли его на пораженье!

Публий машинально схватился за плащ, желая утереть пот, заливавший его лицо так, что щемило глаза, но вовремя спохватился и сохранил торжественную позу.

В этот момент вновь заявил о себе гаруспик.

— О Корнелий! — приглушенно воскликнул он. — Вот сердце, я нашел его! Оно необычайной формы и оказалось глубже, чем следовало…

Не оборачиваясь, Сципион процедил сквозь зубы:

— Молчи, ничтожество.

Тем временем противоположный холм резко потемнел, словно на него опустилась грозовая туча. Это строилось к бою пунийское войско.

Римляне совершили разворот на месте и теперь, как и полагалось в сражении, впереди оказались гастаты, за ними располагались принципы, а замыкали фалангу триарии. В очередной раз заиграли трубы. С каждой последующей командой, их звучанье становилось все более жестоким. Так, постепенно нагнеталось напряженье, пробуждающее в глубинах солдатских душ праведный гнев и увлекающее их в неистовый смерч ярости битвы.

Две гигантские массы лучших людей своих государств почти одновременно сделали первый шаг и стали размеренно спускаться с занимаемых высот в низину, откуда десяткам тысяч из них уже не суждено было вернуться.

Сблизившись у центра равнины, войска остановились, производя последние перестроения, поскольку до сих пор полководцы старались скрыть расположение своих сил. Вожди использовали это время для последнего напутствия солдатам.

Ганнибал, учитывая специфику своей армии, был вынужден произнести несколько речей. В карфагенских ополченцах он будил патриотизм, призывал их защищать Родину, богатство, жен, детей, описывал ужасы римского владычества, грозящие им в случае поражения. Наемникам полководец с не меньшим жаром сулил несметную добычу и стабильную прибавку к жалованью, а кроме того, представителям каждого народа обещал еще и дополнительные выгоды. Так, например, галлам и лигурийцам — земли в Италии, мавританцам и нумидийцам — раздел царства Масиниссы, македонянам — поддержку в конкуренции с Сирией и Египтом. Эти выступления были краткими. Ганнибал лишь бросал несколько лозунгов и задавал общий эмоциональный тон речи, передоверяя дальнейшие увещевания разноплеменных толп их непосредственным командирам. Сам же он торопился к своей главной силе — старой армии, приведенной им из Италии. Перед ветеранами Ганнибал был более многоречив. Он напомнил им о давних победах и, взывая к их воинской чести, просил подтвердить славу непобедимого войска. Извлекая мед и металл из недр пунийского языка, Ганнибал вновь и вновь воспроизводил в памяти солдат их подвиги при Требии, Тразименском озере и Каннах и одновременно худшими словами рисовал портрет врагов. По его заявлению, нынешняя римская армия представляла собою отбросы битых им войск. «Против нас сегодня вышли трусы, сбежавшие от нашего гнева на италийских полях, и сыновья тех, поверженных вами недотеп, с чьих трупов вы сдирали награды, чье оружие вы теперь держите в своих руках! — громогласно выкрикивал он. — Пример вам в том — сам Сципион, даже не знающий точного местоположения могилы своего отца, ибо всю Италию и Иберию мы превратили в одну сплошную могилу римлян! Так не обидим же и ливийскую землю: напитаем и ее римской кровью, накормим и наших червей импортной падалью! Еще раз взгляните, воины, на самих себя и вот на этих, с позволения сказать, соперников. Сравненье смехотворно! Если бы Баал-Хаммон исторг обратно всех римлян, отправленных вами в подземное царство, они не поместились бы на этой равнине. Если бы земля выплюнула всю кровь римлян, уничтоженных вами, эти Сципионовы выкормыши захлебнулись бы ею, утонули бы в ней, как в море! Мои герои, разметаем стоящие перед нами жалкие остатки былых полчищ, и гордый Рим падет пред нами ниц!»

Сципион, обходя ряды легионов, говорил: «Соратники, настал великий час! Семнадцать лет шел к этому полю, простертому ныне пред вами, наш народ. И славен, и страшен был этот путь. Перед нами разверзались бездны — мы наполняли их телами павших сограждан и двигались вперед, дорогу преграждали отвесные кручи — мы громоздили горы вражеских трупов и по ним шагали дальше. И вот мы на вершине: с одной стороны открывается благоуханная равнина, а с другой — зияет пропасть, и предстоящая битва решит: сойдем ли мы в долину мирной жизни, увенчанные лавром, или же скатимся в обрыв на поруганье диким африканцам. И хотя нас только тридцать тысяч, мы представляем всю свою страну. Да, здесь мы защищаем Отечество! Вспомните, удачи в Италии не приводили ни к чему, а первые же победы в Африке избавили италийскую землю от грязи пунийских сапог. Противостоянье Рима и Карфагена достигло апогея. Дольше их состязание длится не может, сама Вселенная, коей мы являемся частью, не выдержит такого напряжения. В своей неистовой борьбе эти два титана подмяли под себя полмира, а потому сегодня определяется не только их собственная судьба, но в конечном итоге — участь всего Средиземноморья. Вы, соратники, формируете облик грядущей цивилизации, от вас зависит, будет ли у нее добрый хозяин, заботливо взращивающий на полях человечества лучшие культуры, или же она достанется хищнику, жадно пожирающему самые ценные ростки. Так разве не славен наступивший день? Что наша жизнь? Минет несколько десятков лет, и никого из нас уже не будет на земле, однако останутся наши свершения! Никогда прежде не наделяли боги людей таким могуществом: вашим копьям и мечам дана власть в течение трех-четырех часов скроить мир по вашему подобию. Явите вы мужество и честь — достойным будет последующее устройство государств, окажетесь вы трусливыми ничтожествами — и жизнь после вас станет подлой и бесчестной. Так позавидуем самим себе, соратники! Мы родились за тем, чтобы теперь на это поле выйти! Счастлив жребий наш! Проявим же себя достойными своей судьбы! Вперед, друзья, к победе, ничто не в силах воспрепятствовать нам на пути к ней; сама смерть бессильна против нас, ибо герои не умирают: они возносятся на небеса и становятся богами!

Как и вы, друзья, я ощущаю сейчас полет души, то сама Виктория несет нас на своих крылах! Однако пусть наше вдохновение будет зрячим и разумным. А потому поэзию мы свяжем с прозой, и я вам дам сейчас несколько простых советов.

Вы знаете, что я опытный и хитрый полководец. Первое позволяет мне предсказывать маневры противника, а второе делает мои шаги непредсказуемыми для врага. Но и Пуниец блистательно коварен. Так что сражение будет сложным, оно может входить в различные виражи, терпеть крутые изломы, как предусмотренные мною специально для обмана неприятеля, так и внезапные, предпринимаемые по ситуации. Пусть это вас не смущает; что бы ни случилось, помните: вы — римляне, а ваш полководец — Сципион, который с двадцатипятилетнего возраста носит присвоенное вами званье императора. Если вы в каждое мгновенье битвы будете оставаться римлянами, а я — Сципионом, то ни пунийцы, ни их Ганнибал нам не страшны, победа будет за нами!»

Поравнявшись с нумидийцами, которых воодушевлял на битву Масинисса, Сципион отвел царя в сторону и в очередной раз напомнил ему о необходимости соблюдения строжайшей дисциплины. Он требовал, чтобы сразу же после победы над малочисленной вражеской конницей, Масинисса, не увлекаясь погоней, повернул своих всадников обратно и ударил с ними в тыл пунийской фаланги, как это было сделано в сражении с Газдрубалом. Через некоторое время Публий внушал ту же мысль Гаю Лелию, командующему италийской конницей, хотя Лелий менее кого-либо другого нуждался в повторном инструктаже. Затем проконсул объехал на коне остальных легатов и каждому уточнил установку на бой. Он хотел еще очень многое сказать своим людям, но шум со стороны вражеского войска возвестил о начале сражения. Сципион проскакал через коридор в фаланге легионов и занял императорское место на специально насыпанном для него возвышении за центром войска. Поодаль высилось еще несколько таких искусственных холмов, возведенных солдатами, чтобы полководец, перемещаясь параллельно фронту боя, мог с разных точек следить за ходом битвы.

С главного наблюдательного пункта Публий одним взглядом охватил сразу всю свою армию, раскинувшуюся от фланга до фланга более чем на милю. Масса воинов в нетерпении грозно колыхалась, металлом доспехов бросая солнечные блики в глаза полководцу. Это мерцание меди, железа и серебра уподобляло панораму войска морю, сверкающему на солнце переливами волн, и, расширяя ассоциации, наводило мысль на скрытую в недрах войска мощь, сравнимую с могуществом океана, таящемся в его глубинах. И Публий ощущал себя властелином этой стихии, способной крушить и воздвигать государства. Бесчисленные манипулы, когорты и турмы были продолжением его рук и ног, они являлись как бы его общественными органами, столь же послушными разуму и воле, как и органы физиологические. Душа Публия рвалась из груди, чтобы вслед за взором устремиться на поле и объять собою десятки тысяч своих новых тел, а одновременно и проститься со многими из них. Упиваясь восторгом от своей безмерно возросшей силы, Публий уже сейчас чувствовал и боль утрат, поскольку знал, что, ликуя при всяком ударе, нанесенном врагу, он тут же будет умирать вместе с каждым своим сраженным солдатом.

Напротив, на расстоянии чуть меньшем мили, чернела масса врага. Впереди по всему фронту возвышались слоны, казавшиеся некими ритуальными монументами божеств ужаса и смерти.

На мгновение Публий ощутил тяжесть в руке, которой должен был дать знак к началу битвы. Принимая на себя ответственность за многие тысячи людей, диктуя им собственную волю, человек должен быть равноценен всему этому сообществу, то есть тысячекратно превосходить среднего из его членов — запредельное требование для любого гения, а потому тот, кто идет на такой шаг, переступает через самого себя, топчет собственную душу. Сципион обратился духом к славным предкам своего народа, а также — к тем живым, кто остался в Италии, и к потомкам, каковым еще только предстояло придти в этот мир, и их именем, именем тех, которых было, есть и будет гораздо больше, чем воинов, стоящих перед ним, он отдал страшный приказ войску.

Нервно зазвучали трубы. Манипулы гастатов одновременно шагнули вперед и согласованно, с отменной выучкой стали продвигаться к центру равнины. В промежутках строя замельтешили велиты. Чуть позже тронулась с места конница и, быстро набирая ход, понеслась на врага.

