Сципион. Социально-исторический роман. Том 2

Тубольцев Юрий Иванович

Азия

 

 

1

Публий спал плохо и беспокойно. Проснувшись утром, он почувствовал слабость. Постель его была влажной и холодной от пота, а в душе зыбким страхом застыло недоброе предчувствие. Он силился вспомнить ночной сон, но в сознании лишь бродили тени призраков. Наконец из сумрака неведомого мира сновидений выплыло одно лицо. Публию оно показалось очень знакомым и неприятным, однако ему так и не удалось припомнить, где он мог встречаться с этим зловещим стариком.

Выйдя на улицу и умывшись ласковыми струями утреннего солнца, Сципион ощутил, как силы возвращаются к нему, и приободрился, но сквозь дневной свет бледным седым контуром все еще проступал загадочный лик, сулящий беду. Публий вопросительно взглянул на Капитолий, где парил под облаками храм Юпитера, сверкающий в восходящих лучах золотым блеском украшавших его щитов. Оттуда, с этой божественной вершины исходило величавое спокойствие: Юпитер ничего не знал или не хотел знать о ночных тревогах Сципиона.

Постепенно круговорот дел отвлек Публия от тягостных мыслей. А дел у него было немало. Полным ходом шла подготовка экспедиции на Восток. На Марсовом поле происходил набор воинов в пополнение балканским легионам, одновременно по всему государству осуществлялся поиск толковых людей для формирования офицерского корпуса, строился и оснащался флот, разрабатывалась программа продовольственного обеспечения армии. Все эти мероприятия были немыслимы без четкого представления об общей стратегии кампании, которую Сципионы наметили в первую очередь, но затем, однако, все время вынуждены были корректировать, приводя в соответствие с конкретной ситуацией текущего момента и имеющимися в их распоряжении материальными ресурсами. К этому добавлялись заботы об укреплении надежности союзников, в связи с чем братья отправили несколько писем Филиппу Македонскому, Эвмену Пергамскому и властям некоторых греческих общин. И, как в любом большом деле, на пути к решению основной задачи возникали целые баррикады неожиданных, второстепенных проблем, отчего труды Сципионов множились и нарастали, как снежный ком.

Окунувшись в эту сутолоку приготовлений к походу, Публий испытывал ликование в предвестии грандиозных событий. Причем на мысль об Азии наслаивались яркие впечатления юности и поры расцвета сил, пережитые им в период подготовки к путешествиям в Испанию и Африку, потому время смешалось в его душе и, сложив былые чувства с настоящими, породило в нем эмоции небывалой концентрации, а сиянье славы прошлых, победных начинаний бросало отсвет в будущее, благодаря чему взгляд его проникал сквозь завесу судьбы, и он видел картину грядущей победы так же ясно, как воспроизведенные памятью сцены минувших триумфов. Время, заставляющее людей воспринимать мир последовательно, как бы в смене чередующихся кадров, под напором спрессованных чувств Сципиона словно съежилось, свернулось клубком, из линейного стало сферическим, и оттого он теперь мог разом обозреть большую часть жизни, не дробя ее на прошлое и будущее, увидеть в совокупности и в единстве все главные события и основные достижения своей деятельности. Однако эти озарения не могли быть длительными; всплески такого вдохновения пронзали его душу, только на мгновения распахивая покровы судьбы, подобно тому, как молнии в ночи лишь на миг разрывают тьму, выхватывая из нее наиболее характерные детали пейзажа и не позволяя памяти ввиду краткости экспозиции запечатлеть всю панораму целиком. Из этих необычных состояний Публий выносил с собою только уверенность в успехе, ощущение величия происходящего и некое смутное чувство тревоги, рока неведомых бед, гнусным болотом разлитых у подножия вершины его побед. Первое и второе было вполне созвучно голосу рассудка, последнее представлялось непонятным и вызывало досаду, но казалось маловажным в сравнении с остальным.

Предстоящий поход стал значимым событием для всей семьи Публия. Эмилия говорила, что лишь теперь в дом пришел истинный праздник в отличие от множества всевозможных торжеств мирного периода, пустых, по ее мнению, как миражи в сицилийском проливе. Впрочем, властная женщина не была удовлетворена отведенной ее мужу ролью. Вначале она и вовсе устроила Публию скандал за то, что он согласился идти легатом к брату. По этому поводу ей пришлось выдержать издевательства и позу превосходства вечно униженной пред нею жены Луция Ветурии. И за такое оскорбление она готова была стащить Публия в Гемонии. Но вскоре Эмилия нашла контрдоводы в состязании с Ветурией и отстояла престиж мужа. Невольно она прибегла к предвыборным аргументам Фабиев и Фуриев, утверждавших, будто из всех Сципионов лишь Публий Африканский является значительной фигурой, тогда как Луций и Назика — не более чем нахлебники его славы. «Он тянет за собою на Капитолий весь род Сципионов!» — с апломбом заявляла Эмилия. В конце концов она совсем усмирила слабохарактерною женщину, которой даже консулат мужа не придал особого веса и, как в былые времена, подчинила ее своей воле. Тогда она поняла, что Публий может поступить аналогичным образом в отношении Луция и силой своей личности подавить авторитет официальной власти. Тучи гнева рассеялись, ее взгляд прояснился, и она заметила, что большинство непредвзято настроенных граждан воспринимает первенство Луция как чисто формальное и условное. Тут только Эмилия несколько примирилась со сложившейся ситуацией, но все же втайне жаждала увидеть мужа всевластным диктатором, повелевающим консулами и сенатом. Через своих подруг — жен видных нобилей — она попыталась внедрить созвучную ее мечте мысль в умы сенаторов, но, естественно, ей это не удалось. Ничего не изменив, Эмилия с типично женской способностью адаптироваться к любым условиям внушила самой себе и пыталась внушить окружающим, будто нынешнее положение мужа как раз и есть самое достойное для великого человека, скромность которого стоит вровень с талантами. «Публий давно покорил сердца всех честных граждан и ему оставалось соперничать разве что с богами, но он не пожелал смущать покой небесных владык и предпочел должность, не приносящую славы, но позволяющую в полной мере послужить Отечеству, — говорила она, — Публий обеспечит победу Риму, и это главное, а лавры, чью бы голову они ни украшали, все равно достанутся Родине, а значит, и ему!»

Сципион не обращал внимания на бушевавшие в душе жены страсти и переживаемые ею метаморфозы, поскольку был целиком сосредоточен на старшем сыне. Благодаря продуманному воспитанию и разумным заботам отца, болезненный мальчик с годами окреп и теперь, на пороге взрослой жизни, по физическим качествам почти догнал сверстников, по умственным же способностям с ним и раньше некого было сравнивать. Много лет Сципион страдал из-за немощи своего сына, имея перед глазами неудачный опыт друга юности Марка Эмилия, который после ранения так и не смог найти себя в сугубо мирной деятельности, но в последние годы у него появилась надежда устроить для младшего Публия традиционную карьеру римского аристократа. Поэтому едва только решился вопрос о проведении восточной кампании, Сципион принялся готовить сына к походу. Тот был еще слишком молод для военной службы, но отец надеялся своим попечением ускорить его возмужание, тем более, что путешествие предстояло дальнее, серьезные боевые действия не могли начаться раньше, чем через восемь-десять месяцев.

Помнил Сципион и о том, как в свое время сражался с пунийцами в отцовском войске, будучи всего на какой-то год старше, чем теперь его Публий. Сам юноша тоже жаждал больших дел, воодушевленный славой предков. Взвесив все эти обстоятельства, Сципионы несколько раньше, чем того требовал обычай, провели красочный обряд посвящения юного Публия в мужи, обрядили его в белую тогу для взрослых и отправились в Капитолийский храм вознести мольбу Юпитеру. Вскоре консул Луций Сципион записал его в свое войско в ранге всадника, и к двум Сципионам, собирающимся в Азию, добавился третий.

Младший сын Сципиона Луций завидовал брату, но хорохорился и бойко заявлял, что через два-три года пойдет бить пунийцев. Он никак не хотел внимать разъяснениям отца о том, что пунийцев больше бить не нужно, поскольку они теперь союзники римского народа, и все так же настойчиво кричал, придерживая одной рукой то и дело спадающую с детского тельца тогу и воинственно размахивая другой, что он обязательно будет штурмовать Карфаген. На вопрос, почему же все-таки именно Карфаген, он, выставляя грудь вперед, гордо отвечал: «Чтобы тоже быть Сципионом Африканским!»

Девочки — две славные Корнелии — со страхом и восхищением смотрели на двух красивых, внушительных воинов в их доме, собирающихся куда-то в тридевятое царство отстаивать интересы Родины в борьбе с ужасными дикарями. Настроение их все время резко менялось: они то плакали навзрыд в предчувствии разлуки с обожаемым отцом и любимым братом, который в отличие от задиристого Луция их нисколько не обижал, то торжествовали и веселились, ощущая своими пусть детскими, пусть женскими, но все же римскими душами величие предстоящего события.

Помимо прямых приготовлений к дальнему походу, были и другие связанные с этим предприятием заботы. Так, Публий желал воздвигнуть на форуме некое сооружение, которое стало бы украшением города и своеобразным символом, напоминающим согражданам о своем создателе во время его отсутствия. Традиционный храм или алтарь не годились для этой цели, нужно было что-то особенное, поэтому он отклонил несколько проектов как собственных, так и предложенных друзьями, прежде чем принял определенное решение. Остановившись наконец на одном из вариантов, Сципион показал его городскому претору и эдилам, а затем, согласовав с ними организационные вопросы, нашел квалифицированных подрядчиков и приступил к непосредственному осуществлению своего замысла. Финансирование строительства осуществлялось из личных средств Публия, которыми он распоряжался еще более щедро, чем обычно, надеясь на азиатскую добычу. Поскольку работа оплачивалась очень хорошо, дело двигалось быстро, и как раз к нужному сроку на склоне Капитолия у начала подъема на холм выросла арка с семью позолоченными статуями богов и героев и двумя скульптурами вздыбленных коней. Этот декоративно-идеологический ансамбль дополняли два мраморных бассейна, воды которых сверкали отражением золота колонн и статуй.

Простолюдины были в восторге от столь необычного сооружения и собирались толпами, чтобы вдоволь поглазеть на него и воздать хвалу Сципиону. Сияющая драгоценным блеском арка вызывала удивительные ассоциации, напоминая собою о Публии Африканском, она походила на его образ в народе, на его славу и воспринималась как символический портрет великого человека. Это заметили недруги Сципиона и не упустили возможности позлословить по столь удобному поводу, однако их никто не стал слушать.

Барахтаясь в бурливом потоке больших и малых дел, Сципионы однажды внезапно ощутили под ногами дно и, осмотревшись, обнаружили почти готовый остов экспедиции, возвышающийся подобно острову среди все тех же волн суеты, бестолково несущихся в неведомую даль. Несмотря на пропасть нерешенных вопросов, в их активе уже было главное. Они сформировали воинский корпус, насчитывавший в соответствии с сенатским постановлением восемь тысяч пехотинцев и триста всадников; определились с составом штаба, в который вошли, кроме Корнелиев и Эмилиев, Гней Домиций Агенобарб, Луций Апустий Фуллон, Секст Дигиций, Гай Фабриций, братья Гостилии и другие преданные Сципионам люди, а также — в качестве компромисса — некоторые представители конкурирующей аристократической группировки; добились желаемого распределения магистратур — командование флотом получил претор Луций Эмилий Регилл, а Греция была вверена попечению пропретора Авла Корнелия; и наконец согласовали объемы и сроки поставок зерна из Сицилии и Сардинии. Вдобавок к восьми тысячам воинов, полученным от государства, Публий Сципион скомплектовал пятитысячное подразделение из героев африканской и испанской кампаний, отобрав их из множества своих ветеранов, изъявивших желание поступить в его войско без каких-либо претензий на жалованье. В итоге, в распоряжении Сципионов оказалось чуть более тринадцати тысяч солдат. Еще тысяч двадцать-двадцать пять они намеревались взять из войска Мания Ацилия, и с этими силами двинуться в Азию. Конечно, количественно подобная армия выглядела смехотворно ничтожной в сравнении с легендарно многочисленной азиатской ордой, но римские полководцы привыкли оперировать именно такими войсками, казавшимися им оптимальными как с точки зрения стратегии, так и по условиям снабжения продовольствием и одеждой.

Братья жаждали поскорее выступить в поход, чтобы наконец-то начать осуществление своих грандиозных планов и избавиться от нескончаемой суеты второстепенных дел. В Риме уже справляли летние праздники, однако дороги еще не просохли после зимней слякоти, а море грозно волновалось, забрасывая суда смельчаков высокими темными валами. Столь презрительное несогласие природы с календарем объяснялось крайней запущенностью последнего. Официальный римский год был на одиннадцать дней короче солнечного, а потому с соизволения понтификов в календарь периодически вставлялся дополнительный месяц, но в последнее время этот порядок нарушился, ошибки накопились, и потому, когда римляне отмечали приход весны, едва заканчивалась осень. Сроки магистратских полномочий определялись гражданским календарем, но боевые действия, увы, приходилось вести в соответствии с природным. Это всегда вызывало нервозность консулов. Так было и теперь. Публий, как умел, успокаивал Луция и придумывал всяческие мероприятия, чтобы драгоценное время консульства не пропадало даром. Уже были выполнены всевозможные религиозные ритуалы по очищению государства от мелких обид небожителей, выражавшихся разнообразными приметами и знамениями, и произведены молебствия с целью привлечения богов на свою сторону в предстоящих делах, после чего осаждаемые Сципионами жрецы долго не могли сочинить ничего нового. Наконец кому-то пришло в голову повторить Латинские празднества. Для этого следовало найти какие-либо упущения в произведенном ранее ритуале, и, поскольку принцепс имел огромное влияние в жреческой среде, необходимые ошибки были успешно найдены: кому-то не досталось жертвенного мяса. По ходатайству священнослужителей сенат поручил консулу заново устроить Латинские торжества, и Сципионы напоследок еще раз потрясли впечатлительный плебс организаторским талантом и щедростью.

И вот наступил день, когда Луций Сципион почувствовал, что ни часа более не может усидеть в Риме, но к счастью этого теперь и не требовалось, так как весна вступила в свои права и дала сигнал к старту в гонке человеческих честолюбий. Консул повелел всем набранным солдатам, а также стоящим в Бруттии легионам Авла Корнелия к определенному сроку собраться в Брундизии, после чего сам облачился в военный плащ и с пышной свитой покинул столицу.

Публий, сославшись на частные дела, еще на некоторое время задержался в городе, пообещав Луцию догнать его по дороге в Брундизий. И сразу же его враги разразились гвалтом торжествующего злорадства. «Согласившись подчиняться консулу, Африканский взял на себя непосильную задачу, — обличительным тоном заявляли они, — уже сейчас, с первого дня похода, он не в состоянии терпеть власть и намеревается идти отдельно, дабы его не затмевал блеск консульского достоинства!» О том же, только шепотом и с подмигиваниями, шушукались и многие из тех, кто числился в друзьях принцепса. Сципион давно привык к тому, что всякий его шаг, любое слово и даже взгляд отзывались в городе громким эхом крайних эмоций либо неумеренного восторга, либо завистливой злобы, потому не реагировал на подобные экспрессивные комментарии своих поступков. Он, не торопясь, выполнил задуманное и затем спокойно ступил на камни знаменитой Аппиевой дороги. Его сопровождали сын Публий, несколько легатов, множество офицеров, отряд добровольцев, а также толпы праздного народа. По совести говоря, это шествие действительно выглядело внушительнее консульского.

В тот момент, когда Публий Африканский через Капенские ворота вышел из города, померк день — произошло солнечное затмение. «3атмилась слава Антиоха», — прокомментировали небесное знамение государственные власти. Однако многих такое совпадение напугало.

 

2

В первую же ночь похода, остановившись на постоялом дворе, Сципион вновь терзался видениями кошмарного сна. Наутро он ничего конкретного вспомнить не мог, но почему-то был уверен, что и нынешнюю вакханалию ведьм ему устроил тот самый старик, который являлся к нему на крыльях Гипноса в начале года и еще когда-то очень давно. Не поколебав сознания и воли, эта ночь все же мутным осадком легла на дно его души.

«Неужели отныне каждая глава моей жизни будет начинаться подобным предвестием несчастья?» — сказал он сам себе с не совсем искренней насмешкой над собственными страхами и с вполне искренней досадой.

Поднявшись с жесткого казенного ложа, Публий первым делом разыскал сына и, убедившись, что юноша находится в добром здравии, успокоился.

Все три Сципиона благополучно прибыли в Брундизий, где уже находились их дисциплинированные солдаты. Гавань этого портового города пестрела всевозможными судами, а закрома трещали, переполненные зерном, что стало результатом оперативных действий высланных вперед консульских легатов. Все было готово к путешествию, поэтому консул погрузил войско и его снаряжение на корабли, вознес мольбы богам, прося у них удачи для себя, своих воинов и всего римского народа, дал сигнал к началу похода и вышел в море, держа курс на Иллирию.

Успешно преодолев лазурные волны Адриатики, Луций Сципион высадился возле Аполлонии. Тут он узнал, что Ацилий Глабрион уже открыл военный сезон и штурмует этолийские города. В распоряжении консула пока были лишь те тринадцать тысяч солдат, которые они с братом набрали в Риме, но он не стал дожидаться легионов Авла Корнелия, только готовившихся к переправе на Балканы, и, внезапность маневра предпочитая большей численности, решительно выступил к центру Эллады.

Не добившись от римлян мира и не умея вести войны, этолийцы в растерянности заперлись в своих городах, уповая на толстые стены и жалость богов. Особенно тщательно они укрепили спасенный Квинкцием Навпакт. Учтя это, Ацилий не пошел к столице, а совершил рейд севернее, там, где его не ждали. Захватив и разграбив довольно крупный город, он приступил к следующему, но тут узнал о прибытии консула и вынужден был сложить с себя империй.

Луций Сципион в обращении с этолийцами сразу принял повелительный тон и, проходя по их стране, всем окрестным поселениям и общинам отдавал приказания сдаться. Это производило на греков должное впечатление и, хотя они не подчинялись властному требованию римлянина, все же страшились обнаружить перед ним враждебность, потому заискивающе отвечали, что рады бы выполнить его приказ, да не могут этого сделать без соответствующего решения общеэтолийского собрания. «У нас ведь то, что вы называете республикой», — не без гордости поясняли они. «У вас скоро будут одни руины, а не республика», — небрежно бросал им Луций с недоступного Олимпа лагерного трибунала. Взирая на этого «Зевса», испускающего молнии обжигающих фраз, и на его войско, ощетинившееся остриями смертоносных копий и дротов, этолийцы пятились к своим городам и, скрывшись за каменным панцирем, громко стучали зубами.

Застращав этолийцев, Сципионы приступили ко второму акту политической комедии, сыграв которую перед эллинами, этими страстными почитателями театра, они надеялись избавиться от пут, препятствующих реализации их главного замысла. Дело в том, что война с этолийцами, при ясной предрешенности ее исхода, все-таки могла затянуться на многие месяцы, и тогда не осталось бы времени на Азию. Правда, находясь в Риме, принцепс тщательно подготовил политическую почву для того, чтобы в случае необходимости власть его брату удалось продлить, но, тем не менее, ручаться за благоприятный исход в борьбе за сирийское проконсульство было нельзя. Кроме того, Сципион Африканский, дорожа своей славой благородного человека и эллинофила, ни в коем случае не хотел вести эту неравную войну с греками. Потому Публий предложил консулу прибегнуть к безобидной хитрости там, где сила была не только малоэффективна, но и вовсе неуместна. И хотя Луций горячился и хотел наказать неразумных хвастунов, он все же внял доводам брата.

Еще на марше из Аполлонии Публий, принимая представителей греческих общин, спешивших засвидетельствовать свое почтение могущественным пришельцам, присмотрел толкового человека — афинянина Эхедема и договорился с ним о сотрудничестве. Тогда, выступая от имени афинской делегации, Эхедем говорил о неблаговидности войны с этолийцами и, не отрицая вины этого оголтелого народца, просил римлян пощадить многострадальную Элладу, воспрянувшую от рабского прозябания как раз благодаря римлянам. При этом хитрый грек то и дело норовил вознести хвалу кротости нрава Тита Квинкция, тем самым навязывая Сципиону заочное соперничество в благородстве со знаменитым здесь соотечественником. Публий смекнул, к чему клонит афинянин, смакуя имя Фламинина, но все же призадумался и понял, что ему в любом случае не уйти от сравнения с Квинкцием, ставшим для греков эталоном, которым они поверяют всех прочих государственных мужей. Именно в ходе разговора с Эхедемом Публий сообразил, как ему обойти этолийцев, чтобы и не подпортить своей репутации, и как можно скорее приступить к осуществлению основной цели кампании. Поэтому он обнадежил грека намеками на возможность мирного урегулирования конфликта и дал ему понять, что в этом деле будет нуждаться в его помощи.

И вот теперь к Публию Африканскому, который, командуя авангардом войска, ставил собственный лагерь в некотором удалении от консульского, явилось внушительное афинское посольство, дабы ратовать за мир во всей Греции. На этот раз Эхедема окружали самые высокие лбы Аттики, а также — и самые длинные языки, способные плести многочасовые речи и окутывать облаками непроницаемой мудрости сколь угодно ничтожные вопросы. Пообщавшись с этими выдающимися мужами пару часов, Сципион опьянел от чада словесных воскурений и, обменявшись понимающими взглядами с Эхедемом, отправил их к Луцию.

Повергнув консула своим убийственным красноречием в состояние глубокого транса, герои языка и жеста очень скоро снова предстали перед Публием. Он на некоторое время прикинулся внимательным слушателем, а затем объявил, что в принципе согласен с неугомонными ораторами, после чего предложил им встретиться с этолийцами, чтобы сообщить осажденным соотечественникам обо всем, о чем они не в состоянии молчать. Поощренные успехом афиняне без промедления устремились к несчастным собратьям. Несколько дней они произносили перед ними речь, и те, наконец, поняли, что Сципионы зовут их на переговоры. По совету афинян этолийцы выбрали самых голосистых сограждан и направили их к Публию Африканскому.

Так закончился второй, риторический акт спектакля и начался третий — дипломатический.

Публий принял этолийцев весьма радушно и явил им яркий образец своего дружелюбия. Правда, на этот раз ему пришлось больше говорить, чем слушать, так как нынешние его гости были красноречивы только в самовосхвалениях, но афиняне загодя предупредили их, что упоминать в присутствии Сципиона Африканского о каких-либо воинских подвигах, по меньшей мере, неуместно, ибо им не хватает фантазии, чтобы измыслить нечто достойное его внимания, потому они большей частью чинно молчали, а уж если их внезапно начинало нести привычным аллюром, римлянин «делал страшное лицо», и те, спохватившись, затихали. Публий же рассказывал этолийцам о том, как и сколько народов он облагодетельствовал своим чуть ли не отеческим попечением. Уши зачарованных греков запоем поглощали истории о приключениях испанских князей и нумидийских царей и цариц, о перипетиях судьбы иберийских и африканских племен, а их души млели от восторга, угадывая величие скрытого меж строк захватывающей повести демиурга, заправлявшего всеми этими событиями. В итоге этолийцы страстно возжелали по примеру героев рассказа укрыться от невзгод бесконечных войн под полой Сципионовой тоги и получили на это негласное соизволение.

