Сципион. Социально-исторический роман. Том 2

Тубольцев Юрий Иванович

Борьба

 

 

1

Казалось бы, после столь блистательной победы политики Сципиона в Греции его авторитет и влияние в Республике должны были возрасти еще более. Но, увы, народу сложно уследить за мыслями и идеями и гораздо проще внимать именам и словам. А в тот период в Риме появились и новые имена и тем более — слова. Ежегодные набеги на непокорных галлов и лигурийцев при малой эффективности были эффектны и произвели на свет немало триумфаторов. В последние годы обострилась обстановка в Испании, и иберийские конфликты позволили отличиться тамошним преторам. Ну и, конечно, главным событием стала македонская война, а Тит Квинкций по ее завершении вознесся в сонм героев Отечества. Недруги Сципиона очнулись от шока, вызванного его беспримерными победами, и принялись нашептывать плебсу: «Вот видите, мы и без Сципиона можем добиваться успехов, и без Корнелиев способны выигрывать войны». Марк Катон развил эту мысль и польстил толпе заявлением, что побеждают в сражениях и целых кампаниях не императоры, всякие там консулы и преторы, а солдаты, и потому заслуга в небывалых достижениях государства принадлежит не аристократам, а простому люду. Он даже взялся проиллюстрировать свое открытие примерами из прошлого Республики и затеял написание истории римского государства, что было очень модно в тот период ввиду резкого подъема национальной гордости. Оригинальность его труда, названного им впоследствии «Началами», как раз и состояла в том, что действующим лицом пятисотлетней эпопеи выступал народ, а полководцы не упоминались вовсе. Конечно, не будь люди уже заранее психологически готовыми к подобному повороту в общественном мнении, не принесли бы успеха ни попытки затушевать славу Сципиона галльскими триумфами, ни старания Катона разделить неразделимое и вбить клин между лидерами и массой. Всем представлялось очевидным, что загнать галлов в лес и одолеть Карфаген — дела разного порядка, и что даже война с Македонией по сложности и масштабности не шла в сравнение с Пунической, столь же ясным было и особое значение стратегической и тактической дуэли Сципиона и Ганнибала в борьбе возглавляемых ими народов. Но к тому времени плебс утомил сам себя неумеренным поклонением Сципиону, устал от собственных восторгов, и его подобно маятнику, по инерции проскакивающему нормальное положение, занесло в противоположную сторону. Имя принцепса набило оскомину, начало вызывать кисловатый привкус, а кроме того, превозносить Публия Африканского стало делом тривиальным, старомодным, и теперь уже люди чаще морщились при упоминании о победителе Ганнибала, а также — двух Газдрубалов, Сифакса и Магона, чем аплодировали. Не чья-то слава, не новые идеи потеснили Сципиона на пьедестале почета, они лишь заняли освободившееся место, а сделала это мода — вульгарная потаскушка, угодливо помогающая тем, кто не располагает критериями истины, красоты и добра, чтобы облегчить им ориентировку в окружающем мире путем навязывания искусственных, зато всем доступных псевдокритериев, декларированных псевдоценностей. Не беда, что завтра нынешние каноны прекрасного и достойного станут символами безобразия и позора: это будет уже другая мода. Итак, Сципион как бы износил одеянье славы, пурпур его триумфального плаща поблек, и потому плебс смог различить на померкшем политическом небосводе восходящие звезды: Тита Квинкция, Клавдия Марцелла, Фурия Пурпуреона, Корнелия Лентула и других нобилей, потому народ стал прислушиваться к голосам, призывающим его ориентироваться на новые имена.

Немало поработали над затенением авторитета Сципиона последние консулы: Марк Марцелл и Луций Пурпуреон. Они представили Квинкция Фламинина выдвиженцем своей партии, проводником ее идей, а победоносное завершение войны, пришедшееся на год их консульства, изобразили достижением группировки Фуриев-Фульвиев-Фабиев. В борьбе против общего врага объединились принципиальные соперники: аристократы партии трех «Ф» и третья сила в лице сенаторов низших рангов, среди которых все более выделялся рыжий Марк Порций. «Мы, благодаря тому, что наперекор всемогущему Сципиону поставили во главе македонской экспедиции своего воспитанника юного талантливого Тита Фламинина и повели кампанию методами нашей партии по всем правилам стратегического искусства Фабия Максима и Клавдия Марцелла, добились блистательной победы на Балканах! Добыли славу и безопасность Отечеству!» — ораторствовали Фабии и Фурии, а также Клавдии, Семпронии и Валерии перед народом. А в это время в другом собрании Катон яростно бил уши купцов, чиновников, ростовщиков, откупщиков и прочих дельцов такими речами: «Вот она, победа Сципиона в Македонии: ему слава, а нам ничего! Мы раскошеливались, финансировали предприятие, казавшееся столь выгодным, а он взял и подарил завоеванную Грецию эллинам, этим деградировавшим существам, пустомелям! Хорош же и Квинкций! За милости патрона и консульское кресло этот мальчишка продал и душу, и глаза, и уши! Он и сам не видит чудовищности такой расточительной политики и не слышит наших голосов, велящих ему развеять вокруг себя Сципионовы чары и обратиться к разуму, твердому расчету!» Благодаря разделению зон влияния эти речи не аннигилировали, а, воздействуя на разные слои общества, складывались без учета их противоположных смысловых знаков. Поэтому граждане все более отдалялись от Сципиона и соответственно приближались куда-то еще, куда именно, пока никто не знал.

Но все эти интриги, как и психология неорганизованных масс в действии, только поколебали влияние Сципиона, не более того. Однако противники сумели использовать некоторое ослабление его позиций и, применив в пределах дозволенного имеющуюся у них в тот год магистратскую власть, добились избрания на высшие должности своих людей. Выборами руководил Клавдий Марцелл, напрочь забывший, кто помогал ему овладеть курульным креслом, а новыми консулами при его активном и умелом пособничестве стали Луций Валерий Флакк и Марк Порций Катон. И даже вновь избранные преторы поголовно принадлежали враждебному Сципиону клану. Лишь эдилитет получил сторонник Публия, его испанский квестор Гай Фламиний. Такой результат объяснялся еще и тем, что незадолго до проведения комиций задача Марцелла и его соратников неожиданно упростилась, поскольку умер ближайший друг и сподвижник Сципиона Марк Корнелий Цетег, и их главному противнику было не до выборов.

Могучие роды Корнелиев Сципионов и Корнелиев Цетегов сотрудничали всегда. Нынешнее поколение в полной мере поддержало традицию. На заре карьеры Публий опирался на авторитет Марка Цетега-отца, а затем исполнял эдилитет совместно с сыном. Далее они шагали рядом с младшим Цетегом по пути к общей цели — победе над Карфагеном и утверждению идеи о гармоничном устройстве цивилизации, правда, Сципион более выступал на военном поприще, а Цетег — на политическом. И вот теперь двадцатилетнее сотрудничество и близкая дружба разом прекратились, погибли вместе с внезапной смертью Марка. Корнелий Цетег был колоритной личностью, и Сципион даже в душе, то есть наедине с самим собою, признавал его равным себе значением и талантом. С уходом из жизни Цетега оборвались многие связи, соединявшие Публия с миром, умерла доля его существа, из души оказалась вырванной лучшая часть, подобно тому, как из тела вражеским снарядом вырывает кусок мяса, и он корчился от боли зиявшей черным провалом раны. При этом ему приходилось еще исполнять общественные и дружеские обязанности по организации погребального обряда и помогать семье почившего.

А его враги тем временем праздновали победу. Катон, можно сказать, совершил невозможное. Родившись в средней всаднической семье, он пробился в сенат, а теперь шагнул дальше предельной для людей его круга магистратуры претора и штурмом взял оплот нобилитета — консулат.

Но, конечно же, штурму предшествовала длительная осада. Целые века Порции Катоны медленно восходили из тьмы плебейских низов к заветной вершине, впрочем, не только Катоны, а Порции вообще, ибо еще ни один Порций не был консулом, хотя близкая Катонам родовая ветвь Леков достигала претуры; так, например, произошло и в нынешнем году, когда этой магистратуры удостоился Публий Порций Лека. Катоны упорным трудом и низким скряжничеством асс за ассом сколачивали состояние, храбростью, волей и смекалкой привлекали к себе внимание офицеров в ходе военных походов. Итогом цепочки таких жизней стал заметный авторитет отца нашего Катона в среде всадничества и его экономические, а следом и товарищеские связи с сенаторами преторско-эдильского ранга. Катон-отец дал хорошее образование сыну, зарядил его неуемной жаждой славы, и тот с юношеских лет привлек своими достоинствами внимание видных людей Республики.

Родовой дом Катонов находился в муниципии Тускуле неподалеку от столицы, а молодой человек воспитывался в сабинском имении, где с детства осваивал весь комплекс специальностей земледельца. Рядом с усадьбой Порциев располагались владения знаменитого Мания Курия Дентата — победителя самнитов и царя Пирра. Видя, в сколь скромных бытовых условиях жил этот человек и каких он при этом достиг высот, юноша задумывался о сущности счастья и познавал иерархию ценностей, учась отличать истинные от искусственных, условных. Тут же, по соседству, была вилла патрицианского консулярного рода Валериев Флакков. Однажды задиристый Марк люто подрался с юным отпрыском Валериев, и такое знакомство положило начало их плодотворной дружбе, продолжавшейся всю жизнь. Глава фамилии Публий Валерий Флакк, тот самый обладатель тонких улыбок и утонченного коварства, который третировал Сципиона по его возвращении из Испании, разглядел в шустром рыжем пареньке задатки ярких качеств и в свою очередь способствовал их развитию. Общаясь с представителями высшей знати, Марк старался ни в чем не уступать им и таким образом подтягивал свои амбиции до их уровня.

Достигнув совершеннолетия, младший Флакк — Луций отправился делать карьеру в Рим. С ним устремился в столицу и Порций. Начало взрослой жизни Марка совпало со временем нашествия Ганнибала. Катон сражался в войсках Марцелла, Фабия Максима и Клавдия Нерона, участвовал во взятии Тарента и Сиракуз. Везде он был заметен, но особенно отличился в битве у Метавра. С войны он вернулся с ног до головы исполосованным шрамами. При виде этих устрашающих узоров на его торсе, ногах и руках, прекрасных символической красотой славы, возникало впечатление, будто карфагеняне проиграли войну потому, что их металлическое оружие затупилось о тела таких людей, оказавшихся тверже железа. По окончании войны у Катона прорезался ораторский талант, который в совокупности с его тщеславием и агрессивностью создал идеального судебного сутягу. Порций без устали обвинял и защищал, казалось, он вообще не сходил с ораторской трибуны, причем обвинения ему удавались лучше, нежели защиты, и ярым словом он уничтожал соотечественников так же эффективно и безжалостно, как недавно мечом рубил пунийцев. Такой деятельностью Катон приобрел известность, а вместе с нею друзей и врагов. Первых он обязал чувством благодарности, обеспечив их победу в судебных процессах, а вторых сковал страхом перед своим ораторским могуществом. Наскоками на Сципиона и его друзей он привлек к себе интерес толпы и благосклонность Фульвиев, Фабиев, Фуриев. В сношениях со знатью ему оказали поддержку давние покровители Валерии Флакки, которые в последнее время плотнее примкнули к клану трех «Ф», чтобы совместными усилиями повысить влияние оппозиции Корнелиям и Эмилиям.

После войны с пунийцами Катон начал быстрое восхождение по служебной лестнице. Исполнив плебейские должности, он добрался и до курульных магистратур. Основу его деятельности составляло противоборство власти аристократов. Причем он дурачил Фульвиев и Фуриев тем, что нападал в первую очередь на лагерь Сципиона, хотя по сути его мероприятия были направлены против всего нобилитета. Так, со своими единомышленниками — Порциями Леками, Гельвиями, Манлиями плебейской ветви, Лициниями Лукуллами — Порций инициировал отмену чрезвычайных проконсульств в Испании, где двадцать лет господствовали Корнелии, и передачу этой страны в ведение ординарных преторов. Исподволь он готовил почву для установления жесткого порядка прохождения магистратур, чтобы удлинить путь нобилей к вершинам власти, выступал против присуждения триумфов и оваций друзьям Сципиона.

Катон был весьма заметен при исполнении всех государственных должностей, но особенно его прославила претура. Он получил назначение в Сардинию, где строгостью и принципиальностью навел порядок и возвысил имя римского магистрата, очистив его от печати пороков, свойственных пунийскому чиновничеству. Пребывая долгое время под протекторатом Карфагена, сарды привыкли к бесконтрольному всевластию пунийских должностных лиц, их взяточничеству и разгулу. Дурные традиции местное население распространило и на прибывающих к ним римлян. Преторам всячески угождали, потакали любым их желаниям и излишествами пробуждали новые, местная аристократия добровольно поступала к ним в услужение, образуя пышную свиту наподобие царской. Предшественникам Катона это нравилось, и постепенно низкое раболепие сардов и роскошь жизни магистратов за счет населения стали обыденными и как бы узаконенными явлениями. Порций же разогнал свиту, отменил незаконные поборы и демонстративной скромностью быта заставил здешнюю аристократию обратиться к человеческому образу жизни. Пешком обойдя все города острова, Порций непосредственно вник в дела каждой общины и целенаправленной деятельностью оздоровил экономическую жизнь страны.

На всех государственных постах Катон был безупречно честен. Но при этом богатство оставалось его заветной мечтой, то есть, с одной стороны, он, будучи истым римлянином, презирал все постороннее основной цели, все искусственные элементы престижа, не вытекающие логически из достоинств самой личности, с другой стороны, как представитель аристократического государства, стремился укрепить и расширить материальный фундамент для карьеры. Поэтому, достигнув необходимого для сенатора минимума, Катон продолжал самозабвенно наживаться, растворившись в этой страсти и потеряв разумные ориентиры. Его дух, обитающий гораздо выше мелочных удовольствий шикарного прозябания, пренебрегал непосредственными проявлениями богатства. Марк был неприхотлив к пище и одежде, презирал блестящие побрякушки, годные лишь на то, чтобы похваляться ими перед скудоумными обывателями, но как провинциал, росший у подножия Рима, как всадник, долгое время стоявший у порога курии, он взрастил в себе червя вечной неудовлетворенности и был болен ощущением своей неполноценности перед нобилями, что внешне пытался компенсировать петушиным зазнайством. Привыкнув всегда догонять, он, сравнявшись с лидерами, продолжал гнаться уже за призраком. Ведя самый скромный образ жизни, прославляя бережливость и простоту быта, Катон сколотил гигантское состояние и сделался богачом, за свои восемьдесят пять лет так, наверное, и не поняв — зачем. Получилось, что он боролся с алчностью и проповедовал скромность во имя все той же наживы. Из этого порочного круга ему вырваться так и не удалось. Противоречивость его мировоззрения не позволила ему проникнуть в сущность денег, осознать их безликий, абстрактный характер, а потому он томился иллюзиями о честном богатстве, разделяемыми многими его современниками. Поэтому Катон и проявлял неподкупность и порядочность в государственных делах, но зато вовсю лютовал в собственном имении. Рабов он держал на положении тяглового скота, обеспечивая их существование ровно на столько, на сколько это требовалось для поддержания их работоспособности. От пожилых работников, независимо от их заслуг, он избавлялся, как и от одряхлевших коней, мулов, быков, не брезгуя получить за них лишний асс. Порций прибегал к самим низким хитростям, чтобы держать рабов именно в рабском состоянии, и гордился этими достижениями своего рабовладельческого искусства. Столь же честным бизнесом он считал торговые спекуляции, хотя по законам нравственным и юридическим сенаторам воспрещалось заниматься торговлей как занятием, не совместимым с достоинством римского аристократа. Катон через подставных лиц владел многими купеческими и откупными компаниями, выколачивая при их посредстве чудовищные барыши из народа, того самого народа, обворовывать который напрямую считал делом постыдным. Вот такими путями его убогие, грубо сколоченные закрома наполнялись грудами золота.

Удивляясь и даже восхищаясь восхождением Катона, большинство сенаторов, тем не менее, не сомневалось, что далее претуры он не пойдет. Но не так думал сам Марк. Всем и всюду он доказывал, что ничем не хуже нобилей, и до бесконечности перечислял свои заслуги. Наверное, даже его домашний кот досконально знал все подвиги хозяина и был убежден в консульских достоинствах двуногого собрата. Но, возможно, запросы неуемного тщеславия Катона так и остались бы неудовлетворенными, если бы к нему не проявили интереса Фульвии и Фурии.

Однако в последнее время резко возрос спрос на ненависть Порция к Сципиону, тем более, что от злобных сумбурных нападок на самого принцепса, казавшегося многим безупречным, он перешел к последовательной критике его политики, в чем были заинтересованы не только противники Сципиона, но и мощный слой зажиточного всадничества. Обрадовавшись неожиданной поддержке в среде богачей и в сенатских низах, нобили оппозиционной партии стали всячески потворствовать Катону. Они поощрительно похлопывали его по плечу, снисходительно улыбались ему в лицо и пренебрежительно кривились за его спиной. А хитрый Порций, игнорируя противоречивую мимику покровителей, воспользовался их попустительством и собрал вокруг себя многочисленных сторонников из сенаторов низших рангов, которые прежде ввиду разобщенности являлись послушными марионетками консуляров. Из этой массы он создал собственную группировку, грозную не именами и авторитетами, а именно числом. За действенную дискредитацию идеологии партии Сципиона Катон получил одобрение своей кандидатуры на высшую должность от Фабиев и Фуриев. В свою очередь и метивший в консулы Луций Валерий Флакк благосклонно взглянул на друга детства, полагая, что из него выйдет послушный коллега. Он обеспечил ему поддержку Валериев и Клавдиев вместе с их бесчисленными клиентами. С другой стороны Катона толкали к консульскому креслу претории, квестории и эдилиции. Так Порций сумел впрячь в колесницу предвыборной кампании и нобилей, и «сенатское болото», предварительно расшевелив его. На конях этих двух общественных сил он и въехал на Марсово поле в день избирательных комиций.

Наблюдая со стороны политический разгон Катона, Сципион поражался недальновидности аристократов, ради сиюминутных выгод взращивающих себе непримиримого врага. Публий называл поведение Фуриев, Фульвиев, Клавдиев низостью, предрекал им многие беды в дальнейшем и жестокое раскаяние. Сам же он брезговал ввязываться в борьбу со своим бывшим офицером, тем более что Порций, казалось, жаждал противодействия Публия, чтобы получить довод еще раз обвинить его в мстительности и злобном преследовании, как он говорил, лучших людей. Но при всем том даже Сципион пока не осознавал в полной мере той опасности, которую представлял для высшего сословия этот человек.

Став консулом, Катон неожиданно нашел широкое поприще для приложения своих сил и талантов. Он получил в управление ближнюю Испанию и тридцатитысячную армию. В помощники ему дали претора Публия Манлия, а дальнюю Испанию поручили другому претору Аппию Клавдию Нерону. Таким образом, страна, некогда завоеванная Сципионом, теперь целиком перешла в руки его политических врагов.

Пятнадцать лет назад Публий Сципион выступал в Испании как освободитель иберийских народов от пунийского ига. Он сумел убедить местное население в праведности своих целей и добыть их уважение и дружбу. Потому при всей воинственности и неуступчивости иберы лишь однажды оказали ему противодействие. Победив карфагенян и утвердившись в Испании, Сципион свел функции римлян к защите страны от вторжения пунийцев и контролю над политической ситуацией с целью предотвращения междоусобицы иберийских племен. В экономическую жизнь римляне не вмешивались, и в Испании начался торговый бум благодаря устранению жесткой пунийской монополии в этой области. Сципион не прикоснулся и к такому национальному богатству иберов как серебряные рудники. Помимо выполнения основной задачи Публий еще инициировал внедрение в иберийские верхи греко-римской культуры, чтобы цивилизовать этот грубый народ и воспитать из него сознательного верного союзника.

В дальнейшем проконсулы, назначаемые по выбору Сципиона, продолжали его политику. Римляне не имели никаких материальных выгод от пребывания в Испании и довольствовались тем, что держали в руках потенциальный очаг напряженности, не позволяя реализоваться его разрушительной внутренней энергии, заключенной в разнородности племен. Если бы они оставили этот регион без внимания, там неизбежно началась бы борьба за власть между князьями различных народов. При чрезвычайной многочисленности испанского населения такая война могла затронуть соседние земли, из локальной перерасти в глобальную, из внутренней — во внешнюю и стать дестабилизирующим фактором в масштабах всего Средиземноморья. С точки зрения обеспечения безопасности Италии и римской идеологии вообще такое было недопустимо.

Десять лет последователи Сципиона более или менее успешно воплощали в реальность его замысел относительно Испании. Но постепенно в столице привыкли к тому, что огромная страна надежно замирена, и стали подумывать о большем. Исподволь возобладали хищнические тенденции группировки, впоследствии преобразовавшейся в партию Катона. Под лозунгом упорядочения магистратур был ликвидирован неофициальный протекторат Корнелиев над этой провинцией. Преторы, отныне назначаемые в Испанию по жребию, не могли быть объединены общей идеей. Некоторые из них продолжали линию Сципиона, другие вели себя иначе и старались добраться до достояния иберийских общин. Исчезла стабильность, и стали возникать конфликты с местным населением. Чем более римляне вторгались в непосредственную жизнь иберов, тем ожесточеннее и масштабнее был отпор, тем чаще вспыхивали восстания.

И вот, вместо того, чтобы одуматься и вернуться к прежнему политическому курсу, в сенате по инициативе Катона, наоборот, раздувались воинственные настроения. Толстосумы, рвущиеся к новым богатствам, возмутились, что какие-то иберы посмели отстаивать свое добро и внутриполитическую независимость. Протестующий голос Сципиона потонул в море алчности. Но алчность всегда рядится в чужие одежды и высказывается чужими словами, не рискуя представить всеобщему обозрению свою безобразную физиономию и гнусную суть. Поэтому никто, конечно же, не говорил, что в угоду свой низменной владычице он готов предать поруганию честь и совесть римского народа; сокровенные чаяния отставали по-другому. Принцепса укоряли в ревности к славе тех, кто намерен заново покорить страну, в которой он некогда завоевал авторитет и титул императора, а кое-кто даже упрекал его в жадности, ибо, по утверждению недругов, он исключительно с корыстными соображениями на пятнадцать лет превратил Испанию в собственную вотчину и не желает возвращать ее государству. Сципион оказался не готов к столь массированному, хорошо организованному наступлению противников и проиграл. Испании объявили войну, вести которую поручили Катону. Валерию Флакку досталась в управление Ближняя Галлия.

Но, прежде чем отправиться согласно назначению в свои провинции, консулы исполнили грандиозный религиозный обряд, обещанный богам от имени государства в страшный период поражений от карфагенян. Называлось это действо «Священная весна» и состояло оно в том, что в жертву суровым обитателям небес приносился весь приплод домашних животных весенних месяцев определенного года. Добросовестный и безжалостный Катон постарался, чтобы мероприятие было проведено строго и в соответствии со всеми предписаниями до самой выцветшей буквы ветхих жреческих папирусов. Италия утонула в крови, и хотя это была кровь животных, она тоже имела красный цвет. Мрачный обряд, выполненный с варварской жестокостью в духе варварских времен любимой Катоном старины, задал особый тон этому консульству, и многими воспринялся как своеобразное дурное предзнаменование.

Пока войско Катона снаряжалось для отправки в Испанию, сам консул успел отличиться еще раз. Его необузданная энергия прорвалась к глубинам римского быта и пробудила к действию сокрытые до той поры силы. Столицу захлестнули невиданные страсти, потрясли небывалые события, столь же драматичные, сколь и смехотворные. Развернувшейся на римских холмах трагикомедии острословы с подачи не упускающего ни одной возможности высмеять Катона Луция Сципиона дали наименование «Женская война». Затевая эту самую женскую войну, Порций намеревался официально с государственной трибуны заявить о враждебности к аристократии, а также обозначить положительную составляющую своей идеологии, ибо добиться власти только за счет критики политик может, но, чтобы удержаться на вершине, ему необходима созидательная программа. В качестве базовой, формообразующей цели Катон выдвинул стремление к чистоте нравов и суровой простоте жизненного уклада предков, представляемых, естественно, на уровне понимания его окружения.

Повод для демонстрации своих идей Катон нашел мастерски. Несметные богатства, которыми побежденный мир полонил победоносный Рим, подобно весеннему ливню напитал почву скромного италийского быта, из всех звеньев которого, как из набухших почек наполнившегося соками дерева, полезли ростки новых потребностей и фетишей. Хмель роскоши вскружил головы римлян и в первую очередь — женщин как существ морально более слабых. Вошли в цену дорогие наряды, утварь, прислуга и украшения. Но вот как раз наряды и украшения носить не позволялось законом трибуна Оппия, введенном в самые трудные годы пунийской войны с целью ограничить роскошь и сосредоточить все внимание граждан на делах государства. Возмущенное ущемлением своих прав богатство возроптало устами послушных вассалов. В семьях нобилей стал назревать протест против, как считалось, устаревшего закона, а многие матроны откровенно игнорировали запреты, щеголяя в золоте и пурпуре. Особенно выделялась такого рода независимостью надменная Эмилия — жена принцепса. Сначала личным примером, потом и пропагандистской деятельностью она увлекла за собою жен друзей Сципиона, а вскоре превзошла влиянием мужа, присоединив к своей партии Клавдий, Валерий, Фабий, Фурий, Фульвий и всех прочих обладательниц аристократических стол. В каждом богатом доме началась осада мужской добропорядочности хитрыми, изящными созданьями, ловко применяющими весь арсенал крепостной войны от страстного штурма до измора длительным голоданием, от гневных угроз до ласковых коварных обещаний. Многие нобили и сами были не прочь заиметь едко поблескивающие на солнце знаки отличия, которые выделяли бы их из грязной, потной толпы, заставляя простолюдинов ахать от восхищения и почтительно уступать им дорогу. Если они еще и не раболепствовали перед богатством, то уже не считали его злом. Другие были равнодушны к подобным привилегиям, имея привилегии ума и чести, но изъявляли готовность побаловать своих жен. Сципион, например, сам не нуждался в золотой оправе, поскольку, завидев его, все и без того ахали, но к барским замашкам Эмилии относился снисходительно, не догадываясь о пагубных последствиях, к каковым может привести потворство таким страстям.

Итак, общественное мнение созрело для упразднения Оппиева закона. Но, конечно же, ни один здравомыслящий политик не выставил бы подобный вопрос на обсуждение в консульство Катона. Однако, желая во что бы то ни стало отличиться, Порций решил сам вызвать огонь на себя. Плебейские трибуны Луций Валерий и Марк Фунданий, принадлежавшие явно не к лагерю Сципиона, а значит, расположенные к Катону, вняли тайной просьбе консула и поспешили выступить с предложением отменить закон об ограничении роскоши, стараясь успеть с его рассмотрением до отплытия своего вдохновителя в Испанию.

Как и следовало ожидать, это дело разрешилось не сразу. Многие видные сенаторы защищали закон, другие, не менее видные, выступали против него. Начались прения. Обсуждение продолжалось несколько дней. И тут женщины, привыкшие вносить свою лепту в управление государством путем воздействия на мужей и сыновей, не стерпели предписанной им обычаями пассивности и толпою ринулись к форуму, чтобы непосредственно вступить в борьбу за право мести тротуары подолами из тарентинской или мелитской ткани и звякать на зависть подружкам яркими каменьями. Италия проявила солидарность со столицей, и к римлянкам присоединились протопавшие десятки и даже сотни миль матроны и девицы из соседних областей. Гам наполнял улицы и площади Рима. Тысячи просьб, пожеланий, требований и молитв роились над городом, жаля уши мужчин, направляющихся к форуму. Казалось, даже камни зданий и булыжники мостовой плавились и таяли от неги и слез, затопивших Рим. На фоне такого «размягчения камней» как раз и выделялся несокрушимой твердостью сердца принципиальный консул.

Оккупировав ростры, Марк Порций Катон с отчаянной храбростью возглавил войну с женщинами и громил их всей мощью первозданного плебейского красноречия.

«Если бы каждый из нас, квириты, твердо вознамерился сохранить в своем доме порядок и почитание главы семьи, то не пришлось бы нам и разговаривать с женщинами, — веско, с позиций умудренного жизнью патриарха говорил сорокалетний консул. — Но раз допустили мы у себя в доме такое, раз свобода наша оказалась в плену у безрассудных женщин, и они дерзнули придти сюда, на форум, чтобы попусту трепать и унижать ее, значит, не хватило у нас духа справиться с каждой по отдельности и придется справляться со всеми вместе». Бросив краткий, но внушительный упрек мужчинам, Катон долго распространялся об опасности случившегося прецедента. «Нет такого закона, который был бы хорош для всех, а потому нужно стремиться, чтобы он удовлетворял интересам большинства, — утверждал он. — И если мы в угоду кому-то отменим один закон, то неизбежно ослабим другие. Но вдвойне и втройне опасно уступать женщинам, которым нельзя давать волю, ибо они очень скоро свободу превращают в распущенность». Далее консул принялся растолковывать порочный характер женских требований, низменность стремлений. По этому поводу он вспомнил нравы предков и привел пример из истории Отечества, когда посланцы царя Пирра, отчаявшись в надежде подкупить римлян, стали улещать их жен, предлагая им тончайший виссон и драгоценности, но были с презрением отвергнуты. «Теперь же, — сокрушался Порций, — я подозреваю, что подобная попытка иноземцев увенчалась бы позорным успехом, и нашлись бы девицы, жаждущие продаться сами и продать честь Родины за иностранную тряпку!» Мешая слезы с гордым пафосом, Катон еще долго славил образцы давней римской добродетели, а в завершение предостерег сограждан от опрометчивого шага. «Помните, — воззвал он, — что никогда прежде роскошь не была столь страшна, как теперь, когда ее подобно дикому зверю посадили на цепь, раздразнили, а затем спустили с цепи!».

Напоследок Порций призвал женщин состязаться друг с другом истинными достоинствами, а не бесстрастными шелками и каменьями, в равной степени служащими дурным людям и хорошим, одинаково сверкающими и на почтенной матроне, и на залапанной потаскушке. «Оппиев закон отменять ни в коем случае нельзя!» — провозгласил еще раз Катон и сошел с ростр.

Затевая это предприятие, консул располагал бесспорной поддержкой среди трибунов, так как не только главные исполнители действа Марк Фунданий и Луций Валерий, но и их коллеги сходились с ним во взглядах. Однако дело приняло такой широкий размах, что трибуны заколебались в выборе позиции. Обеспокоенные вначале нобили, увидев затем, какой оборот принимают события, вознамерились использовать происходящее в собственных целях и «Женскою войною» скомпрометировать Катона. Получив посулы в благорасположении от аристократов, трибуны перешли на их сторону. Кроме того, в силу своей молодости, они возжаждали стать кумирами всех женщин Республики. Такие расчеты и такие эмоции сделали их ярыми поборниками женских свобод, и они уже искренне повели борьбу за отмену Оппиева закона. В первую очередь это относилось к Луцию Валерию, которого нобили и выставили в качестве главного официального оппонента Катону.

Луцию очень хотелось отличиться и доказать, что плебеи тоже могут с достоинством носить звучную фамилию Валериев, каковую его предки, по-видимому, получили как вольноотпущенники Валериев-патрициев. Поэтому он вложил в ответную речь не только ум и подсказанные сенаторами мысли, но также — душу и вдохновение. Трибун выступал артистично и очаровал толпу, хотя порою нелепо переигрывал, чем вызвал нарекания более искушенной части публики.

Начал Луций с оправдания женщин, якобы оклеветанных Катоном. Он перечислял их немалые заслуги перед государством за пять веков существования Рима и воздавал должное проявленным ими крепости духа, самопожертвованию и патриотизму. При этом он намеренно упустил из виду, что Катон не отрицал этих качеств в женщинах, а наоборот, защищал их от разрушительной ржавчины богатства. Затем трибун перешел к рассмотрению вопроса о самом законе Оппия и, любезно соглашаясь с консулом в необходимости трепетного отношения к законам вообще, подчеркнул, что в данном случае разговор идет не об упорядоченном закреплении выработанных жизнью правовых норм, а всего лишь о временной мере, вызванной чрезвычайными обстоятельствами войны. «А потому, с устранением экстремальных условий, должны быть упразднены и порожденные ими следствия, — с упоением, заливаясь на рострах, как соловей на жердочке, выводил молодой оратор. — Грубо вторгаясь в жизнь, война искажает все области нашего бытия, включая и право. Есть законы вечные, а есть такие, которые призваны служить лишь для войны. По-разному приходится править государством в мирную эпоху и в годину бедствий, как по-разному надлежит управлять кораблем в шторм и в тихую погоду!»

Доказав преходящий характер Оппиева закона, Валерий тут же обрек его на смерть и снова возвратился к волнующей юношескую душу теме. Он опять заговорил о женщинах. Описав вкратце их жизнь, Луций пролил слезы над горькой женской долей, лишенной радостей ратных побед, восторга триумфов и азарта политической борьбы. По его словам, всего-то и осталось утешения у этих обиженных созданий, что золото да пурпур. Далее его речь густо окрасилась цветом тарентинских моллюсков. «Выходит, тебе, консул, можно даже коня покрывать пурпурным чепраком, а матери твоих детей ты не позволишь иметь пурпурную накидку! Что же, даже лошадь у тебя будет наряднее жены?» — едва не рыдая, возмущался Луций, сам делаясь пурпурным, как упомянутая попона на консульском коне.

Заканчивая столь прочувствованное выступление, он успокоил сомневающихся мужей напоминанием, что они, мужья, и есть главный закон для жен, а не какие-то там записки Оппия, и потому каждый из них всегда волен сам запретить своей подруге любое излишество.

Речь Катона была ярче и разумнее, но на этот раз он проиграл, точно так же, как недавно в вопросе о судьбе Испании проиграл Сципион, хотя выглядел убедительнее в ходе дискуссии и защищал более справедливую позицию. Так произошло потому, что сегодня Порций протестовал против корысти, тогда как прежде торил ей дорогу. Именно богатство одной своей гранью — роскошью сокрушило Катона, а не Валерий или Фунданий.

Итак, собрание большинством голосов отменило закон Оппия, и провожаемый злорадством Катон поспешил покинуть форум, затем — Рим и вообще — Италию, отбыв в свою провинцию, а женщины еще шустрее консула побежали к сундукам наряжаться.

 

2

Катон провел испанскую кампанию именно так, как мог и должен был это сделать Катон. Едва прибыв на место, он удалил из войска подрядчиков, занимающихся закупками продовольствия для армии, самодовольно провозгласив при этом: «Война сама себя кормит!» После чего сразу же отправил солдат грабить поля и селения иберов.

Привыкшие к иному обращению испанцы были ошеломлены таким поведением римлян. Ведь они, народы левобережья Ибера, издавна являлись их союзниками и если уж теперь подняли восстание, то только будучи выведенными из терпения злоупотреблениями недавних друзей. Иберы полагали, что Рим прислал к ним консула с намерением беспристрастно разобраться в сложившейся ситуации и упорядочить их взаимоотношения с пришельцами на основе справедливости. Увы, они ошиблись, однако даже и сейчас, видя, как пылают родные села, все еще не осознавали масштабов своих заблуждений, они до сих пор надеялись, что гримаса войны явлена им для устрашения, как лишний довод для последующих переговоров, они пока еще не поняли, что к ним прибыл отнюдь не Сципион, а антипод Сципиона.

Тем временем более воинственное население глубинных районов страны перешло к активным действиям. В верховьях Ибера сложилась мощная антиримская коалиция из нескольких племен. Лишь илергеты, раньше познавшие на собственном опыте, какова участь мятежников, пытались сохранить верность заморскому союзнику, но, не будучи в силах совладать с давлением соседей, оказались вынужденными обратиться за помощью к консулу.

Римский лагерь посетило представительное посольство илергетов, в знак особого доверия к союзникам включавшее в себя царского сына. Выслушав делегацию, Катон похвалил иберов за преданность, но, отвечая на конкретную просьбу, развел руки: выслать им подкрепление он не мог, так как готовился к генеральному сражению с приморскими племенами. Тогда илергеты сознались, что без римской поддержки они не смогут противостоять превосходящим силам неприятеля и должны будут принять его сторону, чтобы не погибнуть всем народом. После такого заявления Порций передумал и объявил, что отправит к союзникам аж треть войска.

Немедленно началась погрузка воинов и снаряжения на речные суда для доставки подкрепления в страну илергетов. Обрадованные послы с доброй вестью поспешили домой, правда, не все, поскольку Катон прибег к пунийской хитрости и оставил юного царевича у себя в качестве заложника, тем самым надолго отучив илергетов доверять римлянам.

Едва посольство скрылось в лесных дебрях, консул, усмехаясь наивности испанцев, вернул солдат на берег и стал заниматься прежними делами, предоставив илергетов произволу судьбы.

Подобно древнему римлянину, который, выступая за черту померия, преображался из гражданина в безжалостного хищника, подобно представителю любого из первобытных обществ, являвшихся субъектами глобальной борьбы коллективного отбора, Катон, покидая Отечество, оставил на родине честь, совесть и достоинство. Уезжая из Италии добрым семьянином, честным гражданином, мудрым сенатором, он прибыл в Испанию врагом всего живого. Плебейская душа Катона замкнула его могучие способности в тесную оболочку родоплеменного мировоззрения, не позволив им выйти на космический простор и объять весь свет. Он не чувствовал себя хозяином ойкумены, не ощущал себя, как Сципион, гражданином всей Средиземноморской цивилизации, он был только членом узкой общины, вырвавшимся на краткий миг в чуждый, непонятный и насквозь враждебный мир, чтобы набить свой мешок попавшимся под руку добром и скорее возвратиться к родному порогу, укрыться в собственной скорлупе. В соответствии с таким миропониманием испанец или галл рассматривался им, с одной стороны, как противник, соперник в потреблении материальных ценностей, а с другой — как дикарь, варвар, на которого не распространяется родовая мораль, направленная лишь на ближнего, и в обращении с которым, следовательно, допустимы все средства, ведущие к непосредственной, утилитарной цели.

Такой была психология Катона, таковым было его естество. Разум же этого человека усвоил космополитические тенденции своего времени и стремился объять необъятное. Итогом борьбы противоречивых начал личности Катона стала настойчиво претворяемая им в жизнь идеология и политика.

Немного освоившись в Испании и закалив в стычках до той поры неопытное войско, Порций дал сражение иберам прибрежной зоны. Напутствуя солдат, консул в простонародной форме изложил основные тезисы своей программы. Тогда впервые в Испании прозвучали по-латински лозунги, характерные для другой державы и столь на них похожие, что казались дословно переведенными с пунийского языка.

«Настало время, которого вы ждали, — бодро говорил Катон перед строем, — до сего дня вы не столько воевали, сколько грабили. Но вот пришла пора настоящих дел, и теперь вы сможете не только опустошать поля, но и захватывать богатства городов. Вам предстоит оружием вашим и доблестью вашей надеть ярмо на здешние племена!»

Итак, спустя двадцать лет после прихода в Испанию, римляне отказались от принесшей им победу идеологии и сменили ее на пунийскую, некогда обрекшую карфагенян на поражение. Однако если пунийцев интересовали в основном барыши, и они не особенно беспокоили иберов вмешательством во внутренние дела, то Катон усугубил притязания и задался целью подчинить испанцев также и политически, считая государственную гегемонию гарантом экономического господства.

В сражении Катон применил еще одну пунийскую хитрость, причем направленную на этот раз против своих собственных воинов. Не будучи уверенным в стойкости боевого духа новобранцев, он на рассвете завел легионы в тыл врага, чтобы лишить солдат возможности возвратиться в лагерь иначе как через иберийское расположение, предварительно сокрушив неприятеля. В ходе самой битвы Порций использовал последние достижения римской тактики. Им был организован обходной маневр, правда, не половиной войска, как это сделал Сципион, а только несколькими когортами, однако весьма эффективно. На завершающем этапе операции консул ввел в бой резервный легион, чем окончательно решил исход дела в свою пользу. Таким образом, за счет тактического превосходства римляне выиграли сражение у примерно равного по силам противника. Победа была полной. Легионеры разогнали иберийское войско, захватили вражеский лагерь и, конечно же, ревностно выполнили консульский приказ о его разграблении.

Катон тут же развил успех и усилил давление на дезорганизованного соперника. Римляне захватили оставшиеся без охраны земли и уничтожили весь урожай. Теперь иберам противостояли два врага: заморский агрессор и голод. Им пришлось покориться. Примеру зачинщиков восстания последовали другие окрестные племена, и вскоре вся Тарраконская область подчинилась римлянам.

Разделавшись с Ближней Испанией, Катон возмечтал повторить достижение Сципиона и добыть себе славу второго завоевателя всей этой страны. Игнорируя сенатское постановление, которым ему поручалась только часть Испании, лежащая к северу от Ибера, он начал поход на юг в провинцию Аппия Клавдия. Порций считал, что как консул имеет право вторгаться в сферу деятельности претора. И вообще, он сейчас был готов обосновать все, что угодно, лишь бы пройти по маршруту Сципиона и доказать надменному патрицию, брезгующему даже ссориться с ним, что он, плебей Марк Порций Катон, с фамилией, произведенной от свиньи, и с кошачьим прозвищем, ничуть не хуже любого нобиля и самого Сципиона в том числе.

Но, увы, консула вернула обратно его собственная политика, посеявшая в исконно благожелательной к римлянам Тарраконской Испании лютую ненависть. Едва легионы ступили за Ибер, как у них в тылу вновь вспыхнул мятеж. Катон возвратился назад и прошел с войском через весь край, огнем и мечом искореняя нежданные плоды своих идей. Заново покорив провинцию, Порций продал в рабство особо провинившихся перед ним иберов, а у остальных велел отобрать оружие. Испанцы же, будучи одним из самых воинственных народов на земле, не мыслили себе жизни без залога их чести и независимости — знаменитых коротких обоюдоострых мечей, которые, кстати сказать, у них позаимствовали сами римляне. Они принимали смерть на месте, но не сдавали оружия, а некоторые и вовсе демонстративно кончали жизнь самоубийством. Тогда Катон созвал иберийских вождей и попытался убедить их, что им выгоднее стать рабами римлян, чем погибнуть свободными, но, конечно же, он облекал эту мысль в благозвучные выражения. Испанцы отвечали холодным молчанием. Порций дал им срок подумать, а встретившись с ними через несколько дней, вновь столкнулся с гордым молчанием, куда более красноречивым, чем его экспрессивное риторство. Ничего не добившись ни силой, ни дипломатией, Порций прибег к очередной хитрости, на этот раз уже, пожалуй, не пунийской, а именно катоновской, столь концентрированным, ярым в ней было коварство.

Он разослал во все испанские города этого региона приказы немедленно срыть стены, угрожая в противном случае насильно срыть уже не только стены, но и сами города. Гонцов он отправил в разное время с учетом длины пути каждого из них, рассчитав всю операцию так, чтобы во всех городах его приказ получили в один и тот же день. Замысел был исполнен с римской точностью, и потому, распечатав консульские послания, старейшины нескольких сотен городов, не заподозрив подвоха, подчинились суровому указанию. Если бы испанцы знали истинное положение дел, они, несомненно, отвергли бы жестокое требование, поскольку со всеми ними сразу римляне не совладали бы. Но каждая община полагала, что угроза относится к ней одной и что свирепый Катон стережет добычу именно в окрестностях их города. Находясь в таком заблуждении, иберы в страхе перед худшим лишили защиты собственные жилища и с тех пор уже ни в чем не могли перечить Порцию. Лишь один город не сдался, и с ним Катон расправился персонально.

Пока консул в Тарраконской Испании, водворял свой, катоновский порядок, за Ибер по его приказу отправился претор Публий Манлий. Манлий, во всем копировавший старшего друга, лишил власти Аппия Клавдия и с его войском начал крушить южных иберов. Однако на месте каждого побежденного испанского войска возникали два новых, и чем больше лютовали римляне, тем шире развертывалась освободительная борьба местного населения. Ненадолго на юг прибыл сам консул. Он попытался одурачить испанцев ложными посулами в стиле Ганнибала, но те уже разобрались, кто перед ними, и без крайней необходимости не верили Порцию. Так ничего и не добившись, Катон вскоре вынужден был поспешить обратно на север, чтобы, подавить очередное восстание.

В подобных заботах прошел этот год. Сверхэнергичными действиями Катону удалось раздробить испанскую войну на множество мелких мятежей и бунтов, рассредоточить ее по всей территории громадной страны, загнать в горы и леса, что позволило ему заявить о ликвидации испанской угрозы. В Рим понеслись донесения об успешном завершении кампании, достойном триумфа.

Под стать военной была и экономическая политика Катона. Он использовал любой повод для всевозможных поборов с коренного населения, устанавливал законы о взимании подати с побежденных народов, о штрафах с провинившихся перед ним племен, и, кроме того, обложил высоким налогом знаменитые серебряные, а заодно и железные рудники. Отныне Испания стала подкармливать римских толстосумов, которые по этой причине свыше всякой меры восхищались Катоном и внушали плебсу представление о нем как об истинном герое Отечества.

Итак, при полной противоположности восточной и западной политики, сбитый с толку сенат почти одинаково оценил успехи Тита Квинкция в Элладе и Катона в Испании, присудив последнему триумф и назначив по случаю побед трехдневные молебствия.

Катон вернулся в Италию знаменитостью и, весьма довольный собой, охотно принимал благодарность Родины за свою деятельность, принесшую Риму еще один триумф и столетнюю войну с Испанией, доходы с иберийских рудников, ложащиеся мертвым грузом и бездонные сундуки богачей, и расходы на бесконечную борьбу с непримиримыми иберийцами, восполняемые монетами, вырываемыми из мозолистых рук простых людей.

 

3

Сципион с ужасом следил за деятельностью Катона в Испании. Некогда он, Публий, провел в этой стране великую созидательную работу. Терпением, тактом и доброй волей он создавал там позитивные взаимоотношения римлян с коренным населением, ткал духовную материю новой морали, каждый свой поступок и личный, и общественный сверяя с вектором главной идеи, но теперь туда вторгся грубый солдафон, который подобно варвару, не задумываясь, рубил направо и налево, сокрушая заложенный его предшественниками фундамент дружбы, искоренял справедливость, рвал столь трудно установленные связи человечности. При этом Порций оказался страшнее любого дикаря, ибо раны, нанесенные мечом, затягиваются, но отравленные стрелы производят незаживающие язвы, он же не удовольствовался разрушением достигнутого ранее согласия, а вдобавок еще полил руины ядом низменного коварства и корысти, отравив Испанию на многие десятилетия.

Победив Карфаген и открыв тем самым средиземноморскую цивилизацию соотечественникам, Сципион был уверен, что в дальнейшем все пойдет должным образом само собою, и победоносный римский нрав будет формировать мир по своему подобию, как он обещал солдатам при Заме, но выяснилось, что мир тоже формирует нравы и, втягивая людей в свой круговорот, выжигает в их душах клеймо собственных пороков. Вытесняя греков, карфагенян и македонян с активных позиций средиземноморской жизни, римляне занимали освободившиеся политические и экономические ниши. Не у всех у них хватало духовной мощи, чтобы раздвинуть давящие своды сложившихся порядков, многие, будучи лишенными нравственной идеологии, этого хребта мировоззрения, представляли собою аморфную в моральном смысле массу, которая под давлением обстоятельств растекалась по углам и размазывалась по щелям существовавших ниш, в результате чего человек как бы замуровывался некими невидимыми злодейскими силами в бесплодную скалу дурно устроенного общества. Сципион начал осознавать, что военной победы не достаточно для преобразования мира. Политика являлась лишь верхушкой необъятной громады человеческого мироздания. Он смутно угадывал это, но в недра цивилизации его взор проникнуть не мог, как и взор любого из его современников. Блуждая в сумрачных непроходимых дебрях, окружающих людей за пределами породившего их родоплеменного строя, осененных лишь бледным, подобным лунному сиянию отсветом разума, Сципион интуитивно нащупал тропу, петляющую где-то в окрестностях нравственного пути. Провести этой зыбкой дорожкой все человечество со всем его скарбом и поклажей, с громоздким грузом пороков и вожделений представлялось невозможным, но Сципион мог задать верные ориентиры и реализовать частичные меры по оздоровлению обстановки в надежде на то, что достойные последователи продолжат его дело.