Порядок следования римских подразделений был обычным, но в отличие от традиционного построения сегодня манипулы расположились не в шахматном порядке, а непосредственно друг за другом, образуя по всей глубине фаланги широкие коридоры. Свои главные силы — принципов и триариев, проконсул держал в некотором отрыве от гастатов, рассчитывая в дальнейшем использовать их для фланговых атак на противника. Левое крыло составляла италийская кавалерия, возглавляемая Гаем Лелием, а на правом находилась конница Масиниссы. Нумидийскую пехоту Сципион рассредоточил среди велитов и всадников, чтобы она вела активную борьбу со слонами.

Ганнибал, многое, вплоть до вооружения, перенявший у римлян, тоже расставил свою пехоту в три линии. Первые ряды состояли из балеарцев, галлов, лигурийцев и мавританцев — часть из них имела вооружение метателей — за ними следовали карфагенские ополченцы, ливийские наемники и македоняне, а несколько поодаль сплоченной массой выстроились ветераны, приведенные полководцем из Италии. Правый фланг занимала пунийская конница, а левый — нумидийская. Перед фалангой возвышалась линия слонов. Все в сочетании вражеских сил и их расположении казалось любопытным Сципиону и предоставляло ему широкий простор для тактического творчества, хотя на первый взгляд в позиции пехоты и конницы не было ничего неожиданного. Но зато поистине поразительной оказалась расстановка слонов. Римляне уже давно научились противостоять этому сверхтяжелому роду войск, и их мудрено было задавить даже таким множеством гигантских животных, каким обладали сегодня пунийцы. Поэтому наиболее эффективным представлялось использование слонов против конницы, особенно в нынешней ситуации, когда римляне имели двойной перевес в кавалерии. Однако именно в этом бою Ганнибал почти всех слонов поставил перед пехотой и тем самым обрек свою конницу на поражение!

В первый момент Сципион возликовал, потому что он хорошо подготовил легионы к встрече с истинно африканским оружием, а теперь, увидев расположение врага, мог быть уверен и в победе на флангах. Но тут ему опять вспомнился «подмигивающий» слепой глаз Пунийца, и по его спине холодной поступью пробежал озноб. Ганнибал не мог совершить столь грубой ошибки, а значит, ошибается в оценке ситуации он, Публий. Сципион напрягся, сосредоточился и в следующий миг целиком растворился в мысли, забыв о теле, страхе и сомнениях. Ничего не разгадав относительно слонов, он стал исследовать расстановку прочих вражеских сил. Так, он сообразил, что последний эшелон пунийцев, служащий будто бы для подстраховки ненадежных разнородных толп двух первых линий, по сути предназначен бороться как раз против конницы, поскольку, при своем размещении в двухстах шагах от передовых рядов, ветераны защищали авангард от конного удара с тыла, сами же они, развернувшись в противоположную сторону, могли образовать вместе с первыми линиями гигантское каре, благодаря чему, все войско имело возможность без особого урона возвратиться в свой лагерь. Итак, Ганнибал хорошо продумал пути к отступлению. Но в чем же он видит средство к успеху? Получалось, что в слонах… «Может быть, слоны какие-нибудь необычные? — подумал Публий. — Однако, какими бы они ни были, моя конница сделает свое дело раньше, чем эти звери смогут истоптать гастатов».

Обстановка боя требовала одновременного размышления и действия. Поэтому Сципион, опираясь на свою интуицию полководца, основанную на богатом боевом опыте, стал заранее предпринимать меры, направленные к достижению той цели, которая еще не вполне открылась его уму. Он велел трубачам дать сигнал приостановить конницу. И, когда италийские всадники послушно натянули ремни уздечек, а нумидийцы притормозили коней своим, только им известным способом, когда те и другие стали недоуменно озираться на высившуюся вдалеке ставку императора, Сципион негромко произнес самому себе: «Понял».

Да, он понял, что слоны не могут быть главным оружием Ганнибала, так как его главной силой являются ветераны. И значит, путь к победе карфагенянин усматривает в решительном натиске своих проверенных в десятках битв наемников. А для того чтобы они смогли напасть на римскую пехоту, их необходимо избавить от конницы противника. То есть, в зависимости от поведения римских всадников, ветераны либо обеспечат упорядоченное отступление всего войска под прикрытие лагеря, либо станут решающим фактором атаки. Время для осуществления этого выбора как раз и должны предоставить слоны, столкновение с которыми, отсрочит начало пехотного боя. Конница же пунийцев неизбежно побежит от удара римской кавалерии, и вопрос состоит лишь в том, увлечет ли она за собою прочь с места сражения противника или нет. В первом случае старые Ганнибаловы наемники пойдут вперед, во втором, образовав каре против конницы, под прикрытием слонов со стороны фронта двинутся назад. В итоге, Ганнибал либо победит, так как пехоты у него больше, либо сведет дело вничью.

Публий поднял руку, чтобы утереть с лица выступивший от напряжения пот. Но сегодня ему суждено было выполнить столь простое намерение только вечером, сейчас же он забыл о первоначальном желании и, использовал то же движения, для того чтобы извлечь из-под плаща навощенные дощечки. Дисциплинированность Лелия, Масиниссы и их всадников страховала Сципиона от поражения, но полководец решил усложнить задачу и в риске искать победы.

«Друг, Лелий, — стал писать он, — забудь прежнюю установку. Обратив пунийцев вспять, ты должен преследовать их как можно дальше. Возвращайся сюда не раньше, но и не позже, чем через два часа». Аналогичное послание он составил и для Масиниссы, после чего вручил запечатанные, отмеченные оттиском императорского перстня таблички гонцам. Те вскочили на коней и рванулись к легатам.

Вскоре нумидийская конница возобновила наступление, а всадники Лелия почему-то продолжали двигаться шагом, чего-то выжидая. Фаланга гастатов, ощетинившись копьями — передние ряды выставили их вперед, а последующие — вверх, чтобы за этим своеобразным частоколом укрыться от вражеских стрел, — смертоносной лавиной накатывалась на пунийский строй. Легионы шли в атаку под воинственную музыку духового оркестра.

Специально к этому сражению Сципион велел своим музыкантам сочинить марш на основе греческого пэана, чтобы заменить им традиционный для римлян беспорядочный звуковой навал. Причем Публий намеренно поручил это дело римским энеаторам, а не более изощренным в подобных занятиях грекам, дабы музыка как можно ближе подходила темпераменту и ритмике души римлян. Именно этот марш и разучивали в лагере Сципиона, когда там находились пунийские лазутчики.

И вот теперь возбуждающая мелодия, обозначаемая гортанным голосом туб и поддерживаемая плавным звучанием флейт, отдаваясь эхом гнусавых рожков, пронизывала души воинов и связывала все это множество людей единой незримой нитью, заставляя их совершать согласованные движения, испытывать одни и те же чувства, стремиться к одной цели.

Карфагенская сторона упорно выдвигала на передовую полчища разрисованных устрашающими узорами слонов. Вокруг них суетились балеарские пращники и прочие легковооруженные.

Первыми столкнулись нумидийцы. Однако их схватка проходила вяло, Ганнибаловы всадники не проявляли активности ввиду своей малочисленности, а Масинисса все еще пребывал в замешательстве, осмысливая новый приказ полководца. Поэтому вскоре инициативу застрельщиков у конницы перехватила легкая пехота. В воздух взметнулись тысячи метательных снарядов, но на них никто не обратил внимания, так как в этот момент грянул боевой клич римлян. До сих пор легионеры молчали, сдерживая эмоции и копя их в себе, чтобы теперь дружно взорваться неистовым воплем. Пунийское войско попыталось ответить тем же, но, поскольку каждое племя кричало собственный девиз на своем языке, этот разноголосый шум заглох под напором римского рева, словно вбитый им в землю. Карфагенская фаланга будто простонала от страха перед римской угрозой. Тут легионеры извлекли из ножен мечи и принялись ударять ими в щиты. В тот же миг величавый марш оркестра, как бы разбившись вдребезги, рассыпался на множество беспорядочных звуков, утопив в этой бурлящей какофонии поле битвы. Слоны презрели своих погонщиков, прижали уши от ужаса, задрали расписанные под ядовитых змей хоботы и шарахнулись в стороны, без разбора давя своих и чужих. Одновременно с устрашающим ревом и грохотом, обрушившимся на их уши, привыкшие к размеренной звуковой гармонии саванны звери ощутили боль от вражеских стрел и дротиков. Связь между болью и шумом была для них несомненной, потому их теперь в равной мере разили и специальные утолщенные, обитые железом дроты римлян и завывания туб и горнов. Вся сила могучих животных ушла в ноги, и они, забыв заученные приемы боя, лишь искали свободные от этих страшных, гремящих людей лазейки к бегству. Велиты расступились перед ними, открывая предусмотренные на такой случай коридоры в фаланге. Большая часть слонов ринулась по этим проходам, подставляя под бесчисленные удары незащищенные бока. Другие животные устремились на фланги и с одной стороны опрокинули нумидийскую конницу обоих войск, а с другой — попали под удар поджидавшей их конницы Гая Лелия.

Сципион еще раньше понял замысел своего легата, вначале озадачивший его, и теперь, наблюдая, как италийские всадники ранят и изгоняют слонов дальше за пределы строя, не уставал приговаривать: «Умница, Лелий. Молодчина, Гай».

После того, как слоны практически покинули поле битвы, кавалерия Лелия всей мощью обрушилась на пунийских всадников и вскоре погнала их прочь. На другом крыле могучая конница Масиниссы быстро оправилась от разлада, внесенного в нее слонами, и так же, как италийцы — пунийцев, опрокинула своих соплеменников, выступавших на стороне Карфагена.

Настал томительный час, когда должно было решиться: разрастется ли сегодняшнее столкновение в истинное, генеральное сражение или, оборвавшись преждевременно, завершится ничем. Легковооруженные заканчивали бой, конница римлян на обоих флангах преследовала бегущих всадников пунийцев, назревала битва фаланг, схватка тяжелой пехоты, вступив в которую, противники уже не смогут разойтись с миром. Если Сципион верно разгадал план Ганнибала, то карфагенский полководец должен был сейчас напряженно следить за действиями римской конницы, от которых зависело, даст ли он приказ к наступлению, или же отведет оставшееся без прикрытия конницы войско обратно в лагерь.