Заручившись благоволением брата консула, они, излучая радугу надежд, двинулись к самому полководцу. А тот, сурово глядя в их жизнерадостные лица, металлическим голосом повторил приговор, вынесенный им ранее в Риме, суть которого сводилась к тому, что либо они дают явно непосильный для них выкуп в тысячу талантов, либо вверяют себя власти римлян, оказываясь чуть ли не в положении рабов. Выслушав консула, этолийцы едва не упали на колени, как это делают пунийцы, но только не из-за льстивой угодливости, присущей торгашам, а от неожиданности и охватившего их отчаяния. В недоумении и расстройстве чувств парламентеры возвратились домой, и вся Этолия погрузилась в несанкционированный траур.

Увы, не все было так просто, как представлялось грекам. Поскольку сенат уже вынес решение относительно этолийцев, консул не мог без особых причин допустить какие-либо послабления вражескому государству. В сложившейся обстановке любой проект мирного договора на более мягких, чем сенатские, условиях, который мог бы составить Луций Сципион, с неизбежностью был бы раскритикован и отвергнут в Риме, а существующие требования этолийцы принять отказались, следовательно, достичь мира в такой ситуации было невозможно, потому-то Сципионы и прибегли к дипломатическому маневру.

Итак, этолийцы убивались горем, а спектакль продолжался, приближаясь к своей кульминации.

Публий Африканский снова снарядил афинян в этолийский поход. Эхедем и его доблестные соратники, прибыв на место, сахаром речей подсластили горечь беды заблудших сородичей, а затем внушили этолийцам мысль еще раз попытать счастья у обаятельного Сципиона. Те, воскрешенные надеждой, живучей, как сама жизнь, расправили плечи и устремились в меньший римский лагерь. Добившись там полного взаимопонимания и сочувствия, они были вынуждены опять посетить того из Сципионов, который им казался гораздо менее обаятельным.

При всем желании консул ничем не мог порадовать своих гостей. Публий выступал перед греками как частный человек и потому говорил все, что ему заблагорассудилось, но Луций являлся должностным лицом и должен был выступать только от имени государства.

Забрызгав пол претория крупными слезами, послы, обречено опустив головы, удалились восвояси. В один из последующих черных дней к этолийцам в очередной раз пришли афиняне и сообщили, что Публий очень скорбит об их участи и желает им помочь. А Эхедем как бы между прочим посоветовал местным стратегам испросить у римлян если уж не мир, то хотя бы перемирие сроком эдак месяцев на шесть. Сообразив, что за такое время могут произойти большие перемены и вопрос о договоре, с соизволения богов, возможно, разрешится сам собою, этолийцы без промедления ступили на знакомую тропинку, ведущую в лагерь доброго легата.

Выслушав главу делегации, Публий глубоко задумался и несколько раз с сомнением покачал головою, но потом сказал, что согласен выступать ходатаем за своих гостей, хотя и видит немалые трудности, препятствующие достижению цели. Затем он сам вместе с греками явился в палатку консула и долго упрашивал Луция снизойти к просьбе давно раскаявшихся в былых прегрешениях людей. Сначала консул и слышать не хотел о перемирии, да еще таком длительном, но постепенно расчувствовался под впечатлением, вызванным осознанием несчастий, выпавших на долю бедных греков, и принял их предложение.

В итоге, этолийцы к великой радости всей Эллады, за исключением их извечных врагов ахейцев, заключили с римлянами перемирие на полгода, дабы, как значилось в формулировке документа, они получили возможность повиниться перед сенатом и народом римским и добиться полноценного мира на реальных условиях. Нелишне будет заметить, что боевые действия прекращались как раз на период, равный оставшемуся сроку консульского империя Луция Сципиона.

Отныне, с установлением мира в Греции, ничто не мешало Сципионам нанести ответный визит Антиоху и вторгнуться в его владения.

 

3

Римляне неспешно двинулись к северу. Пред ними расстилалась широкая равнина Фессалии, за которой следовали Македония, Фракия и наконец Геллеспонт, отделяющий Европу от Азии. Им открывался необъятный простор для деятельности, однако, прежде чем приложить свои силы к возведению монументов славы в этой, испещренной трофеями местности, следовало тщательно разметить ее знаками мысли и прочертить магистрали идей, чтобы в дальнейшем не пришлось блуждать во мраке неизвестности. Потому-то Сципионы пока не торопились с маршем и изучали обстановку, взвешивая последние сведения, поступающие из Малой Азии и Македонии.

Кратчайший путь в Азию проходил через Эгейское море. Но решиться на такое плавание с гигантским караваном на судах, отягощенных войском и припасами, можно было только при полной уверенности в превосходстве своего флота над вражеским. Без достижения господства на море этот шаг был недопустим ввиду риска сразу всей армией сделаться легкой добычей сирийцев. Причем, даже если бы римлянам удалось благополучно преодолеть заслоны царских эскадр, они оказались бы на чужом побережье в изоляции и перед ними встала бы необходимость в целях пропитания грабить местное население, что противоречило их идеологии. Сухопутный же путь через Македонию и Фракию был очень длинен и по-своему тоже опасен, потому первостепенное значение в настоящий момент приобрело соперничество за преобладание на море.

Борьба за водные просторы Эгейского моря развернулась еще в прошлом году. Тогда претор Гай Ливий в союзе с Эвменом Пергамским принял морской бой с сирийским флотом, возглавляемым родосским изгнанником Поликсенидом, и одержал великолепную победу. Инициативу в регионе захватили римляне, и это сулило Сципионам, в то время еще только готовившимся в поход, блестящие перспективы, но в дальнейшем ситуация изменилась. Поликсенид понял, что в открытом сражении римляне практически непобедимы, поскольку плохие мореходные качества своих судов с лихвой восполняют целеустремленностью, мужеством и тактикой, сводящей морской бой к сухопутному. Поэтому он решил действовать хитростью и принялся измышлять всяческие авантюры.

Сторону римлян наряду с пергамцами держали и родосцы. Флот этого народа прославленных мореходов минувшим летом запоздал с поддержкой Гаю Ливию и не принимал участия в избиении азиатов. С тем большим рвением родосцы стремились отличиться теперь. Они снарядили тридцать шесть первоклассных кораблей и направились к претору. Но тут диссидент Поликсенид затеял с земляками тайные переговоры.

Не бывает больших и маленьких предателей, измена есть измена, а предатель есть предатель. Совершивший мелкую подлость, способен и на крупную. Человек, обрубивший все связи, делавшие его человеком, и взамен их обложившийся золотом измены, камнем летит вниз, и глубина его падения определяется глубиной самой пропасти.

Однажды предав Родину, Поликсенид обнаружил, что с тех пор его душа обратилась в черный мешок, наполненный смердящей едкой массой карьеризма, возникшего в духовной пустоте в качестве эрзаца утраченных идеалов, который был замешан на едкой щелочи цинизма. Отныне он презирал всех, потому что презирал себя, и любыми средствами старался восторжествовать над другими людьми, дабы компенсировать свое реальное, хорошо сознаваемое ничтожество формальным возвышением в глазах окружающих. Так он мстил всему свету за собственное преступление.

Командующий родосской эскадрой Павсистрат был человеком неоспоримых достоинств, за что пользовался заслуженным уважением сограждан. Для Поликсенида это являлось тягчайшей мукой. Само существование порядочного человека было невыносимо для мерзавца и служило для него карой. Белый демон духа Павсистрата повсюду находил Поликсенида и нестерпимо терзал его черную душу. Восприятие мира предателя сменило полярность: все лучшее стало худшим — и потому не было границ его ненависти к честному гражданину.

Млея от предвкушения крови героя, Поликсенид сочинил к Павсистрату слащаво-слезоточивое послание с лицемерным раскаянием в своем проступке. Он пытался уверить родосца, будто страстно жаждет возвращения на родину, и во искупление давних прегрешений обещал оказать Отечеству бесценную услугу, подставив под удар сограждан царский флот. Павсистрат не подозревал, что внутренний мир предателя представляет собою клоаку с гниющими помоями, и наивно мерил его собственной душой. Он поверил диссиденту и согласился ходатайствовать о возвращении ему гражданских прав. Достигнув мнимого соглашения, Поликсенид сообщил свой план и внес в расположение царских сил ряд ложных перегруппировок и прочих маскирующих мер, чем окончательно ввел греков в заблуждение. Ожидая условного сигнала от продажного земляка, родосцы расслабились и сами ничего не предпринимали. Поликсенид же скрытно подвел к месту действия сирийский флот и всей его мощью внезапно обрушился на одураченных греков. Родосцы оказались запертыми в гавани и были одновременно атакованы кораблями с моря и десантом с суши. Лишь нескольким судам удалось вырваться на волю, все остальные достались врагу, а их экипажи подверглись избиению. Павсистрат первым повел свою квадрирему на неприятеля и погиб в самом начале боя. Его кровь бальзамом пролилась на ядовитое сердце торжествующего Поликсенида.

Поражение родосцев потрясло все страны бассейна Эгейского моря, в результате чего сменились настроения и политические ориентации многих общин. Сирийцы воспряли духом, положение римлян пошатнулось. Гай Ливий в это время готовил переправу через Геллеспонт. Со стороны Европы он обеспечил доступ к проливу, легко войдя в город Сест. Но противолежащий город Азии Абидос заключал в своих стенах мощный источник враждебности к Риму в лице царского гарнизона, и потому здесь претору было оказано сопротивление. Ливий затратил некоторые усилия на осадные работы и уже был близок к успеху, когда стало известно о гибели союзного флота. Римлянам пришлось оставить Геллеспонт и спешить в горячую зону.

В тот же период произошел мятеж в крупном городе малоазийского побережья Фокее. Там зимой находился римский флот, и тяготы постоя чужеземных воинов вызвали недовольство жителей. Этим воспользовалась часть олигархии, подкармливающаяся подачками Антиоха, и придала волнениям масс организованную форму. В ответ на жалобы фокейцев римляне покинули город и перебазировались в другое место. Олигархам только того и было надо: они незамедлительно довели свое дело до конца, и вскоре вместо римлян на постой в городе расположился сирийский гарнизон. Толпа получила новых господ и снова была предоставлена самой себе. Однако если раньше возмущаться пришельцами считалось признаком хорошего тона, и всяческое недовольство поощрялось теневой властью, то теперь это вдруг сделалось неприличным и воспринималось как свидетельство дурного воспитания.

Используя волну успеха, сирийцы вторглись в пределы Пергамского царства и осадили сначала Элею, а затем и столицу. Это вынудило Эвмена покинуть римлян и вернуться домой.

Вскоре после этих событий на смену Гаю Ливию прибыл новый претор Луций Эмилий Регилл. Приняв командование флотом, он совершил несколько различных маневров, то осаждая города, то вызывая противника на морской бой, но ни в чем не преуспел.

Когда Сципионы, освободившись от этолийцев, взглянули на восток, желая усладить взор зрелищем подвигов своего молодого друга Луция Эмилия, они ничего такого не заметили и увидели лишь то, что претор не отдал Эгейское море Антиоху, однако и сам не завладел им.

Помог Сципионам составить представление о положении в Малой Азии и вокруг нее претор Гай Ливий, который, возвращаясь домой, заехал в Фессалию почтить вниманием столь выдающихся мужей. В неофициальной части беседы Ливий аккуратно пожаловался на отсутствие взаимопонимания с преемником, что и стало причиной, вынудившей его покинуть район боевых действий. Видя, как он желает быть полезен делу, Сципионы дали ему рекомендательные письма к столичным друзьям, чтобы те помогли толковому человеку найти соответствующее его рангу поручение, и с тем отправили в Рим.

Погрустив часа два по поводу неуместной доверчивости родосца Павсистрата, братья тяжело вздохнули и пошли собирать войско в длительное путешествие вдоль берегов Эгейского моря.

Давно уже Публий Африканский присматривался к нынешним солдатам и ревниво сравнивал их со своими воинами, выпестованными им в ходе испанской и африканской кампаний.

В солдатах появилось нечто хищное. Они больше походили на наемников, чем на граждан, и в войне искали не столько славы защитников Родины, сколько наживы. Издавна, отправляясь в поход, римляне преображались, едва только переступали священную черту померия. В своем городе они были добропорядочными членами общины и блюли все ее законы, но за его пределами в соответствии с родовой моралью для них начинался чужой, враждебный мир, и потому, выходя за ворота, они сами становились врагами всего окружающего: здесь в их представлении уже не существовало людей и городов, а были лишь противники и добыча. Постепенно государство расширялось, и вместе с его границами раздвигались горизонты человеческого духа. Хозяйское отношение римлян распростиралось на все большие территории. Но теперь процесс вдруг пошел в обратном направлении. Во внутренний мир людей вторглась некая сила, которая сломала тончайший механизм их нравственного роста и вновь пробудила в них зверя. Хлынувшее в Рим богатство затопило его низины, поработив наиболее примитивных и грубых людей, которым увидеть золотой блеск было проще, чем узреть сиянье возвышенной души, и через этих позолоченных рабов стало насаждать свои альтернативные, сугубо безликие ценности, завоевывая все большее человеческое пространство. «Какая разница, как я добуду деньги? — думал современный солдат. — Греция далеко от дома, и в Риме не узнают, снял ли я серебряный браслет с побежденного врага или с ограбленной женщины. Важно, что, вернувшись домой, я куплю раба, который придаст мне больший вес в глазах соседей, чем дубовый венок или фалеры истинного героя». В своих воинах Сципион воспитывал чувство гражданина всей ойкумены, стремился возрастить их души до космических масштабов, объемлющих собою всю цивилизацию, чтобы они весь обитаемый мир считали своим домом так же, как прежде считали своим домом весь Рим. Тогда, по его мнению, этот замысел удался, но теперь Публий вдруг обнаружил противоположный результат: интересы многих легионеров настолько сузились, что они не только не вышли на средиземноморский рубеж, но даже утратили общность с Родиной и съежились до муравьиных размеров собственной избушки или квартиры. Души людей сделались почти такими же маленькими, как и их тела, и едва высовывались за пределы биологической оболочки.

Наряду с хищнической тенденцией обнаружилась и другая, также ведущая к утрате духа гражданственности. Находясь длительное время вдали от Италии, солдаты забывали власть выборных магистратов и привыкали к абсолютному диктату полководца. Они жили как бы уже и не в республике, а в монархическом государстве, и оттого их внутренний мир терпел деформации. Рушилась их солидарность, исчезало чувство общности. Они теряли ощущение своей коллективной силы и мощь войска связывали с военачальником, с его гением и удачей. Он вырастал в их глазах до неимоверных размеров полубожества и затенял собою Родину.

Наблюдая этот феномен, Публий не отдавал себе отчета в том, что сам же своим авторитетом непобедимого императора положил ему начало. Тогда, в Испании и Африке он смотрел на подчиненных с возвышения трибунала и оценивал их в первую очередь как воинов, но теперь он наблюдал солдат со стороны, и другая точка зрения давала другую картину: то, что прежде казалось достойным, сейчас смущало его.

И наконец третий фактор, отмеченный Сципионом, возмутил его более всего. Первые два заставили его призадуматься, обозначив зачатки пороков, которые только через несколько десятилетий проявились в полной мере, когда развращенное войско десять лет терпело позорные поражения от одной небольшой испанской общины, но последний — требовал решительных действий уже сегодня. Итак, Публий выявил очень низкую физическую и тактическую подготовку войска, объяснявшуюся тем, что, привыкнув к легким победам над несерьезными противниками, солдаты и многие офицеры резко снизили требования к себе. Поэтому он заручился поддержкой консула и стал проводить учения прямо в походе, подобно тому, как это делал некогда афинянин Хабрий.

Сципионам предстояло пересечь Македонию и Фракию. Одна из этих стран совсем недавно воевала с Римом, другая же, дикая и необузданная, была враждебна всем. Потому дорога могла стать очень опасной, и многое в этом вопросе зависело от воли Филиппа. В письмах к сенату и Сципионам царь обещал оказать поддержку римской армии и даже снабжать ее продовольствием, но уж очень удобно ему будет во время похода запереть римлян в каком-либо ущелье, отрезать их от провианта и уничтожить, а поэтому трудно было довериться его стойкости пред таким искушением. Однако римлянам ничего иного не оставалось, как положиться на слово царя, и единственное, что они могли сделать, это еще раз проверить его настроение.

Публий предложил явиться к Филиппу внезапно, чтобы успеть взглянуть на его душу прежде, чем разум наденет на нее одну из своих масок. На роль такого гонца, от которого требовалась не только сноровка всадника, смекалка и обходительность посла, но и особая проницательность, был выбран очень способный молодой человек Тиберий Семпроний Гракх.

Публию хотелось поскорее дать возможность отличиться собственному сыну, изъявлявшему готовность отправиться к царю, но он удержался от соблазна использовать имеющуюся власть для его пользы и согласился поручить сложную, но выгодную миссию тому, кто, по общему мнению, более всех подходил на эту роль.

Семпроний легко вскочил на коня, пригнулся к его шее и, почти не меняя позы, в три дня одолел расстояние до македонской столицы. Горячий юноша надолго опередил молву о себе и прибыл во дворец, как то и требовалось, неожиданно. Царь встретил римлянина на пиршественном ложе и своим сытым видом развеял все подозрения в каких-либо каверзных намерениях, ибо человек, замышляющий большое и рискованное дело, не предается с такой беззаботностью мирским увеселениям. В последующие дни Тиберию показали дорогу, пребывающую в ожидании легионов. Ознакомившись с обстановкой в Македонии, он пришел в восторг, поскольку здесь были приняты все меры для обеспечения успешного похода римлян. По всему маршруту располагались продовольственные базы, сама дорога находилась в отличном состоянии, через реки и ущелья были перекинуты только что отремонтированные мосты. Закончив осмотр дорожного хозяйства, Семпроний возвратился в Пеллу, выразил царю благодарность за выполненные работы, обсудил с ним некоторые практические вопросы по взаимодействию во время предстоящего путешествия и с легким сердцем отправился в римский лагерь.

Выслушав своего посла, Сципионы ускорили марш войска и вскоре приблизились к границам Македонии. Там их встретил сам царь, сопровождаемый отрядом отборной конницы. Он любезно поприветствовал консула, его знаменитого брата и прочих легатов, тем самым продемонстрировав осведомленность о порядках республиканского общества, в котором магистрат имеет лишь формальное превосходство над окружающими. По случаю такого визита римляне несколько ранее обычного завершили дневной переход, возвели лагерь и оказали царю торжественный прием в претории. А на следующий день войско вошло в один из македонских городов, и Филипп сторицей отплатил за гостеприимство, устроив для полководца и легатов истинно царский пир.

Царь с первой же встречи произвел благоприятное впечатление на Сципионов. Публию он показался интереснее других, виденных им восточных владык и политиков. В общении Филипп представал человеком более широким и независимым, чем Эвмен, в суждениях выглядел реалистичнее и основательнее греков, и держался он свободнее и естественнее Антиоха. В отличие от сирийского монарха, словно закованного в латы царственности, его ничуть не стеснял высокий сан, он был органичен на троне, как красавица — в шикарном одеянии, которой сознание своей красоты позволяет носить его с небрежным изяществом. Филипп являлся царем по всем статьям от импозантной внешности и элегантных манер до властного характера и блистательного, разящего ума, но он был как бы царь в себе, царь внутри при внешней простоте удалого молодца, тогда как царственность Антиоха, наоборот, зарождалась снаружи: в позах, взглядах и дворцовом ритуале — откуда проникала в глубь его души, уже имея сложившийся на поверхности нрав. В этом различии двух родственных по национальному происхождению людей сказывалась разница в воспитавших их общественных условиях. Азиатская цивилизация, разделив население на кучку господ и массу черни, утвердила формализованную иерархию, согласно которой в каждой микрообщности находились свои господа и рабы, чей статус менялся всякий раз при взаимодействии с представителями иных групп, в результате чего, любой господин обязательно был и рабом какого-либо другого господина, за исключением царя, господствовавшего над всеми людьми, но зато являвшегося рабом трона. Такая система порождала холопское благоговение пред внешними факторами престижа, как то: происхождение и богатство — со всею мишурою их опознавательных знаков. Отсюда с неизбежностью следовало смешное для римлян, но весьма почтенное на взгляд сирийцев позерство Антиоха, от которого никак нельзя было требовать иного поведения, ибо даже Александр, выросший в другом мире и прибывший в Азию вождем эллинов, стал здесь персом. В Греции же все еще не выдохся республиканский дух, все граждане тут считались равноправными, и потому в обществе превалировала оценка людей по их сущностным качествам, что побуждало каждую личность самосовершенствоваться и стремиться к возрастанию духовных, а не материальных богатств. Потому Филипп старался притушить сиянье своего титула и добиться уважения греков к самому себе, а не к занимаемому им трону. Однако в Македонии общественные условия были иными в сравнении с Элладой, да и по отношению к Греции Филипп реально выступал как владыка, а не союзник, защитник или друг, как его называли льстецы с глубокими карманами. Смешение гражданского воспитания с царским дало в итоге весьма причудливый плод, исполненный противоречий.

Филипп был на три года старше Сципиона Африканского. В семнадцать лет, то есть в том возрасте, в котором Публий пошел на войну с карфагенянами, он уже стал царем. Юноше пришлось сразу, без предварительной закалки характера с головою окунуться в государственные дела. Общение с такими людьми, как Арат, не могло не подействовать разрушающе на его душу. Имея подобных наставников, он быстро прошел курс политического лицемерия и беспринципности, в результате чего вскоре сам принял на вооружение те средства, какими еще недавно возмущался. Потому он без стеснения убрал с пути своего учителя, едва только тот перестал быть ему нужен. Успешно сделав первые шаги на политическом поприще и снискав восхищение толпы и угодливые заискивания олигархов за свершенные преступления, Филипп познал восторг царского могущества и вседозволенности, но одновременно испытал разочарование в методах, каковыми утверждается власть. Жестокая действительность, грубо вторгшись в его душу, разодрала ее на две части, заставив обе половины вечно враждовать между собой. Отзвуком этой внутренней борьбы, прорвавшимся наружу, стал скептицизм, который одновременно служил ему еще и средством маскировать свое превосходство в общественном положении при общении с греками. Интриги научили его хитрости, а тесное взаимодействие с самым образованным народом позволило ему до изощренности развить свой ум, а также — эстетическое чувство. Будучи щедро наделенным способностями со стороны природы и возможностями — со стороны общества, царь лелеял самые смелые мечты и имел самые высокие претензии. Однако ему не хватило целеустремленности для реализации своих планов, ибо, с юности привыкнув повелевать, он не встречал иных препятствий на пути, кроме риторики беспомощных греков, потому всякий раз, сталкиваясь с реальной силой римлян, терялся и падал духом, и хотя ему в конце концов всегда удавалось преодолевать эти приступы безволия, жизнь его двигалась зигзагами.

Итак, в личности Филиппа замысловато переплелись достоинства и пороки, таланты и изъяны, сила и слабость. Он представлял собою любопытный объект для наблюдения, и Сципионы с интересом принялись разматывать этот клубок противоречивых качеств и всевозможных загадок, вновь и вновь приглашая царя к общению.

Встречи Филиппа с греками обычно начинались с длинного ритуала взаимных расшаркиваний и многословных восхвалений друг друга, лицемерных в устах одних и насмешливо-снисходительных в ответных фразах другого, в ходе которых собеседники разогревались, чтобы чуть позже разом перейти к обоюдным нападкам и обвинениям. С римлянами царь повел себя иначе. Обменявшись с ними короткими приветствиями, он без промедления приступил к обсуждению предстоящих дел и лишь после того, как был намечен план совместных действий, расслабился и возвратился к привычной манере поведения.

