Из-за девчонки (сборник)

Туинов Евгений

Алексеев Валерий Алексеевич

Козлов Юрий

Орлова Нина

Полянская Ирина

Зюзюкин Иван Иванович

В сборник включены произведения современных писателей о первой любви.

Для среднего и старшего школьного возраста.

 

 

От редакции

Как ты уже догадался, читатель, эта книга посвящена первой любви, чувству, которое составляет главную муку и счастье человеческого сердца.

Почему так случается, что какой-то человек вдруг становится тебе дороже и интереснее, чем ты сам, а встречи с ним, редкие и мимолетные, оказываются настоящим праздником?

Почему, даже когда его нет рядом, он все равно с тобой? Ты разговариваешь с ним, делишься впечатлениями, не соглашаешься, споришь…

Говорят, что влюбленные идеализируют друг друга. Это не совсем так. Просто любящему сердцу дается особое зрение – видеть в любимом его лучшие качества, его идеальное начало, то, что есть в каждом, но часто скрывается за преходящим и сиюминутным.

И влюбленный человек, стремясь оказаться достойным того идеала, который для него, несомненно, воплощен в любимом, начинает сам тянуться вверх, старается стать лучше, добрее, умнее.

Отсюда и все безумные поступки влюбленных, их беспримерная храбрость и щедрость и в то же время почти детская незащищенность, ранимость, обидчивость.

А что общего у героев нашего сборника? У них есть душа, и она болит – от любви безответной и неразделенной, от разлуки, от предательства. И порой кажется, что с этой мукой невозможно смириться, ее невозможно пережить. Но, по словам учительницы главного героя романа «Из-за девчонки», «жить-то надо, и человеком оставаться надо… Страдай, злись, рви, мечи! Но человеком, миленький, оставайся».

Ты увидишь, читатель, что герой нашей книги не просто «остается человеком». Переживший свою первую любовь, он становится другим – повзрослевшим, понимающим, чутким к чужой боли.

 

Иван Зюзюкин

Из-за девчонки

Школьный роман

[1]

Неровная линейка

Рано утром первого сентября Рублёв глянул в окно: небо затянуло чем-то похожим на грязноватую марлю. Уже собрался идти в школу – и здрасте! – пошел мелкий, угнетающе беззвучный дождь. Пришлось срочно надевать нейлоновую куртку с капюшоном, которую ему прислали дорогие родители. Она ему не очень-то нравилась: траурно-черная, с белыми иероглифами на спине. Ходи и думай, что там написано?…

Но вот он вышел из дома (с ума сойти какого длинного, за длину прозванного «китайской стеной»), и на душе стало немного легче. Не одному ему топать по такой мокряди. Из всех шестнадцати подъездов валил учащийся народ. От бодреньких зародышей из первых классов до высоченных, чуть ниже Останкинской телебашни, десятиклассников… Вон и Севка Барсуков, дворовый его приятель, на что лентяй несусветный, и тот решил сегодня не опаздывать. Что значит первый день учебы!..

Салютнул Севке рукой.

– Как жизнь?! – издалека спросил тот.

– В п-полосочку, – уклончиво ответил Рублёв и подался в свою сторону.

Они с Севкой учатся в разных школах. Его, Рублёва, родители устроили в специальную. Нижайший поклон им за это…

Около школы сиротливо мокли жиденькие березки – детища весенних воскресников. Под скатами крыши, распушившись и недовольно потряхивая головами, сидели голуби. А в самой школе уже происходило могучее коловращение классов. На всех этажах и лестничных переходах стоял невероятный гвалт. Говорили сразу все, и все при этом друг друга слушали. Что-то крича, бегали, сплачивали ряды учителя. Они широко открывали рты, но их, как в немом кино, не было слышно.

Из-за непогоды линейку решено было проводить не во дворе, как обычно, а в самой школе. Пришлось ученические ряды вписывать в прямоугольник холла, фланги распределять на втором этаже.

– Восьмой «А» строится у раздевалки! – услышал Рублёв.

Стал нехотя пробиваться сквозь галдящую, смеющуюся толпу к своим. Весь его сурово-снисходительный вид как бы говорил: чему радуетесь? Сегодня попрыгаем, почешем языки, а уже завтра застонем от учебной перегрузки. Набавили часов по английскому, истории, литературе. Перспектива такая, что не разгуляешься…

Он не выспался и был не в духе. Лег поздно – в последний день каникул до одури крутил любимые диски и записи. А в четыре утра его разбудил телефон. По леденящему душу вою в трубке догадался, что разговор будет вестись через спутник. Пока операторы двух материков искали место, чтобы скрестить свои радиошпаги, он придавил телефон ухом и уснул.