Лелий и Масинисса, будто бы увлекшись преследованием бегущего врага, на полном ходу гнали пунийцев к ближайшим холмам. Наверное, непросто им было демонстрировать такую беззаботность, уводя с места боя главную силу собственного войска. Однако они неколебимо верили в своего полководца и потому старательно исполняли его приказ, смысл которого никак не мог быть им понятен. Легковооруженные обеих армий, понеся тяжелый урон как от неприятельских снарядов, так и от слонов, сквозь промежутки строя отступали в тыл своих войск, освобождая поле боя, орошенное первой кровью, тяжелой пехоте.

Конница уже скрылась за горной грядой спирали, замыкающей равнину, а Ганнибал все медлил, с одной стороны, будучи разочарованным уж слишком неудачными действиями слонов, почти не потревоживших основного строя легионов, а с другой — опасаясь возвращения Лелия и Масиниссы. Сципион дал гастатам сигнал к атаке. Одновременно он велел несколько подтянуться и второму эшелону, состоящему из принципов и триариев.

Время тянулось нестерпимо медленно, словно сознавало, что любая его составная часть имеет громадное значение, и каждый миг способен сделать этот день последним днем жесточайшей войны, а может обречь человечество еще на годы самоистребления.

«Только бы началось…» — шептал Публий, обращая взор к небесам и моля богов придать решимости Ганнибалу.

Гастаты под звуки прежнего гордого, исполненного ярости и мощи марша, надвигались на врага. Пунийцы пока еще стояли, но дальнейшая задержка становилась для них уже недопустимой, так как они рисковали встретить напор врага в статичном положении, не использовав силы традиционного разгона.

Клубящиеся вдалеке за холмами тучи пыли свидетельствовали о том, что римская конница продолжает удаляться с места событий, доблестно преследуя не сопротивляющегося врага. Казалось, римляне поддались на уловку пунийцев и не замышляют каких-либо каверз. И хотя Ганнибал предпочел бы, наверное, продлить паузу, под давлением обстоятельств он ускорил дело и двинул первые две пехотные линии навстречу противнику.

Сблизившись, фаланги снова издали воинственный клич. Как и в первом случае, в этой мере самовоодушевления и устрашения врага победили римляне, что, однако, не помешало хладнокровным, привыкшим всю жизнь промышлять войной наемникам во всеоружии встретить неприятеля. Два строя сшиблись с равным усердием, но, после нескольких попыток столкнуть противника с занимаемой позиции, напор с обеих сторон ослаб, и бой превратился в сечу. Поорудовав некоторое время копьями и мечами, воины то в одном, то в другом месте снова сплачивались в единую массу и напирали на врага, пробуя прочность его строя. Так каждая сторона стремилась обескровить и расшатать неприятельскую фалангу, чтобы в конце концов смять ее и обратить вспять.

Дивясь неукротимому упорству римлян, побеждающему любой профессионализм, и присущей только им монолитности рядов, наемники стали терять самоуверенность и вскоре осознали, что сегодня вопрос стоит вовсе не о добыче, а о жизни. Они могли рисковать ради наживы, но здесь угроза поражения низводила шансы на награду до нуля, потому алчность вынуждена была уступить дорогу инстинкту самосохранения; что же будет с Карфагеном в случае проигрыша битвы, их интересовало менее всего. Глаза наемников еще смотрели вперед, а их мысли уже обратились назад. Но эти опытные воины знали, что бегство представляет собою лишь способ подвергнуться избиению, потому они попытались отступить организованно. Однако солдаты второй линии не стали расступаться перед ними и, более того, по приказу Ганнибала, воинственно выставили копья вперед. Авангард замешкался, возникла даже потасовка между галлами, мавританцами и лигурийцами с одной стороны и карфагенянами, ливийцами и македонянами — с другой. После этого часть передних наемников снова обратилась против римлян, но большинство их бежало обходным путем, используя фланги.

Началась беспорядочная бойня. Линия фронта изломалась уступами и зигзагами, словно скорчившись от внезапной боли. Где-то наступали гастаты, в других местах — наемники. Наконец дружный напор свежих сил второй линии карфагенского войска сдвинул всю массу сражающихся к римской ставке, обнажив на месте предыдущей схватки россыпи и даже целые горы растерзанных трупов и еще шевелящихся тел тяжелораненых.

Карфагенские ополченцы шли в бой с яростным восторгом, равным вдохновению римлян, ибо защищали Родину, ливийцы, большей частью, сегодня тоже считали объектом своего патриотизма Карфаген, ну а македоняне, привыкшие к победам на Востоке, старались не сплоховать и здесь, рядом с африканцами. Так что этот эшелон пунийских сил имел в сравнении с первым гораздо больший нравственный потенциал, и мощь духа питала тела воинов, делая их железными.

Гастаты терпели пораженье. Они бились бескомпромиссно и сосредоточенно, не отвлекаясь на посторонние мысли, но все же или пятились назад, или гибли на месте. Было ясно, что пунийцы вот-вот окончательно сомнут первую линию римлян, утерявшую достоинства сплоченного строя.

Сципион приказал дать сигнал к отступлению. Гастаты согласованно отошли на сотню шагов и заново выстроились по своим манипулам, будучи вновь готовыми к бою. Продолжали отходить дальше в тыл только раненые, отчаянно досадуя при этом на невозможность продолжать битву. В эшелоне авангарда оставалось еще более половины воинов, и потому гастаты с прежней твердостью встретили карфагенян и выровняли ход сражения.

Маневр частичного отступления, конечно, не был доступен войску Гая Теренция или Фабия Максима, но Сципион не раз репетировал его на войсковых учениях, обосновывая для солдат целесообразность такого хода потребностью уйти с испорченной битвой местности. Поэтому гастатов не смутила такая команда полководца. Они просто посчитали, что заваленное трупами поле боя стало неудобным для сражения, и совершили отход без всякого смущения.

Однако Публию было ясно, что при всей стойкости гастатов главную тяжесть битвы необходимо переложить на свежие силы. Потому он приказал вступить в дело принципам и триариям. Те начали выдвигаться на фланги, готовясь совершить обходной маневр вражеской фаланги, принесший некогда римлянам победу над армией Газдрубала и Сифакса.

К этому моменту тактическая ситуация еще не созрела для применения такого хода, поскольку двадцать две или двадцать пять тысяч Ганнибаловых ветеранов все еще стояли поодаль и спокойно наблюдали за перипетиями схватки. Сципиону нужно было, чтобы эта могучая свирепая толпа втянулась в сражение, дабы обрушить на нее фланговые атаки. Сейчас же ударные подразделения карфагенян сохраняли возможность маневра. Но при всем том обстановка требовала немедленных мер, и так же, как недавно Ганнибал, размышлявший о своевременности введения в бой фаланги, Сципион, не будучи полностью удовлетворен сложившимся положением, все же пошел на риск и пожертвовал жестокому богу войны свои лучшие силы.

Сципион полагал, что при виде угрозы окружения пунийцы растеряются, в их рядах поднимется суматоха, и они потеряют время, позволив тем самым римлянам выполнить основную часть маневра, причем казалось очевидным, что и в дальнейшем африканцы уже не смогут должным образом перестроиться и организовать отпор принципам и триариям.

Однако случилось непредвиденное: ветераны Ганнибала, ничуть не смущаясь поведением противника, в ответ в точности повторили действия римлян, и двумя фалангами согласованно устремились навстречу неприятелю. В результате, вместо того чтобы ударить в незащищенные фланги вражеского строя, легионеры вынуждены были вступить в обычный фронтальный бой, только на большем пространстве, без всяких преимуществ для себя.

Теперь в пору было придти в уныние уже римлянам. Но солдаты Сципиона не знали иных чувств, кроме ненависти к врагу и радости победы, и потому они, невзирая ни на что, доблестно исполняли свои обязанности, а за них всех страдал один полководец. В отличие от рядовых воинов, бьющихся мечом и копьем, Сципион сражался мыслью и чувством, и ему невозможно было уберечься от шквала страстей, которые терзали его душу подобно тому, как металл рвал тела солдат. Сейчас Публий отчаянно укорял себя за то, что показал пунийцам высшее достижение своего тактического искусства задолго до столкновения с главным противником. Однако год назад применение флангового выдвижения принципов и триариев против войска Газдрубала представлялось ему вполне обоснованным, так как, во-первых, позволило римлянам одержать полную и относительно бескровную для себя победу, а во-вторых, дало возможность в боевых условиях отрепетировать этот сложный по тем временам маневр. Тогда, идя на такой шаг, Сципион был уверен, что Ганнибал не сможет в течение одной зимы освоить этот тактический ход, но, увы, при всей своей расчетливости, он все же недооценил Пунийца и его чудо-ветеранов, а потому теперь ему оставалось лишь стискивать зубы и уповать на богов, впрочем, не только… До боли напрягая глаза, он всматривался в даль, туда, где скрылась ударная часть его армии. Тучи пыли за холмами редели, рассеиваясь и оседая, горизонт светлел, и не было ни одного бурого облачка, каковое своей густотой указывало бы на приближение конницы. Несколько мгновений назад Публий страшился обнаружить признаки возвращения Лелия и Масиниссы, которые могли бы спугнуть Ганнибала, но теперь, когда ветераны пунийцев вступили в рукопашную схватку, и нейтральный исход сражения стал невозможен, его отношение к виду на горизонт обратилось в противоположное. В новых условиях все надежды Публий возложил на всадников, а потому без устали мысленно призывал их на поле боя и в воинственном исступлении даже гипнотизировал небеса, требуя немедленно передать его приказ легатам. Но пока ни пространство, ни время не вняли беззвучному гласу полководца, и степь за холмами лениво дремала, неспешно переваривая полуденный зной. Сципион перевел взгляд на лица штабных офицеров, выражавших тревожную озабоченность, и усмехнулся.

— Не унывайте, друзья, — твердо сказал он, — было бы неинтересно столь легко, как мы хотели, расправиться с Пунийцем. Но, коль скоро мы не смогли одолеть врага тактикой, возьмем его мужеством, нашим истинно римским оружием!

Лучшие части враждебных войск сцепились мертвой хваткой матерых хищников. Они дрались в полном молчании, не желая тратить силы на боевой клич, тем более, что запугивать здесь было некого. Со зловещим безмолвием воины разили противников и также беззвучно падали сами, когда получали смертельные раны, бесполезный стон при этом заменяя последним устремлением пронзить врага. Только железо не выдерживало напряжения и скорбно звенело над равниной.