Весь излучая обаяние, он принялся заверять гостей в том, что очень рад их появлению на Балканах и испытывает к ним беспредельную благодарность. Лицо его при этом было серьезно и будто бы ничего не выражало, кроме ледяной дипломатической любезности, но в крутом изгибе бровей и зрачках проницательных глаз, словно в засаде, притаилась насмешка, готовая в любой момент выстрелить остротой в доверчивого собеседника. Публий в свою очередь изобразил подобную мину, только, не располагая такими вычурно-красивыми бровями, как у Филиппа, он запрятал смех в глаза и улыбку. Сотворив достойный оппонента лик, Сципион произнес комплимент изысканности царской иронии. Не смущаясь тем, что его уличили в едкой двусмысленности, Филипп подтвердил высказанную мысль и пояснил, почему именно доволен приходом римлян в свои бывшие владения. «Выдворив меня из Эллады, вы извлекли меня из зловонного водоворота склок и смут и освободили от неуемных притязаний и упреков вечно всем недовольных греков, — сказал он, — так как же мне после этого не приветствовать и не восхвалять своих избавителей!» Царь улыбнулся, как бы подчеркивая шутливый характер ответа, но в глубинных пластах его фразы прозвучала совсем нешуточная грусть, вызванная то ли в самом деле усталостью от бурного прошлого, то ли сожалением о нем, а возможно, тем и другим вместе.

Публий залюбовался движеньями мысли и чувств на броском, ярком лице Филиппа с резкими, рельефными чертами, гармонично устремленными к единой идее красоты, обрамленном вьющимися волосами, покрывающими голову роскошными лепестками локонов и окутывающими щеки и подбородок гроздьями мелких кудряшек. Он попытался представить, что должна испытывать женщина, глядя на этого красавца, но не смог вообразить ничего подобного. Его взгляд оставался взглядом мужчины на мужчину и человека на произведение искусства природы и не пробуждал в душе иных чувств, кроме дружеской симпатии. Филипп тоже внимательно изучал Сципиона. Иногда его взор обращался к Луцию, но всякий раз поспешно возвращался обратно и жадно шарил по лицу Публия, словно ощупывая его в поисках слабых мест, однако безуспешно: римлянин казался ему монолитом. Прямые брови, прямая линия рта, почти прямой нос, прямая посадка головы: в каждой детали этого лица, как во всем облике в целом, читались несокрушимая мощь и добродушие, истинное добродушие, свойственное только очень сильным людям. Филипп был наслышан о хитрости и коварстве победителя карфагенян, но никак не мог обнаружить следы этих качеств в его внешности, и это пугало царя, как всегда пугает неведомая опасность, скрытая во мраке неизвестности.

Публий вступился за греков, косвенно охаянных македонянином, но у Филиппа вдруг прорвалась накипевшая обида, и он излил по их адресу всю язвительность своего ума. Тут на помощь брату пришел Луций.

— Нам, Публий, надлежит не защищать греков, — сказал он, — а, наоборот, всячески подчеркивать собственное отличие от них, дабы не лишиться милости нашего гостеприимного хозяина.

Сделав паузу, он добавил:

— Да, не умеем мы еще разговаривать с монархами…

Филипп почувствовал себя уязвленным упреком в царской несдержанности и с плохо скрытой обидой произнес:

— Ну что вы говорите, могущественные гости, стоит ли оглядываться на каких-то там царей владыкам всего цивилизованного мира!

Разрежая сгустившиеся страсти, Публий с веселой беззаботностью рассмеялся и, как бы подытоживая спор, сказал:

— Филипп предостерегает нас, римлян, от чреватой глобальной катастрофой ошибки, ибо, если у мира появятся владыки, тот перестанет быть цивилизованным. Но я надеюсь, что, познакомившись с нами поближе, царь и союзник наш уже никогда более не подвергнет нас жестоким подозрениям в стремлении к владычеству. Потому, оставив пока без ответа тонко высказанное обвинение, полагая, что в процессе дальнейшего общения оно растает само собой, я снова возвращусь к разговору о греках, поскольку они, по моему мнению, достойны внимания и более бережного отношения, чем существующее ныне.

Затем он привел несколько доводов в оправдание непоследовательности и сумбура в политике греческих государств. Филипп принял вызов и продолжил борьбу, сменив, однако, тактику. Теперь он уже не горячился и старался не опровергать открыто аргументы римлян, а нередко подхватывал их мысль и, переиначивая ее на разные лады, в конце концов выворачивал наизнанку, извлекая из нее противоположный первоначальному смысл. Избрав такую форму, он продолжал едко высмеивать греков, от которых натерпелся немало обид и несправедливостей, но все же гораздо меньше, чем причинил им сам.

Тема Эллады оказалась весьма плодотворной, и этот разговор, начавшись в римском лагере, на следующий день продолжился в пиршественном зале Филиппа сразу же, едва только гости успели воздать традиционную хвалу сервировке стола и качеству блюд.

— Я не отрицаю особой одаренности эллинов, — внушительно возвышаясь над ложем, говорил Филипп, — но их таланты имеют декоративный, прикладной в условиях нашей ойкумены характер. В настоящих же делах они ненадежны, ибо лукавы и корыстны, в их душе нет стержня, их ум лишен ориентации ввиду отсутствия ясной цели.

— Слишком широка твоя фраза, Филипп, — отвечал Публий, — я не сумею охватить ее всю в одной речи, а потому, отложив обсуждение значения греческой одаренности на десерт беседы, выскажу свои соображения относительно хитрости и непостоянства греков. Известно, что любой человек всегда найдет множество поводов для обвинения соперника, но тот, кто желает постичь истину, должен избежать эгоистических эмоций, а для этого ему следует поставить себя на место неприятеля: уж самого себя никто напрасно упрекать не станет. Вот я и попробовал использовать такой подход, для чего вообразил себя греком, а конкретно — этолийским стратегом. Облачившись мысленно в хитон, я увидел пред собою могучего царя Македонии, обладающего самой сильной армией восточного Средиземноморья, а за спиною услышал взволнованное дыханье олигархов-предателей, развращенных подачками владык. Как же мне в этой ситуации надлежало поступить? Что я мог противопоставить тебе, блистательный Филипп, кроме хитрости со всею сворою ее прислужников, как то: лицемерие, словоблудие, лесть, коварство и наконец подкуп?

Скрыв мгновенное затруднение за скептической улыбкой, Филипп сказал на это:

— О Корнелий, ты предлагаешь мне тяжкое бремя! Я и в царском одеянии в последние годы чувствую себя ущербным, а ты советуешь примерить шкуру этолийца! Боюсь, мне это не по плечу! Да и к чему? Мне достаточно быть самим собою и смотреть на этолийцев со стороны, чтобы ясно видеть их пороки.

— Взгляни, Филипп, на быка, когда он мирно пасется на лугу, и залюбуешься грациозным сильным животным, но подойди к нему с кнутом, и узнаешь ярость зверя. Раз и навсегда заняв статичное положение по отношению к грекам, ты не только будешь иметь о них однобокое, плоское представление, но и сам явишь их взорам лишь одну свою грань и — как я подозреваю, а я, хвала богам, об этом могу только подозревать — далеко не лучшую грань. Попробуй общаться с греками, Филипп, а не воевать с ними, и тогда ты поймешь мою мысль без всяких слов.

— Приму к сведению твой совет, Корнелий, а вместо комментариев лишь восхищусь тем, как здорово вы сами умеете совмещать общенье и войну.

— Вот как ловко действует смелый полководец! — с притворным энтузиазмом воскликнул Луций. — Вынужденно отступив на правом фланге, он тут же нанес нам удар на левом!

— Филипп тонко уловил названную им особенность, — невозмутимо заметил Публий, — он произвел атаку на стыке наших войск, но, увы, напрасно: позиция у нас крепка. Мы действительно, Филипп, совмещаем общенье и войну, и происходит это потому, что война выступает у нас только как вспомогательное средство общения. Средство, что и говорить, грозное, но, поскольку оно вспомогательное, его применения можно избегать, к чему мы и стремимся. Вспомни, Филипп, сколько войн здесь, на Востоке, предотвратила или, по крайней мере, отсрочила наша дипломатия.

— О ваших талантах совмещать несовместимое, дорогие гости, я говорить просто не в состоянии, ибо родился Филиппом, а не Гомером, потому возвращу свою речь к эллинам, к тем самым эллинам, каковых я так люблю, что всегда страстно желал подчинить их себе, или, выражаясь вашим языком, освободить от хлопотной самостоятельности. Правда, ваша любовь к ним оказалась еще сильнее. Но тем резоннее будет мое намерение уделить им внимание хотя бы на словах.

— Так вот, — продолжал он, — я несколько увлекся личными переживаниями и укорил своих соседей в неверности по отношению ко мне, хотя гораздо уместнее было бы похвалить их за то, что они правильно сориентировались в той обстановке и избрали в союзники вас. Тут действительно сказалась субъективность моего взгляда, но не его однобокость, как считаете вы. Теперь я каюсь и с удовлетворением признаю, что необыкновенная идеологическая подвижность эллинов является самым что ни на есть вопиющим достоинством, позволяющим им находить все новых и новых друзей вместо старых, надоевших и обессилевших.

— Умелый оратор, пожелай он того, несколькими словами и мед обратит в желчь, — отреагировал на этот замысловатый сарказм Луций. — Язык царя все еще оттягивается в сторону грузом былых обид.

— Так пусть же теперь, на склоне дня, царь предастся законному отдыху, а в беседу вместо него вступит красноречивейший Филипп! — воскликнул Публий. — Истина, несомненно, отметит подобное преображенье и почтит нас своим визитом.

— В чем вы меня уличаете, могущественные друзья? — удивился царь, высоко приподняв узорчатую бровь, чем заставил стоящую у его ложа флейтистку издать трель особо нежных тонов. — Неужели вы до сих пор сомневаетесь в моей симпатии к эллинам? Да спросите, наконец, вашего Тита: он вам расскажет, как, сойдясь с ними на рассвете, мы не можем наговориться вдоволь аж до заката. Ему даже однажды стало завидно слушать нас, потому он в дальнейшем вел переговоры наедине со мною.

— Да-да, Квинкций рассказывал, — со смехом подтвердили сразу оба Сципиона.

— Но вернемся к теме непостоянства в политике, — после того, как стих приступ веселья, заговорил Публий. — С момента, когда в высказываемые суждения помимо искажений, вносимых односторонним подходом, внедрился, по признанию нашего собеседника, еще и субъективизм, мы снова удалились от сути этого явления. Я объяснял, что политические принципы формируются не только психологическим складом того или иного народа, но и внешними условиями. То, что говорилось прежде, я дополню историческим примером. Вспомним, друзья, как вели себя греки во время персидского нашествия. Выпивали азиатские толпы реки и озера на своем пути или не выпивали — не имеет значения, но важно, что такие фантастические рассказы Геродота характеризуют моральную атмосферу того периода, передают страх греков перед небывалым наплывом иноземной орды, захлестнувшей их родную землю подобно океану. И что же? Афиняне и спартанцы, то есть те государства, которые располагали реальным потенциалом, не колеблясь, встали на борьбу и победили, поразив воображение всех современников беспримерным подвигом. Их не одолели ни подкупом, ни силой. В то же время фиванцы и фессалийцы, не имевшие возможности противиться врагу, запятнали себя предательством. Но те и другие — эллины. Так значит, не в крови у греков надо искать яд измены. Более того, те же афиняне, даже будучи обреченными на поражение, поднялись на защиту Отечества против, извини царь, твоих земляков — Филиппа, сына Аминты, и Александра. Выходит, что греки — очень мужественный народ, сломленный лишь целым столетием несчастий.

— О да, — подхватил царь, — они чрезвычайно мужественны! До такой степени, что даже на ложе мужчин предпочитают женщинам.

Публий Сципион смутился: Филипп уязвил репутацию греков в самое болезненное с его точки зрения место.

На помощь оказавшемуся в затруднении товарищу пришел Публий Виллий.

— Я немало пожил в Греции, — сказал он, — и, наблюдая здешний быт свежим взглядом стороннего человека, пришел к некоторым заключениям, трудноопределимым для тех, кто находится внутри этого мира. Относительно того чудовищного порока, упоминание о котором тенью промелькнуло в нашей беседе, я также могу высказать кое-какие соображения. Мне удалось выявить две причины, толкнувшие греков на гнусное извращение: во-первых, их женщины в большинстве своем неразвиты в духовном отношении, поскольку занимают положение, близкое к рабскому, они — лишь самки и потому не способны всерьез, глубоко увлечь образованных мужчин, достигших культурных вершин цивилизации, и стать их полноценными подругами; а во-вторых, эллины слишком привыкли везде и во всех качествах видеть мужчин: они на сцене в театре изображают женщин, они изощряются в гимнастических упражнениях в палестре, ведут спортивные состязания на стадионе, и они же сидят на зрительских скамьях амфитеатра — повсюду мужские тела, причем большей частью обнаженные, и вот, лишенные широкой возможности любоваться женской красотой, греки постигают гармонию мужской фигуры, воспитывают в себе художественный вкус, но теряют природную брезгливость к телесным особенностям собратьев по полу.

— Это точно! — подхватил Луций. — Привычка многое значит. Вот я, когда по прибытии в Грецию впервые увидел напрягшиеся мясистые зады борцов в палестре, едва сдержал приступ дурноты, а теперь почти не реагирую на подобные безобразия, так только, изредка сплевываю в сторону и все.

— Твои успехи, Корнелий, поразительны, — похвалил консула Виллий и затем завершил свою мысль:

— Таким образом, получилось, что греки, потеряв в одном, нашли в другом. Их можно пожурить за такую подмену, а заодно и пожалеть: унизив женщин, они пострадали сами. Но все же не следует придавать слишком большого значения этой традиции, поскольку их однополые эротические игры сравнительно безобидны и далеко не всегда приводят к тому, что нас так возмущает. Ну, конечно же, существуют и уроды, по своей природе неспособные познать нормальные отношения полов; к ним следует относиться, как к горбунам.

— Рим сегодня выставил против меня отборные силы, и в такой неравной борьбе мне успеха не видать, — с притворной покорностью констатировал Филипп.

— Рассуждение Таппула подвело меня к любопытной гипотезе, — тем временем с энтузиазмом говорил Публий Сципион. — Меня всегда занимал вопрос о феномене греческого искусства. Может быть, один из истоков их художественной плодотворности сокрыт как раз в отмеченной Виллием дисгармонии между целями и средствами. Эстетический потенциал, порождаемый женской красотой, обычно реализуется природным способом, но греки нашли иной род красоты и потому им пришлось создать другие способы ее выражения.

— Впрочем, это всего лишь гипотеза, указывающая на один из стимулов, тогда как главной причиной взлета греческого искусства, несомненно, является эмоциональная одаренность этого народа. — добавил он задумчиво после некоторой паузы.

— На нечто подобное намекал Платон в своем «Пире», — небрежно бросил Филипп.

— Если у Платона и витала аналогичная мысль, то разве только между строк, — отреагировал на это Виллий.

Сципион искренне увлекся предметом спора и на некоторое время потерял контроль над ситуацией, но теперь он заметил, что царь остался холоден к импровизациям римлян и под любезной улыбкой скрывает недовольство. Видимо, он был обижен тем, что его реплика о неравенстве сил не получила отклика у окружающих. Такое отсутствие интереса к обсуждаемой теме свидетельствовало либо о недостаточной глубине личности царя, либо о тягостных думах, омрачающих его ум.

Как бы то ни было, вопрос об искусстве явно не занимал Филиппа, а потому Публий двинулся дальше по культурному полю Эллады и, ухватившись за прозвучавшее имя Платона, завел речь о философии. Царь умело поддержал и этот разговор, с блеском продемонстрировав свою просвещенность в науках. Но он продолжал не в меру острить и перескакивал с вопроса на вопрос ради удовольствия удачно пошутить. Складывалось впечатление, что Филипп больше заботится о том, как в ходе дискуссии показать себя во всей красе, чем о поисках рационального знания. При этом его утонченный скептицизм прикрывал истинное лицо и интриговал собеседников ощущением тайны, подобно тому, как полупрозрачная мелитская ткань, затеняя детали тела танцовщицы, создает в воображении зрителей образ безукоризненной красоты. Казалось, будто царю уже все не вновь, что он давно знает ответы на все вопросы и слушает окружающих только из любезности, снисходя к их младенческому неразумию.

Однако интерес Публия к общению с царем не ослабел, так как, во-первых, он, хотя и нащупал защитную маску Филиппа, заглянуть под нее еще не сумел, во-вторых, претенциозные и подчас неожиданные высказывания македонянина, не содержа в себе глубокого смысла, все же будили его фантазию и питали мысль, и наконец, в-третьих, царь был нужен Сципиону, нужен римскому войску и всем римлянам.

Поняв, что греки порядком надоели Филиппу, Публий, желая завершить эту тему, произнес громоздкую подытоживающую фразу о том, что мир многим обязан эллинской цивилизации, расширившей горизонты человечества за счет новых областей приложения душевных сил, и потому должен заботиться об Элладе, дабы вернуть ей былые краски. Это изречение, да еще исподволь прозвучавшая в нем заявка римлян, выступая в роли хозяев мира, возрождать страну, отобранную у него, Филиппа, превысила меру терпения царя, и он открыто выказал раздражение.

— Эллада — это восхитительно! — саркастически воскликнул Филипп. — Культура эллинов превыше всяких похвал, их извращения превосходят воображение, краснобайство способно стереть в порошок уши и раздробить камень! Изумительная цивилизация! Только ее уже не существовало бы, не будь Македонии. Высокообразованные эстеты-эллины давно растерзали бы друг дружку в своей извечной и бесконечной грызне, если бы не вмешались мои предшественники, сплотившие их и направившие энергию этого суетливого, оголтелого народа на Азию. Благодаря нам они распространились по всему Востоку и обосновались даже в Африке. Да и в самой Элладе сохранялся некоторый порядок, пока греки слушались меня. А что произошло, едва только вы ввергли эту страну в хаос свободы? Они тут же изменили вам и в ответ на оказанные благодеяния обрушили на вас Антиоха. А то ли еще будет! Вы с ними так намучаетесь, что в конце концов потеряете веру в добрые начала человеческой природы и в отчаянии задушите их силой легионов.

Сципион укорил себя в запоздалой смене предмета обсуждения, однако завершить разговор на такой ноте он не мог, потому, как можно спокойнее, сказал:

— Ты, Филипп, не знал истинной Эллады, столкнувшись на своем веку лишь с продуктами разложения великой культуры. Потому твое раздражение вполне оправданно, ибо каким бы вкусным ни было блюдо, отрыжка всегда неприятна. Мы тебя понимаем, но и ты, царь, попытайся нас понять, мы печемся вовсе не о благоденствии Фенея, Дамокрита, Филопемена, Архидама или Никандра, хотя даже к этим одиозным фигурам сам ты не всегда суров, мы ратуем за возрождение Перикла, Ликурга, Фемистокла, Платона, Аристотеля, Архимеда, Гомера, Фидия, Зенона, Фукидида, Еврипида и многих новых эллинов, чьи имена с соизволения богов пусть окажутся более громкими, чем произнесенные мною.

Примиряющий тон Сципиона, а самое главное, упоминание о Никандре, через которого Филипп недавно пытался вести закулисные переговоры с этолийцами, заставили царя обуздать гнев и более почтительно слушать римлянина.

Публий же продолжал прежним уравновешенным тоном:

— Вклад Македонии в распространение эллинской культуры на Востоке бесспорен и чрезвычайно ценен. Причем, обрати внимание, Филипп, что мы не только на словах восхваляем это славное деяние твоего Отечества, но и стремимся практически поддержать ваше начинание. Ведь ты не станешь отрицать, что эллинский, точнее греко-македонский дух в Азии ныне ослаб? Основы вашей совместной с греками цивилизации в Сирии расшатались под массированным давлением азиатских нравов. Два года назад я беседовал с Антиохом, и теперь, после встречи с тобою, Филипп, я уверенно могу заявить, что царь Сирии гораздо более перс, чем македонянин. Для нас, европейцев, такое положение, конечно же, прискорбно. Однако дело персов — определять условия жизни в Персии, мидийцы вольны устанавливать обычаи в Мидии, а сирийцы — в Сирии. Но мы не имеем права мириться с притеснениями греков в Малой Азии, в той области, которую эллины обжили гораздо раньше мидийцев, персов и сирийцев. Антиох соблюдает выгоды своих сатрапов, каковые лишь именами македоняне, он не в состоянии отстаивать интересы родственного ему по крови, но, увы, не по воспитанию народа. Поэтому судьба избрала нас, римлян и македонян, на роль защитников европейской цивилизации.

— Вот как! Она и меня назначила в защитники? — удивился Филипп.

— Любопытно твое восклицание, царь, — заметил Публий, ибо нечасто ирония выступает в качестве скромности. Весьма похвально такое, извините за неловкую фразу, скромное выражение скромности. Однако всему должен быть разумный предел, не следует доходить до самоуничижения. Ты ведь прекрасно понимаешь, царь, что без тебя мы не сможем одолеть Азию. Ты облегчил нам победу на Балканах, а нынешний поход без твоей поддержки был бы и вовсе немыслим.

— В Греции я действительно сыграл некоторую роль… — подтвердил Филипп, — так и то некоторые ваши друзья укоряют меня за опоздание к Фермопилам и за… — он осекся.

— За захват Акарнании и значительной части Фессалии! — с простодушным смехом, компенсирующим жестокость слов, подсказал ему Публий.

— Не обращай внимания на частные упреки и внемли гласу государства, — внушительно произнес консул.

— Да, Филипп, — подхватил Публий, — мы боролись за свободу Эллады, но вразрез с собственными принципами были вынуждены почтить твою беспримерную доблесть частью Греции. Что поделать, если царская психология пока не приемлет иной награды, кроме прибавки к царству! Нас, римлян, Родина воспитывала так, что мы предпочитаем жертвовать материальным ради духовного, дарить земное, дабы получать небесное. В конечном итоге и материальные блага приносят удовлетворение лишь через осознание их ценности в условных единицах общественного мнения, то есть воспринимаются душою, а не телом, но лишь как пошлый суррогат духовного. Однако не о том речь. Мы несем свои ценности в мир, но понимаем всю сложность человеческих взаимоотношений в чуждых нам цивилизациях и потому не чураемся компромиссов.

— До такой степени не чураемся, что, щедро отдавая свои духовные ценности, жадно хватаем взамен материальные, и сами превращаемся в азиатов и пунийцев, — мрачно вставил Луций, — правда, это в первую очередь характерно не для настоящих римлян, а для пришлых, плебеев, каковые ныне заполонили не только Город, но и сенат.

— Мы справимся с этим змием, — твердо произнес Публий, но взгляд его потускнел, вдохновение погасло. Лишь усилием воли он заставил себя вернуться к теме разговора и сказал:

— Так вот, царь, однажды одолев греков, мы их простили и вернули им свободу. Победив их второй раз, мы снова дали им волю, но тем из них, которым пришлось расплачиваться за измену войной с тобою, следует ждать помилования не от нас, а от своего непосредственного победителя. Наше вмешательство в этом случае выглядело бы насилием. Насилие же допустимо лишь в применении к врагам, но никак не в отношении союзников, каковым являешься ты. И как бы ни злословили этолийцы о якобы состоявшемся между нами торге городами и странами, в действительности мы руководствовались именно высказанными мною соображениями. Я отвечаю за свои слова, ибо восточная политика находится под моим контролем, и потому здесь наши дела чисты.