Несомненным было одно: он должен действовать. Относительная пассивность в последние шесть лет казалась ему теперь преступной. Недостроенное здание скоро превращается в развалины. И Публий имел возможность убедиться в этом на примере Испании, да и самого Рима. Кроме того, нанеся ущерб делу Сципиона в Иберии, Порций как бы вторгся в его молодость и разрушил часть самой его жизни. Так, порой проявляется влияние настоящего не только на будущее, но и на прошлое, ибо человеческое время неоднородно, и каждой личности доступны необъятные горизонты, лишь только обыватель вечно томится в рабстве у повседневности. Сципион никак не мог допустить столь грубого вмешательства в свои дела и тем более — в собственную жизнь. Он принял решение о возобновлении борьбы. Но его удручала необходимость начинать как бы все сначала вместо того, чтобы идти дальше. Увы, путь вперед не бывает прямым, а вьется изнуряющей спиралью. Сципиону же порою казалось, будто его спираль и вовсе сжимается к исходной точке, а не развертывается в пространстве, и он мысленно восклицал: «Если уж я в молодости состязался с Фабием Максимом и Ганнибалом, то неужели в зрелости опущусь до того, чтобы соперничать с каким-то Катоном!»

Несколько месяцев Публий пребывал в нерешительности. Приливы активности духа сменялись в нем апатией, когда брезгливость к интригам и интриганам подавляла все добрые порывы. Неоднократно его одолевал соблазн бросить суетливую столицу, где люди парадоксальным образом мельчали с возвеличиванием государства, и уехать на кампанскую виллу, чтобы укрыться от бушеванья искусственных страстей в тишине естества природы.

Вероятно, его колебания продолжались бы еще долго, но тут внезапно ему оказал помощь давний заклятый враг, пославший мощный, эмоциональный заряд с берегов другого материка. Ганнибал, поверженный во прах Ганнибал, вдруг воспрял из небытия и, овладев властью в Карфагене, вернул великую державу на путь возрождения. О Карфагене вновь заговорили с почтением, заговорили и о самом Ганнибале, причем, большей частью, со страхом. Этот пример, явленный неукротимым африканцем, который упорно восходил вверх со дна самой глубокой пропасти все то время, пока его победитель, страдая излишней щепетильностью, скатывался с вершины, встряхнул Сципиона, и он выставил свою кандидатуру в консулы.

 

4

Потерпев поражение от Рима, Карфаген не мог более притязать на мировое господство, но в экономическом плане это государство продолжало процветать и после войны, точнее не само государство, а его олигархическая верхушка, которая посредством богатства развратила и дезорганизовала народ, вслед за чем фактически отобрала у него власть и превратила государственный аппарат в инструмент личной наживы. Однако с утратой агрессивности в политике карфагенянам пришлось стать более миролюбивыми и в хозяйственной деятельности. Теперь они уже не могли осуществлять торговый диктат над народами Иберии и Нумидии, не могли заниматься пиратством, работорговлей, грабить испанские и сардинские рудники, и наконец, они лишились главного источника обогащения эпохи античности — военной добычи. Но этот гигантский город, превосходивший размерами и количеством населения Рим и Афины вместе взятые, имел огромный потенциал, заключавшийся в многолюдстве, плодородии земель, мощном торговом флоте, а также в богатстве, купеческой смекалке и предпринимательском духе граждан. Жажда наживы жгла пунийцам пятки, и они не могли сидеть на месте. День, не приносивший очередной монетки, казался им потерянным, разве только назавтра он обещал сразу две монетки. Они измеряли свою жизнь серебряными бляхами с неуклюжим изображением коня на одной стороне и головы богини или пальмового веера — на другой. Эти «кони» и «пальмы» заменили пунийцам счастье, честь, достоинство, любовь, и в бесконечной погоне за цинично поблескивавшими символами престижа они шастали по всему свету, заполонив все портовые города, при этом, не замечая, что с каждой приобретенной монетой сокращается их жизнь. Выходило так, что люди служили богатству, а не богатство — людям. Увы, карфагеняне не сознавали этого, потому как им было некогда задумываться: они всецело предались страсти, которой послушно отдавали каждый свой день и каждый час. Видимо, очень жесток и насмешлив был бог, повергший пунийцев в такое безумие, ибо у счета есть начало, но, увы, у счета нет предела, и, стартуя с единицы, числовой ряд уходит в пустоту бесконечности, увлекая за собою в небытие больных людей, привыкших выражать себя числом, начертанным на сундуке. Их вожделение не знало и не могло знать удовлетворения, так как, сколько бы они ни приобрели, того, что им не принадлежало, всегда оставалось больше, это была изнуряющая гонка без финиша, в которой пощаду приносила только смерть. Но богов не судят; ведь существуют в природе черви, творящие из отбросов перегной. Так и пунийцы, копошась по всему Средиземноморью, неусыпными трудами, возможно, подводили итог некоему циклу цивилизации.

Карфагенян, потесненных победоносными римлянами на западе, их сумасшедший торговый гений бросил на восток. Торговые колоссы прошлых веков Афины, Коринф и Тир к настоящему времени ослабли, как бы уже превратившись в упомянутый выше перегной, и не могли конкурировать с африканским гигантом, а с такими купеческими республиками как Родос, Самос и Пергам пунийцы сумели завязать взаимовыгодное сотрудничество. В результате, карфагеняне проникли в страны бассейна Эгейского и Черного морей, а греки загромоздили Карфаген предметами своего ремесла, которые благодаря высокому качеству имели большой спрос в зажиточной аристократической среде. Пользуясь благорасположением Египта, пунийцы проложили пути в «Страну ароматов» и далее в Индию. Таким образом, карфагенянам в значительной степени удалось компенсировать утрату рынков в Испании, Нумидии, Сардинии, Сицилии и Италии интенсивной разработкой торговых районов в Греции, Причерноморье, Аравии и Сирии. Но они не остановились на достигнутом и активизировали свои сношения с внутренней Африкой, задействуя караваны гарамантов, наперекор солнцу и песку двигавшиеся транссахарскими маршрутами. Сбывая дикарям африканской глубинки низкопробные продукты своего ремесла, пунийцы вывозили от них золото, драгоценные камни, получившее в Средиземноморье название карфагенских, слоновую кость и звериные шкуры. Далее эти предметы пунийцы с успехом перепродавали грекам и азиатским богачам, с выгодой используя разность потенциалов между двумя противоположными полюсами цивилизации. Гонимые неутолимой страстью наживы карфагеняне издавна выходили за Геракловы столпы, покидая обжитый мир, и устремлялись в Атлантику навстречу богатству или гибели. Со временем они неплохо освоили западное побережье Африки и частенько посещали его, пытаясь даже образовывать там колонии, одновременно распуская по свету слухи о всяческих ужасах, будто бы преследующих путешественников в тех краях. Рассказами о неистовых ураганах, таинственных водоворотах, кровожадных чудовищах и свирепых туземцах в звериных шкурах и перьях, хитрые пунийцы старались отвадить от этих мест иноземцев, дабы избавиться от конкуренции. Сами же они добросовестно изучали новые земли, храня добытые сведения в секрете, и постепенно подчиняли племя пернатых людей богу торговли. При этом сделки осуществлялись путем «немого обмена», когда пунийцы раскладывали на берегу свои товары и возвращались на корабли, а туземцы напротив них бросали кучки золота и тоже уходили в укрытие, после чего каждая из сторон поочередно приближалась к этому своеобразному прилавку и корректировала соотношение цены и стоимости до значений, удовлетворяющих и одних, и других, по достижении которых, пунийцы забирали золото и те предметы, которые не вызвали должного интереса у аборигенов, и отправлялись дальше. Конечно, карфагенянам представлялось весьма диковинным делом доверяться честности торгового партнера, но, снисходя к низкому уровню цивилизации здешних племен, не доросших до изощренной лжи, они прибегали к этому архаическому качеству, тем более, что, проявляя порядочность в ходе процедуры «немого обмена», они успешно спекулировали на неосведомленности варваров, часто отдававших золото и драгоценности за безделушки. Естественно, что в условиях послевоенного кризиса пунийцы с особым энтузиазмом хлынули на атлантическое побережье Африки и в немалой степени материализовали там свои мечты. Сумели карфагеняне оправиться и от другого удара, нанесенного римлянами, отобравшими у них вместе с Испанией и Сардинией богатейшие серебряные, свинцовые и медные рудники: они разыскали залежи этих металлов в окрестностях собственной столицы и без промедления начали их разработку. Весь же этот торговый и предпринимательский бум базировался на ужесточившейся эксплуатации покоренного, зависимого и полузависимого населения как в самом Карфагене, так и в стране в целом.

Вот такими мерами и такой деятельностью пунийцы вернули себе благосостояние и богатство. Причем все их новые достижения явились итогом приспособления к существовавшим тогда условиям, то есть основывались на прочном мире в своем регионе. Выросшие в этой обстановке, вскормленные обильной восточной и внутриафриканской торговлей, доходами с местных рудников и казнокрадством слои населения были ярыми поборниками миролюбивого курса государства и боготворили римлян, низвергших их Родину из разряда великих держав в число послушных своей воле купеческих республик, при этом позволивших, однако, наживаться именно этим кругам, а не могущественным прежде кланам работорговцев и войсковой верхушки. Им было невдомек, что большая часть жителей страны страдает, что их собственные перспективы весьма призрачны, ибо следом за римскими легионами по миру идут италийские купцы, объединенные в мощные коллегии и корпорации: они видели перед собою вожделенный желтый блеск и были слепы ко всему остальному. В лице этих новых карфагенских олигархов старая землевладельческая аристократия получила солидное подспорье в борьбе с остатками партии Баркидов. Вдобавок ко всему, измученный войнами народ не хотел и слышать о каких-либо глобальных планах, предпочитая из последних сил тянуть привычную лямку и монотонно жевать скучную жвачку повседневности, лишь бы только его не беспокоили призывами к великим начинаниям. Поэтому в течение нескольких послевоенных лет в Карфагене безраздельно господствовала партия сторонников мира, проводившая угодный Риму политический курс. В то время пунийцы всячески заискивали перед римлянами, стараясь выглядеть их друзьями. Они обращались в сенат за советом по всяким поводам, преследовали своих соотечественников, неугодных северному господину, поставляли продовольствие македонской экспедиции Тита Квинкция. Причем выказали намерение сделать это безвозмездно, однако тонко разбирающиеся в моральных аспектах римляне поблагодарили пунийцев, но сполна оплатили их услуги. Правда, при всем том пунийцы оставались пунийцами, и, внося победителям первый взнос в счет контрибуции, они попытались обмануть их на четверть суммы, поставив недоброкачественное серебро. Но достаточно изучившие пунийский нрав римляне произвели контрольную переплавку и выявили недостачу.

В целом римляне принимали услужливость карфагенян если и не благожелательно, то, по крайней мере, снисходительно; им ведь не впервой было вовлекать в орбиту своих дел побежденный народ.

Вполне понятно, что в такой обстановке Ганнибал не был нужен господствовавшей в Карфагене группировке. Сразу после катастрофического поражения от Сципиона, когда не только пошатнулась его репутация, но сама жизнь держалась на волоске, Ганнибал пошел на компромисс и стал лавировать между двумя основными политическими силами, стараясь угодить и тем, и другим. Партия землевладельцев благосклонно отнеслась к его заигрываниям и на время приютила его в своих рядах, защитив от гнева обманутого народа и оскорбленных соратников. Однако, использовав этого последнего прямого потомка Барки для того, чтобы расправиться с баркидской группировкой, аристократы, по достижении своих целей, отказались от него. Несмотря на то, что Ганнибал, подчиняясь власти момента, активно ратовал за мир с Римом, его имя оставалось символом войны, и своим присутствием он компрометировал миротворцев как в глазах сограждан, так и римлян. Кроме того, по самой своей природе: по воспитанию, происхождению и виду имеющейся собственности — Ганнибал являлся врагом партии Ганнона и Газдрубала Гэда, ибо, хотя он и приобрел поместье в плодороднейшей области страны Бизацене, стремясь уподобиться матерым плантаторам, основные богатства ему всегда приносила военная добыча и эксплуатация заморских территорий. Отторгнутый чуждой средой, Ганнибал попытался возвратиться в прежний стан военной знати и купечества. При этом на упреки в недавнем предательстве он, не мигая, отвечал, что не переметнулся к противнику, а старался примирить обе партии в целях консолидации сил государства в трудный исторический период. Он даже переходил в контрнаступление, заверяя бывших товарищей, будто ему это удалось, и они обязаны своим спасением именно его двуличию. Однако женщины в то время политикой не занимались, а мужчин обмануть голым словотворчеством было сложно, потому баркидская партия не простила последнего Баркида, и примирение не состоялось.

Оставшись на бесплодном идеологическом поле между двух враждебных лагерей, неунывающий Ганнибал попробовал обратиться к народу. Но кем или чем был тогда карфагенский народ? Отчужденный от власти и забывший значения слов «гражданин» и «Родина» с одной стороны, и зараженный алчностью — этим вечным двигателем человеческих пороков — с другой, он был даже ниже толпы, поскольку не представлял собою единства. С распадом общинной собственности на частную распался и народ, разделившись на мизерные элементарные частицы, заряженные взаимоотталкиванием и неодолимым тяготением к собственным сундукам. Люди оставили некогда шумную, бушующую жизнью городскую площадь у подножия Бирсы, оккупированную ныне крикливыми торгашами, и расползлись по норам, закопались в рутину. Формально Карфаген оставался республикой, и высшим органом власти по-прежнему было народное собрание, но, поскольку народа не стало, оказалось упраздненным и народное собрание. Какое-то время некоторые политики, видевшие синее небо в розовом свете, пытались заманить плебс на главную площадь подачками, но позднее они прозрели и убедились, что гораздо эффективнее давать взятки политическим противникам, чем подкупать толпу. С тех пор знать кормила плебс только посулами, а государством правила самостоятельно, чернь же утешалась мнением, будто по-иному никогда нигде не было, и быть не может.

Отлавливая случайно отбившихся от родного сундука горожан и ораторствуя на всех перекрестках, Ганнибал лишь привлек к себе излишнее внимание могущественных людей, которые так и назывались «могущественные», что переводилось с пунийского языка как «знать», в отличие от простых людей, именовавшихся «малыми». Олигархи вознамерилась осадить непоседу и затеяли против него суд. Это начинание с воодушевлением подхватили бывшие соратники Ганнибала, сообразившие, что процесс по делу побежденного полководца можно превратить в очистительный ритуал, призванный смыть с их партии проклятье неудач и проступков, дабы, похоронив своего бывшего лидера в грязи сточной клоаки людской злобы, они могли бы возвратиться в тронный зал политики очищенными от скверны.

Ганнибала обвинили в присвоении италийской добычи и в том, что из-за чрезмерной, даже по пунийским понятиям, корысти, он упустил возможность одолеть Рим, так как после великой каннской победы слишком долго продавал пленных и очень уж скрупулезно делил захваченное в битве имущество, а затем и вовсе ударился в разгул, всем войском вкушая прелести развратной Капуи. К этому официальному обвинению добавилось множество частных претензий и нападок. Все чем-либо недовольные карфагеняне несли ком грязи, чтобы швырнуть им в пошатнувшегося колосса и тем самым отвести душу, забыть на миг о собственных бедах при виде несчастья гораздо большего. Обделенные им офицеры упрекали полководца в тираническом типе командования, в том, что он пригревал у себя в штабе только посредственностей и не терпел рядом с собою талантливых, крупных людей, ввиду их требовательности, ибо всеми фибрами своей пунийской души страшился раздела добычи и не переносил страданий этой процедуры. В качестве примера приводили случай с его братом Магоном, которого он после первых италийских побед сослал в Испанию, вспоминали в этой связи и других легатов. На поверхность бытия всплыли и совсем давние события, произошедшие в Испании двадцать пять лет назад, когда Ганнибал пришел к власти в результате предательского убийства его предшественника Газдрубала подосланным наемником, объявленным потом сумасшедшим маньяком. Однако темные обстоятельства его воцарения в Испании ныне дополнительно покрылись мраком времени, и что-либо конкретное по этому вопросу выяснить не удалось, но эмоциональный фон вокруг Ганнибала стал еще более черным. «Никто не извлекал блага из власти, добытой преступлением», — поучительным тоном изрекали патриархи. «Он еще тогда разгневал богов, покаравших за его грехи всех нас!» — в тон им восклицали обыватели. Ему ставили в вину также и то, что некогда в Испании он отказался принести в жертву своих детей, как того требовал пунийский закон, и вместо них велел зарезать три тысячи пленных иберов. Но более всего Ганнибала проклинали за безобразно проигранную африканскую кампанию. Люди поносили его самомненье и говорили, что ради Отечества он обязан был смирить гордыню, признав превосходство вражеского полководца, и вести войну более осторожно, применяя методы, исключающие риск полного провала.

Земля шипела и плавилась под ногами Ганнибала от обрушившегося на него шквала ненависти сограждан, но он, не раз видевший атаки римских легионов, не устрашился этого нападения и как опытный военачальник, понимающий, что лучшей защитой является наступление, сам пошел вперед на врага. Он выступил с ответными обвинениями в адрес олигархического карфагенского совета, заявив, будто сражался с Римом в одиночку, брошенный государством на произвол судьбы. Полководец без устали перечислял свои италийские успехи, после которых ему, по его мнению, не хватало до окончательной победы какой-то тысячи талантов. «Вместо того чтобы закупить еще одну, последнюю партию наемников, они, эти бессильные «могущественные», закупали родосское вино и замысловатые эллинские безделушки для ублажения извращенного вкуса и неимоверной лени! — яростно громил неприятеля Ганнибал. — А ведь стоило нам купить еще несколько десятков демагогов италийских общин и бросить на римлян десяток тысяч даровых иберийских рубак, и я залил бы Карт-Хадашт фалернским вином, так, что оно перехлестывало бы через стены, забил бы ваши мастерские и именья патрициями, а постели наполнил бы гордыми римлянками, которые были бы вам мягче перин! Расправившись с Италией, я шагнул бы в Македонию, затем — в Азию, ведь покорителю Альп не страшны никакие преграды! Все сокровища мира стеклись бы в Африку, простой булыжник здесь был бы дороже золота! Еще немного, и вы стали бы богаче самих богов! Но вот они! — выкрикивал Ганнибал, указывая на благодатный склон Мегары, где увитые плющом и декоративным виноградником нежились в тени высоких пальм дворцы толстосумов, включая и грандиозный замок самого оратора. — Вот они украли у меня победу, а у вас — все земные блага!»

У зевак, ненароком попавших под этот град восклицательных знаков, текли слюнки от мысленного поглощения перечисляемых роскошеств, и они бежали к знакомым, чтобы поведать им, сколь вкусными речами угощают на главной площади. С каждым днем перед регулярно декламирующим лозунги, обещания и прочую патетику Ганнибалом млели от восторга все большие толпы гурманов. Число поклонников отставного полководца быстро росло. Особенно его энергичная манера и уверенный пророческий тон, пересыщенный притязаниями на сокрушение устоявшихся понятий и авторитетов, нравился молодежи, преклоняющейся перед всякой игрой бицепсами.

Теперь Ганнибала уже нельзя было убрать с дороги без всеобщего скандала. Тогда партия Ганнона усилила натиск на всю группировку Баркидов, перенеся центр тяжести этой кампании из области мелочной персональной критики в сферу массированной идеологической борьбы с целью дискредитации в принципе всей политики своих противников. Для этого олигархи стали активно разрабатывать испанскую тему.

«Баркиды, — говорили они с различных трибун, — сначала Гамилькар, затем его зять Газдрубаал, далее убивший его Ганнибаал и наконец братья Газдрубаал и Магон, завоевав эту богатую страну за счет казенных средств, превратили ее в личное владение, в собственное царство, передаваемое по наследству, практически оторвав ее от государства. Эти новоявленные владыки, уподобляясь восточным монархам, самостоятельно чеканили монеты, причем под видом бога Мелькарта давали на аверсе собственные портреты в диадеме! Они сгребали в свои сундуки, вздымавшиеся выше египетских пирамид, все иберийские богатства. Сам Ганнибаал только с одного рудника, называемого Бебелон, имел более тысячи талантов серебра в год! Вполне достаточно, чтобы купить целый Вавилон! И, присвоив себе все это, они спустили несметные богатства в бездну своих бредовых агрессивных затей!

Тут вам этот Баркид расписывал радужные перспективы своей карьеры в том случае, если бы мы продали весь Карт-Хадашт в обеспечение его авантюры. Так неужели вы, граждане, думаете, что он стал бы делиться с вами Италией, Македонией и Азией после того, как не поделился даже добытой вашим золотом Испанией? Заверяем же вас, что, добившись победы в Италии, он возвратился бы к нам тираном, и нам было бы хуже, чем теперь! Но, хвала богам, этого не произошло, планы Баркидов рухнули под ударами римской доблести. Они потерпели крах!

Ну и пусть бы сами страдали за это! Так нет же, этот обанкротившийся авантюрист свалил свои беды на нас, и теперь мы должны платить римлянам по двести талантов в год! А где нам взять такие деньги, ведь мы не Ганнибаалы, мы не присваивали италийской добычи и у нас нет Бебелонов! Ему же все мало. Он обвиняет нас, доблестный совет старейшин Карт-Хадашта, и даже весь совет ста четырех! Он хочет лишить Отечество защиты лучших людей, стоящих на страже мира и порядка! Он стремится к власти, он жаждет царствовать в нашем городе, как царствовал в Испании!»

Отрекшаяся от своего лидера баркидская партия пыталась отмежеваться от поносимой теперь со всех сторон завоевательной политики, выставляя себя перед толпою партией нового толка. Но все же упреки, сынициированные судебным процессом, разросшимся до масштабов общегосударственного скандала, падали и на нее. Поэтому торговые магнаты были вынуждены защищаться вместе с Ганнибалом, и это несколько сблизило его с ними, после чего они прекратили свои нападки на него. Помимо замирения с бывшими соратниками, Ганнибал снискал еще и расположение простолюдинов, сочувствующих преследуемой стороне всегда, когда преследование ведется недостаточно квалифицированно.

Таким образом, в ходе длительной борьбы группировка плантаторов не добилась сколько-нибудь заметных успехов и, очернив конкурентов, пострадала также и сама. В общем, судебный процесс пошел не совсем так, как того хотели аристократы, а потому его организаторы, в конце концов, согласились на весьма умеренные взятки за то, чтобы прикрыть это дело, и Ганнибал истратил на подкуп судей лишь незначительную часть тех сокровищ, за сокрытие которых его судили.

Заплатив символический штраф, Ганнибал ушел от ответственности, но мечтать о продолжении политической карьеры после такой публичной порки ему не приходилось. Поэтому он удалился в имение под Лептисом и предался мирной жизни на лоне природы. Однако ненависть к Риму не давала ему покоя, и он не смирился с поражением. Ганнибал тщательно следил за развитием событий в Карфагене и во всем Средиземноморье, твердо веря, вопреки мнению всех окружающих, что, несмотря на невзгоды, его час придет, и он заявит о себе в полный голос.

Люди, исполнившие свой долг перед обществом и небесами, сполна реализовавшие заложенный в них природой и воспитанием потенциал, находят несказанное блаженство в созерцательном образе жизни в период отдохновения от дел. Но Ганнибалу был чужд подобный сладостный покой: все его предприятия провалились, и ныне он находился гораздо дальше от цели, чем в начале карьеры, потому страна тихой радости не принимала его к себе, толкая обратно в вертеп пошлой суеты и разнузданных страстей. Червь неудовлетворенности днем и ночью глодал его сердце, и, теряя разум от никогда не прекращающейся зудящей боли в душе, он грозил богам, гневно сверля небеса единственным глазом, и требовал, чтобы они как можно скорее устроили ему прямой поединок с судьбою, чтобы либо победить, либо умереть.

Небожители вняли его воззваньям и мольбам, однако, не располагая в данный момент пищей, достойной острых зубов этого хищника, они, словно орущему младенцу, заткнули ему рот пустышкой: Ганнибал с головою погрузился в пучину истинно пунийской стихии — наживы.

Естественное состояние капитала — приращенье. Когда же случается убыток, то, сколь бы велика ни была его оставшаяся часть, он страдает, и сундуки плачут серебряными слезами. Но поскольку инструментом жизнедеятельности капитала является подвластный ему богач, чью душу он присваивает, чтобы торжествовать и злорадствовать, чей ум он делает своим рабом и превращает в исчадье коварства, чьи руки он обагряет в крови и творит ими свои преступленья, то и страдает капитал тоже посредством богача, поднимая со дна его чрева горькую муть рассогласованных цифр.

Из-за ненавистных римлян и проклятого Сципиона Ганнибал лишился чудовищного дохода с иберийских рудников, налогов с варварских племен и превосходящей все и вся военной добычи. Правда, за счет латифундий Гамилькара и награбленных в Италии богатств, спасенных от жестокого раздела на пятьдесят тысяч частей гибелью войска под Замой, он и теперь оставался одним из первых, если не самым первым богачом Карфагена. Но Ганнибалу этого было мало, он хотел быть богаче самого себя. Отсеченная от его достояния мечом Сципиона Испания заставляла болеть его сребролюбивое сердце, подобно тому, как калека порою ощущает боль в уже не существующей, давно отрубленной руке. Ганнибал стал беднее, чем был; с позиций капитала это — преступленье, причем единственное истинное преступленье, тогда как все то, что называется преступленьем у людей, служит ко благу капитала, то есть — к его концентрации в более сильных руках, хотя он и не любит в этом признаваться, а предпочитает лицемерить и кокетничать с людьми по поводу области определения терминов и своей сути. Богатство больно вонзило шпоры в израненные бока Ганнибала, заставив его мчаться вперед, не разбирая дороги. В переполненных погребах звенело чеканное серебро, шелестели, перекатываясь, драгоценные камни, бряцали золотые кувшины и тарелки, настойчиво требуя пустить их в оборот, чтобы они могли размножаться быстрее саранчи.

И Ганнибал «закусил удила». Он образовал несколько судоходных компаний, и, раздав щедрые подарки всяческим стратегам, сатрапам, царям и прочим видным фигурам эллинистического мира, добился для своих флотилий режима наибольшего благоприятствования на главных торговых путях Средиземноморья. Благодаря мощному стартовому капиталу и правильной организации дела пошли успешно. Потому вскоре деньги полюбили Ганнибала больше, чем самые преданные солдаты. Горстями, кучками и целыми мешками они спешили в его закрома со всего света, так что денежная рать была у него пестрее, чем разноголосое войско наемников.

И все же Ганнибал сумел подняться над уровнем обычного торговца и заставил стяжательство служить более высоким целям. По мере процветания его торговли принадлежащие ему купеческие объединения расширялись, поглощая побежденных конкурентов, и за счет этого многие нынешние лидеры оппозиционной партии Карфагена, той самой, которая прежде называлась баркидской, оказались подчинены Ганнибалу в бизнесе. Он умело воспользовался таким стечением обстоятельств и нашел доступ к скрытым пружинам этого политического механизма, управлявшегося из подполья экономики, отныне будучи готовым в любой момент стать официальным лидером всей группировки. Однако пока он считал свой выход на сцену политического театра преждевременным и оставался за занавесом, внимательно следя за игрою второстепенных актеров.

Исподволь, осторожными шагами подбираясь к власти в собственном государстве, Ганнибал не меньше внимания уделял и другим странам Средиземноморья, поскольку понимал, что силами одного Карфагена ему свои планы не реализовать. Посылая купцов в Грецию и Азию, он давал им секретные поручения, и те исполняли роль тайных агентов и шпионов. С их помощью Ганнибал тщательно изучал политическую обстановку на Балканах и в Малой Азии, наводил контакты с видными деятелями этого горячего региона, используя при всем том коммерцию в качестве ширмы для прикрытия весьма серьезных начинаний. Обширными были его связи и с прародиной карфагенян Финикией, в первую очередь, с тирийскими купцами. Богатства Ганнибала по всему свету находили ему друзей и помощников.

Намереваясь принять действенное и даже решающее участие в назревающих на Востоке событиях, Ганнибал все же никак не мог успеть подготовиться к римско-македонской войне, и ему оставалось лишь наблюдать за нею со стороны. В этой схватке он, конечно же, болел за македонян, точнее не столько за македонян, сколько против римлян. Так утверждал его разум, но в душе он страшился победы Филиппа. Он ревновал римлян ко всем полководцам и царям мира, как объект первой и на всю жизнь единственной страсти. Ганнибал жаждал сам, и только сам расправиться с ними. Поэтому его раздирали противоречивые чувства, он страдал, когда получал сведения о победах римлян, и ничуть не меньше мучился, если узнавал об успехах Филиппа. Его нестерпимо влекла война, он жаждал битв, крови и торжества над противником, а вместо этого вынужден был торговать и подкармливать подачками продажных столичных политиков. В этот период Ганнибал чувствовал себя тигром, которого заперли в клетке и кормят травой, в то время как на его глазах шакалы кромсают тушу быка.

По ходу развития балканской драмы, Ганнибал все больше поражался дипломатической удачливости римлян, умело разъединяющих врагов и побеждающих их поодиночке. Так было с Карфагеном, теперь то же происходило и с Македонией. Он не сомневался, что настанет черед Антиоха и Птолемея. Его удивляла и возмущала недальновидность восточных политиков. Тот факт, что даже греки приняли сторону римлян и пошли войною на греко-язычных македонян, представлялся ему чем-то зловеще загадочным, некой дьявольской проделкой злобных подземных божеств. У него не укладывалось в голове, что кто-то может испытывать добрые чувства к римлянам, к тем самым римлянам, которых он люто возненавидел раньше, чем увидел.

Вместе с тем он не понимал, почему за ним, Ганнибалом, не пошли ни италийцы, кроме полудиких луканов и бруттийцев, ни греки, ни македоняне, почему от него в конечном итоге отвернулись даже галлы и нумидийцы. При своем складе характера Ганнибал не мог искать решение подобной задачи в себе самом, а потому искал его в недомыслии Филиппа, Антиоха, греков, галлов, нумидийцев и всех, всех остальных представителей двуногого рода. Свои соображения по этому вопросу он изложил в письмах к Антиоху, в сокровенных надеждах уповая именно на него.

Македонию Ганнибал уже мысленно похоронил, хотя и не думал, что римляне разделаются с нею в четыре года, в Египте не просматривалось сильного руководства, греческие государства и союзы он считал мелочью, которую не стоило брать во внимание. Поэтому единственной силой, способной остановить римлян, ему виделась Сирийская держава. Именно Сирию он наметил в будущие союзники Карфагену в его борьбе против Рима и уже теперь начал готовить почву для такого альянса, заигрывая с Антиохом и одновременно поучая его.

И вот настал момент, когда Ганнибал смог, наконец, выйти из своей роскошной бизаценской тюрьмы и расправить богатырские плечи.

За пять послевоенных лет ситуация в Карфагене существенно изменилась. Жизнь государства устоялась, и наглядно обрисовались все достижения и утраты минувшего исторического этапа. Граждане по своему достоянию и уровню быта разошлись к противоположным социальным полюсам, общество резко поляризовалось.

Жиреющие на торговле во вновь открытых рыночных зонах купцы заявляли, что все идет прекрасно. «Хвала Риму, давшему нам свободу!» — восклицали они, сотрясая при этом многоэтажные подбородки. Крупные землевладельцы ничего не приобрели, но им стало спокойнее оттого, что разорилось большинство их противников из лагеря баркидской партии. Правда, на границах Карфагенской хоры их начинал беспокоить Масинисса, но они помалкивали, опасаясь худшего. Чиновники бесчисленного контрольно-управленческого аппарата крепко присосались к огромному рыхлому телу государства и поглощали практически весь его доход. Надутые, как пиявки, они раздражались при малейшем шевелении этой мертвеющей туши и не подпускали к ней никого, кто знал бы слова «возрождение» и «Отечество». «Все хорошо! Да здравствует Рим, давший нам свободу в нашей деятельности!» — захлебываясь казенным серебром, сбивчиво выкрикивали они.

Но при всем обилии сытых людей, хрустящих счастьем за обеими щеками, в семисоттысячном Карфагене гораздо больше оставалось таких, которое жевали в основном слюну. Вокруг кучки преуспевавших торговцев черным фоном зияла масса разорившихся купцов, занимавшихся ранее посреднической торговлей между Западом и Востоком, работорговлей и обслуживанием расквартированных чуть ли не по всему свету войск. В карфагенской гавани гнили их никому не нужные суда. Все побережье было усыпано разрушенными остовами ныне заброшенных, а некогда шустрых и смелых покорителей морских просторов. Остались не у дел тысячи ремесленников, чья продукция не могла выдержать конкуренции с произведениями эллинских мастеров и была ориентирована на невзыскательный вкус иберов, сардов и нумидийцев. Особенно резко возросло количество безработных офицеров. В Карфагене многие аристократические роды издавна посвятили себя военному искусству и из поколения в поколение давали огромной наемной армии государства первоклассных командиров. Военное дело до тех пор являлось наиболее почетным и прибыльным видом бизнеса, потому оно привлекало самых талантливых и честолюбивых граждан. И вот теперь многие сотни лучших представителей аристократии оказались выброшенными за пределы социальной жизни. Ради пропитания они, еще недавно состязавшиеся своим искусством с самими римлянами, ныне были вынуждены наниматься в войска варварских царьков, а то и просто идти в банды разбойников. Тот страшный для Карфагена день, когда на рейде его бухты сгорел гигантский непобедимый пунийский военный флот, разом толкнул на городские помойки десятки тысяч высококвалифицированных карфагенских моряков. Некоторая часть их также разбрелась по свету, ублажая добытыми на родине знаниями и мастерством иноземных хозяев, но в большинстве своем они обратились в нищих бродяг и из славы Карфагена сделались его позором. Каково-то им было слышать от разжиревших на обмане дикарей или далеких скифов-торгашей вопли о благоденствии и свободе! Понятно, что только имя Ганнибала могло воскресить этих бывших людей и поднять их из могилы социального небытия. Необъятные массы неполноправных членов сложной иерархической пирамиды Карфагена, так или иначе обслуживающие полноценных граждан, тоже пришли к упадку вместе с деградацией основного населения и, ничего не решая по существу, все же создавали снизу эмоциональный подпор отрицательной общественной энергии.

Настало время, когда подавляющая часть населения поняла, что с поражением государства, уменьшением его территории, сокращением зон его влияния и падением международного веса и авторитета жизнь большинства граждан улучшиться никак не может, сколь ни был бы назойлив визг, доказывающих противоположное, не понимали этого только те, кому выгодно было не понимать. Тут-то возродившаяся баркидская партия и подбросила людям скованные неразрывной цепью слова: «реванш» и «Ганнибал».

Под одобрительные крики граждан, отчаявшихся безысходностью существующего положения, на арену борьбы вышел Ганнибал, обильно оснащенный серебром, подобно тому, как атлет перед схваткой бывает обильно умащен маслом. Он отчетливо представлял себе, на какие категории населения может рассчитывать, и не пытался обращаться сразу ко всему народу, ибо в Карфагене тот давно не существовал в качестве единого целого. Некогда, произнося речи перед наемниками, он не говорил со всем войском одновременно, а внушал нужные мысли по отдельности ливийцам, нумидийцам, галлам, бруттийцам и иберам, всякий раз затрагивая наиболее звучные струны каждой народности. Также Ганнибал поступал и теперь в своих воззваниях к согражданам. Купеческим компаниям он обещал возврат утраченных рынков, ремесленникам — прежних потребителей их продукции в Испании и Нумидии, а сверх того — приобретение новых — в Галлии и Италии, офицерам и легатам сулил прибыльные войны, причем более масштабные, чем когда-либо. Впрочем, о войнах Ганнибал предпочитал говорить лишь в узком кругу заинтересованных лиц, а на публике старался обходить эту тему молчанием, чтобы не будоражить раньше срока могущественный Рим, и на вопросы о курсе внешней политики отвечал уклончиво, бросая обтекаемые, но, в общем-то, достаточно красноречивые фразы вроде следующей: «Государство, как и все в мире, не может пребывать в покое, и, если у него нет внешних врагов, оно находит их внутри себя». В таких высказываниях содержалось вполне достаточно информации для того, чтобы поддержать дух его воинственных сторонников и запугать трусливых противников. Перед друзьями и крупными дельцами в области военного бизнеса Ганнибал поворачивал свой афоризм обратной стороной, словно монету, и на реверсе читал: «Государство спит, и разбудить его может только звон оружия». Он объяснял, что при существующей разобщенности и деградации карфагенского народа сплотить его в могучую силу способны лишь экстремальные обстоятельства, лишь крайняя опасность. «Если Карт-Хадашт не воспрянет сейчас, он не поднимется уже никогда. Город губит поганая свора мелочных страстей и, чтобы избавить его от них, мы должны навязать ему одну большую страсть, добиться, чтобы малые корысти смолкли пред ревом гигантской необузданной алчности!» — говорил Ганнибал.

При всем том, легальный лозунг партии Баркидов звучал так: «Возрождение государства через наведение порядка». Слово «порядок» настолько нравилось простолюдинам, что они забывали уточнить, какой порядок имеется ввиду: тиранический, олигархический или порядок диктатуры наживы, как раз существовавший в тот период, ибо разворовывание государства осуществлялось в высшей степени упорядоченно, и для самих казнокрадов такой ход дел являл пример высшей гармонии.

Итак, заинтересовав и обнадежив наиболее активные слои населения, Ганнибал с их помощью втянул в борьбу и пассивное большинство, создававшее мощное шумовое оформление его политической кампании. С этим пестрым воинством он и ринулся на штурм власти. Во главе его грозно двигались «слоны карфагенской жизни» — хозяева крупных торговых фирм и корпораций по производству оружия, доспехов, боевых машин и военных кораблей, за которыми сомкнутой фалангой шагали профессиональные военные вместе с мелкими и средними предпринимателями, прокладывающие дорогу следующей за ними плоховооруженной, но многочисленной массе плебса, на флангах суетилась конница шустрых торговцев, а меж рядов сновала мелкота пропагандистов и провокаторов, истерично метающая в противника ядовитые стрелы насмешек и увесистые камни обвинений.

Дискредитировавшая себя за пять послевоенных лет партия плантаторов не смогла выдержать натиска Ганнибалова войска и бежала быстрее римлян при Каннах. Победоносный полководец был избран суффетом, а его коллегой на этом посту стал один из ближайших сподвижников.

Полномочия суффета в Карфагене приближались к консульским в Риме, только без права командования армией. То есть суффет обладал исключительно политической властью, не располагая военной. Используя двусмысленность, неоднозначность этой должности, олигархический совет неусыпными трудами в течение нескольких столетий свел ее значение на нет, превратив ее в фикцию, и платил магистратам за фактическое бездействие формальным почетом.

Поэтому знать, отдав неприятелю эту башню на самом видном месте своих укреплений, не унывала и дружно отступила в цитадель, чтобы дать противнику отпор на главном рубеже обороны, на пороге пунийской курии.

Карфагенский совет старейшин сложился в эпоху перехода государства от монархии к республике на базе весьма могущественной группировки царских советников. Становление этого органа происходило в борьбе с опирающимися на армию и заигрывающими с народом военачальниками, которые то и дело норовили превратиться в тиранов. В конце концов аристократы одолели амбициозных выскочек и свели всевластие войсковых лидеров к более упорядоченной с государственной точки зрения магистратуре суффета. Впоследствии знать пошла дальше и сначала разделила политическую и военную власть, а затем и вовсе обесценила должность суффета. В отличие от Рима в Карфагене народ не выступал в качестве влиятельной третьей силы, поэтому, расправившись с монархическими поползновениями, аристократы установили в государстве свое господство. Грозным оружием в руках знати были деньги, изначально имевшие в Карфагене как торговом городе чудовищное значение. Ими она устранила с пути народ, отвратив его от борьбы за свои человеческие права, заставив «малых» людей жить малыми интересами, враждовать между собою за объедки с пиршественного стола «могущественных», ими она смирила честолюбие магистратов, приучив их ползать по курии и собирать небрежно брошенные им монетки. Восторжествовав в государстве, аристократы самозабвенно упивались счастьем, жадно поглощая богатства почти всего Западного средиземноморья, и не заметили, как при этом превратились в олигархов, а их счастье обернулось обжорством фиктивными ценностями, от которых пучит живот, тяжелеет голова и чернеет душа. С тех пор единственным властелином Карфагена стало богатство. Оно диктовало свою волю олигархам, магистратам и толпе, оно устанавливало и отменяло законы, назначало и свергало чиновников, избирало сенаторов и распинало их на крестах, заключало и расторгало союзы, затевало войны, обращало в рабство или истребляло племена и народы. Высшие руководящие посты в государстве открыто продавались, словно на аукционе, «с молотка» шли и выгодные должности сборщиков налогов и контролеров в покоренных странах.

В таких условиях Чести, Разуму и Таланту нечего было делать в этом городе, и состязаться с пресмыкающимся у земли сторуким, стоглавым, пышущим отравой драконом богатства отваживалась только гремящая оружием Сила. Так, воспользовавшись смутой, вызванной освободительным движением ливийских народов, военную диктатуру сумел установить Гамилькар Барка, но, поскольку он затем удалился в Испанию, на карфагенском троне, возвышавшемся на куче денежных мешков, снова воцарился прежний монстр. Недавно среброзубое страшилище до полусмерти искусало Ганнибала, позарившегося на его владения. Не испугалось оно и нынешней атаки залечившего раны Баркида. Правда, на этот раз олигархи решили кнут сменить на пряник и вознамерились подкупить и приручить Ганнибала, опьянив его терпким вином, крепленным растворенным жемчугом и ароматизированным дурманом почестей. По их мнению, ничего, кроме жирного куска для себя, в существующих условиях он добиваться не мог.

Но Ганнибал бился за власть не ради компромиссов; как уже отмечалось, его натура не терпела дележа. Он замыслил разом ниспровергнуть олигархию и заменить ее господство собственной диктатурой, опирающейся на военную знать и торговых титанов. Тщательно изучив государственные законы, пылившиеся где-то на задворках курии, он обнаружил, что по правовому статусу Карфаген все еще остается республикой, то есть высшим органом в нем, как и прежде, является народное собрание. На начальном этапе борьбы с денежно-земельной олигархией ему и денежно-торговой олигархии было по пути со многими тысячами ремесленников, офицеров и матросов, которые вполне могли сойти за народ. Сложив официальную власть суффета и народного собрания с теневой властью купеческих денег, он вполне имел право рассчитывать на успех. Загвоздка заключалась в том, что из-за ограничений, установленных хитрыми крючкотворами от политики, народ допускался к государственным делам только при конфликтных ситуациях в высших сферах власти. Но, поскольку у здешних сенаторов и магистратов имелся один хозяин — деньги, все неурядицы благополучно разрешались после непродолжительного звона серебряных, в исключительных случаях золотых кругляшей, а масса простолюдинов неизменно оставалась в стороне.

Знать настолько успешно избегала общения с толпой, а народ так прочно забыл свои права, что усыпленные длительным спокойствием олигархи просмотрели коварный удар Ганнибала и попались в его ловушку, как Гай Фламиний у Тразименского озера.

А все начиналось весьма безобидно для толстосумов. Придя к власти, Ганнибал оказался лицом к лицу с множеством хозяйственных проблем, отделенных от него только пустыми закромами казначейства. Этим пустым закромам как раз и была отведена роль могилы, предназначенной для захоронения честолюбивых замыслов строптивого суффета. Голые погреба государственной житницы, отвечающие бесплодным эхом на любые воззвания, должны были вынудить Ганнибала идти на поклон к знати или облагать новыми налогами народ, что в Карфагене могло не только ниспровергнуть политика, но и привести его к смертоносному кресту. Но суффет не устрашился зияющих прорех в государственном хозяйстве и бодро призвал к себе главного казначея. Олигархи восприняли этот шаг как начало торга, и потому казначей не высказал намерения подчиняться, промедлением набивая себе цену. Он заявил: «Жаждущий должен идти к винной бочке, а не бочка — к жаждущему». Ганнибал стал в позу и требовал повиновения от этой «винной бочки» или точнее от «денежного мешка». «Мешок» был несказанно поражен такой наглостью, ибо сословие сенаторов располагало еще и дополнительными средствами для поддержания своего могущества, поскольку монополизировало судейскую власть: всякого, кто посмел бы встать у них на пути, они совместными усилиями могли осудить под любым предлогом. Однажды Ганнибал спасся от их преследований, но понес при этом моральный и материальный ущерб. Второй процесс стал бы для него роковым. Итак, суффет упорствовал, а финансист совсем размяк от удивления и недвижной глыбой лежал в своем логове. Олигархи опешили, не понимая, почему их враг столь глупо идет на смерть, ожидающую его в следующем году сразу по сложении полномочий суффета и соответствующего прекращения действия магистратского иммунитета. А Ганнибал вознамерился расправиться с самими судьями, прежде чем они предъявят ему обвинения. Тыча им в лицо ветхой табличкой с текстом законов, он вдруг начинает созывать народное собрание. Казначей уже стоит навытяжку перед суффетом, богачи мучают животы, силясь изобразить смиренный поклон, а Ганнибал забыл и думать о них: его цель достигнута — он получил доступ к толпе.

Взбудоражив плебс гневными речами о надменности и злоупотреблениях знати, Ганнибал добился постановления собрания о ежегодном переизбрании высшего государственного совета ста четырех. Спешно организовав выборы, он провел в руководящий орган представителей своей партии и достиг временного политического господства. Однако рыхлый экономический фундамент грозил в скором времени обрушить все возведенное им здание.

В Карфагене назревала гражданская война, ибо толстосумы миром власть никогда не отдают, а финансовая война разразилась немедленно. Новому правительству требовались гигантские средства не только на реализацию своих планов, но и просто для выживания. Свергнутые олигархи злорадствовали, предвкушая, как их враги схлестнутся с плебсом на почве жестоких поборов. Они устрашали людей слухами о грядущих катастрофах и небывалых налогах. Но баркидцы тщательно изучили всю финансовую систему государства и объявили, что денег в Карфагене хватит, если взыскать все награбленное и наворованное с взяточников и расхитителей казны. Народ, обрадованный тем, что удар, предназначавшийся ему, направлен в другую сторону, с готовностью поддержал партию Ганнибала. С одобрения широких гражданских масс баркидцы повели яростную борьбу со своими противниками. На государство обрушилась лавина судебных процессов. Дубинами приговоров из коррумпированных чиновников выколачивали наворованное серебро. Видя отсвет справедливости, простые люди воспряли духом и включились в праведное дело. События приняли характер демократической революции, то есть революции, проводимой в интересах народа против нахлебников. Повсюду стоял плач богачей, звон возвращающихся к своим истинным хозяевам денег и ликующий крик возрождающегося народа.

Однако вскоре оптимизм должен был потухнуть столь же стремительно, как и вспыхнул, ибо на освободившиеся места изгнанных олигархов готовились взгромоздиться олигархи победившей, отнюдь не народной партии. Но все хорошее кончилось еще раньше. Людям не довелось насладиться даже кратким мигом свободы в период межвластия, так как свергнутые толстосумы, как обычно, нанесли народу и заодно Отечеству в целом предательский удар в спину: они обратились за помощью к Риму.

Поднимая государство с колен, Ганнибал и его сподвижники всячески демонстрировали свою лояльность к гегемону Западного Средиземноморья. При них исправно и в срок была выплачена очередная доля контрибуции. Официальная внешняя политика Карфагена точно соответствовала курсу, указанному победителями. Но при этом Ганнибал, конечно же, готовил глобальную войну против Рима и вел секретные переговоры с Сирией и другими восточными странами. Как известно, деньги просачиваются через любые заслоны и проникают во все щели. Потому, сколь ни секретничал Ганнибал, подкуп делал свое дело: происходила утечка информации, и политические противники знали о его агрессивных планах и о тайных посольствах Антиоха. Эти сведения они и сообщили в Рим, прося великую державу вмешаться в дела Карфагена и навести в них порядок (опять порядок), чтобы устранить опасность для себя, а им вернуть вожделенные сундуки.

В Риме долго не хотели придавать значения слухам о военных приготовлениях Карфагена, но жалобы пунийских «доброжелателей», не хотевших возрождения Отечества ценою собственного разорения до уровня обычных людей, множились чуть ли не с каждым днем, и в конце концов сенаторы заволновались. Вопрос о положении в Африке был вынесен на обсуждение Курии. Кое-кто из сторонников Катона, бывших тогда в силе, потребовал от сената без промедления снарядить войско и уничтожить ненавистный город раз и навсегда или, по крайней мере, заставить пунийцев выдать им на расправу Ганнибала. «Впрочем, одно другому не мешает», — цинично добавляли они. Эта агрессивная группировка уже покалечила первую Сципионову провинцию — Испанию, а теперь зарилась и на вторую. Но большинство сенаторов не решалось затевать войну в Африке, пока не снята угроза с Востока в лице Антиоха. Выразители этой позиции предлагали отправить в Карфаген посольство, чтобы непосредственно оценить степень опасности и попытаться уладить дела мирным путем, опираясь на местную олигархию. Лишь Сципион и некоторые из его ближайших друзей возражали против всякого вмешательства во внутренние дела Карфагена. Сципион доказывал, что у Рима есть немало политических и экономических средств для воздействия на побежденного соперника, поэтому, по его мнению, не следовало прибегать к помощи предателей в борьбе против тех, кого однажды уже одолели в честной схватке. «Сейчас цивилизация стоит на распутье, весь мир пристрастно взирает на Рим, — говорил Публий, — и, смотря на нас, страны и народы решают, куда им идти, как к нам относиться, встречать нас хлебом и вином или мечом и копьем. Так неужели мы у всех на виду струсим перед тенью побежденного нами Ганнибала и публично опозорим римскую честь низменным поступком?» Кроме рассуждений о моральных аспектах проблемы, Сципион отметил и несвоевременность каких-либо санкций против Баркидов с позиций даже голого практицизма, так как Ганнибал сумел воодушевить и привлечь на свою сторону подавляющую массу граждан, и потому любые репрессии против него будут выглядеть как враждебные действия против всего пунийского народа. Подобным вмешательством римляне лишь помогли бы консолидироваться всем карфагенянам в великую силу и дали бы в руки Ганнибала могучее оружие под названием патриотизм. Сципион призывал отложить решение вопроса еще на год. За этот срок Карфаген не сможет настолько усилиться, чтобы стать опасным Риму, но народу представится возможность рассмотреть Ганнибалову клику во всей ее неприглядности. «И когда плебс разочаруется в новой власти, падет духом, мы, при необходимости, поможем пунийцам освободиться от этого ярма, снискав их благодарность вместо ненависти, которая встретила бы нас теперь», — закончил выступление Сципион под аплодисменты слушателей.