– Сынуля! – вдруг позвал его отец. (Рублёв обалдело отлепился от подушки. Отца нигде не было. Его голос, как жук в спичечной коробке, скребся в трубке.) – Ты слышишь меня?!

– Аха! – заорал он спросонья.

– Как дела, сынуля?

– П-порядок…

– Бабуля как?

– Нормально.

– Я и мама… она рядом со мной стоит… поздравляем тебя с новым учебным годом!

– С чем?! А-а, спасибо…

– Надеемся, ты и на этот раз не подкачаешь!

– Лана, – небрежно, сглатывая согласную, пообещал сынуля. И спросил: – Как вы т-там?

Как они живут, как чувствуют себя? Можно сказать: ничего. Жара спадает. Меньше стало москитов. Монтаж идет своим ходом. Недавно дирекция завода устроила для них поездку в джунгли. Ехали на слонах… Есть также новость, которая, наверное, не обрадует его: им продлили командировку. Но пусть он не горюет раньше времени. У них там в следующем году открывается девятый класс. Так что теперь надо лишь дотерпеть до весны…

– Что ты молчишь? – вдруг забеспокоился отец. – Ты меня слышишь?

– Аха!

– Я не понял: ты рад этому или нет?

– Чему – этому?

– Ну что через девять, от силы десять месяцев мы заберем тебя к себе?

– Ну да…

– Раз так, то веди себя все это время по-умному… чтоб, понимаешь, на твоей характеристике не отразилось. Договорились?

– Лана…

Потом трубку взяла мать. Послушала сверхлаконичные ответы сына и через тысячи разделявших их миль со вздохом отметила:

– Все еще заикаешься…

– Это тебе п-показалось, мамуля, – успокоил он ее.

В это время телефонистка предупредила, что время разговора истекло. Мать попрощалась, и в трубке стало тихо, как в гробу.

– Они звонили? – заглянула в его комнату проснувшаяся, со сна еще более старая бабуля.

– Они, – неохотно подтвердил он и натянул на голову одеяло.

– Когда приезжают?

– Скоро. Через девять, от силы десять месяцев…

Больше она ни о чем не спросила. Лишь огорченно вздохнула и ушла к себе.

После звонка он, как ни старался, не мог уснуть. Не то чтобы расстроился. Просто чего-то стало не по себе. В принципе он уже привык жить без них. Уезжали-то они всего на один год. А прошло два с половиной. Ну и ладно. Если им продлили визу, значит, у них все о’кей. Пусть работают, пусть помогают развивающейся стране. А ему и тут неплохо. Бабуля (они ее за день до своего отъезда привезли из деревни и поселили с ним) оказалась замечательной старушкой. Жить его, слава богу, не учит. В дневнике не копается. Да и что она в нем со своими тремя классами поймет? Где, с кем и до какого часа он пропадает – сама говорит: «Не мое дело». То есть рассуждает как передовой современный человек! А туда поедешь – отец с матерью с утра до вечера будут воспитывать: не сутулься, не читай во время еды, не смотри телевизор перед сном, не носи такую прическу, не… И начнется самая настоящая нежизнь…

– Здорово, Колюня! – услышал Рублёв за спиной знакомый, с чуть окающим, немосковским выговором голос. Обернулся.

– К-коробок? – Глазам своим не поверил, как изменился Валерка Коробкин, его одноклассник и дружок. Загорел парнишка, вытянулся, усики появились, и стал еще красивее, чем был. Готовый кадр для загса! – Ну ты и дал свечу! – Протянул руку и изобразил великое страдание, когда Валерий легко давнул ему кисть. – П-поделись с другом, что ты такое летом ел?

– Ничего особенного, – простодушно улыбнулся Коробкин. Он и раньше многие Колюнины шуточки принимал за чистую монету.

– Я тебе летом раз пять звонил. Где ты был?

– Я?… Здравствуйте, Галина Романовна! – заодно поздоровался Валерий с англичанкой. – В своей родной Заверняевке был…

– П-представь, и я с бабулей в деревню ездил! – обрадовался Колюня, что не один он скучно провел лето. – Но больше не поеду. Там, понимаешь, почти одни старухи остались…

– А я вот так доволен! – показал Валерий рукой выше головы. – Почти полторы сотни на сенокосе заработал…

– Ух ты! – Колюня завистливо оглядел Коробкина с ног до головы. – Значит, в этом году с молочком будем?