Филипп стал серьезным. На него словно повеяло штормовым ветром с высоких снежных гор. В последних словах римлянина ощущалась устрашающая в своем могуществе сила, сквозь обычную ритмику фразы вдруг, как тайнопись на огне, проступил облик этого человека, и Филипп содрогнулся под впечатлением яркого прозрения. Он невольно сосредоточился и, обдумывая произошедшее, не мог решить: хорошо то, что он увидел, или точнее, почувствовал, или плохо, радоваться ему либо страшиться. Было ясно одно — он не хотел бы еще раз узреть подобный лик.

«Что это за люди? — мысленно спрашивал себя Филипп. — Ведь и в Квинкции, наверняка, сидит подобный дьявол, иначе как он мог разгромить меня?.. Мою фалангу невозможно победить, об этом знают все нормальные люди, а они победили…»

Когда Филипп, овладев собою, поднял взор, пред ним вновь светилось добродушием широкое простое лицо Сципиона Африканского, того самого Сципиона, который в свое время раздавил, как червя, Плутона в земном обличье — Ганнибала. Филипп поежился, невольно радуясь, что он не Ганнибал и потому не обязан вечно ненавидеть римлян.

— Выходит, именно из-за того, что моя совесть не может побороть, так сказать, царскую алчность, вы и не берете меня с собою в Азию? — стараясь принять прежний, насмешливый тон, поинтересовался Филипп.

— Такое предположение неуместно уже хотя бы потому, что от этой кампании мы не ждем иной добычи, кроме той, которую можно унести в солдатских ранцах, — ответил Публий. — Так что делить нам с тобою, царь, будет нечего, а вот интересы дела требуют твоего присутствия именно здесь. Дальний поход невозможен без заблаговременного обеспечения надежного тыла. Мы пытались создать опору экспедиции за счет флота, но не добились на море решающего превосходства. Следовательно, все надежды теперь связаны с тобой. Мы одолеем Антиоха, если ты, Филипп, проведешь нас к Геллеспонту и в наше отсутствие будешь поддерживать спокойствие на Балканах.

— Разве без меня вы не в состоянии достигнуть Азии? Да и в отношении самой Греции вам беспокоиться не пристало, потому как там стоят ваши легионы, а, кроме них, есть еще ваши ахейцы и ваши афиняне.

— Ответ настолько очевиден, царь, — заметил Сципион, — что твой вопрос я расцениваю только как попытку выяснить, насколько мы осознаем важность оказываемой тобою услуги. Так вот, Филипп, твое благодеяние не останется в безвестности: мы отдаем себе отчет в том, что для передвижения по территории Македонии без твоей помощи нам пришлось бы чрезмерно увеличить обоз, отчего расходы на экспедицию могли сделаться для нас непосильными, а марш по ущельям дикой Фракии, кроме всего прочего, привел бы к немалым жертвам.

На лице Филиппа отразилось удивление при упоминании о Фракии, и он неуверенно открыл рот с намерением возразить или что-то уточнить, но Сципион, будто не замечая красноречивой мимики царя, спокойно продолжил изложение своей мысли.

— Все эти осложнения потребовали бы совсем иного уровня в подготовке и снаряжении экспедиции, что отсрочило бы ее на несколько лет, — сказал он.

Последние слова заставили царя забыть прежнее удивление и со всем его азартом вцепиться в эту фразу.

— Но все-таки экспедиция состоялась бы! — полувопросительно-полуутвердительно воскликнул он.

— Трудности могут задержать римлян, но не остановить.

— То есть в конечном итоге, моя помощь не имеет решающего значения?

— Как сказать. все подвижно в нашем мире, ни одно мгновенье не повторяется и, следовательно, всякий миг исполнен особого смысла.

Твоя поддержка этой кампании имеет решающее значение для тех городов Малой Азии, которым каждый месяц рабства несет муки и унижения целых десятилетий, для римского народа, поскольку ему не придется лишний раз туже затягивать пояс, и наконец для самого Филиппа, какового не минует благодарность Рима, а также и некоторых конкретных римлян, ибо, случись поход не сейчас, а через два-три года, его возглавляли бы уже не Сципионы.

Не побоявшись подчеркнуть свою зависимость от царя, Публий тем самым взбодрил Филиппа, и тот снова почувствовал себя в этой компании равным среди равных и даже усомнился в реальности недавнего прозрения. Однако равенство между людьми имеет обобщенный характер, оно является результирующей суммой всех способностей личностей, но в каждый отдельный момент распадается на множество векторов противоположных сил, которые в непрерывной борьбе за неравенство как раз и порождают высшее равенство. Согласно диалектике человеческого взаимодействия, Филиппу тут же, по достижении равновесия в беседе, захотелось добиться превосходства, и он предпринял наступление.

— Но почему же, страшась фракийцев, вы, тем не менее, уверены в победе над Антиохом? — не без лукавства спросил он.

— Потому, что мы готовились к войне с Сирией, а не с Фракией, — ответил Луций.

— Суть действительно в этом, Филипп, — поспешно подтвердил Публий, стараясь увести разговор от темы Фракии, — мы выбрали благоприятное время для проведения кампании, которая в нашем варианте станет прямым продолжением начатой на Балканах, мы оснастили легионы для ведения боевых действий именно в условиях Малой Азии, заручились поддержкой союзников — Пергама, Родоса и большинства эолийских и ионийских городов — и наконец, мы изучили царя и точно знаем, как вести с ним борьбу.

— Но еще важнее всего перечисленного то, что среди нас находится Сципион Африканский, — дополнил Виллий Таппул.

— Видишь, царь, каково мне приходится с тех пор, как народ присвоил мне почетное прозвище? — отреагировал на замечание товарища Сципион. — Оно так понравилось моим друзьям, что они возомнили, будто смогут украсить им любую шутку, даже самую несуразную.

— Ну, в высказывании моего давнего знакомца Публия Виллия я не усмотрел ничего шутливого и, тем более, несуразного, — с дипломатической вежливостью возразил Филипп, — в отличие от прозвучавших надежд на помощь Пергама, которые я серьезными считать никак не могу.

— Ты сомневаешься в верности Эвмена или в его силах?

— Я сомневаюсь в самой личности Эвмена, ибо это человек мелкий и насквозь корыстный.

— У нас не было повода жаловаться на пергамского царя, — возразил Виллий, — он оказал нам, как, естественно, и своим балканским сородичам, немало услуг.

— О да, он услужлив! Но оттого, что Эвмен сделал удачный выбор и продался один раз и навсегда, суть дела не меняется: он все равно человек продажный, и от измены его спасает лишь отсутствие более выгодного хозяина, чем вы, римляне.

— Значит, ты, Филипп, признаешь, что в существующей жизни Эвмен все же постоянен в своих привязанностях, а следовательно, надежен? — поинтересовался Публий Сципион.

Филипп патетически развел руки, как бы признавая невозможность дальнейших возражений, и нехотя обронил:

— Он честен, как вор в камере одиночке.

— Ловко сказано! — восхитился Луций. — Наш Филипп в отличие от бедного Эвмена сумел выбраться из устроенной ему западни: он согласился с тобою, Публий, категорически тебе противореча.

— И все же — согласился, — отметил Публий. — Для всех нас, Филипп, существует своя камера, куда мы заточены судьбою, у кого-то она больше и богаче, у другого меньше и беднее, но никто не способен вырваться из клетки и взлететь в небеса по собственному произволу. Недавно мой друг. — Публий на миг запнулся, — мой друг сказал мне, будто я стал Сципионом Африканским только потому, что уже родился Сципионом, а если бы, мол, я явился на свет в доме, например, Порциев, то и в делах своих был бы никем иным, как Порцием. Жестокий упрек моей гордости! Я с ним не согласился, но и возразить ему не смог… Так будем же оценивать людей на тех местах, на которых они пребывают в жизни, не вырывая их из круга реального существования, чтобы вознести в заоблачную высь или обрушить в дымящуюся смрадом пропасть. Давайте смотреть на Эвмена как на союзника и соратника в наших начинаниях. Именно в этом качестве он особенно хорош, и в этом качестве он сейчас интересует нас более всего. Хотя от себя могу добавить, что царь Пергама еще и рачительный хозяин доставшейся ему в удел страны, а кроме того, образованный человек, почитатель искусств и интересный собеседник.

— У меня уши слиплись, Корнелий, от меда твоих речей. Я уже представляю, сколько городов и областей вы отвалите этому подхалиму за то, что он пару месяцев покормит ваших лошадей. И я уже слышу, как он будет насмехаться у вас за спиной над вашей щедростью.

— Не любит царь Эвмена, и все тут, — пояснил суть противоречий Луций. — Это бывает. Некогда одна знатная матрона очень настойчиво мне улыбалась. Все ее считали красавицей, а для меня она была все равно что конь с хорошим экстерьером: глаза видят, а душа — нет. В какие платья она ни рядилась, для меня всегда выглядела одинаковой. Аналогично дело обстоит и с Эвменом: какими похвалами его ни укрась, Филиппу он милей не станет.

— Симпатии между царями — вообще явление редкое, — подытожил Публий и внимательно посмотрел на Филиппа.

На некоторое время все замолкли, мысленно исследуя прозвучавшую фразу, которая воспринималась как узкая щель, ведущая в мрачные катакомбы с лабиринтом усыпанных костями пещер, населенных зубастыми чудищами.

После паузы Сципион заговорил снова.

— Я не мог этого понять, пока мне не довелось побеседовать с Антиохом. Царь Азии жаловался нам с Публием Виллием на сарказм судьбы, вверившей его воле огромнейшую страну, но отнявшей у него самого себя. Власть, по словам Антиоха, походит на коварную красавицу, которая жестокими чарами будит в мужчине зверя страсти и, отдаваясь ему, подкармливает и приручает этого зверя, а через него подчиняет себе человека, превращает его в раба своих прихотей. Царь правит царством, а царство правит им самим, повелевая, кого ему любить, кого ненавидеть, указывая, кому благоволить, а кого казнить, при этом цинично обрывая узы дружбы и родства, надменно попирая чувства и мечты.

— И такое говорит владыка бескрайней Азии Антиох Великий и Могущественный, преемник Александра Завоевателя! — мешая насмешку с досадой и презрением, воскликнул Филипп. — Мне бы его заботы!

Публий Сципион насторожился и вперил цепкий взгляд в македонянина, отчего тому показалось, будто его крепко схватили за грудки. Но возмущение слабостью характера Антиоха превысило мимолетное ощущение тревоги, возникшее от вторжения в душу чужой воли, и мысли Филиппа целиком растворились в эмоциях по адресу сирийского царя.

— Ты пренебрежительно отозвался о затруднениях Антиоха, Филипп, однако именно тогда дворцовые интриги привели к гибели его сына, — строго сказал Публий, — мы застали царя, действительно, в страшный час его жизни.

— Для объяснения своего отношения к этим трудностям, я воспользуюсь примером самого Антиоха, только что приведенным тобою, Корнелий, — отозвался Филипп, — и скажу, что не совладать с властью для государственного мужа так же позорно, как и оказаться в рабстве женских чар.

— Мне сложно судить Антиоха даже за столь чудовищный поступок, ибо проблемы царской власти для меня далеки и темны, но тем интереснее узнать твое мнение, Филипп, ведь ты тоже царь, и у тебя тоже есть сыновья.

— Ну, для меня-то подобных проблем не существует, я сумел правильно воспитать Персея и Деметрия: они отлично усвоили, кто в Македонии царь и кто их отец, — самоуверенно усмехнулся Филипп, ничуть не подозревая, что наступит день, когда он точно так же, как и Антиох, в интересах трона убьет лучшего из своих сыновей.

— Вот это звучит вполне по-римски, — одобрил Луций Сципион, — ведь наша твердость в делах зиждется как раз на вере в неразрывность времен, то есть на вере в наших сыновей.

— Для того, чтобы оценить качества царя, мои дорогие гости, вовсе не обязательно носить диадему, — продолжал свой ответ Публию Филипп, — потому как на всех уровнях власти действует единый закон и проявляется одна и та же тенденция: если уровень личности и качеств человека соответствует занимаемому месту, он будет прекрасным солдатом, полководцем или царем, в противном случае он вконец запутается и наделает глупостей, даже если является всего лишь хозяином сукновальни.

— Так ли, Филипп? — усомнился Публий. — Ведь для того, чтобы повелевать тысячами людей, необходимо превосходить достоинствами все эти тысячи. Возможно ли одному человеку быть умнее и талантливее целого народа? Мы, римляне, решили, что при бесконечном разнообразии способностей не существует людей, имеющих тысячекратную ценность в сравнении с другими, а значит, никто не заслуживает права на абсолютное господство. Поэтому мы еще на заре нашей истории отказались от монархии и установили республику, поделив власть между всеми гражданами, раздробив ее как по объему полномочий, так и по времени исполнения, дабы надлежащим образом сочетать контроль за магистратами и необходимую для дела концентрацию их прав.

Филипп хитровато усмехнулся, тем самым обнаружив, что никогда не задумывался о моральной обоснованности своей власти над соплеменниками, изначально воспринимая ее как нечто само собою разумеющееся.

— Если бы я вдруг оказался в вашем государстве, то, лицезрея вокруг себя такое фантастическое обилие выдающихся мужей, наверняка разорил бы свой трон и смастерил из него стульчики для консулов, преторов и эдилов, — сказал он. — Но здесь, сколько бы я ни озирался по сторонам, мне не удалось бы увидеть человека, который сумел бы сделать Македонию более могущественной, чем она есть теперь, а потому дробление власти привело бы лишь к дроблению самой страны. Уж не к этому ли вы меня подбиваете хитроумно-благородными рассуждениями? — лукаво поинтересовался Филипп, стараясь шуткой смягчить жесткую самоуверенность всего высказывания.

— Ты же знаешь, царь, как в трудный для тебя период мы боролись с греками за сохранение целостности Македонии, и, между прочим, этим навлекли на себя ненависть этолийцев, — урезонил Филиппа Виллий Таппул.

— Я же замечу по части того, о чем ты говорил, Филипп, что не власть надо подгонять под выдающихся мужей, а людей ориентировать на стремление к справедливой власти; именно тогда и появятся эти самые выдающиеся мужи, об отсутствии которых в твоем окружении ты сокрушаешься, в то время как теперь им в Македонии просто негде поместиться, ибо весь пьедестал почета занят тобою, царь, — сказал Публий Сципион.

— Я не обладаю такой богатой фантазией, как ты, несравненный Корнелий Африканский, — светясь скептической улыбкой, произнес Филипп, — и не способен извлечь из твоей фразы ничего иного, кроме художественных красот, а поэтому, пожалуй, оставлю в Македонии монархию, по крайней мере, пока сижу на троне.

— Именно так и поступай, Филипп! — воскликнул Луций. — Ибо, если престол занимает столь надежный наш друг, нам не нужно никакой республики.

Публий понял, что в этом вопросе Филипп исчерпал себя, потому воздержался от дальнейшей дискуссии и снова вернул разговор к имени Антиоха. Его интересовала глубина противоречий между царями, а также те сверхтрудности македонянина, о которых он ненароком обмолвился.

— И все же я думаю, Филипп, что ты излишне резко осудил Антиоха, — сказал Сципион, — даже гораздо резче, чем мою недавнюю фразу. У меня сложилось о сирийском царе впечатление как о человеке весьма немалых достоинств. Но я уже говорил, что никакая человеческая оболочка не вместит столько талантов, сколько потребно для целой страны, а значит, никто не может в одиночку совладать с Азией, точно так же, как никто из смертных не способен удержать на плечах небосвод, ибо даже Гераклу это удалось лишь на краткое время.

— Геракл держал небеса ровно столько, сколько ему было нужно, потому о пределах его способностей мы судить не имеем права, — возразил Филипп. — Но зато мы с уверенностью можем сказать, что Антиох — далеко не Геракл, и в этом-то все дело. Причем, он страдает дальнозоркостью: жадно зарится на Скифию, Индию, Египет, Грецию и даже, голову дам на отсечение, в мечтах громыхает своей золотой царской повозкой по дорогам Италии, однако совсем ничего не видит рядом с собою, не различает подданных, а самое главное — не знает самого себя. Человек с таким зрением неизбежно будет спотыкаться, пока не расшибет лицо в кровь. Что, кстати сказать, произошло с ним в буквальном смысле при Фермопилах.

— Насчет его далеко идущих притязаний, ты, Филипп, правильно заметил. Он действительно страдает излишним глобализмом, ни в грош не ставит других государственных деятелей Средиземноморья, и надеется, по меньшей мере, надеялся два года назад, возродить державу Александра в прежних границах, — коварно подтвердил Публий.

— С Птолемеем ему, может быть, и удалось бы справиться, но зато я бы его научил уму-разуму, если бы вы не подрезали мне крылья! — раздраженно крикнул Филипп. — Рядом со мною, бегущим от Киноскефал — вот уж действительно собачье место — он, конечно же, выглядел Антиохом Великим, но пусть только завершится ваш нынешний поход, и тогда все тайное станет явным, тогда мир увидит, сколь ничтожно все мнимо-великое!

— А что, царь, если бы ты объединился с Антиохом? Пожалуй, совместными усилиями вам удалось бы оказать нам сопротивление? — вдруг в упор спросил Публий.

— Когда б кампанию возглавлял я, мы бы славно поборолись с вами, на зависть всем олимпийским чемпионам, — не смущаясь, ответил Филипп.

— Я надеюсь, — продолжил он после некоторой паузы, — вы, дорогие гости, простите меня за такое самоуверенное высказывание и скрытое за ним тщеславное желание, каковое продиктовано не ненавистью к вам, а лишь жаждой состязанья с гениальным соперником. Но если я в теперешней роли неудачника пойду в услужение к Великому, как это сделал Ганнибал, то война оттого нисколько не станет интереснее, а зато я подарю вам Македонию в качестве награды за победу.

Римляне рассмеялись, Филипп последовал их примеру, хотя в глубине его глаз тускло мерцала грусть, крепко засевшая там несколько лет назад.

— Значит, Филипп, ты действительно проводишь нас до Геллеспонта, мы вступим в Азию, собьем спесь с Антиоха и сделаем его более сговорчивым, после чего ты сможешь столковаться с ним на приемлемых условиях и повернуть свою фалангу, это невообразимое чудище, снова против нас? — сделал вывод Публий.

— Прекрасный пример сотрудничества! — воскликнул Луций. — Ты поможешь нам, мы поможем тебе, и все это для того, чтобы снова вступить в войну друг с другом!

— Увы, друзья мои, — забавно изображая уныние, возразил Филипп, — я стал стар, и такие игры теперь уже не для меня. Хотя, признаюсь, нарисованные вами перспективы весьма заманчивы и могут возвратить молодость иному старцу, но, опять-таки замечу, не мне, поскольку я слишком хорошо знаю вас, а знанье старит.

— Зато могу вас успокоить относительно Сирийца, — заговорил он другим тоном. — Ваши тревоги за Антиоха по поводу его душевных мук и терзаний в ходе дворцовых интриг скоро рассеются, потому как близкое соприкосновение с римскими легионами укрепит его дух и направит помыслы в иную сторону. Уверяю вас, побитый вами, он станет казнить приближенных холодно и равнодушно и столь же бестрепетно будет сворачивать шеи своим женам и сыновьям. Это сейчас он находит внутренние, бытовые трудности, но потом, познав истинные беды, напрочь забудет о них.

— Насчет Антиоха ты нас вполне утешил, — сказал Публий, — но зато заронил в наши души беспокойство за тебя, Филипп. Чувствуется, что ты все же тоскуешь по своим грекам, оттого порою и грустен твой взор.

Царь встрепенулся, с опаской посмотрел на римлянина, но тут же подавил нечаянную эмоцию и в свойственной ему шутливой манере признался:

— Разве что как о соучастниках в проказах молодости.

— В преклонные лета пристало умиляться воспоминаньями о проделках юности, но тебе царь, рано жить прошлым, — заметил Виллий.

— А что мне остается? Все проблемы этого региона вы блестяще решили без меня, и потому я ныне могу спокойно предаваться отдыху в обществе вот таких очаровательных подружек, — сказал Филипп, грубовато завалив на ложе восхищенную до степени визга флейтистку, каковую, впрочем, уже в следующий момент оттолкнул, бросив в объятия кого-то из царедворцев.

— А почему бы тебе ни двинуться на север, в неизведанные края, где люди не развращены богатством, как вызывающие твои нарекания греки, и представляют собою прекрасный материал для построения новой цивилизации? — поинтересовался Публий.

— Колоть варваров, чтобы потом рубить их леса? — удивился Филипп. — Нет, это не для меня. Добыча не окупит затрат. Трудов много, а славы никакой: они ведь не станут восхвалять меня, если я обращу их в рабство, ибо, как вы изволили заметить, не развращены богатством, а я безнадежно испорчен эллинами и уже не могу жить без сладкоречивого хора подхалимов.

— И потом, вы ведь запретили мне иметь армию, ограничив мои силы четырехтысячным оборонительным контингентом, — не без некоторого злорадства укорил римлян царь.

— Да, это так, но кроме солдат, стоящих под оружием, ты располагаешь большим количеством воинов, не называемых таковыми, но готовых в любой момент встать под знамена своего любимого царя, — едко заметил Публий.

Филипп смутился, обнаружив, что Сципион знает о его хитрости, благодаря которой он сумел выйти из рамок римско-македонского договора. Его уловка состояла в том, что каждый год он набирал четыре тысячи новых солдат и, обучив их, увольнял в запас, а потому в случае необходимости его армия могла быстро возрасти до прежних размеров в двадцать пять-тридцать тысяч человек, то есть достичь оптимальной величины с точки зрения материальных ресурсов Македонии. Царь прикусил язык, плутовато повел глазами и начал уводить разговор в сторону.

— Кроме того, в варварских странах и местность варварская, там нет простора для моей фаланги, — с максимальной серьезностью возвестил он.

— Мы можем действовать совместно, — предложил Публий, — на равнинах — ты, а в пересеченной местности — мы. Тогда бы никакие варвары против нас не устояли.

Филипп недовольно поморщился, и Сципион решил изменить тему, чтобы не завершать разговор на пессимистической ноте. Он принялся рассказывать царю о своей деятельности в Испании и Африке и о планах по привлечению иберов и нумидийцев в лоно цивилизации. Постепенно живой ум Филиппа пробудил в нем интерес к беседе, и настроение царя нормализовалось. Выслушав повесть о заморских похождениях Сципиона, он стал расспрашивать римлян об Италии и населяющих ее народах, стараясь постичь истоки их успехов. Однако вскоре его любопытство все-таки угасло, поскольку не имело питания со стороны практических нужд: Италия навсегда осталась недоступной Филиппу и потому воспринималась им лишь в качестве абстракции, подобной Луне, Солнцу или звездам. С большей охотой он говорил о планах азиатской кампании римлян. Публий объяснил ему, что путь к победе видит в стремительности действий, потому как Антиох твердо встречает опасность, если та размеренно приближается к нему от самого горизонта, но теряется в нестандартной, тревожной обстановке.

— Нам необходимо так стратегически построить эту войну, чтобы она показалась Антиоху неотвратимо надвигающейся на него всесокрушающей лавиной, — говорил Публий. Каждый новый наш шаг должен вызывать в нем память о его прошлых неудачах, бередить былые душевные раны и пробуждать пораженческие эмоции. За «Фермопилами» сразу же последовали морские битвы, а за ними — наш переход, которому надлежит быть молниеносным, почему мы и просим тебя, царь, избавить нас от фракийцев. Нельзя допустить, чтобы Антиох перевел дух и осмотрелся, его следует постоянно держать в горячке, недостаточную силу ударов компенсируя их непрерывностью, надо днем и ночью внушать ему мысль о грядущей катастрофе, мутить душу, поднимая со дна ее первобытные темные страхи, неумолимым преследованием доводить его до помешательства!

— Если человек уверен в своем поражении, он обязательно его потерпит, — подытожил Луций.