Третью часть римского строя составляли остатки каннских легионов, четырнадцать лет назад потерпевших поражение именно от нынешнего неприятеля и с тех пор обреченные на позор бесславия. Ганнибаловы наемники стали для них проклятьем, кошмаром всей жизни. Несчастным побежденным даже не позволяли достойно умереть в битве, и они были вынуждены прозябать в изгнании, влача неподъемный груз презрения Отечества, пока не прибыл Сципион, который вытащил их, заживо погребенных, из бездонного провала небытия и поставил против тех, кто был для них злее, чем просто враг. Возможно ли им теперь не жаждать крови наемников, каковая одна только могла смыть с них полтора десятилетия нараставшую грязь! Другая треть отборных подразделений Сципиона была представлена его ветеранами, прошедшими Испанию и Африку, познавшими столько побед, сколько их выпало на долю всех карфагенских армий вместе взятых, и ни единожды не обративших тыл. Эти профессиональные победители, полмира прошагавшие с высоко поднятой головой, приходили в восхищение от пунийцев, посмевших вступить с ними в состязание, и потому разили их в неистовом восторге, спеша насладиться мгновеньями счастья великой борьбы на пределе сил, ибо знали, что никогда в будущем у них уже не будет достойных соперников. С этими двумя категориями легионеров делили ярость битвы воины, собранные со всей Италии, лучшие их из лучших, определенные во второй эшелон Сципиона в награду за их многочисленные подвиги в Италии, Галлии, Сицилии, Сардинии и Африке; могли ли они уступить славу другим? И все эти три части, по-разному, но в едином направлении заряженные на борьбу, сплачивала идея Родины, придававшая их страстям и чаяниям высший смысл.

Существовала ли земная сила, способная противостоять этой мощи? Такой силы не могло быть, но она была. Ветераны Ганнибала ничуть не уступали принципам и триариям Сципиона. За двадцать лет эти люди забыли, где родились, лишились имен, замененных кличками, перемешали свои языки в грубый армейский жаргон. Их Отечеством стало войско, богом — Ганнибал, а образом жизни — война. Они производили смерть, единственным итогом их существования являлись трупы и разруха. Причем все это вершилось с единственной целью — вредить Риму, сама их жизнь была направлена против Рима и римлян, следовательно, победа Рима означала для них глобальное истребление, в римском мире им не было места, в нем не нашлось бы ни одного государства, ни одного народа, ни одного племени, согласного приютить кого-либо из них. Потому сегодня они сражались не только за Ганнибала и собственные жизни, они бились за право иметь место в истории, за право называться людьми. Общее преступленье против Рима, а значит, с победой римлян, и против всей цивилизации, сплавило всю эту человекообразную массу в единую глыбу, которая теперь, остервенело грохоча, накатывалась на фалангу Сципиона.

При равенстве уменья и ненависти друг к другу воинов обоих войск ни одна из сторон не могла сдвинуть с места встречный строй. Победа представлялась недостижимой как римлянам, так и наемникам. Лишь смерть была в выигрыше от столь беспощадного противостояния и целыми шеренгами получала тех бойцов, за каждым из которых поодиночке безуспешно многие годы гонялась по всему свету. Может быть, именно в тот час и ослепла Фемида, проглядев глаза в напрасных усилиях среди достойных узреть достойнейших, и отчаявшись в своей способности справедливо рассудить этот спор. Жестокое равновесие, всякий миг питаемое новыми жертвами, длилось довольно долго, а для наблюдающих за змеящейся на месте линией фронта полководцев — нестерпимо долго. Солдатскому напору уже стала поддаваться сама земля; разбитая сапогами, она взметалась вверх облаками пыли, словно желала скрыть устрашающее зрелище от ока небес. Но, при всем том, невозмутимыми оставались воины. Задние ряды снабжали пополнением быстро редевшие — передние, и оттого оба войска казались высшими бессмертными существами, хотя и состояли из смертных людей.

Однако постепенно начал сказываться численный перевес карфагенян, и левый фланг римлян стал загибаться назад, а правый держался на прежней позиции из последних сил. Тогда возле ставки Сципиона зажгли два костра — это был знак для Минуция Терма, находящегося со своим отрядом за холмом как раз у левого края римских войск. Квинт тотчас приступил к делу и напал на вражескую засаду. Но пунийцы, будучи весьма изощренными в подобных предприятиях, не растерялись и успели перестроиться для организации сопротивления. В результате, поодаль от места главного сражения возник еще один бой.

В исполненный драматизма момент, когда стало ясно, что помощь от Минуция Терма запоздает, а принципы и триарии уже просто ввиду недостатка физической массы строя не смогут сдержать давление вражеских толп, Сципион заметил далеко за горной грядой мутное чуть движущееся пятно. Этого события он ждал так долго, что теперь уже не нашел в себе сил для радости. Публий бросил еще один быстрый взгляд на горизонт и поспешно отвернулся, словно боялся выдать свое открытие врагу, хотя Ганнибал находился от него на расстоянии мили, и, кроме того, теперь Пуниец мог сколько угодно любоваться приближающейся конницей, так как изменить что-либо уже все равно не представлялось возможным. На какой-то миг у Публия мелькнула мысль, что обозначившаяся в тылу пунийцев конница принадлежит неприятелю, каким-нибудь образом перехитрившему римлян. Это предположение, пронзив голову, жестоко ударило в сердце, но Публий рассудил, что более вероятно обратное, и потому заставил себя успокоиться. Как бы там ни было, а переживаниям надлежало уступить место действию. Сципион вскочил в седло и пустился в сопровождении штабной свиты объезжать строй своих войск. В нем было столько страсти к битве и воли к победе, что ему хотелось растерзать собственную душу на тридцать тысяч частиц и бросить их воинам, уж тогда они смогли бы разгромить не только сорок тысяч Ганнибаловых наемников, но и сорок тысяч Ганнибалов! Надрывая глотку, он кричал воззвания легионерам, напоминая им, кто они и ради чего сражаются, и хотя солдаты на передовой за грохотом сечи не слышали его, задние ряды подхватили клич полководца и, напитавшись словно из воздуха новой энергией, ринулись вперед, создав столь необходимый подпор передним шеренгам.

Тут подался назад карфагенский центр. Как ни мужественно бились карфагенские ополченцы, недостаток мастерства и закалки начал сказываться, и двужильные гастаты, накатываясь на противника с неутомимостью морского прибоя, стали одолевать изнемогших горожан. Почин центра подхватил Гней Октавий, распоряжавшийся правым флангом. Исчерпав все тактические возможности своей должности, он созвал отборных воинов, с ними бросился в гущу врага и личной отвагой заразил остальных легионеров, в которых воодушевление пробудило новые силы.

Этот новый пыл римлян, воспламенивший их тогда, когда уже, казалось, были исчерпаны все ресурсы, привел в смущение Ганнибаловых ветеранов. Скрытыми чувствами души они учуяли перспективу всем своим множеством полечь замертво на эту сухую бесплодную землю. Наемники готовы были сколько угодно сражаться за Ганнибала, но вот умирать за него — не хотели. Достойно умереть можно только за Родину: за жен, матерей, детей и друзей, за тех, кто некогда умер за тебя, и за тех, кто когда-нибудь будет умирать за твоих детей и внуков — но невозможно вдохновенно идти на смерть за Ганнибала, Александра или персонально — Сципиона. Тут-то и проявилось преимущество гражданской армии над наемной, превосходство людей над машинами смерти. Как ни велик был Сципион, особенно в глазах своих солдат, высоко над его головой возвышалась громада Рима, а за спиною Ганнибала простиралась пустыня, и сколь много ни мнил бы о себе этот человек, сейчас он виделся наемникам маленьким и ничтожным. Перед лицом монолитного римского войска, озаренного светом Родины, наемники бессознательно ощутили убожество своих идеалов, а значит, и человеческую неполноценность. Руки их продолжали добросовестно манипулировать оружием, но звезда пунийцев погасла, и если они еще держались на заданном рубеже, то лишь за счет численного перевеса.

Так было в центре и на фланге Гнея Октавия, но на другом крыле карфагенская фаланга продолжала теснить римлян. Однако вскоре туда подоспел Минуций Терм, все-таки одолевший пунийскую засаду, и положение на этом участке выровнялось.

Общая картина боя формально все еще обещала одинаковые шансы на успех обеим сторонам, и Ганнибал, игнорируя произошедший духовный перелом в битве, мог надеяться на успех, но тут на равнину стремительным галопом ворвалась конница Гая Лелия и Масиниссы, и судьба сражения сделалась ясной для всех.

Наемникам показалось, будто земля загорелась у них под ногами, и они, обезумев от ужаса, бросились врассыпную, а карфагеняне из защитников государства снова обратились в расчетливых дельцов и, смекнув, что попытка бегства столь же безнадежна, сколь и сопротивление, поспешили сдаться римлянам, уповая на могущество оставленных дома сундуков.

Фронт сражения оказался слишком широк, чтобы кто-либо, кроме находящихся на самом краю строя, мог иметь надежду скрыться от тылового удара многочисленной конницы. Поэтому битва выродилась в беспощадное избиение побежденных. Римляне, прежде за счет характера державшие страсти в подчинении, теперь отпустили узду, и эмоции несли их по равнине быстрее коней. Шестнадцать лет копившийся гнев к агрессору хлынул на поле и затопил наемников в крови. Здесь им припомнили и «Тразименское озеро», и «Канны», и подвиги в захваченных городах, «победы» над женщинами и стариками, италийские руины и выжженные земли, тут они «получили» и золото, и серебро! Каждый наемник, громыхающий в беге еще не сброшенными остатками доспехов, имел ровно столько времени, сколько нужно, чтобы успеть проклясть свою мать за то, что она родила его, после чего копье или меч милостиво обрывали эти праведные мучения.

Сципион с императорского холма взирал на грандиозную драму возмездия и в исступлении чувств заливался слезами, впервые за годы власти потеряв контроль над собою в присутствии подчиненных. На зрелище распятого на африканской равнине Ганнибалова войска накладывались истерзавшие его за долгое время войны картины несчастий сограждан, и он, не сдерживаясь, кричал своим солдатам: «Еще! Еще!» На мгновение ему явился образ Ганнибала, и он воскликнул: «Смотри же, Пуниец, на итог твоих эгоистических стремлений! Уж теперь ты, конечно, пожалел, что не слеп на оба глаза!»

