Андрей Шестаков развелся с женой. Шел он к этому долго и мучительно, а когда наконец решился и лед, как говорится, тронулся, испытал такое невероятное облегчение, такую радость, будто из затхлой комнаты на волю, будто груз неподъемный с плеч, ярмо с затекшей шеи. Но одна мысль, пульсируя тоненько, как нерв на больном месте, портила эту радужную картинку: «Предал я свою Марию, предал, предал, предал…» И мысль эта, свиваясь в клубочек, утянула за собой и невероятное облегчение, и радость, и иже с ними…

Познакомились они пятнадцать лет назад. Он тогда был на спортивных сборах под Астраханью. Стояла немыслимая жара, а на соседней с лагерем бахче лежали на горячем песке тугие темно-зеленые арбузы. Сторожил арбузы одноногий старик с ветхой берданкой и двумя свирепыми волкодавами, которые, собственно говоря, и служили единственной, но неодолимой преградой.

Странно, но мысль просто купить арбузы даже в голову никому не приходила. Их требовалось непременно украсть или на худой конец добыть какой-нибудь невероятной хитростью. Видимо, в этом случае арбузы становились гораздо вкуснее.

Удача улыбнулась за день до отъезда. Они увидели, как от бахчи на велосипеде катит мальчишка и на руле у него с обеих сторон болтаются в авоськах два арбуза. А тренер у них был большой хохмач, хоть и не молодой уже мужик. Сорвал он парнишку с велосипеда и говорит:

— Что ж ты, парень, арбузы воруешь? А еще, наверное, пионер. Не стыдно тебе?

Тот в слезы:

— Да что вы, дяденька! Мне арбузы дедушка дал. Он у нас сторожем на бахче работает.

— А как твоего дедушку зовут?

— Евгений Кузьмич Каляев.

— А где же он ногу свою потерял?

— Дак это еще в войну. На Курской дуге и потерял…

— Ну, езжай, сынок, — отпустил его тренер. — Хороший мальчик…

Не успел внучок скрыться из виду, как тренер наладился к деду. С собой прихватил троих парней покрепче.

Старик вышел навстречу, в руках ружьишко, по бокам волкодавы клыки скалят.

— Что надо? — спрашивает.

А тренер ему:

— Женька? Каляев? Да ты ли это? Глазам не верю!

— Что-то не припомню, чтобы мы с тобой на брудершафт пили.

— Да как же! — разводит руками тренер. — Неужто я ошибся? Мы же вместе на Курской дуге… Тебе еще там ногу…

— Николай? Михеев?! — ахнул сторож. — А я сразу и не признал — лет-то сколько прошло! Вот это встреча!

После объятий, долгих воспоминаний сторожа и вдохновенного тренерского вранья растроганный Кузьмич сказал:

— Ребята! Берите арбузы! Сколько унесете — все ваши…

Крепкие парни, а с ними и тренер ловко скинули спортивные трико и плотно набили их арбузами.

Это была настоящая оргия, арбузная вакханалия, торжество плоти над разумом, но не пропадать же добру! Они съели все до последнего кусочка, смакуя подробности веселого розыгрыша и оставив после себя кладбище корок. А потом за ними пришел автобус, в котором уже сидели девушки-баскетболистки, и два часа тащился по ровной, как стол, обожженной солнцем степи, пока не въехал в унылый пыльный городок.

Они вывалились из дверей с напряженными красными лицами и заметались по площади в поисках туалета, которого здесь отродясь не бывало, да и быть не могло по определению. Выход, простой до гениальности, нашел, как всегда, тренер, указав рукой на длинное административное здание. Они ломанулись туда всей командой, и испуганный вахтер, кивнув в сторону бесконечного темного коридора, успел только крикнуть вслед:

— Последняя дверь направо!

Но кто ж его слышал? Они неслись как стадо бизонов, впереди бежал тренер. И в конце коридора, уже с приспущенными штанами, рванул дверь и влетел в просторную, светлую комнату, как потом оказалось, бухгалтерию. Восемь женщин подняли от бумаг свои головы. Сзади, весело матерясь, напирала команда.

— А… Марья Ивановна здесь работает? — нашелся тренер, судорожно подтягивая штаны под натиском нетерпеливых подопечных.

Потрясенные женщины дружно взметнули руки в направлении дальнего столика у окна. Его юная обладательница покраснела как маков цвет. В глазах у нее полыхал ужас.

— Вам привет от Раи, — сказал тренер. — Из Усть-Каменогорска…

Через час они уехали, то есть уехал автобус с командой и девушками-баскетболистками, а он, Андрей Шестаков, остался. Тренер хотел было вразумить заблудшего питомца, но, взглянув на его лицо, только махнул рукой.

— Смотри, — предупредил строго, — через три дня не появишься, отчислю из команды к чертовой матери.

Андрей часто потом думал: что это было? Что это вообще такое — любовь с первого взгляда? По каким тайным признакам, какими неведомыми органами в одно мгновение определяется, что именно без этого человека дальнейшая жизнь не представляется возможной, лишается прелести и смысла?