Однако, хотя сенаторам очень нравились речи принцепса, они все реже следовали им в своих поступках, ибо зов чрева звучал в них громче гласа души, и обычно одерживало верх стремление к сиюминутным выгодам. Сципиона не поддержали даже его ближайшие родственники и соратники Публий Назика и брат Луций. Правда, было отвергнуто и агрессивное предложение сенаторов катоновского склада. Победила умеренная сенатская середина: в Карфаген командировали послов якобы с целью разобрать конфликт пунийцев с Нумидией, в действительные обязанности которым вменялось поддержать партию Ганнона авторитетом Рима и помочь ей вернуться к власти. Делегация состояла из двух консуляров Гнея Сервилия и Марка Клавдия Марцелла, к которым присоединился Квинт Теренций Куллеон — бывший пленник пунийцев, освобожденный Сципионом.

Состав посольства позволял Публию надеяться на спокойное развитие событий, так как двое из троих его членов принадлежали к Сципионову лагерю. Но Сервилий частенько забывал о родственных и дружеских связях, если ему предоставлялся шанс громко заявить о себе, а Теренций пылал страстью мести к своим обидчикам, так что Марцелл тоже мог рассчитывать на эту нестабильную пару в реализации собственного, весьма жесткого курса.

Когда римская квинкверема вошла в обширную карфагенскую гавань, когда послы увидели мрачный гигантский многоэтажный город и бесчисленные толпы пунийцев на пирсе, все они, не сговариваясь, прониклись ненавистью к этому вековому сопернику их Отечества и к его самому энергичному сыну — Ганнибалу. Поэтому римляне сразу принялись за дело. Они встретились с видными представителями земельной олигархии, затем для них был устроен митинг на главной площади, куда, ввиду прохладного отношения к гостям плебса, согнали торговцев новой волны и лишившихся тучных государственных кормушек чиновников, которых в Карфагене насчитывалось немало тысяч. Эта толпа несколько часов сотрясала воздух Отчизны криками: «Хвала Риму, давшему нам свободу в нашей деятельности!»

Здесь же, во враждебной ему среде дефилировал, как ни в чем не бывало, Ганнибал. Он даже перекинулся несколькими словами с Марцеллом на греческом языке и вообще всячески демонстрировал невозмутимость. Но по всему городу уже сновали его агенты, готовя восстание, а в Бизацене снаряжался в дальнее плавание корабль на случай, если попытка восстания провалится, на который с самого утра сносили груды знаменитых ганнибаловых сокровищ.

Римляне застали баркидцев врасплох. Увлеченные внутренними делами, они забыли о заморских союзниках своих политических врагов. Кроме того, эта партия не была готова к функционированию в нестандартных условиях при активном прессинге соперника по всему фронту, поскольку в ней не было, за исключением Ганнибала, крупных личностей, способных в трудной ситуации брать инициативу на себя. Ганнибал, прекрасно ладивший с солдатами и офицерами низшего и среднего звеньев, действительно, как упрекали его соотечественники, не терпел рядом с собою значительных людей, потому вокруг него никогда не было соратников, равноценных Гаю Лелию, Квинту Цецилию и Масиниссе у Сципиона. Так же, как и в других случаях, в ходе этого предприятия по оздоровлению государства он постепенно, по мере того, как набирал силу сам, отсеивал из своего окружения излишне талантливых, по его мнению, людей. В результате такой кадровой политики его партия оказалась не способной действовать в кризисной обстановке. Конечно, это была только одна из причин, помешавших Ганнибалу победить, а в первую очередь ему не хватило времени.

Ближе к вечеру, в итоге суммирования поступающих с разных концов города сведений о состоянии дел, выяснилось, что баркидцы не готовы к полномасштабному восстанию, то есть они не имеют сил, достаточных для победы в короткий срок, тем более, что под предлогом митинга противник захватил центр города, а промедление грозило вторжением римских легионов и окончательным крахом. Взвесив все «за» и «против», Ганнибал решил перевести свою партию в подполье оппозиции и ожидать лучших времен, а сам вознамерился бежать от преследований врагов, чтобы вдали от родных мест, на чужбине энергичной деятельностью ускорить наступление этих самых лучших времен.

Лениво посвистывая, почти без свиты и без багажа Ганнибал вышел за городские ворота, словно направлялся на вечернюю прогулку, вразвалочку прошел к угловой башне, вскочил на приготовленного ему коня и галопом устремился в Бизацен. Погрузившись там на скрипящий и стонущий под грузом золота и прочих драгоценностей корабль, Ганнибал на рассвете вышел в открытое море.

 

5

Итак, успех Ганнибала, пусть и кратковременный, всколыхнул Сципиона. Этот пример продемонстрировал непрерывность движения жизни, а также непредсказуемость и даже вычурность судьбы. В потрясающей активности Пунийца, не теряющего вкуса к деятельности ни при каких обстоятельствах, Публий увидел упрек собственной пассивности, укор апатии, вызванной созерцанием торжества довлеющих над людьми сил тяготения, которые прижимают их души к земле всякий раз, когда за них прекращают бороться посланцы небес. Правда, иногда он ловил себя на попытке благого самообмана и уличал разум в поисках какого-либо повода для искусственного возбуждения интереса к жизни. Но, как бы ни обстояло дело с его чувствами и психологией, в любом случае ему пора было очнуться от дремы прозябанья.

Сципион начал добиваться второго консульства, не только исходя из желания перехватить политическую инициативу у Фуриев, Фульвиев, Валериев и Катонов, но, главным образом, в надежде получить назначение в Испанию, чтобы залечить раны, нанесенные этой стране варварским правлением Катона, и спасти ее для Отечества. Судьба Испании волновала его по-особому, и именно в последние годы он как никогда часто вспоминал свою первую провинцию.

Жизнь перестала радовать Сципиона. Ныне он был богат и знаменит гораздо больше кого-либо из соотечественников, включая предков. Но счастье просачивалось сквозь груду денег и уходило в небытие, как в песок; и со славой оно теперь общалось менее охотно, подозревая ее в неискренности и холодности. От того, что сегодня Сципион занимался делами в облицованном мрамором кабинете, у него не прибавлялось мыслей, высота дворцовых сводов не возвышала душу, а его любовь к жене с каждой ночью становилась все меньше и тусклее, несмотря на огромное ложе и золотую отделку спального покоя. Известность его имени тоже лгала ему в последнее время, приводя в дом фальшивых друзей, проходимцев и лицемеров. Сладостный гимн славы превратился в назойливый хор просьб о должностях и провинциях, который Публий неизменно слышал даже в самом отдаленном углу перистиля. Правда, у него уже было четверо детей. Но и здесь не все складывалось благополучно. Старший сын, Публий, по-прежнему оставался болезненным и слабым до такой степени, что не мог играть с другими детьми и учиться в школе, а необычайный по его возрасту ум и тонкая душа будто специально были даны ему насмешливой природой для того, чтобы острее осознавать и переживать свою неполноценность. Второй сын, названный в честь прадеда и дяди Луцием, рос мальчуганом шустрым, но слишком лукавым. Он был любимцем матери и уже сейчас умел извлекать выгоду из ее слабости к нему. Отцу это не нравилось, а хитрец, смекнув, от кого ему проще добиться гостинцев, в своих симпатиях демонстративно отдавал предпочтение Эмилии. Безусловным украшением семьи были две прелестные девчушки, которые чуть ли не целыми днями со смехом порхали по дому, как бабочки, и казались единственными по-настоящему живыми существами в холодной роскоши мраморных палат. Однако, любуясь ими и наслаждаясь их радостью, Сципион омрачался, когда думал о будущем этих восхитительных созданий, ожидающем их в день ото дня ухудшающемся мире.

Увязнув в предательски топкой, как болотная жижа, повседневности, Публий лихорадочно хватался за всевозможные дела, цеплялся мыслью за любые события, чтобы выбраться на поверхность жизни, но все безнадежно утопало в тине, и он погружался глубже и глубже. Поэтому Сципион и обратился в своих помыслах к Испании. Страна, где он возмужал и вырос как полководец и государственный деятель, манила его к себе, словно сказочный край, дарящий силу, молодость и удачу. Он томился желанием вновь увидеть пейзажи гор, над которыми некогда взошла заря его славы, долин, где размашисто шествовал его победоносный дух, ощутить вольный воздух, насыщавший когда-то его горячую молодую грудь. Ему хотелось опять ступить на эту землю, родственную его внутренней природе, чтобы напитаться ее соками, и, оттолкнувшись от привычной исходной точки, с новыми силами пойти на следующий виток борьбы.

Вспоминая об Испании, Публий, конечно же, не мог не думать о Виоле. Почти стершись в его памяти под шквалом событий африканской кампании, ее образ теперь вдруг снова засиял пред мысленным взором в первозданной красоте. Так в старости болят раны ветеранов, полученные ими еще в первых битвах и казавшиеся давно залеченными. Но, внимая тяжким стонам заживо похороненной страсти, он все же не стремился увидеть эту женщину вновь. Вторая встреча с ней выглядела карикатурой на первую, а третья, несомненно, и вовсе осквернила бы остатки добрых чувств в его душе. Виола уже давно стала для него сияющим в вышине символом, отделенным от плоти. Но символ все-таки имел конкретные черты, и эти черты Публий мечтал обновленными увидеть в ее детях. Ее дочь или дочери должны были сейчас находиться как раз в таком возрасте, когда природа уже завершила свое творчество, а примитивное общество еще не успело разрушить божественный шедевр мелочными страстями. Поэтому Испания порою принимала в его воображении обольстительный женский образ и влекла к себе всеми чарами, присущими переполненной надеждами и силами юности.

На роль коллеги по консульству Сципион определил Тиберия Семпрония Лонга, сына того Семпрония, который исполнял консулат вместе с его отцом в год вторжения Ганнибала в Италию. Отношения Корнелиев Сципионов с представителями знатного плебейского рода Семпрониев всегда были весьма прохладными, а с Гракхами и вовсе враждебными, но именно с Лонгами они ладили, хотя и не числились в друзьях. Таким образом, Сципион желал возобновить партнерство с видной фамилией, включить в орбиту своей политики толкового человека, а при его посредстве — и группу мелких сенаторов, тяготеющих к Семпрониям.

Многие представители плебейской аристократии оказались обиженными решением Сципиона, полагая себя фигурами, более достойными высшей должности, чем Тиберий. Публий напрасно пытался урезонить их. «Не вернуться ли нам к древности? Не избрать ли нам шестерых военных трибунов с консульской властью вместо двух законных консулов, чтобы удовлетворить большее количество честолюбий?» — саркастически вопрошал он. Увы, отвергнутых соискателей не могли охладить насмешки: они готовы были и на возрождение института трибунов с особой властью, и на что угодно прочее, лишь бы забраться под потолок государства. Иерархическая лестница скрипела от их напора. Даже Гай Лелий омрачился и стал держаться несколько поодаль от Сципиона после того, как рухнула его мечта воссесть в курульное кресло рядом со своим знаменитым другом, так же, как некогда они вместе располагались возле претория на трибунале. Причем, демонстративно избегая Публия, Лелий умудрялся то и дело попадаться ему на глаза, чтобы величайший государственный муж все время видел обиду величайшего из друзей. А ведь Гай еще не расстался с должностью претора, и сразу претендовать на консульство ему как новому человеку в среде знати было неприлично.

Сципион добросовестно подготовился к выборам и, несмотря на противодействие враждебного ему до последнего стежка на тоге Луция Валерия Флакка, руководившего комициями, добился полного успеха. Народ бурно приветствовал возвращение своего любимца к активной политической жизни и охотно исполнял все его пожелания. Потому Луций Валерий, исходя ядом в заимствованной у отца язвительной улыбке, был вынужден по ходу процедуры объявить магистратами одного за другим всех ставленников Сципиона. Консулат получили, конечно же, Публий Корнелий Сципион Африканский и Тиберий Семпроний Лонг, а преторами избрали Публия Корнелия Сципиона Назику, Гнея Корнелия Меренду, Гнея Корнелия Блазиона, бывшего офицера африканской экспедиции Гнея Домиция Агенобарба, служившего в Испании и отличившегося при штурме иберийского Карфагена Секста Дигиция и Тита Ювенция Тальну. Из всей этой компании лишь Тит Ювенций не мог похвастаться дружбой с принцепсом, поскольку принадлежал к серой массе сенатского «болота», активно разрабатываемого в последние годы Катоном.

Чуть позже прошли выборы цензоров, и на них опять подтвердила свое превосходство партия Сципиона. Цензорскую палату в храме Сатурна на ближайшие восемнадцать месяцев заняли Гай Корнелий Цетег и Секст Элий Пет.

Но все эти победы не радовали Сципиона, так как к этому времени уже рухнула его мечта об Испании. Едва узнав, кто готовится воссесть в будущий год на консульские кресла, Марк Порций, находившийся тогда в этой стране, воскликнул, бравируя перед своей свитой: «Вы говорите, Сципион и Лонг? Ну что же, я устрою им «Требию»!»

Смекнув, на что рассчитывает его противник, Катон развернул бешеную кампанию по ликвидации очагов иберийского восстания. Тогда-то он, вдохновленный злобой к Сципиону, и творил свои «пунийские хитрости». Спешно разбросав пылающий костер освободительного движения, он засыпал искрами ненависти всю Испанию и объявил войну законченной. Временные союзники и потенциальные враги Катона в Риме, желая оставить не у дел Сципиона, поддержали консула и признали его действия великой победой. Испания была провозглашена замиренной провинцией, а Катону стали готовить помпезную встречу в столице. Так Испания оказалась исключенной из сферы деятельности новых консулов. Причем, нанося удар Сципиону Африканскому, его недруги задели и Сципиона Назику, получившего преторское назначение в юго-западную часть этой страны. Правда, Назика все же отправился за море, но результаты его грядущих трудов были заранее обесценены.

Следовало срочно спасать положение. Консульство Сципиона без новых побед подорвало бы его авторитет, затушевало бы давнюю славу, не говоря уже о том, что Публий просто не мыслил себя прозябающим без дела на высшей республиканской должности. Некогда он творил великие победы, покорял огромные чужеземные просторы, не будучи облеченным полноценной властью, а теперь, формально располагая всей мощью государства, должен был отсиживаться в Риме, обслуживая триумфы Катона и Квинкция. Такого унижения он вынести не мог. Это был позор на весь Средиземноморский мир, причем позор незаслуженный и потому особенно обидный!

Сенаторы злорадствовали, видя растерянность Сципиона, и не только те, кто принадлежал к числу явных недругов, но и нейтральные, еще месяц назад почтительно расшаркивавшиеся перед ним, искавшие его благосклонности. Их торжество вызывало досаду Публия более, чем что-либо иное. Ведь его поход в Испанию, несомненно, принес бы пользу Отечеству, как и все другие его походы. Это было очевидно для всех. Если раньше такой титан как Фабий Максим имел резон сомневаться в его талантах, то затем он своими делами доказал право на доверие Родины. Значит, восставая против Сципиона, недоброжелатели восстают против государства, а, выступая против государства, выступают против самих себя, ибо являются гражданами этого государства. Поразительное самопожертвование ради удовольствия доставить неприятности преуспевшему на службе Родине соотечественнику!

Все это опять затрагивало больную тему его души, и он в который раз за последние годы задавался вопросом: почему в его согражданах все чаще злобные помыслы стали побеждать добрые порывы, даже если последние не только благородны, но еще мудры и выгодны?

К началу административного года Сципион все же определился с выбором направления своей деятельности, и потому вступал в должность, будучи исполненным оптимизма. Боевых действий, достойных масштаба его личности, пока не было, но война соответствующего ранга уже зрела на Востоке. Антиох давно стягивал несметные полчища к побережью Азии, смотрящему на Европу. А теперь он перешел Геллеспонт и под предлогом реставрации разрушенной варварами Лисимахии, укреплялся во Фракии, явно готовя плацдарм для вторжения в Грецию. В самой же Элладе Антиоха с нетерпением ждали этолийцы, которые некогда привели на Балканы римлян, рассчитывая с их помощью утвердиться в качестве гегемона Греции, а ныне с аналогичными упованиями взирающие на Сирию. Риму не следовало форсировать конфликт, но было важно подготовиться к неизбежному столкновению с могучим врагом и занять выгодную исходную позицию, подобно тому, как кулачный боец перед схваткой стремится принять боевую стойку, чтобы не быть сбитым с ног первым натиском противника. Если римляне не предпримут упреждающих мер, то испорченная своей историей, прошедшая через много рук Греция может отдаться Антиоху, как нервная девица во хмелю, и тогда война с Сирией затянется, станет сложной и кровавой. Такой поворот событий предвещал опасность еще и потому, что царь приютил у себя бежавшего с родины Ганнибала, а Пуниец, как было доподлинно известно каждому римлянину, раньше расстанется с жизнью, чем с мыслью о вторжении в Италию. То есть, во избежание распространения пожара войны по всей Европе, его необходимо локализовать в той самой Лисимахии, где пребывал сейчас сирийский царь, а для этого надо держать Грецию и Македонию под жестким контролем. Именно эту задачу и избрал себе Сципион, в дальнейшем надеясь продлить империй и довести дело с Антиохом до логического конца.

Находящийся до сих пор в Элладе Тит Квинкций в принципе завершил свою кампанию, и справедливость требовала возблагодарить его почестями и дать ему отдых. Поэтому на одном из первых в новом году заседаний сената Сципион выступил с предложением сменить его на Балканах, чтобы продолжить восточную политику уже в новом качестве, переориентировав ее на иные цели. И тут в курии началось нечто невообразимое.

Половина сенаторов возомнила себя Фабиями Максимами и принялась уличать консула в неблаговидных замыслах. Были тут солисты, звучал и целый хор. Сципиона обвиняли в том, что прежде он добивался свободы для Греции, а ныне стремится разжечь новую войну на Балканах лишь бы получить империй. Его упрекали в ненасытном стремлении к славе и власти, а попутно и во всех прочих пороках, присущих двуногим обитателям земли. По мере накала страстей слова имели все меньшее значение и главную роль начинал играть тон. Красноречивыми здесь были не фразы, а звуки, интонации, а также — жесты. Тут все было пронизано одной мыслью и, казалось, сами стены кричали: «Не хотим Сципиона!»

В последнее время оппозиция почувствовала силу и теперь, когда Сципион пошел в контрнаступление, стеною встала за свою гегемонию в государстве. Ей удалось временно сплотить самые разнородные слои сената и всадничества. В первых рядах этого воинства шагали, конечно, Фульвии, Фурии, Фабии и Валерии, в качестве тарана они использовали крепкую голову Катона, а сенатское «болото» пускали на штурм вражеских укреплений. Тылы обеспечивались гигантской армией всевозможных предпринимателей, которым политика Сципиона так или иначе мешала вышибать сверхприбыли из побежденных народов. Идея консула о продлении балканской кампании в первую очередь вызвала злобное недовольство дельцов, ибо это предприятие ввиду его гуманного характера было убыточным в противоположность испанской экспедиции Катона, показавшего, как надо наживаться на чужих бедах. Оскорбленные в своих лучших чувствах дельцы воздействовали на подкармливающихся у них сенаторов, а те потом улюлюкали в курии, проклиная властолюбие Сципиона.

На столь решительную битву оппозицию вдохновила первая победа над принцепсом, связанная все с той же Испанией и с тем же Катоном. Враги Сципиона почувствовали, что еще немного, и противник будет сломлен. Вынудив его провести консульство в бездействии, они затем смогут заявить, что он иссяк, выдохся, пустить подозрение, будто он и прежде ничего сверхъестественного собою не представлял, а его достижения — лишь плод удачи, счастья. Народ доверчив ко всему плохому, и его нетрудно толкнуть на ниспровержение героев, которыми он устал восхищаться.

На организованное сопротивление сенаторов, каждый из которых преследовал свою конкретную выгоду, Сципион не смог ответить ничем иным, кроме абстрактных рассуждений о благе Отечества. Однако границы быстро расширяющегося Отечества все дальше отодвигались от сенаторских вилл и усадеб, и это величайшее, могущественнейшее когда-то понятие, способное тысячи людей вдохновить на подвиг, ныне многим виделось уже размытым пятном, контуры которого гораздо менее отчетливы, чем забор, огораживающий то или иное имение. Даже упоминание о Ганнибале и Филиппе, жаждущих реванша и готовых выступить на стороне Антиоха, если римляне потерпят неудачу на начальном этапе войны, не образумило сенаторов: ведь Сирия, Македония, Карфаген и тем более Ганнибал, бежавший в Азию, сейчас казались такими далекими… Вот, если Ганнибал снова подступит с ордою диких наемников к стенам города, тогда они на коленях будут умолять Сципиона заступиться за них, тогда они вспомнят, что он — Африканский, что он — Великий, а сейчас они могут попирать его ногами и вытирать о его имя грязные языки.

Партия Сципиона, избалованная множеством легких побед на политическом фронте, оказалась неспособной мобилизовать свой потенциал в этот критический момент и не поддержала вождя в должной мере. Сципион проиграл. Антиоха объявили миролюбивейшим царем, по крайней мере, на срок консулата Сципиона, Грецию — страной вечного мира и благоденствия, а Титу Квинкцию отправили послание с требованием срочно вернуть войска в Италию, чтобы Сципион не измыслил какого-либо коварства. Обоих консулов сенат оставил в Италии, поручив им играть в прятки с бойями в гуще галльских лесов и радовать народ торжественными претекстами и пышной свитой.

В это время вновь напомнила о себе Греция. После поражения от македонян, ведомых Антигоном, спартанцам вскоре удалось собраться с силами, прогнать продажных олигархов и установить власть царей, опирающихся на народ. Ныне продолжателем дела Клеомена выступал Набис, человек, хотя и менее талантливый, чем Клеомен, но достаточно превосходящий всех ахейских олигархов, чтобы вызывать их лютую ненависть. Он, как и предшественники, освобождал порабощенное дорийцами коренное население Лаконики и наделял землею народ, равнодушно игнорируя при этом желание знати роскошествовать за счет сограждан.

Естественно, олигархам, разбежавшимся по всей Элладе и стращающим «лакедемонским чудовищем» собратьев по классу, такая политика представлялась тиранией, попиранием завоеваний демократии. Не сумев справиться с лакедемонским народом силами лжи и денег, ахейская верхушка воззвала к римлянам. Римский аристократ Тит Квинкций подтвердил, что «призывать рабов к свободе и раздавать земли неимущим — провинность немалая» и, что «спору тут нет», однако уничтожать знаменитый город не пожелал. Он собрал гигантскую армию со всей Эллады, не столько из-за военных нужд, сколько ради демонстрации единства целей римлян и греков, а заодно и для того, чтобы последние привыкали подчиняться первым. С этими полчищами Фламинин осадил Лакедемон и принудил Набиса искать мира на любых условиях, а в качестве главного условия римляне выставили требование ограничить область демократических преобразований пределами одной только Спарты.

И вот теперь делегация Набиса предстала перед сенатом, чтобы утвердить текст соглашения, достигнутого с Квинкцием. Вначале сенаторы сделали строгие лица для острастки посланцев «тирана», но те завели такие речи о свободе и равенстве людей, о вольном воздухе в их славном городе, что им тут же подписали договор и поскорее отправили восвояси, чтобы их не услышал римский плебс, а тем паче — рабы. Ведь одно дело, когда о свободе и равенстве с высокой трибуны красиво, по всем правилам риторики рассуждает богач, хозяин тысячи рабов и нескольких тысяч зависимых граждан, и совсем другое, если о свободе и равенстве заговорят грубые, не ведающие искусства и понимающие все буквально простолюдины и рабы!

Затем Сципион занимался комплектованием двух городских легионов, служащих стратегическим резервом Республики. Изучая новобранцев на Марсовом поле, Публий опять с тоской думал о несуразностях своей судьбы: когда он готовил грандиозный поход в Африку, чтобы спасти Отечество от могучего врага, ему не позволили набирать войско, а сейчас, лишив его инициативы, связав по рукам, обязали снаряжать легионы!

Дальше хуже! Прибыл из Испании самодовольный Катон, и Рим ликовал, словно была одержана победа над Ганнибалом или Филиппом. Сенат вышел навстречу победителю иберийских рудников, и старенький храм Беллоны долго сотрясался от самовосхвалений речистого героя. «Четыреста городов сдались в один день!» — гремела весть на площадях и улицах столицы. «Он даже своего боевого коня оставил в провинции, чтобы не обременять государственную казну перевозкой ослабевшего животного!» — восхищались некоторые опуниченные серебром италийцы. Катону дружно присудили триумф, и в пурпурной с золотом тоге он вознесся на Капитолий. Руки, привыкшие лелеять медяки, ныне сжимали скипетр Юпитера!

Сципион сказался больным и не участвовал в празднествах, чем лишь усилил торжество Катона, считающего, что его враг пребывает в полном отчаянии. На ехидные упреки Фульвиев и Фуриев в отказе воздать должное новоиспеченному герою, Публий зло отвечал: «Уместнее спросить, чему вы радуетесь, ведь Порций справляет триумф не над Испанией, а над Римом и в первую очередь — надо мной и вами!» Товарищи советовали ему не выказывать недовольства, наоборот, дипломатично улыбаться и снисходительно приветствовать Катона как меньшего собрата по славе. «Какая к Церберу дипломатия, когда вокруг творится такая подлость! — возмущался Публий. — Играть в подобные игры можно только с равными!» Недовольство консула крайне умиляло избавленных щепетильности дружков Катона. А сам герой, вспоминая, как многие годы, в бессильной ярости скрежеща зубами, проклинал Сципиона, теперь с замиранием сердца внимал его доносящимся через уста «доброжелателей» ругательствам, словно сладчайшим трелям флейты.

Откровенность Публия в неприятии им славы Катона дурно повлияла на его репутацию в народе, который посчитал такое недовольство плодом зависти. Публий называл помпезный триумф Порция осквернением государственных святынь. «Станет ли впредь достойный человек стремиться к этой награде, если ее сегодня вручили за злобу и махинации? Станет ли он мечтать о венце Юпитера, только что снятом с головы Порция?» — гневно вопрошал он. А в толпе шептались: «Смотрите, он ревнует к славе Катона, видно и впрямь Порций затмил его достижения…» Причем, поскольку Сципион ничего не говорил по этому поводу официально, молва питалась слухами, распускаемыми порою самими катоновцами, и от этого принимала особо причудливые формы. Сципиона же все больше злило непонимание людьми того, что он обижен не на Катона, а на них за неразборчивость в симпатиях и непритязательный вкус, сводящий на нет благие порывы великих душ.

В этот неприятный период Сципиону помогли друзья. У Публия Лициния Красса, его коллеги по первому консульству, возникла интересная мысль о том, как мирным путем перехватить инициативу у противников и вернуть себе внимание народа. Первоначально идея Красса не пришлась по душе принцепсу, считающему, что сограждане должны ценить его за действительные заслуги, а не за хмель пьяного угара пропагандистских мероприятий, но товарищи все же уговорили его пойти на предложенный шаг. Разработав подробный план, кружок Сципиона повел скрытое наступление на Фульвиев и Катона.

Лициний Красс как главный понтифик объявил, что, по его наблюдениям, отечественные боги в последнее время выражают недовольство подшефным народом. Дурных примет и знамений в большом государстве всегда хватало, как, впрочем, и добрых, поэтому мнение специалиста в любом случае находило фактическое подтверждение и выглядело авторитетно. «Разобравшись», в чем дело, Красс пояснил сначала коллегии понтификов, а затем и сенату, что боги гневаются на государство за упущения и нарушения обрядов в ходе проведения в прошлом году «Священной весны». Это действо проходило под ауспициями и рьяным контролем тогдашнего консула Марка Порция, следовательно, подразумевалось, что ответственен за упущения именно он. Тонко бросив тень на Катона, Лициний тут же подсказал выход из сложившегося положения: по его мнению, надлежало повторить священнодействие наново и чистотою его исполнения умилостивить богов.

Удар оказался неожиданным и был нанесен в соответствии со всеми неписанными правилами политического искусства, поэтому соперник не только не сумел сделать ответный выпад, но и не успел прикрыться щитом. Сенат практически без противодействия принял предложение Великого понтифика и поручил консулам, то есть Сципиону, так как ищущий ратной славы Семпроний уже отбыл в долину Пада пугать бойев, организовать масштабное очистительное жертвоприношение.

Под водительством Сципиона это мрачное и жестокое по своей сути мероприятие превратилось, как и было задумано, в яркое празднество. Оно проводилось мягко и снисходительно, беднякам за предоставленных животных из частных средств Сципионов и их друзей выплачивалась компенсация, остальных окружали почетом. В созданной моральной атмосфере люди не уклонялись от участия в ритуале, как в прошедшем году, но, наоборот, старались проявить активность, чтобы отличиться перед согражданами. Религиозные обряды по всей стране сопровождались театральными постановками, пантомимами и прочими зрелищами. В самом Риме в этот период проходили Великие игры, обставленные как никогда пышно.

В целом весь комплекс этих акций был направлен на представление в должном свете политики и идеологии партии Корнелиев-Эмилиев и на демонстрацию контраста между ее курсом и линией оппозиции. Все, исходящее из окружения Сципиона, казалось проникнутым гуманизмом и ощущением радости бытия, тогда как у Катона и примкнувших к нему Фуриев правила порою отрывались от жизни и торжествовали над сутью и людьми. Так, например, щедрость Сципионовых друзей воплощала принцип: деньги должны служить обществу. А фанатическая скаредность Катона норовила подчинить общество деньгам.

В ходе празднеств народ если и не понял этих различий, то, по крайней мере, почувствовал их, и, уж конечно, имя Сципиона затмило в сознании людей из толпы недавнюю славу Катона.

Недруги консула не остались в долгу. Но их ответная мера значительно уступала утонченной идеологической атаке партии Сципиона, она была груба и примитивна. В самый разгар торжеств по Риму пустили провокационный слух о том, что злодей Племиний, будто бы до сих пор сидящий в Мамертинской тюрьме, организовал заговор с целью поджечь город и устроить всеобщий погром. Простой люд опешил. В Риме преступников содержали в тюрьме лишь до приведения в исполнение приговора, а значит, Племиния должны были казнить еще десять лет назад. И вдруг выясняется, что он жив! Это уже само по себе представлялось чем-то зловещим, а вдобавок еще ожиданье пожара и бесчинств! Пережив первый шок, люди попытались разобраться в событиях. Прежде всего, возник вопрос: а кто такой Племиний, ибо воспоминания о нем в столице были смутными? Тут-то Катоново племя, давясь от стараний скрыть удовольствие, возвестило плебсу, что Племиний — легат Сципиона, воплощающий собою тиранический образ правления своего императора. Многим гражданам этот пропагандистский мотив показался излишне знакомым, и они поостыли, а чуть позже и все остальные горожане узнали, что слух ложен, и никакого Племиния давно уже и в помине нет. Страсти улеглись, но к имени Сципиона вновь прилип старый, высохший шлепок грязи.

В проходивших тогда Великих играх было испробовано новшество, также ставшее впоследствии орудием пропагандистской войны. Слишком значительной сделалась к тому времени разница между знатью и плебсом, слишком сильно укрепились позиции сената по отношению к народу, а потому нобили решили открыто отмежеваться от простого люда. Одним из проявлений этой тенденции стало учреждение специальных мест в цирке и театре для сенаторов и всадников: цензорским распоряжением им были отведены первые четырнадцать рядов. Будучи избавленными от утренней давки в борьбе за места, тесноты и общества дышащих луком Децимов и Септимов аристократы из сенаторской среды и богачи из всадничества в течение следующего за играми дня на все лады восхваляли мудрость удруживших им цензоров Гая Цетега и Секста Элия. Однако Элий и Цетег не долго ходили в героях. Вскоре на них обрушился гнев оскорбленного народа. Впервые в Риме столь нагло заявило о себе неравенство. По классовому признаку были отделены полководцы и офицеры от солдат и центурионов в армии, по классовому признаку формировался сенат. Но там это объяснялось образованием, традициями и благосклонностью богов-пенатов к избранным родам. Теперь же оказалось, что и в мирной жизни для получения удовольствия от зрелищ требовалась доблесть предков и осененность божественным благоволением избранных родов аристократов и денежных мешков торговцев-всадников! Начав отгораживаться от народа, римская знать все же пока не отгородилась от чувства справедливости и совести. Терпкий республиканский дух еще витал над Римом и отрезвляюще действовал на захмелевшие от амбиций головы. Сенаторы устыдились своей привилегии, правда, не отказались от нее. Цензоры принялись виниться перед народом и в оправдание сообщили, что вся знать без исключения высказалась за эту меру, в том числе и сам Публий Африканский. В подтверждение они привели когда-то поведанную Сципионом историю о том, как однажды во время состязаний на колесницах его окружили явно пришедшие издалека и расположившиеся на соседних скамьях латины, которые весь день только и делали, что закусывали, да перекусывали и в конце концов настолько заплевали его тогу объедками своих плебейских блюд, что она уподобилась пестрому пунийскому плащу. Катоновские молодцы тут же подхватили слова цензоров, и в народе имя Сципиона прочно связалось с делом о сенаторских местах. Таким образом, знать благодарила за привилегию цензоров, а простолюдины за то же самое хулили Сципиона.

Публий ничего не опровергал и ни в чем не оправдывался, такое было не в его характере. Он продолжал действовать в выбранном направлении, стараясь спасти для истории свое консульство, придать ему хоть какое-то значение. В связи с отсутствием крупных боевых операций в заморских странах группировка Сципиона поставила себе целью совершенствовать внутреннюю жизнь государства. Поэтому был интенсифицирован давно начатый, но недостаточно быстро шедший процесс выведения колоний в земли, конфискованные у народов, предавших Италию во время войны с Карфагеном. Так, римские граждане заселили кампанские города Путеолы, Вультурн, Литерн, Салерн и Буксент, многие обосновались на юге страны, в том числе в Бруттии, некогда служившем оплотом Ганнибалу. Эти мероприятия не только позволяли улучшить материальное состояние обнищавших масс римских граждан, но и способствовали укреплению Италии на случай повторного вторжения иноземцев, что было весьма актуально в период, когда на Востоке под знойным сирийским солнцем зрели идеи о глобальной войне против Рима.

В самой столице велось активное строительство общественных зданий. Особенно много было сооружено и освящено храмов различным богам и отдельным божественным силам и ипостасям в согласии с данными в прошлые годы обетами.

В общем, Сципион, некогда завершивший величайшую войну, ныне, во второе свое консульство, как бы выводил государство на орбиту совсем иной, сугубо мирной жизни. Удачно вписался в такую трактовку настоящего исторического момента триумф наконец-то возвратившегося из Греции Тита Квинкция Фламинина.

Тит Квинкций увел из Эллады все римское войско, дав Греции, как и было провозглашено в девизе кампании, полную свободу. Теперь он готовился пройти вместе с огромной армией по праздничным улицам Рима. Несмотря на множество триумфов, обрушившихся на город в последние годы, граждане понимали, что сегодняшнее событие не идет в сравнение с шумихой по случаям побед над галлами и иберами, а значением своим приближается к торжествам, вызванным окончанием Пунической войны. Предыдущие триумфы служили поводом для веселья, а нынешний был его причиной. Искренность придавала восторгам особую проникающую способность, благодаря чему ликованье блаженным трепетом пронизывало людей до самых глубин души.

Под стать феерически-радостному настроению была и сама процедура празднества. Триумф длился три дня. В первый по городу везли захваченные у врага оружие и предметы искусства, во второй — золото и серебро во всем коварстве их форм от слитков до монет, а на третий день в Рим въехал на великолепной колеснице сам император в сопровождении победоносного войска. Особым отличием этого триумфа явилось большое количество выкупленных в Греции соотечественников, некогда проданных туда в рабство Ганнибалом, и великое множество венков, преподнесенных полководцу эллинскими общинами в знак благодарности.

Проходя в торжественной процессии в группе сенаторов, Сципион вполне мог чувствовать себя триумфатором наравне с Квинкцием. Ведь это он разглядел в малоизвестном молодом человеке, выделяющемся разве что особым блеском глаз, будущего героя, это он отделил его от массы жаждущих власти бездарностей, и он посадил его, квестория, на консульское кресло вопреки традициям и негодованию злопыхателей. Но самое главное состояло в том, что Тит Квинкций вел кампанию в строгом соответствии с идеологией Сципиона. Именно идеи Сципиона, воплощенные в реальность умелым образом действий Фламинина, покорили души эллинов, заставили их поверить чужеземцам-римлянам и пойти за ними против родственного народа македонян. Однако торжествующий плебс видел перед собою только Квинкция, а Сципион был сейчас для него лишь одним из сенаторов, составляющих собою праздничный фон триумфатору. Это вызывало горечь в душе Публия, но не потому, что ему хотелось новых почестей — славы на его долю выпало более чем достаточно — ему было досадно оттого, что люди за явлениями не видят сути, за событиями — их причин, за именами исполнителей — движущих идей, а такая близорукость предвещала немалые беды в грядущем.

Сам Фламинин держался по отношению к Сципиону уважительно, отдавая себе отчет в том, кому он в значительной степени обязан своим успехом, и сознавая, в содружестве с кем сможет покорить пока еще недоступные вершины. Но большая группа льстецов Сципиона не уловила характера взаимоотношений двух колоритных личностей и поспешила переметнуться к новому герою, а Фульвии и Фурии принялись активно вербовать Квинкция в собственный лагерь. Катон же понимал, что для нобиля Фламинина он является тем же, чем и для нобиля Сципиона, а потому не тешил себя надеждой на союз с этой яркой политической фигурой, но доблестно трудился над тем, чтобы вбить клин раздора между видными соратниками, всячески раздувая пламень тщеславия победителя Филиппа.

Пока в Риме гремели триумфы, в Испании громыхала война, и гнев возмущенных иберов звучал громче победных реляций Катона. Провозгласив испанскую кампанию завершенной, сенат, естественно, распорядился расформировать Катонову армию. В результате, прибывший в Ближнюю Испанию на смену триумфатору претор Секст Дигиций получил лишь остатки былого войска, с которыми он едва-едва сдерживал натиск охватившего всю страну освободительного движения и терпел существенный урон. Неудачи в «замиренной» провинции никак не поддавались логическому объяснению, и потому вину за них возложили на претора. Так Дигиция обрядили в грязные лохмотья, содранные с изнанки триумфальной тоги Катона, и его карьера на этом закончилась. В дальней провинции находился претор Публий Сципион Назика. Ну а Сципионам в Испании, как утверждали Фабии и Валерии, а также — Газдрубалы и Магоны, сопутствовали сами боги. Поэтому, наверное, Назике удалось создать боеспособное войско и не только удержать под контролем вверенную ему территорию, но и нанести иберам ряд чувствительных поражений. Особенно значительным его успехом стал разгром вторгшихся в долину Бетиса лузитанов — племени дикого и крайне воинственного.

Во второй половине года Сципиону Африканскому тоже довелось примерить после долгого перерыва военный плащ. Оказалось, что бойи, вопреки сводкам полководцев удивительным образом умножающие свои силы от поражения к поражению, в результате «сокрушительного удара», нанесенного им предыдущим консулом Луцием Валерием Флакком, расплодились до такой степени, что не позволяли воинам Семпрония Лонга даже выставить гребень шлема над частоколом лагерных укреплений. Повышенный интерес галлов к римским легионам и городам долины Пада как раз и заставил Сципиона отправиться на помощь сотоварищу. Плащ Публию пришелся впору, а вот среброкрылая Виктория в небесах над Падом не появлялась, видимо, присматривая более просторные равнины в Азии. Пока Сципион довел вверенных ему калек и новобранцев, называемых консульским войском, до галльских лесов, пока он научил их держать щит левой рукой, а меч — правой, Тиберий Лонг кое-как сам выбрался из западни и с большими потерями, но все же одолел бойев.

Совершив путешествие по местам, где он семнадцатилетним юношей сражался в отцовском войске против тогда еще непобедимых карфагенян, Сципион возвратился в Рим, чтобы провести магистратские выборы, не привезя с собою ничего, кроме щемящих душу воспоминаний о мрачных, жестоких, но и по-своему счастливых днях юности.

Тиберий Семпроний остался в Галлии добывать боевую славу. Между прочим, под его началом служил Марк Порций. Неутомимый Катон, только что справив триумф, снова записался в армию в должности военного трибуна. Этот свой шаг он детально разъяснил народу на всех площадях и перекрестках Рима: как истый римлянин он, Марк Порций, превыше всего ставит благо Родины и потому, будучи недавно консулом и триумфатором, не погнушался стать простым офицером, лишь бы принести пользу Отечеству, не в пример нобилям, которые звание военного трибуна используют чуть ли не в младенчестве в качестве старта для карьеры, а достигнув консулата, покоятся до старости в блаженной лени, окруженные пожизненным почетом. Поступок Катона вызвал одобрение простолюдинов и, что для него было не менее важно, упреки в адрес знати. Сами аристократы тоже обратили внимание на непоседливость «новичка». Фабии и Фурии полагали, что, сделав этого низкородного плебея консулом и тем самым допустив дерзкого крикуна в свою среду, они смогут приручить его, превратить в безобидное домашнее животное. Но амбиции Катона простирались дальше желания слиться с высшим сословием.

Использовав для восхождения к консулату родовитых недругов Сципиона, он теперь, окрепнув и создав собственную сенатскую группировку, открыто встал в оппозицию к обеим аристократическим партиям. Правда, его непримиримая задиристость пока еще вызывала скорее презрительные усмешки в стане нобилей, чем опасения. Но Катон не унывал и сотрясал устои власти древних могучих фамилий бурной деятельностью, не брезгуя к крупным акциям добавлять всяческую мелочь, подобно тому, как колдунья, выплясывающая в сырой пещере над кипящим котлом свой танец ведьм, с терпеливым тщанием смешивает в убойном зелье смертоносные яды диковинных гадов со зловонной отравой лягушек, мух и пауков. Вчера его еще видели триумфатором, а сегодня он уже изрыгает очистительное пламя, обвиняя в суде ростовщиков за вакханалии махинаций в честь их бога Ссудного процента; поаплодировав оратору, люди проходили квартал и на другой площади видели того же Катона, проклинающим надменность знати; едва обсудив его речь о зазнайстве нобилей, горожане узнавали, что Порций уже кромсает галлов в дремучих лесах севера Италии; не успев ахнуть от удивления, они снова слышали напористый голос любимого героя, с упоением критикующего Семпрония Лонга, имевшего несчастье оказаться его очередным начальником.

При проведении выборов Сципиону, конечно же, не составило труда добиться победы для своих кандидатов. Консулами стали Луций Корнелий Мерула и один из лучших легатов африканской экспедиции Квинт Минуций Терм. А в преторы прошли Луций Корнелий Сципион, брат принцепса, и Гай Фламиний. Несколько преторских мест консул без сопротивления отдал рьяно напирающей оппозиции. Их получили Марк Фульвий Нобилиор, Марк Валерий Мессала и Луций Порций Лицин.

Распределение магистратских назначений прошло относительно спокойно. Корнелий получил в управление Галлию, а Минуций — Лигурию, где после нескольких лет затишья снова вспыхнула война. Луций Сципион весной должен был отправиться в Сицилию — провинцию довольно благополучную, а Фламинию выпало путешествие в Ближнюю Испанию, где он когда-то исполнял должность квестора при Сципионе.

На этом консульские обязанности Публия практически закончились, и оставшееся до окончания года время прошло в суете традиционных зимних празднеств и в построении планов на будущее лето. Подводя итог своей магистратуре, Сципион, конечно же, не мог записать ее себе в актив. Он допустил ошибку, неверно рассчитав время начала войны с Антиохом, и потерял шанс возглавить азиатскую кампанию. С точки зрения государственного мужа он был прав, настаивая на заблаговременных действиях по подготовке к будущей войне, но как политик, находящийся под прессом давления оппозиции, обязан был предвидеть, что получит поддержку большинства только в случае крайней опасности для государства, когда общественные интересы превысят партийные амбиции. Большие дела ожидали его в Испании, где во избежание беспорядочных, бесконечных войн со свободолюбивыми племенами следовало создать несколько значительных, противостоящих друг другу государств, основанных на власти пунийской, греческой и иберийской знати, подконтрольной Риму, чтобы при посредстве этой аристократии обуздать и цивилизовать эти народы. Но, увы, опьяненному ненавистью Катону при поддержке группы недальновидных сенаторов удалось сорвать его планы.

 

6

Следующий год начался с идеологической подготовки войны с Антиохом. Руководил этой кампанией Тит Квинкций. Он созвал в Рим представителей от многих греческих государств, в том числе, от городов Малой Азии, будто бы для того, чтобы окончательно утвердить в сенате и народном собрании ранее достигнутые греко-римские соглашения. Этот своеобразный съезд был приурочен к визиту делегации Антиоха. Обласкав греков в сенате, римляне сделали их свидетелями своей дипломатической схватки с посланниками царя.

Азиатские македоняне велеречиво известили собравшихся, что царь отнюдь не считает себя слабее Рима и потому согласен вести диалог только на равноправных условиях, а это означает, что он не потерпит вмешательства в свои дела, поскольку же его дела ведутся уже в Европе, на фракийском побережье Геллеспонта, то да будет так и впредь. Председательствовавший на собрании Квинкций на это заметил, что такое равноправие позволяет римлянам в свою очередь водить дружбу с азиатскими греками. Довод Фламинина вызвал возмущение главы царского посольства, и он принялся убеждать римлян в беспочвенности их притязаний на ионийское и эолийское побережье Азии.

— Значит, Антиох может вторгаться к нам, в Европу, чтобы воевать наши города, а мы не смеем явиться в Азию даже с дружескими, мирными побуждениями? Так вы понимаете равноправие? — переспросил Квинкций, подводя итог речи оппонента.

Тот смутился, потому что его поняли излишне хорошо, и принялся рассказывать, как еще в давние времена Селевк — прадед Антиоха — бился с Лисимахом на спорной территории.

— А ведь и наш предок некогда занимал видное положение в Илионе, — заметил на это кто-то из римлян.

Раздосадованный ходом переговоров и особенно бурной реакцией присутствующих греков, держащих сторону римлян, глава царской делегации попробовал сменить тактику и, потерпев поражение в логике, вернулся к пафосу.

— Царь, — внушительно возвестил он, — всей душой стремится к дружбе с римлянами, но на условиях славных, а не постыдных!

— Прекрасно сказано! — восхитился Фламинин. — Такое заявление нам по душе, ведь у нас, римлян, достославное всегда имело, имеет и будет иметь приоритет надо всем прочим. А потому в угоду тебе поговорим о достойном и славном. Так вот, ответь нам, что же достойнее: добиваться свободы для всех греческих городов, где бы они ни находились, или стремиться ввергнуть их в рабство и обложить данью? Народ наш уже освободил европейских греков от Филиппа и полагает свой долг в том, чтобы также освободить греков Азии от Антиоха. Ну, а, судя по твоим высказываниям, можно подумать, будто царь видит собственную славу в порабощении эллинских городов… Проясни же нам ваши представления о славном и достойном.

Сирийцы растерялись и, как ни вертели спасительные для всех лицемеров, а для политиков — особенно, слова «свобода» и «законность», пристроить их к речи не смогли, а без них всякая претензия на господство несостоятельна. В конце концов, забыв о принципах дипломатии, они сознались:

— Мы не можем обсуждать условия, коими уменьшится царство Антиоха.

Такова оказалась правда, когда с нее сняли пестрые риторические покровы, украшенные блестками слов «равноправие», «справедливость» и «достоинство».

После этого разоблачения азиатам пришлось с позором удалиться под улюлюканье греческих наблюдателей. А сенаторы вдогонку отступающим с поля боя велели передать царю совет, как следует поразмыслить над их условиями.