Увы, Публий ошибся в Ганнибале, и это была его единственная ошибка за день. Ганнибал не видел избиения своих людей, да они уже и перестали быть для него своими. Дух Эмилия Павла, предпочевшего гибель вместе с войском позорной жизни, был чужд вождю наемников, а потому Ганнибал уже давно упражнял коня в преодолении равнин и холмов. Он ударился в бегство сразу же, едва только опытным оком узрел участь загубленного им войска, и теперь его заботило лишь одно: как бы не попасться на глаза римским всадникам или — еще того страшнее — бывшим соратникам, каковые теперь были для него страшнее любого врага.

Когда у конницы не осталось иных забот, кроме как по обустройству пиршества шакалам, воронам и грифам, Гай Лелий и Масинисса подъехали к Сципиону и, взбежав на преторий, обнялись с полководцем. Вначале это сделал Лелий, но потом и Масинисса, смутившийся в первый момент, последовал его примеру.

— Почему ты дал нам задержку, Публий? — торопливо спросил Гай, хотя глаза его кричали только о победе. — Ты хотел заманить пунийцев поглубже?

— Да, Ганнибал предусмотрел пути отхода в лагерь, — устало ответил Сципион.

— Свершилось, — торжественно промолвил Лелий. — Теперь я желаю только одного: чтобы мы всегда оставались друзьями.

— И я мечтаю о том же, — на чистой латыни объявил Масинисса. Сципион задумался и после паузы тихо сознался:

— А я сейчас хочу умереть… Потому что такого дня уже не будет в моей жизни.

Все погрустнели, но тут Публий встрепенулся и со счастливой улыбкой сказал:

— Простите меня, друзья. Я, конечно же, буду жить и буду хотеть жить… ради вас и всех нас. Теперь, когда этой кровью мы омыли мир, очистив его от мерзости и грязи, жизнь стала истинным благом.

Тем временем события шли своим чередом. С присущей римлянам расчетливостью, удивительным образом уживавшейся в них с неистовым темпераментом, войско, даже в такой обстановке послушное воле полководца, разделилось, и часть манипулов отправилась к пунийскому лагерю, чтобы выбить оттуда остатки врага и завладеть добычей, а остальные продолжали сосредоточенно истреблять бегущих, будучи, благодаря справедливости установленного порядка, вполне спокойны за причитающуюся им долю трофейного добра. При столь оперативных и целенаправленных действиях лагерь был взят почти без боя, и армия Ганнибала прекратила свое существование даже формально.

В этой битве было уничтожено двадцать тысяч представителей пунийского войска, почти столько же — взято в плен. Римляне потеряли около двух тысяч воинов убитыми, и почти все победители получили различной тяжести раны, которыми великое сражение, как символами славы, отметило их на всю оставшуюся жизнь.

Римляне старательно произвели погребение павших сограждан, захоронили также карфагенских ополченцев, а трупы наемников бросили на растерзание стервятникам. Подведя как радостный, так и печальный итог битве, войско Сципиона быстрыми, насколько позволяло состояние раненых, переходами возвратилось на побережье в свой базовый лагерь.

 

24

Ганнибал с кучкой приближенных, избегая по дороге селений и прочих людных мест, скрываясь от всех взоров, как дикий зверь, проследовал в Гадрумет, где его бессмертное золото принялось вновь набирать себе смертных рабов. Конечно же, Ганнибал уже не мог создать войско, способное противостоять римлянам. Да такое ему и в голову не приходило, он и теперь не понимал, как можно продолжать борьбу после гибели армии, как не понял этого четырнадцать лет назад, когда, одержав блестящую победу под Каннами, спокойно ожидал капитуляции римлян. Он не представлял, что с потерей армии на войну может восстать весь народ, и не постиг этого даже на собственном италийском опыте, ибо в его понятийном аппарате не было слова «народ». Новые наемники были нужны ему для защиты от разъяренных соотечественников, а в перспективе — для придания себе веса как политической фигуре. Собрав шеститысячный отряд, он решил не дожидаться милости от сограждан, а в очередной раз навязать им собственную волю и, отважившись на крайний риск, прибыл в Карфаген.

 

25

Несколько последних месяцев мысли Сципиона целиком были направлены на борьбу с Ганнибалом. Тогда казалось, будто победа над вражеским войском снимет все вопросы, устранит любые сложности, но теперь стало ясно, что гораздо важнее умело воспользоваться успехом в битве, чем достичь самого этого успеха, и сделать итог главного сражения итогом всей войны. У части легатов по возвращении на взморье установилось благодушное настроение, отвратившее их интересы от подвигов меча и копья и направившее в сторону утех пиршественного стола и ложа. Таким офицерам Сципион напомнил о капуанском разгуле Ганнибала и его последствиях. «Я же — не Пуниец, — заявил по этому поводу Публий, — мне победы нужны не для пустого бахвальства, а для дела». Свои слова он тут же подтвердил действием и, отправив Гая Лелия с добычей в Рим возвестить о победе, без промедления объявил по лагерю о новом походе.

Ко времени возвращения войска из-под Нараггары, из Сардинии в Африку переправился пропретор Публий Корнелий Лентул с грузовым караваном и военным флотом в пятьдесят кораблей. Это пополнение вначале даже озадачило Сципиона, так как, увидев с приближением к своему лагерю множество новых судов, он в первый момент подумал, что сюда явился Тиберий Нерон. Но зато, узнав о прибытии друга, Сципион обрадовался и сразу же определил для эскадры Лентула новую роль в дальнейших действиях. Вместе со старой флотилией Гнея Октавия, у проконсула было восемьдесят военных кораблей, и он вознамерился блокировать Карфаген не только с суши, как поступал прежде, но и с моря.

Затея Сципиона представлялась весьма рискованной, поскольку Карфаген обладал пятьюстами военными судами. Однако проконсул решил стремительным нападением захватить врага врасплох и запереть гигантский пунийский флот в карфагенской бухте, где тот не мог развернуться во всю свою мощь, и тем самым уравнять шансы сторон.

Отрядив Гнея Октавия возглавлять морскую операцию, сам Сципион вознамерился идти на вражескую столицу с войском. Но в последний момент он передумал и поменялся с Октавием обязанностями: себе взял флот, а Гнею поручил легионы. Сципион желал усилить эскадру славой своего имени, так как даже при всех предусмотренных мерах по нейтрализации численного преимущества противника, морской бой представлял для римлян великую опасность. Вообще-то, Сципион полагал, что дело до битвы не дойдет. Карфаген, несомненно, пребывал в шоке после сокрушительного поражения и не мог помышлять о немедленном возобновлении борьбы. Поэтому двойная атака на город: и с суши, и с моря — по мысли Сципиона, должна была устрашить пунийцев и ускорить их капитуляцию. Но если бы карфагеняне все же отважились ввести в дело свой огромный флот, то римлянам пришлось бы для поддержания эскадры начать штурм карфагенских укреплений со стороны перешейка, а в крайнем случае, задержав африканцев до вечера в неудобной для боя бухте, отступить под прикрытием темноты, и только. Сципион не располагал ни морскими, ни сухопутными силами, достаточными для достижения боевого успеха, и потому предпринял военную акцию лишь в политических целях, рассчитывая на дезорганизацию врага, то есть слабость материальных ресурсов стремился восполнить психическим давлением. В такой ситуации моральной подавленности противника он и надеялся дополнительно воздействовать на него своим личным авторитетом.

Снарядив флагманскую квинкверему так, чтобы всем было ясно, кто на ней находится, Сципион во главе флотилии вышел в море и направился к Карфагену. Гней Октавий берегом повел туда же легионы.

Публий верно построил атаку устрашения: пунийцы, завидев гордого победителя в своем родном заливе, куда шестьсот лет не смел заглядывать ни один вражеский корабль, забыли и о шестикратном превосходстве собственного флота, который, правда, не мог быть полностью укомплектован гребцами, и о том, что они являются лучшими мореходами в мире. В городе поднялась паника, и вскоре навстречу римлянам вышла одна единственная квадрирема, с бортов до мачт унизанная всяческими знаками изъявления покорности и мольбы. На ней следовали послы к Сципиону. Однако проконсул не принял их, а через глашатая назначил им встречу в Тунете, в том самом дворце, в котором год назад они же лгали ему о миролюбии.

После этого Сципион велел своей эскадре притормозить, а сам на флагмане проследовал дальше и, выказав презрение многовековому морскому владычеству Карфагена, проплыл у самого входа в порт, любуясь панорамой города. У сопровождающих его римлян захватило дух от созерцания этого современного Вавилона в два, если не в три раза превосходящего Рим. Но Сципион видел Сиракузы, ненамного уступавшие Карфагену по площади, а кроме того, чувствовал себя победителем, потому сохранил невозмутимость и твердо смотрел перед собою, как бы состязаясь с городом в величавости. В сравнении с Сиракузами здесь даже с такого расстояния угадывался более напряженный жизненный ритм, ощущался зуд суетливости, которым страдало местное население, и при этом Карфаген выглядел сумрачным, громоздким, довлеющим над людьми.

— Каков злодей, а? — обратился Сципион к товарищам, указывая на город. — Ну да больше он не опасен миру. Мы вырвали у этого чудовища ядовитый зуб, и теперь оно превратится в безобидное домашнее животное, которое будет мирно пастись на морских просторах Средиземноморья и приносить пользу человечеству!

— Что-то тебя, Публий, потянуло на патетику. Уж не собираешься ли ты в послевоенное время сделаться поэтом? — поинтересовался Ветурий Филон.

— Если наша жизнь будет по-настоящему поэтична, то незазорно и нам с тобою, Луций, переквалифицироваться в поэты, — ответил Публий и, помолчав, добавил:

— А перед таким грандиозным зрелищем, как Карфаген, невозможно сохранять будничное настроение… даже, если это и побежденный Карфаген.

Римский флот возвратился на свою стоянку под Утикой уже ночью. А в один из ближайших дней Сципион снова покинул лагерь и направился в Тунет.

Но тут новое событие заставило его изменить маршрут и с частью войска двинуться на Великие Равнины, туда, где некогда произошло сражение с Газдрубалом. Дело в том, что Вермина набрал двадцатитысячную армию, половину которой составляла конница, и шел теперь с нею к Карфагену.