— Пожалуй, именно к Антиоху такая манера ведения боевых действий очень даже подходит, — задумчиво промолвил Филипп, — и, кстати, ко мне — тоже, — сделал он открытие для самого себя, но тут же шутливо добавил, — однако в гораздо меньшей степени.

— Естественно, что в меньшей, — подтвердил Публий, — к каждому сопернику у нас свой подход. По отношению к Ганнибалу, например, изложенная стратегия была бы провальной и даже вовсе смехотворной, потому мы и позаботились заранее о том, чтобы отдалить Пунийца от царя. Наша дипломатия, Филипп, преследует не только прямые цели, пользуясь случаем, мы внимательно изучаем будущих противников.

— Вы страшные люди! — патетически воскликнул царь.

— Нет, Филипп, мы страшные враги, но зато добрые друзья, и всякий сам волен в выборе: с какой именно стороны нас узнать!

Подобные беседы затевались каждый вечер и нередко продолжались далеко заполночь. Сципионы старались прерывать встречи на какой-либо любопытной для царя теме, чтобы постоянно поддерживать его интерес к общению. Иногда в качестве приманки к разговору использовалось неудовлетворенное самолюбие либо, наоборот, поощрительный комплимент, порою — азарт спорщика или любознательность. Так или иначе, эти словесные баталии серьезно увлекли Филиппа и, кажется, были интересны самим Сципионам. В итоге царь, отложив государственные дела, сопровождал римлян на протяжении всего их путешествия по Македонии, к чему он вряд ли готовился ранее. Когда же войско достигло пределов владений Филиппа, Сципионы повели себя так, словно были уверены в продолжении прежнего порядка следования. Уж во Фракию царь никак не стремился, но бросить доброе дело помощи римлянам как бы незавершенным он не хотел. Филипп чувствовал себя неловко: римляне неоднократно говорили о его участии в походе через земли варваров, но всякий раз в таком контексте, что он не мог либо не успевал ответить или прояснить этот вопрос, будучи влеком ходом дискуссии дальше. Вовремя не выдвинув возражений, царь как будто молчаливо признал за собою обязанность сопровождать союзников до самого Геллеспонта, и если бы он теперь отказался от этого, то тем самым подвел бы римлян, негласно получивших право рассчитывать на его поддержку. Таким образом Филипп оказался опутанным сетью, сотканной из намеков, недоговоренностей и прочих условностей, которую при всей кажущейся непрочности, однако, невозможно было порвать, не вступив в конфликт и не загубив того доброго, что уже было сделано в рамках сотрудничества.

Филипп покорился обстоятельствам, не выразив недовольства иначе как только пошутив по этому поводу.

— Никак вы держите меня в заложниках? — играя бровями, многозначительным тоном поинтересовался он.

— Ну что ты говоришь, Филипп, мы даже сына твоего постыдились использовать в таком качестве, а уж тебя-то, славный царь, и подавно! — в той же интонации отвечал Публий Африканский. — Мы просто не в состоянии обойтись без твоих копьеносцев и, не заподозри в лести, без твоего задушевного общества, ибо беседы с тобою, царь, подобны фонтану, они сверкают прозрачными струями оригинальных мыслей и искрятся брызгами остроумия. А, да будет тебе известно, римляне очень любят фонтаны и украшают ими площади и сады.

— Наверное, именно поэтому твоя насмешка, Корнелий, похожа на фонтан: она сверкает и искрится.

— Ну что же, царь, исключительно в угоду твоему скепсису я добавлю, что, если говорить о чисто политическом аспекте, отделив его от более важных в нынешних условиях — военного и познавательного, мы стремимся лицезреть тебя, Филипп, рядом все это время для того, чтобы в тоске одиночества тебе в голову не приходили грустные мысли.

— Ты хочешь сказать, коварнейший Корнелий, что держишь в плену не тело мое, а ум?

— Нет, я не хотел этого говорить, — рассмеялся Публий. Филипп тоже изобразил веселье, но не очень естественно.

— Напрасно ты беспокоишься, Филипп, — успокоил озадаченного царя Публий, — ибо твоя хитроумная догадка как раз и свидетельствует о полной независимости ума. Иначе ведь твои мысли не смогли бы парить с легкостью птиц.

Благодаря материальной помощи Македонии, поход римлян проходил без задержек. Сципионов не волновали бури и штормы, препятствующие флоту осуществлять связь войска с Италией, так как всем необходимым их снабжал Филипп. На марше по Фракии римляне находились под защитой не только македонского конвоя, хорошо знакомого с местными условиями, но и самого имени царя, весьма уважаемого варварами. Воинственных фракийцев не смущала слава пришельцев, они не боялись римлян, поскольку еще не отведали их оружия в бою, и могли бы нанести им не меньший ущерб, чем некогда галлы — Ганнибалу, но, будучи многократно битыми Филиппом, опасались царя, и потому провожали чужеземцев лишь злобными взглядами, стреляющими ненавистью из-за гряды холмов.

На страх сирийцам римляне стремительно преодолели длинный, опасный маршрут и вышли к Геллеспонту. Там Сципионы дружески простились с Филиппом, пригласили его на будущее к себе в гости, и заверили царя, что, пока они живы, ни одна его просьба не останется в Риме без должного ответа, на что в свою очередь получили приглашение поохотиться в знаменитых заповедных лесах Филиппа.

В ставке консула еще долго говорили о Филиппе, человеке, несомненно, ярком, с блистательной, но трагической судьбой. Итог подвел Публий Африканский, который сказал, что Филипп понравился ему больше прочих царей, поскольку он не только умен и образован, как все другие представители эллинистического мира, но и ясно осознает собственные возможности, принимает ситуацию такой, какова она есть, не впадая в грезы успокоительного самообмана.

— Но этот человек, — сказал он напоследок, — недолго будет верен нам, если только мы не втянем его в круговорот наших дел, как Масиниссу и Эвмена.

 

4

Следя за перемещением войска Сципионов, Антиох испытывал различные движения души. То надежда на вероломство Филиппа или на свирепость фракийцев возносила его дух к вершинам мечты, то жестокие факты, свидетельствующие о неумолимом приближении врага, приземляли его на каменистую азиатскую степь. Наконец стало ясно, что царю следует рассчитывать только на самого себя, да на милость богов. Однако вскоре не осталось времени даже для мольбы к небожителям, и Антиох был вынужден превратиться из впечатлительного человека с богатым спектром эмоций в сухого, расчетливого полководца.

В поисках контрмер против широкомасштабного наступления противника на суше и на море, царь решил напасть на римского союзника Эвмена. Сначала в пергамские земли вторгся царевич Селевк, а потом для пущего устрашения греков туда явился и сам повелитель Азии. Сирийцы принялись грабить и жечь селения, а также потрясать оружием перед стенами двух крупнейших городов царства — Пергама и Элеи, вести серьезную осаду которых они не могли ввиду недостатка времени.

Римский флот немедленно прибыл на помощь друзьям и расположился в элейской гавани, а в столицу был доставлен ахейский гарнизон. Благодаря этому силы уравновесились.

Из неудавшейся военной акции Антиох попытался извлечь политическую пользу и предпринял попытку выгодно продать активную позицию своих войск на переговорах. Он предложил римлянам заключить перемирие и еще раз поискать согласия в дебрях дипломатии. Претор Эмилий понимал, что никакой договор с Антиохом без консула заключить невозможно, но коварная фантазия нарисовала ему его собственный портрет в ореоле завершителя войны и учинила распрю между рассудком и чувствами. Терзаемый противоречиями Эмилий пригласил для обсуждения дела союзников, втайне уповая на их эмоциональность и надеясь, что они дадут ему повод выступить в завидной роли представителя Отечества на решающих переговорах. Родосцы действительно были настроены мирно, поскольку Антиох еще не добрался до их острова, тогда как на морских путях его господство уже было поколеблено, но Эвмена никак не устраивало сложившееся положение, потому что, поиздержавшись на войну, он ничего не приобрел взамен, владения его не расширились, а близость Антиоха и вовсе угрожала самому существованию Пергамского царства. Критическая ситуация стимулировала красноречие Эвмена, и царь убедительно показал всю бесперспективность предполагаемых переговоров, ввиду незавершенности кампании и половинчатости предпринятых мер, и объяснил, что Антиох просто-напросто стремится выиграть время, являющееся его союзником в условиях, когда боевые действия ведутся на территории Азии вблизи царских баз. Луций Эмилий устыдился своих тайных надежд, похвалил Эвмена за аргументированный ответ и через послов уведомил Антиоха о невозможности мира в самый разгар войны.

Не желая обнаруживать собственное бессилие перед защитниками Пергама и умалять славу царского имени бездействием, Антиох оставил Эвменову столицу и грозно прошелся по эолийским землям, собрал добычу с деревень и попытался штурмовать некоторые города, однако, большей частью, безуспешно, так как римский флот успевал подавать помощь союзникам. Селевк со своим войском еще некоторое время силился устрашать пергамцев, но это выходило неубедительно, потому он вскоре тоже покинул пределы царства Эвмена.

В это время на Сирийскую державу обрушилась новая беда. Не смирившись с потерей господства на море, Антиох еще после поражения от Гая Ливия отправил Ганнибала на его прародину в Финикию, чтобы снарядить пополнение флоту. И вот теперь Пуниец с большой эскадрой торопился к царю, но был перехвачен в пути родосцами. Островитяне блестяще доказали, что ныне в морском деле им нет равных: они в пух и прах разбили финикийцев. Ганнибал, как истый карфагенянин успевший бежать с поля боя, был столь удручен поражением, что более не посмел предпринять попытку пробиться к месту главных военных действий и остался не у дел, вынужденный издали наблюдать, как ненавистные ему Сципионы расправляются с его господином.

Подсчитав неудачи, Антиох Великий удалился в Сарды и, нахмурив лоб, углубился в размышления.

Царь извлек урок из своей провальной экспедиции на Балканы. Так, когда в Эфесе в знаменитом храме Артемиды ему повстречалась красивая жрица, он тут же покинул город, чтобы не поддаться вновь опасному искушению. Кроме страха пред женскими прелестями, царь вынес из греческого путешествия еще и ощущение собственного бессилия перед римскими легионами. Поэтому Антиох велел Поликсениду дать решающую битву на море, справедливо полагая, что в случае успеха это отсрочит вторжение Сципионов в Азию. Пока хитрый родосский диссидент маневрировал, стараясь захватить врасплох Эмилия, царь принялся собирать орды войск по всему царству, начиная от самых дальних его пределов. Одновременно он создавал антиримскую коалицию, стремясь втянуть в нее царя Вифинии Прусия, малоазийских галлов и Армению. Наибольшей пользы Антиох ожидал от Прусия, который с начала войны тяготел к нему, но теперь настроение вифинца изменилось.

Антиох строчил Прусию послания, в которых пояснял, что римляне — это жестокие звери, потому как они свергают монархов и освобождают народ, чье единственное призвание ублажать владык, они устанавливают республики и творят прочие беззакония. Увы, Антиох не ведал, что у него появился грозный соперник в эпистолярном искусстве. Оказалось же, что Сципионы загодя предвидели ход мыслей Антиоха Великого и упредили его в деле воздействия на умы соседей Сирии. Они тоже затеяли переписку с Прусием и, чаруя его красотами риторических оборотов, попутно ознакомили с главными принципами международной политики римского государства, основу которой составляет справедливость и, в частности, одна из важнейших разновидностей справедливости — верность общему делу. «Верность и честность во взаимоотношениях, — писали Сципионы, — в свое время сделали нашими друзьями нумидийца Масиниссу, ибера Индибилиса, иллирийца Плеврата, пергамца Эвмена и, наконец, Филиппа». Тут же приводились имена Сифакса и прочих государственных деятелей, которых измена Риму повергла в провал небытия. Вывод предоставлялось сделать самому Прусию, и он его сделал, отказав в помощи Антиоху. Для пущей надежности римляне отправили послом в Вифинию Гая Ливия, и тот вдобавок к письменной информации сообщил Прусию, насколько силен Рим и как сильны в Риме Сципионы, после чего царь загорелся страстным желанием угодить могущественному Риму в лице могущественных Сципионов, при поддержке которых всерьез задумал потеснить Антиоха и извлечь выгоду из его будущего поражения для собственного царства.

Поликсенид творил чудеса коварства, чтобы порадовать господина доброй вестью и развеять его печаль по поводу неудачной пробы пера, точнее — стиля. Честолюбивый Эмилий тяготился тщетностью своих усилий и горел страстью к большим делам. Его темперамент и ненависть к врагам еще более подогрела смерть брата, которого он, по обычаю римлян, взял к себе легатом. Эмилий шарахался от одного города к другому, там угрожал, здесь грабил, ничуть не смущаясь тем, что его флот был ослаблен ввиду отсутствия эскадры Эвмена, отбывшей к Геллеспонту для помощи в организации переправы через пролив сухопутному войску, и части сил родосцев, возвратившихся домой, чтобы перекрыть путь к театру военных действий финикийцам. Горячность Эмилия была на руку Поликсениду. Однажды бывшему родосцу почти удалось заманить римлян в ловушку, но в последний момент те сменили дислокацию и ушли в другую гавань. В следующий раз Поликсенид сумел незаметно подкрасться к расположению противника и учинить в его стане переполох. Однако, благодаря четкому руководству Эмилия и знаменитой римской дисциплине, преторский флот успел подготовиться к сражению и вышел в море, будучи развернутым в боевую линию. В правильном бою римляне сначала смяли сирийцев в центре, а затем, прорвавшись в тыл, обрушились на фланги. К исходу дня царский флот потерял почти половину своих сил, то есть более сорока кораблей, и морское могущество Антиоха было сломлено навсегда.

Эмилий победоносно проследовал вдоль азиатских берегов, карая по пути изменников. В первую очередь он обрушился на фокейцев. Те воинственно встретили римлян, но, изведав их в деле, быстро согласились сдаться. Солдаты Эмилия вошли в город и, презрев приказ претора, бросились мародерствовать, тем самым наказав фокейцев за переход на сторону сирийцев, а свои души — за собственную жадность. Некогда римские легионы, расположившись на ночлег под яблоней, наутро оставляли лагерь и уходили прочь, не сорвав ни одного яблока и не повредив ни одной ветки, но те времена безнадежно канули в прошлое; ныне римляне, следуя примеру побежденных ими народов, все чаще отдавали предпочтение тому, что можно схватить руками, пред тем, что объемлет дух и разум. Впрочем, переориентация человеческого восприятия жизни на сугубо осязательное в то время только обозначилась, потому Эмилию быстро удалось прекратить безобразия, и мир с фокейцами был восстановлен. Римляне даже остались в этом городе на зимовку.

Сирийский царь посчитал, что без флота он не сможет удержать отдаленные территории, а потому вывел гарнизон из Лисимахии и снял осаду с греческих городов малоазийского побережья. Со всеми силами Антиох отступил в Сарды и принялся готовиться к решающей битве на суше.

 

5

Завершая переход через Фракию, Сципионы обдумывали, как им с изнуренным долгой дорогой войском преодолеть царские заслоны на подступах к Геллеспонту. Город Лисимахия представлялся неприступной твердыней, способной задержать римлян у своих стен на несколько месяцев. А за такое время Антиох вполне мог собраться с силами и организовать отпор пришельцам. Однако не столько этого опасались Сципионы, потому как знали, что одолеют царя в любом случае, сколько беспокоились из-за приближения срока вступления в должность новых консулов, которые, конечно же, не замедлят заявить о своих притязаниях на командование в Азии. Чтобы друзья Сципионов в Риме смогли отстоять в сенате их империй, необходимо было в качестве довода представить какой-то весомый успех. Братья немало сделали за последние полгода. Они затушили конфликт с этолийцами, без потерь провели войско по длинному и опасному маршруту, подвластный им флот разгромил морские силы царя. Но все эти достижения не были оформлены в единое целое, их следовало уподобить заготовленным строительным конструкциям, из коих нетрудно возвести здание, но которые пока выглядят всего лишь бесформенной кучей на строительной площадке. Вступление войска в Азию — вот достойный итог проделанной работы, способный произвести впечатление и на матерого сенатора, и на наивного простолюдина. Но путь римлянам перекрывала Лисимахия, специально созданная как форпост Азии в Европе. Самые хитроумные тактические построения Сципионов не могли обеспечить легионам немедленный доступ к переправе.

И вдруг сирийцы сами бросили насиженные места и ушли прочь, расчистив римлянам дорогу к победе! Это казалось невероятным, и в лагере вновь, как в давние времена, заговорили о божественной сути Публия Африканского, а также — и его брата, ибо кампания проходила под ауспициями консула. Сам Публий в кругу товарищей объяснял случившееся успехом разработанной им тактики психического давления на Антиоха, но в душе уверовал в промысел богов и в собственную исключительность, за что очень скоро был жестоко наказан небесами.

Итак, объятые ужасом азиаты поспешно ушли с обоих берегов Геллеспонта, и римляне беспрепятственно достигли пролива. Там их ожидал Эвмен со своей эскадрой. Пергамский царь с присущей ему дотошностью до мелочей рассчитал всю операцию по форсированию Солнечного пролива, и потому переправа легионов в Азию прошла без каких-либо осложнений. На европейском берегу остался только Публий Африканский, да небольшой гарнизон, отвечающий за охрану стратегически важного района. Сципион вынужден был задержаться на Херсонесе потому, что по календарю наступил март, и он, будучи жрецом-салием, был обязан исполнять священные обряды на том месте, где его настигло время празднеств. Остальное войско, высадившись на вражеском берегу, тоже воздержалось от дальнейших действий по религиозным мотивам. Впрочем, теперь Сципионы могли не торопиться, так как желаемое событие свершилось: впервые в истории войско римлян вступило в Азию. Если даже политиканы в Риме презреют этот факт и определят Луцию преемника, Сципионы все равно успеют дать бой Антиоху, прежде чем новый консул доберется до места назначения.

Уводя войска с берегов Геллеспонта, Антиох полагал, что руководствуется здравым смыслом, совершает стратегически верный шаг, покидая безнадежную позицию и концентрируя силы на новом рубеже. Но, когда он увидел, что из этого вышло, когда римляне легко одолели природные препятствия и объявились в Азии, его охватил ужас. Все происходящее казалось ему дурным сном, его донимали кошмары, он чувствовал себя, как человек, в дом которого ворвался беспощадный убийца. От отчаянья Антиох заболел, но беда не знает снисхожденья, и недуг не избавил его от проблем, а, напротив, породил новые тревоги. В этот период придворные советники стали более доверительно шептаться друг с другом, и тогда же началось паломничество сирийских вельмож к Селевку. Антиоху чудилось, будто земля разверзается под ним, а небеса давят на плечи грузом всех своих сфер.

В момент наивысшего напряжения боги вдруг улыбнулись Антиоху и ободрили его, стоявшего уже на самом краю бездны. Форсировав Геллеспонт, страшные римляне неожиданно прекратили марш и надолго застряли в гомеровских местах. Это показалось царю свидетельством намерения врага кончить дело миром. Он решился уступить пришельцам все те греческие города, из-за которых у него начался спор с Римом, и такою ценою купить у консула пощаду, не сознавая, однако, что эти города уже и без его согласия оказались во власти неприятеля. Более точно оценившая ситуацию судьба, следуя какому-то капризу, вздумала укрепить шаткую политическую платформу царя и сделала ему поразительный подарок к переговорам. Во время одной из немногочисленных и незначительных стычек римлян с остатками сирийских постов, она, коварная жрица Фортуны, подсекла ноги прекрасному италийскому скакуну, выхватила из седла кувыркающегося коня аристократического вида юношу и бросила его к трону Антиоха. Так царь познакомился с Публием, сыном Сципиона Африканского.

Убив собственного сына, Антиох под гнетом этой утраты ощутил в себе неисчерпаемые сокровища отцовской любви, что придало особую сладостную горечь его трагедии. Теперь, глядя на тщедушного паренька с гордым взглядом, он глотал слезы умиления. В обрушившемся на его могучего противника несчастии, аналогичном его собственному, царь узрел всесилие богов и умиротворил грешную душу религиозным чувством. Он понял, что может искупить преступление, свершенное над своим сыном, если помилует сына врага. Возвысившись благородством этой мысли, Антиох воспрял духом и стал обдумывать, как ему шантажировать Сципиона.

Во время переправы войска через Геллеспонт настроение Публия Африканского было прекрасным, небеса души сияли лучезарной синевой, их более не замутняла тень грядущих бедствий в виде ночного призрака косматого старца. Дела Сципионов шли отлично, и даже вынужденная задержка, вызванная жреческими обязанностями Публия, не ломала плана кампании. Во взаимоотношениях братьев также не возникало каких-либо осложнений из-за их непривычного положения в государственной иерархии. Им удалось выбрать верный тон общения и разделить полномочия таким образом, что консул оставался консулом, а Сципион Африканский — Сципионом Африканским. Их согласие даже вызвало разочарование недоброжелателей, обманувшихся в своих надеждах на конфликт между реальной славой и формальным империем. Потому завистники были вынуждены проявить активность и, за неимением яблока Эриды, подбросить Сципионам фразу раздора: скрываясь под личиной невинных балагуров, они стали называть вождей Агессилаем и Лисандром. Вначале сравнение понравилось офицерам, благодаря моде на все греческое и тому, что оба названных спартанца слыли выдающимися мужами, но скоро они уяснили далеко не безобидный смысл этой шутки и изгнали ее из своей среды. Однако к тому моменту ядовитая острота достигла слуха Сципионов и ранила Луция в самое уязвимое место, поскольку при всей деликатности брата он все же испытывал давление авторитета Публия Африканского как реальное, так и кажущееся. К счастью, старшему Сципиону удалось быстро выявить причину озабоченности Луция. «Почему же ты хмуришься, ведь такое уподобление грозит бедою мне, а не тебе?» — весело воскликнул Публий, но тут же, сменив тон, со всей серьезностью принялся растолковывать ему происки недругов, желающих любой ценой внести разлад в их отношения. Луций и сам догадывался о том, о чем говорил брат, но в устах Публия эти соображения обрели дополнительную убедительность, и взаимопонимание между Сципионами восстановилось, едва успев пошатнуться. Среди других событий тоже не было ничего такого, что могло бы поколебать их решимость избранным путем двигаться к победе. Правда, из Рима сообщали об активизации Фульвиев и Валериев, а Эмилий Павел писал из Испании о своем поражении от иберов, которое он объяснял распущенностью современных солдат, однако все эти неприятности имели совсем иной масштаб в сравнении с нынешними делами Сципионов, потому не могли заметно повлиять на их настроение.

Пребывая в приподнято-энергичном состоянии духа, обычно предшествующем большим победам, будучи целиком сосредоточенным на завершающей стадии небывалого для римлян похода, Публий Африканский вдруг узнал, что его сын не вернулся из разведки на азиатском берегу. Поскольку младшего Публия Сципиона не нашли среди убитых в стычке, его и еще двух пропавших всадников сочли пленниками сирийцев.

Потрясенный страшной вестью Сципион неожиданно для самого себя быстро обрел душевное равновесие и стал обдумывать сложившуюся ситуацию с холодной расчетливостью, свойственной ему как полководцу. Некогда, разрабатывая планы сражений, он беспристрастно обрекал на гибель тысячи людей ради того, чтобы десятки тысяч других возвратились из боя с победой. К собственному удивлению и даже возмущению он обнаружил, что эта жестокая способность не покинула его и в этот час. Однако именно такая трезвость рассудка, не пьянеющего от запаха крови и вида трупов, позволяла ему всегда достигать успеха, и в том было оправдание разума перед взыскательным судом души: малой смертью он платил за большую жизнь.