– Чего? – не понял его Валерий.

– Я говорю: новенькая в нашей школе п-появилась.

– Где?

– За тобой стоит… слева, с цветами…

Новенькая одиноко стояла среди толпы с букетом сиреневых астр. Она была красивой девчонкой. Это Колюня сразу заметил. А на ее длинную, изящно изогнутую шею он даже засмотрелся, разговаривая с дружком. Он видел такие шеи на старинных картинах, в кинофильмах на исторические темы, а в жизни еще не встречал. Кажется, их называют лебедиными. И глазища у этой девчонки – люкс. Большие, темные, с симпатичной раскосинкой. В них, как в зеркале, все хорошо отражается в цвете. Вот поднесла она к лицу астры, и глаза ее стали темно-сиреневыми.

– Ничего б-богиня? – толкнул он в плечо Валерия.

Тот обернулся, бросил короткий, боязливый взгляд на новенькую и сказал:

– Так себе. Тонкая очень…

– Сам ты урод! – возмутился Колюня.

– А чего в ней? Одни глаза…

– А шея, идиот? А волосы?

– Как хочешь, она не в моем вкусе…

– Вот и видно, что с сенокоса вернулся!

– А при чем тут это?

– При том, что ни черта в женщинах не п-понимаешь!

– Ты у нас большой знаток!..

– Представь! – не хотел кончать спор Колюня. – Посмотри на нашу Светку, – кивнул он на проходившую невдалеке от них одноклассницу Зарецкую. – Идет гордая, неприступная. А на уме что? Мечтает, чтобы ее, красотку черноокую, – подмигнул он Валерию, – кое-кто п-полюбил…

– Глупости говоришь, – защитил одноклассницу Валерий. – Она совсем не такая…

– Скажешь! Нос вымоет, зубы почистит, золотые сережки нацепит и воображает, что богиня.

– А эта? Которая за мной стоит? – дернул головой Коробкин. – Богиня?

– Ты чего?! – сразу ощетинился Колюня. – Шуток не п-понимаешь?

– Твоих – не понимаю, – сказал Валерий и опять кого-то поприветствовал. – И, честно говорю, понимать не хочу. Уж больно они у тебя…

– Чего ты разорался?! – оскорбился Колюня, хотя, если быть справедливым, из них двоих орал один он. – Плевал я хоть на ту, хоть на эту. Они меня не интересуют…

– Плевал?! – Валерий понизил голос и посмотрел по сторонам. – Думаешь, я не знаю, кто в прошлом году в класс принес фотографию голой женщины? Скажи спасибо, что я на совете промолчал.

– Валера, – чмокнул его руку Колюня, – т-ты спас мою честь!

– Считай, что квиты, – еле стерпел Валерий издевку. – Помнишь, попались у «Метрополя», а ты все взял на себя?

Колюня помнил. Это было в шестом классе. Около этой гостиницы они выменивали у иностранных туристов советские почтовые марки на фломастеры. Когда их привели в дружину, Колюня сразу вывел Коробкина из игры, сказав, что тот просто стоял рядом.

– А знаешь, п-почему я тогда все взял на себя? – Рублёв злобно усмехнулся. – Чтобы ты рта не открывал. А то ведь, как честный маменькин сынок, мог все испортить. А я, если помнишь, насвистел им про то, про сё, капнул слезкой на протокол, и нас отпустили…

– Знаешь что?! – Коробкин вдруг всей своей покрупневшей за лето фигурой угрожающе надвинулся на Колюню. – Еще раз назовешь меня маменькиным сынком, я тебе морду набью…

– Начинай! – подставил Колюня сначала левую щеку, потом правую. – Ну что же т-ты мешкаешь, паря?!

… В это же самое время в кабинете директора школы происходило объяснение. Выражаясь языком дипломатических протоколов, в нем принимали участие: директор Всеволод Николаевич, оба завуча и предместкома Ольга Михайловна, она же ботаника и зоология, – с одной стороны, и Наталья Георгиевна, литература и русский язык, – с другой.