Интересно, на чем вообще зиждется это чувство, рожденное без участия разума? На сексуальном влечении? А разум включается только потом, когда все проходит или ослабевает настолько, чтобы можно было его услышать?

Впрочем, в ту чудесную пору Андрей не склонен был философствовать. Он действовал, и так успешно, что в Москву они приехали вместе.

Маня оказалась застенчивой, милой, хорошей женой и отличной хозяйкой. Два года жили с его родителями и братом, потом перебрались в собственную кооперативную квартиру. Здесь она наладила тот быт, к которому привыкла в своем маленьком и пыльном степном городке: коврики, салфеточки, неумолкающий динамик и кошка Муся.

Она умела и любила готовить и, собственно, только этим и занималась. А приглашая его к столу, с улыбкой Моны Лизы доставала из морозилки бутылку водки и, прежде чем поставить на стол, протирала фартуком запотевшее стекло, как это делали, наверное, ее мать и бабушка, и прабабка.

Андрей водку не пил, не любил состояния расслабленной идиотии, как говорил отец, а Маня выпивала рюмочку-другую и становилась румяной, раскованной, пела задушевные степные песни и потом, в постели, ошеломляла его своей неистовой изобретательностью.

Сначала он посмеивался над ней, пока это было забавно — чудесное превращение стеснительной Мани в разгульную вакханку. Но скоро стало не до смеха.

Беда была еще и в том, что их связывала только постель. Когда страсть истаяла, выяснилось, что они абсолютно чужие, разные люди, которым нечего сказать друг другу. Наверное, из-за отсутствия общего прошлого, истории отношений, постепенного узнавания и взаимопроникновения, в результате которого людей намертво притягивает друг к другу. А скорее всего они просто оказались разного поля ягодами.

Теперь его раздражало в ней все: коврики и салфеточки, обильная и вкусная еда, от которой он неудержимо полнел, дурацкая застенчивость, а главное, неодолимое пристрастие к алкоголю, которое уже явно прочитывалось на ее подурневшем лице. И этот кислый, тошнотворный запах изо рта!

Ела она теперь мало и сильно исхудала, усохла, словно мумифицировалась. Но была по-прежнему опрятной и квартиру содержала в чистоте — все свои салфеточки и коврики, и готовила так же обильно и вкусно.

Они почти не разговаривали и не смотрели друг на друга, но как-то он все же заметил зияющие черные дыры у нее во рту и сказал раздраженно:

— Сходи к стоматологу и сделай зубы. Ты же еще молодая женщина!

Но она только улыбалась своей дурацкой улыбочкой Моны Лизы — не разжимая губ и глядя куда-то сквозь него или в глубь себя. И это раздражало еще больше, словно она знала о нем что-то постыдное, но прощала, потому что любила.

Он начал собственное дело, работал много и напряженно, домой приходил поздно, только ночевать, и Маня перестала готовить.

Однажды глубокой ночью, проходя мимо спальни в свой кабинет, где давно уже существовал автономно, он услышал странные звуки и вошел в комнату, в спертый воздух, насыщенный миазмами перегара. Маня лежала на спине и храпела, отфыркиваясь, как лошадь.

«О Господи! — подумал Андрей. — За что мне все это? Зачем? Какого черта?!»

Вот тогда он и принял свое окончательное решение. И утром, когда Маня встала, чтобы, как обычно, проводить его на работу, сказал нарочито жестко:

— Я подаю на развод. Можешь остаться в этой квартире. А я уйду.

— Зачем же тебе уходить? — Она не удивилась, будто давно ждала этих слов и была к ним готова. — Это ведь твоя квартира. Живи здесь, а я уеду. К сестре в Моршанск. Она давно меня зовет…

Он сам отвез ее на вокзал и, когда поезд тронулся и бледное Манино лицо уплыло вдаль за толстым вагонным стеклом, почувствовал себя так, словно ударил ребенка или собаку. Будто обидеть женщину было менее тяжким грехом. Но почему-то казалось, что ребенка или собаку как-то еще отвратительнее.

Он вернулся в пустую квартиру, открыл форточки, изгоняя запах и воспоминания, и покопался в себе в поисках неизбежного ликования по поводу долгожданной свободы, но душа была пуста, как выстуженная квартира.

Пустота оказалась субстанцией материальной и нещадно давила своей тяжестью. Можно было залить ее водкой, но это лекарство для слабых, а Андрей Шестаков был сильным. Женщины вызывали в нем стойкое отторжение. Работа, как выяснилось, лежала в параллельной плоскости. Оставалось время, в течение которого пустота должна была истончиться и исчезнуть. Или заполниться чем-то новым, значительным и прекрасным, во что пока невозможно было поверить.

Умом он понимал, что тоскует не по Мане, а по тому чистому, сытному и комфортному быту, который она для него организовала. И от этого тоже было так стыдно, словно ударил ребенка или собаку.