Следуя первому побуждению, Сципион подумал о том, чтобы приостановить поход и начать переговоры с царем. Но подобный шаг противоречил римским нравам… Он мог бы наладить с Антиохом секретные связи, но это противоречило его римской совести… На миг Публий отвлекся и вспомнил знакомую с детства историю о грозном Манлии Торквате, который казнил своего сына за подвиг, свершенный невовремя, без приказа консула, затем припомнил еще несколько похожих случаев. «Нет, я так не могу, — решил он, — слишком трудно достался мне мой Публий, с младенчества его окружали тысячи смертей, и чуть ли не каждый день я боролся за его жизнь. Я обязан спасти Публия, но при этом должен остаться верен себе и Риму, что, впрочем, одно и то же. Вот такую задачу поставили мне боги. Не найдя достойного соперника среди людей, они заставили меня сражаться с судьбой!»

Разобравшись с постановкой задачи, Сципион совсем успокоился, поверил в собственные силы и в победу не только над Антиохом, но и над бросившими ему вызов существами невидимого мира. Он представил себе лицо сирийского монарха и на некоторое время сам в меру своего воображения сделался Антиохом, чтобы исследовать мысли и чувства царя.

Антиох боится римлян в открытом бою — это следует из факта его отступления от Геллеспонта и попытки завязать переговоры с Эмилием. Сомневаясь в возможностях войска, он ищет иных средств усиления своей позиции — свидетельством тому является его попытка найти новых союзников. А ценный заложник в шатком положении стоит больше, чем иной союзник, потому Антиох будет дорожить знатным пленником, и побудить его к жестокости может только отчаянье. Но в планы римлян не входит доводить царя до отчаяния, следовательно, жизни Публия ничего не угрожает, если только он действительно попал к Антиоху и узнан им. Из всего этого можно сделать вывод, что царь обязательно будет торговать юношу отцу, и вопрос состоит лишь в том, как, совершив сделку, не поступиться честью. Антиох, конечно же, предъявит политические требования, однако Сципиону недопустимо за личное платить общественным, он может вступать в отношения с царем лишь как частный человек. Но что предложить властелину самой обширной и богатой страны? Деньги Сципиона вызовут у царя только презрительную насмешку. Отдать ему самого себя в обмен на сына? Но пленение принцепса сената Публия Корнелия Сципиона Африканского станет великой победой Сирии над Римом; увы, даже собственным именем Публий не может распоряжаться добровольно, ибо оно является достоянием и гордостью государства. Итак, Сципиону нужно дать царю нечто такое, от чего не убудет у Рима, но прибудет у Антиоха. В качестве призрака, способного то материализовываться, то снова исчезать из мира осязаемой реальности, может выступать только мысль. Значит, Публий должен предложить Антиоху некую идею, каковая, не лишая победы римлян, спасла бы царя.

Самым разумным для Антиоха было бы не раздражать Рим бесполезным сопротивлением и принять все условия могущественной Республики, поскольку, чем меньше затрат понесет Рим на ведение войны, тем меньшая компенсация будет затребована с побежденного. Но как такое скажешь самолюбивому, избалованному лестью монарху?

Рассуждение Публия оборвалось. Он представил своего мальчика во власти сирийцев, и в его голове произошел обвал мыслей, обрушившихся с высоты сознания в бездну панического хаоса, беспорядочно смешавшихся в бесформенную груду.

Ему мерещились кошмарные картины. Между ним и дорогим ему существом словно установилась внепространственная связь, и он чувствовал все духовные и телесные страдания сына. С момента рождения его Публий оказался между жизнью и смертью в той узкой пограничной полосе, где он мог одновременно видеть мир и антимир, поочередно заглядывать в лицо то жизни, то смерти, каковые, будто соревнуясь, демонстрировали ему себя в ореоле своих достоинств, являя взору завораживающий контраст красоты и безобразия. В этой экстремальной зоне время имело иную плотность, и Публий за год проживал несколько лет, потому сейчас, в шестнадцатилетнем возрасте он был старше многих старцев. И вот теперь итогом такой короткой, но в то же время нестерпимо длинной, такой бедной событиями, но перенасыщенной переживаниями жизни, единственная радость которой заключалась в надежде, стал плен. Каков сарказм бездушной судьбы!

Несчастный отец вновь почувствовал собственную вину за бесплодные муки сына. Некогда он полагал причину его физической болезни в неискренности своей любви к Эмилии, а ныне в жестоком коварстве небес, нанесших сыну душевную рану, усматривал зависть бессмертных к его славе, которая могла оказаться более бессмертной, чем сами боги.

Среди этих терзаний Сципиона внезапно прошиб пот от еще более ужасающих подозрений. Он вспомнил оговорку, сделанную им в рассуждениях, о том, что жизни Публия ничего не угрожает, если только он целым и невредимым попал к Антиоху и при этом узнан царем. Но вдруг дикие сирийцы убили юношу прежде, чем он мог быть доставлен во дворец, например, в случае оказания им сопротивления!

Едва Сципион оправился от первого оцепенения, как на смену одной страшной мысли пришла другая, затем третья. Подобно молниям в грозу они резкими зигзагами пронзали его мозг, заставляя съеживаться и содрогаться человеческую оболочку от шквалов внутренней бури.

Что будет, если Публий не назовет своего имени из опасения бросить тень на прославленный род? Тогда его продадут в рабство, и он навсегда растворится в необъятной массе «говорящих орудий», «живых убитых», на страданиях которых построена блистательная античная цивилизация!

А вдруг Сципионова гордость молодого человека не позволит ему терпеть унижения плена, и он покончит с жизнью! Или он не захочет стеснять собою отца и дядю, связывать их зависимостью от Антиоха. И тогда тоже добровольная смерть. Наконец, Публий может просто отчаяться, потерять веру в себя и решить, что самоубийство — единственный достойный поступок, который он способен совершить в беспросветном мраке своей постылой жизни.

Усилием воли Сципион затолкал страхи на дно души, чтобы они не лихорадили мозг, и снова принялся раздумывать в поисках выхода из создавшегося положения. Он понимал, что необходимо дать Публию какой-то знак и тем самым подбодрить его. Но как это сделать? Ему на ум пришла история о малоазийском греке, сумевшем переслать секретное письмо через всю Персию, запечатлев текст на бритой голове гонца, который, отрастив волосы, спокойно отправился в путь, не вызывая каких-либо подозрений. Даже в нынешнем горестном состоянии Сципион улыбнулся при этом воспоминании, но тут же осознал, что для него подобные методы не годятся. Ему не к кому обратиться при царском дворе, у него нет во вражеском стане человека, через которого он мог бы выйти на связь с сыном, и поиск такого человека чреват особой опасностью. В ходе всей кампании каждым маневром Сципион оказывал психическое давление на Антиоха, он постоянно внушал царю, что гораздо сильнее его, и если бы теперь тот вдруг почувствовал слабость в его душе, вся стратегия пошла бы прахом. Было очевидно, что для достижения успеха Сципион должен выдержать принятый образ действий и в любой ситуации являть царю непреклонную волю и мощь. Римлянину ни в коем случае нельзя искать контакта с царем или с кем-либо из его придворных, ибо последние столь продажны, что и часа не удержат тайну в дворцовой атмосфере морального вертепа. Не Сципион должен идти к Антиоху, а Антиох к Сципиону. Только таким путем можно добиться требуемого результата. А младший Публий, чтобы оказаться достойным своей фамилии, обязан самостоятельно просчитать сложившуюся ситуацию и сделать верные выводы. Единственным сигналом, который Сципион мог подать и сыну, и Антиоху, не утрачивая занимаемой позиции, была задержка войска у Геллеспонта. Здесь боги помогли Публию Африканскому, совместив происходящие события со временем празднества Марса, и ему оставалось лишь продлить их чуть долее, чем это необходимо по религиозным соображениям.

Итак, Сципион определил линию поведения по отношению к царю, однако выработать конкретный план действий, который гарантировал бы успех, он пока не смог и был вынужден предоставить инициативу Антиоху, чтобы косвенным воздействием корректировать каждый шаг царя и постепенно привести его к желанному итогу.

Как того и хотел Сципион, Антиох из факта промедления римлян вывел заключение об их готовности вступить в переговоры. Не теряя времени, царь объяснил суть дела одному из дворцовых корифеев закулисных махинаций — обладателю многозначительного взгляда, масленой улыбки и вертлявого, как тело акробата, языка — византийскому греку Гераклиду и отправил его во вражеский стан.

Прибыв в консульский лагерь, Гераклид вначале был обескуражен отсутствием там Публия Африканского, но затем истолковал это как добрый для себя знак. «Великий полководец пребывает в шоке от потери сына и боится пошевелиться, дабы не вызвать нас на радикальные меры», — решил он. Однако Гераклид оказался в неловком положении, поскольку должен был вступить в переговоры с консулом без участия в них Сципиона Африканского, на которого только и рассчитывал. Сначала он прикинулся больным, но вскоре придумал нечто получше и отбросил примитивную женскую уловку. Трудность ситуации настолько мобилизовала память посла, что он изощрился вспомнить о давно забытой его соотечественниками, но характерной для римлян коллегиальности принятия государственных решений. На встрече с консулом грек с дипломатической аккуратностью дал знать Луцию, что хотел бы говорить в присутствии легатов, составляющих в войске некое подобие сената, якобы из-за особой серьезности царских предложений. Луций отлично понял его намерения, хотя сделал вид, будто понял только слова. Он позволил Гераклиду спокойно дожидаться Публия Африканского и в качестве развлечения предоставил ему право беспрепятственно сновать по лагерю и восхищаться римской мощью, аналогично тому, как некогда поступил его брат в отношении послов Ганнибала.

Так прошло несколько дней. Сципион не спешил явиться к царскому посланцу и невозмутимо продолжал приносить жертвы богам на Херсонесе, словно и не догадывался о секретной миссии к нему Гераклида. Византиец настолько был сбит с толку поведением покорителя Африки и Испании, что начал верить в исключительно религиозные мотивы остановки римлян у Геллеспонта. В самом войске также царили спокойствие и полная уверенность в грядущей победе. Гераклид пришел в смущение. Он вспомнил слышанные им фантастические рассказы о римлянах, о том, что эти люди не ведают ни страха, ни боли, ни сомнений. «Может быть, они и к собственным детям равнодушны?» — в растерянности думал он.

Публию Африканскому регулярно докладывали о поведении Гераклида, и он с удовлетворением отмечал, что взятая им пауза оказывает должный драматический эффект на царского посла. Но если византиец терял терпение и уверенность в успехе, то сам Сципион был близок к отчаянию. У него даже возникла мысль переодеться простолюдином и втайне от своих и чужих пробраться на азиатский берег, проникнуть в покои Гераклида и любой ценой что-либо выведать о сыне или хотя бы просто увидеть грека, которому осведомленность о положении юного Публия и возможность повлиять на его судьбу придали в глазах Сципиона гигантское значение, возвели его в ранг титанов. Только опасение испортить все дело удерживало его от безрассудной авантюры. Страдания несчастного отца усугублялись дурными знаменьями.

Несмотря на несколько скептическое отношение к официальным ритуалам, в глубине души Сципион был религиозен. Он всегда тонко чувствовал связь с небесами, и добрая воля высших миров помогала ему одолевать земные трудности. Но в последнее время Публий все больше ощущал вокруг себя скопление зла. Возможно, это собирались на шабаш мести неприкаянные души поверженных им врагов либо то были ядовитые флюиды зависти всемогущих обитателей заоблачной страны. Так или иначе, воздух возле него был отравлен предвестием беды. Порою на него нисходили трагические озарения, и, глядя с холма на широкую, благоухающую всеми красками жизни долину, он чувствовал себя парящим над нею бестелесным духом, взирающим на необъятный простор красоты и радости со стоном расставанья. Во всем этом угадывался некий смысл…

И вот в ближайшую ночь после того, как он узнал о прибытии в лагерь царского представителя, ему приснился сладостно щемящий душу и одновременно тревожный сон на тему его юности. Он отчетливо увидел Виолу, которая смотрела на него с обворожительным призывом и одновременно — циничным коварством. Она беззвучным словом поманила его за собою и привела в пиршественный зал, где бесновались какие-то уроды, после чего безжалостно исчезла. Откуда она явилась к нему? Она взирала на него с чувством превосходства, на ее лице было выражение неколебимого всезнания, космической мудрости.

Проснулся Публий в холодном поту. «Так, значит, она умерла, — подумал он с черной тяжестью в душе. — Но приходила она не для того, чтобы сообщить об этом. Ее цель была гораздо хуже.» Он снова и снова вспоминал всю сцену ночного видения, запечатлевшуюся в голове с такими подробностями, на которые часто бывает неспособна даже память бодрствования. Зал, кишащий ведьмами и упырями, казался ему тягостно знакомым. Вдруг он припомнил, что Виола бежала или, скорее, летела перед ним в бесстыдном одеянии танцовщицы. Тогда ему мгновенно пришел на ум бал в Новом Карфагене, на котором он отдал ее в жены варвару, и тут же он забыл и варвара, и саму Виолу, потому что увидел лик старца, совсем недавно во время ночных кошмаров вещавшего ему беду. Это был восточный прорицатель, презренный халдей, двадцать лет назад предсказавший ему бесплодность всех его побед. «Всегда побеждая, ты будешь побежден!» — снова услышал Сципион скрипучий голос дряхлого старика, который, находясь на пороге собственной смерти, отравил ядом сознания бессмысленности жизни его, Публия Корнелия Сципиона Африканского!

Половину жизни он не вспоминал эту парализующую волю фразу, и вот теперь ему напомнили ее. И сделать это любезно взяла на себя труд Виола, та женщина, ради спокойствия которой он погубил свою первую и навсегда самую сильную любовь.

«Не сумев взять меня, вся эта нечисть, земная и подземная, набросилась на моего бедного больного Публия!» — кипя от гнева, вновь и вновь повторял Сципион и от возмущения готов был в одиночку выйти против целого войска Антиоха или зашвырять камнями облака, чтобы побить несправедливых и злобных вершителей людских судеб, но вместо этого с «каменным лицом» совершал нудные культовые мероприятия и вел размеренные беседы с друзьями и любопытными греческими купцами, упорно выдерживая заданную разумом паузу. Когда бездействие становилось ему совсем невмоготу, он совершал длительные прогулки по холмам опостылевшего Херсонеса или доводил себя до изнеможения боевыми упражнениями, после чего садился на берегу пролива и с тоскою смотрел на азиатский берег.

Когда Сципион, наконец, объявил, что необходимые обряды надлежащим образом исполнены, и боги позволяют ему тронуться в путь, на водах Геллеспонта едва не произошел бой между пергамцами и родосцами, так как и те, и другие желали, чтобы знаменитый римлянин пересек пролив именно на их судне. Публий выбрал в провожатые Эвмена, обосновав это тем, что царь переправлял в Азию и его брата, а родосцам пообещал уделить внимание на обратном пути.

Прибыв в лагерь, Сципион приободрился. Знакомая обстановка войска на походе, окружение друзей, неколебимо верящих в его всепобеждающий гений, солдат, боготворящих в нем неодолимого императора, восстановили его пошатнувшуюся уверенность в своих силах. Поэтому он твердо встретил взгляд Гераклида, когда ему представили посланца Антиоха.

Еще два дня Сципион отдыхал, прежде чем вступить в официальные переговоры с послом. Эта отсрочка казалась Гераклиду сигналом к тайной встрече, но все его попытки наладить контакт с могущественным легатом оканчивались неудачей. Публий либо беззаботно пописывал одному ему понятные теоретические труды, сидя в палатке, либо прогуливался по лагерю или близлежащему саду в компании друзей. Византиец сновал вокруг Сципиона, то и дело попадаясь ему на глаза, и нещадно эксплуатировал выразительность своей мимики, но все напрасно: чело римлянина оставалось ясным, как у ребенка, без малейшей тени заговорщицких страстей. Наконец однажды грек дерзнул проявить инициативу и велел своим помощникам под каким-либо предлогом отвлечь спутников Сципиона, а когда Публий остался один, решительно устремился к нему. Но Сципион окликнул проходившего неподалеку квестора Фурия и, подозвав его к себе, отгородился им, как щитом, от преждевременных откровений Гераклида. Не сумев застать Сципиона в одиночестве, византиец, пряча досаду, обменялся с ним лишь формальными фразами.

Входя в шатер консула, где собрался весь римский штаб, Гераклид почти не верил в успех порученной ему миссии, поскольку не смог сделать главного: подкупить или шантажировать Публия Африканского и заручиться его поддержкой, однако, будучи матерым политиком, взял себя в руки и явил римлянам достойный образец цветистого греко-азиатского красноречия.

Он говорил о просторах Сирийской державы, могуществе царя и широте его души, намекал на алчность римлян, захватывающих земли врагов и отдающих их друзьям, предупреждал, что невозможно вечно испытывать терпение богов, ибо оно небеспредельно, и когда-нибудь владыки небес покарают зарвавшихся сынов италийской земли. В редких промежутках между риторическими шквалами оратор более скромным языком поведал о том, что Антиох Великий по бесконечной доброте своей готов оставить исконно греческие территории Ионии и Эолиды и уже давно сданную Лисимахию, а также согласен явить изумленному миру образец истинно царской щедрости, возместив римлянам половину военных издержек, если только те покинут Азию.

Посовещавшись с легатами, консул ответил послу, что римляне никогда не останавливаются на половине дороги, и точно так же, как они освободили всю балканскую Грецию, намерены освободить и всех без исключения малоазийских греков, а потому мир может быть достигнут лишь после того, как царь очистит все пространство до Таврских гор и целиком оплатит расходы римлян на азиатский поход, поскольку война началась по его вине.

Гераклид покидал преторий, низко опустив голову, и, лишь скосив взгляд на Публия Африканского, немного оживился, так как уловил в глазах римлянина некоторый интерес к себе. Византиец снова стал охотиться за Сципионом, который теперь олицетворял собою его последнюю надежду, и на этот раз ему повезло: он встретился с ним наедине в тот же день. Обрадованный такой удачей, Гераклид сразу выложил римлянину все, что имел сообщить ему от имени царя, поскольку боялся, как бы им снова не помешали. Он сказал, что царь питает к Сципиону самые дружеские чувства с момента их встречи в Апамее, а потому страстно желает оказать ему услугу, возвратив в целости и сохранности случайно оказавшегося у него в плену сына, а заодно предлагает первому из римлян несметные сокровища и даже долю в управлении царством, причем все это безвозмездно, однако, в свою очередь, надеется на столь же бескорыстную помощь Сципиона в деле урегулирования сирийско-римского конфликта.

Публий возликовал. Увидев Гераклида сразу по прибытии в Азию, он по лицу грека и его настойчивым поискам аудиенции понял, что не ошибся в своих расчетах, то есть: юный Публий жив, находится у Антиоха и преподносится ему, Сципиону, как объект торга на переговорах.

Однако сейчас, непосредственно услышав от царского посла все то, что и без того уже знал, он испытал невероятный взрыв радости и небесную легкость в душе. У Публия возник порыв обнять и расцеловать Гераклида, но вместо этого он холодно сказал:

— Я сожалею, но ты запоздал с ходатайством за царя. Чем я могу помочь теперь, когда консул и совет уже вынесли свое решение?

Гераклид сделал движение, порываясь объяснить, что он искал встреч с ним раньше, и посетовать на отсутствие подходящего случая, но Сципион не дал ему возможности увести разговор на обочину основной темы и продолжил начатую мысль.

— Впрочем, сам Антиох опоздал с поисками мира еще больше, — внушительно говорил римлянин, — царю следовало создать мощный оборонительный рубеж на Херсонесе возле Лисимахии или, по крайней мере, у Геллеспонта. Продержав нас там несколько месяцев и подточив наши материальные ресурсы, он мог бы вступить в переговоры с нами на равных. Но какой разговор может быть у нас с царем теперь, когда он сдал без боя важнейшие стратегические районы, мощный хорошо укрепленный город, вдобавок ко всему, переполненный провиантом и всяческим воинским снаряжением, и беспрепятственно впустил нас в свою страну, когда он, образно выражаясь, не только позволил себя взнуздать, но и оседлать? Увы, сегодня уже никто не поможет вернуть царю потерянные по безрассудству территории.

Гераклид пребывал в полной растерянности от столь сурового нравоучения римлянина, которого не смягчили даже отцовские чувства, но вдруг он встрепенулся, так как, сделав несколько шагов по яблоневой аллее в тягостном молчании, Сципион заговорил на несколько иной лад.

— Однако я рад, что царь, несмотря на политические и военные трудности, сохранил в себе человека и чтит дружеские отношения, — любезным тоном сказал он. — Я благодарен ему за предложенные дары, но приму только один из них, зато несравненно лучший из всего, что может быть на свете, — сына. Остальное же, всякое там богатство, полцарства и тому подобное меня ничуть не интересует, и по этому поводу лишь замечу следующее: царю было бы полезно получше изучить римлян, дабы понять, что сокровища души и ума несравненно ценнее россыпей золота и бриллиантов, равно как и толпы рабов.

— Итак, передай царю величайшую мою благодарность за сына, — подытоживая, внушительным тоном сказал Сципион, — но при этом прошу подчеркнуть, что я согласен принять только частное благодеяние, оказанное мне как частному человеку, но как государственный муж я не возьму от царя ничего.

— О, само собой разумеется! — воскликнул Гераклид, с ужасом думая о том, как он объяснит господину, что, отдав заложника, фактически ничего не получил взамен.

Сципион знал, что в сложившейся ситуации Антиох вернет ему сына уже хотя бы в силу одной только царской кичливости, но решил смягчить дело пухом летучих слов.

— А в свою очередь я как частный человек дам царю совет, каковой, не сомневаюсь, вполне стоит царской щедрости, — заявил он. — Так вот, передай Антиоху, Гераклид, чтобы он, не раздумывая, соглашался на все условия римлян. Пусть он пожертвует Малой Азией ради дружбы Рима, ибо не о каких-то конкретных территориях стоит ему теперь думать, а о том, как спасти свое царство от полного краха. Ты сам говорил недавно, что мы отнимаем земли у врагов и дарим их друзьям. Так пусть же царь станет нашим другом, тогда сама собой отпадет причина для завоевания нами Азии, в противном же случае нас не остановит ничто и никто. Да, сейчас часть Антиоховых владений мы отдадим Эвмену, поскольку мы чтим тех, кто делает нам добро, и караем противников за причиненное зло, но, если царь последует моему совету, наступит день, когда мы стократ возместим Антиоху нынешние потери. Посмотрите на Филиппа! Семь лет назад он был нам заклятым врагом, а теперь мы уже позволили ему вернуть часть утерянного. Его успехи были бы еще грандиознее, если бы он стремился не в Грецию, а в глубь материка, дабы распростирать тело и дух цивилизации на дикий мир.

С последними словами Сципион сделал последние шаги на пути к лагерным воротам, и продолжение этого разговора стало невозможным.

На следующий день Гераклид объявил консулу, что доложит царю ответ римлян на его предложения, и отбыл в Сарды.

 

6

Будучи уверенными в том, что Антиох не подчинится им, не испытав предварительно судьбу в сражении, Сципионы оставили приморский лагерь и двинули войско в глубь Азии. Однако они несколько отклонились от прямого пути и завернули в Илион.