Таким образом, римляне прочно укрепились на дипломатическом Олимпе и могли теперь выступать против Антиоха с позиций поборников справедливости. Моральный перевес снова был на стороне Рима, но в войне имеют значение и материальные факторы. С учетом последних, обстановку следовало признать сложной. Тревожные вести приходили не только с Востока, но и из Африки. Ганнибал вел тайные переговоры с властями Карфагена, где многие посты занимали его сторонники, убеждая бывших сограждан начать войну против Рима одновременно с Антиохом. Поскольку в Карфагене все было продажно, Ганнибаловы деньги оказались побеждены еще большими деньгами, и его секреты перекупила оппозиция, благими стараниями которой эти сведения достигли Италии. Так в Риме узнали, что Ганнибал выпросил у царя войско и намеревался высадиться с ним в Африке, чтобы подкрепить свои доводы к соотечественникам угрозой применения силы и склонить их к войне. Увеличив армию за счет средств Карфагена, он собирался вторгнуться в Италию в тот момент, когда Антиох двинется на Балканы.

В эти дни Сципион отправил письмо давнему африканскому другу Масиниссе. Они переписывались регулярно, потому это событие не могло возбудить чье-либо подозрение. Однако дружба двух выдающихся людей «была со значением», как выражались их ближайшие соратники, поэтому в их письмах существовала некая особенность, а именно: в определенных строках каждого послания, при отсчете их сверху, содержалась важнейшая деловая информация, к которой следовало относиться с повышенным вниманием, тогда как все остальное поле папируса заполнялось бытовым материалом. На этот раз основные строки читались так: «Наш давний знакомец, путешествуя по Востоку, не забывает Отечество и весьма надеется с помощью новых друзей воздействовать на своих домашних, чтобы те откликнулись на его просьбу и помогли ему снова посетить места юношеских проказ. Впрочем, достаточно о нем, поговорим о тебе. Я в очередной раз отмечаю твои заслуги перед нами, Масинисса, и не устаю выражать тебе нашу благодарность. Так было прежде и, думаю, так будет впредь, надеюсь, ты и в предстоящих делах окажешь нам немалые услуги, естественно, с пользой и для самого себя».

Ознакомившись с этим посланием, Масинисса собрал войско и вторгся в карфагенские владения, причем в наиболее богатую пунийскую область — торговую зону на побережье Малого Сирта. В результате его вояжа интересы самых видных карфагенских глобалистов резко сузились от космических пространств до пределов участка собственной виллы: Италия прискорбным образом выпала из их поля зрения. Не располагая достаточной армией и не имея разрешения римлян воевать, пунийцы взмолились о помощи к северному соседу. По этому вопросу, то есть с жалобами на Масиниссу, в Рим отправились карфагенские послы. Стараясь угодить римлянам, чтобы склонить их в свою пользу, пунийские власти изгнали из города ганнибаловых агентов, усилили борьбу с баркидцами и антивоенную агитацию в народе. Так Карфаген снова отвернулся от Ганнибала с его милитаристскими страстями и на время надел личину доброго союзника и послушного данника Рима.

Масинисса, естественно, был оповещен о готовящихся против него кознях пунийцев, и его делегация пустилась в Италию следом за неприятельской. В сенате опять развернулись словесные баталии. Рим все более утверждался в качестве центра международной политики и приближался к статусу столицы Средиземноморья. Однако, при всем искусстве римских политиков, разрешить данный конфликт оказалось непросто, ибо Лептис, за который шел спор, был один, а претендовали на него два государства, но самым главным являлось то, что у судей, как это часто случается, имелись собственные цели, суть которых заключалась именно в разжигании спора, а не в его разрешении. Выслушав доводы обеих сторон и их взаимные обвинения, сенаторы произнесли несколько нравоучительных речей и с тем отправили африканцев домой, пообещав прислать ответное посольство, чтобы на месте в конкретной обстановке лучше вникнуть в глубь проблемы. При кажущейся бесплодности такая политика все же сыграла положительную роль, поскольку трансформировала военный инцидент в более безобидный — дипломатический.

С выбором главы делегации у сенаторов вопросов не возникало, так как африканский регион находился в ведении Сципиона. Правда, Публий не изъявил желания ехать к пунийцам, потому как миссия представлялась уж слишком лицемерной, и первоначально намеревался послать в Карфаген кого-либо из друзей, но затем уступил уговорам большинства сенаторов и стал собираться в дорогу сам. «В конце концов, почетно не только преодоление явных трудностей, но и скрытых, — убеждал себя Сципион, — подводные рифы часто опаснее для корабля, чем высокие скалы; и выйти с честью из скользкого, двусмысленного положения — тоже многого стоит. Я завязал ливийский узел, и кому же, как не мне, следить за тем, чтобы канаты в нем не перетерлись, ведь неспроста я — Африканский!»

Перед лицом необходимости Публий даже нашел плюсы в предстоящей поездке: он давно хотел посмотреть места своей славы, и с этой целью стремился в Испанию, но тогда судьба разбила его надежды, зато теперь неожиданно подарила другой шанс и, возможно, боле ценный.

 

7

Стоя на носу судна, держащего курс на Африку, Сципион смотрел в прозрачную синеву морского простора и вспоминал, как шел с эскадрой в этом направлении одиннадцать лет назад. Сколь изменился с тех пор мир: тогда, чтобы ступить на пунийскую землю, требовалась огромная, прекрасно выученная и оснащенная армия, теперь же с десятком сопровождающих он направлялся прямо в Карфаген, чтобы несколькими словами решить его участь. И это стало возможным благодаря его трудам! Осознание свершенных им преобразований наполняло разум гордостью, но душа почему-то оставалась пуста. Публий старался насыщать ее славными пейзажами былых сражений и звуками когда-то раздававшихся победных маршей. Однако он именно вспоминал, но воспоминания не приходили к нему сами. Некая сила отделила его невидимой преградой от прошлых успехов и неумолимо влекла вниз. Где-то в космических сферах Будущего уже обрисовалась его судьба и, оторвавшись от пуповины времени, неслась к нему сквозь мглу неизвестности, омрачая дух роком грядущей катастрофы.

Но вот на горизонте показалась Африка, затем в белесой синеве темными очертаниями проступил Карфаген, и настоящее выступило на передний план, раздвинув прошлое и будущее.

Когда посольская квинкверема вошла в бухту торговой столицы мира, к ней почтительно приблизились два небольших пунийских судна и, приветливо трепеща лентами, сигнализирующими о доброжелательстве, стали сопровождать ее, чтобы указать отведенное ей место в порту. Проследовав через морские ворота над погруженными на дно запорными цепями в торговую гавань, римский корабль, игнорируя знаки пунийцев, напрямую устремился к следующим воротам, ведущим в военный порт. Туда карфагеняне никого из посторонних не допускали, и сама эта искусственно созданная гавань с комплексом прилегающих сооружений была отделена от любопытных взоров высокими стенами. Тем не менее, Сципион явно обозначил намерение проникнуть в секретный порт. Возникла заминка. На борт квинкверемы поднялись представители пунийских властей и сказали послам, что перед ними находится военный объект, не предназначенный для приема гостей. В ответ Сципион напомнил статью римско-карфагенского договора, согласно которой в Карфагене не могло быть военного флота, за исключением десяти сторожевых кораблей, следовательно, скрывать им от римлян нечего. Пунийцы засмущались и принялись сбивчиво объяснять, что дело не в их скрытности, а в неприспособленности внутренней гавани для встречи высокого посольства, тогда как здесь, в самом городе, уже все подготовлено к торжественной церемонии. Сципион не удостоил ответа столь лицемерный довод, лишь знаком дал понять, что пунийскими хитростями его не возьмешь. Африканцы посовещались и, не найдя иного выхода из создавшегося положения, открыли злейшему врагу доступ туда, где некогда билось сердце пунийской державы, где ковалась ее мощь.

Через несколько мгновений взорам римлян предстала удивительная морская площадь правильной круглой формы, обнесенная по кольцу береговой линии колоннадой гигантского портика, по середине которой возвышался островок с замком — резиденцией командующего флотом. Как только квинкверема причалила к пирсу, послы и их свита без промедления сошли на берег. Начальник портовой охраны впился взглядом в непрошеных гостей, соображая, как ему быть, каким образом совместить служебный долг со страхом перед международным скандалом. Сципион помог ему сориентироваться и разрешил все сомнения, поманив его величавым жестом к себе. Имя римского полководца обладало магической властью над пунийцами, а его облик, когда он того хотел, был чрезвычайно внушителен. Охранник ни на миг не усомнился в праве римлянина распоряжаться здесь, будучи уверенным, что все это происходит с ведома руководителей государства. Он подбежал к послам и засуетился возле них, угодливо исполняя все их требования. Сципион же, пользуясь тем, что официальные лица пунийского правительства, которым было поручено его встречать, отстали, пробираясь из района торговой гавани через трущобы верфи и складов, обошел основные портовые сооружения и внимательно изучил их. Необычный, подступающий к самой воде портик вокруг гавани, при ближайшем рассмотрении оказался множеством радиально расположенных эллингов для хранения и ремонта судов, а высокие колонны, придающие всей огромной конструкции эффектный вид городского ансамбля, служили опорами для ступенчатых крыш этих помещений. Публий насчитал двести двадцать эллингов, в каковых ныне не было готовых кораблей, зато стояли остовы, а кое-где и целые корпуса. На прилегающей территории он обнаружил прочие фрагменты корабельных конструкций. Сие означало, что пунийцы будто бы выполняют договор, запрещающий им иметь военный флот, однако, уже все приготовили к тому, чтобы в краткий срок собрать и спустить на воду две сотни первоклассных боевых судов.

Сципион был мудрым политиком, потому не удивился увиденному и не огорчился грозным приготовлениям врага, а наоборот, порадовался, что договорные обязательства хоть как-то сдерживают его. Он сделал вид, словно ничего особенного не обнаружил, и не обмолвился о своем открытии пунийским магистратам, наконец-то нашедшим его.

Обменявшись установленными приветствиями с хозяевами, римляне двинулись за ними в глубь города к правительственному зданию. В состав посольства, кроме Сципиона, входили: цензор Гай Корнелий Цетег и легат африканской экспедиции Марк Минуций Руф. Сенаторов сопровождали переводчики, писцы и слуги.

На пути к местной курии римляне пересекали главную городскую площадь, где их появление вызвало необычайный интерес. Люди сбегались со всей окрути, чтобы поглядеть на Сципиона. Публий предоставил им такую возможность и взошел на ораторское возвышение с намерением поприветствовать народ. Долго ему не удавалось начать речь, так как пунийцы шумели, воюя за первые места у трибунала, а с набережной валила огромная толпа, возвращаясь из торговой части порта, где первоначально намечалась встреча великого полководца.

Африканцы были огорошены незапланированным ходом визита. Они всей массой вышли навстречу гостям, а те проскользнули мимо, проникли в сокровеннейшие места города и, опередив их, оказались в самом его центре, все равно как легионы Сципиона, совершившие обходной маневр и зашедшие в тыл карфагенского войска. От такого поворота событий у пунийцев раскрылась недавняя психологическая рана, и им показалось, будто Сципион вновь одержал над ними победу. В результате, их чувства резко сместились по спектру в сторону еще большего почтения к и без того уважаемому здесь и друзьями, и врагами римлянину. Тех, кто возвысился в государстве благодаря низвержению Баркидов, охватил особенно острый приступ восхищения, сторонники Ганнибала приуныли, увидев, сколь вольно ведет себя в их городе враг, а обыватели, которых привело сюда любопытство, взорвались шумным восторгом, словно хлебнули неразбавленного вина. Большая часть толпы рукоплескала Сципиону, поскольку даже провокаторы Баркидов, которым вменялось в обязанность возбуждать в плебсе недовольство, под эмоциональным давлением всеобщего ажиотажа разжали кулаки и работали ладонями.

Наблюдая панораму этой гигантской, окруженной небоскребами площади, где кипели страсти ста тысяч людей, Публий, которого в Риме уже давно не встречали подобным образом, дивился тому, что у врагов память оказалась крепче, чем у соотечественников.

«Смотрите, вот тот человек, кто отвоевал у нас Испанию и саму Африку, кто сокрушил мощь Баркидов!» — с благоговейным удивлением кричали простолюдины. «Вот тот человек, который мог уничтожить или поработить нас, но оставил нам свободу и вернул нашу исконную территорию!» — вторили им преуспевающие торговцы и землевладельцы.

Наконец Сципион получил возможность говорить. Он поблагодарил пунийцев за добрую встречу, похвалил их за уменье забывать прошлые обиды и воздавать должное справедливости, за то, что вражда в их умах и душах уступила место дружбе, и заверил в ответной благосклонности римлян к простому карфагенскому народу и к тем истинным аристократам, которые всегда выступали против войны. Затем он ненавязчиво предостерег пунийцев от повторения ошибок, призвал их прислушиваться к мнению добрых людей и не поддаваться истерии, нагнетаемой агрессивным меньшинством. После такого пространного предисловия, Публий сказал несколько фраз о цели своего визита. По поводу конфликта с Масиниссой он заметил, что нумидийцы многие десятилетия терпели притеснения карфагенян и потому их теперешняя реакция вполне закономерна, хотя и незаконна. По его мнению, от пунийцев в этом вопросе требуются терпение и осторожность, чтобы инцидент не перерос в войну. Он подчеркнул, что стоящая задача шире спора о землях вокруг Лептиса и суть ее заключается в том, чтобы пунийцам и нумидийцам научиться жить в мире и добром соседстве, искоренение же веками накапливавшихся обид и ненависти — процесс длительный. В заключение Сципион дал понять, что карфагеняне достигнут благополучия только в том случае, если они и дальше будут действовать в согласии с Римом. Такой речью Сципион вполне успокоил простолюдинов, а пунийские сенаторы поняли, что добиться уступок от римлян будет очень сложно.

Перед советом старейшин Сципион повторил содержательную часть выступления на площади, но в более аргументированной с учетом уровня аудитории форме. Касаясь непосредственно проблем Лептиса, он заявил, что примет решение лишь после того, как выслушает все три стороны и изучит имеющиеся документы. В ответ на удивление пунийцев, вызванное упоминанием о некой третьей стороне, Публий пояснил, что подразумевает самих жителей Лептиса. За отсутствием контрдоводов, карфагеняне согласились с таким подходом к делу и снарядили гонца в пограничный город, а послам предложили в ближайшие один-два дня, пока не прибыла делегация от Масиниссы, ознакомиться с достопримечательностями Карфагена. Вечером три римских аристократа возлежали на пиршественных ложах в обществе тридцати высших чинов пунийского совета. Вначале застольная беседа текла вяло, как река, впадающая в болото, но постепенно Сципион вошел во вкус этого действа, разговорился и раззадорил окружающих. Он вспомнил молодость и то, сколь успешно солировал на подобных мероприятиях в Массилии, Испанском Карфагене, Сиге, Сиракузах, Тунете и другие городах, общаясь с представителями разных народов и культур. Оказалось, что его потенциал веселья не иссяк с годами, а остроумие не притупилось в ходе ставших однообразными римских обеденных трапез. Он говорил вдохновенно, а потому живо и увлекательно, говорил о политике, о гармоничном устройстве Средиземноморской цивилизации, об искусстве, военном деле, греческих науках, римской нравственности, пунийском земледелии и даже о любви. Пунийцы были захвачены необычайно широким для них кругом обсуждаемых вопросов и заинтригованы прослеживающейся во всем этом многообразии, давно забытой ими внутренней связью, имя которой — человек с его поиском счастья. Встреча представителей различных миров, противоположных мировоззрений прошла на едином дыхании, никто и не заметил, как настала ночь.

Потом пунийские старейшины удивлялись такому необычайному духовному подъему и не могли понять, как случилось, что этот вечер для многих из них стал самым интересным в жизни, хотя то был единственный вечер, когда они ни слова не сказали о деньгах. Силясь объяснить этот парадокс, пунийцы, в конце концов, решили, что Сципион просто колдун, и одурманил их гипнотическими чарами.

На следующий день послы в сопровождении высших карфагенских магистратов осматривали город. За более чем трехлетнее пребывание в Африке, Сципион хорошо изучил пунийцев и их страну. Столица же характеризовалась в первую очередь чрезвычайной концентрацией, спрессованностью пунийской жизни. Весь Нижний город, заселенный простонародьем, был превращен в огромный базар, в хаосе которого через торгашеские муки рождался пунийский порядок. Среди этой толчеи и пошловато притязавшей на жизнерадостность пестроты, разрисовавшей разноцветными узорами и орнаментами все от стен многоэтажных домов до хитонов горожан, за мрачными грядами холмов возвышались суровые здания храмов, где до сих пор приносили человеческие жертвы. Почти в каждом храме имелись сложные машины для жертвоприношений, делавшие и без того жестокие обряды еще более устрашающими. Пунийцы были охотниками до всяческих механических чудовищ, клацающих каменными или металлическими челюстями при поглощении жертв; неспроста они, захватив в сицилийской войне пресловутого «быка Фаларида» — изощренное орудие пыток агригентского тирана в виде полого медного тельца, который, хотя и ничем не клацал, но зато здорово ревел, когда в нем жарили людей, — привезли его в Карфаген как великую ценность. Публий и раньше видел зловещие тофеты, разбросанные по всей стране, но в столице жертвенники были превращены в произведения дьявольского искусства и сияли на раскрашенном всеми цветами радуги городском пейзаже величественными провалами в Аид. Смерть здесь выглядела внушительнее жизни.

На вершине Бирсы стоял храм Эшмуна, занимая в Карфагене местоположение, подобное тому, какое было у храма Юпитера Капитолийского в Риме, из чего напрашивалась аналогия и по значению соответствующих богов. Однако Публий так и не сумел разобраться в функциях главы карфагенского пантеона: по рассказам сопровождающих, получалось, что Эшмун представляет собою нечто вроде Эскулапа, а как Эскулап может быть верховным богом государства, он не понимал.

Римляне обратили внимание на то, что в Карфагене не видно ни цирков, ни театров. «Наверное, пунийцам не нужно иных зрелищ, кроме созерцания своих сундуков», — подумали они.

Для того, чтобы осмотреть Мегару, гостям пришлось сесть в коляску, так как этот аристократический район занимал вдвое большую площадь, чем Нижний город и Бирса вместе взятые. Мегара разительно отличалась от перенаселенных плебейский районов и если те выглядели базаром, то здесь был сад. Утопая в зелени, на пологом склоне вольготно разметались роскошные виллы богачей, построенные большей частью по греческому образцу, но с нагромождением всевозможных восточных излишеств. Изредка попадались тут и типично пунийские, старинной архитектуры дома-башни с окошками под крышей. Все это надменное царство богатства было отделено от остального города мощной стеной, чтобы низкая чернь не пачкала тщательно замощенных садовых дорожек пунийского рая своими презренными сандалиями.

Показывая римлянам владения пунийской олигархии, магистраты полагали, что те обязательно пожелтеют от зависти, ведь здесь было известно, в какой тесноте живут сенаторы победоносного Рима и сколь страдают они от близости простонародья. На послов действительно произвела впечатление Мегара, но они стыдились своих восторгов, поскольку в глубине их душ сиял республиканский идеал, в свете которого стена, разделяющая Карфаген, виделась как одна из причин его поражения. Сципион же опять недобро помянул невидимую, но почти непреодолимую границу, отделившую недавно первые четырнадцать рядов римского амфитеатра от остальных мест.

В безупречном ансамбле Мегары был обнаружен только один изъян, которым пунийцы, однако, гордились перед римлянами — это руины разрушенного год назад дворца объявленного вне закона Ганнибала. Сципион поморщился, глядя на немощные развалины, ставшие итогом деятельности могучего человека, и, не сумев ввиду своего характера одобрить поступок карфагенян, а в силу своего положения — осудить его, промолвил нечто о целесообразности взвешенной политики, чтобы гасить внутренние конфликты без применений подобных мер.

Вечером римлян пригласили к себе лидеры партии Ганнона, но Сципион вежливо отказался, пояснив, что намерен встречаться здесь только с официальными представителями государства, чтобы не вносить раскол в ряды карфагенских граждан. В прошлом году, когда пунийская масса пошла за группировкой Ганнибала, римская делегация, наоборот, вела сепаратные переговоры с оппозицией и коварной дипломатией насаждала раздор, но сейчас, когда власть в Карфагене постепенно переходила к угодным Риму силам, было выгодно создавать иллюзию единства интересов всех слоев населения. Как раз гарантом соблюдения этих интересов Сципион и хотел себя представить перед пунийскими гражданами, а потому старался не давать противникам повода для провокаций. Кроме того, польщенный восторженным приемом простого народа, Сципион и в самом деле дорожил авторитетом у пунийского плебса и не желал ронять его какими-либо закулисными играми.

Вскоре прибыли нумидийцы. Самого Масиниссы с делегацией не было. Царь официально через послов объяснил свое отсутствие опасением диверсий со стороны коварных пунийцев как против него лично, так и против его страны, на самом же деле он остался в Цирте потому, что при встрече на высшем уровне труднее уйти от решения проблемы. Как ни стремились увидеться давние друзья, и Сципион, и Масинисса понимали, что из политических соображений им следует воздержаться от непосредственного общения.

Переговоры сразу же пошли в эмоциональном, нервозном тоне. Римляне вели себя спокойно, но контрагентов успокаивать не собирались, дух конструктивности здесь был неуместен. Пунийцы и нумидийцы с равным темпераментом доказывали свои права на спорные территории, которые действительно были спорными, так как на протяжении многовековой истории переходили из рук в руки. Однако в последние десятилетия карфагеняне превосходили военной мощью и нумидийцев, и ливийцев, а потому владели этими землями именно они, что давало им повод считать существующее положение вещей законным. В ответ нумидийцы совершали словесный экскурс на шестьсот лет назад и напоминали пунийцам, что они вообще чужаки в Африке и им ничего здесь не принадлежит, а захваченное силой у них теперь силой же и отобрали. Рассмотрение всевозможных документов от международных политических и торговых договоров до частных контрактов на покупку земли или поставки товаров тоже толком ничего не прояснили.

С точки зрения абстрактной справедливости ближе к правоте казались нумидийцы, как коренные африканцы, но, с другой стороны, пунийцы давно обжили район Лептиса и укоренились в нем, многие жители этой зоны особенно из среды знати ныне говорили на пунийском языке и вели свое происхождение от карфагенян. Вообще, римлянам, которые сами владели Италией, Сицилией, Испанией и Сардинией, была ближе позиция карфагенян, но Масинисса являлся их союзником. Первое выступало как субъективный фактор, а второе — как реальная сила.

Задача посланцев великой державы была не из самых достойных, но и не входила в число сложных: им следовало убедить обе стороны в недостаточности их доводов. Для таких титанов римской политики как Сципион и Цетег, это не составило труда. Когда же карфагеняне попытались возмутиться, Сципион намекнул на картину, увиденную им в порту, отнюдь не свидетельствующую об их честности. Пунийцы смутились, а Публий, развивая успех, уже прямо заговорил о том, как карфагенянами соблюдаются условия, предписанные им победителями, и потребовал, чтобы ему показали внутренние помещения гигантских городских стен. Еще во время войны он узнал от перебежчиков, что в этих стенах оборудованы казармы для наемников, конюшни, стойла для слонов, а также склады и оружейные арсеналы. Не подлежало сомнению, что там и сегодня можно обнаружить не менее любопытные вещи, чем возле военной гавани. Пунийцы заверили Сципиона в фанатически ревностном соблюдении ими римско-пунийского договора и начали улыбаться нумидийцам.

Видя, что они все поняли, Сципион несколько охладел к экскурсии в полости стен, но не отказался от нее совсем, оставив пунийцев под гнетом отрезвляющего от лишних амбиций страха. Он и сам не желал увидеть то, что от него здесь скрывали, поскольку, уличив пунийцев, вынужден будет поставить им невыполнимые условия и тем самым спровоцировать конфликт. Сейчас же первостепенное значение имело не накопление карфагенянами оружия и военной техники, а воспитание их в духе подчинения Риму.

К этой, важнейшей цели Сципион шел весьма уверенно. После его атаки из засады, пунийцы забыли гонор и теперь уже не столько думали о приобретениях, сколько чаяли сохранить то, чем обладали.

Заседание было отложено до прихода делегации из Лептиса. А когда, наконец, прибыла третья сторона и получила слово, всем сразу стало ясно, что пунийцы, делая накачку своим вассалам, слишком переусердствовали. Представители Лептиса рьяно, без какой-либо оглядки на собственную родину, отстаивали интересы Карфагена и тем самым выдали и себя, и карфагенян, обнаружив перед окружающими тайный сговор.

Сципион изобразил возмущение и потребовал организовать выездную комиссию на место событий, чтобы опросить простых жителей и выяснить их отношение к карфагенянам и нумидийцам. Пунийцев охватил ужас, когда они представили, как попранные ими ливийцы будут характеризовать пришлых господ, и они сделались еще покладистее. В это время нумидийцы украдкой стали намекать им, что они смогут договориться с Масиниссой о спорных землях без участия не в меру дотошных римлян, если только не будут очень скупиться. Как только речь зашла о торге, карфагеняне почувствовали себя в родной стихии и приободрились.

Теперь пунийцы хотели поскорее отделаться от римлян и потому предложили не принимать сейчас окончательное решение по рассматриваемой проблеме, чтобы «получше изучить ситуацию». Полагая, что римляне могут не удовлетвориться таким итогом совещания, пунийцы принялись всячески их благодарить и хвалить перед народом за будто бы оказанную ими помощь в состоявшемся примирении с нумидийцами.

В итоге, Сципион, встреченный в Карфагене как герой, и покидал город героем. Он достиг поставленной перед его посольством цели, причем сумел повернуть дело ко всеобщему удовольствию, так, что пунийцы, ничего не добившись, были довольны результатом переговоров и изъявляли ему искреннюю признательность, ибо он не навредил им, хотя выявил немало возможностей для этого. Но при всем том, у Публия было скверно на душе, когда он взошел на палубу своей квинкверемы.

С точки зрения большой политики его поведение было безупречным как по применяемым средствам, так и — что самое главное — по своим целям. Да, он создал этот конфликт между Нумидией и Карфагеном, а теперь сделал его затяжным, как хроническая болезнь, однако при этом все заинтересованные стороны по большому счету только выиграли: Рим избавился от потенциального врага в лице Карфагена, Нумидия получила новые земли и военную добычу, а Карфаген, понеся некоторый ущерб, избежал гибели, неминуемой для него в случае третьей войны с Римом. Издержки формы исполнения своего замысла в виде двуличия и коварства Публий мог отнести на счет несовершенства ойкумены и утешиться тем, что ныне его деятельность более гуманна, чем пять-десять лет назад, а значит, мир, следуя выработанной им идеологии, движется к более разумной организации. И все же любой пунийских простолюдин, узнав всю правду, сказал бы, что Сципион обманул его, а потому воспоминания о восторгах карфагенского плебса, провожавшего делегацию рукоплесканиями, являлись Публию укором.

Чуть позже, когда квинкверема вышла из гавани и начала удаляться от Карфагена, Сципион, глядя на темнеющий в туманной дымке гигантский человеческий муравейник, поймал себя на мысли, что ему небезразлична судьба этого города, как небезразлична и участь Нумидии, Испании и Греции. Прежде Публий жил интересами только одного Рима, и в этическом плане все было проще, теперь же он вместе со своим Отечеством вышел на средиземноморский простор, и с изменением масштаба деятельности вырос масштаб его личности, но еще более усложнились стоящие перед ним задачи, в том числе, и нравственные.

В думах об этом он провел большую часть времени пути, что облегчило ему тяготы дороги, но не сняло тяжесть с души.

Прибыв в Рим, Сципион отправил письмо Масиниссе, в котором поздравил его с блестяще проведенной операцией. Вскоре он получил ответ с подобными же поздравлениями в свой адрес.

 

8

В отсутствие Сципиона в Риме началась очередная атака против его соратников. Консул Луций Корнелий Мерула в упорном кровавом сражении одолел бойев и потребовал, как то было заведено, триумф. Его победа имела не большее и не меньшее значение, чем достижения Марцелла, и других галльских триумфаторов, но фамилия консула возбуждала Катона, как хиосское вино, и, оседлав любимую тему о злоупотреблениях знати, Порций галопом ринулся в атаку на Мерулу, а заодно и на всех прочих Корнелиев. Вопрос о триумфе сделался предметом жаркой дискуссии.

Любимая катоновская тема всегда находила отклик у сограждан, ибо знать действительно злоупотребляла, злоупотребляла социальным положением, богатством и силой своей кастовой сплоченности. Особенно возросло влияние нобилитета в ходе Пунической войны, когда именно сенат, взяв на себя руководство государством после катастрофических поражений ставленников плебса, сумел мобилизовать все ресурсы Республики для отпора врагу и привести народ к победе. Завоеванный в те годы авторитет сенаторы теперь использовали в собственных интересах, преследуя порой корыстные цели. Разобщенная масса плебса, лишившаяся лидеров и дискредитированная, не могла выступать в качестве организованной оппозиции, и ее безысходное недовольство создавало переполненный, клокочущий ненавистью резервуар отрицательной общественной энергии, из которого некоторые политические деятели черпали силу для реализации своих амбиций. Особенно ловко это получалось у Катона, научившегося вовремя открывать кранчики людских душ и ядовитой струей их страстей обдавать идеологических противников.

Вот и теперь Порций рьяно нагнетал социальную напряженность, крича в уши всем и каждому, что Корнелий жаждет почестей за пять тысяч погубленных им италийцев. «Так пусть он идет к галлам и справляет триумф у них, потому как его победы на руку варварам, но никак не нам!» — гневно восклицал он.

Надоумило Катона провести эту акцию ставшее известным ему частное письмо Клавдия Марцелла к одному из сенаторов. Марцелл служил легатом в галльской провинции и, страдая от невозможности повторить отцовское достижение пятикратного консульства, ревниво присматривался ко всем нынешним консулам. С великим удовлетворением он находил всяческие изъяны в действиях полководцев и старался внушить окружающим, будто он, Марцелл, подобного промаха не допустил бы. В присущем ему стиле Клавдий раскритиковал поведение Корнелия Мерулы в битве с бойями. По его мнению, консул запоздал с вводом в бой резервов и несвоевременно дал команду на преследование отступающего врага, в результате чего римляне понесли чрезмерный урон, а галлы успели спастись в лесу.

Увидев, сколь успешно Катон разрабатывает «галльское дело», Фульвии, Валерии и Клавдии снова на некоторое время подружились с забиякой, тем более, что его затея не только грозила авторитету Корнелиев, но и давала шанс лишний раз отличиться принципиальностью их другу Марцеллу. Вдохновленный неожиданной удачей, Марк Клавдий сочинил целую серию писем, подобных тому, которое возбудило шум, и веером рассыпал их по курии. Дюжина сенаторов ходила меж скамей палаты заседаний и с обличительным пафосом потрясала табличками «вскрывающими правду о консуле».

Мерула решил срочно прибыть в Рим, чтобы лично навести там нужный ему порядок. Через своих столичных друзей он упросил второго консула Минуция Терма передать ему право проведения выборов, выпавшее Минуцию по жребию, и с этим поводом явился на Марсово поле. Встреча с сенаторами поначалу не предвещала ему ничего хорошего, и тогда за дело взялся корифей интриг в штабе Сципиона Квинт Цецилий Метелл. Метелл выступил будто бы против Мерулы и, раскритиковав его горячность, порекомендовал сенату отложить вопрос о триумфе до прибытия в столицу Клавдия Марцелла, якобы за тем, чтобы, выслушав обе стороны, принять взвешенное решение, выгодное не консулу или легату, а самой справедливости и, следовательно, государству. Такой мерой Цецилий рассчитывал притушить конфликт на период предвыборной борьбы, этапом которой он, несомненно, и был задуман противниками. В таком случае враждебная группировка потеряла бы политическую инициативу на время избирательной кампании, а затем, после выборов, триумф Мерулы уже никого, кроме плебса, не интересовал бы, и он получил бы возможность без особого сопротивления осуществить свою мечту. Ненавистники Корнелиев в ответ погремели грозными словами и смирились, поскольку возразить Цецилию было нечего, однако они дали понять, что их злоба — не благовония и от времени не выдохнется, а потому триумфу Мерулы не бывать.

Вообще, Рим встретил Сципиона по его возвращении из Карфагена недобрым молчанием. Только Катон выказал ему свое неослабное внимание и принялся будоражить народ рассуждениями о том, как Сципион затянул конфликт между Карфагеном и Нумидией вместо того, чтобы воспользоваться благоприятной ситуацией и разом покончить с извечным врагом. Именно тогда он и произнес ставшую впоследствии знаменитой фразу о том, что Карфаген должен быть уничтожен. Но плебс не желал войны с Карфагеном, а потому злословие Порция оказалось менее эффективным, чем обычно.

Единственным отрадным событием для Публия стал успех Луция Эмилия Павла в исполнении эдилитета. Вместе с коллегой — молодым энергичным молодым человеком Марком Эмилием Лепидом — также представителем лагеря Сципиона, Павел раскрыл очередную махинацию предпринимателей и осудил многих раззолоченных преступников за спекуляции взятыми в аренду государственными землями. Совсем недавно состоялся суд над банкирами, жиревшими благодаря прорехам в законах по части ограничения ссудного процента на стыке прав римских граждан и латинян, теперь же на скамье подсудимых оказались не менее упитанные скотопромышленники, также нашедшие щели в здании государства, через которые можно было сосать кровь народа. На вырученные деньги эдилы украсили храм Юпитера и соорудили два портика. Простые люди по достоинству оценили деятельность обоих Эмилиев и были благодарны им как за обуздание алчности, так и за благоустройство города.

Жена Сципиона давно протежировала брату и терзала Публия пуще Катона, требуя обеспечить для него скорейшее восхождение на консульский пьедестал. Сципиону и самому нравился рассудительный и честный Луций, казавшийся, правда, несколько медлительным в поступках и мыслях, но очередь кандидатов на должности, включавшая героев африканской и испанской кампаний, а также столичный политический авангард, не позволяла Публию найти для него вакансию, кроме участия в аграрной комиссии. И вот теперь Эмилий Павел, наконец-то, достиг первой курульной должности и, отличившись при ее исполнении, сделал заявку на успешное продолжение карьеры. Эмилия торжествовала, но при своем гоноре она не могла долго чему-либо радоваться и вскоре начала еще агрессивнее атаковать мужа. Сципион пообещал, что в течение четырех-пяти лет предоставит Луцию вожделенное для нее консульское кресло. Такой срок вызвал у женщины крайнее негодование. Она попрекала его, в частности, стремительной карьерой Тита Квинкция. «Фламинина ты сделал консулом прямо из квесториев, а Луция томишь уже десять лет! Значит, тебе какой-то Квинкций дороже собственной жены! — возмущалась она, с истинно женским талантом источая яд всеми порами своего существа. Публий пытался отшутиться, говоря, что и саму ее возведет в консулы или назначит диктатором, если только она раньше не затравит его до смерти своими претензиями, но ничего не помогало, и тогда он резко сказал: «Ищи себе мужа, который сделает это быстрее». Тут Эмилия опомнилась и притихла, но эта фраза оставила глубокую трещину в их отношениях.

К предстоящим выборам Сципион подошел более серьезно, чем в предшествовавшие годы. В консулы он наметил Публия Корнелия Сципиона Назику и Гая Лелия, а в качестве резерва выдвинул Гнея Домиция Агенобарба и Мания Ацилия Глабриона. Были еще кандидаты от нейтральных фамилий, а именно: Луций Квинкций Фламинин и Гай Ливий Салинатор. Устрашенная массированным наступлением партии Сципиона оппозиция на этот раз не выставила своих соискателей, заранее отказавшись от борьбы.

Сципион и его товарищи, будучи уверенными в успехе, строили грандиозные планы на будущий год, намереваясь как следует осадить Антиоха. Но то, что оказалось не под силу недругам, смогли сделать друзья: в борьбу со Сципионами вступили Квинкции.

Тит Квинкций недавно справил триумф за великую победу, и его брат, служивший у полководца легатом, имел право рассчитывать на высшую магистратуру, тем более, что претура была им пройдена несколько лет назад. Квинкции торопились воспользоваться свежей славой, пока ее благоуханный аромат еще не выдохся на ветру времени, и сделали заявку на консульство. Правда, увидев ход принцепса, они сникли и поставили себе задачей хотя бы обозначить Луция как претендента, чтобы к следующему году он получил своего рода право давности на заветную должность. Однако нежданно-негаданно к ним пришла помощь от преторско-эдильской массы сената и плебса. Это старался Катон. Порций не мог открыто выступить за Квинкциев, чтобы не дискредитировать себя как врага нобилей, да те и не приняли бы его услуг, потому он действовал через друзей, а сам оставался в тени, храня неестественное для него беспристрастие. Поддержка низкородных сенаторов не очень польстила кичливым Квинкциям, а вот к проявлениям народной воли они прислушивались внимательно.

Чаяния народа сформулировали в обшарпанном, скромном до неприличия таблине Катона всяческие Порции, Титинии, Лицинии Лукуллы, Петилии, Невии и Актеи, затем выработанные лозунги провозгласили на форуме кучки их клиентов, действуя и порознь, и вместе. «Не хотим Сципионов! — кричали они. — Хотим Квинкциев! Сципионы — это наше прошлое, а Квинкции — настоящее и будущее! Нет возврата во вчерашний день, обратим взоры вперед!» Неорганизованная плебейская масса насторожилась и через час-другой подхватила чеканные фразы о будущем, ибо кто же захочет пятиться назад, в прошлое! Скандирование фамилии победителя Филиппа воодушевило солдат балканской экспедиции, еще не успевших разбрестись по родным селениям после триумфа и прогуливающих жалованье в столичных трактирах. Несколько тысяч этих молодцов обосновалось на форуме и, ревниво следя, чтобы на площадь не проник кто-либо из чужих, громогласно восхваляло своего императора.

Фабии, Фурии, Валерии и Клавдии тоже приободрились и, не сумев пробиться к консулату, утешались теперь местью Сципиону, всячески содействуя его соперникам. Причем не столь продуктивна была их прямая помощь, сколь эффективным оказалось возбуждение тщеславия Квинкциев. Они то и дело подзуживали братьев, насмехаясь над их зависимостью от Сципионов, или, наоборот, выражали им притворное сочувствие по этому поводу. «Как же так? — сокрушенно сетовали Фульвии и Валерии. — Деянья вы творите большие, а почет вам меньший». «До каких же пор будут царствовать в Риме Сципионы?» — гневно откликались Фабии и Клавдии.

Первым заболел горячкой тщеславия более простоватый и грубый Луций, который в свою очередь обрушился на Тита, обзывая его клиентом Сципиона. «Вспомни рукоплескавшую и боготворившую нас Грецию! — возмущенно обращался он к брату. — А кто такой Сципион? Победитель каких-то варваров!» Тут залихорадило и Тита. Он вообразил себе, как вдруг превзойдет в чем-то самого Сципиона Африканского, и голова его закружилась, а из глаз посыпались искры. В тот момент он понял, что уже давно жаждет этого, только прежде таил сокровенную мечту в глубине души, прикрыв ее сознанием долга перед благодетелем. Теперь же он с загадочной, неопределенной улыбкой, празднуя победу над самим собою, вышел на форум и стал открыто агитировать за брата. Люди, видя, как к ним обращается с просьбой недавний триумфатор, расчувствовались до сладких слез. Тот, кто только что возвышался над ними в триумфальной колеснице, ныне открыто выказывает свою зависимость от них, в чем-то признает их превосходство над собою! За такую утонченную лесть плебс мог согласиться на что угодно. Так иные готовы рабствовать, лишь бы их называли господами.

Сципион не хотел просить того, чего мог потребовать по праву. Поведение Фламинина вполне соответствовало римским обычаям, и соотечественники не усматривали в нем ничего недостойного. Но Публий перерос обычаи и не желал пресмыкаться даже перед всесильным римским народом. По его мнению, люди должны внимать доводам, а не бросаться вслед за порхающими эмоциями, и ценить прямоту, но не гибкую лесть. Он тоже выступал на форуме, но не просил за Назику, а доказывал его права на консульство и целесообразность избрания на высший пост в столь тревожный для государства период выдающегося человека. Характеризовать Сципиона Назику было легко, ибо еще в юности его признали лучшим гражданином, и в таком качестве он встречал в торжественной процессии символ Матери богов, доставленный из Малой Азии, а в зрелом возрасте в ранге претора одержал значительные победы в Испании.

В первый момент, когда Сципион узнал об активности Тита Фламинина, он хотел пригласить его к себе, чтобы открыто обсудить с ним возникшие затруднения и совместно выработать кадровую стратегию на ближайшие годы. Квинкций ныне стал заметной политической фигурой, и Публий признавал это, будучи готовым сотрудничать с ним почти на равных. Но Тит избегал Сципиона: сограждане чрезмерно раздули их соперничество, возвели его в принцип, и он страшился любого компромисса, боясь уронить свою честь. Отчужденность Фламинина, вызванную растерянностью и смущением, Сципион сгоряча принял за проявление надменности и оскорбился. Он отказался от мысли о личных контактах и с мрачной решимостью ринулся в бой. Такая враждебность в свою очередь отрицательно подействовала на Тита и избавила его от угрызений совести, он раскрепостился и заблистал всеми гранями своего дипломатического таланта, очаровывая соотечественников столь же успешно, сколь недавно — греков.

Но однажды противники все же неловко столкнулись на форуме в присутствии большого числа зевак. Сципион, морщась от досады, попытался молча пройти мимо, понимая, однако, что тем самым легализует ссору с Квинкцием и распространит ее за пределы предвыборной борьбы, но тут Фламинин неожиданно для самого себя, не вполне осознавая, делает ли он ловкий политический трюк или совершает действительно благородный поступок, шагнул прямо к Публию и улыбчиво поприветствовал его. Усердно скрывая радость, Сципион ответил менее доброжелательно, чем хотел. После первых традиционных фраз о здоровье, Тит сказал:

— Похоже, Публий, предвыборный ажиотаж вырвался за пределы разумного, и в народе бушуют нездоровые страсти.

— Весьма похоже, Тит, — согласился Сципион, пока еще не догадываясь, чего хочет собеседник, — весьма похоже, что страсти нездоровые, ведь многие от них бледнеют, а другие перестают краснеть.

Фламинин тонко улыбнулся с видом эстета, оценившего остроту, и продолжал:

— Может быть, нам, Публий, утихомирить этот поток эмоций, перегородив часть русла, чтобы воды людских желаний текли размеренно и спокойно? Может быть, мне, Публий, посоветовать брату Луцию снять свою кандидатуру и потерпеть до следующего года?

В толпе, собравшейся вокруг них, пошел гул, в котором смешались удивление, восторг и возмущение, но шум тут же стих, ибо уши, сколь это ни поразительно, одолели уста: все напряженно ждали ответа.

— Ну что ты говоришь, Тит, — внушительно сказал Сципион, честное соперничество лучших людей — важнейший источник совершенствования государства. Стремиться к почету у сограждан и к власти ради самореализации — дело благородное… Я ни в коем случае не рекомендовал бы Луцию отступать. Да, и потом, разве допустимо лишать народ возможности выбора достойнейшего из достойных?

— Ты успокоил меня, Публий, — удовлетворенно заметил Квинкций. — а то мы с братом сомневались: способны ли мы претендовать на столь высокое место, имеем ли право на такую честь… Но теперь, после одобрения наших планов таким великим авторитетом, мы будем смелее.

— Будьте смелее. Конечно, вы способны, — холодно подтвердил Сципион, — вспомни, как ты сам стал консулом, всем на удивление вознесшись на вершину прямо из квесториев.

Только что возликовавший Тит снова осекся от этого напоминания об услуге, оказанной ему Сципионом, и примолк, закусив губу. А Публий пошел дальше.

Сципион тоже не понял поступок Квинкция: было ли это продуманное коварство или добрый порыв, при исполнении которого Тит немного слукавил. Но как бы там ни было, шаг Фламинина, оказался очень удачным. Если бы подобный разговор состоялся в атрии или столовой Сципиона, итог, скорее всего, был бы противоположным, но на форуме Публий никак не мог дать Квинкцию иной ответ. Народ же воспринял этот жест как проявление высшего благородства и готов был вопреки законам избрать в консулы даже двух Фламининов сразу.

С этого дня состязание Сципионов и Квинкциев развернулось с особой широтою, как бы получив на форуме официальное одобрение народного собрания. Теперь даже Катон не стерпел позы нейтралитета и открыто, на виду у всех, рванулся в самую гущу битвы. Его набухший ядом язык более не мог помещаться во рту и искал уши сограждан, чтобы влить в них отраву. Причем если Квинкции в меру приличий хвалили себя и не говорили ничего дурного о Сципионах, то Катон со своими многочисленными единомышленниками не упоминал вовсе о Квинкциях и говорил только плохое о Сципионах.

Чем дальше люди отходят от своей природы, основанной на морали субъектов коллективного отбора, чем мельче они дробят духовное величие на множество разновидностей ползучей хитрости индивидуального приспособленчества, тем сильнее они ощущают где-то в забытых глубинах души собственное ничтожество. Не оттого ли они с мучительной страстью рядятся в пурпур и парчу, что тщатся скрыть внутреннее убожество? В безумной мании бежать от самих себя, они жадно хватают символы престижа и гордостью за свои дворцы и золотые россыпи стремятся заглушить презрение к самим себе как таковым. Но отчужденные элементы престижа добавляют им вес лишь в глазах подобных же страдальцев, а потому не дают полноценного удовлетворения. Успокоение же этим несчастным, страждущим над собственными пороками, приносит лишь злорадство, утверждение во мнении, будто все люди родственны червям. Слова «подвиг», «герой» и «гений» крушат их низколобые черепа страшнее топоров, все возвышенное терзает их, преследует кошмаром до тех пор, пока они не вымажут его родною грязью и не обратят в посмешище. Великое им не доступно, они пресмыкаются перед многочисленным. У них психология вырождения, их эгоистические идеалы несут глобальную гибель. Когда категория таких людей начинает преобладать в составе какого-либо сообщества, оно умирает, становясь добычей соседей. Однако то, что на развалинах вырастают новые цивилизации, свидетельствует о реальности понятий «подвиг», «герой», «гений» и их первопричины — патриотизма как высшей ценности.

В Риме подобная людская масса, тянущая общество вниз, еще не имела перевеса, но уже составляла солидную прослойку, вполне достаточную, чтобы по наущению Катона запачкать Сципиона. Активность злопыхателей будоражила множество представителей промежуточных типов человеческих характеров, всевозможных нравственных кентавров, циклопов и химер, которые не испытывали ненависти к Сципиону за слишком уж яркие победы, но устали от его славы, радость которой не способны были разделить микроскопическими обывательскими душами. Благодаря умелому руководству и самоотверженному труду Порция, вся эта масса обрушилась на Сципионов и затоптала их авторитет в навоз словесных испражнений.

На выборах победил Фламинин.

По своим человеческим и деловым качествам Сципион Назика явно превосходил Луция Квинкция, но разве это может интересовать народ, когда он превращается в толпу? Не будь Квинкция, разъяренная чернь сейчас избрала бы даже Ганнибала, лишь бы уязвить Сципиона. Более того, антисципионовская кампания возымела такое действие, что и Гай Лелий не прошел в консулы от плебеев из-за своей дружбы с Публием, и вторым консулом стал Гней Домиций.

Расстроенный Сципион при объявлении итогов комиций с надеждой смотрел на Гнея, взглядом прося его не довершать разгрома и отказаться от должности в пользу Лелия. Он, Сципион, и вдруг просил! Но Домиций сиял счастьем и раскланивался перед толпою, не замечая Сципиона.

 

9

Назика несколько дней проклинал плебс, жаловался, что не переживет такого позора и грозился броситься на меч или по примеру Кориолана уйти к Антиоху и воевать против Рима.

— Это — по примеру Ганнибала, а не Кориолана, — усмехнувшись, сказал ему Публий и посоветовал не валять дурака, а готовиться к большим делам.

Поражение ожесточило Сципиона, и он сказал друзьям, среди которых теперь не было Лелия, что враги здорово его разозлили, а потому им скоро придется как следует познакомиться с десницей, сокрушившей Карфаген. По его прогнозам, ситуация в Риме в ближайшее время должна была измениться, так как в гнусной предвыборной травле его кандидатов оппозиция растратила резервы и обнажила свое уродливое лицо. «Перестаравшись в ненависти, плебс скоро раскается и возвратится к нам, — говорил он, — мы же используем его силу в благих целях. Хватит нам валяться на пиршественных ложах и воевать с пирогами, пора выходить на поле брани!»

Встретившись вскоре после комиций с сияющим Титом Фламинином, Сципион хмуро, но напористо поинтересовался, чему тот радуется.