Повстречавшись с противником, Сципион предварительным маневрированием разжег молодой задор нумидийца и завлек его в решительную битву. Проконсул построил бой в присущем ему стиле и, как обычно, не просто победил, а уничтожил вражеское войско, даже конница в массе своей не избегла участи быть истребленной. Спасся только сам Вермина с кучкой приближенных. Это сражение стало как бы эхом прогремевшей незадолго перед тем грозы. Пунийцы еще не успели обрадоваться прибытию союзного войска, как уже должны были оплакивать его гибель.

Быстро разделавшись с очередным и последним противником, Сципион вернулся в Тунет, где и встретился с карфагенским посольством.

Как и в первый раз, пунийцы прислали к проконсулу тридцать высших своих сановников, как и раньше те бухнулись перед ним на колени и вознесли к нему мольбы о пощаде. Движения грузных патриархов по-прежнему были до смешного неуклюжи, но теперь на этих людей не столько воздействовал вес собственных рыхлых тел, сколько давила тяжесть всеобщей беды, их осеняло бледное сияние истинного страдания, и оттого сцена, в точности повторявшая прошлогоднюю комедию, ныне воспринималась трагически. На первых ролях в этом посольстве выступали Ганнон Великий, получивший громкое званье от знаменитого предка, возглавлявшего Карфаген в войне против Дионисия, и Газдрубал по прозвищу Миротворец, которого политические враги, переиначивая почетное имя, наградили кличкой «Козел». Оба они предвидели несчастье, постигшее сегодня Родину, еще семнадцать лет назад и, идя к Сципиону, конечно же, честно намеревались просить мира. Искренне горевали и те, кто еще недавно издевался над римскими послами, ибо понимали, что пришло время платить.

Сципион же принял делегацию, восседая, как на троне, на высоком кресле, и, сдвинув брови, всем обликом выражал непреклонную суровость. Его окружали столь же насупленные легаты сенаторских чинов.

С речью выступил Газдрубал. Он сразу и безоговорочно признал вину своего государства за происшедшую войну и ее последствия. Однако, вспоминая историю Отечества, каковая исчисляла много славных деяний, Газдрубал рисовал портрет Карфагена как великого города и великой державы и во имя достойных предков просил пощадить неразумных потомков. Выдающееся прошлое Карфагена, по его словам, свидетельствовало о значительном потенциале пунийского народа и давало надежду на его излечение в последующем, в связи с чем, он предлагал Риму выступить не в качестве палача, а в роли лекаря. В общем, он говорил созвучно мнению Сципиона о будущем цивилизации, отчасти потому, что это было близко его собственным убеждениям, а в некоторой степени, наверное, и из желания угодить проконсулу, образ мыслей которого был ему известен из общения с делегацией Луция Бебия. Осуждая нынешние нравы своих сограждан, Газдрубал все же проявлял к соплеменникам отеческое сострадание, подобно матери, любящей беспутного сынка ничуть не меньше, чем порядочного, и молил о снисхождении к людям, заблудшим в мире искусственных страстей, оправдывая их, в частности, за разграбление римского каравана во время перемирия голодом в полуосажденном городе.

Слушая этого человека, принимающего на себя все прегрешения своего народа, не кивающего на Ганнибала и прочих сторонников партии Баркидов, бывших авторами несчастливой войны, умеющего и в столь крайнем унижении выглядеть гордым и значительным, Сципион испытывал желание сойти вниз и утешить его как равный равного, но, зная по опыту, что с пунийцами такое поведение недопустимо, сдерживал эмоции и сохранял надменный облик.

Между тем Газдрубал еще раз произнес торжественный гимн Карфагену, очень походивший на похвальное слово покойнику во время погребального обряда, и, завершив речь, залился слезами.

Усилием воли Сципион представил себе другие слезы, виденные им ранее, и остался холоден к происходящему. Он повелел послам удалиться и прибыть за ответом завтра, после чего собрал своих легатов и приступил к обсуждению судьбы Карфагена.

Признав полное поражение своего государства, Газдрубал не стал выдвигать каких-либо условий для реализации мира, справедливо предоставив победителям право диктовать собственную волю, и лишь просил о снисхождении. Это вполне устраивало Сципиона. Он мог навязать Карфагену договор, соответствующий своим давним устремлениям, и одновременно сохранить позу дающего, выглядеть перед нейтральными странами благодетелем. Но в его окружении многие офицеры, уже больше ощущавшие себя сенаторами, а не легатами, во время обсуждения стали настаивать на продолжении войны до окончательного сокрушения противника, до физического уничтожения Карфагена и карфагенян. Сципион долго доказывал, что осада вражеской столицы будет не просто боевой операцией, а новой войной, причем войной неправедной, в которой сочувствие всей ойкумены перейдет уже на сторону пунийцев. В конце концов силой убеждения и своего авторитета Сципион добился от советников поддержки защищаемого им мнения, и на следующий день послам был зачитан текст проекта мирного договора Рима с Карфагеном.

Карфагенянам даровалась свобода, а за их городом сохранялся статус государства, в их владении оставались ливийские земли и поселения, принадлежавшие им до войны. Однако впредь карфагенянам запрещалось вести войны без позволения римского народа, в связи с чем от них требовалось выдать всех прирученных слонов и военные корабли за исключением десяти трирем. В качестве расчета по результатам войны римская сторона обязывала карфагенян возвратить пленных, включая нечестно захваченных во время перемирия, а также перебежчиков и беглых рабов, возместить ущерб, причиненный разграблением морского транспорта, выплатить десять тысяч талантов серебра за десять лет и содержать римское войско в Африке до окончательного утверждения договора. Для гарантии надежности перемирия на время урегулирования всех вопросов Сципион потребовал сто заложников.

Выслушав римлян, пунийцы разразились причитаниями, перемежающимися с тягостными вздохами. Особенно их поражала сумма контрибуции. Карфаген был несказанно богат, но почти все его достояние находилось в частных руках, а государственная казна уже много лет оставалась пустой ввиду произвола властей и коррупции чиновников. Из-за испорченности нравов своих граждан Карфаген был нищим богачом. Публий заранее навел справки о финансовом положении врага, и знал, что назначенный им объем выплат велик для пунийского государства и потому грозит частным средствам крупных магнатов. Выставляя это требование, Сципион хотел отвлечь внимание карфагенян от главного пункта договора, от того условия, которое являлось высшим произведением его политического искусства и исподволь, незаметно уничтожало великую державу. В отношении послов это удалось. Едва только Публий согласился продлить срок расчетов до пятидесяти лет, пунийцы смекнули, что часть долга придется выплачивать не им, а потомкам, и, возблагодарив Сципиона за великодушие, удалились домой для обсуждения полученных условий мира с властями и народом. Сципион же довольно легко пошел на значительное увеличение периода выплаты контрибуции, чтобы как можно дольше держать Карфаген данником Рима и благодаря этому в обозримом будущем иметь возможность вмешиваться во внутренние дела вражеского государства.

 

26

В Карфагене грянула политическая война с участием сотен тысяч бойцов, как наемников — политиков, так и ополченцев — простых граждан. Условия римлян казались ужасными: патриотов возмущало требование ликвидировать флот — красу и гордость государства, купцы негодовали по поводу контрибуции, а плебс бесновался из-за необходимости делиться в течение нескольких месяцев столь вздорожавшим в военных условиях продовольствием с вражеской армией. А находились и такие, которым непомерно тяжким представлялось условие, предписывающее вернуть римлянам имущество, захваченное при разграблении каравана; это были те, кто успешно нажился на том достопамятном предприятии. Категории населения, терпевшие непосредственный ущерб от реализации договора, называли себя истинными гражданами и выступали ярыми сторонниками продолжения войны до победного конца. Другие, кого притязания римлян не затрагивали напрямую, видели спасение Отечества в немедленном заключении мира. Лишь такие, у кого не было ничего материального сверх положенного природой, руководствовались духовным и старались соблюсти интересы государства, но, сбиваемые с толку шумихой, поднятой основными политическими силами, не могли выработать собственного мнения, и под действием пропаганды примыкали к одной из двух первых группировок.

Как раз в это время в столицу прибыл Ганнибал, прежде всего занявший своими наемниками башни и стены «в обеспечение защиты города от римлян».

Немало трудностей ожидало его здесь. Отрицательная энергия, которой поражение зарядило горожан, теперь обратилось главным образом на полководца. Разочарование людей в этом человеке оказалось столь же сильным, сколь непомерно велики были связываемые с ним надежды. Народ возненавидел его так же страстно, как прежде почитал. Политические противники еще больше подстрекали плебс к расправе над ним. В этой ситуации даже бывшие сторонники, представители баркидской партии, отреклись от Ганнибала, видя в нем конченную политическую фигуру, и сами чернили своего бывшего лидера в стремлении свалить их общую вину на него одного. Однако характер Ганнибала не мог позволить ему сдаться без боя, и уж если он сумел шестнадцать лет противостоять римлянам, то тем более имел право рассчитывать на успех в борьбе с карфагенянами. Причем, для этого у него было вполне достаточно не только ума и силы воли, но и материальных ресурсов. Благодаря разгрому, учиненному ему Сципионом, отпала необходимость делиться италийской добычей с наемниками, и он сделался обладателем несметных богатств. Потратив лишь незначительную часть этих средств на вербовку солдат и приобретение новых друзей, Ганнибал почувствовал себя готовым к схватке с соотечественниками. В качестве первого политического шага он намеревался купить народ щедрыми денежными подарками, но нынешние друзья отговорили его от этого мероприятия, объяснив, что таким образом он лишь уподобится всем прочим политикам. На самом же деле эти люди, тяготевшие к новому Ганнибалу, хотя и лишившемуся ореола славы, но зато озаренному блеском серебра, просто не хотели, чтобы он тратился на толпу, поскольку его деньги уже считали своими. Они убеждали Ганнибала уповать на их поддержку и не предпринимать самостоятельно каких-либо экстравагантных ходов. Но тот не внял им и неожиданно для всех эффектно воспользовался приобретенным военным опытом почти что в мирных целях. С принадлежащими ему шестью тысячами наемников он обошел прибрежные торговые города и частью силой, частью угрозой силы собрал в них большое количество зерна, которым угостил карфагенский народ. Вкусив Ганнибалова хлеба, люди вспомнили, кто их настоящий герой, и заставили приумолкнуть злые языки.