– Поймите, это невозможно: оставить класс на целый год без руководства! – внушала ей Ольга Михайловна, женщина, несмотря на чрезвычайную полноту, очень энергичная и настойчивая. – Придется вам, Наталья Георгиевна, расстаться с вольной казацкой жизнью и взять этот класс…

– Не могу, – подчеркнуто любезно ответила учительница. – У меня ребенок…

– У Людмилы Сергеевны тоже ребенок, – строго напомнила ей завуч физматцикла. – Но она руководит, да еще каким классом! И в школе с ними работает, и в походы ходит. Чего вам рассказывать? Сами знаете…

– Людмиле Сергеевне легче: у нее есть муж, – еще любезнее ответила Наталья Георгиевна, женщина, сразу видно, сложного характера. – Кроме того, позвольте вас спросить: почему вопрос об этом вы ставите сегодня, первого сентября, а не весной, когда у меня была возможность поискать работу в другой школе?

– Интересная вы женщина! – изумилась завуч гуманитарного цикла. – Кто же знал, что Агнесса Петровна уйдет в декрет?

– Скажите лучше, – догадалась Ольга Михайловна, – что не хотите руководить!

– Если вам это доставит удовольствие – да, – не замедлила с ответом Наталья Георгиевна.

Всеволод Николаевич, седенький мужчина, с хитроватым прищуром глаз, сидел за своим столом и в перепалку женщин не вступал. Умудренный большим опытом руководства учительским, по большей части женским, коллективом, он заранее знал, чем все кончится, но не мешал сторонам высказать свои точки зрения и излить чувства.

– В чем-то я понимаю Наталью Георгиевну, – взял он в заключение слово. – Она хороший специалист, любит свой предмет и хочет сосредоточить на нем все свое внимание… – Директор скользнул взглядом по лицам заместительниц, чтобы угадать их настроение. – Предлагаю такое решение: этим классом руководить буду я…

На белых, отвердевших от волнения щеках учительницы литературы мгновенно выступил румянец благодарности.

– Но совсем отстраняться от воспитательной работы, Наталья Георгиевна, тоже нельзя, – продолжал он. – В ваших же профессиональных интересах, понимаете?…

Директор достал план общешкольных мероприятий, долго водил по нему пальцем, выискивая что-нибудь подходящее для этой самолюбивой, держащейся особняком от всех учительницы.

– Вот… – что-то нашел он наконец. – В начале третьей четверти у нас состоится смотр ученической самодеятельности. Ответственной за его подготовку и проведение будете вы. Идет?…

Наталья Георгиевна некоторое время сраженно молчала. Румянец у нее враз исчез. Смотр – это значит полгода не знать покоя.

– Я согласна, – не поднимая глаз, хмуро ответила она. – Но давайте назовем это как-нибудь иначе! Смотр в прошлом году, в позапрошлом… это уже всем надоело. Фестиваль искусств – годится?

– Господи! – радостно колыхнулась Ольга Михайловна. Смотры были закреплены обычно за ней. – Не все ли равно, как это называть?

– Считаю вопрос решенным, – поглядел на часы Всеволод Николаевич и встал. До начала линейки оставалась одна минута.

… Рублёв и Коробкин несколько увлеклись выяснением отношений. В решительный момент к ним подбежала легкая, как девчонка, учительница, их классная.

– Эй, друзья?! – поглядела она тому и другому в глаза. – Вы что это?

– По одному вопросу разошлись, Людмила Сергеевна, – с мрачной ухмылкой доложил ей Рублёв.

– По какому? – встрепенулась она.

– По женскому.

– Рублёв… – неодобрительно покачала она головой. – Я-то думала, за лето ты станешь серьезнее… А это что такое?! – вытащила она из его оттопыренного кармана пластмассовую коробочку.

– Сейчас… – Рублёв близоруко склонился и спросил: – Шахматы?

– Трепло несчастное! – не сдержала улыбки учительница. Вернула шахматы и предупредила: – Если увижу или услышу, что вы играете на уроках, мигом вас рассажу!

– Людмила Сергеевна! – потребовал справедливости Коробкин. – На ваших уроках мы никогда не играли!..

– А на литературе?… А на уроках Ольги Михайловны?

– Это было, – правдиво опустил Валерий голову.

– Он хороший, он больше т-так никогда не будет! – горячо заверил ее Колюня и, лаская пристыженную голову Коробкина, погладил его «против шерсти».