— Ну, как же? — хитровато усмехаясь, удивился Квинкций, довольный, что Публий сам с ним заговорил. — Приятно, когда государство ценит тебя не меньше, чем других.

— Государство тебя ценит, но ты об этом, кажется, забыл, а вот плебс показал лишь то, что других он ценит ниже, чем тебя. И торжествовать тебе нечего: победил не ты, а Катоново отребье!

— Жестковато ты высказываешься о консуляре и его друзьях, — не без ехидства заметил Тит.

— Если мы станем мешать друг другу, знаешь, сколько завтра будет таких консуляров?

— Ну, так что же здесь плохого, ведь твой Лелий не знатнее Порция? — притворно удивился Квинкций, щурясь от внутреннего смеха и едва скрывая улыбку, так как вражда Порция со Сципионами все еще воспринималась нобилями как анекдот.

— Ты, я вижу, якшаясь со своими греками, разучился говорить серьезно.

— Как, с моими? — изумился пуще прежнего Тит. — С твоими греками, ведь ты, Публий, просто дал их мне взаймы.

— Что верно, то верно, — тоже улыбнувшись, согласился Сципион, — а потому пора бы вернуть их мне.

— Обязательно! Сразу, как только мой Луций добудет азиатов.

— Азию не трогай, Азия не про вас.

— Как скажешь, — без запинки согласился Квинкций.

— У самого какие планы?

— Буду радоваться жизни, то есть служить Отечеству. А может быть, пойду легатом к брату и стану радоваться и служить в лагере.

— Не за горами выборы цензоров, так что веди себя хорошо.

— Так я же без твоего высочайшего соизволения, Африканский, ничего не предпринимаю.

— Ладно уж, хитрец, ступай, сегодня с тобой разговаривать о деле невозможно: кокетничаешь, как девица, глазки строишь…

— Это тлетворное влияние Эллады, греки ведь, знаешь, какие…

— Ты брось такие отговорки. Вот я же не сделался торгашом, побывав в Карфагене, не сменил веру в Юпитера и ларов на поклонение пунийскому сундуку.

— Так ли, Африканский? А дом-то какой себе отгрохал!

— Да я же форум украшал!

— Вот и ты, Публий, повеселел и тоже стараешься отшутиться.

— Значит, и ты остротами заменяешь доводы, а стало быть, признаешь неприглядность предвыборного фарса?

— Что было, то прошло.

Они пожали друг другу руки и разошлись.

С Лелием отношения разладились более основательно, чем с Квинкцием. Конечно же, Гай Лелий выдвинулся благодаря Сципиону, но он и сам имел неоспоримые достоинства. Гай был прекрасным полководцем и умел ладить с людьми всех уровней, классов и народностей. Его любили и солдаты, и городской плебс, и сенаторы, а также испанцы, нумидийцы, греки и пунийцы. За ним числилось немало заслуг, поэтому он твердо рассчитывал на консульские фасцы и провалился на выборах только из-за принадлежности к лагерю Сципиона. Лелий с детства привык идти за Публием, но если раньше он полагал, что тот прокладывает ему путь к славе, то в последнее время Гаю казалось, будто Сципион загораживает ему дорогу. На него давил авторитет принцепса, и рядом с этой громадой он терял самого себя. Его уже знали чуть ли не во всем мире, но на вопрос о нем: «Кто это?» — навряд ли кто-нибудь ответил бы: «Гай Лелий, сильный военачальник и политик, умный и обаятельный человек, один из столпов государства», но всякий сказал бы: «Это друг Сципиона Африканского». Когда-то такая аттестация воспринималась им как честь, но потом стала тяготить и даже угнетать. Он не раз думал о том, как оценила бы его Республика, если бы над ним не возвышался Сципион. Правда, пока их дружба приносила добрые плоды, Лелий мирился с таким положением, но когда из-за нее рухнула его заветная мечта, она стала нестерпима.

Как у всех видных людей невысокого происхождения, у Лелия было ранимое самолюбие, и он очень тяжело переживал неудачу, даже заболел. Публий несколько раз приходил проведывать друга и по мере возможностей старался его утешить. Он рассказал ему, как некогда лечил Масиниссу от чар Софонисбы. «Но ведь консульство — не жена, — говорил он, — вот я, например, и с одной Эмилией не справляюсь, консулатов же было два, а с годами проконсульств — даже десять, и ничего. Пройдет лето, народ одумается, поймет, кого он потерял, и ты займешь свое законное кресло. Еще и надо мною покомандуешь». Но Лелий слушал Публия плохо, раздражался и говорил, что больше не подвергнет себя подобному унижению, или вовсе прерывал его и просил дать покой.

Через месяц Лелий поднялся с ложа и вернулся к обычной жизни, но выглядел поблекшим, словно светило ему не солнце, а луна. От Сципиона он отдалился, но не примкнул к его врагам, хотя Фульвии и Порции, назойливо маневрировали вокруг него, разбрасывали приманки, рыли ямы и ставили сети.

 

10

Сосредоточившись на борьбе за консульство, Сципион выпустил из виду выборы преторов, тогда как оппозиция пошла в наступление именно на этом участке политического фронта. В результате, в числе шести новых преторов оказался только один человек Сципиона — Марк Бебий, брат легата африканского корпуса Луция Бебия, некогда возглавлявшего рискованное посольство в Карфаген. Упустив магистратскую власть, партия Сципиона попала в очень сложное положение. На Востоке сгущались тучи, и, несомненно, консулы потребуют в качестве провинции Грецию. Тот же, кто поведет войну с Антиохом, будет задавать тон и в Риме, точно так же, как Сципион, взяв в свои руки бразды правления Пунической войной, одновременно подчинил себе и всю политическую жизнь государства. Кроме того, восточная кампания и сама по себе имела огромное значение и могла принести славу, соизмеримую с честью победы над Карфагеном, поэтому для всех партий это предприятие являлось не только могучим средством самоутверждения, но и заветной целью. Итак, уже пошатнувшейся группировке Корнелиев ныне и вовсе грозил крах. Правда, оба консула не были людьми, чуждыми Сципиону, но Квинкции имели претензию на самостоятельную роль в политике, и в случае успеха, они, конечно же, сколотили бы собственную группировку, а Домиций, хотя и представлял меньшую опасность, все же не вполне поддавался контролю Сципиона. Азиатская тема, помимо партийных, затрагивала еще и личные интересы Публия, поскольку Сирийское царство виделось ему последним достойным объектом для приложения его сил. Но, стремясь к руководству в войне с Антиохом, он думал не столько об умножении собственной и без того непомерной славы, сколько об утверждении своей идеологии и сопряженном с нею благе Отечества. Публий допускал мысль, что и другой полководец способен одолеть Антиоха, хотя одно только присутствие в царском штабе Ганнибала уже требовало его участия в этом деле, но даже в случае победы кого-нибудь из Квинкциев или Фульвиев, а тем более Катона, отношения с азиатскими народами могли бы сложиться столь дурно, что побежденными они стали бы опаснее для Рима, чем если бы оказались победителями.

Ко всем этим доводам добавлялась злость Сципиона из-за незаслуженного поражения на выборах. Поэтому Публий настроился на борьбу так, словно перед ним вновь стоял с войском Ганнибал. Он мобилизовал силы своей партии, вывел на улицы клиентов, призвал из ближайших селений ветеранов африканской и испанской войн. Каждое из этих подразделений политической партии Сципиона действовало в соответствующей социальной среде, внедряя в умы сограждан его идеи.

Задачей данного этапа была нейтрализация противника. Увы, могучему племени Корнелиев приходилось держать оборону и защищать свои позиции от агрессивного штурма неприятеля. А в качестве этих позиций сейчас выступала Греция. Группировке Сципиона требовалось во что бы то ни стало задержать нынешних консулов в Италии, не допустить их на Балканы, дабы, выиграв следующие выборы, поставить во главе экспедиции своих людей.

Обстановка на Востоке позволяла надеяться на отсрочку войны хотя бы на год, однако полной уверенности быть не могло. Желая отвлечь Антиоха от военных приготовлений, сенат под водительством Сципиона снарядил в Азию очередное посольство из трех Публиев: Сульпиция, Виллия и Элия. А для обуздания воинственных настроений в Риме согражданам активно, но ненавязчиво внушалась мысль, что ни в коем случае нельзя провоцировать Сирию на конфликт, а потому недопустимо всякое маневрирование боевой силой вокруг Греции. Агитаторы Сципиона объясняли, что римляне выигрывают войны благодаря справедливости своих действий. «Когда Антиох вторгнется в Европу, эллины сами призовут нас на помощь, — говорили они, — и тогда местные народы будут нашими союзниками. Но, если мы первыми ступим на балканскую землю, клевета, распространяемая о нас этолийцами, уцепившись за этот факт, разрастется на нем, как плющ на стене, и те, кто сегодня с нами в дружбе, завтра станут нашими врагами».

Недруги Сципиона, пытаясь уличить его в непоследовательности, напоминали, как два года назад он, будучи консулом, призывал усилить балканский корпус, чтобы воспрепятствовать вторжению Антиоха, тогда как теперь будто бы толкует противоположное.

«Именно, будто бы, — отвечал на это Сципион. — Два года назад ситуация была иной: во-первых, наше войско стояло в Элладе, и два в нем легиона или больше — никого не интересовало, а во-вторых, тогда мы владели ключевыми пунктами в стране и в случае боевых действий получили бы преимущество, теперь же стратегические позиции у нас с Антиохом равноценны, и, опередив сирийцев на какой-то месяц, мы ничего не выиграем, но много прогадаем».

Потенциал Сципионовой армии был очень велик, и ее фронт ныне выглядел весьма внушительно, оппозиция же на этот раз выступала неорганизованно, почивая на лаврах после недавней победы. Клан Квинкциев явно уступал Корнелиям и не мог долгое время выдерживать конкуренцию с ними. Катон всем надоел в предвыборную кампанию и сейчас от него отмахивались, как от назойливой осы, а Валерии или Фурии не горели желанием ратовать за Квинкция или Домиция и в вопросе об Азии были солидарны со Сципионом, надеясь на будущий год протолкнуть в консулы своего кандидата. Поэтому, когда новые магистраты вступили в должность и консулы заявили в сенате о намерении двинуть свои ретивые стопы за Адриатику, они встретили мощное сопротивление. Им предлагалось остаться в Италии, чтобы завершить войну с лигурами и галлами.

Луций Фламинин выступил с речью, обосновывая необходимость вторжения в Грецию, но не уговорил никого, кроме десятка сидевших в зале Квинкциев, зато убедил брата Тита в том, что без поддержки партии Сципиона они, Фламинины, мало чего стоят. Домиций тоже поведал звонкими патриотическими фразами о своем желании прославиться, но с еще меньшим успехом. В угаре честолюбия Агенобарб даже обратился к народу и попытался воздействовать на него трансцендентным фактором. Он заявил, будто бык на его ферме рано поутру человечьим голосом молвил: «Рим стерегись!» Друзья и подхалимы консула тут же истолковали это сногсшибательное событие как указание богов на угрозу с востока, забыв при этом, что в Риме истолкованием занимаются уполномоченные на то специалисты. Жрецы же только посмеялись над Домицием, ибо Великий понтифик был близким другом Сципиона, однако перед народом сделали строгие лица и назначили умилостивительные молебствия богам.

Потуги консулов вызвали лишь снисходительное сострадание к ним за невостребованное честолюбие и ничего более. Они оба получили назначение на север. Причем Домиция Сципион задержал в столице под предлогом создания резерва на случай активизации Антиоха, а на самом деле для того, чтобы он не помешал завершить войну с лигурами Квинту Минуцию Терму — давнему другу и соратнику Публия. Для самого же Минуция Сципион не только добился продления полномочий, но и подкрепления его войску.

 

11

Устроив должным образом дела в Риме, Сципион обратил взор на Азию. Он мог твердо рассчитывать на то, что через год кто-то из его ближайших друзей возглавит восточную кампанию, а значит, ему предстоит так или иначе столкнуться с Антиохом. Поэтому Публий решил, не теряя времени, заранее изучить царя, для чего надумал отправиться в Азию в составе посольства Виллия Таппула. При этом у Публия возникла еще одна идея, реализация которой требовала именно его присутствии в царской резиденции.

Римские делегации обычно состояли из трех сенаторов. Не желая нарушать традицию, Сципион попросил Публия Элия Пета уступить ему место в посольстве и без труда уговорил своего друга согласиться.

Такое событие, как поездка принцепса в Азию, не могло остаться незамеченным и вызвало немалый ажиотаж и в сенате, и в народе. Но Сципион утихомирил страсти, объяснив, что глобальных планов на предстоящий визит он не строит и в его намерения входит лишь знакомство с будущим противником. Вообще, Публий всячески давал понять, что ответственность за переговоры остается на Виллии и Сульпиции — признанных авторитетах восточной политики, с одной стороны, не желая лишать их первоначальных полномочий, а с другой, стараясь избежать ситуации, когда второе подряд его посольство, решая локальные задачи, выглядело бы в глазах народа безрезультатным. Однако каждое свое высказывание на эту тему Сципион заканчивал интригующей фразой: «Впрочем, некоторую пользу Отечеству я надеюсь принести уже сейчас. Но распространяться об этом пока не стоит».

В конце марта три Публия с многочисленной свитой, достойной видных консуляров, выступили из Рима по Аппиевой дороге, держа путь в Брундизий, где их ждала быстроходная квинкверема.

Сципион исходил и изъездил практически все Западное Средиземноморье: побывал в Галлии, Испании, Нумидии, Карфагене и Сицилии, но на Восток отправлялся впервые. Когда дома все в порядке, приятны дороги дальних путешествий, ум не отягощен думами о насущном и устремлен вперед, навстречу всему новому. Ныне путь Публия лежал в те края, где не раз бродило его воображение, откуда к нему пришли теоретические знания по многим областям жизни, где зародилась человеческая мысль, вырвавшись на свободу из утробы утилитарного быта. На этот раз деревянная фигура нимфы, стоящая на носу его корабля, смотрела не на дикую Испанию, кишащую воинственными племенами, не на великую в своей низости империю наживы — Карфаген, а на Грецию, где было все: варварство и цивилизация, воинственность и трусость, небесное сияние идеи и ползучая корысть, величие и низость, а сверх того, все то, что способен измыслить человеческий разум, и еще гораздо больше.

Публий хорошо знал эту страну. Греция являлась ему в различных обличиях, когда он бывал в Таренте, Массилии, Тарраконе, Сиракузах, в самом Риме и даже в Карфагене, она обращалась к нему с папирусных свитков собственной библиотеки, ораторствовала устами Демосфена, Сократа, Лисия, поучала мудростью самой жизни, запечатленной в исторических трудах Фукидида, Геродота, Ксенофонта и Тимея, пела голосами лирических поэтов и страдала стихом трагиков, она приходила к нему мраморными ногами скульптур, рисовалась взору архитектурными линиями перистиля и портиков, окружала уютом домашней обстановки, украшенной декоративными безделушками. Греция давно сплелась в тесных объятиях с Италией, и Публий сам не всегда осознавал: что в нем латинское, а что греческое. Но при всем том он еще никогда не был в Греции, на той земле, каковой в первую очередь принадлежало это название, не был там, где ключом бил источник удивительной цивилизации, который растекался благодатными струями по всему Средиземноморью.

Однако ознакомиться с Грецией, как того хотелось, Публию не довелось. Напряженная обстановка в этом регионе вынуждала римлян торопиться с исполнением возложенной на них миссии, которая, хотя и не могла в корне изменить ситуацию, все же была необходима. Особенно встревожили послов сведения, полученные в небольших греческих городках, где они останавливались для пополнения ресурсов экспедиции. Там местные друзья римлян сообщили им всевозможные подробности о подрывной деятельности, которую вели в Элладе этолийцы.

Этолия почти не расширила свои владения в ходе кампании Тита Фламинина, и с точки зрения ее жителей это неопровержимо свидетельствовало о коварстве римлян. Вопиющей неблагодарностью казалось им то, что, изгнав из Греции Филиппа, римляне отдали Фессалию фессалийцам, Ахайю — ахейцам, а Этолию — этолийцам, и только. Возмущение обиженных росло не по дням, а по часам. У ненависти, как и у любви, собственная, иррациональная логика: когда легионы Фламинина стояли на Балканах, этолийцы, тыча на них пальцем, подвергали обструкции все миролюбивые заверения римлян, теперь же, с выводом италийского войска из Греции, римляне, в их изображении, сделались еще опаснее. Оказывается, даже самим именем Рим давит на греков так, что они задыхаются, как в неволе. «Уход латинян — всего лишь красивый обман, и в любой момент они могут вернуться, — пророческим тоном вещали стратеги этолийского союза, справедливо полагая, что стоит только им, этолийцам, пойти войною, скажем, на ахейцев, как тут же явятся римляне и водворят их обратно в границы своей прискучившей бесплодной страны. О какой уж тут свободе может идти речь, если нет никакого простора для грандиозных замыслов! Вытрясая из рваного, заношенного слова «свобода» перлы своей пропаганды, этолийцы внушали грекам, что эту самую свободу могут им дать только сирийские завоеватели во главе с Антиохом Великим, который уже осчастливил массированным вторжением немалые области царства Птолемея, а теперь зарится сверкающим добротою взором на Грецию. Готовя общественное мнение в Элладе к покорству пред азиатским агрессором, этолийцы не забывали и о материальной стороне задуманного предприятия, вполне сознавая, что меч тяжелее любого слова, а сарисса острее самого едкого сарказма. Они отправили посольства к трем царям, на чью помощь рассчитывали в первую очередь: к спартанцу Набису, Филиппу Македонскому, ну и, конечно же, к самому Антиоху Великому. Набиса этолийцы уговаривали развязать войну с ахейцами, обещая ему безнаказанность, так как, по их мнению, ради двух-трех ахейских городков римляне, запуганные пропагандой, побоятся ввести войска в Пелопоннес. Филиппа инициаторы очередного передела Эллады призывали к более масштабным действиям, напоминая, что Греция ныне осталась без хозяина, и при этом сулили ему свою бесценную помощь. «Вспомни, царь, что прежде ты сражался не столько с римлянами, сколько с нами, этолийцами, — с самым серьезным видом говорил посол беспокойного народа, — но теперь мы вдвоем, сложив наши могучие силы, обрушимся на презренных итальяшек». И, наконец, Антиоха они торопили воспользоваться глупостью римлян, бросивших завоеванную страну, и поскорее начать переправу войска в Европу, не забывая попутно произносить всякие слова о свободе и справедливости. Стараясь еще более воодушевить его, этолийцы говорили о том, что с ним заодно на территории Греции будут действовать Филипп и Набис, хотя сами цари еще не дозрели до подобного решения, принятого за них этолийцами, и, естественно, непобедимый этолийский народ, а также сообщали конкретные сведения о городах и гаванях, каковые уже сейчас готовы принять его воинов.

Получив такие известия, Виллий и Сульпиций поспешили в Азию в надежде отговорить царя от необдуманных шагов, и Сципион вынужден был последовать за ними. То малое, что Публий успел увидеть в Греции, разочаровало его. Здешние поселения, пришедшие в запустение вследствие бесконечных войн и сопровождающей их разрухи, не шли ни в какое сравнение с городами эллинов в южной Италии и Сицилии. Окружающий ландшафт был столь же скуден красотами, сколь убогими выглядели обиталища людей. А краткие беседы с местным населением расстроили Публия еще больше, чем все увиденное.

Встречи с греками происходили так: сначала, заметив у берегов своей деревушки римское судно, жители всей гурьбою с цветами в руках высыпали к пристани и нетерпеливо спрашивали, не Тит ли к ним пожаловал, затем, узнав, что Квинкция на корабле нет, они в досаде дарили цветы самодовольным чемпионам каких-либо соревнований и начинали разбредаться, но с появлением хорошо знакомых здесь Виллия и Сульпиция, возвращались и весьма дружелюбно, однако без первоначального вдохновения, приветствовали гостей. Имя Сципиона и уж тем более его облик тут не были известны, разве что кто-то когда-то где-то слышал о таком сенаторе. При этом о Ганнибале все были прекрасно осведомлены и считали его лучшим полководцем современности, конечно, после Филопемена и Тита. Сообщению Виллия, что этот вот, стоящий перед ними человек — Публий Корнелий Сципион, победил Ганнибала, причем, не только тактически, но и стратегически, за что и получил почетное прозвище Африканский, никто не верил. И во всех посещаемых делегацией городках повторялась та же история.

Как ни смешно все это выглядело, Публию стало обидно от такого приема. Он не знал, что здешняя слава Ганнибала — проделки все тех же этолийцев, использующих гулкое, как удар тарана в окованные медью городские ворота, имя в качестве символа ненависти к Риму. Правда, он несколько повеселел после того, как выяснил у Виллия, кто такой Филопемен, которого греки ставили выше Фламинина и Ганнибала. «Местный воевода, преуспевший в их игрушечных войнах», — ответил Таппул Сципиону, и тот познал цену мненьям здешней публики, а заодно понял, что обижаться тут не на кого.

Просеявшись сквозь сито островов Эгейского моря, послы наконец прибыли в Элею — портовый город Пергамского царства — а оттуда двинулись в столицу. Дорога заняла чуть ли не полдня, зато в Пергаме их ожидал пышный прием. Сам царь Эвмен вышел к воротам встречать делегацию дружественного народа. Его окружала представительная группа свиты, смыкавшаяся с толпою простолюдинов, которые собрались здесь, чтобы поглазеть на путешественников, а также на своего царя. Азиатские греки не в пример европейским носили хитоны и плащи, украшенные всевозможными узорами, и оттого масса горожан, сгрудившаяся по обеим сторонам дороги, выглядела забавно и весело. Однако эллинский вкус угадывался даже в этой пестроте и отличал пергамцев от размалеванной в назойливо яркие цвета карфагенской толпы. Под приветственные крики местных жителей римляне вместе с царем проследовали через город к холму, на котором стоял акрополь, и, поднявшись по каменной лестнице, вошли в крепость, где среди храмов и прочих общественных зданий находился царский дворец.

Пергамское царство возникло девяносто лет назад, отколовшись от созданной Александром державы в годину междоусобий диадохов. С тех пор пергамцам удавалось отстаивать независимость в борьбе не только с сирийскими монархами, но и с галлами, обосновавшимися в Малой Азии. Они действовали в содружестве с родосцами и европейскими соотечественниками. Но все эти годы пергамское государство выглядело бельмом на глазу Селевкидов, и не подлежало сомнению, что рано или поздно азиатские владыки подчинят его себе. С приходом к власти Антиоха, обширное Сирийское царство укрепилось и повело завоевательные войны. Одно за другим падали мелкие азиатские государства. Подходила очередь Пергама. В поисках альтернативной Антиоху силы тогдашний пергамский царь Аттал обратился к римлянам. Раз обозначив свои симпатии и антипатии, Аттал навсегда остался им верен. Он добросовестно поддерживал греков и римлян в борьбе против Македонии и в ответ получал от них дипломатическую помощь. До последних дней жизни этот, бесспорно, выдающийся человек был одним из вождей общегреческого движения за освобождение от властолюбивых последователей Александра, и умер он после сердечного приступа, постигшего его во время выступления перед гражданами Фив, когда царь вместе с Титом Квинкцием убеждал беотийцев отречься от Филиппа. После Аттала его трон, а главное, идеологию унаследовал старший сын Эвмен, тот самый, который теперь привел послов в свой дворец, по пути успев раз двадцать заверить их в самых добрых чувствах, питаемых им к римскому народу.

Царь Эвмен вначале произвел на Сципиона очень хорошее впечатление. Это был образованный и опрятный, благородный человек, разбиравшийся не только в международной политике и исконно царской науке дворцовых интриг, но также в философии и искусствах. Он в первый же день показал гостям богатейшую библиотеку и коллекцию собранных им картин и скульптур, а потом принялся увлеченно рассказывать о планах по реконструкции библиотеки и строительству новых храмов на акрополе, которые должны были стать всемирными шедеврами архитектуры. При его дворе обитали десятки художников, поэтов, философов, математиков и врачевателей. Благодаря его заинтересованной поддержке, в городе процветали науки и искусства. В театре, расположенном на склоне холма акрополя позади дворца, редкий день не было спектаклей.

Публий нигде не видел столь интенсивной культурной жизни, как в Пергаме, и потому он с интересом беседовал с Эвменом, сумевшим создать в своем государстве такое духовное благополучие. Царь испытывал ответную симпатию к Сципиону и был рад знаменитому собеседнику, способному оценить его достижения. Правда, Эвмен охотнее говорил об искусствах, нежели о политике, в первую очередь он принадлежал эстетическому миру и уж потом рассудочному. Царь любил все красивое: живопись, музыку, изваяния атлетов и богов, колоннады храмов, женщин, сияющие солнцем небеса и открывающиеся с дворцового холма пейзажи садов и полей его подданных, простирающихся до горизонта; он любил все вкусное: мясо под экзотическими соусами, блюда из редких рыб, персидские фрукты, родосское вино и опять-таки женщин, точнее, женские ласки. Но когда наступал черед деятельности ума, он снова оказывался на высоте и умел разобраться в любых политических проблемах. Эвмен так же, как и его отец, постиг суть римлян и незыблемо верил в них, несмотря на любые сюрпризы судьбы и злостные речи недругов. Эта вера являлась гимном его идеологии и хребтом политики, в ней заключалась его сила.

Как и всякому римлянину, Сципиону было радостно видеть перед собою такого надежного союзника. Но, хотя Эвмен казался просто-таки ларцом, доверху набитым сокровищами всевозможных достоинств, Публий вскоре начал охладевать к нему. Их беседы при всей своей насыщенности информацией и мыслями оставляли осадок неудовлетворенности. У Сципиона в разговоре часто возникало впечатленье, будто изощренный царский ум запечатан в какой-то сундук, ограничен некой прочной оболочкой, природу которой он пока не установил. Так, например, хорошо разбираясь в вопросах современной политики, Эвмен ничуть не интересовался идеями Сципиона о построении гармоничной средиземноморской цивилизации, его также не занимали рассказы об Испании и Нумидии.

Пообщавшись с царем несколько дней, Публий, наконец, понял, что тот не более чем рачительный хозяин своего царства, чуть украшенный орнаментом эстетических запросов. Внимание Эвмена затрагивало только то, что могло так или иначе затронуть границы его владений. Он и римлянами восхищался не за их доблести, не потому, что их воля и нравственность указывали другим народам путь к совершенствованию человеческой природы, а только из-за надежды с их помощью отбиться от Антиоха и расширить собственные границы за счет его территории. Если бы Эвмен не родился царем, то был бы обыкновенным прижимистым плантатором или крестьянином, радеющим только о прибавке урожая. Но по наследству он получил более обширный дом, чем у других хозяев, и потому оказался вынужденным не только печься об умножении богатства этого дома, но и о его защите, репутации и внешнем облике. Получилось так, что большой ум и тонкая душа достались маленькому человеку, и оттого Эвмен в общении вызывал немалый интерес, но и сильнейшую досаду.

Деловой разговор с царем получился коротким. Эвмен, видя, что Антиох уже вплотную подобрался к его царству, всячески торопил римлян начать войну, не дожидаясь, пока враг укрепится в Европе. Со своей стороны он обещал активную поддержку римскому корпусу живой силой и материальным обеспечением. Тут же были согласованы количественные характеристики союзнических контингентов и объемы поставок продовольствия при различных вариантах хода боевых действий. Царь не торговался и брал на себя все посильные обязанности. Послы были вполне довольны им как партнером по военному сотрудничеству. Впрочем, по-иному Эвмен вести себя и не мог, потому как в войне он был заинтересован больше, чем сами римляне.

Расспросив напоследок царя о новостях в Азии, послы завершили переговоры и, поблагодарив хозяина за гостеприимство, отправились в Эфес — малоазиатскую столицу Антиоха. Правда, продолжили поход только Виллий и Сципион, а престарелый Сульпиций, истомившись дорожными тяготами, разболелся и остался в Пергаме.

В настоящий момент сложилась очень благоприятная обстановка для реализации плана Сципиона. Антиох только что отбыл в центральную часть Малой Азии усмирять взбунтовавшиеся горные племена, и это давало послам возможность погостить в Эфесе при царском штабе.

Придворные министры встретили римлян холодно, но, следуя законам международного права, предоставили им все необходимое для жизни в городе и через гонца известили царя об их прибытии. Монарх сообщил письмом, что примет послов при первой же возможности, о чем своевременно их уведомит.

«Ну что же, будем ждать», — разведя руки, с сожалением в голосе сказал Виллий закованному в дорогие одеяния царскому советнику, принесшему эту весть, словно не стремился к такому ожиданию с самого начала.

Римляне с комфортом расположились в одной из палат обширного дворца и сделали вид, будто настроились на приятное времяпрепровождение. Однако их культурная программа получилась короткой. Горожане, возгордившись честью, оказанной им Антиохом, выбравшим Эфес своей резиденцией, подобно придворным недружелюбно косились на гостей в тогах, но в отличие от них мимикой, жестом, а то и терпким словом норовили выказать неприязнь. В свете этого недоброжелательства архитектурные достопримечательности Эфеса показались римлянам сумрачными и невыразительными. Они кое-как уделили внимание только знаменитому храму Артемиды, который греки причисляли к семи чудесам света, да и то потому, что это грандиозное сооружение стояло за городом. Впрочем, не камни и мрамор интересовали их в Эфесе, а люди, точнее, всего один человек. Поэтому, ничуть не расстроенные спесью горожан, они с важным видом стали расхаживать по бесчисленным залам и перистилям дворца, исследуя атмосферу, царящую в ставке Антиоха и изучая его придворных, с которыми им вскоре предстояло схлестнуться за столом переговоров, а затем и на поле боя.

Очень скоро в одном из колонных залов римляне встретили того, кого как раз и хотели здесь повстречать. В окружении льстивых азиатов и профессионально угодливых пунийских диссидентов их взорам предстал Ганнибал. Сципион небрежно поздоровался с бывшим карфагенянином и, скользнув по нему скучающим взглядом, пошел дальше. Виллий чуть задержался и перекинулся с давним врагом несколькими бессодержательными фразами, обозначив ими свою приязнь, а затем догнал Сципиона.

Бежав с родины, Ганнибал, как и ожидалось, нашел приют при дворе Антиоха. Он предложил царю свой полководческий талант, ненависть к Риму и надежду на поддержку Карфагена. Такой товар Антиоху годился, и он принял опального пунийца с расчетом как-нибудь пристроить его к делу.

Заводя два года назад секретную переписку с Ганнибалом, царь, конечно же, полагал, что африканец со временем предоставит в его распоряжение пунийскую армию тысяч в пятьдесят копий, и теперь, увидев его лишь в сопровождении десятка слуг, был разочарован. Однако Ганнибал пустил слух о несметных сокровищах, будто бы припрятанных им на каком-то острове по пути из Карфагена, и этим весьма заинтересовал жадного, как все богачи, Антиоха. Царь начал внимательнее присматриваться к своему гостю и постепенно проникся к нему уважением. Будучи наслышан о Ганнибале, о его громких победах и провалах, Антиох составил мнение о нем как о человеке тщеславном, хвастливом и слишком самоуверенном. Таким Пуниец представился ему и в письмах. Как настоящий царь Антиох желал, чтобы все окружающие были ниже его. Поэтому он с неприязнью думал о чрезмерном гоноре африканца, но с первой же встречи был приятно удивлен поведением Ганнибала, который, при том, что держался с достоинством, ничем не задевал амбиций царственной особы, более того, по всему чувствовалось, что Пуниец даже не помышляет сравнивать себя с Антиохом. И хотя он прямо не говорил об этом, но царь улавливал с его слов, что он, Антиох, для Ганнибала в настоящее время является высшим авторитетом. В их беседах Пуниец выражал безмерное восхищение Александром Великим и, подчеркивая, что в итоге тот стал властелином Азии, выводил отсюда главенствующую роль в мире именно этой необъятной страны, откуда делал переход к нынешней Азии, проча ей славу, превосходящую все былое. Размашисто рисуя блистательные перспективы Азиатской державы, Ганнибал тем самым давал понять, что видит в Антиохе прямого последователя Александра, а говоря о себе, выражал надежду прославиться в качестве сподвижника и слуги великого человека. При этом он приосанивался и казался исполненным гордости. Не привыкший к столь благородной и возвышенной лести Антиох сплоховал перед пунийской хитростью и сделал Ганнибала чуть ли не вторым человеком в царстве. Оттого и распространились в Риме тревожные слухи, будто Антиох собирается вручить Пунийцу верховное командование в войне против римлян, и оттого пустился в столь дальний путь Сципион, сказав дома ближайшим друзьям, что если Отечеству грозит Ганнибал, то действовать должен именно он, Сципион.

В последующие дни Виллий неоднократно беседовал с Ганнибалом, выказывая при этом дружелюбие. Он говорил, что вся их вражда осталась в прошлом. Рим и Карфаген ныне добрые союзники, хотя союзный договор между ними пока и не заключен, а потому и Ганнибалу, по его мнению, следует не отставать от хода истории и смирить свою беспричинную ненависть к римлянам. «Да-да, конечно, вся вражда в прошлом», — с готовностью подтверждал Пуниец, воображая, как его наемники, безразлично какой народности, маршируют по улицам Рима, а Виллий на пару со Сципионом гремят кандалами, понуро плетясь перед его колесницей.

Сципион же не проявлял никакого интереса к побежденному сопернику и при встречах на ходу обменивался с ним несколькими словами по формуле вежливости, после чего равнодушно продолжал свой путь. Он вообще держался особняком; обслуживающие послов римляне из числа писцов и охранников вели себя с ним подобострастно, до азиатов он и вовсе не снисходил. На этом фоне формальные фразы, брошенные им Ганнибалу, казались великой милостью.

От этих «милостей» у Пунийца начиналась лихорадка, он смолкал на полуслове, замирал в одной позе и завороженно следил уголком глаза за уходящим Сципионом. Карфагенянин мог бы подумать, будто римлянин слишком кичится победой и оттого надменен, но он не усматривал в его поведении ни позерства, ни презрения: у Сципиона был вид человека, страдающего от одиночества, но сознающего его меньшим злом, чем общение с окружающими, среди которых нет сколько-нибудь интересных людей; и это действовало на Ганнибала, как ледяной душ. Он привык к тому, что его боятся, проклинают, боготворят, ненавидят, он привык вызывать у людей сильные чувства, будоражить их страсти, чем гордился как свидетельством своей неординарности, гениальности. И вдруг Сципион скучает в его присутствии, словно он, Ганнибал, какой-нибудь Виллий, Эвмен или Антиох! Это казалось каким-то чудовищным наважденьем. Ганнибал пытался отмахнуться от него, не думать об этом странном римлянине, но тогда в его памяти возникали страшные картины побоища у Замы, которое было делом ума и воли этого самого Сципиона. Ганнибал всегда был уверен, что его сокрушительное поражение в Африке — лишь недоразумение, злая проделка судьбы; с иным представлением он просто не смог бы жить. Но теперь его начали донимать сомнения: случай одолел его или все же человек; и это было ужасно. Мысль, что кто-то его превосходит, превышала силы его души, была больше, чем он сам. «Да кто же он, этот Сципион!» — вскрикивал по ночам Ганнибал, просыпаясь в холодном поту. Мысленно прослеживая шаг за шагом всю жизнь Сципиона, карфагенянин отдавал ему должное. Он понимал, что полководец, завоевавший Испанию и Африку, не может быть рядовой личностью, что политик, который сумел в трудный период убедить сенат в верности своих идей, а теперь вот уже десять лет почти безраздельно господствует в государстве, не может быть рядовой личностью. Но при всем том он не мог равнять Сципиона с самим собою, ибо этого не позволяла его система координат, не позволяло его мировоззрение. Предстань ему хоть сам Геркулес или Мелькарт, хоть Зевс, хоть Юпитер, хоть Баал: Ганнибал все равно будет смотреть на него сверху вниз, как на существо второго сорта. Потому он не был способен разрешить задачу о Сципионе, но, увы, не мог отмахнуться от самого факта существования такой задачи. Неразрешенные противоречия терзали его душу, Ганнибал страстно жаждал нового поединка со своим обидчиком, причем не обязательно на поле боя: он ощутил бы облегчение, если бы просто уязвил его насмешкой или обыграл в кости, хотя, конечно же, его душа требовала полного торжества над Сципионом как личности над личностью!

Ганнибал стал присматриваться к своему обидчику, даже следить за ним, но Сципион вел себя инертно, ни во что не вмешивался, почти ни с кем не разговаривал и ничего не делал; потому распознать его не было никакой возможности. Африканец напрягал всю свою пунийскую хитрость, но уличить его на каком-либо характерном поступке не мог. Ум Ганнибала разбивался о бесстрастие Сципиона, казавшееся гораздо неприступнее башен Сагунта. Но карфагенянин не привык пасовать перед трудностями и, не взяв крепость с ходу, начал искать окольные пути в стан вражеской души. Пользуясь словоохотливостью Виллия, Ганнибал принялся исподволь выведывать у него всяческие сведения о Сципионе. А Таппул, едва заходила речь о принцепсе, делал значительное лицо и в каждом предложении расставлял восклицательные знаки, но ничего конкретного тоже не говорил. Это еще сильнее возбуждало африканца, и он все более походил на своего хищного полосатого земляка, когда тот мечется по арене цирка, кидаясь за куском мяса, который перебрасывают у него над головой из рук в руки.

Наконец, совсем отчаявшись, Ганнибал пошел в лобовую атаку на Виллия, и в упор спросил, почему Сципион его избегает.

— Разве? — наивно удивился римлянин. — Верно, ты, Ганнибал, ошибся: он никогда никого не избегает. Может, всего только лишний раз не стремится к общению…

— Хорошо, пусть так. Почему же он не стремится к общению со мною?

Виллий изобразил недоумение, и Ганнибал понял, что сгоряча выпалил глупость.

— Видишь ли, — задумчиво произнес Таппул, — не нам, конечно, судить о мыслях и чувствах Сципиона Африканского… Но однажды Корнелий сказал мне, что его влечет лишь новое, он не любит возвращаться на пройденные дороги.

«Это я-то — пройденная дорога!» — в душе взбеленился Ганнибал и поскорее отошел в сторону, так как почувствовал, что больше не владеет собою.

Снедаемый небывалой страстью, Пуниец смотрел на Сципиона, как смотрит пылкий юноша на салонную красавицу, когда не умеет подступиться к этому кусочку солнца на паркете или, точнее, на мраморе. Впрочем, Ганнибал не знал, как смотрят пылкие юноши, ибо никогда не был таковым. В детстве он с восхищением смотрел только на отца, а потом — только в зеркало. Из ребенка Ганнибал сразу превратился в мужа, стал фактически монархом Испании и хозяином наемного войска. Женился он по политическому расчету на иберийке и, естественно, не познал любви, а в дальнейшем, заметив некое прелестное создание, отдавал распоряжение, солдаты приводили жертву в его палатку, и он, не снимая доспехов и ножен, расправлялся с нею скорее, чем успевал ощутить волнения жарких чувств. И вот теперь судьба наказала его за пренебрежение мирскими радостями: он горел страстью, только если женщины похищают у юнцов сердца, то Сципион похитил у Ганнибала тщеславие и даже более того — веру в себя. Потому Пунийцу необходимо было во что бы то ни стало сразиться со Сципионом, вскрыть его душу и извлечь оттуда ту самую, утраченную им веру в себя. И вот однажды Ганнибал подстерег Сципиона в аллее дворцового парка, когда римлянин прогуливался там почти в одиночестве, то есть за ним поодаль следовали только двое слуг и какой-то чиновник. Свита Ганнибала была не больше. Пуниец, как и при Заме, решился дать Сципиону генеральное сражение и с отчаянной смелостью выступил ему навстречу. Насмешливо щуря зрячий глаз и «подмигивая», как в былые дни, слепым, Ганнибал сказал по-гречески:

— Берет меня зависть, глядя на тебя, Корнелий, задумчив ты и спокоен, нет тебе дела до нашей суеты. Хотел бы я иметь столь высокие думы, чтобы за ними забыть о земных горестях. Поделись секретом, Корнелий.

Он опасался, что римлянин, как всегда, отделается общими фразами и со скучающим видом пройдет мимо, но Сципион, хотя и обозначил жестом такое намерение, когда обнаружил перед собою Ганнибала, затем переменился в лице и приветливее, чем обычно, ответил:

— Попробуй, Ганнибал, для начала задуматься о гармоничном устройстве ойкумены. Ручаюсь, что в этом случае твои Ганноны и Антиохи сразу окажутся на задворках мысли.

— Охотно последовал бы твоему совету, Корнелий, будь я Платоном, а не Ганнибаалом.

— Ты не понял. Я говорю не об устройстве государства — тут меня пока удовлетворяет римская традиция — а о построении единой межгосударственной цивилизации, например, у нас, в Средиземноморье. Представь себе такое объединение городов и общин, в котором каждая народность занята присущим именно ей делом, наподобие того, как разные органы внутри нас строго выполняют только свои функции, ведь не борются за власть печень с желудком, не дерутся руки с ногами, почему же должны враждовать Рим и Карфаген? Пусть карфагеняне торгуют, если это поприще им по сердцу, пусть римляне ведут политику и устанавливают законы, а греки развивают науки и радуют всех нас искусствами.

— Мечтатель ты, Корнелий, или притворяешься… Не торговля мила карфагенянам, а по сердцу им деньги, так же, как и вам, и грекам. Так что у всех одна цель, а значит, драки не избежать.

— Не скажи, Ганнибал, у нас все благородные люди мечтают о магистратурах, хотя их исполнение несет убыток и немалый. Римляне, не задумываясь, жертвуют деньгами ради славы и любви народа.

— Это из-за того, что вы не доросли до денег. Вот мы, когда торгуем с дикарями африканской глубинки, тоже вынуждены обменивать одни товары на другие, потому как они денег не знают: они в перьях. Так и слава ходит промеж вас как неудобоваримая монета, пока вы не повзрослели и не поняли, что всякое людское взаимодействие — торговля, и вся жизнь — торг, а расцвет торговли достижим лишь при деньгах, следовательно, и расцвет ойкумены — тоже.

— Но ведь на деньгах стоит печать и нет лица, они все нивелируют.

— Так в том их сила! Я богач — мне все подвластно, и никому нет дела, преступленьем добыто богатство или потом. Впрочем, чтобы потом достичь моего богатства придется вычерпать всю соль из Океана! Так-то вот, полная свобода! Отпадают путы морали — прибежища глупцов и ничтожеств! Я богат — я господин, и все!

— А остальные — рабы?

— Выходит, да, пока кто-нибудь из них не возвысится и надо мною.

— И это хорошо? Я имею в виду — для тебя; о других тут уж и речи нет: с тобою можно говорить только о тебе самом.

— Для меня, конечно, хорошо, а другие пусть не спят. Я для них ориентир, маяк. Как видишь, вопреки твоему мнению, я забочусь и о них.

— Но, если ты стремишься сделать окружающих рабами, почему же теперь ты ищешь общения со мною? Вон ведь сколько вокруг тебя рабов! Беседуй с ними, наслаждайся превосходством!

Ганнибал от удивления так широко раскрыл левый глаз, что, показалось, вот-вот прозреет и на правый. Однако он так и не прозрел, а Сципион продолжал:

— В том-то и дело, Ганнибал, что деньги, как я сказал, все нивелируют. Заменяя собою, воплощая в себе все ценности, они высасывают их из человека и людей подменяют печатью, а печать, будь она на золоте или на лице, есть лишь мертвый оттиск былой жизни, человек же без своего лица — не человек.

— Софистика какая-то, Корнелий. Попробую тебе растолковать это дело по-иному. Зайдем с другой стороны. Вот ты говоришь о неком общественном организме, подобном биологическому. Это — чушь, это нереально. Хищники будут биться до тех пор, пока не победит сильнейший и не проглотит всех остальных.

— А кого он будет глотать потом? Что дальше? Голодная смерть?

— Опять софистика. Не перебивай, Корнелий. Так вот, реальна, я тебе скажу, империя Александра Великого. Когда-нибудь и страны будут продаваться на политическом рынке, шаг к этому уже сделан, недаром же Филипп II говорил, что осел, нагруженный золотом, возьмет любую крепость. Ну а пока цивилизация не достигла такого уровня, государства приходится брать силой, и хвала Александру за то, что у него это вышло! А вот у меня из-за вас, увы, не получилось. Ваша победа, Корнелий, отбросила человечество лет на триста назад.

— Она спасла цивилизацию!

— Нет, она затормозила развитие! Но придет время, когда и у вас найдется свой Александр или Ганнибаал, который возродит монархию уже в средиземноморском масштабе, если, конечно, я не смогу раньше взять реванш. В последнем случае все это произойдет скорее. Вот оно, будущее ойкумены!

— Путь, указанный тобою, ведет к краху цивилизации!

— Нет, к ее упорядочению! То есть к строгому разделению на господ, коих должны быть единицы, если не вовсе один, и на рабскую массу, имя которой — чернь! И я, Корнелий, полагал, что ты сумеешь правильно использовать свою победу над Карфагеном, я думал, именно ты станешь таким римским Александром!

— Нет, Ганнибал, я предпочитаю жить среди людей, а не рабов, и человеческое уважение ценю выше рабского страха и ненависти.

— Но страх и ненависть — единственные искренние чувства! Все остальное — ложь!

— Несчастен ты, Ганнибал!

— Разочаровал ты меня, Корнелий!

— Твое мировоззрение, Ганнибал, построено на всем худшем, что появилось в людях по мере искажения их взаимоотношений, а мое — на всем лучшем, зародившемся в них у истоков человечества и человечности.

— Ах, Корнелий! Я был более высокого мнения о моем удачливом сопернике! А ведь, я слышал, тебе предлагали царство, или как там оно у вас зовется: диктатуру, пожизненное консульство. Но ты не потянул на Александра Великого и вместо империи удовольствовался прозвищем «Африканский».

— Это потому, что дороже Александра мне Фемистокл и Павсаний. Македонца я ценю, как ценю Дионисия и Агафокла за достижения в укреплении государства, а еще более — за успешную борьбу с вами, но по-настоящему мне близки другие.

— Да-да, защитники Родины. Как же, понимаю! Вы восторженны, как юнцы, ибо народ ваш слишком молод и не дозрел до взрослых рассуждений. А не обратил ли ты, Корнелий, внимание на то, что и Фемистокла, и Павсания эти самые, спасенные ими Отечества с позором изгнали, да еще продолжали травить на чужбине, пока не доканали совсем, причем Павсания так даже не погнушались растерзать в храме!

— Это объясняется тем, что, сумев отстоять свои народы от персидской агрессии, они не успели воспитать их.

— Воспитать! Что может быть смешнее этого слова! А вот как раз Александр всех усмирил, то бишь воспитал.

— И был отравлен.

— Возможно, и так. Но зато никто не посмел выступить против него открыто. А твои греки — это вообще дрянь!

— Неужели тебе совсем некого выделить из них?

— Ну, разве что Адкивиада. Удалой был молодец. Сражался у афинян — побеждал спартанцев, переходил к спартанцам — побеждал афинян. Ника ходила за ним, как привязанная.

— Да, с Алкивиадом у вас много общего. Твой поход в Италию, например, очень напоминает его сицилийскую затею…

— Вижу, к чему ты клонишь, только напрасно ты это делаешь. Алкивиад довел бы до конца кампанию в Сицилии, если бы ему не навредили афинские завистники, точно так же, как и я добился б своего, если бы не помешали всякие Ганноны, да Газдрубаалы Гэды.

— Неужели ты до сих пор усматриваешь причину неудач только в этом, лишь в сопротивлении тех, кто остался в Карфагене? А как же два войска, которые тебе привели братья? Они же пропали. Ты не сумел их использовать. И неужели ты думаешь, будто мой Фабий Максим был слабее твоего Ганнона? Может быть, это не довод, а всего лишь отговорка, предназначенная, как ты выражаешься, для черни и рабствующих духом историков? О чем-то подобном ты мне когда-то намекал…

— В какой-то степени и то, и другое: наполовину — правда, наполовину — довод для тех, у кого есть уши, но нет головы.

— А что же повлияло, кроме этого?

— Судьба.

— Да, Ганнибал, ты неисправим… А ходят слухи, будто царь дает тебе войско для вторжения в Италию…

— Так и будет, если только у Антиоха хватит ума послушаться меня, — приободрившись, не без удовольствия подтвердил карфагенянин.

— А зачем такая суета?

— То есть, как это зачем?

— Ну если ты не сделал правильных выводов из первой попытки, то стоит ли предпринимать вторую? Ведь будет то же самое, даже хуже, потому как если ты выказываешь готовность повторять свои ошибки, то мы, римляне, не делаем этого никогда.

— Ах, как громко сказано! — воскликнул Ганнибал, чтобы скрыть досаду по поводу неудачи в дебюте поединка, которую он, впрочем, отнес на счет стартового волнения.