Прославленное место произвело сильное впечатление на римлян, но их чувства были чувствами посетителя заброшенного кладбища, где над прахом героев произрастают пыльные сорняки и копошатся муравьи вокруг своих убогих кучек. Нынешнее поселение, полугород-полудеревня, расположенное в окрестностях древней Трои, точное местоположение которой теперь уже никто не мог указать достоверно, мало походило на воспетый Гомером город, десять лет противостоявший объединенным силам всей Греции в войне за обладание торговыми путями в Черное море. Несмотря на попытки Александра и Лисимаха возродить былое величие Илиона, это место оставалось бесплодным, словно исчерпав свой жизненный потенциал в давние века. Город имел довольно большую территорию, протяженные стены, но половина его сооружений лежала в развалинах, свидетельствующих о набегах варваров, и даже заселенные дома выглядели почти как руины. Увы, с образованием греческих колоний на берегах Геллеспонта и расцветом малоазийских городов, таких, как Фокея, Пергам и Эфес, Троя оказалась в стороне от торговых маршрутов и утратила экономическое значение, а потому никакие искусственные меры по ее восстановлению, предпринимавшиеся честолюбивыми царями, желавшими связать собственные имена со знаменитым городом, не принесли успеха. Великая Троя продолжала свое существование только в стихах Гомера. Так миру была явлена истина, гласящая, что никакому царю не под силу состязаться с настоящим поэтом. По-прежнему грандиозной, как и тысячу лет назад во времена Приама, Гектора и Энея, выглядела только Ида — не столь уж высокая, но протяженная гора, изогнувшаяся дугой подобно гигантской сколопендре в попытке объять собою легендарную область. Именно здесь, на Иде, до недавних пор обитала Великая Матерь богов, ныне перекочевавшая в Рим и принятая на Тибре в образе черного космического камня Сципионом Назикой.

Римляне взирали на жалкое зрелище современной Трои с торжественно-скорбным видом налитых силой молодцов, вернувшихся из длительного путешествия по миру к родному очагу и могилам почивших в нищете и запустении родителей.

Сципионы всегда придавали большое значение идеологическому оформлению своих кампаний. На этот раз они решили как следует обыграть миф о происхождении римлян от троянца Энея, якобы бежавшего в Италию после гибели Отечества. Поэтому грозные пришельцы приветствовали полудиких жителей полуразрушенного Илиона как своих прародителей и потрясли их почтительностью и благородством. Погостив у нынешних троянцев и облагодетельствовав их дарами и вниманием, римляне тронулись дальше. Если прежде малоазийские греки встречали их хотя и радушно, но все же с некоторой опаской, то теперь население близлежащих городов и деревень в полном составе выходило навстречу войску и осыпало солдат цветами. Римляне ступали по Азии как долгожданные сыновья этой земли, прибывшие, чтобы очистить ее от сирийской тирании и принести свободу родственному народу. Так Сципионы превратились как бы в законных хозяев этой страны, а Антиох стал чувствовать себя здесь иноземцем.

Римляне стремительно приближались к Сардам. В дороге к ним присоединился Эвмен, который, возвращаясь с флотом из Геллеспонта, был остановлен на половине пути плохой погодой, однако бросил свои корабли и прибыл к консулу с небольшим отрядом, дабы в нужный момент продемонстрировать союзникам преданность и рвение. Но царь недолго находился в лагере, от него ожидали не столько прямой военной помощи, сколько услуг по снабжению армии. Поэтому вскоре Эвмен был снаряжен в экспедицию и отбыл в свое царство.

До этого дня дела римлян шли превосходно, но теперь случилось непредвиденное осложнение: вместе с обозом, отправленным за продовольствием, в Пергам уехал Публий Сципион Африканский, причем именно уехал, так как идти он не мог.

Увы, с пленением сына Сципиона, судьба не оставила дерзких попыток одолеть полководца нетрадиционными средствами и наслала на него болезнь.

После беседы с Гераклидом Сципион был уверен, что Антиох из гордости сдержит свое слово относительно его сына даже при самом неблагоприятном развитии событий для самого царя, поэтому настроение Публия резко улучшилось, вихрь непривычной радости подхватил его душу и понес к облакам, он пребывал в эйфории, весь сиял и искрился блестками счастья, как сверкает фонтан в беспокойном свете факелов. Это извержение эмоций водопадом обрушивалось на окружающих, обдавало их брызгами остроумия и заражало весельем. Чрезмерное оживление прославленного императора бодряще действовало на легатов, во всем римском штабе царило воодушевление, и поход против огромной державы воспринимался как прогулочная экскурсия в экзотические края.

Однако на местное население такое легкомысленное поведение римлян и особенно простодушная резвость Публия Африканского производили дурное впечатление. Азиаты, включая и здешних греков, привыкли зреть сатрапов в роскошных носилках или в раззолоченных каретах и почитали за счастье поймать ленивый презрительный взгляд богача, царя же тут боготворили так, что, произнося про себя его имя, падали ниц пред мысленным образом Великого. А все римляне ходили на собственных ногах, сами носили оружие, шутили и смеялись. Правда, перед консулом неизменно шествовали грозные ликторы, но во всем остальном он тоже выглядел человеком, а не властелином. Общительность же Сципиона Африканского, который, как все знали, является мозгом, душой и волей всего войска, казалась азиатам просто возмутительной. Его открытое широкое лицо никак не выдерживало, в их представлении, сравнения с надменным, величавым, словно окаменевшим в своей царственности ликом Антиоха. «Куда они идут, эти римляне, о чем они думают? — мысленно вопрошали вечно кому-нибудь подвластные азиаты. — Неужели эти простачки надеются уцелеть в схватке с богоравным Антиохом Великим?» Но римляне, встречая это пассивное осуждение сирийцев, лишь снисходительно посмеивались над их духовной закрепощенностью и рабской подавленностью чувства человеческого достоинства.

Несколько дней Сципион пребывал в лихорадочном возбуждении. Постепенно радость стала убывать, вытесняемая тревогой ощущения приближающейся беды, но лихорадка, наоборот, усиливалась и вскоре из радостной сделалась болезненной. Так, незаметно, он из состояния счастья перешел в состояние болезни. Врачи, как обычно, ничего определенного сказать не могли и прятали глупость под масками многозначительной важности, а Сципион почувствовал симптомы того недуга, который некогда надолго свалил его с ног в Испании. Это напугало Публия. Тогда он был так близок к смерти, что во всей стране начался разброд: иберы подняли восстание, а солдаты забыли дисциплину и превратились в грабителей — но молодой организм одолел болезнь. А как-то будет теперь, ведь силы его подточены годами? Если он сейчас умрет, Антиох может посчитать себя освобожденным от обязательств и оставить юного Сципиона у себя в заложниках!

С каждым часом здоровье Публия ухудшалось, и в конце концов консул внял доводам Эвмена, обещавшего больному помощь лучших во всей Азии пергамских лекарей, и доверил ему брата. Так Сципион был доставлен сначала в Пергам, а затем в Элею. Но и высоколобые густобровые знахари Эвмена ничего не смогли сделать: болезнь прогрессировала прямо пропорционально количеству принимаемых снадобий.

Публий не знал, как бороться с этой новой, внезапно нагрянувшей опасностью, против которой оказались бесполезными его таланты полководца и политика. Бессилие сковывает разум, и тот камнем идет ко дну омута отчаянья, вслед за чем ослепленную душу поглощает мрачная бездна трансцендентности. Сципион вновь стал думать о судьбе, ему мерещились ларвы, лемуры и прочая нечисть, он начал бояться снов, раскрашенных болезнью во все краски ужаса. Ему казалось, будто им правят злые чары, будто непостижимая чуждая воля, захватив власть над ним, спрессовывая время, разгоняет его до умопомрачительной скорости и мчит в пропасть. Его страшила смерть и одновременно ужасала жизнь, над которой отныне он не властен.

Вдруг однажды в промежутке между двумя приступами горячечного бреда Публий сообразил, что находится как раз в таком состоянии душевного дискомфорта человека, затравленного судьбою, каждый миг ожидающего, что на него обрушится лавина беспричинного, а потому неправедного гнева богов, в которое он старался привести Антиоха, выстраивая стратегию азиатской кампании именно по принципу все сметающей на своем пути лавины. Уловив это сходство, Сципион поразился низкой циничности судьбы и ожесточился до такой степени, что изгнал все страхи, и думал лишь о том, как ему достойно умереть, не выказав слабости пред всемогущим космическим злом. Сжав зубы, Сципион глотал стоны от нестерпимой жаркой боли в голове и разрывающего душу отчаянья.

Он не знал, сколько длилась эта неравная борьба, поскольку пребывал в состоянии вязкого безвременья, но внезапно одно мгновение отпечаталось в его мозгу образом сына. Ему показалось, будто встреча произошла где-то глубоко в подземелье. Поддавшись первому порыву, он жалобно попросил своего маленького Публия, вдруг представившегося ему большим, подать руку и вытащить его из этого сырого подвала, но тут же испугался, подумав, что они оба оказались в царстве Орка, потому как увидеться на земле никак не могли, и смолк с застывшим от ужаса лицом. Однако юноша в самом деле протянул отцу правую руку и, поддерживая левой за плечо, поднял его и посадил на ложе.

Когда Сципион Африканский покинул лагерь и отбыл в Элею, Антиох решил, что либо он сознательно самоустранился от войны в ответ на обещание возвратить сына, либо в самом деле серьезно болен. По мнению царя, и в том, и в другом варианте ему следовало поскорее выполнить данное римлянину слово, в первом случае — в качестве оплаты бездействия опаснейшего из врагов, а во втором — для того, чтобы эффектным образом продемонстрировать миру свое благородство, оказывая милость сопернику в трудный для него час, тем более, что вполне вероятная смерть Сципиона от болезни вообще лишила бы его такой возможности. О главной же причине, побуждающей его к доброму поступку, он старался не думать. Однако когда Антиох, вежливо простившись с римским юношей, отослал его в сопровождении надежного конвоя к отцу, то в первую очередь испытал не щекотливый зуд тщеславия, предвкушающего грядущие хвалы, и не удовлетворение от сознания хорошо исполненной политической сделки, а чувство облегчения и просветления в душе. Могильная плита, придавившая прах его собственного сына, тяжким грузом легла и на него самого, вместе с телом убитого сына оказалась погребенной душа убийцы-отца. И вот теперь каменная глыба надгробия словно стронулась с места и открыла щель, через которую Антиох увидел синее небо. Помимо прочего, образ Сципиона был связан с отцовскими страданиями Антиоха и временной зависимостью. Именно в момент совершения преступления римлянин находился рядом с царем, и беседы с ним, в которых Антиох в абстрактной форме поделился своим горем, помогли ему пережить страшные дни. Поэтому царь испытывал искреннюю признательность к Сципиону. Все это привело к тому, что Антиох исполнил добрый поступок с максимально возможными для царя добрыми чувствами.

Присутствие сына сразу вернуло Сципиону сознание, овладев же разумом, он постепенно стал овладевать и телом. Жар уменьшился, и болезнь начала отступать. Мысль, что небеса не отвернулись от него окончательно, и что главный враг на данный момент — обыкновенный телесный недуг, а не призрак потустороннего зла, прибавила Публию сил. Он захотел жить, и жизнь снова приняла отвергнутого в свое лоно.

Правда, встреча с сыном принесла ему не только радость, но и огорчения. Упав с коня, младший Сципион ушиб спину, потому и не смог оказать сопротивление нападавшим. Боль в позвоночнике через несколько дней почти утихла, но и без того слабый организм пришел в расстройство. Однако еще более глубоким оказался моральный надлом, произошедший в юной душе, с детства истерзанной страданиями. Мальчик узнал жизнь одновременно с болезнью, все радости существования, на которые обычный человек получает право вместе с рождением, были для него закрыты, каждый шаг на жизненном пути давался ему с великим трудом. Ценою запредельных физических и, в первую очередь, душевных усилий он выжил, он сумел вытребовать у природы все то, в чем первоначально она ему отказала, и вот, когда настала пора пожать первые плоды, его постигла катастрофа. Судьба грубо ударила вечного неудачника и разом отбросила его к исходной точке существа, способного лишь смотреть на жизнь со стороны, но не участвовать в ней самому. Публий считал себя опозоренным навсегда, так как вернуть честь можно только совершив подвиг, на который у него, увы, не было сил. Но еще более страшным итогом этой неудачи стало парализующее волю убеждение, что злой рок никогда не выпустит его из своих оков, и ему никогда не быть достойным своего имени.

Отцу юноша сказал, что собирался покончить с жизнью по примеру стоиков, дабы не унижать собою род Сципионов, хотя и ничуть не сомневался в том, что отец найдет способ вызволить его из плена, однако в критический момент ему почудился голос небес, приказавший жить и терпеть собственное ничтожество ради некой высшей цели.

«С этого часа я твердо знал, что мне предначертано совершить важный поступок, который оправдает мое существование, и потому я не волен распоряжаться своей жизнью, ибо она принадлежит этому самому поступку», — закончил объяснение Публий с твердостью в голосе, но безо всякого оптимизма.

Сципион не знал, как утешить юношу, но надеялся, что со временем все уладится надлежащим образом. Поэтому он большее значение придавал факту спасения сына, чем его тяжелому душевному состоянию.

Радость Сципиона была столь велика, что он даже не особенно тяготился чувством долга перед царем. Публий привык с лихвой одаривать всех своих дарителей, щедростью превосходить самых щедрых, а великодушием затмевать самых великодушных. Но в отношениях с Антиохом он пока был в проигрыше, однако твердо рассчитывал отблагодарить его в будущем, не подозревая, что бездна недвижной вечности уже раскрыла над их головами смертоносный зев, и ни ему не хватит времени, чтобы расплатиться с царем, ни царю, чтобы получить причитающееся.

Царским послам, доставившим молодого человека в Элею, Сципион велел передать царю еще один совет: не вступать в решающее сражение, пока он, Публий Африканский, не вернется в строй. Этим Сципион пока и ограничился, надеясь лично держать ситуацию под контролем, чтобы не допустить катастрофического для царя и не требуемого для римлян развития событий, по возможности, смягчить его поражение, дабы уже сейчас заложить фундамент будущего союза с Сирией.

 

7

Луций Сципион в глубине души был рад отсутствию брата, поскольку теперь он, наконец-то, вышел на первый план в войске и не только формально, но и по существу стал хозяином положения. Отправляясь с Эвменом, Публий старался подбодрить товарищей и в шутливом тоне высказал несколько серьезных пожеланий. В частности, на свое место первого легата в штабе и командующего правым флангом он рекомендовал Гнея Домиция Агенобарба, подчеркнув, что в данной ситуации тот справится с этой ролью ничуть не хуже его, Сципиона Африканского. «Теперь я вам не нужен, коль скоро в ставке Антиоха нет Ганнибала», — превозмогая слабость и боль, с улыбкой говорил он. Консул незамедлительно приблизил к себе Домиция, а также выполнил и все другие указания Публия. Такое соблюдение преемственности еще более утвердило всеобщее доверие к Луцию, который действовал как бы от имени всех Сципионов. Укрепив свой авторитет, Луций приступил к завершающей стадии кампании и решительно двинул войско к Сардам.

Антиох сначала выступил навстречу врагу, но, получив совет Публия Африканского воздержаться от форсирования событий, отошел к Магнесии у Сипила. Там он расположился на склоне горного кряжа, имея перед собою реку Фригий, и возвел мощный укрепленный лагерь.

В несколько переходов достигнув Фригия, консул остановился в замешательстве. Переправу через реку охраняла тысяча вражеских всадников, а из близлежащего сирийского стана в самый неподходящий момент могли подоспеть и другие подразделения неприятеля. Вступать в битву при столь неблагоприятных обстоятельствах было опасно даже для римлян.

Разбив лагерь, консул два дня имитировал колебания, исподволь возбуждая воинственность солдат. Наконец, когда воины пришли в крайнее нетерпение, а видавшие виды ветераны африканской кампании открыто стали требовать бросить их в бой, во всеуслышанье заявляя, что перед ними не войско, а стадо убойного скота, Луций собрал штаб для обсуждения плана наступления.

Той же ночью римляне малыми силами завязали стычку с вражеским отрядом у реки и, играя в поддавки на нумидийский манер, втянули их в сражение, в ходе которого подключили резервы и полностью уничтожили врага. После этого все войско шагнуло в реку и к утру благополучно завершило переправу.

Антиох, введенный в заблуждение сведениями о первоначальном успехе его всадников в схватке с римским дозором, разобрался в обстановке лишь тогда, когда увидел противника на своем берегу. Посланные царем отряды конницы и легкой пехоты не смогли сбросить римлян обратно в реку и даже не помешали им возвести лагерь.

На следующий день консул в боевом порядке вывел легионы на середину равнины, недвусмысленно заявляя о своем намерении немедленно разделаться с царем. Антиох отсиживался за мощными укреплениями, состоящими из вала, глубокого рва и стены, с которой можно было легко истреблять врага при попытке форсировать ров. Штурмовать такую твердыню, да еще расположенную на холме, значило потерять половину войска, потому сирийцы чувствовали себя здесь спокойно. Однако, когда римляне день за днем стали повторять свой угрожающий маневр, а затем еще и приблизили лагерь, оставив между собою и противником только поле боя, сирийцы заволновались всерьез. Лучшей почвой для страха является бездействие. Сомнения постепенно переросли в неуверенность, которая тут же уступила место панике. Азиаты стали ссориться друг с другом, каждый род войск приписывал себе главную роль в битвах и хаял все остальные, одни племена подозревали другие в недобрых помыслах, измене, а все вместе они выражали недоверие командованию, но, конечно же, не царю, ибо в монархиях такое не принято, а советникам царя, которые якобы по глупости и низости мешают великому, гениальному самодержцу рулить прямиком к победе.

Наблюдая, как падает боевой дух армии, Антиох во второй раз изменил стратегию на противоположную, что само по себе уже является ошибкой и опасно для войска так же, как крутой разворот — для корабля во время шторма. Кроме объективных обстоятельств, его подхлестнуло к этому шагу царское тщеславие, не позволившее ему усидеть на месте при виде вызывающего поведения в два раза численно меньшего противника. Итак, своевременно не приняв бой, Антиох не смог до конца выдержать и роль обороняющегося. В итоге он вывел на генеральное сражение деморализованное войско. Солдаты полагали эту меру вынужденной и спускались на равнину с чувством обреченности.

Тем не менее, Антиох все же имел немалые основания надеяться на успех. Его армия насчитывала свыше семидесяти тысяч воинов, в том числе, двенадцать тысяч всадников. Значительную часть конницы составляли с ног до головы закованные в броню катафракты, даже лошади которых были защищены металлическими панцирями. Пехота включала в себя подразделения всех мыслимых типов и самых разнообразных родов вооружения от фалангитов с устрашающими сариссами до пелтастов и критских лучников. Кроме того, царь располагал серпоносными колесницами, пятьюдесятью четырьмя слонами и экзотическим отрядом арабских всадников, восседавших на верблюдах.

Консул мог противопоставить этому огромному пестрому воинству чуть более десяти тысяч римлян-легионеров, примерно столько же латинов, вооруженных так же, как и римляне, две-три тысячи италийской конницы, восемьсот всадников Эвмена, несколько тысяч легкой, в основном, греческой и пергамской пехоты, две тысячи македонских и фракийских добровольцев, присоединившихся к римлянам по пути их следования к Геллеспонту, и шестнадцать слонов, присланных Масиниссой.

По согласованию с Эвменом, который, отдав в Пергаме необходимые распоряжения относительно снабжения римлян провиантом, молниеносно возвратился в лагерь, консул сделал ударным правый фланг своего войска, где сосредоточил большую часть легковооруженных и почти всю конницу. Легионная пехота была построена обычным порядком, и от нее, по замыслу командующего, не требовалось ничего сверхъестественного, левое крыло располагалось у реки, крутые берега которой представлялись надежным прикрытием, потому здесь почти не было вспомогательных войск и конницы. Слоны находились в резерве в тылу войска.

Антиох впереди всего строя разместил колесницы вперемежку с арабами, конница густыми скоплениями чернела на обоих флангах, в самом центре глубоким построением в тридцать две шеренги стояла фаланга с вкрапленными в нее слонами, справа и слева от нее толпились разноязыкие орды, согнанные сюда со всей Азии.

Царь рассчитывал забросать римлян стрелами, расшатать их дружный строй колесницами, слонами, верблюдами и прочей нечистью, после чего пробить вражескую фалангу у реки и, используя численное превосходство, обойти ее с другого края, а затем взять противника в кольцо и уничтожить. Исполнение завершающей фазы возлагалось на фалангу, организованную по образцу македонской, которую Антиох, кроме всего прочего, обучил сражаться совместно со слонами. Такое взаимодействие было особенно выгодно, так как стрелки, размещенные в башнях на спинах грозных животных, могли сверху поражать неприятеля, нападающего на фалангу, а слоны при этом были защищены густым строем, и враг почти не имел возможности нанести им ущерб, поскольку метательные снаряды, пущенные издали, отражала броня, покрывавшая наиболее уязвимые места животных. Однако для реализации совместного маневра столь различными родами войск требовалась отменная выучка и людей, и слонов, потому как последствия малейшей рассогласованности в действиях были чреваты катастрофой.

Пока азиаты в утреннем сумраке выстраивали свои гигантские полчища, с окружающих холмов опустились облака и покрыли долину густым туманом. Резкое ухудшение видимости, как и всякое осложнение обстановки, в первую очередь отразилось на более громоздком и менее обученном, то есть сирийском войске. Между подразделениями образовался информационный разрыв, что привело к потере слаженности в действиях и чувству неуверенности, которое стало основой для последующей обвальной эпидемии страха. Но на начальном этапе битвы гораздо заметнее сказались другие последствия прихоти погоды: туман был столь плотным, что промочил и людей, и их снаряжение не хуже настоящего дождя, луки азиатов пришли в негодность, тогда как основное вооружение римлян — мечи и копья — не пострадали. Ввиду этого первый натиск сирийцев получился ослабленным. Римляне же, напротив, отлично исполнили свой маневр и захватили инициативу.

Ведущую роль в этот период исполнял царь Эвмен, который вместе с вверенными ему подвижными частями конницы и легкой пехоты на правом фланге без предварительной разведки разом обрушился на передовой эшелон врага, состоявший из колесниц, причем его воины старались поражать не возничих или стрелков, а лошадей и, пугая животных, создавали всеобщую сумятицу в рядах противника. Одновременно все римское войско издало боевой клич, что также произвело сильное впечатление на коней. В результате этой психической атаки лошади, по мере возможности, бросились врассыпную, и запряженные четверней колесницы, совершая замысловатые зигзаги, рывками покатились в разные стороны. Они сталкивались друг с другом, наезжали на своих легковооруженных, косили их серпами, пронзали металлическими клыками, торчащими из этих машин смерти, и лишь изредка ранили кое-кого из римлян.

Обработав свой фланг, Эвмен сместился к центру и произвел там аналогичный фурор. Вскоре колесницы, увлекая за собою верблюдов и вспомогательные войска, бежали с поля боя через фланги, во многих местах поранив строй своей тяжелой пехоты.

Развивая успех, римская конница правого крыла стремительно атаковала катафрактов. Оставшись без поддержки легковооруженных, бронированные всадники, громыхающие на бронированных конях, не смогли противостоять маневренной кавалерии римлян и со страшным лязгом обратились в бегство. Римляне со свойственной им гибкостью ума быстро сообразили, что не стоит тыкать копьями в сплошное железо, и потому просто сталкивали неповоротливых катафрактов на землю, откуда те уже не могли подняться без посторонней помощи, находясь как бы в кандалах собственных доспехов.