Вот после этой подготовки Ганнибал и вошел в город, чувствуя себя уже чуть ли ни победителем. Правда, поддержка плебса создавала лишь благоприятный политический фон, но не несла конкретных преимуществ. Все здесь решалось несколькими сотнями толстосумов, которые и большинстве своем были настроены против Ганнибала и подвергали его нападкам. Их упреки, облеченные в форму вопросов, звучали весьма остро. «Почему ты, опытный полководец, столь безобразно проиграл сражение?» — язвительными голосами интересовались они. «Потому, что мое войско было слабее вражеского», — ничуть не смущаясь, заявлял на это Ганнибал. «А какой же ты полководец, если вступил в генеральную битву, имея заведомо более слабое, чем у противника, как ты утверждаешь, войско, да еще вдали от собственных тылов?» — удивлялись оппоненты. «Я потому так сделал, что вы просьбами о защите ваших угодий заставили меня поспешно вступить в бой?» — ловко парировал Ганнибал. «Что же ты раньше не слушал нас, когда мы требовали оставить Сагунт и не затевать войну с Римом?» — спрашивали его. «Прежде я был молод и горяч, а теперь, с возрастом я поумнел и стал прилежнее внимать гласу большинства», — раздавалось в ответ. Для государственных людей доводы Ганнибала были прозрачны и не прикрывали сути, но непросвещенному большинству они казались вполне убедительными. И все же укоры полководцу слышались со всех сторон. Потому, стремясь поскорее обеспечить себе как можно более широкую поддержку среди аристократов, Ганнибал предпринял атаку сразу с двух направлений. Во-первых, он в меру своих возможностей обогатил самых богатых, а во-вторых, занял компромиссную позицию по отношению к соперничающим партиям и, стараясь не порывать с одними, принялся угождать другим. Последнее объяснялось тем, что прежние друзья, потерпев убыток от войн, относились к нему недоброжелательно, а бывшие враги теперь оказались явно более сильной стороной. Итак, исходя из требований настоящего момента, Ганнибал стал сторонником мира с римлянами на любых условиях. Возможно, он искренне стремился к договору; судить об этом сложно, поскольку у человека, ищущего власти в таком государстве, как Карфаген, Личность растворяется в Политике. Такими средствами Ганнибал утвердился в ряду первых государственных мужей, хотя чувствовалось, что этот успех временный, так как промежуточное, межпартийное положение не могло быть устойчивым.

Но как бы там ни было в будущем, а пока Ганнибал пребывал на виду и немало способствовал партии мира в достижении ее целей. Так, когда один из наиболее фанатичных в прошлом его сторонников выступал в совете с горячей речью, пылающей воинственными призывами, он силой прорвался на трибуну и швырнул ядовитого старичка на пол. Этот поступок произвел должный эффект, хотя и шокировал пунийских сенаторов невиданной в республиканском государстве бесцеремонностью. Кто-то на это заметил Ганнибалу, что тот находится не в казарме, среди безродных наемников, а в здании совета, в кругу высших сановников государства.

Признав перегиб в своем поведении, Ганнибал с истинно пунийской изворотливостью начал каяться, называя себя солдафоном, исполненным добрых чувств, но не культуры. Ему до поры, до времени простили этот инцидент, более того, в народе пошел слух о беспощадной борьбе полководца со злоумышлениями знати, что придало ему славу защитника народных интересов в государственном совете, потому впоследствии никто не мог бы определенно сказать: затеял ли Ганнибал этот скандал в пылу страстей по солдатской неотесанности, или пошел на него умышленно, с расчетом на скандальную популярность. Всячески привлекая к себе внимание толпы, Ганнибал старался заразить ее миролюбием. Но при этом в верхах он высказывался за мир не столь однозначно и больше твердил не о завершении войны, а лишь о перерыве в ней. «Четырнадцать лет назад я победил Рим и справедливо ожидал его капитуляции, — говорил он, — но римляне не сдались и ценою невероятных убытков привели войну к нашим жилищам. Чтобы повторить их достижение, нам придется четырнадцать лет прикладывать чудовищные усилия к почти безнадежному делу. Так уж лучше мы возьмем себе передышку и через те самые четырнадцать лет начнем новую войну под самыми стенами Рима». Подобными речами он и поддерживал компромисс между партиями войны и мира, чем в итоге помог Ганнону и Газдрубалу добиться одобрения государством договора с Римом.

При обсуждении отдельных пунктов соглашения Ганнибал оказался единственным, кто узрел коварство Сципиона, и заявил, что самым страшным требованием врага является не взыскание контрибуции и не расплата за караван, а запрещение вести войны без соизволения Рима. Правда, и он в полной мере не постиг замысел проконсула и полагал, что в дальнейшем этот пункт нетрудно будет обойти.

В конце концов было решено полностью принять условия Сципиона, поскольку все понимали, что победитель не потерпит торга. С этим и отбыли в Тунет тридцать советников, провожаемые рыданиями многотысячной толпы.

 

27

Явившись к Сципиону, пунийцы, как обычно, принялись роптать на жестокость судьбы, одновременно всячески намекая, что неплохо было бы снизойти к несчастным побежденным и облегчить им участь какими-либо послаблениями. Но Публий сделал грозное лицо и сурово оборвал их.

— Перестаньте причитать, — сказал он. — Вы и этих условий не достойны. По тому, с какой беспощадностью Ганнибал вел войну в Италии, ясно, что в случае вашей победы вы не оставили бы даже самого имени римлян. А раз так, берите, что дают, и благодарите богов и нас, ведь, возвращая Африку, мы оставляем вам больше, чем у вас есть теперь. Итак, отвечайте прямо: Карфаген принимает даруемый нами мир?

— У нас нет выбора, потому мы соглашаемся на ваши условия, — собрав остатки былой гордости, твердо ответил Ганнон.

После этого Сципион смягчился и стал обращаться с карфагенянами уже не как с побежденными, а как с партнерами в настоящем времени и союзниками — в будущем. Он позвал квесторов, присланных сенатом в помощь Лелию, и без промедления начал переговоры с целью выработки конкретных мер по реализации условий мира.

В ближайшие дни делегация карфагенян отправилась в Рим. От проконсула ее сопровождали Луций Ветурий Филон, Марк Марций Ралла и Луций Корнелий Сципион; поскольку теперь дело велось всерьез, Сципион командировал в столицу видных людей.

 

28

В том году Италия вкушала мир, но прислушивалась к войне. Люди верили в Сципиона, но страшились Ганнибала. Слишком многое обещала победа и возвратом прежних бедствий грозило пораженье, потому неумеренные надежды чередовались с чрезмерными опасениями.

В такой обстановке многие желали, чтобы Тиберий Нерон поскорее доставил в Африку второе войско, другие же, наоборот, старались удержать его в Италии, дабы он не мешал Сципиону. Преодолев наконец-то сопротивление людей, Клавдий был сражен богами: возле Сардинии Нептун наслал на него шторм и разбил его флот. Тиберию пришлось высадиться на берег Сардинии, как раз там, где он исполнял претуру, и пока шел ремонт пострадавших в буре судов, срок его магистратуры истек. Для продления полномочий неудачливого консула не было никаких оснований, и Нерон возвратился в Рим с восстановленным флотом уже будучи частным человеком.

Известие о победе вызвало ликование народа и новый всплеск политической активности у знати. Регулярно поступающие из Африки сведения об успехах создавали у честолюбцев представление об этой стране как о сказочном крае, засыпающем всякого вступившего туда лавровыми венками победителей. Любой враг, грозный в других местах, там словно бы подпадал под колдовские чары духов ливийской земли и терпел крах. Нумидийцы, несколько тысяч каковых навели страх на всю Италию, гибли в Африке десятками тысяч, та же участь постигла карфагенян, Ганнибаловых ветеранов и наконец поверженным оказался сам Ганнибал. Чудеса творились в Ливии! И все это волшебство осеняло собою лишь только счастливца Сципиона. Над ним одним Фортуна опрокинула свой рог изобилия! Ну как было не позавидовать этому баловню судьбы разным Фабиям, Клавдиям, Фульвиям, Валериям и даже — Сервилиям и Корнелиям! Лишь наиболее приближенные к Сципиону люди — Квинт Цецилий Метелл, Гай Сервилий Гемин и Публий Элий Пет, хорошо знавшие своего лидера и потому разбиравшиеся в истинных причинах событий, не зарились на Африку и делали все возможное, чтобы в столь ответственный период истории оградить государство от покушений тщеславных авантюристов.

Понимая, что в ситуации, когда Карфаген уже побежден фактически, но еще не признал этого формально, найдется немало желающих подписать вместо Сципиона добытый им из пота и крови договор и тем самым прослыть завершителем величайшей войны и официальным победителем Карфагена, друзья Сципиона решили никого не искушать такой возможностью и, воспользовавшись своей властью, сорвали магистратские выборы. Консул Марк Сервилий, сославшись на занятость в Этрурии, не прибыл в Рим, а назначил диктатором якобы для проведения выборов собственного брата Гая Сервилия. А тот взял себе в помощники Публия Элия Пета и благодаря силе чрезвычайного империя жестко подчинил себе политическую жизнь Города. Под предлогом всяческих помех, как то: непогода, неблагоприятные знамения — диктатор со дня на день откладывал комиции и затягивал с избранием новых магистратов. Кандидаты на высшие должности негодовали и старались возмутить народ на восстание против узурпировавших власть друзей Сципиона, но простые люди пребывали в эйфории от блистательной победы в Африке и не хотели слышать ни о чем дурном, тем более, что диктатор забавлял их празднествами и зрелищами. К тому же, наученный горьким опытом Сципион заранее позаботился о том, чтобы занять своими людьми не только самые почетные, но и самые влиятельные должности, и сразу же после разгрома Ганнибала направил многих легатов в столицу для соискания магистратур. Так, народными трибунами теперь были недавние соратники Публия Квинт Минуций Терм и Маний Ацилий Глабрион, которые умело поддерживали в людской массе благодушное настроение.

За счет всевозможных ухищрений диктатор и его сподвижники продлили состояние межвластия в государстве до тех пор, пока Сципион не уладил все дела с карфагенянами. Когда же в Город прибыли послы из Африки, Гай Сервилий Гемин, желая, чтобы рассмотрение мирного договора происходило в нормальной обстановке, избавленной гнета атмосферы чрезвычайности, провел выборы и сложил с себя империй.