— Нужно только приветствовать, когда правда звучит громче лжи, а то ведь чаще бывает наоборот, — хладнокровно добил противника Сципион.

На некоторое время собеседники смолкли, словно спохватившись, что разговор принял уж слишком откровенный характер, и украдкой следили друг за другом, как бы выискивая слабые места во вражеских редутах.

Публий обратил внимание, что Ганнибал несколько постарел, осунулся, черты его лица заострились, сделались еще более угловатыми, но при том в душе он нисколько не изменился и остался таким же безнадежно самоуверенным, каким был десять и двадцать дет назад, только излишне нервничал, разговаривая с ним.

Во время беседы они, как перипатетики, двигались по роскошной аллее, щедро украшенной весенней зеленью. Но теперь аллея кончилась, дальше в глубь сада вела только узкая тропинка. Для двоих на ней места не было. Ганнибал искоса стрельнул хитрым глазом на Публия и решительно ступил на эту дорожку, опередив соперника в надежде вызвать его недовольство и поколебать душевное равновесие.

Пуниец грубо нарушил каноны античной морали, ибо не ему, а Сципиону как победителю следовало идти первым. Таким поступком африканец показывал, что, вопреки фактам, не считает римлянина победителем. Публий разгадал этот ход и, избегая ловушки, предпринял обходной маневр, стараясь исподволь вынудить Ганнибала признать свою неправоту. Он сказал:

— Так, значит, Александра ты ценишь выше всех как государственного деятеля, и уж, конечно, считаешь лучшим полководцем всех времен?

— Да, именно так, — слегка обернувшись, через плечо бросил Ганнибал.

— Ну а кого поставишь на второе место?

— Пожалуй, Пирра.

— Он же грек!

— Он царь, а у царей нет национальности: они все одной породы.

— Хорошо, а кто же, по твоему мнению, будет третьим?

— Третьим я считаю Ганнибаала, сына Гамилькара.

Тут Публий едва не обиделся. Но он видел, сколь жаждет этого его оппонент, а потому мило улыбнулся и с едва уловимой иронией в голосе произнес роковую фразу, которой запер африканца в логическом ущелье покрепче, чем когда-то Фабий Максим — в самнитских теснинах. Он с коварным простодушием поинтересовался:

— А что бы ты сказал, Ганнибал, если бы я не победил тебя?

Пуниец засветился внутренним напряжением, но, подобно противнику, скрыл свои эмоции и вышел из западни так же ловко, как когда-то в Самнии.

— О, тогда, Корнелий, я поставил бы себя выше и Пирра, и Александра! — с воодушевлением воскликнул он.

Сципион едва не рассмеялся от удовольствия, вызванного такой отчаянной остротой. Он даже не сразу понял, что это высказывание открывало ему сразу и пропасть, и вершину: в прозвучавшей фразе можно было увидеть и презрение к нему, Сципиону, как к пустому месту, ни на что не претендующему, и тут же — узреть высшую похвалу как личности несравненной, одна победа над которой сразу возносит человека над всеми смертными.

— Вот ты тут похваляешься, топаешь как победитель, — после паузы заговорил Публий, — а мне не понятно, как ты можешь гордиться победами, которые в конце концов привели твой народ к краху. Неужели тебе доставляет удовольствие, что твое имя часто мелькает у поэтов и историков, в то время как название «Карфаген» все реже звучит в реальной современной жизни? Неужели возможно считать себя победителем, когда все, кто был с тобою, проиграли?

— Ну, Корнелий, тут тебе явно изменил дипломатический такт!

— Ничуть, Баркид, просто я ориентируюсь на уровень собеседника. Так отвечай же!

— Хорошо, ответ будет столь же острым, сколь и вопрос. Попытаюсь и я приноровиться к уровню оппонента. Слушай же, Корнелий, да только не опьяней от крепких слов: разгадка содержится в самом твоем вопросе и, чтобы извлечь ее на свет, достаточно очистить от шелухи эмоций. Так и всегда надлежит поступать настоящим мужчинам, ибо эмоции хороши лишь для толпы, дабы нам было за что ее ухватить, и для женщин, дабы они могли скрыть отсутствие всего остального. Отвечаю же: я действительно победил, а Карт-Хадашт в самом деле проиграл. Все удачи — плод моих заслуг, все беды — итог глупости и ничтожества карфагенян. Моя же победа огромна! Она заключается даже не в том, что произошло у Требии, Тразименском озере и Ауфиде, хотя и это немало, а в том, какие горизонты я открыл сильным людям. Я показал, на что способна выдающаяся личность, когда оборвет путы, коими связана со стадом посредственностей, и запряжет это самое стадо в свою колесницу. Да, Александр будто бы преуспел, а я вроде бы — нет, но не все так просто. Он сражался с азиатами, каковые уже с рождения — рабы, а я с вами, первобытными дикарями, неукротимыми в своей фанатической преданности стаду, неподвластными не только мечу и копью, но даже — деньгам! Следовательно, мои победы имеют куда большую ценность, чем его. А неудачи, как я уже отметил, целиком на совести, точнее на бессовестности жалких Ганнонов, да Газдрубаалов. Потому я — победитель.

— Бедные Ганноны и Газдрубалы. Ты вспоминаешь о них всякий раз, когда тебе туго в споре, невзирая на состоявшееся признание. А кстати сказать, куда подевался мой давний знакомый Газдрубал, сын Гизгона.

— Его где-то зарезали заговорщики. Точнее не знаю, меня он не интересовал: моего внимания не заслуживает человек, лишившийся всех своих сил.

— Хорошо, вернемся к обсуждению того, кто тебя интересует. Так, значит, ты, Ганнибал, не чувствуешь своей ответственности за Родину?

— Ты смешишь меня, Корнелий, а еще Африканский! Родина для вас, что папенька с маменькой для малого дитяти, вы и на миг боитесь от нее оторваться, а моя Родина там, где я существую и действую, она в моей воле, в моих свершениях, в моих победах! Вот если бы тебя изгнали твои твердолобые латины, так ты через год окочурился б с тоски. И поделом бы было, чтоб проучить тебя, как Павсания! А я, как видишь, здесь и процветаю, и так же грозен, как когда-то, настолько грозен, что вы теперь со страхом смотрите не на Африку, а на Сирию! Моя сила не в финикийцах, а во мне самом, и для меня все равно, будут ли в моем войске ливийцы, галлы или сирийцы, состав не имеет значения — важно, что полководец — Ганнибаал!

— А я бы оскорбился, если бы мне предложили одерживать победы для азиатов. Ведь я — гражданин Рима, а не безродный наемник!

— Ты словно и не слышал того, что я тебе здесь толковал.

— Я слышал. А теперь ты услышь меня, Ганнибал. Я был в Карфагене, я видел ваш сенат, который выплевывает на свет таких вот героев, из среды которого, как ты ни отрекайся, вышел ты сам, твой Гамилькар и сын Гизгона — вопреки тебе, замечу — тоже фигура весьма неординарная, и беда его только в том, что ему не попались Теренции и Фламинии. Так вот, не было перед моими глазами зрелища постыднее, чем явление в наш лагерь под Тунетом вашего совета тридцати. Мои слуги ведут себя куда достойнее вашей знати, а наш сенат посланцы Пирра некогда назвали собранием царей и богов.

— Но никто из этих «царей» не может властвовать, — с горячностью перебил Пуниец, — никто не способен встать над остальными, подчинить их собственной воле и сделать орудием свершения своих великих замыслов.

— Потому мы и все цари, что никто не пытается подчинить других, а наоборот, стремится увлечь, зажечь их своей идеей, целью, ибо тогда они будут действовать на столько же эффективнее, на сколько войско граждан боеспособнее банды наемников — уж этого-то ты не оспоришь!

— Оспорю другое. Пусть кто-то у вас в самом деле умеет убеждать, увлекать и действовать, но при этом он все равно остается лишь одним из многих. Так, что в том проку? Его усилия — Сизифов труд. Я оспариваю смысл вашей системы и утверждаю, что вы не люди, а муравьи и вам не испытать и даже не постичь истинную гордость!

— Поскольку мы все вершим совместно, наша гордость умножается с ростом числа достойных людей. Слава современников присоединяется к подвигам предков, и так она копится столетиями. Каждый из нас сопричастен делам всего народа, всего Рима, дух каждого гражданина объемлет века. Вот истинный размах жизни! Мы воздвигаем громаду, в сравнении с которой отдельный, выброшенный из общества человек — что камень на обочине против подпирающей небеса египетской пирамиды! Нам есть чем гордиться, и гордость наша несет в себе созидательный потенциал, а у таких осколков человечества, каким ты себя изображаешь, вместо гордости — лишь пустоцвет тщеславия!

— Смесь изощренной риторики с воображением наивного юнца! Вот уж где пустоцвет во всем своем цветении и во всей своей пустоте!

— Вот тебе раз! А как же наши победы, Ганнибал? Разве они не свидетельствуют в пользу моих слов? Жизненность наших идеалов и ценностей, Ганнибал, подтверждена в Италии, Сицилии, Испании, Африке и Греции, подтверждена тем, что мы всегда одерживаем верх, подтверждена тем, что побежденные народы не становятся нашими врагами, а вливаются в наше государство. Так что истинный победитель — не бездомный скиталец, авантюрист-одиночка, а римский народ, и он же истинный герой истории!

— Против патетики я бессилен, Корнелий. Уволь! Ты надрываешься передо мною, едва не воздевая руки в священном экстазе, словно я — толпа безмозглой черни, а не Ганнибаал. Давай без эмоций, я тебя уже учил. Вот ты сейчас гордо взираешь на меня с пьедестала твоих побед и стадной морали, но через сто лет уже никто не будет знать о твоих достижениях. «Сражение при Заме?» — скажут: «Было такое». «Кто победил?» — «Римляне». А вот победу при Каннах всегда будут называть Ганнибаловой! Так-то тебе боком выйдет ваш коллективизм! Ну и чем же ты гордишься?

— Как, чем? Ты меня удивляешь таким тугодумием старца, Ганнибал. Ведь в продолжение приведенного тобою диалога зададут вопрос: «А кто такой Ганнибал?» На это ответят: «Карфагенянин». Потом спросят: «А кто такой Сципион?» И прозвучит в ответ: «Римлянин». Тут-то все сразу и станет на свои места, тут все и прояснится.

— Ах, насколько различным тоном ты произнес: «римлянин» и «карфагенянин»!

— Различие в тоне соответствует разнице в качестве приведенных понятий. А насчет сравнения сражений при Заме и Каннах, замечу, что одно из них все же было поинтереснее другого на столько же, на сколько Ганнибал как полководец интереснее Варрона.

— Но ведь, кроме Варрона, у Ауфида был еще и Павел, — с азартом заядлого спорщика перебил Ганнибал.

— В тот день, к сожалению, командовал не он.

— Так ты хочешь сказать, что моя победа оказалась напрасной!?

— Твоя — да, а победа Карфагена была весьма существенной, потому как для государства не имеет значения, над кем именно из полководцев ты восторжествовал, а важно, что было побеждено вражеское войско. Видишь, как я усвоил твое разделение Африки на Карфаген и Ганнибала!

— Вот ты издеваешься, Корнелий!

— Кстати сказать, — словно не заметив обиженного возгласа, продолжал Сципион, — греки в качестве одного из симптомов упадка своей цивилизации приводили именно твой пример: они говорили, что во времена расцвета эллинского мира никто не называл победу при Саламине Фемистокловой, а при Платеях — Павсаниевой, и лишь гораздо позже на другом моральном уровне общества государственным победам стали присваивать имена отдельных людей. Однако характерно, что эти победы уже не шли ни в какое сравнение с прежними, как и люди, их одерживавшие.

— Ох уж эти греки! Проучил бы я их как следует, если бы на моем пути не встали вы! Впрочем, еще не все потеряно.

— Я думаю, что теперь уже для тебя потеряно все, — холодно произнес Публий, посмотрев на окружающие их кусты.

— Вот ты издеваешься Корнелий, — повторил Ганнибал, — но время покажет, что прав был именно я.

— Плохого ты мнения о времени.

— Не смейся, Сципион, а выслушай. Я, но не ты, стану кумиром последующих поколений. Вы — стадные животные, потому даже именуетесь чаще по названию рода, чем по персональному имени, и ты при всех своих успехах ничуть не оторвался от стада. Ты во всем действовал с согласия сената, ни разу не поступил наперекор толпе, ни разу не сокрушил всеобщей глупости, не растоптал смешных догм коллективной морали! Поэтому сильным личностям ты — не авторитет, а чернь, для которой ты якобы старался, всегда будет почитать только того, кого ей навяжут сильные люди. Так что, история тебя не помянет, разве только мимоходом, в связи с моим именем! Иное дело — я. Меня не гнет к земле груз пустых понятий: Родина, долг, любовь — все то, чем мелкие людишки хватаются друг за дружку, сбиваясь в стадо, потому я свободен, я царю в вышине и ступаю по вашим головам! По своей прихоти я гублю или возвышаю народы, обращаю в руины одни города и засыпаю золотом другие, я создаю и разрушаю, я господствую! Я силен и я внушил толпе, что она — моя раба, так же, как настоящий мужчина внушает женщине, что она должна пред ним пасть. И, пресмыкаясь предо мною, толпа счастлива, как и счастлива загипнотизированная наглой силой женщина, потому что люди по природе своей — рабы и любят кричать о гордости и свободе, как та самая, взятая нами для примера женщина любит выступать неприступной павой, но и народ, подобно этой величавой паве, в гнусных дебрях своей душонки лелеет мечту о насилии над ним. Все людишки жаждут рабства и потому сами себе выдумывают фетиши, как-то: троны, богатство, славу, наконец, Ганнибаалов и Александров! Презренные обыватели вожделенно льнут к стопам олигархов, царей, богачей, а все они вместе — и рабы, и господа — пресмыкаются перед деньгами. И ваш Рим, Корнелий, скоро изменится. Победы проложили к нему русла для потоков сокровищ, которые вскоре сокрушат заскорузлую скорлупу первобытной нравственности и размоют основы вашей духовности, заразят вас алчностью. О Корнелий, ты еще не знаешь этой страшной неодолимой силы, которая смертельной хваткой берет за горло и юношу, и старца! Ты не знаешь эйфории этой страсти, когда из-за какого-то желтого кружочка хочется задушить друга! Впрочем, и друзей тогда уже не будет, останутся лишь партнеры, а точнее — конкуренты. Потому-то и столь естественно стремленье подавить всех окружающих, что они соперники в вечной, нескончаемой борьбе за золотой престиж! Властвовать! Властвовать сначала над ближним, затем — дальним, а потом — над остальными, надо всем человечеством — вот единственная, хоть сколько-то достойная цель в этом вертепе, называемом цивилизацией!

— Страшен был бы ты людям, Ганнибал, если бы не существовало на свете Рима, и страшно общество, породившее тебя. Да, тенденция, указанная тобою, заметна ныне и у нас, но это частное явление нашей жизни, и мы справимся с ним, мы останемся верны себе и сохраним свое лицо. Рим всегда будет Римом! От эпидемий чумы, Ганнибал, погибали тысячи и десятки тысяч людей, но никогда не вымирали целые государства, и жизнь продолжалась.

Наступила пауза. Казалось, сама мать человечества — речь устрашилась всего сказанного, и слова попрятались в олеандровые заросли, чтобы их не уличили в причастности к разразившейся битве. Тропинка снова превратилась в широкую аллею, и полководцы шли рядом, ничуть не стесняя один другого, в то время как дух каждого из них не мог ужиться с соперником даже в пределах всей Земли. Слуги и римлянина, и карфагенянина держались поодаль и старались помешать друг другу подслушивать патронов. Ганнибал искоса наблюдал за противником, силясь угадать произведенное на него впечатление. А Сципион вспоминал свою беседу с отцом в долине Тицина перед схваткой с Ганнибалом и с завистью думал о том, сколь светлым было тогда его представление о жизни и людях. Однако он жалел африканца как человека, лишенного Родины и потому вынужденного искать эрзацы живых чувств в головоломных уродливых умопостроениях.

Так они дошли до заднего крыльца царских покоев, и Публий остановился, выражая намерение распроститься с собеседником. Ганнибал испугался, что сейчас все закончится, так как еще не был уверен: победил ли он сегодня или снова проиграл. Поэтому карфагенянин спешно ступил дальше в сад и жестом предложил римлянину идти за ним. Публий поколебался и нехотя двинулся следом.

— И все же, Сципион, меня, а не тебя назовут потомки величайшим полководцем, — внушительно произнес Ганнибал, стараясь вернуться к любимой теме.

Ожидавший чего-то нового Публий теперь почувствовал раздражение и резко сказал:

— Презренно будет человечество, если станет считать великим полководцем труса, который вверг свое войско в бездну поражения, а сам бежал с поля боя!

— Ах, какие страсти кипят в твоей варварской душе, Корнелий! «Трусость», «бездна поражения»! Возможно, это красно звучит на форуме, но меня такие возгласы смешат, да простит мне Баал. Не трусость заставила меня спасаться под Замой так же, как и недавно в Карт-Хадаште, а голос рассудка. Войско — это лишь внешняя сила, которую я использовал в своих целях, и когда оно перестало представлять собою силу, а превратилось в убойный скот, мне уже нечего было там делать. Людям не допустимо жалеть убойный скот, поскольку иначе они не смогут обеспечить свое существование: увы, мы питаемся мясом, мы — хищники.

— А, кроме того, — после некоторой паузы добавил он с загадочной улыбкой, — жизнь, как ты говоришь, продолжается, и свиток моих дел еще развернут…

— И в этом ты ошибаешься, Ганнибал, — сурово заметил Сципион. — Под Замой я свернул свиток твоей жизни, а сегодня поставил на нем печать, причем сделал это чисто по-пунийски. Познай же на себе коварство!

При этих словах Сципион выразительно посмотрел на густые заросли возле беседки между аллеями, где в тот момент мелькнула фигура одного из царских шпионов, которые уже давно заинтересовались подозрительной тягой африканца к римлянам.

Смуглый Ганнибал побледнел: он почти догадался, что потерпел еще одно поражение от Сципиона, но на этот раз не бросил поле проигранной битвы, а из гордости остался на месте, хотя ничего не мог сказать в ответ, ибо вся его воля затратилась на то, чтобы не выказать гнев и отчаяние.

— Так что же дальше, Ганнибал? — строго спросил Сципион. — Я уже говорил: мы, римляне, не любим повторов. Если тебе больше нечего сказать, иди разговаривать с царскими лакеями о рыбалке.

Пуниец молчал, покусывая толстую губу.

— Или ты опять ударишься в самовосхваления, — продолжал Сципион, — в которых ты пытаешься найти опору своей падшей жизни? Так я тебе укажу на твою непоследовательность. Ты презираешь людей и в то же время ищешь у них признания, ты утверждаешь, будто их мнения пусты, и тут же из кожи лезешь вон, чтобы заслужить их уваженье. Ты, Ганнибал, бежишь по кругу, стараясь убежать от самого себя. А относительно меня и твоих прогнозов на будущее я скажу так: коли общество будет подобным тому, какое нарисовал ты, так пусть оно восторгается Ганнибалом, мне его почестей не надо, они для меня унизительны, а если человечество станет человечеством, то оно верно оценит нас с тобой и каждого поставит на соответствующее место в истории.

Ганнибал долго молчал, а когда Сципион повернулся, чтобы уйти, крикнул ему в спину:

— У Антиоха много войск, и мы с тобою, Корнелий, еще продолжим наш спор!

После этого разговора Ганнибал стал избегать римлян. Однако он не долго страдал от их присутствия, поскольку вскоре Антиох сообщил, что примет посольство в Апамее, и оба Публия, распрощавшись с негостеприимным Эфесом, отправились в глубь страны к месту встречи с царем.

В Апамее им пришлось провести в ожидании несколько дней, так как азиатский повелитель все еще громил непослушных горцев. Наконец, громыхая громоздкой, сверкающей роскошью и лоснящейся сытостью свитой, в город въехал царь — Антиох Великий. В этот день он не осчастливил римлян высочайшим вниманием и лишь позволил им издали полюбоваться собою. На следующее утро царь не сделался милостивее и, казалось, напрочь забыл о гостях. Римляне томились в унизительном ожидании. Тогда Сципион выбрал из приобретенных им в Пергаме книг свиток Ксенофонта «Воспитание Кира» — теоретический труд об идеальном монархе — приложил к нему небольшое письмо и велел передать царю в качестве подарка. Получив этот дар, а самое главное, узнав, что в составе делегации присутствует сам Публий Корнелий Сципион Африканский, Антиох сменил тон поведения и сразу же пригласил римлян к себе.

Он принял их дружелюбно, но попросил отложить деловой разговор назавтра, сославшись на усталость, вызванную трудностями последней кампании. Послы с готовностью предоставили царю отсрочку, поскольку именно «деловой» разговор не сулил никакого дела, и значение имели не сами переговоры, а то, что происходило вокруг них. Поэтому между царем и римлянами завязалась беседа на отвлеченные темы. Поводом послужила книга, преподнесенная царю Сципионом. Постепенно от обсуждения бестелесного образа идеального правителя, который, по мысли греков, смог бы помочь их стареющей цивилизации шагнуть из эллинского мира в эллинистический, они стали переходить к более насущным темам. Тут Антиох начал жаловаться на тяготы царской доли, на бесчисленные заботы и на утомительную необходимость все время повелевать. «Я совсем лишен нормального человеческого общения, — с богатым спектром чувств в голосе говорил он, — мне не доступны ни дружба, ни любовь. Я постоянно властвую: властвую над народом, знатью, армией, придворными, советниками, шпионами, я властвую над женою и сыновьями. Я всегда царь, и не имею возможности быть ни другом, ни мужем, ни отцом». Конечно, он рисовался, изображая такие горести, какие, по его представлению, должны являться предметом зависти всех окружающих, но при этом в нем ощущалось и истинное страдание. Было заметно, что в настоящий момент у него не все ладно в личной жизни: возможно, он раскрыл заговор близких ему людей, и теперь душа его больна от нравственного яда предательства, возможно, что-то случилось в его семье.

С Виллием Антиох уже встречался, поэтому сейчас он проявлял больший интерес к Сципиону. Заметив это, Таппул разговорился с одним из царских министров и оставил наедине этих столь разных, но одинаково называемых на родине «Великими» людей.

С Антиохом Сципион разговаривал сдержанно и осторожно. Он пока не понял этого человека, а потому старательно предоставлял ему возможность высказываться по различным поводам и сам при этом лишь направлял ход беседы, всячески подогревая его красноречие. Публий сознавал, что чем больше он сейчас узнает о царе, тем меньших жертв потребует война, тем легче будет добыта победа. Когда Антиох достаточно полно обрисовал свое нынешнее состояние, не затрагивая, естественно, конкретных причин, его вызвавших, Сципион помог ему снова перейти к теоретическим вопросам построения справедливого государства. Чтобы царь не испытывал неловкости за излишнюю откровенность, римлянин сделал вид, будто воспринял его жалобы как чисто научный материал для исследования монархической власти, и завел разговор о путях гуманизации единодержавия. Они прошлись мыслью по соответствующим работам Платона и Аристотеля, вспомнили известных царей минувших веков и не обделили вниманием современников. В частности, Публий рассказал об иберийских князьях и, конечно же, о Масиниссе и Сифаксе, показав при этом, сколь различной оказалась судьба царя, верного Риму и — изменившего ему. Антиох в ответ жаловался на Филиппа и Птолемеев и доказывал, что только из-за их порочности между тремя державами нет взаимопонимания, а следовательно, и нет мира в Средиземноморье. О своей модели гармонического устройства ойкумены Сципион не заговаривал, поскольку в ней не было места агрессивной монархии Селевкидов. Он вел обсуждение только внутригосударственного порядка и законов международного права, регулирующих взаимоотношения разных стран независимо от их природы и структуры, и совсем не затрагивал проблем интеграции. Когда с этой темы был собран достойный урожай, Публий перевел разговор на науки и искусства.

Антиох был прекрасно образован и эрудирован. Он квалифицированно и чуть ли не с блеском говорил по любому вопросу. Правда, царь не испытывал при этом воодушевления, у него, например, не было трепета перед творениями выдающихся мастеров резца и кисти, как у Эвмена. Он, видимо, считал, что искусства и так должны быть благодарны ему за внимание. Подобным образом и в других областях человеческой жизнедеятельности сознание своего царского достоинства подавляло в нем все прочие чувства. Эта сосредоточенность на собственной исключительности мешала ему проникать в суть рассматриваемых явлений, но она же способствовала поддержанию дистанции с собеседником, достаточной для того, чтобы царь производил впечатление весьма умного, а подчас и мудрого человека.

Лишь постепенно за счет сложного логического маневрирования в ходе беседы Публию удалось обнаружить, что Антиох теряет уверенность в нестандартных ситуациях, а при переключении на новую тему его ум на некоторое время снижает ход. Для полководца это было существенным недостатком, и к концу беседы Сципион уже знал, в каком ключе следует вести против него военную кампанию.

Вообще, за этот день Сципион сумел составить себе довольно цельное впечатление об Антиохе. По его мнению, царь был человеком, играющим в великую личность. Проделывал он это с вдохновением и талантом большого актера, хорошо вжившегося в роль, постигшего все нюансы образа. Величавость осеняла всего его, словно ореолом, она придавала значительность любому бросаемому им слову, одухотворяла самую статичную позу, она завораживала зрителей. Царственность была хребтом этого образа, вокруг которого группировались все остальные качества. Антиох имел представительную внешность, каковая соответствовала избранной осанке так же, как царское одеяние соответствовало самой внешности. Его сочный, богатый оттенками голос гармонировал с интерьером тронного зала и казался гласом божества, источаемым таинственными глубинами дворца, пламенный взгляд мерцал загадочно и внушительно, как золотые блики на его диадеме при свете факелов. И даже прогуливаясь со Сципионом по залам сравнительно скромного апамейского дворца, он словно катился на передвижном троне, в который впряжены тысячи рабов. Антиох любил эффектные поступки. При общении с ним у Публия частенько возникало впечатление, будто он вот-вот скажет: «А хочешь, милейший Корнелий, я подарю тебе Индию или Скифию?» При этом казалось, обмолвись кто-либо, что ни та, ни другая страна ему не принадлежит, он, не теряя величавости, воскликнет: «Неужели? Я обязательно все выясню и, если это правда, завтра же их завоюю, а послезавтра подарю тебе!»

В конце концов, оба они: и Сципион, и Антиох — оказались довольны состоявшейся встречей. Публий полагал, что неплохо разобрался в ребусе под названием: «Царь Антиох Великий», в котором золотыми буквами были написаны бронзовые слова. Царь же ощущал, что его душа наполнилась благодатью из живительного источника равноправного общения, и испытывал незнакомое состояние безмятежного умиротворения. Антиох привык к тому, что вся необъятная Азия униженно льстит ему, а представители европейских республик конфликтуют с ним, восставая против его царского апломба, Сципион же сумел избежать психологического гнета монаршего авторитета, не вступая при этом в конфронтацию, а отражая агрессивные флюиды царственности щитом чувства собственного достоинства свободной личности. Антиох был восхищен римлянином и ставил его чуть ли не вровень с самим собою.

На следующий день царь устроил послам официальный прием. Он встретил своих вчерашних гостей надменно и строго. Если накануне Антиох еще позволял себе какие-то естественные чувства, то сегодня, в присутствии приближенных, он выступал только как царь, впрочем, так же, как и оба Публия теперь были только сенаторами Римской республики.

После обмена формальными любезностями царь изложил свою позицию, давно известную римлянам по речам сирийских посольств. В дипломатичных выражениях он обосновывал право силы и давал понять, что будет владеть теми городами, которые сумеет завоевать. Римлянам же царь предлагал довольствоваться Италией и Сицилией, но не совать любопытный нос на Балканы и уж тем более — в Азию. Ответ держал Публий Виллий Таппул. Он говорил о справедливости, о достоинстве, чести и наконец о необходимости бережного отношения к грекам, столь много сделавшим для цивилизации.

— Что же вы сами их не бережете? — насмешливо перебил Виллия Антиох после того, как некий внушительный господин, почтительно склонившись, прошептал ему несколько слов на ухо. — Как же вы при вашей справедливости могли покорить южноиталийских и сицилийских греков? Как же вы при вашей чести и достоинстве до сих пор держите их в рабстве?

Виллий терпеливо начал объяснять, что греческие города Италии и Сицилии являются союзниками Рима, и отношения с ними регламентированы договорами, действие которых не прерывалось с момента их заключения и до настоящего времени. То есть с юридической точки зрения эти отношения были вполне законны и справедливы, тогда как греческие города Малой Азии уже давно освободились от власти азиатских владык и никаких договоров с Антиохом не заключали. Антиох снисходительно посмотрел на Виллия и, усмехнувшись, молвил:

— Так ведь и мои греки, едва я введу к ним свои войска, охотно подпишут любые договоры, а копья моих солдат обеспечат непрерывность их действий. Так что никакой разницы между сицилийскими и малоазийскими эллинами я не вижу.

— Зато ее видят сами греки! — воскликнул Виллий. — Давай царь, пригласим делегации от эллинских общин Италии, Сицилии и Малой Азии. Пусть они сами расскажут об их положении и выразят свои чаяния.

— Только мне и осталось разбирать склоки каким-то греков! — презрительно бросил царь.

Помолчав, он произнес:

— Да, видно, ни о чем мы с вами не договоримся. Пора переходить к делу; там, где кончается красноречие, начинает раздаваться звон оружия.

— При желании, царь, всегда и обо всем можно договориться без звона, стонов и хрипов, — вступил в разговор Сципион.

Антиох насторожился, понимая, что такой человек пустой спор затевать не станет. А Сципион продолжал:

— По крайней мере, у нас, римлян, это получалось нередко. Нужно только наличие доброй воли и разумности с обеих сторон. При соблюдении этих условий мы находили общий язык даже с недавними врагами, и они, забывая вражду, изъявляли готовность сотрудничать с нами.

Царь вздрогнул. Он вдруг подумал о Ганнибале. Ему уже сообщили, что в Эфесе африканец настойчиво искал контакта с римлянами и после неоднократных бесед с Виллием имел в завершение длительную аудиенцию со Сципионом, причем в условиях, исключающих подслушивание. Заодно ему вспомнились многочисленные легенды о пунийском коварстве.

Наступила напряженная пауза. Антиох экспрессивно сверлил Сципиона взглядом, стараясь найти подтверждение своей догадке, а Публий надел маску непроницаемого бесстрастия, сквозь которую чуть поблескивали лукавством его глаза.

— Я имею в виду Филиппа, — пряча усмешку, разъяснил Сципион. Антиох вздохнул с облегчением, но спустя мгновение заволновался еще сильнее. Римлянин будто прочитал его мысли и разрешил его тайные сомнения. Но, если они думали об одном и том же, значит, подозрения не напрасны? Выделив Филиппа, Сципион как бы проговорился, что есть и еще кто-то. А кто иной может сейчас занимать их общее внимание, кроме Ганнибала? Усмешка же римлянина, тень которой успел уловить Антиох, еще более озадачила его. Все цари изначально поражены жестокой болезнью подозрительности, потому семена сомнений, брошенные Сципионом в душу Антиоха, быстро проросли мясистыми стеблями дурмана и помрачили его ум.

«Ну и противники у меня, эти римляне, — думал царь, — где ни появятся, всюду добьются своего. Надо же, такого злодея у меня сманили!»

У царя пропало последнее желание вести переговоры. Заметив это, Сципион выразил намерение расстаться, а напоследок сказал:

— Напрасно ты, Антиох, надеешься на оружие. Тебя, видно, кто-то вверг в заблуждение. Сил у нас не меньше, чем у тебя, а союзников больше. Те же, на кого полагаешься ты, ненадежны…

Увидев, как при этих словах у Антиоха вытянулось лицо, Сципион спешно добил:

— Я имею в виду этолийцев.

Он и в самом деле подразумевал этолийцев, но царя уже невозможно было образумить: вспыхнувшая едким пламенем болезнь чернила его душу и распаляла мозг, а потому хладнокровных размышлений ждать от него уже не приходилось.

— Ну что же, Антиох, — снова заговорил Сципион, — видимо, нам действительно придется померяться силами. Но прошу тебя, в том случае, если вопреки нашим стараниям, это все же произойдет, сумей сделать правильные выводы из первого же столкновения и вовремя остановись, не доводи наше противостояние до крайнего ожесточения, до смертельной злобы. Это будет выгодно и тебе, и грекам, и нам. Но все же не торопись, царь, рвать с нами дружбу и вверять судьбу прихотливому военному счастью, еще раз обдумай сложившуюся ситуацию, и пусть следующий день принесет нам больше взаимопонимания.

— Да, — поднимаясь, нетерпеливо сказал Антиох, — всего вам доброго, встретимся завтра.

Однако на следующий день встретиться не довелось. Утром пришло сообщение о смерти царского сына, носившего, как и отец, имя Антиох. Во дворце, а также во всем городе был объявлен траур. Ни о каких переговорах теперь, конечно же, никто не помышлял.

Младший Антиох подавал большие надежды, и его добрые задатки сами вынесли ему приговор. Талантливый царевич страшен для царя, и, как шептались при дворе, да и по всей Сирии, Антиох был вынужден отравить сына, естественно, при посредстве специалистов, в качестве которых в Азии использовались евнухи. Другой царский сын Селевк был попроще, и потому ему позволили жить, однако отправили фактически в ссылку за Геллеспонт в Лисимахию, дабы в этой отдаленной от азиатских центров, ничтожной провинции он не мог собрать сил, достаточных для свержения отца.

Царь в жестокой депрессии заперся в своем покое и не показывался на глаза ни придворным, ни гостям.

Сципион же, расхаживая по облаченным в траурное убранство залам дворца, вспоминал страдания царя в день их первой встречи и содрогался от ужаса. Теперь они виделись ему в ином, беспощадном свете и воспринимались по-другому. «Вот она, монархия, — думал он, — пусть бы философы, восхваляющие единодержавие, взглянули ныне на этот дворец, на этого могущественного царя, не смеющего даже оплакивать сына! Прежде говорили, что в Азии все люди рабы и только один человек — господин, это царь, но, увы, оказалось, что царь — тоже раб, раб своего трона».

Виллий предложил Сципиону оставить Антиоха в покое и переждать траур в Пергаме. Сципион согласился, и римляне, передав через придворных соболезнования несчастному царю, возвратились к Эвмену.

В Пергаме они не теряли времени даром и сразу же включились в проводимую выздоровевшим Сульпицием работу по созданию антисирийской коалиции. Большую помощь в этом римлянам оказывал Эвмен. В результате, к тому дню, когда из штаба Антиоха поступило согласие на продолжение переговоров, трех Публиев окружало множество греческих делегаций от малоазийских городов, и потому в Эфес, где теперь находился сирийский царь, римляне отправились с целым караваном союзников.

Сам Антиох не вышел к гостям, сославшись на болезнь, и поручил вести переговоры своим советникам. От имени царя на этот раз выступал внушительный вельможа Миннион. Виллий и Сципион еще в Апамее обратили на него внимание, так как он обычно ближе всех стоял к царскому уху и чаще других прикладывался к нему устами, нашептывая господину свои бесценные соображения; правда, друзья не сразу его узнали, поскольку в отсутствие царя он стал как-то выше и солиднее. Всегда согбенный перед Антиохом, Миннион сегодня распрямился и держался перед римлянами с великим апломбом, словно разом совмещая в себе и царскую самоуверенность, и собственное самомнение, а греков он и вовсе в упор не замечал. Однако его новая поза не придала свежести старым речам, произносимым совсем недавно Антиохом, а гораздо раньше сирийскими посольствами в Риме. Он снова указывал римлянам пределы их интересов и советовал либо совсем забыть беспокойные слова «свобода» и «справедливость», либо воплотить их в реальность у себя дома, а не таскать свои лозунги за моря в чужие территории. Отвечая царскому представителю, Публий Сульпиций первым делом высказал предположение, что Антиох постыдился сам выступать со столь пустою речью, а потому поручил это сделать первому, кто попался ему под руку. В подобном же ключе, опровергая один за другим доводы Минниона, он продолжал его высмеивать, стараясь расположить в свою пользу присутствующих греков. Когда же очередь высказываться дошла до делегаций греческих городов, в зале поднялся такой галдеж, что здравый смысл в ужасе покинул поле боя в неизвестном направлении.

Попрепиравшись подобным образом несколько дней, оппоненты разошлись, сохранив за собою прежние позиции. Римляне вернулись в Пергам, а оттуда поторопились на родину.

Последнее посещение Эфеса, несмотря на бесплодность переговоров, все же возымело некоторое значение для римлян, так как позволило им удовлетворить любопытство относительно Ганнибала. Они заметили, что Пуниец уже не столь уверенно разгуливает по царским палатам, как прежде, и свита его весьма уменьшилась. У дворцовых сплетников им удалось выведать, что африканец попал в немилость у Антиоха, а попытками рассеять царские подозрения только усугубил их, что однажды он начал бить себя кулаком в грудь и кричать: «Я — злейший из злейших врагов римлян! Как смеешь ты мне не доверять! Я ненавидел их с рождения и даже раньше, поскольку их ненавидели все мои предки! Я в девять лет дал клятву отцу и богам в вечной вражде к Риму! А теперь я ненавижу римлян в десять раз сильнее, потому что среди них находится тот, кто мне ненавистнее самой смерти! Знай же, Антиох, если ты отвергнешь мою жажду мести, я пойду за Альпы, за Гирканское море, подниму на борьбу с Римом галлов и скифов, а если не помогут и они, взойду на небеса и взбунтую самих богов!» После этой неистовой оргии в честь подземных духов злобы и ненависти царь будто бы смилостивился над Пунийцем и соизволил оставить его при своем штабе, однако прежнего доверия к африканцу уже не было.

 

12

На обратном пути Сципиону опять не удалось ознакомиться с Грецией, поскольку на этот раз послы спешили еще более, чем по дороге в Азию. Миссия трех Публиев, задержавших Антиоха переговорами и внесших разлад в его штаб, способствовала отсрочке войны на несколько месяцев, но столкновение с Сирией было неизбежным, поэтому послы желали как можно скорее оповестить соотечественников о положении дел в Азии, дабы государство незамедлительно предприняло соответствующие меры. В последние месяцы обострилась обстановка и в Элладе. В центральной части страны бесновались этолийцы, а на Пелопоннесе по их наущению открыл боевые действия Набис, надеявшийся под шум назревавшей бури незаметно для великих держав решить свои проблемы с соседями. Об этом также следовало доложить сенату и внести необходимые коррективы в политическую стратегию ближайшего периода.

Путешествие прошло успешно, так как приближалось лето, и погода благоприятствовала мореплаванию. Сразу по прибытии в Рим делегация отчиталась перед согражданами в своей деятельности. Изложив формальные итоги визита в Азию, Публий Виллий дал понять, что подобно тому, как палубное судно имеет трюм, так и их дипломатия содержала в себе невидимую постороннему глазу область, результаты которой, возможно, важнее объявленных. В частности, он намекнул, что Сципион сумел нейтрализовать Ганнибала, и Пуниец отныне уже не столь опасен Республике, как то было зимой.

Выслушав послов и проанализировав всю имеющуюся информацию о восточных делах, сенат определил направления возможной агрессии Антиоха и выработал упреждающие меры противодействия врагу. Так, не вызывало сомнения, что при пособничестве этолийцев сирийские войска вторгнуться в Элладу; велика была опасность морского десанта в Сицилию; вероятность нападения из Африки представлялась невысокой, поскольку партию Баркидов в Карфагене за последние три года удалось почти полностью отстранить от власти, а Ганнибал был дискредитирован в глазах Антиоха, да и Масинисса не бездействовал, создавая пунийцам вполне достаточно домашних проблем, чтобы отвадить их от помыслов о заморских походах. Поэтому римляне решили направить войска в Брундизий с целью последующей переправки их на Балканы, а флот — в Сицилию. Кроме того, были приведены в повышенную готовность гарнизоны восточного побережья Италии. Эти силы возглавили преторы Марк Бебий и Авл Атилий, которым первоначально предназначалась Испания, оставленная теперь в распоряжении прежних преторов Фламиния и Фульвия. Весьма успешно действовавший против иберов Бебий командовал сухопутным тридцатитысячным войском, а Атилий получил под свое начало тридцать военных кораблей и несколько тысяч вспомогательных войск. В качестве официальной версии, под политическим прикрытием которой проводились все эти мероприятия, была провозглашена подготовка к войне с Набисом, открыто напавшим на римских союзников — ахейцев.

Все другие события в государстве отступили на задний план и вызывали интерес лишь у тех людей, кого они непосредственно касались. Наиболее значительное из таких второстепенных событий произошло в северной Италии, где войско под предводительством друга Сципиона проконсула Квинта Минуция Терма разгромило лигуров, вторгшихся в Пизанскую область. Минуций, будучи верным традициям своего императора, не остановился на достигнутом и, преследуя разбитого противника, огнем и мечом прошел по его стране, лишив врага экономического потенциала для продолжения войны. Прибывший на смену консул Луций Квинкций Фламинин остался не у дел, а потому двинулся в земли бойев. Попав под двойной удар войск Луция Квинкция и Гнея Домиция, бойи, истомленные многолетней войной, пали духом и начали более или менее многочисленными группами переходить на сторону римлян. Передовые ряды в колонне предателей-перебежчиков, как обычно, составляли местные богачи, желавшие сохранить груды своего барахла ценою утраты собственной чести и свободы Отечества.

В начале лета стало ясно, что в нынешнем году война с Антиохом может быть лишь обозначена, но в следующем — грянет на полную мощь. В связи с этим особое значение приобретали состав будущих магистратов и предстоящее распределение должностей. Пока события развивались в полном соответствии с расчетами группировки Сципиона. Владея инициативой, Сципионова партия вознамерилась извлечь максимум выгоды из своего лидирующего положения и выдвинула идею провести выборы раньше обычного срока якобы для того, чтобы заранее начать подготовку к военной кампании следующего года.

Это предложение надлежащим образом представили народу и сенату и снабдили хорошей аргументацией, потому оно не встретило организованного сопротивления, и комиции были назначены на ближайшее время.

Сципион наметил в консулы Публия Назику и Гая Лелия. Однако Лелий все еще не вышел из душевного кризиса и к своему другу относился недоверчиво. Несмотря на уговоры их общих со Сципионом товарищей, он отказался надеть беленую тогу кандидата и вместо него пришлось выставить на выборы Мания Ацилия Глабриона. Сильных претендентов Сципион выдвинул и в соискатели претуры. В первую очередь это были Луций Эмилий Павел и Марк Эмилий, с лучшей стороны проявившие себя при исполнении эдилитета, причем Павел сумел отличиться еще и как авгур.

На этот раз партия Сципиона наступала широким фронтом, стараясь исключить малейшую вероятность срыва на выборах. Так, например, со стороны патрициев за консулат с Публием Назикой соперничали Луций Сципион и Гней Манлий Вольсон. Последний, конечно же, не мог тягаться политическим весом с двумя первыми, и потому всяческие завистники, ненавистники и прочие недоброжелатели Публия Африканского стояли перед выбором: голосовать ли им за родного брата Сципиона или за двоюродного. Сам принцепс, соблюдая корректность в этой щекотливой ситуации, в одинаковой мере просил народ за каждого из братьев. При этом Сципион понимал, что предпочтительные шансы имеет Назика, поскольку граждане чувствовали свою вину за незаслуженную обиду, нанесенную почтенному мужу на прошлогодних комициях, и жаждали искупления. Поэтому принцепс вел дело так, чтобы в будущем люди сознавали за собою подобный моральный долг уже перед Луцием. Вообще, Публий больше говорил не о достоинствах того или иного Корнелия, а о том, сколь благодатно государство, располагающее возможностью подобного выбора, и таким способом как бы уравнивал двух главных претендентов, ставил их обоих на самую вершину общественного авторитета.

Фурии и Порции на этот раз сплоховали перед массированным и продуманным наступлением Корнелиев и Эмилиев и не смогли оказать серьезного сопротивления. Однако главная причина явного превосходства группировки Сципиона заключалась не в слабости конкурентов, а в изменении общественного сознания, вызванном осложнением международной обстановки. Еще год назад плебс чувствовал себя уверенно и, сознавая свою силу, бравировал перед Сципионом, во всем противореча ему и отвергая его кандидатов. Ах, как приятно было тогда обывателям навязывать свою волю самому Сципиону Африканскому! Ах, как сладостно сосало у них под ложечкой при виде неудач и унижений прежде недоступного для их посягательств принцепса! Но теперь на Востоке грянул гром, и толпа задрожала, как сбившееся в кучу овечье стадо при звуках волчьего воя. Огромная Сирийская держава, превосходящая территорией и населением Италию, Сицилию, Испанию, Грецию и Карфаген вместе взятые, разверзла ужасающую пасть и грозит проглотить Рим, весь Лаций и целую Италию. В страхе перед грядущей бедой плебс напрочь забыл о Катонах и Леках, презрительно смотрел на Фуриев и Валериев, но зато испытывал безмерное счастье, сознавая, что у него есть Сципион Африканский. Ныне простолюдины, затаив дыхание, внимали речам Сципиона, жадно смотрели ему в рот, когда он говорил, будто хотели извлечь оттуда его слова прежде, чем те будут произнесены. Они с готовностью выполняли все его пожелания и гордились послушанием так же, как год назад — строптивостью.

В такой эмоциональной атмосфере партия Сципиона одержала полную победу, и на выборах, проводимых Луцием Квинкцием, консульские должности получили Публий Корнелий Сципион Назика и Маний Ацилий Глабрион, а в преторы прошли оба Эмилия, Корнелий Маммула и трое представителей нейтральных родов.

 

13

Тем временем в Эфесе Антиох усиленно советовался со своими подданными и союзниками о дальнейших действиях в отношении римлян.

Велика царская власть, многое подвластно самодержцу, но, увы, там, где в отношения между людьми встревают посторонние силы, не являющиеся функциями существа личности, не приходится ждать естественности, потому монарху, распоряжающемуся жизнями и судьбами людей, недоступны их сердца и мысли. Перед Антиохом выступали десятки виднейших мудрецов Азии, и говорили они подолгу, красиво и внушительно, однако в их речах не было и не могло быть искренности. Каждый из них что-то настойчиво советовал повелителю, но исходил при этом не из потребностей дела, а из условий адаптации при царском дворе. Все вельможи стремились использовать сложившуюся ситуацию для того, чтобы наилучшим образом угодить царю, обогнав на этом поприще коллег, и таким путем продвинуть свою карьеру еще на одну или две ступеньки вверх, еще на шаг или два приблизиться к трону. Судьба же непосредственно военной кампании интересовала их меньше всего, разве что кто-нибудь надеялся получить в Греции сатрапию.

В данный момент придворные интриганы внушили царю, что он хочет войны с Римом, и успешно спекулировали на его искусно разожженном острыми приправами воинственных речей аппетите к поглощению заморских стран. На этой волне агрессивности к власти прорвалась целая группировка, заправляющая сегодня всеми делами в штабе Антиоха. Первоначально предполагалось развивать наступление на царство Птолемеев, но затем сирийские политики обнаружили недовольство этолийцев и узрели в их неугомонном темпераменте «золотое дно» для себя. Исподволь внимание Антиоха мудрыми советниками стало направляться на Грецию, его убеждали, что он должен совершить деяния, задуманные прежними азиатскими владыками, но оказавшиеся им не по силам. Из идеологического и политического столкновения с римлянами эти «хозяева дворцового подполья» также извлекли пользу для своих целей и растравили царское тщеславие. Добрые плоды выращиваются трудом и заботой, сорняки же растут сами, достаточно лишь бросить семя. Царь с готовностью ступил на указанный ему путь и очень скоро загорелся воинственностью на зависть самим этолийцам.

Со слов этолийцев Антиох составил себе мнение, будто достаточно ему только ступить на Балканы, как Греция всеми своими бесчисленными республиками и союзами вожделенно прильнет к его стопам и безоговорочно отдастся царской воле. «Эллада стонет, придавленная римской калигой!» — говорили ему, и он верил. «Наивные римляне в безумной надежде прельстить греков свободой, возвратились в Италию, словно специально для того, чтобы передать нам завоеванную ими страну», — раздавалось над другим ухом царя, и он тоже верил. Ему не хотелось сопоставлять эти фразы и выявлять противоречия, поскольку очень заманчиво было верить каждой из них. Царь пребывал в эйфории. «Филипп жаждет реванша, — думал он словами своих советников, — и уповает на меня. Этолийцы мечтают о мести римлянам, присвоившим себе славу четырехсот этолийских богатырей, сокрушивших македонскую фалангу. Спартанец Набис уже начал войну против римских приспешников — ахейцев. Молодчина Набис, чувствуется наша, царская, порода! Настал мой черед вступить в дело и возглавить все эти силы в борьбе за сирийское господство, то бишь за свободу Эллады!» Именно такой лозунг: «Свобода Эллады», который недавно принес успех римлянам, ныне с подачи этолийцев был взят Антиохом на вооружение для порабощения Греции.