Разогнав прочий разноплеменный сброд, римляне оголили вражескую фалангу и напали на нее с фланга и тыла. Страдая от тяжести своего оружия, фалангиты обливались потом в напрасных попытках перестроиться и принять боевой порядок на атакованных участках. Быстрыми наскоками легкая греко-италийская пехота совместно с конницей теребила грозный строй, с каждым разом внося в него все больший хаос. Наконец такой ход битвы возмутил слонов, встроенных в фалангу, и, презрев крикливых вожаков, они принялись топтать сариссоносцев, стараясь выбраться на волю из бестолково мечущейся людской толпы.

Когда такими действиями Эвменовы удальцы окончательно порушили порядок в фаланге, в дело вступила тяжелая легионная пехота и совершенно смяла врага.

Не подозревая, благодаря туману, обо всех этих прискорбных событиях, Антиох громил ослабленный левый фланг римлян. Присутствие царя вдохновляло сирийцев, и те быстрее, чем рассчитывал консул, опрокинули латинян, бросившихся спасаться от катафрактов и прочих экзотических убийц к своему лагерю. Но там с лучшей стороны проявил себя военный трибун Марк Эмилий Лепид. Он командовал двумя тысячами вспомогательных войск, оставленными для охраны лагеря. С ними Эмилий преградил путь отступающим. Выиграв бой с соратниками, он еще раз обратил их вспять и возглавил сопротивление полчищам Антиоха. К этому моменту на помощь подоспела конница во главе с Атталом — братом Эвмена, и наступление сирийцев затормозилось. Антиох получил время оценить ситуацию, и тут он обнаружил, что его войско разбито на противоположном крыле и в центре. Тогда царь вспомнил о несправедливости судьбы, преследующей его неудачами, обиделся на богов и, все бросив, бежал с поля боя.

В последующие часы сражение превратилось в бойню, в которой было истреблено около пятидесяти тысяч азиатов. В тот же день римляне овладели вражеским лагерем и сделали свою победу абсолютной. Их потери составили несколько сотен человек.

Забыв царскую изнеженность, Антиох скакал всю ночь, словно какой-нибудь низкородный гонец, и незадолго до рассвета прибыл в Сарды. Там, укрывшись за мощными стенами, царь нашел некоторое успокоение на мягком троне лидийских сатрапов, но, к сожалению, ненадолго. Утром в город с шумом влетела Виктория, ставшая верной спутницей римского оружия, и ослепила жителей серебристым сияньем своих крыл. Из глаз горожан посыпались искры, а их мозги перевернулись кверху дном, и, еще вчера почитая Антиоха величайшим из людей, сегодня они уже не могли назвать никого презреннее, чем он. Увы, тот, кто добывает поклоненье блеском внешних атрибутов власти, мгновенно лишается всякого уважения с утратой этого блеска.

Бормоча отборные антикомплименты по адресу лидийцев, впрочем, негромко, дабы его слышала только свита, по необходимости сохранявшая верность, Антиох снова оседлал коня и продлил свои дорожные страдания еще на несколько дней, пока не достиг Апамеи. Этот город располагался на границе территории, избранной римлянами, и глубинных владений царя. Серединное положение Апамеи диктовало ее населению соответствующую географии идеологию, и оно сохраняло нейтралитет. Поэтому там Антиох Великий сумел получить приют.

Без особого труда, с первой попытки разгромив сирийскую армию, римляне полонили всю Малую Азию и вовсе одним только слухом о победе. Немедленно после битвы у Магнесии к консулу хлынули посольства от городов и сельских общин с нижайшими просьбами принять их капитуляцию. Ему предались Эфес, обе Магнесии, Тралы, Сарды и, уж конечно, все мелкие города. Римляне победоносно проследовали в глубь страны и обосновались в Сардах.

Стремительное развитие событий заставило поторопиться и Публия Африканского. Он считал себя обязанным участвовать в устройстве азиатских дел как в целях достижения гармоничного урегулирования конфликта, так и за тем, чтобы уберечь Антиоха от неумеренных притязаний агрессивной части консульского штаба. Поэтому Сципион незамедлительно известил брата о своем скором прибытии и отправился в путь, едва только оказался в состоянии выдержать тяготы путешествия.

Сципион явился в Сарды как раз вовремя, чтобы разрядить возбужденную эмоциональную атмосферу в лагере. Легкий успех вскружил голову многим легатам, одних он зажег жаждой славы, других распалил алчностью. В разгоряченных умах возникла идея о походе в центр Азии. Многим сейчас казалось, что для них нет ничего невозможного. Поддавшись этому настроению, Луций начал мысленно примеривать на себя лавровый венок Александра Македонского и мечтать о Персидском заливе и даже об Индии. «Сегодня ты сравнялся с Африканским, — говорили ему хитрецы, — но завтра ты превзойдешь его!» Всю жизнь признавая первенство брата, Луций вдруг опьянел от коварной надежды не просто стать достойным Публия, но и оказаться выше. Он еще ничего не решил, однако дух его уже был болен несбыточной мечтой.

И вот больной телом, но здравый рассудком Публий принялся терпеливо лечить больную душу здорового Луция. Он обстоятельно, во всей полноте обрисовал перед ним предполагаемый поход, начав рассмотрение с узких, сугубо практических вопросов организации кампании и завершив изображением глобальных общемировых последствий такого предприятия. Публий растолковал брату, что у них нет материальной базы для экспедиции в глубь материка, они не располагают ни денежными средствами, необходимыми для нее, ни запасами продовольствия, а жить грабежом мирного населения римлянам не пристало. Наконец наступила зима, по календарю же — и вовсе весна, срок полномочий Луция истек, и продолжение войны может привести лишь к тому, что победителем Антиоха будет считаться кто-либо из Фульвиев или Валериев, а не он, Луций Сципион, заслуживший это по праву. Но самое главное, по мнению Публия, заключалось в том, что, изменив своей идеологии, превратившись из освободителей греков в завоевателей всего и всех, римляне оттолкнут от себя население не только Азии, но и Греции, вызовут недоверие и недовольство всего Средиземноморья. Тогда к Сципионам станут относиться, как к Ганнибалу, а Ганнибал, наоборот, окажется «на коне» и, возможно, сумеет осуществить давнюю мечту о создании широкой антиримской коалиции и развязывании всемирной войны.

— Неужели ради груды блестящего барахла, годного лишь для утешения царских наложниц в их рабской доле, мы из уважаемых людей превратимся в ненавистных хищников? — снова и снова вопрошал Публий хмуро отмалчивавшегося брата.

Наконец психика Луция не выдержала такого штурма, и однажды он раздраженно воскликнул:

— Зачем ты вот уже третий день мне все это повторяешь? Думаешь, будто я знаю обстановку хуже тебя или не способен предусмотреть последствия безумного предприятия, от которого ты стараешься меня предостеречь? Как-никак, я тоже полководец, и если ты — Африканский, то я — Азиатский! Согласись, это тоже звучит, тем более, что Азия куда как больше Африки! Для меня лично нет вопроса о дальнейших действиях, но я озадачен тем, как мне убедить в правильности наших взглядов опьяневших от непомерной удачи легатов!

Публий улыбнулся. Он понял, что Луций лукавит, возможно, даже перед самим собою, прикрывая такими словами свое отступление. Однако, как бы там ни было, а бредовая идея, несомненно, отодвинулась из атрия его сознания в темные комнатушки хозяйственных помещений подсознания.

— Вот я тебе и подсказывал, как надо убеждать твоих подчиненных, — примирительно сказал Публий.

— Ну уж в риторике ты силен, — согласился Луций, — и я позаимствую у тебя кое-какие доводы, которые разум мой зрит, а язык выразить не умеет.

При поддержке консула Публию скоро удалось образумить штаб и сориентировать легатов на достижение изначально заданной цели похода, состоявшей в освобождении Малой Азии, предоставлении самостоятельности греческим городам при гегемонии дружественного Риму Эвмена и отстранении Антиоха от участия в делах стран бассейна Эгейского моря.

Не было никакого сомнения в том, что после сокрушительного поражения у Магнесии царь запросит мира, поэтому римляне уже сейчас разработали проект будущего договора с Сирией. При этом практически полностью был принят вариант Сципиона Африканского. Публий разошелся с коллегами только в одном вопросе. Многие, в том числе и сам консул, желали провести в триумфальной процессии знаменитого Ганнибала в облачении из рубища и цепей. Но Публий резко восстал против намерения обязать царя выдать Пунийца.

«Недостойно римского народа придавать чрезмерное значение одному человеку и, уж конечно, глупо трепетать пред Ганнибалом народу, имеющему в своих рядах человека, получившего почетное прозвище за победу над этим самым Ганнибалом! Да простят мне боги и умные люди такую фразу! Я не поставил этого унизительного для обеих сторон условия побежденному Карфагену, тем позорнее оно будет звучать теперь! — кричал он, гневно сверкая глазами. — Наконец, это требование бессмысленно, ибо невыполнимо, — добавил Публий уже более спокойно. — Пуниец верно рассчитал последние события, потому он не торопился к царю после поражения от родосцев, а выжидал исхода нашей схватки с Антиохом, находясь в безопасном отдалении. Я отлично знаю этого авантюриста и могу вас заверить, что теперь-то он уж точно не явится к царю. Верные люди говорили мне, будто африканец уже объявился в Армении. Существуют также слухи о его вояже в Скифию и даже в Индию. Так что Ганнибала вы не получите в любом случае, а вот ославиться мелочной ненавистью можете вполне. Для самых же осторожных замечу, что Пуниец никогда более не будет принят в Сирии: Антиох не захочет пятнать свою репутацию, покрывая нашего врага, тем более, когда он ему уже совсем не нужен. Так чем опасен Риму этот бездомный скиталец? Не страшитесь ли вы, что он взбунтует дикую Скифию? Или, может быть, он поднимет против нас арабов и вторгнется в Италию на кривоногом верблюде? Полноте, друзья, забудьте былые страхи. Вы — римляне, и этого достаточно, чтобы не бояться никого, кроме богов, да и тех — лишь в том случае, если вы пред ними провинились!

Оставьте в покое Ганнибала. Своим вниманьем вы лишь поднимаете его авторитет. Он повсюду бросает поля проигранных сражений и бежит от нас, скитаясь по всему свету. Так пусть же мир запомнит его бегущим!»

Столь экспрессивным Сципиона мало кто видел, поэтому легаты присмирели, однако тайком продолжали растравливать честолюбие Луция намеками на то, что, притащив в Рим закованного в кандалы Ганнибала, он превзойдет брата, отобрав у него часть славы, чем компенсирует отказ от продолжения похода. Луций не мог аргументировано спорить с Публием Африканским, ввиду чего он замолкал всякий раз после его речи, но затем, выждав какое-то время, начинал все сначала. В конце концов Публий вышел из терпения и заявил, что все бросит и уедет в Элею продолжать лечение. Без одобрения Сципиона Африканского договор неминуемо будет отклонен в Риме — это было ясно всем — да Луций и сам не хотел серьезной конфронтации с братом, потому он пошел на уступки, но все же окончательно не сдался. Тогда было решено спрятать проблему за такой формулировкой: «Царь обязан выдать перебежчиков, предателей и прочих провокаторов, инициировавших войну». Конкретные имена провокаторов предполагалось определить в процессе непосредственного взаимодействия с царскими представителями при реализации условий договора таким же порядком, как и имена заложников. Если к тому времени выяснится, что след Ганнибала потерян, то вопрос отпадет сам собою.

Антиох не замедлил заявить о себе. Но царь опасался обращаться к консулу, полагая, что если тот не принимал всерьез его посланцев прежде, то после победы и вовсе не станет с ним разговаривать, потому он отправил гонца к Сципиону Африканскому, чтобы тот указал ему путь к заключению мира. Публий встретил азиата весьма любезно и через него передал царю, чтобы он, не колеблясь, присылал официальное посольство или, еще того лучше, явился сам. При этом он советовал сначала обратиться к Эвмену, чтобы разрешить с ним старые обиды и заложить основы добрососедских отношений.

Либо остатки гордости, либо, наоборот, полное отсутствие таковой не позволили Антиоху предстать перед римлянами в качестве побежденного, и от него прибыла делегация, состоящая из матерых политиков, профессионализм которых, впрочем, уже ничего не значил, поскольку все было решено у Магнесии. При посредстве Публия Сципиона состоялась встреча сирийцев с царем Пергама, которому отныне отводилась ведущая роль в политике этого региона, и произошло его примирение с давними обидчиками. Заручившись благосклонностью Эвмена, послы отправились к римлянам. Перед ними они произнесли витиеватую речь, стараясь пышными фразами прикрыть ее смысл, подобно тому, как цветами убирают могилу. Однако, когда красочные образы увяли вместе с растаявшими в тишине тронного зала звуками, слушателям во всей неприглядности предстала голая суть, как сквозь скелет увядшего венка проглядывает голая земля, сомкнувшаяся над мертвецом. Так сирийцы известили победителей о капитуляции.

Слово для ответа было дано Публию Африканскому. Уже одним своим именем он придал значимость происходящему, одним своим видом сообщил торжественность обстановке этого собрания. Он мог и вовсе ничего не говорить, ибо сирийцы и без того все сразу поняли и понурыми позами выразили покорность.

Сципион выступал перед азиатами совсем не так, как перед соотечественниками. Он знал, сколь падки дети монархий до эффектных проявлений внешних признаков могущества, потому говорил нарочито неторопливо и величаво. При всем том, его речь была ясной, простой и внушительной, как римский характер.

Сципион сказал, что они, римляне в своих предприятиях руководствуются справедливостью, а не выгодой, потому победы не делают их слишком требовательными, а поражения — более уступчивыми. «Наш девиз: мера и честь», — говорил он и на основании этого заключал, что, ради достижения мира, царь должен принять те же условия, которые были предъявлены ему ранее, и лишь сумма контрибуции возрастает пропорционально с увеличением римских расходов на проведение кампании.

Конкретно римские требования сводились к следующему перечню: Антиох должен был навсегда отказаться от притязаний на Европу, очистить Малую Азию до Таврских гор, выдать перебежчиков и зачинщиков конфликта, прислать двадцать заложников и заплатить пятнадцать тысяч талантов серебра в возмещение убытков, понесенных римлянами из-за развязанной им войны, причем пятьсот талантов — немедленно, две тысячи пятьсот — по заключении договора, а остальные — равномерно в течение двенадцати лет.

Выслушав приговор, послы некоторое время помешкали, затем переглянулись и сознались, что царь, будучи в бедственном положении, велел им принимать мир на любых условиях. Совещание продолжилось, и к всеобщему удовлетворению сделка была совершена в тот же день.

В ближайшее время сирийцы снарядили делегацию в Рим, чтобы добиваться ратификации соглашения народным собранием. С ними отправились: легат консула, Эвмен, посольство родосцев, а также представители многих других малоазийских общин.

Консул распределил армию на постой в различные города, а сам обосновался в царской резиденции Эфеса. Наступил звездный час Луция Сципиона. Со всех сторон на него смотрели почтительные лица, отовсюду раздавались восхваления, его все чаще называли Азиатским, хотя закрепиться за ним это прозвание могло только по волеизлиянию народа во время триумфа. Попав в поток лести, Луций сделался необычайно грациозным, его движения обрели округлость и завершенность, как у пловца, нырнувшего в реку. Но при этом Луций был подчеркнуто предупредителен с друзьями и особенно — с Публием, всячески стараясь показать, что, несмотря на свое возвышение, он ничуть не зазнался и по-прежнему относится к брату как к равному. Так, более или менее успешно умиляя окружающих подобной, весьма непростой простотой, консул несколько месяцев упивался счастьем в прославленном красивом городе Эфесе, пока в Риме решалась судьба Азии.

А в столице Средиземноморья первым раундом политической борьбы наметилось новое противостояние. Относительно Антиоха и Сирии все было ясно: царь побежден, и Сципионы заключили с ним договор, соответствующий духу, традициям и интересам римлян, который ввиду этого был безоговорочно одобрен сенатом, а потом и народом. Но передел мира никогда не проходит безболезненно. Перспектива новых приобретений стала тяжким испытанием для малоазийских государств, главным образом, для основных союзников Рима — Пергама и Родоса. Суть проблемы состояла в том, что, ведя войну под флагом освобождения греков, римляне, по мысли родосцев, соблюдая последовательность, обязаны были дать волю и тем городам, которые находились под властью Эвмена, а, по мнению царя, этого делать не следовало, поскольку такая мера привела бы не к самостоятельности мелких греческих общин, а к усилению за их счет Родоса и ущемлению интересов Пергамского царства, верой и правдой служившего Риму во всех его предприятиях на Востоке. Эвмен сумел нанести противникам упреждающий удар и вообще вел чрезвычайно тонкую политическую игру, но был сладок до приторности в низкопоклонстве пред римлянами, своим примером доказывая, что царь по сути есть тот же раб, лишь до поры, до времени не нашедший себе господина. Родосцы держались с большим достоинством, их речь сверкала самыми прекрасными лозунгами той эпохи, каковые отлично вписывались в сферу их собственных интересов, но вклад островитян в победу над Антиохом все же был меньше, чем внесенный Эвменом, и это ослабляло их доводы в глазах римлян. «Спору нет, праведное дело — освобождать народы от чуждой им власти, но неправедное дело — обижать верного союзника, — отвечали на это сенаторы. — Увы, мы тоже не всесильны: устранив большую часть зла, мы еще далеки от конечной цели — его полного искоренения. Эвмен был принят нами в союз, и вами, кстати сказать, — тоже, таким, каков он есть, и этим все сказано. Мы не можем вмешиваться во внутренние дела союзного государства и указывать, как следует поступать с теми или иными его городами так же, как не может один гражданин распоряжаться домочадцами другого».

В итоге сенат постановил разделить отвоеванные у Антиоха земли между Пергамским царством и Родосской республикой, большую их часть отведя Эвмену, городам, державшим в войне сторону римлян, предоставить свободу, если только они не являются данниками пергамского царя, а те, которые проявляли враждебность, отдать под власть Эвмена. Для детального урегулирования территориальных вопросов в Азию была отряжена делегация из десяти видных сенаторов. Партия Корнелиев-Эмилиев приложила усилия к тому, чтобы в эту комиссию провести своих людей, способных достойно реализовать в Азии замыслы Сципионов. Это им удалось, и в числе послов оказались легаты африканской кампании Квинт Минуций Терм и Квинт Минуций Руф, а также соратники Публия Сципиона в других делах Гней Корнелий Мерула, Луций Эмилий Павел, Публий Корнелий Лентул и Публий Элий Туберон. Ярых противников здесь было двое: Луций Фурий Пурпуреон и Аппий Клавдий Нерон.

Достопримечательности Эфеса скоро прискучили Сципионам и, когда греки хвалились перед ними своими непревзойденными статуями, раздраженно отвечали: «У каждого собственный идеал: вы, греки, создаете произведения искусства из камня, а мы, римляне, — из живых людей!» Потому, как только они узнали, что договор ратифицирован и в Азию собирается комиссия, составленная из верных им людей, без промедления была снаряжена эскадра, которая доставила полководцев и лучших солдат, отобранных для триумфа, в Италию.

В ходе этого путешествия Публию снова не удалось изучить Грецию так, как он о том мечтал. Ему надоела чужбина, душа его стонала от тоски по зеленым холмам родной Италии, и он торопил время, стремясь к свиданию с Отечеством. «Наверное, я стал стар и потому меня так тянет к домашнему очагу», — с грустью думал он. О том, как торопился в Рим Луций, нечего и говорить, ведь там его ожидал триумф! Поэтому братья вожделенно всматривались в синюю колеблющуюся даль и почти не оглядывались на проплывающие мимо них города Греции. Правда, по долгу всех полководцев, воевавших в этих краях, Сципионы все же задержались на Делосе и в Дельфах, чтобы принести дары Аполлону и поглазеть на знаменитую надпись в дельфийском храме: «Познай самого себя», а заодно — на «пуп земли» — округлый камень возле расщелины с ядовитыми парами, вдохновлявшими жрицу на самые фантастические, но будто бы верные пророчества.

«Когда-нибудь потом, отдохнув от всех трудов, я приеду сюда с каким-либо посольством или даже просто как путешественник и всласть полюбуюсь чудесами и красотами этой страны», — утешал себя Публий, покидая Грецию навсегда. Однако он все-таки испытывал досаду, что судьба не позволила ему посетить ни Афины, ни Спарту. «Какой-то Порций, который только и делает, что на всех углах хает эллинов, побывал в славном граде Фемистокла и Перикла и даже сорвал там аплодисменты за свой острый язык, режущий все подряд: и доброе, и злое — а мне этого не удалось», — с горечью жаловался он самому себе.

Средиземноморье ежилось в зябких объятиях зимы, но на море стояла тихая погода, ведь у Сципиона была давняя дружба с Нептуном, и плавание прошло успешно. Победители высадились в Брундизии как раз в тот день, когда туда прибыла следующая противоположным курсом сенатская комиссия. Восхищенная Италия с шумом и с первыми весенними цветами проводила своих лучших сынов до самого Марсова поля и в храме влюбленной в них богини войны с рук на руки бережно передала сенаторам.

Но сенат принял Сципионов не столь бережно, ибо там был Катон и его крепко сбитые воинственные соратники, научившиеся презирать стоящих у них поперек дороги героев, но до сих пор не умеющие носить тогу с иной грацией, чем походный плащ. «Экая невидаль: сходить в Азию! — восклицали они. — После «Фермопил» это было не более чем легкой прогулкой для изнеженных нобилей!» «Да, действительно, Сирия была сокрушена еще в Греции, и успех в Азии явился лишь закономерным следствием той кампании», — поддакивали им середняки, которым и Греция, и Азия представлялись одинаково далекой чужбиной. «Цветок победы над Антиохом был сорван при Фермопилах!» — лаконично подвел итог психической атаке своих бойцов Катон и принял позу, каковая, по его замыслу, должна была ясно показать всем присутствующим, кто есть тот садовник, который разорил клумбу Виктории в Фермопильском ущелье. Но после того, как Луций Сципион в ответ на эти высказывания предложил присудить триумф над Азией Катону, всем стала очевидна абсурдность нападок недоброжелателей Сципионов, и собрание приняло должный тон. Сенаторы внимательно выслушали доклад Луция и благосклонно встретили его просьбу о триумфе.

В короткий срок были завершены все приготовления, и победоносный император в пурпурной расшитой золотом тоге и венке Юпитера на белоконной колеснице въехал в Город. Состоялся триумф, равного которому по блеску, роскоши и количеству добычи еще не знала история Рима. В праздничном шествии были пронесены двести двадцать четыре отбитых у неприятеля знамени, сто тридцать четыре изображения завоеванных городов, тысяча двести тридцать один слоновый бивень, неисчислимые груды серебра в монетах, слитках, чеканных изделиях и россыпи прочих сокровищ, от вида которых у плебса потемнело в глазах, закружилась голова и произошло помутнение рассудка, длившееся несколько столетий.

«Зачем нам отныне воевать, ведь за нас будет сражаться богатство? — говорили обалдевшие от азиатского счастья римляне. — Зачем нам трудиться? Это будет делать богатство. Зачем нам воспитывать доблесть, развивать ум и чувства, ведь богатство нам все заменит? Зачем нам жить, ведь это будет делать за нас…» — тут рассуждения обрывались как слишком длинные для отягченных созерцанием металлического блеска умов.

Вышло так, что Сципионы раскрыли ворота Азии, через которые в Рим ворвался сметающий на своем пути честь и совесть, традиции и законы искрящийся хмельной поток роскоши, затопивший их Родину и похоронивший под мутными волнами мечты о ее духовном величии. Многоголосый крик в Большом цирке: «Слава Луцию Корнелию Сципиону Азиатскому!» — венчал эпоху бурного расцвета Римской республики, в стремительном восхождении достигшей обрывистой вершины своей истории.