Консулами стали сподвижники Сципиона Гней Корнелий Лентул, двоюродный брат активно помогавшего африканской экспедиции Публия Лентула, и Публий Элий Пет. Однако Гней Лентул тут же сделался оборотнем и взмолился об Африке. Вкусив яда власти, он обезумел и, как одержимый, рвался на юг, не слушая никаких возражений и доводов. Стремясь утихомирить коллегу, Элий Пет заявил, что несправедливо, да и не под силу никому в целом мире оспаривать славу Сципиона. С этим он демонстративно отказался претендовать на Африку, призывая Корнелия последовать его примеру. Но разгоряченный Лентул, не замечая, сколь дурно он выглядит на фоне разумного умеренного Элия Пета, лишь усилил свои притязания и надрывно кричал со всех трибун, чтобы ему отдали Африку без жеребьевки, поскольку его коллега не стал с ним состязаться. В конце концов он добился права командовать морскими операциями в Африке и получил флот.

Буйный консул взбудоражил сенат, благодаря ему воспряли и недруги Сципиона, а потому обсуждение условий мира проходило в весьма нервозной обстановке.

Одновременно с послами от карфагенян прибыла делегация от Филиппа. Македонян приняли первыми. Те говорили много, но не сказали ничего конкретного. Они обобщенно обвиняли греческих союзников Рима, оправдывались сами от предъявленных им ранее претензий и упрекали римлян в неправедных действиях на Балканах. Скорее всего, царь послал их в разведку, чтобы выведать настроение римлян по завершении воины с Карфагеном. Видимо, его интересовало, утомлена ли могучая западная держава семнадцатилетней войной или только набрала силу, стремится ли она к миру и покою или же жаждет новых деяний. В сенате это поняли и, коротко ответив на нападки македонян, в свою очередь обвинили Филиппа в двойном нарушении договора, состоящем в притеснениях союзников римского народа и в помощи войсками и деньгами Ганнибалу, а в заключение заявили, что если царь ищет войны, то он ее скоро получит. На том разговор и окончился. После этого в храм ввели карфагенян.

Сначала выступил Луций Ветурий Филон, который рассказал о великом сражении, произошедшем в ливийской земле на пространстве между Замой и Нараггарой, и изложил мнение Сципиона по вопросу о мире. Затем слово предоставили пунийцам. От них говорил Газдрубал Миротворец, возглавлявший делегацию. В общих чертах он повторил речь, ранее произнесенную перед Сципионом. По ее окончании вопросов оратору почти не задавали. Все и так было предельно ясно. Правда, кто-то, желая еще раз уличить пунийцев в вероломстве, язвительно поинтересовался: какими богами будут клясться карфагеняне, заключая соглашение, если весь свой пантеон они уже обманули. На это Газдрубал грустно, но с достоинством, ответил: «Все теми же, которые так сурово карают нарушителей договора». После этого сенаторы окончательно убедились, что ныне карфагеняне, воспитанные жестоким несчастьем, уже действительно стали не такими, какими были прежде, и многие прониклись к ним сочувствием.

Позицию первенствующей в сенате группировки изложил Квинт Цецилий Метелл. Вначале он призвал отцов Города руководствоваться в принятии решения не преходящими страстями данного момента, а незыблемыми государственными принципами вечного Города Рима и, упрекая карфагенян в жестокости, не уподобляться им в том же пороке. Далее Цецилий сказал, что, поскольку Карфаген побежден и условия договора ставят его под контроль римлян, к нему нужно относиться уже не как к врагу, а как к союзнику, способному принести немало пользы. По этому поводу он напомнил, что именно подобным образом, то есть, одерживая верх над соседними народами и включая их в свою структуру либо в качестве граждан, либо как союзников, рос и усиливался Рим. Затем Метелл кратко проанализировал требования договора и доказал их достаточность. А в завершение он, упреждая оппонентов, заявил, что столь выгодному миру может воспротивиться лишь тот, в ком личные амбиции затмят разум и чувство долга перед Родиной.

Собиравшийся возражать Цецилию Гней Лентул, оказался в неловком положении, но, быстро сориентировавшись в ситуации, передоверил слово своему брату, преторию по рангу, и тот, в силу своего положения меньше страшась упреков в корыстной заинтересованности, обрушился на Карфаген и карфагенян всей силой экспрессивного римского красноречия.

«Отцы-сенаторы! — с рвущим уши надрывом, восклицал он. — Кого нам предлагают пощадить? Кого нам советуют взять в союзники? Пунийцев! Тех, чье имя заполонило пословицы и поговорки о продажности и вероломстве! Порочнейшее племя Средиземноморья, каковое безмерно разбогатело, пиратствуя и перепродавая чужие товары, а неправедно добытыми деньгами развратило ливийцев, нумидийцев, иберов, балеарцев, галлов, лигурийцев и бруттийцев! Нам хотят навязать в друзья дикарей, сотнями сжигающих собственных детей на потребу чудовищным богам и пожирающих собак для удовлетворения чудовищного аппетита! Они, наверное, потому и приносят в жертву младенцев, а не взрослых людей, как делают другие варвары, чтобы не тратиться на выращивание жертв! Даже в этом они корыстны! Хороши же союзники! Прекрасный друг будет Ганнибал, обманувший все народы, начиная с самих пунийцев и кончая бруттийцами! Только нас одних ему не удалось предать, ибо мы всегда были его врагами. Так давайте же предоставим ему эту возможность, давайте введем этого варвара в наш город, чтобы он погубил нас, как деревянный конь — троянцев!

Нет, отцы-сенаторы, не нужны нам такие союзники, и никому на всем белом свете они не нужны; спросите о том любого ибера, грека или ливийца. Сами пунийцы, населяющие периферийные города карфагенской державы, будут благодарны нам за избавление, если мы уничтожим Карфаген! Необходимо воспользоваться трудностями в стане врага и довершить победу разрушением Карфагена!»

Кое-кто еще выступил с подобным воззванием, заменяя доводы лозунгами. Вначале сенатская масса распалилась гневом, но затем устала от обилия восклицательных знаков в речах и от притязаний группировки нового консула на славу Сципиона с целью украсть ее, чтобы написать на ней, как сделал это один грек на захваченном чужими усилиями вражеском оружии, собственное имя. Но слава — не деньги, ее не может присвоить недостойный, в том и состоит принципиальная разница между этими факторами общественного регулирования. Потому скоро мнение большинства склонилось в сторону партии Цецилия Метелла. Когда дело приняло такой оборот, Гней Лентул откровенно злоупотребил силой консульского империя и закрыл заседание, не позволив сенату вынести неугодное ему решение.

Пока Гней Корнелий Лентул и временно подружившиеся с ним фабианцы готовились к новому раунду политической борьбы в сенате, Сципионовы трибуны Маний Ацилий Глабрион и Квинт Минуций Терм созвали трибутные комиции и задали народу два вопроса: «Угодно ли ему заключить мир с Карфагеном или нет?» и — «Кому надлежит завершить переговоры и вывести победоносное войско из Африки?» Вопросы были построены очень искусно. Так, второй из них уже подготавливал ответ на первый, а отсутствие в формулировках упоминания о продолжении войны эмоционально как бы исключало такую возможность, фраза же о том, кому следует вывести войско и, следовательно, получить триумф, опять-таки устраняющая представление о новых битвах, выставляла претензии Гнея Лентула в смешном виде и однозначно указывала народу на Сципиона.

Люди не замедлили с ответом. Все трибы повелели сенату заключить мир с Карфагеном на оговоренных условиях, а доверить исполнение этого дела предписали автору победы Публию Корнелию Сципиону. Руководствуясь требованием высшего республиканского собрания, сенат издал постановление о мире и объявил об этом карфагенским послам.

Карфагеняне с удовольствием выслушали ответ и поблагодарили сенат и народ римский за справедливое решение. На радостях они испросили позволения у властей войти в город и переговорить с пленными, многие из которых приходились им родственниками. Согласие было дано, поскольку пунийцы практически уже не были врагами государства, и карфагеняне, не сумев вступить в Рим победителями, смогли сделать это, лишь оказавшись побежденными. Пообщавшись с пленными, послы обратились к сенату с просьбой разрешить им выкупить двести наиболее знатных сограждан.

Римляне, считая недостойным делом такую торговлю, отобрали названных пунийцами людей и отправили к Сципиону с рекомендацией по заключении мира подарить их Карфагену.

Вернувшись в Африку, послы пришли к Сципиону, и там, в Тунете, с соблюдением всех формальностей, при участии специально прибывших из Рима фециалов был заключен договор между римским и карфагенским государствами на оговоренных ранее условиях. Карфагеняне без промедления выдали пленных, беглых рабов и перебежчиков, а также — боевых слонов и флот. Избавившись от этих атрибутов войны, пунийцы наконец смогли целиком направить свои мысли к мирной жизни. А римляне бежавших от рабства снова сделали рабами, перебежчиков же всех до единого казнили. Так, в полном согласии с законом справедливости, судьба предателей Родины оказалась страшнее участи как рабов, так и врагов.

Римляне ни коим образом не могли приспособить к собственным нуждам гигантский пунийский флот, насчитывавший пятьсот самых разнообразных военных судов. Поэтому его отбуксировали в море и в виду Карфагена сожгли во славу богов.

Наблюдая грандиозное пожарище, в котором ярым пламенем горела пунийская мечта о мировом господстве, карфагеняне должны были отныне и навсегда понять, что они — всего лишь люди, и что им не под силу разрушить божественные и человеческие установления и навязать цивилизации свои порочные каноны.

 

29

Закончив все дела в Африке, Сципион попрощался с Масиниссой и другими ливийскими друзьями, погрузил на суда войско, уже порядком попорченное бездельем, добычу, освобожденных пленных, трофейных слонов и отбыл на родину. Отчалив от берега, он даже не обернулся, чтобы бросить последний взор на землю своей славы, столь опостылела ему чужбина за многие годы войны. Даже, проплывая мимо Карфагена, он не взглянул на поверженного колосса, глаза его неизменно были устремлены на север, туда, где за барьером Сицилии лежала светлая Италия.

Совершив краткую остановку в Лилибее, который теперь показался римлянам столь же родным, как Этрусская улица, ведущая от Бычьего рынка к форуму, Сципион с отборными войсками, предназначенными для триумфа, отплыл к Путеолам, чтобы как можно скорее достичь отчего края и далее двигаться к Риму по суше, а остальную часть армии отправил непосредственно к Остии.

Сентябрь 1992 г. — август 1995 г.