Единственный, кто в этой ситуации мог сказать царю правду, это Ганнибал, который, лишившись благосклонности владыки, отверг длинный утомительный путь наверх, прокладываемый мелкой лестью, и вознамерился разом, одним скачком вернуть себе утраченное положение, а потому гордо выпячивал грудь, стараясь дать понять царю, кого тот потерял в его лице, и изображал всевидящего, всезнающего оракула, изрекающего жестокие истины с заоблачных вершин мудрости, невзирая на личности, троны и диадемы. Но, увы, Пунийцу теперь не было доступа в высшие эшелоны власти, и ему редко выпадал случай продемонстрировать царю свою эффектную позу.

Итак, Антиох настолько уверовал в собственное могущество и поддержку словоохотливых союзников, что не стал дожидаться, пока в Малую Азию стянутся основные силы его гигантской армии, и, собрав всего лишь около десяти тысяч воинов, поспешил к Геллеспонту.

 

14

Пока в Эфесе вызревал воинственный перл Антиоховой политики, в Греции этолийцы с изобретательностью, достойной самих карфагенян, готовили плацдарм царскому войску. В прошлом греки неоднократно возмущались циничной фразой Филиппа Македонского о том, что, захватив города Деметриаду, Халкиду и Коринф, он наложил на Элладу оковы, теперь же этолийцы сами решили последовать примеру надменного царя и вручить «цепи Эллады» Антиоху. Для того, чтобы овладеть Деметриадой, Халкидой и Спартой, которая была поставлена в этот ряд вместо надежно охраняемого ахейцами Коринфа, этолийские вожди в строжайшей тайне разработали три дерзкие авантюры.

Полным успехом завершилось их предприятие в Деметриаде. В этом городе незадолго перед тем возникли гражданские волнения. Промакедонская группировка знати, с победой римлян оставшаяся, естественно, не у дел, ныне прониклась ненавистью и к Риму, и к Филиппу: к первому за его силу, а ко второму — за слабость. С пробуждением от азиатского сна сирийского титана, эти люди узрели возможность вернуть себе власть на родине за счет Антиоха. Сделав царское имя знаменем своей партии, они пошли в наступление на официальных магистратов. Для народа была сочинена басня о том, что римляне будто бы намереваются возвратить их город Филиппу. Как раз в то время римляне собирались вернуть македонскому царю его сына, находящегося в италийской столице в качестве заложника. Царевича звали Деметрием, возможно, поэтому и заговорили о передаче Деметриады. «Созвучие есть, чего еще надобно презренной черни!» — думали олигархи. Но, увы, на горе толстосумам тогда еще не везде народ превратился в презренную чернь, а потому их номер не прошел, и разоблаченным инициаторам смуты пришлось удалиться в изгнание. И вот несколько месяцев спустя на сцену вышли этолийцы, чтобы завершить прерванный на самом интересном месте спектакль. В городе началась хорошо профинансированная извне кампания нагнетания жалости к изгнанникам. Помимо соответствующих речей и лозунгов, в дело были введены траурные процессии родственников обиженных претендентов на господство. День и ночь рыдали на площадях и перекрестках одетые в рванье аристократки, окруженные хороводом хныкающих младенцев. Сердце народа не выдержало горестных картин проявлений скорби, и сердобольные люди согласились простить изгнанников. Так, не сумев сыграть на пороках толпы, олигархи добились своего спекуляцией на добрых чувствах народа. Возврат блудных сыновей государства был превращен в шумное и красочное мероприятие. Простые люди вышли на улицы, дабы приветствовать своих мучеников, и сквозь слезы умиления взирали на пышное шествие. Изгнанников сопровождали давшие им приют во время смуты этолийцы, каковые, благодаря проявленному гостеприимству, ныне тоже выглядели героями в глазах горожан. Этолийцы были как пешими, так и конными, но в порыве благородного восторга жители Деметриады не придали этому значения. Проследовав в центр города, этолийские друзья захватили здание совета, водрузили на магистратские кресла приведенных с собою диссидентов и, сверкая кинжалами, с криками «Да здравствует свобода!» мелкими группами рассыпались по городским кварталам. Всего за какой-то час они перерезали наиболее видных представителей правящей партии и освободили Деметриаду… для Антиоха.

В Спарте дела этолийцев поначалу тоже шли неплохо. Правда, Набис был несколько обижен на союзников, поскольку, затеяв по их совету войну с ахейцами, он не дождался обещанной поддержки ни от Антиоха, ни от самих этолийцев и практически проиграл кампанию. Зато помощь пришла теперь, и царь, которого после череды неудач все чаще стали называть тираном, вновь воссиял оптимизмом и благодарностью к друзьям. Однако на первый раз этолийцы прислали ему сравнительно небольшой отряд в тысячу копий, но зато начальник прибывшей тысячи обещал царю больше, чем иной полководец, стоящий во главе целого войска, и парадоксальным образом он выполнил свои обещания, ибо Набису действительно больше не потребовались подкрепления. Очень скоро этолийский офицер сделался доверенным лицом и чуть ли не оруженосцем царя. Он повсюду сопровождал Набиса и оказывал ему множество услуг. Пользуясь таким положением при монархе, этолиец однажды во время военного парада подобрался к Набису ближе телохранителей и ударил его мечом в спину. Тут же этолийская тысяча набросилась на поверженного царя и исколола его пиками. В рядах спартанцев возникло замешательство, а заговорщики, к которым присоединились отряды служивших здесь ранее этолийских наемников, ворвались во дворец, а затем нестройными потоками хлынули в город грабить население. По ходу дела они опять-таки кричали что-то о свободе и свергнутых тиранах. Увы, это традиционное заклинание политических ведьм им не помогло, так как спартанцы больше доверяли глазам, а не ушам, потому они не признали таких «освободителей» и, быстро вооружившись, дали им бой. Сражаться холодным оружием оказалось сложнее, чем — пылкими словами, и этолийцы были разгромлены. Остатки их сил укрылись в ближайших городах ахейского союза, но ахейцы, по достоинству оценив методы этолийской политики, оказались солидарны со своими врагами и продали беглецов в рабство. После этих событий изнуренный внешними войнами и междоусобицей Лакедемон подчинился ахейцам и вступил в их союз.

В Халкиде у этолийцев и вовсе ничего не вышло. И хотя они сумели подобно тому, как было в Деметриаде, завязать отношения с халкидскими изгнанниками и даже собрать небольшое войско, вся Эвбея встала на борьбу с ними и воспрепятствовала реализации их замыслов. Подступив с несколькими тысячами наемников к стенам Халкиды, этолийцы убедились, что город в полной мере готов к обороне, и удалились ни с чем. У них было достаточно сил для осуществления предательства, но, увы, не для сражения.

В итоге, из трех авантюр этолийцам удалась только одна, но и это являлось большим достижением, поскольку теперь Антиох мог вступить в Грецию, минуя длинный путь через царство Филиппа, который совсем не был склонен к союзу с властелином Сирии.

 

15

Антиох не замедлил воспользоваться предоставленным ему шансом. Не взирая на глубокую осень, он погрузил войско на корабли, пересек Эгейское море и причалил в гавани Деметриады. Там ставленники этолийцев организовали царю помпезную встречу, и народ, совсем недавно прославлявший освободителей-римлян, ныне под умелым руководством олигархии превращенный в толпу, с тем же энтузиазмом чествовал освободителя-Антиоха. Возгордившись «народной любовью» эллинов, царь в сопровождении всего лишь тысячи воинов пустился в вояж по Греции сбирать лавры. На ура прошла его встреча с этолийцами, несколько прохладнее к нему отнеслись в центральной Фессалии, а в Халкиде указали на порог. После этого Антиох стал действовать через своих представителей, дабы избавить себя от неприятного общества тех, кто не понимает сирийско-этолийского варианта свободы.

Римляне же до сих пор предпочитали дипломатию, и за Грецию с азиатами сражались четверо послов: Тит Квинкций Фламинин, Публий Виллий Таппул, Гней Сервилий Гемин и Гней Октавий. Силы, конечно же, не были равны, но делегация Квинкция все-таки добилась успехов. Так, именно Фламинину силой ума и авторитета удалось подавить первый бунт в Деметриаде, он же предотвратил мятеж в Афинах и выиграл острую идеологическую борьбу, развернувшуюся в Ахайе, куда прибыли посланцы царя и этолийские стратеги, чтобы агитировать ахейцев против римлян.

Ахейский союз служил в Греции практически единственным противовесом этолийцам. Эти две силы в последние десятилетия определяли политику Эллады. Потому сирийцы оказывали ахеянам повышенное внимание. Даже сам царь одно время изъявлял готовность облагодетельствовать их своим посещением, но, узнав, что Квинкций его опередил и уже находится на Пелопоннесе, он, во избежание очной ставки с римлянином, остался в Деметриаде, где сумел неплохо устроиться во дворце, выстроенном когда-то для Филиппа, а в Ахайю направились его послы.

Азиатские вельможи были густо облеплены этолийской знатью, примерно так же, как сами вельможи обычно облепливают царя. Ввалившись в ахейское собрание, эта разноголосая толпа поразила взор пелопоннесцев яркостью нарядов, а воображение — пестротою речей. Царские министры держались с преувеличенной важностью, словно старались в краткие дни свободы от надзора монаршего ока вознаградить себя неестественным гонором за годы неестественного пресмыкательства пред господином. Воспитанным в республиканском духе грекам такая манерность представлялась диковатой, но из почтения к имени могущественного азиатского царя они относились к напыщенности сирийцев как к должному.

Представ собранию, глава посольства Антиоха повел речь с небывалым размахом. В рокоте его слов мысленному взору завороженных слушателей явилась вся Азия в своей необъятности, богатстве и всевозможной экзотической чрезмерности. Он живописал индийские и персидские просторы, скифские степи, малоазийские горы, и все это посыпал грудами золота и самоцветов; он, как колдун, дурным голосом выкликающий заклинания, перечислял диковинные наименования бесчисленных племен и народов, населяющих царство его повелителя; он слагал стихи во славу сирийской армии, вобравшей в себя весь цвет этих самых племен и народов, звенел колкими названиями азиатского вооружения, запрудил все греческие гавани восхвалениями царскому флоту, основу коего составляли силы знаменитых мореходов — финикийцев.

Когда же азиат замолк, чтобы перевести дух, греки, поеживаясь, стали боязливо озираться вокруг, веря и не веря, что они еще живы. Вновь расправив могучую грудь, образцовый продукт дворцовой политики зычно пропел погребальную песнь римлянам, которым ныне, как он заявил, предстоит бороться не с каким-то ничтожным городком — Карфагеном и не с захудалым нищим царством — Македонией, а с лучшей богатейшей половиной света — Азией, состязаться в воинском искусстве не с ослепшим от самолюбования Ганнибалом и не с кичливым Филиппом, а с самим Антиохом Великим, преемником Александра Великого, у коего Ганнибал ходит в прислужниках! «Похоронив» римлян, оратор призвал ахейцев поторопиться с поклоном будущему властелину мира и впредь всячески стараться заслужить его хвалу, для чего первым делом им надлежало возненавидеть римлян.

Звонким эхом прозвучавшей речи стало последующее выступление этолийцев. Они в меру своих риторических талантов восславили Антиоха, сверх всякой меры обругали римлян, а затем забыли и о первом, и о вторых, сосредоточив все силы легких на поношении Тита Квинкция. Этолийский стратег заявил, что именно он выиграл сражение при Киноскефалах, ибо бился мечом и копьем в первом ряду, тогда как Фламинин даже не выпустил ни одной стрелы, не метнул ни единого дротика, а, стоя на холме, размахивал руками, отдавая какие-то непонятные распоряжения. «И после этого вы называете его полководцем! — возмущался отчаянный рубака. — Да если бы не я, его и в живых-то теперь не было! Если бы не мы, этолийцы, то не существовало бы уже и самого Рима!»

Греки любили риторику, гиперболы приводили их в трепетный восторг, потому никто не смеялся. В исполненную напряжения паузу на ораторское возвышение пробрался Тит Квинкций. Он одарил толпу лучезарной улыбкой и заговорил легко и свободно, как всегда говорил с эллинами, потому что ощущал себя властителем их душ. Ритмика его речи была совсем иной в сравнении с оппонентами, надрывному пафосу азиата и громким эмоциям этолийцев он противопоставил речь-рассуждение, словно участвовал в товарищеской беседе, и тем сумел оживить внимание уставших от крика слушателей.

«Сегодня, друзья, нам открылась великая тайна, и, думаю, стоит за это поблагодарить предыдущих ораторов, — весьма интригующе начал римлянин. — Долго мы терялись в догадках: что могло сблизить Антиоха и этолийцев, что общего между столь разнородными явлениями ойкумены. И вот наконец-то секрет раскрыт. Заметили ли вы, что, выступая перед вами, этолийцы обращались совсем не к вам? Действительно, зачем им рассказывать эллинам о своей доблести, цену которой вы уже давно познали в бою? Не могут же они всерьез надеяться словесной храбростью компенсировать трусость поступков. Нет, вам, видавшим их в деле, они уже никогда не докажут свою смелость. Значит, их речи адресованы не вам, а тем, кто иначе как со слов, мнения о них составить пока не может. Так вот, выхваляются этолийцы перед азиатами, а сирийцы в ответ бахвалятся перед этолийцами. Отсюда эти россказни о царском могуществе, эти страшные перечисления племен и родов вооружения, которые весьма кстати напомнили мне один забавный эпизод. Гостил я как-то в Халкиде у очень достойного человека и пришел в изумление от обилия дичи на его обеденном столе. Чего там только не было: и кабаны, и зайцы и всяческая птица, и морские животные, хотя до начала охотничьего сезона еще было далеко. А хозяин, добродушно посмеиваясь в отличие от ваших нынешних гостей, говорит мне: «Все это мой повар из свиньи состряпал с помощью различных приправ». Так же и я вам скажу: все эти кадусии, дахи, элимеи, мидийцы, как и конные латники и конные лучники — все это сирийцы, только вооружение у них разное, а значит, это — рабы, но не граждане, добыча победителю, но не воины. Так и лгут друг дружке по очереди этолийцы и сирийцы, стараясь воодушевить самих себя и шумом пустых речей о вымышленной мощи, заглушить собственный страх. Вот что их объединило, но, как всякий заметит, подобная связь ненадежна. Правда, однажды этолийский стратег ненароком обмолвился и нечаянно сказал истину о том, что при Киноскефалах он вместе с остальными этолийцами был впереди римлян, однако забыл добавить, что случилось это не в сражении, а при разграблении македонского лагеря. Тут уж ничего не возразишь: в чем хороши этолийцы, в том хороши! Я безоговорочно признаю, что, пока мы бились с воинами Филиппа, этолийцы нанесли сокрушительное поражение их скарбу и по праву заслужили славу грозы вещевых мешков. Победоносному войску после них не досталось ничего. Но, я надеюсь, что подобного рода славу вы, ахейцы, не оцените выше славы освободителей Эллады; о вкусах же Антиоха пока судить не берусь, но, думается мне, напрасно он доверился этолийцам. Ну, Антиох пусть сам расплачивается за свои заблуждения, а вы, ахеяне, не принадлежите к числу краснобаев, потому в такой кампании вам делать нечего. Это очевидно, пожалуй, даже для этолийцев».

Выслушав Квинкция, ахейцы выразили ему одобрение и недовольным гулом вынесли порицание этолийцам. Тогда зачинщики войны заговорили снова. Они бросили несколько черных фраз в Тита, а потом переключились на римлян вообще. На разные лады они переиначивали одну и ту же мысль: римляне поработили Грецию.

— В чем же это выражается, если ни в одном эллинском городе нет римского гарнизона, ни один город не платит дани, если, изгнав македонян, римляне возвратились к себе на родину, предоставив Грецию грекам? — поинтересовались ахейцы.

— Да, римляне ушли, — отвечали этолийцы, — но даже из Италии повелевают Элладой, и все здесь послушно следуют их воле, ибо дрожат перед опасностью их возвращения.

Тут в спор вмешался Фламинин.

— В любом благоустроенном государстве существует суд, который упорядочивает взаимоотношения между гражданами, поддерживая установленный законами баланс добра и зла, — сказал он, — причем зло обуздывают угрозой возмездия. Если же мы хотим порядка в международных отношениях, то нам и в этой области следует использовать тот же подход, и в масштабах всей цивилизации, как и в отдельной стране, страх наказаний за преступления должен стоять на страже справедливости. Вот принципы римской политики, отличающие ее от права грубой силы навязывать свою волю побежденным, каковое царило в мире до нас, какового до сих пор держаться и Филипп, и Антиох.

— Так вы присвоили себе право вершить суд над государствами, вершить суд надо всем миром? — возмутились этолийцы, бросая в бой эмоции подсознательного человеческого самолюбия.

— Во имя порядка кто-то должен это делать. Почему же не мы? — продолжил Тит изложение идеологии Сципиона, давно уже слившейся с его собственным мировоззрением. — Согласитесь, ведь мы поступили справедливо, освободив Грецию? Справедливо. Тут мне не смогут возразить и этолийцы, обычно готовые оспаривать даже Луну и Солнце. Но в то же время мы, как признали те же этолийцы, способны явить возмездие всякому, кто явит несправедливость. Следовательно, мы обладаем двумя главными качествами судей: чувством справедливости и силой, способной ее защищать. Верно, этолийцы?

— Верно! Верно! — дружно закричали ахейцы.

Те же, к кому непосредственно обратился Квинкций, в растерянности молчали: искусное хитроумие греков пасовало перед добротной фундаментальностью римского мышления.

Помучившись некоторое время раздумьями, этолийцы вновь воспряли духом и, перемигнувшись с царскими послами, завели такую речь:

— Дорогие наши соотечественники, ахеяне, вы нас не поняли. Этот коварный чужеземец, — ткнули они пальцами в направлении Тита, — гнусно клевещет на нас, будто мы призываем вас к войне, а вы верите. Отнюдь нет, уважаемые ахеяне, все тяготы борьбы за истинную свободу Эллады, — так этолийцы усовершенствовали свой лозунг, не совладав с ним в очищенном виде, — всю тяжесть этой войны мы принимаем на себя, уповая, конечно же, на нашего заморского друга Антиоха, а вас призываем лишь не вмешиваться в грядущие события, и только. Так вы сохраните достоинство соблюдением договора с римлянами и не повредите Элладе. А когда вам станет очевидна разница между свободой в римском понимании этого слова и нашей, истинной свободой, тогда и определитесь по собственному разумению с выбором союзника.

Сирийцы величавыми кивками подтвердили, что они нисколько не нуждаются в помощи ахейцев и лишь заботятся об их репутации, а потому, исходя из бескорыстия самой высшей пробы, вместе с этолийцами стремятся удержать их от поступка, который в будущем стал бы укором их совести.

— Вот как! — воскликнул Квинкций. — Эти этолийцы — прямо-таки пунийцы в греческом обличии. Не сумев переманить вас, ахейцы, на свою сторону, они теперь хотят просто устранить вас с пути, сделать так, чтобы вы словно бы и не существовали вовсе на тот период, когда они будут вершить свое предательство, продавая ваше Отечество иноземному господину. Неужели же вы, ахейцы, станете безучастными зрителями этой гнусной драмы? Ни один человек, а тем более, народ не может спрятаться от своей судьбы; если он предоставит другим право решать свою участь, то неизбежно окажется в рабстве. И вы это знаете не хуже меня. Я поражаюсь бесстыдству этолийцев, посмевших предложить вам такое!

Тит хотел сказать еще что-то, но его голос потонул в громе возмущения по адресу этолийцев. Он понял, что дальнейшие слова не нужны, и успокоился. Ахейцы издали постановление, подтверждающее их верность союзу с римлянами, и выразили готовность в случае начала войны вступить в борьбу против Антиоха и его союзников.

Но не везде миссия Квинкция была столь успешна. Не удалось привлечь на свою сторону беотийцев, которые сохраняли выжидательную позицию; колебались и фессалийцы. Фламинин даже предпринял рискованную попытку вразумить самих этолийцев, не столько в надежде на успех, сколько, желая продемонстрировать свою добрую волю и обнажить перед всем миром оголтелую агрессивность этого племени.

Незадолго до вторжения Антиоха в Европу Тит прибыл на общеэтолийское собрание, как раз и созванное для придания законной силы уже принятому в верхах решению призвать в Элладу сирийского повелителя. Опасаясь, как бы столь влиятельный человек, любезный народу приятным обхождением, не помешал сбыться их планам, этолийские олигархи загодя настроили толпу против Квинкция, и в обстановке крайнего недоброжелательства римлянин едва довел до конца свою речь. Он напомнил о давних отношениях между римским и этолийским народами, о том, сколь много хорошего принес их союз, показал, что все плохое явилось следствием непоследовательности самих этолийцев, аппетиты которых непомерно росли с каждым новым успехом. Затем он говорил о хищном, агрессивном характере всякой монархии, а азиатской — в особенности и просил этолийцев не стравливать Европу с Азией. А в завершение предостерег их об ответственности за преступное намерение, грозящее всемирной катастрофой.

Усилия Квинкция пропали даром, его никто не слушал, с трибуны он сошел под улюлюканье толпы, потешающейся безнаказанностью. Вдогонку римлянину кричали, что, дав ему возможность пролепетать свою речь, они, этолийцы, оказали недостойному великую честь, а теперь он пусть мечтает лишь о том, чтобы подобру-поздорову убраться из их страны.

Тит смотрел на эти пенистые рты, изрыгающие ругательства, и с трудом верил, что их обладатели когда-то сверх всякой меры славили всех римлян, а его самого — больше остальных. И такие перемены в простых этолийских людях произошли лишь потому, что кучка олигархов, не довольствуясь притеснениями собственного народа, притязала на поборы еще и с фессалийских городов. Корыстные желания знати были понятны, но стремления плебса не поддавались рациональному объяснению.

Тут же, при Фламинине, этолийцы вынесли постановление о приглашении Антиоха и о войне с римлянами. При этом они с садистским злорадством смотрели на римских послов, наслаждаясь тем, что выпороли их столь дерзким и демонстративным решением.

Тит пожелал ознакомиться с текстом документа, но ему этого не позволили. Ведший собрание стратег Дамокрит небрежно заявил, едва бросив косой взгляд на Квинкция, что у него теперь есть дела поважнее, чем цацкаться со всякой мелочью.

— А содержание постановления, коль тебе неймется, ты скоро узнаешь в Риме, когда на Тибре будет стоять этолийский лагерь! — совсем «убил» римлянина Дамокрит.

Едва подавляя и впрямь убийственный смех, Квинкций негромко сказал стратегу:

— Как бы тебе, Дамокрит, и в самом деле не оказаться на Тибре. Страшись этого пуще чумы, ибо враги входят в Рим только в цепях!

— Каков фрукт! — воскликнул всегда уравновешенный Публий Виллий. — Говорит об освобождении Эллады, а мечтает о лагере на Тибре!

Постепенно все более сказывалось присутствие в Греции сирийского войска, разум уступал силе, и колеблющиеся начинали склоняться перед Антиохом. Сгущались тучи над Эвбеей. Халкидцы запросили у римлян поддержки. К ним отправился отряд ахейцев. Затем римляне сняли пятьсот человек со своего флота, помогавшего ахейцам в войне с Набисом, и также послали их к стратегически важному острову. Туда же со всей армией выступил Антиох. Передовое царское подразделение застигло римлян на пути в Халкиду и, напав на них без объявления войны, учинило избиение. Причем совершено это было в священном месте возле храма. Так началась эта война.

Ахейцы не смогли противостоять превосходящим силам сирийцев и сдали Халкиду. Вскоре царю подчинилась вся Эвбея. На этой волне успеха Антиоха застала зима.

 

16

По мере того, как нарастало политическое напряжение в Греции, усиливалась тревога в Риме. Когда Антиох стронулся с места и двинулся к Геллеспонту, старожилы стали вспоминать времена Ганнибалова нашествия, а когда он благодаря этолийцам смог избежать длительного перехода и в краткий срок достиг Балкан морем, многим в Италии Сирия показалась даже страшнее Карфагена. Антиох и впрямь представлялся чрезвычайно могущественным врагом, потому как его царство по всем материальным ресурсам и объективным факторам многократно превосходило Македонию, Египет, Карфаген и саму Римскую республику. Война надвигалась на Рим как нечто огромное безжалостное и всесокрушающее, подобного чему еще не бывало в истории.

В такой обстановке некоторые сенаторы настаивали на немедленном вводе войск в Грецию, дабы отбросить малоэффективные словесные баталии и действовать силой. Сципион категорически выступал против таких методов. Он говорил о римской чести и римском авторитете, привлекающих к ним сердца иноземцев. Его доводам о порядочности противостояли требования выгоды.

— Гораздо проще, — убеждали оппоненты, — сейчас с помощью легионов удержать в повиновении колеблющихся греков, чем сражаться с ними потом, когда они подчинятся Антиоху.

— Часто бывает гораздо проще украсть что-либо, чем заработать, — отвечал на это Сципион, — но, однако же, порядочные люди этим не занимаются, и воруют лишь отщепенцы.

Постепенно к сторонникам агрессии примкнули Фурии и Фульвии, поскольку лишь на такой идеологической платформе они могли противостоять Корнелиям и Эмилиям. Таким образом борьба идей вскоре трансформировалась в борьбу партий. Большую помощь Сципиону оказывала немногочисленная, но довольно влиятельная группировка Тита Квинкция, взгляды которого на международную политику совпадали с взглядами принцепса.

На первом этапе позиция Корнелиев и Квинкциев возобладала, и сенат постановил продолжить состязание с Антиохом дипломатическими средствами. Именно тогда и было направлено в Грецию посольство во главе с Титом Фламинином. Позднее, после того, как этолийцы захватили Деметриаду и обеспечили царю легкий доступ на Балканы, оппозиция опять оживилась и возобновила нападки на Сципиона.

«Вот она, твоя свобода для греков, — ворчали недруги, — дав волю этому никчемному, выродившемуся народу, ты лишь вручил его прямо тепленьким другому господину, гораздо более опасному, чем прежний».

«Увы, греки привыкли к рабству, — говорил на это Сципион, — они сейчас похожи на раба, случайно вырвавшегося из эргастула и с радости напившегося до скотского опьянения в ближайшем трактире.

Греков надо заново учить свободе. Делать это следует настойчиво, но терпеливо. Самоуправство Порция в Испании также привело к мятежу. Однако разница между возмущением иберов и волнениями части эллинов в том, что первые восстали на борьбу за праведное дело, а вторые — нет. В Греции мы защищаем справедливость, тогда как в Испании, изменив самим себе, теперь уже искореняем ее. Но наше дело, наше призвание, данное свыше, — учить мир справедливости. Это угодно богам, это выгодно нам самим, ибо следует стремиться устроить такой порядок в Средиземноморье, чтобы в будущем нам довелось жить среди доброжелательных, полноценных людей, а не среди низколобых обозленных рабов».

Оппозиция не сдавалась и продолжала спор. Были приведены в движение корыстные интересы вечно снедаемых алчностью дельцов, которые опасались, что, взяв в руки управление восточной кампанией, Сципион вновь, как и в македонской войне, оставит их без чрезмерных барышей. Особенно старался, конечно же, неунывающий Катон. Он был одновременно и уязвлен, и польщен упоминанием в речи принцепса о его испанских «подвигах». И то, и другое придавало ему вдохновения, и Порций безудержно изрыгал пламя гневных речей. От его брызжущей слюны выгорала трава и кипели колодцы, но народ, увы, оставался холоден.

Грозящая опасность сирийского нашествия, да еще при участии Ганнибала, придала разума плебсу, отвратив его от мальчишеских проказ, досаждающих принцепсу, и заставив обратиться к трезвому расчету взрослых людей. В критической ситуации народ уповал именно на Сципиона и его друзей, с их многократно проверенной доблестью он связывал все свои надежды на победу. Поэтому никакому Катону теперь не под силу было пробить брешь в народном сознании. Простые люди слушали Сципиона и слушались его.

Сейчас при такой поддержке масс Публию ничего не стоило расправиться с личными врагами, но мысль об этом даже не приходила ему в голову. Он стремился к честной борьбе за свою идею, поскольку был создан так, что именно в обществе справедливости и правды мог наилучшим образом реализовать собственные способности и проявить главные качества личности, а, следовательно, поползновения паразитических натур были органически чужды его нраву.

Встречаясь с согражданами, Сципион искренне высказывал свое мнение по вопросу о восточных делах и терпеливо убеждал колеблющихся в верности избранного политического курса. Критикуя меры, предлагаемые оппозицией, он говорил, что польза от них будет краткосрочна, вред — долговечен. В завершение каждой такой стихийно возникавшей народной сходки Публий успокаивал людей, заверяя их, что, хотя война предстоит серьезная, сомневаться в благоприятном ее исходе не следует.

«Не такой человек Антиох, который был бы способен оказать нам сопротивление, — говорил он, — не такое государство Сирия, чтобы могло соперничать с Римом. Пусть оно велико, но это — царство, и населяют его рабы, кои не в силах состязаться в доблести с гражданами. Вспомните, как греки разгромили полчища Ксеркса. И пусть теперь сирийское войско преобразовано по македонскому образцу, суть остается прежней, оно состоит из несчастных существ, лишенных Отечества, ибо рабский ошейник, все равно, надет он да шею или на душу, и царский трон не могут выступать в качестве Родины. Нам лишь нужно быть достойными самих себя, и тогда победа будет за нами. Верьте мне, граждане, я отвечаю за свои слова, ведь я — Сципион Африканский».

 

17

В течение второй половины года в Риме интенсивно зрела внутренняя энергия. Война проникла во все области жизнедеятельности и одухотворила Город грозной страстью, хмурой тенью легла она на лица граждан и замутила их души. В зловещих отсветах надвигающейся грозы все приобретало особый оттенок и особый смысл. Война стала подтекстом любого поступка и всякого решения.

Сенат заранее определил провинции следующего года и соответствующие воинские контингенты. Одному консулу назначалась Италия, а второму предусматривалось специальное сенатское поручение: под такой формулировкой скрывалась Греция. Один из преторов должен был отправиться в Бруттий, образовав со своими легионами резерв балканской экспедиции, а другому выпало командование флотом.

Римляне умели не только принимать толковые решения, но и исполнять их, потому в одно и то же время дружно проходили набор и обучение рекрутов, в широких масштабах шло строительство флота, изготовлялось оружие и прочее воинское снаряжение.

Однако, думая о войне, римляне занимались и мирными делами. Продолжалось выведение колоний на свободные земли, посвящались богам новые храмы, украшался и благоустраивался город, гремели суды над ростовщиками, кои не теряли аппетита к наживе ни во времена опасностей и всеобщих тревог, ни в годину бедствий.

Сенатом под руководством партии Сципиона была разработана сбалансированная программа подготовки к войне, включающая как военные, так и политические меры. Дипломатия Рима не ограничилась только посольством Тита Фламинина. Делегации отправились также в Карфаген и Нумидию, оживились отношения с Филиппом и Птолемеем.

Особое внимание, естественно, было уделено царю Македонии. Правда, римляне не афишировали свои контакты с Филиппом, чтобы не оттолкнуть от себя греков, но, тем не менее, сумели внушить царю желание совместно действовать против Антиоха. В этот ответственный период римляне завели речь о том, чтобы отпустить находившегося у них в заложниках царского сына Деметрия, и не ошиблись в своих расчетах. Столь тщеславный человек, каким был Филипп, не мог остаться равнодушным к подобному знаку доверия накануне важных событий; будучи польщенным, он выступил с ответным жестом благородства и предложил немедленную военную и финансовую помощь. От денег римляне, как обычно, отказались, а об остальном рекомендовали договариваться непосредственно с магистратом, который будет вести восточную кампанию. Отправляя Деметрия на родину, римляне, кроме всего прочего, надеялись, что сын должным для них образом повлияет на отца, так как, прожив несколько лет в италийской столице, царевич проникся симпатиями к этому городу и усвоил римскую систему ценностей.

Сирийцы тоже предприняли некоторые шаги в отношении Македонии, стараясь перетянуть ее на свою сторону, но сделали это настолько неуклюже, что лишь помогли римлянам укрепить союз с сильной державой. Этолийцы нашли грека, объявившего себя потомком Александра Великого, а азиаты предприняли попытку возвести этого авантюриста в конкуренты Филиппу, якобы дискредитировавшему себя поражением от римлян. Скороспелый претендент на македонский трон затеял пропагандистскую акцию по захоронению останков македонян, погибших под Киноскефалами. С выделенным ему Антиохом подразделением он собрал кости, оставшиеся после пиршества Смерти пятилетней давности, и сотворил из них холм вышиною с собственные амбиции. Увы, этот греческий Филипп не дождался благодарности от тех, кого страстно мечтал сделать своими подданными, ибо они восприняли его поступок как назойливое напоминание об их поражении, но зато всерьез разгневал Филиппа македонского, чем заставил его поторопиться с оказанием содействия римлянам.

Между тем Антиох, расположив свое войско на зимних квартирах, сам без устали принимал посольства балканских народов. Греки, привыкшие к смене властителей и к властителям вообще, протоптанной дорожкой шли к трону очередного повелителя и льстили ему с профессиональной угодливостью. Некоторые при этом искренне стремились к союзу с Антиохом, поскольку верили в его силы и полагали, что он утвердился здесь надолго, другие сомневались в могуществе царя и, стараясь понравиться ему, в то же время уходили от конкретных обязательств, чтобы не ссориться с римлянами.

Расчувствовавшись от обилия поклонов и риторики, Антиох возомнил себя добрым гением Эллады и устыдился собственного бездействия. Потому он, невзирая на позднее время года, разбудил войско от зимней спячки и направился с ним в Фессалию. С криком «Даешь свободу Эллады!» сирийцы принялись штурмовать фессалийские города. Однако, освобождая Грецию от римлян, они сражались не с римлянами, ибо тут их и в помине не было, а с самими греками, которые всячески упирались, почему-то не желая, чтобы их облагодетельствовали. Все же противостоять царской мощи мелкие и средние города не могли, потому им вскоре пришлось возрадоваться нагрянувшей свободе, но сильные города выдержали натиск и дали отпор иноземцам.

Едва Антиох снялся с зимних квартир, римляне тоже переправили на Балканы находившееся наготове войско претора Марка Бебия. Так дело «освобождения Греции от римлян» наконец-то привело сюда и самих римлян. Передовые отряды Бебия двинулись на выручку фессалийцам. Вдохновленные надеждой на помощь греки усилили сопротивление, и царю пришлось прервать поход, чтобы дожидаться более благоприятной для ведения боевых действий поры.

Новый административный год в Риме начался с прямой увертюры к войне. Вступив в консульскую должность, Сципион Назика и Ацилий Глабрион организовали масштабное жертвоприношение во всех храмах, а жрецам повелели узнать волю богов. Изучив внутренности несчастных животных, павших у алтарей, гаруспики выяснили, что боги в полном соответствии с желаньями властей одобряют затеваемую войну и сулят великую победу. После этого было созвано народное собрание, которое, не захотев перечить богам, тоже высказалось за войну.

Все дела от имени консулов вел Публий Назика, Ацилий, как и ожидалось, пребывал на вторых ролях. Снаряжение экспедиции также проводилось под Корнелия с учетом его интересов и качеств. Соответствующим образом формировался и штаб, в который вошли братья главных организаторов этой кампании — Луций Сципион и Луций Квинкций Всем заранее было ясно, что полководцем в войне с Антиохом должен стать кто-то из Сципионов, в данном случае на этот пост консульскими выборами был определен Назика. Однако распределение провинций откладывалось, так как Сципион Африканский никак не мог уговорить Мания Ацилия отказаться от жеребьевки и добровольно уступить Грецию коллеге. Ацилий проявлял строптивость и обижался на Публия за неблагодарность, напоминая тому, как во время ливийской кампании он, будучи плебейским трибуном, оказал ему услугу, запретив трибунскою властью тогдашнему консулу Гнею Корнелию Лентулу вмешиваться в дела Сципиона. В конце концов принцепс сдался, и доверился жеребьевке. Но жребий вновь, как и в македонскую войну, оказался немилостив к Корнелиями, указав на Глабриона, а Назике досталась Италия.

Стан Сципиона охватило отчаяние, затем сменившееся унынием. Столько сил было потрачено этими людьми для организации балканской кампании, а плоды их деятельности предстояло собрать какому-то Ацилию!

В поисках выхода из создавшегося положения неудачливый консул предложил Сципиону назначить его диктатором. Тогда Публий Африканский возглавил бы восточный поход, а Публий Назика исполнял бы при нем роль начальника конницы. При нынешнем влиянии Сципионов и общей тревоге за судьбу войны вполне возможно было добиться от сената соответствующего постановления, но принцепс отверг этот шаг, хотя и не без сожалений.

«Я надеюсь, — сказал он, — что наши поступки будут оценивать такие люди, в глазах которых мой сегодняшний отказ принесет всем нам большую славу, чем победа над Азией с помощью подобных средств».

Но все же этот вариант был принят на будущее как запасной на тот случай, если Глабрион в ходе кампании потерпит сколько-нибудь значимое поражение.

Погрустив еще какое-то время, друзья Сципиона смирились с неудачей, принесенной им жребием, и принялись добросовестно, хотя и без воодушевления помогать Ацилию. Они могли утешаться тем, что глава экспедиции принадлежит к их лагерю, а значит, он должен будет вести войну в соответствии с их программой и, кроме того, позволит им отличиться в качестве легатов.

Сципион и Ацилий вскоре вернулись к товарищеским отношениям.

— Я думаю, ты понимаешь и ценишь братские чувства, — сказал Манию Публий, когда конфликт был исчерпан, — а потому не досадуешь на меня за мои хлопоты в пользу Назики.

— На твоем месте любой римлянин в этом вопросе вел бы себя так же, — отвечал Ацилий, — а вот отказаться от шанса, предоставляемого диктатурой, я, например, скорее всего, не смог бы. А ведь я знаю, что у тебя был этот шанс…

— Я рад такому ответу, Маний, и желаю тебе успеха. Но, прости мне мое старческое брюзжание, прошу тебя, обуздывай свой крутой нрав, помни, что ты представляешь в Греции перед утонченным, чутким к добру и злу народом всех нас, все государство.

Ацилий воспринял как должное не только само напутствие, но и его тон, тон патриарха, наставляющего молодежь, а ведь они со Сципионом были примерно одних лет.

Ритуал вступления в войну римляне обставили с величавой торжественностью. Сенат на основании решения народного собрания вынес соответствующее постановление, коллегия фециалов указала, каким образом надлежит произвести объявление войны, во всех храмах свершались молебствия, консул Ацилий Глабрион дал обет устроить в честь Юпитера десятидневные игры в случае, если затеваемое государством предприятие завершится успешно, и принес по этому поводу клятву, составленную Великим понтификом. Сципион Назика запретил сенаторам отлучаться из города, чтобы сенат в любой момент мог собраться в полном составе и быть готовым к обсуждению сколь угодно сложных и ответственных вопросов. Казалось, сам воздух над Римом был напоен грозной решимостью и волей к победе.

Весной дала результат осенне-зимняя дипломатическая кампания. В Рим прибыли послы от Масиниссы и карфагенян, которые сообщили о готовности их государств поставить необходимое для восточной экспедиции продовольствие. Кроме того, нумидийцы подготовили двадцать боевых слонов, а пунийцы пообещали снарядить флот. Причем карфагеняне вновь высказали пожелание оказать помощь безвозмездно, а вдобавок к этому разом выплатить всю контрибуцию, которая была распределена еще на сорок лет вперед, дабы римляне могли использовать эти средства против Антиоха и Ганнибала.

Римляне ответили, что примут материальную помощь за плату по установленным в Средиземноморье ценам. От флота они отказались, за исключением тех кораблей, которые пунийцы поставляли им по существующим соглашениям, предложение о досрочном взыскании долга также было отклонено.

Тогда же Рим посетила делегация Птолемея, привезшая довольно много золота и серебра. Не ограничиваясь этими дарами, царь обещал отправить в Грецию еще и свое войско. Египетских послов римляне просили передать царю великую благодарность и сообщить, что его добрые побуждения для них дороже войска, золота и серебра, а потому они ничего этого не примут, ибо рассчитывают самостоятельно справиться с их общим врагом.

Пока римляне в обстановке патриархальной суровости целеустремленно готовились к весенней кампании, Антиох пожинал плоды лицемерия, паразитирующего на его первых успехах. Окружающие наперебой восхваляли царя, объявляя его уже чуть ли не победителем во всей войне. Столь бурному взлету славословия способствовало развернувшееся состязание между тугобрюхими царскими придворными, коим это ремесло вменялось в обязанность, и поджарыми, подвижными на язык греками, за годы духовного рабства также поднаторевшими в искусстве сладкой лжи. Уверовавший в собственную звезду Антиох досрочно праздновал предрекаемую ему победу. Он проводил время в пирах и прочих увеселениях. В свои пятьдесят лет монарх доблестно выносил тяготы юношеских утех, и не одна любительница приключений могли похвастаться знанием упругости царского ложа. Однако, когда он позарился на дочь знатного гражданина Халкиды, красота которой сияла в обрамлении чести и достоинства, вместо того, чтобы сверкать искрами порока в луже грязи, как у бывалых сотрапезниц царя, в народе поднялся ропот. Не привыкший к отказам властелин не внял гласу толпы, и его домогательства становились все более настойчивыми. Это портило созданный пропагандой образ великодушного благодетеля эллинов, и придворным идеологам пришлось как следует взяться за дело. Вскоре конфликт удалось уладить отнюдь не в ущерб царскому сластолюбию. Вожделению монарха была придана добродетельная форма, и в Халкиде объявили о свадьбе всемогущего повелителя Азии Антиоха Великого и жемчужины Эвбеи, красивейшей девушки всего острова и даже целой Эллады. То, что замышлялось как бесчестие, теперь подавалось как почесть халкидянам и вообще всем эвбейцам. Удовлетворив надобность, царь тем самым одарил милостью греков, каковые даже забыли спросить, сколько жен осталось у Антиоха в Азии. Это экзотическое бракосочетание превратилось во всенародное празднество, сдобренное царской щедростью. Казалось, Антиох женился сразу на всей Эвбее, наверное, именно поэтому он переименовал свою счастливую жертву по названию острова и нарек Эвбеей. Веселью не было конца, вино рекою текло в бездонные чрева царских прихлебателей, и хмельной дух, клубившийся над резиденцией монарха, овеял сначала придворных, потом офицеров, а затем осенил и простых солдат. Все сирийское воинство беспробудно пировало целую зиму и весну встретило с больною головой.

Разрабатывая стратегический план на лето, в штабе Антиоха говорили о необходимости продолжать начатое дело и постепенно, город за городом, область за областью, покорять Грецию. Расхождения во мнениях касались лишь частностей. Но тут Ганнибал, допускавшийся на совет высших чинов от случая к случаю, огорошил царское окружение масштабами своей воинственности.

«Если бы меня приглашали в столь изысканное общество и раньше, — заговорил Пуниец, когда ему из вежливости дали слово, — то тогда вам было бы легче воспринять мою нынешнюю речь, чем теперь просто услышать ее, но сейчас она, увы, будет вам непривычна. Однако это ничего не изменит, я все равно скажу то, что считаю выгодным с точки зрения дела, а не карьеры при царском дворе, ибо мое призвание — война с Римом, а не прислуживание. Так вот, вы много говорите о фессалийцах, беотийцах, ахейцах, эвбейцах, акарнанах. Но стоят ли они усилий, прилагаемых вашими мудрыми устами? Это народы-пигмеи, заискивающие перед всяким, кто обладает могуществом: стоишь в Беотии ты с войском, царь, они льнут к твоим стопам, придут римляне, и греки станут лизать пыль на их калигах, а надменные латиняне не удостоят этих всяких беотийцев даже пинка, по их ничтожеству. Единственным, кто обладает здесь реальной силой, является Филипп. Ему и нужно уделить внимание. Его необходимо как можно скорее убедить в выгодах нашего предприятия, обещать ему все, что угодно, лишь бы поскорее поссорить его с римлянами. Тогда вы, два величайших царя ойкумены, раздавите римскую гидру, сколько бы у нее ни отрастало новых хищных голов!

Ведь кто такие римляне? — вдруг взбеленился Ганнибал, и глаз его запылал, как Этна во время извержения. — Это самый никчемный народишко! Я не буду говорить о себе, я не стану вам рассказывать, как я крошил их войска у Требии, Тразименском озере и Каннах, как я стоял у ворот их города и не взял его лишь по небрежности, я не буду рассказывать вам о том, как драпал от меня при Тицине и Каннах их хваленый Сципион, которого они называют непобедимым, я напомню вам лишь тот факт, что совсем недавно по историческим масштабам один царь Эпира разгромил их в пух и прах! А еще их били галлы и самниты! Да что там говорить! У меня победу над ними отняли тупоумные и завистливые картхадаштские политиканы, у Пирра — мои соотечественники, несвоевременно вторгшиеся на Сицилию, Филиппа Македонского одолели за них бравые этолийцы при поддержке афаманов, сыгравших в той войне вторую после этолийцев роль. Они, эти римляне, просто баловни судьбы, и только!»

Ганнибал ненадолго смолк, спохватившись, что излишне проявил свои долго сдерживаемые эмоции. Весь последний год он пребывал в жестокой депрессии, поскольку видел, как день за днем рушатся его надежды получить от азиата войско и отомстить римлянам, более того, он уже предчувствовал новую победу ненавистного ему народа и от бешенства готов был грызть булыжник. Отсюда проистекала его неуравновешенность и раздражительность. Заставив себя успокоиться, он уже более обстоятельно продолжил:

«Объединившись с Филиппом, ты, царь, добьешься полной победы над Римом. Если же с Македонцем договориться не удастся, то твоему сыну Селевку следует ударить из Лисимахии по царским владениям и отвлечь на себя Филиппа, дабы он захлебнулся собственной войной и не лез в наши дела. А что касается стратегии, то тебе, царь, надо призвать все свои войска, которые прозябают в Азии, стать лагерем в Иллирии или Эпире, откуда ты сможешь держать под контролем Грецию и угрожать Италии, флотом блокировать италийское побережье Адриатики и Сицилию, а меня послать с войском в Карт-Хадашт, чтобы, силой образумив своих сограждан, я двинул их на Рим. И тогда римляне задрожат от ужаса, они узнают, что в Италии вновь находится Ганнибаал, а страшнее этого для них не может быть ничего!

С реализацией моего плана война вспыхнет по всему Средиземноморью. Это будет настоящая война, она станет жестокой и кровавой, погибнут сотни городов, будут истреблены десятки народов, но так и только так можно уничтожить Рим! Это говорю тебе я, Ганнибаал, который знает толк в войнах, по меньшей мере, в войнах с римлянами!»

Ганнибала выслушали с боязливым недоумением. Ни у кого из присутствующих мысли не простирались столь далеко, никто из них не мечтал о Лации, и только для фарса этолийцы заявляли, что их лагерь будет стоять на Тибре. Антиох не думал о войне на уничтожение. Последуй он совету Пунийца, то, даже если бы ему удалось стереть с лица земли Рим, потом пришлось бы биться насмерть с тем же Ганнибалом, Филиппом и неведомо с кем еще. В случае же его поражения в такой, глобальной войне уже римляне стерли бы с лица земли царство Антиоха. Нет, сирийский царь желал лишь несколько раздвинуть пределы своих владений, проучив при этом римлян, дабы они не смотрели более в сторону Азии, и установить прочное равновесие с соседними странами. Дельный совет относительно Филиппа также не мог быть принят Антиохом ввиду извечного соперничества последователей Александра. А для этолийцев македоняне и вовсе являлись основным врагом в их притязаниях на господство в Элладе. Наконец, Антиох не знал главного, что на горьком опыте изведал Ганнибал, он не знал, сколь сильны римляне.

«Зачем же такие сложные маневры, Ганнибал? — несколько иронично заметил царь. — Чего ты страшишься, ведь ты сам называешь римлян никчемным народишком? Нет, мы не имеем права тратить время на столь грандиозные приготовления, ибо нас ждет Эллада, жаждущая свободы. Да и вообще, не мешало бы тебе знать, Ганнибал, что все великие полководцы предпочитают стремительность действий тщательной подготовке и количественному наращиванию сил».

Ганнибал хотел возразить, но царский распорядитель сделал ему знак, что он и без того слишком долго занимал внимание монарха. Пуниец смолчал, ограничившись мысленной тирадой по адресу царя и всей этой публики. А к Антиоху вновь подступили льстецы и принялись уверять его в скорой победе.

Итак, после всевозможных совещаний царь вернулся к первоначальному занятию и продолжил прерванный зимою тур по Греции. Срывая аплодисменты, он проследовал через Беотию, Этолию, принес жертву Аполлону в дельфийском храме, ибо тамошний оракул имел большое влияние на общественное мнение в Элладе, и вторгся в Акарнанию. Эта страна географически смотрела на запад, а потому ее жители не хотели ссориться с римлянами и при виде славного царя стали готовиться к обороне. Ввязываться в череду осад и штурмов Антиох не желал, так как в Брундизии уже приступил к переправе Ацилий Глабрион, потому царь привлек к делу другую имеющуюся у него помимо войска силу, способную разрушать пораженные ржавчиной пороков общины быстрее таранов, копий и мечей, а именно — богатство. За счет своих денег Антиох повсюду находил себе толковых предателей, которые отрабатывали полученные гонорары весьма изобретательно. Так произошло и в этот раз: купив кучку олигархов, каковые чем богаче, тем продажнее, царь без боя ввел войска в главные акарнанские города. Лишь в одном случае измена не удалась, поскольку в город прибыл посланный Титом Квинкцием Гней Октавий, сумевший грамотно наладить охрану укреплений и вдохновить жителей на сопротивление.

При всех этих успехах Антиох вдруг начал понимать, что проигрывает войну. Марк Бебий еще зимой встретился с Филиппом, и теперь, с началом весенней кампании, они вместе вступили в Фессалию. То объединяя, то разделяя свои войска, царь и претор энергично пошли по стране, едва успевая принимать капитуляции фессалийских городов. Причем греки, опасаясь попасть под власть Филиппа, охотнее сдавались римлянам. Больше сил Антиох затратил на празднования по поводу захвата Фессалии, чем его соперники — на то, чтобы вернуть ее себе.

А вскоре на Балканы прибыл консул, и сложенная Антиохом мозаика союза племен, городов и народов рассыпалась быстрее, чем азиатский освободитель Европы сумел это осознать и разгневаться. Даже Афамания в мгновение ока сделалась добычей Филиппа, который спешил урвать себе как можно большую часть Греции, поскольку понимал, что в такой ситуации римляне не станут ему перечить. Стремительно падая душою с эмоциональных вершин победной эйфории в пещерный мрак отчаяния, Антиох грозно воззвал к этолийцам. Те срочно организовали у себя воинский набор и привели в царский лагерь четыре тысячи солдат. Такой помощи великого народа — победителя македонян и грозы римлян — не хватило бы даже для того, чтобы прикрыть бегство Антиоха из Греции. Увы, с появлением на Балканах римских легионов, пыл этолийцев сразу остыл, воинственность иссякла и даже речь обрела скромность. Вдобавок ко всему, прибывшие этолийцы не выказали готовности подчиняться царю и смущенно бормотали что-то о необходимости защищать собственную территорию. Тут царь прозрел. Он отвернулся от этих союзников, вооруженных только красивыми фразами, да заманчивыми обещаниями, и с надеждой посмотрел на Ганнибала, но вспомнил, что Пуниец сам просит войска, и снова отвел взгляд, который оставалось лишь устремить в небеса в ожидании милости богов. Силы Антиоха в два, а то и в три раза уступали армии противника, потому он занял Фермопильский проход, рассчитывая продержаться в этом удобном месте до прибытия подкреплений из Азии.

Подступив к Фермопилам, Маний Ацилий принялся изучать это прославленное место. Когда-то триста спартанцев задержали здесь целое войско персов, следовательно, атаковать азиатов в лоб не имело смысла, тем более, что сирийцы возвели мощную систему укреплений. Консул стал искать обходной путь в горах, но ключевые вершины загодя заняли этолийцы — единственное, на что уговорил их царь. Кроме того, этолийский отряд засел в Гераклее, городе, расположенном у входа в ущелье. Никакие царские посулы и угрозы не могли их оттуда выманить, поскольку этолийцы мечтали во время сражения с тыла напасть на римский лагерь и поживиться солдатским скарбом, пока вдали будет идти сеча.

Ознакомившись с обстановкой, Ацилий созвал легатов, среди которых находился весь цвет римского нобилитета, и объявил, что необходимо пробраться горными тропами к господствующим высотам, выбить оттуда этолийцев и совершить обход сирийского войска. В претории наступила тишина: предприятие казалось не просто трудным и опасным — этим римлян не напугаешь — но дающим очень мало шансов на успех, а потому никто из знатных людей не хотел браться за него, дабы не погубить свою карьеру. Тут с места поднялся Катон и, торжествующе глядя на пристыженных патрициев, заявил, что принимается за это дело, а в напарники себе приглашает Луция Валерия.

Взяв по тысяче отборных воинов, Марк Порций и Валерий Флакк под покровом ночи устремились на штурм вершин. Этолийцы укрепились в трех пунктах. Катон облюбовал один из них, а Луцию достались два других. Поэтому пути давних друзей скоро разошлись. Карабкаясь в кручу, Порций видел перед собою ненавистное лицо Луция Сципиона, в преддверии консулата не отважившегося на рискованный поступок, и предвкушение досады на этом лице придавало ему силы. Он преодолевал любые препятствия, восходил по отвесным скалам, скользил ужом в расщелинах. Много смекалки, изобретательности и упорства проявил в эту ночь Катон и сумел-таки достичь передового поста этолийцев. Там его солдаты схватили «языка», выведали у него расположение противника, после чего Катоновы молодцы организованно напали на вражеский стан, сбросили этолийцев с горы и погнали их вниз. Валерию Флакку не удалось пробиться через неприятельские заслоны, но успех Катона сделал его неудачу менее заметной.

Увидев на рассвете условный знак, поданный легатом с вершины хребта, Маний Ацилий дал сигнал к началу битвы. Римляне густой массой пошли на врага. Антиох поначалу выстроил свое войско перед валом. Основу сирийской армии составляла фаланга, созданная по македонскому образцу, однако качество выучки азиатских воинов было низким, потому римляне прорвались сквозь фалангу и начали штурм укреплений. Но это дело оказалось гораздо более сложным, и продвижение легионов прекратилось. Тут, как и было задумано, на азиатов с тыла обрушился Марк Порций и внес сумятицу в ряды противника. Не выдержав двойного натиска, сирийцы пустились бежать.

Царь, изящно гарцуя на холеном коне, пытался предотвратить отступление, но получил удар в лицо — камень, пущенный из пращи, выбил Антиоху Великому зубы и вообще испортил недавнему жениху всю красоту — потому он изменил тактику и сам возглавил бегство.

Тем временем, хихикая над трудностями азиатов, равно как и римлян, из Гераклеи, крадучись, вышли зачинщики войны — этолийцы. Настал их звездный час!

Подступив к консульскому лагерю, они широко раскрыли мешки и воинственные глотки, но были неприятно удивлены явленным им образцом римской дисциплины. Увы, к разочарованию этолийцев, даже в самый разгар битвы римляне не оставили лагерь без охраны, а потому победителям царя Филиппа пришлось бросить оставшиеся пустыми мешки и с олимпийской скоростью устремиться в Гераклею под защиту женских юбок и детского плача.

Потеряв практически всю армию, Антиох проворно переправился в Халкиду, а оттуда нацелил нос своего корабля на Эфес. Что ему еще оставалось делать! На поле брани у него дела не пошли, для брачного ложа он теперь, с раскрошенной физиономией, тоже не годился.

А в лагере римлян всю ночь продолжалось ликование по случаю легкой победы, и среди общего шума то и дело раздавался зычный голос Катона.

— За этот славный день вовек не расплатится со мною Рим! — восклицал герой. — В вечном долгу предо мною теперь будет римский народ.

А спустя какое-то мгновение уже на другом конце лагеря слышалось:

— Сам консул поощрительно обнимал меня и, восхваляя мой подвиг, говорил, что именно я выиграл сражение и тем спас все войско!

И даже за валом разносилось:

— А Корнелии-то каковы! Сципион так вовсе язык проглотил, когда консул вызвал легата для этого маневра!

Казалось, что Катону мало победы над сирийцами, и своим хвастовством он хочет обратить в бегство самих римлян. Ацилий уже готов был десять раз обнять Катона, лишь бы тот замолчал, но, увы, проще остановить извержение вулкана, чем Катонову речь. Наконец, утром консул, желая дать покой войску, которому предстояло преследование отступающего противника, и не найдя способа совладать с языком бесноватого легата, отправил его с миссией в Афины, где тот должен был поведать союзникам о победе над врагом, ну и, конечно же, о собственном подвиге. Едва переведя дух, римляне вновь увидели Катона, который с сияющим лицом возвращался из дружественного города. Когда вездесущий герой приблизился к воротам, в лагере с ужасом обнаружили, что он все еще продолжает ораторствовать. Катон не только не выговорился в самом говорливом городе мира, но, напротив того, почерпнул там новые темы. Теперь он рассказывал об афинянах, сравнивал их с римлянами, а в конечном итоге, с самим собою. Порций живописал свою речь на Агоре и подчеркивал, как она поразила афинян, ибо то, что он сообщал в нескольких словах, греки переводили долго и пространно.

«Риторическое образование греков выхолостило их речь, — делился он сделанными наблюдениями, — у них форма возобладала над содержанием. Они произносят речи умом, а мы, римляне, — сердцем».

Далее он снова рассказывал о впечатлении, произведенном на эллинов его красноречием.

Все это было любопытно, однако не в таком количестве.

Но внезапно, к всеобщему потрясению, Катон умолк. Он принял сосредоточенный вид и, придя к консулу, потребовал, чтобы его отправили с победным донесением в Рим. Маний ответил, что в качестве такового курьера в путь уже выступил Луций Сципион. При упоминании этого имени из глаз Порция посыпались искры. По хищному выражению его лица Ацилий догадался, что Катон все знает и именно поэтому рвется в дорогу. Консул попытался отговорить его от хлопотной затеи, но это было невозможно. Как один из главных героев сражения Катон имел моральное право на то, чтобы предстать перед сенатом в качестве вестника победы, и от него не отступился, потому Ацилий вынужден был удовлетворить его просьбу.

Забывая о сне и пище, Катон ринулся в Италию. Сейчас за ним не угнался бы и сам Геркулес. Он продирался через леса, форсировал реки и перешагивал горы. Если бы на Адриатике ему не подвернулось быстроходное судно, он, несомненно, выпил бы море. Ежечасно свершая подвиг, Катон прибыл в Рим на полночи раньше Сципиона, который ничего не подозревая, двигался неторопливо, любовался Грецией и наслаждался жизнью. Разбудив городского претора в пору самого сладкого сна, Порций сообщил ему о цели своего прибытия и напомнил, чтобы тот сразу же на рассвете созвал сенат. Все было исполнено согласно обычаям, и когда беззаботный Луций входил в курию, Катон уже держал речь перед сенаторами, докладывая обо всем, что произошло в Греции. Так Порций сумел сорвать цветы почестей, предназначавшиеся Манием Ацилием и всей Сципионовой партией брату принцепса. Правда, народу оба посланца были представлены вместе, но и на Комиции бойкий плебей захватил инициативу и не давал патрицию раскрыть рта.

После разгрома сирийского войска, римляне скорым маршем проследовали через области, поддерживавшие Антиоха, чтобы навести в них порядок, прежде чем там соберутся с духом враждебные им силы. Повсеместно греки являлись к консулу с повинной и легко получали прощение за свое отступничество. Ацилий твердо выдерживал идеологию партии, приведшей его к консулату, и в поступках старался походить на Тита Квинкция, но в душе у него накипал гнев против этих вечно раскаивающихся и вечно непостоянных людей.

Негодование консула обрушилось на этолийцев, продолжавших упорствовать в своей неприязни к римлянам. Он подступил к Гераклее и после того, как получил отказ на предложение сдаться, атаковал город. Консул основательно взялся за дело и предпринял своеобразную активную осаду. Его действия напоминали поведение паука, который, периодически щекоча за брюхо угодившую в паутину бабочку, заставляет ее трепыхаться без отдыха до полного изнеможения, вслед за чем беспрепятственно выпивает ее соки. Так же и консул, измотав этолийский гарнизон беспрерывным подобием штурма в течение месяца, затем легко завладел городом и по праву победителя отдал его на разграбление солдатам.

Этого предприятия хватило для того, чтобы этолийцы сникли и запросили мира. Ацилий потребовал полной капитуляции, а когда послы на свой манер завели витиеватую речь о былых заслугах перед Римом, трижды попранных изменой, он пришел в бешенство, велел принести оковы и, потрясая перед этолийцами цепями, сказал им примерно то же, что некогда галльский вождь Бренн, демонстрируя меч, сказал самим римлянам, а именно: горе побежденным! Оскорбленные этолийцы снова взялась за оружие и засели в Навпакте. Консул решительно начал осаду вражеской столицы, и через два месяца греки находились на грани отчаяния. Они готовы были сдаться самому Плутону, но только не Ацилию, который грозился уничтожить все этолийское племя.

В этой критической ситуации на некогда воинственных этолийских стратегов снизошло озарение: они вспомнили, что у римлян есть Тит Квинкций, освободитель Эллады. Добившись встречи с Фламинином, этолийские старейшины пали ему в ноги и, горько сетуя на свою судьбу, но отнюдь не на собственную глупость, взмолились к нему о пощаде. Здесь пред Квинкцием умиротворенно склонился весь цвет этолийской знати, не было разве что плененного в Гераклее Дамокрита, каковой обещался стать лагерем на Тибре и благодаря этому влечению к италийским красотам сейчас громыхал кандалами на пути в Рим. Взирая на горестно поникшие головы своих недавних злопыхателей, Тит растрогался зрелищем их беззащитных затылков и пообещал заступиться за несчастных перед консулом, за которым, однако, согласно римским законам оставалось решающее слово.

И вот прославленный аристократ Тит Квинкций Фламинин обыкновенным просителем пришел к плебею Ацилию Глабриону, облаченному в императорский плащ, окруженному суровыми ликторами, и со всею присущей ему обходительностью и изобретательностью принялся убеждать консула смилостивиться над греками и перейти к более важному делу, нежели избиение побежденных. А римлянам было чем заняться, поскольку царь Филипп, пользуясь тем, что ненависть консула к этолийцам надолго привязала его к Навпакту, город за городом покорял Фессалию. При этом Филипп добросовестно испрашивал у римлян разрешения, прежде чем захватить какую-либо местность, делая вид, будто помогает им, а римляне вынуждены были делать вид, будто это действительно так. С трудом вняв доводам Квинкция, Ацилий нехотя оставил этолийцев и двинул войско в Фессалию «посодействовать» Филиппу. В результате такой взаимной помощи экспансия македонян прекратилась, и Греция стала успокаиваться, постепенно переходя к миру, подобно тому, как постепенно остывает кипящая вода, когда под нею гаснет огонь.

 

18

В то время, когда в Греции события пошли на убыль, напряженность в Риме начала возрастать. Неудачная для Сципионов жеребьевка в какой-то мере отвлекла от них внимание народа, и это вдохновило оппозицию на новые дерзания. Публий Назика, стараясь поднять значение своего консульства, решил именно в этот год провести игры, обещанные им богам в ходе сражения с лузитанами, но квесторы воспротивились этому и не дали ему необходимых средств. Оказалось, что по чьему-то недосмотру или злому умыслу — теперь установить истину уже не представлялось возможным — из испанской добычи Назики не была заблаговременно отделена соответствующая сумма. Консул потребовал восстановить справедливость, но многочисленные Фурии, Фульвии и Клавдии, объединившись в один рой с Катоновым воинством сенатской мелкоты, разразились надсадным гулом, выражавшим недовольство.

— Это неслыханно! — шумели они. — Своими неумеренными запросами консул попирает все нормы порядочности! Каковы амбиции! За счет государства раздувать собственную популярность! Дурачить народ за его же деньги!

— Но ведь я добыл в битвах с иберами и лузитанами огромные богатства! Они существуют, лежат в храме Сатурна. Почему же нельзя взять их часть, чтобы почтить богов, помогших одолеть неприятеля? — удивлялся Назика.

— Это неслыханно! — снова кричали Фульвии, хотя в Риме каждый год кто-нибудь освящал храмы, построенные по аналогичному обету, или давал подобные игры.

Плебсу туманно намекнули, будто Корнелий хочет поживиться за счет простонародья. Никто ничего не понял, но сама неопределенность слухов создала интригующую атмосферу, заставила работать однобокую фантазию обывателей, и успех был достигнут: толпа взроптала. Недовольство возбудить всегда проще, чем вызвать воодушевление, ибо падать вниз легче, чем восходить в гору.

Стараясь вызволить своего представителя из такой щекотливой ситуации, род Сципионов совместными усилиями на частные средства провел эти злополучные игры. Мероприятие длилось десять дней и прошло на уровне, достойном его организаторов. В итоге все оказались довольны: народ получил зрелища, боги — почет, Назика побывал в центре всеобщего внимания, а Фульвии злорадствовали, что отобрали у Сципионов часть богатств.

После этого Назика, вновь любимый народом, отправился в провинцию добивать свирепых бойев.

Десять лет длилась война с наиболее строптивым галльским племенем северной Италии. Каждую весну бойи в меру своих возможностей вредили пограничным римским областям, каждое лето терпели поражение от консульских войск, но всякий раз в течение зимы вновь собирались с силами и продолжали безнадежную борьбу с могучей державой. В последнее время местная знать, поняв бесперспективность столь неравного противостояния, начала переходить на сторону врагов. Но племя бойев не располагало материальными богатствами, а, следовательно, имело — духовные. Большинство граждан, включая и аристократов, пока еще не подозревало, что денежный мешок можно вознести выше своего личностного Я, а потому и не догадывалось торговать честью и достоинством. Нравственная мощь психически здорового народа и на этот раз возродила его физические силы: бойи снова создали войско и встретили римлян во всеоружии. Ныне и стар, и млад взял в руки длинный рыхлый галльский меч, чтобы защитить Родину, но за спиною у воинов остались лишь женщины, да младенцы. Это было последнее войско бойев, в последний раз поднялся с земли жестоко избиваемый упрямец, чтобы наконец-то получить смертельный удар.

Консул, легаты, офицеры и, тем более, солдаты не думали о трудностях противника, они выполняли собственную задачу, а делать это римляне умели. Сципион Назика провел военную кампанию в лучших традициях прославленного двоюродного брата. Он сумел втянуть галлов в генеральное сражение, разгромить их, захватить лагерь и отрезать побежденным путь к бегству. В кровавой сече погибла половина галльского войска, и бойям пришлось сдаться. Назика по своему разумению справил над ними суд, отобрал у них в пользу Республики половину земель и взял заложников. На этом война с бойями прекратилась, и консул, отослав победоносные легионы в Рим, вскоре отправился туда и сам.

Публий Назика возвратился домой, твердо рассчитывая на триумф и благодарность соотечественников, однако в столице его ждали неприятности. Первым делом он узнал, что политические враги, пользуясь его отсутствием в городе, украли по праву принадлежащую ему честь освятить храм Великой Матери богов, символ которой, доставленный из Малой Азии, он принимал в Риме в качестве лучшего гражданина государства. Это сделал за него городской претор Юний Брут. Затем он услышал недовольное брюзжание, направленное против присуждения ему триумфа.

По своему родовому положению и деловой ориентации слишком близок был Сципион Назика Сципиону Африканскому, и слишком походил на него характером, образом мыслей и даже именем, потому он на равных делил с великим родственником направленную против того зависть, однако оказался более уязвимым для нападок. Между прочим, то же самое происходило и с Луцием Сципионом. Недруги победителя карфагенян, преклоняясь поневоле перед самим принцепсом, мстили за свое ничтожество и его значительность ближайшим родственникам. Но дело было не только в этом. Сципион Назика все более проявлял качества выдающегося государственного мужа и обещал в будущем стать вровень со знаменитом братом. Мысль же о том, что к привычному подчинению авторитету Сципиона Африканского добавится зависимость еще от одного Сципиона, приводила в бешенство как Фабиев, Фульвиев, Фуриев, Валериев, Клавдиев, Семпрониев, так и набравших силу Порциев, Лициниев Лукуллов, Теренциев, Юниев, Петилиев и многих других.

И вот, забывая о неравенстве сил перед партией Сципиона, сенаторы оппозиции бросились спасать свои амбиции от авторитета Назики с самоотверженным неистовством матери, защищающей собственных детей. От слабости пред доблестью консула они несли всяческую чушь, каковой разве что необузданное красноречие Катона могло бы придать пробивную мощь, но тот в это время свершал фермопильский подвиг. Очень скоро выяснилась несостоятельность всех возражений против триумфа, и тогда, отказавшись от лобовой атаки, неприятель повел скрытые подкопы. Плебейский трибун Семпроний Блез взял слово в сенате и, вначале расположив к себе слушателей признанием обоснованности триумфа, затем вдруг повернул речь в другую сторону. «Да, триумф нужен, — говорил трибун, — но не теперь. В жажде почестей консул поторопился, а следовало бы вначале помочь Минуцию Терму, который все еще никак не закончит покорение Лигурии. Благо Отечества требует, чтобы консул, отложив торжества, отправился усмирять лигуров. А по завершении последней войны в Италии пусть бы он и получил свою долю славы».

Некоторых сенаторов прозвучавшая забота о благе Отечества заставила призадуматься, они заколебались. Однако для матерых политиков все было ясно: «благо Отечества», в понимании Блеза, состояло в том, чтобы в преддверии магистратских выборов лишить Сципионов мощного эмоционального воздействия на народ, каким является триумф, и вообще удалить из Рима одного из Сципионов, да еще консула на время комиций и тем самым ослабить фронт всей партии. В этой ситуации Публий Назика отстаивал свою позицию грамотно и уверенно, а Сципион Африканский умело создавал ему поддержку в аудитории. Задача Сципионов не представлялась сложной. Согласно сенатскому постановлению и жеребьевке Назике была поручена война с бойями, в то время как в Лигурии продлевались проконсульские полномочия Минуция Терма. Вторгаться в чужую провинцию без специального решения сената законом запрещалось, и за подобные действия излишне ретивые магистраты порою привлекались к ответственности. Кроме того, обстановка в Лигурии никак не требовала чрезвычайных мер, поскольку в прошлом году Минуций Терм разбил основные силы противника и теперь тушил остатки мятежа, внося завершающие штрихи в портрет будущего мира. Собственное задание Назика выполнил с блеском. Он не только разгромил бойев в большом сражении, что делали до него и другие, удостаиваясь триумфа, но и привел галлов к повиновению, выиграл войну в целом. Все это Назика обстоятельно изложил сенату, вполне удовлетворив запросы самых взыскательных оппонентов. А в заключение консул добавил немного эмоций и заявил, что сам он насытился славой еще в тот день, когда сенат доверил ему принять священный камень, символизирующий Матерь богов, признав его лучшим гражданином государства, и потому ни на что более не претендует, но на солдат, доблестно исполнивших свой долг, которым, однако, из-за поползновений зависти должностного лица вместо награды грозит продолжение службы, такой пример может повлиять очень дурно.

После этого выступления даже Фабии и Фурии признали себя побежденными и проголосовали за триумф. Катон был далеко и потрясал Грецию рассказами о фермопильском подвиге, потому заслуженная почесть консулу и его войску была присуждена сенатом единогласно.

 

19

Итак, в Риме вновь говорили о Сципионах, потому что, чествуя Сципиона Назику, невозможно было не вспоминать Сципиона Африканского, а следом за ним и Луция Сципиона, которому прочили консулат будущего года. Триумф прошел ярко, торжественно и стал значительным событием общественной жизни. Победные празднества всколыхнули и без того великую гордость римлян, возвысили их самосознание и воодушевили на дальнейшие свершения. И весь этот всплеск чувств базировался на обновленной любви народа к Сципиону и Сципионам. На некоторое время мысли о представителях могучего рода, благодарность к ним за прошлые деяния и надежды, связанные с ними на будущее, вытеснили из проникнутого патриотизмом сознания граждан все прочие интересы. Рим бредил Сципионами и ждал от них новых подвигов и небывалых чудес.

В такой духовной атмосфере государство подходило к выборам. Шансы Луция Сципиона выглядели почти как абсолютные. Вдобавок ко всему, комициями должен был руководить Публий Назика, а у магистрата, проводящего выборы, всегда имеется возможность повлиять на мнение избирателей. Единственным, кто мог воздвигнуть препятствие Луцию на пути к консулату, был сам Сципион Африканский, которого многие подговаривали в третий раз воссесть на консульское кресло, чтобы возглавить ожидавшийся поход против Антиоха.

Хотя царь и потерпел поражение в Греции, это никак не отразилось на мощи азиатской державы. Всем было ясно, что Антиоха подвели поспешность и доверчивость. А с возвращением в свое царство, хмельные пары этолийских обещаний в его голове рассеются, и он, несомненно, будет действовать более трезво и грамотно. При этом у него в распоряжении окажутся все наличные силы огромной страны. Поэтому римляне сознавали, что война с Антиохом только начинается. Правда, теперь она отодвинулась за пределы Европы и оттого стала казаться менее грозной для Италии, но в то же время пугала небывалая отдаленность района боевых действий.

Понимание всего этого сохраняло в Городе эмоциональную напряженность. Как в сенате, так и среди простого люда поговаривали о том, что целесообразно поручить азиатскую кампанию именно Сципиону Африканскому, а не кому-либо из его друзей или родственников, как то случалось прежде. «Сирия — великая страна, и потому победить ее может только великий человек!» — то и дело раздавались возгласы и на форуме, и в курии.

Однако в последние годы закрепилась тенденция предоставлять консулат новым кандидатам. Считалось, что Республика располагает большим числом достойных мужей, а потому не следует вручать власть всякий раз одним и тем же лицам. Претензия на повторное консульство стала рассматриваться как неумеренные амбиции и презрение к остальным соискателям. Правила приличия в тот период допускали исполнение второго консулата только через десять лет после первого, и велась борьба за то, чтобы узаконить такой срок. Вместе с этим предполагалось установить временной разрыв между занятием других магистратур. Все это были проделки Катонова племени — весьма разросшихся и окрепших экономически категорий мелких и средних сенаторских и видных всаднических родов, стремящихся потеснить у власти древнюю знать — нобилитет.

Следуя сложившимся нравственным нормам, Сципион терпеливо выдержал принятый интервал между первым и вторым отправлением высшей должности, и о третьем консулате пока не думал. Поднявшаяся шумиха вокруг возможности его внеочередного избрания в консулы разбудила давние страсти и всколыхнула всю массу средних землевладельцев и союзных им крупных финансовых и торговых дельцов. Бурливо полилась вода речей о злоупотреблениях знати. Ораторствовал уже вернувшийся из Греции Марк Катон, ему подпевали десятки катонов помельче. Сторонники Сципиона ссылались на пример Фабия Максима и Клавдия Марцелла с их почти непрерывными консулатами. Оппоненты указывали на особые обстоятельства, сопутствовавшие тем магистратурам, и тут же, идя в контрнаступление, заявляли, что перед Сципионом двенадцать ликторов, полагающихся консулу, ходили и вовсе десять лет. Реагируя на это замечание, друзья принцепса говорили, что по справедливости и десяти лет мало, поскольку такого человека ликторы должны сопровождать всю жизнь.

При всем этом сам Сципион ни разу не высказал своего мнения, хотя и выглядел задумчивым. Его дух парил над Азией, огромной страной, сделавшей знаменитым Александра Македонского. Как было не желать Публию такого назначенья! Ведь ему исполнилось только сорок три года, и уже десять лет он не имел дела, достойного размаха его личности! По римским понятиям, Азия была пределом цивилизованного мира. Помимо нее у Рима не осталось настоящих конкурентов. Существовали еще галлы и прочие варвары, но они не интересовали Сципиона. Только Сирия могла добавить ему славы, только азиатский поход с его необъятными далями и ордами неведомых народов мог предоставить ему возможность проявить свои лучшие качества и таланты, которые в ином случае бесследно умрут вместе ним.

Что такое человек? У Сципиона всего было достаточно: и славы, и авторитета — он осознавал собственную значимость, гордился свершенными делами, но у него остались нереализованные духовные силы, и они напирали изнутри на оболочку его «я», создавая душевный дискомфорт, угнетая личность и заставляя ее искать новых путей самореализации без оглядки на прошлые достижения.

Нет, Публий никак не мог отказаться от азиатского похода, но не мог он и нарушить обычаи. Сципион не хотел давать недругам даже малейшего повода для упрека. У него было много недоброжелателей; большого человека всегда сопровождает большая зависть, неспособные к великому стремятся сжить великих со света, чтобы избежать уничтожающего сравнения. Из всех темных углов общества на него злобно шипела клевета, однако он был спокоен, потому как все нападки строились на лжи и оттого походили на метание дротиков с деревянными наконечниками. Но, если у врагов найдется реальная возможность укорить его, если у них появится стрела с железным острием, он будет сражен насмерть одним ударом, ибо гордость Сципиона Африканского не выдержит даже царапины на его репутации.

Оказавшись перед столь затруднительным выбором, Публий после мучительных раздумий, возвратился к первоначальному решению: добиваться должности главнокомандующего азиатской кампанией для брата Луция, а самому идти к нему легатом. В таком варианте это предприятие станет делом Сципионов, и честь победы, а в победе он не сомневался, будет принадлежать их роду. Много лет Луций добросовестно помогал брату, не покушаясь на его славу, теперь настала пора отплатить ему тем же. Луций был опытным, квалифицированным военачальником, и в звании консула он, несомненно, сможет руководить войском ничуть не хуже, например, Ацилия Глабриона, но все же в глубине души Публий надеялся на справедливую оценку людей, в первую очередь, потомков, которые сумеют понять, что и при таком распределении полномочий он, Сципион Африканский, не будет играть второстепенную роль. Правда, Луций излишне тщеславен и потому, конечно же, выкажет стремление к самостоятельности, но в то же время у него достаточно благоразумия, чтобы в ответственных вопросах советоваться с братом. В общем, Публий был уверен, что им обоим удастся должным образом проявить себя в войне с Антиохом и обеспечить Отечеству — победу, а своему роду — славу.

Относительно претендента на второе консульское кресло никаких вопросов не было, поскольку в этом году возобновилась дружба Сципиона с Гаем Лелием. На Лелия большое впечатление произвел успех Мания Ацилия. Гай понимал, что на месте Глабриона мог быть он сам. Именно он мог и даже должен был стать консулом, возглавить балканскую экспедицию и победить Антиоха. Такая мысль одновременно и удручала его осознанием упущенной возможности и воодушевляла надеждами на будущее. Едва Ацилий отправился в Грецию, Лелий пришел к Публию и объявил ему о том, что полностью излечился от пессимизма. С этого момента они вместе начали готовиться к делам предстоящего года.

Итак, Сципионова партия выставила кандидатами в консулы Луция Сципиона и Гая Лелия. Над Римом пронесся вздох; для кого-то это был вздох разочарования, для других — облегчения, а для третьих — сожаления. Народ сник, потому что желал видеть во главе войска своего кумира Публия Африканского. Простой люд был настроен восхищаться, а восхищаться не пришлось, следствием чего и явилась неудовлетворенность. Враги Сципиона испытывали радость, но вместе с тем ощущали досаду оттого, что ненавистный им человек поступил благородно. Многим из них досрочный консулат Публия предоставил бы возможность прочистить глотки от застоявшегося гноя злобы речами о беззакониях знати и о царском самоуправстве Сципиона Африканского. Очень заманчиво им было бы выступить перед плебсом в роли обличителей принцепса, но зато впоследствии их мог поразить гром его очередной победы. Вот потому-то они толком и не знали, злорадствовать им или огорчаться такому шагу первого человека государства. Расстроенными были друзья Сципиона, особенно его старые легаты, которые мечтали о дальнем походе, надеясь со своим императором повторить молодость. Опечалились Сципионовы ветераны: устав от рутины обыденной жизни, они мечтали вновь ощутить себя солью земли. Тужили и молодые солдаты, поскольку знали, что никакой другой полководец не приведет их к таким победам, каких они достигли бы со Сципионом Африканским, а следовательно, ни с кем другим они не получат такой добычи, какую дал бы он. И, наконец, большинство граждан сожалело о скромности Сципиона потому, что, по их мнению, именно он мог обеспечить наибольший успех государству.

Оппозиция в ответ на ход группировки Корнелиев выдвинула своих соискателей, полагая, что разочарование со стороны масс действиями принцепса вызовет охлаждение к нему народных симпатий, а из-за интенсивного муссирования в последние месяцы имен Сципионов и вовсе наступит пресыщение ими.

Стараясь помочь плебсу разлюбить выдвиженцев Сципионова лагеря, Фурии и Фульвии подвергли их нападкам, используя для этого услужливых клиентов. При осуществлении пропагандистской диверсии был применен оригинальный маневр, который состоял в том, чтобы расхваливать Публия Сципиона в ущерб Луцию и Лелию. Теперь, когда принцепс уже не был опасен конкурентам, он предстал в их изображении богоподобным гением, зато Луций Сципион и Гай Лелий лишились плоти и души, обратившись только в тени Сципиона Африканского. «Они — ничтожества, кормящиеся крупицами славы, оброненными титаном, — вещали провокаторы фразами своих патронов, — в них нет и искры таланта. Обретаясь при штабе, они научились угождать императору, но оттого у них не выросли крылья, ибо поддакивать великому человеку — это не значит вершить великие дела».

Публий Сципион тоже не остался в стороне от предвыборной кампании и всеми достойными мерами поддерживал своих кандидатов. Он старался внушить народу мысль, что государство не нуждается в его чрезвычайном консулате, так как и Луций Сципион, и Гай Лелий — выдающиеся мужи, способные выиграть любую войну. И прямо, и косвенно Публий ручался за них обоих и брал на себя ответственность за любые последствия рекомендуемого им выбора.

В итоге усилия оппозиции оказались напрасными. Слишком серьезной виделась предстоящая война, а потому граждане не могли позволить себе каких-либо экспериментов или капризов. Все прислушивались к Сципиону Африканскому и, доверяя ему самому, выразили доверие и его кандидатам, которых, впрочем, и без того хорошо знали. Потому на консульских выборах легко победили Луций Корнелий Сципион и Гай Лелий.

Однако на этом политическая борьба в Риме не закончилась. Она лишь изменила форму и, будучи изгнанной из межпартийной сферы, ядом раздора проникла внутрь победившей группировки. Придя на Марсово поле друзьями, Гай Лелий и оба Сципиона возвратились в город непримиримыми конкурентами. Комиции влили в них общественную энергию, зарядили государственным потенциалом, который своей великий мощью породил силы отталкивания между этими столь близкими людьми. И Луций Сципион, и Гай Лелий до умопомрачения хотели получить в управление Азию. Пока еще вопрос о провинциях не обсуждался, но всем было ясно, что один из консулов отправится на Восток.

В оставшееся до начала нового административного года время Публий Сципион попытался уговорить Лелия уступить провинцию его брату, но тот весьма холодно встретил эту просьбу.

— Ты только для того и сделал меня консулом, чтобы в нужный момент легко убрать с дороги? — с мрачной язвительностью поинтересовался Гай в ответ на его предложение.

— Я помог тебе достичь консулата, желая, чтобы человек добрых качеств, да к тому же мой друг, получил заслуженную почесть, — с несколько виноватым видом объяснил Публий.

— Ага, мне почесть — награда за двадцатилетнюю службу тебе, и только, будто я уже покойник, а большие дела ты опять забираешь себе? Но, на мой взгляд, было бы уместнее теперь, когда я помог прославиться тебе, предоставить и мне возможность проявить себя. Это было бы тем более справедливо, что, как ты знаешь, в военном искусстве я на всем белом свете уступаю только тебе. Почему же не поручить эту, вторую по значению кампанию после той, которую вел ты, именно мне?

— Главенствующую роль в подготовке азиатского похода, как и во всей восточной политике, сыграли Корнелии. Нам и надлежит довести начатое дело до конца. Ведь если бы не было нас, Сципионов, и вся идеология обустройства этого региона Средиземноморья основывалась вами на именах Гая Лелия, Ацилия Глабриона, Публия Виллия или Тита Квинкция, который первоначально не имел никакого веса, то всеми делами заправляли бы Фабии, Клавдии и Фульвии, а то и вовсе какие-нибудь Порции. Вы существуете благодаря нам и теперь хотите нас же устранить от рулевого весла нами оснащенного судна!

— По какому же критерию ты разделяешь нашу партию, говоря «мы» и «вы»? Может быть, по уму, мировоззрению, образованию, талантам? Нет, ты разделяешь всех на Корнелиев и прочих, каковым отводишь роль клиентов. Я внес в наше дело, в том числе, и в восточную политику ничуть не меньший вклад, чем твой Луций, но он Корнелий, да еще Сципион, а значит, ваш, а я всего только Лелий, и потому мое место на обочине!

— Ты заговорил, как Катон.

— Потому что ты поставил меня в положение Катона.

— Выходит, родись ты Порцием, вел бы себя точно так же, как та зловредная шавка?

— Не только я, но и ты.

Сципион поперхнулся гневом, но сделал усилие и выплюнул этот яд в канаву, после чего смог посмотреть на Лелия чистыми глазами.

— В некотором смысле, может быть, и так, — примиряюще промолвил он, но все же следует соблюдать достоинство и знать честь.

— Если бы он соблюдал честь и достоинство, то никогда бы не вырвался наверх сквозь мощный заслон нобилитета. Увы, он вынужден был работать локтями!

— Но ведь ты же сумел выдвинуться из малого рода в большие люди, оставаясь при этом порядочным человеком.

— Да, только за свою порядочность я расплатился испанской и африканской славой, безраздельно уступив ее тебе. А теперь ты требуешь, чтобы в угоду этой порядочности я отдал Азию твоему брату!

— Но ведь мы друзья…

— Это так, только предложение твое недружеское!

— Ты меня огорчаешь, Лелий.

— Ты меня огорчаешь, Корнелий!

Так Лелий впервые назвал Публия по фамилии. Терпение Сципиона лопнуло. Он считал себя оскорбленным каждой буквой состоявшегося диалога, так же, как отец считает себя оскорбленным строптивостью внезапно повзрослевшего сына. Потому он круто повернулся к Лелию спиною, взметнув тогой форумную пыль, и пошел прочь. Лелий тоже посчитал себя обиженным и точно так же отвернулся от Публия. Совершив этот вираж, они размашисто зашагали в разные стороны.

Жесткость Лелия помогла Сципиону пережить страдания тяжкого выбора между другом и братом, другом и самим собою, другом и родовою честью, памятью предков, зовом манов и ларов. С вызывающим протестом отклонив просьбу Публия, Гай сам пошел на разрыв их отношений и тем частично освободил Сципиона от пут морального долга перед ним. Отбросив сомнения, принцепс повел открытую пропаганду за Луция.

Результат сказался очень скоро: как ни обаятелен и популярен был Гай Лелий, ему, конечно же, не под силу было тягаться со Сципионом. Особенно быстро определились симпатии народа. «Луций ведь тоже — Сципион, — рассуждали простолюдины, — значит, его опекают те же маны и лары, что и Публия Африканского, их обоих осеняет одно и то же небесное благоволение, ведет к цели одна и та же божественная сила, и потому поддерживать Луция Сципиона все равно, что выступать за самого Сципиона Африканского». В сенате обстановка была сложнее. Большинство нобилей, включая Фабиев, Фуриев и Клавдиев отдавало предпочтение родовитому Корнелию, зато значительная часть преториев и эдилициев склонялась на сторону Лелия, видя в нем человека своего круга. Среди последних наиболее шумно вела себя группировка Катона, жадно ухватившаяся за возможность навредить Сципионам. Причем Лелий не противился развернутой Катоном кампании в свою поддержку, но и не выказывал стремления к сближению с непримиримыми врагами Сципиона.

Главным итогом всех этих страстей, кипевших в Риме несколько месяцев, стало утверждение мнения о недопустимости в данной ситуации вверять судьбу государства жребию, об аморальности такого способа распределения провинций. Теперь, когда два консульских назначения были столь различными по масштабам деятельности, люди считали необходимым осуществить сознательный, зрячий выбор и настаивали на голосовании. Именно этого и добивался Сципион, помня о том, что уже дважды в решающий момент его выдвиженцы были сражены ударом слепого жребия.

С наступлением нового административного года сенат не решился сразу приступить к основному вопросу и некоторое время уделил этолийцам, просившим мира. Римляне требовали от заблудшего народа безоговорочного покаяния, но беспокойные греки никак не могли избавиться от привычки похваляться былой доблестью и сумбурными словопрениями еще более ожесточили победителей. Несмотря на заступничество прибывшего с ними Тита Квинкция, их прошение не было удовлетворено, и делегация возвратилась домой ни с чем. Этолийцам дали время, чтобы полнее осознать свои прегрешения.

После этого сенат занялся провинциями. Один консул, конечно же, должен бы остаться в Италии, чтобы воспользоваться победой Сципиона Назики над бойями и закрепить достигнутый успех, а второму следовало отправиться на Восток. Тут все мнения сходились, но затем начинались разногласия. Некоторые предлагали ограничиться Балканами и, лишь утвердившись в Греции, двигаться дальше. Этой позиции придерживались враги Сципионов, надеясь, что к то моменту, когда наступит пора «двигаться дальше», консулом будет кто-либо из них. Другие считали целесообразным вторгнуться в Азию уже сейчас и гнать Антиоха прочь от малоазийских греков, пока он не собрался с силами и пребывает под впечатлением фермопильского поражения. Второй вариант в большей степени отвечал характеру римлян, ибо этот народ привык доводить до конца любое дело. Поэтому Сципионам сравнительно легко удалось отстоять свою точку зрения. Однако вместо слова «Азия» в наименовании провинции все же значилось: «Греция». Так хотели Фурии и Фульвии, рассчитывавшие этой поправкой удержать консула на Балканах; так хотели матерые политики, стремящиеся интерпретировать азиатский поход как войну за освобождение греков, но не как завоевание Сирии; и наконец так же пожелал и сам принцепс, полагая, что данное определение шире и позволяет новому консулу вершить все дела Востока без оглядки на Ацилия Глабриона и прочих магистратов. При этом в текст постановления о провинциях было внесено дополнение, позволяющее консулу действовать в отношении Азии по собственному усмотрению. В подобном же виде и сам Сципион Африканский получил некогда разрешение на проведение ливийской кампании.

Определив провинции, сенат по традиции обратился к консулам с предложением разделить между собою сферы полномочий по доброму согласию, либо с помощью жребия. Доброго согласия быть не могло, жребий в общественном мнении стал непопулярен, все заранее были склонны к голосованию.

Лелий понимал, что победить в комициях у него нет никаких шансов, поэтому он еще некоторое время поколебался относительно жребия, но не захотел, чтобы его империй над балканским корпусом, доставшись ему волей случая, воспринимался согражданами как украденный у более достойного конкурента, и высказался за голосование, но только не в народном собрании, а в сенате. Луций Сципион, страшась неверного шага, который мог бы перечеркнуть великие надежды не только его самого, но и Публия, попросил отсрочку для размышления и побежал к брату за советом. Публий успокоил Луция, и тот согласился предоставить свою участь усмотрению сената.

Бравые катоновцы, все, как на подбор, энергичные и дерзкие, с колючим взглядом и острым языком, ринулись добывать сенатские голоса для ненавистного им Лелия, который, однако, был менее ненавистен, чем Сципион. Шли в ход старые, проверенные и даже вовсе гнилые и протухшие доводы, изобретались новые, необыкновенные, фантастические, но самыми действенными были те, что привел в своем споре со Сципионом Гай Лелий.

Другая партия проявляла величавое бездействие, и по бурному морю мельтешащей в предвыборной сутолоке сенатской мелкоты чинно проплывали солидные фигуры самоуверенных нобилей.

Спокойствие Публия Африканского завораживало тех, кто издавна привык смотреть на него снизу вверх, подобно тому, как неподвижный взгляд удава, по поверью, гипнотизирует несчастных кроликов. Всем было ясно, что Сципион заготовил некое тайное политическое оружие, а значит, любые потуги его врагов обречены на неудачу. Презрительный холод патрициев, как рок, повис над стрижеными головами катоновских гвардейцев и источал скепсис из нейтральной массы. Когда же в курию входил принцепс, аудитория цепенела в предчувствии чего-то грандиозного. Так, парадоксальным образом наибольшего влияния добились те, кто как раз ничего не добивался.

Настал решающий день. Первым слово взял Лелий. Его речь была сильной по содержанию, но произнес он ее слабо, поскольку, при всей остроте соперничества, ощущал неловкость оттого, что выступал против Сципиона. Луций говорил уверенно, но тоже не произвел особого впечатления на сенаторов, ибо все смотрели на его брата, ожидая, что именно он внесет основной вклад в разрешение конфликта. После того, как высказались консулы, сенат приступил к обсуждению рассматриваемого вопроса. Открывал прения в соответствии с рангом принцепса Публий Африканский.

Он напомнил Курии о славных деяниях своих предков, рассказал о духе дружбы и взаимопомощи, царящем в их роду, и в качестве примера привел парный империй в Испании собственного отца Публия и отца Назики Гнея Кальва, а затем более подробно поведал о своем взаимодействии с братом в той же Испании и, конечно же, в Африке. Несколькими фразами он ярко обрисовал Луция как грамотного самобытного военачальника, надежного соратника и добросовестного гражданина, который бескорыстно служит Отечеству, не притязая на славу и добычу.

«В победе Республики над Карфагеном есть немалая доля трудов Луция Сципиона, — сказал в завершение Публий, — в основании моей славы победителя Ганнибала, двух Газдрубалов, Магона, Ганнона, Сифакса и Вермины заложена значительная часть его заслуг, а потому, следуя законам справедливости и морали рода Сципионов, я стремлюсь возвратить нравственный долг Луцию и для этого готов поступить к нему легатом в том случае, если вы, отцы-сенаторы, доверите ему войну с Антиохом».

Вместе с последней фразой на зал обрушилась лавина эмоций, одних она придавила, заставив онеметь от изумления, а других закружила в вихре страстей. Публий Корнелий Сципион Африканский, который повелевал не только людьми, но порою — даже богами, как то случилось с Нептуном под Новым Карфагеном, ныне согласен идти в подчинение к простому смертному, пусть бы и к собственному брату! Это казалось невероятным. Потрясение было столь велико, что даже Катон несколько мгновений не мог вымолвить ни слова, хотя и отчаянно жестикулировал, показывая свое возмущение и категорическое несогласие с чем-то.

Лишь ближайшие друзья Публия догадывались о его намерении, большинство же граждан пребывало в неведении. Поэтому заявление принцепса произвело фурор как своим содержанием, так и внезапностью. Ход мыслей сенаторов круто изменил направление. Обуздав гордыню, Сципион вышиб слезу у впечатлительных соотечественников, и вся прежде нейтральная сенатская масса сейчас симпатизировала ему. Но еще важнее чувств были доводы рассудка. Не вызывало сомнения, что участие в азиатском походе Публия Африканского гарантирует этому предприятию полный успех, а потому истинные патриоты восприняли решение принцепса с удовлетворением; патриотами же были все римляне, ибо даже Катон при угрозе государству подал бы руку Сципиону, поскольку его любовь к Родине превосходила ненависть к сопернику.

Настроение Курии проявляло себя небывалым сумбуром. Никакого упорядоченного обсуждения не получилось; уподобившись плебсу, сенаторы говорили все разом и с восхищением взирали на двух стоящих перед ними Сципионов. Только Лелий был тих и печален. Он больше ничего не сказал в свою пользу, смирившись с поражением, и лишь грустно смотрел на друга, нанесшего ему сокрушительный удар. Когда восторги несколько поубавились, и отцы города, спохватившись, снова приняли чинный вид, выступили некоторые из неугомонных катоновцев, но их выслушали только из вежливости.

Голосование стало формальностью: с подавляющим преимуществом в поединке за Грецию победил Луций Сципион, а Гаю Лелию досталась мирная Италия.

Едва такой итог подвел черту под бушевавшими страстями, друзья Сципионов начали утешать Лелия, а его недавние сподвижники — катоновцы принялись всячески насмехаться и издеваться над ним. Он стал не нужен этим политическим хищникам, точно так же, как не нужен разгоряченному борьбою гладиатору сломавшийся клинок, который он со злости пинает ногами. А приверженцам Порция было за что гневаться на Лелия, ведь он не только не сумел преградить путь Сципиону, но своей неудачей им самим закрыл доступ в богатейшую Азию, до поры, до времени избавив древнюю страну от мертвой хватки италийских дельцов.

В то время, когда в курии громко злорадствовали катоновцы, учинившие моральное избиение побежденного, на форуме толпа, как героев, встречала братьев Сципионов. Граждане ликовали, уже предвкушая падение Сирии, а владыка величайшего царства Антиох казался им в этот момент самым несчастным человеком на всем земном круге. Сципионы шли по площади, не чувствуя под собою мостовой, словно парили в жарком потоке народной любви. Их глаза, насыщаясь восторгом сограждан, обретали необыкновенную мощь и посылали взор, пронзающий горизонт за пределы Италии к чужим, неведомым краям. В третий раз в жизни они познали такое озарение: впервые это произошло, когда, их призвала Испания, во втором случае — незадолго до отправления в Африку, а ныне взорам братьев открылась необъятная Азия.