– Хороший – и ничего плохого в этом не вижу, – заступилась классная за Валерия. – И ты, по-моему, неплохой парень. А когда молчишь, так просто золото…

Заметив, что Всеволод Николаевич уже стоит у микрофона и ждет полной тишины, впихнула обоих в шеренгу и побежала к толпе учителей, ровно выстроившихся за директором.

– Дорогие ребята! – с чувством начал Всеволод Николаевич. – Сегодня чудесный день!..

Вся линейка на эти его слова отозвалась взрывом развеселого смеха: за окном от дождя и хмари было темно, как в сумерках.

– Я знал, что вы отреагируете именно так, – лукаво глянул на линейку директор. – Но день-то и в самом деле чудесный! Первое сентября! День, когда мы вместе с вами начинаем борьбу за прочные знания, за крепкую дисциплину…

Больше никто не смеялся.

Но те, кто не наговорился до начала линейки, с вдохновенно устремленными на оратора лицами продолжали переговариваться.

– Ты будешь заниматься в астрокружке или, как в прошлом году, один раз приедешь, пять раз пропустишь? – примирительным тоном спросил Валерий Рублёва: не хотелось ему, чтобы их стычка переросла в ссору.

– С тобой за компанию – п-пожалуйста!

– Конечно, вдвоем ездить намного веселее, – сразу оживился Коробкин. – В дороге не замечаешь, как время идет…

Колюня перевел умильный взор с оратора и с преувеличенной любовью посмотрел на дружка.

– У меня идея! – задышал он ему в ухо. – Я тебе подарю б-балалайку! С ней тебе будет еще веселее, чем со мной.

Колюня зажал рот рукой, чтобы не расхохотаться на всю линейку: до того натурально рассвирепел невозмутимый Коробок!

– Скот ты, Рублёв! – сказал Валерий и, не обращая внимания на красноречивую паузу в речи оратора, вышел из строя и с кем-то поменялся местами.

До конца линейки на Колюниных устах играла кривая улыбочка. Ну и психом заделался Коробок! Чувства юмора – ни капельки! Это после каникул и здорового физического труда на сенокосе! А что будет потом? Ой-ой…

В то же время Колюня сам не вполне понимал, зачем он привязался к Валерию. Классная права: он ничего мальчишка. Не дурак. Учится почти на одни пятерки и берет, чего там говорить, не одной усидчивостью, есть у него и мозги. Может, даже самые лучшие в классе. Классная сколько раз говорила, что ему надо было идти не в языковую школу, а с физматуклоном. Но Валериной мамочке ужасно хочется, чтобы ее сыночек говорил, писал и читал на иностранных языках.

И все же Колюню в Коробкине что-то раздражало. Или, может, попадись ему под руку кто-нибудь другой – он бы на другом отыгрался? Что-то у него с настроением в те дни происходило. То петь от радости начнет, то глаза бы ни на кого не глядели! На днях захотелось выпить пепси. Опустил в автомат монету. А в ответ не получил ни шиша. И так вдруг разозлился, что стал бить кулаком по неисправному автомату, пока какой-то прохожий, здоровенный дядя, не оттащил его в сторону.

Перед первым сентября Колюня проходил диспансеризацию. Поинтересовался у врача-невропатолога, отчего это он с пол-оборота заводится.

– Обычно это наблюдается у людей с отклонениями, – ласково пояснила она. – И у вас, подростков, тоже.

Он быстро сказал ей «спасибо» и пошел проверять зрение.

Колюня и друг его единственный

Внешние данные Рублёва такие. Рост – типичный для акселератов наших дней, что-то около 180 сантиметров. Фигура худощавая, вернее сказать, костлявая. Плечи, локти, колени заострены. Каждый позвонок на спине проглядывает шипом. Волосы – ярко-рыжие, нос – вздернутый. Глаза точно такого же блекло-голубого цвета, как, прошу простить за сравнение, у много раз стиранных джинсов.

В детстве его как только не называли. И Колькой, и Ником, и Рублём, и Копейкой. Но вот все отсеялось, и навсегда закрепилось – Колюня.

Это имечко он получил за свой острый язычок. Боюсь, перед лицом такого факта, как заикание Рублёва, мое утверждение прозвучит неубедительно. Да, почти каждая фраза у него рождается в муках. По лицу пробегает судорога, голову бросает из стороны в сторону… Зато у него всегда в запасе секунды две, чтобы подобрать слово поточнее и поострее и потом поглубже вогнать его в душу противника!..

Все было бы ничего, жалься он, как, к примеру, пчелы, лишь в порядке самообороны. Увы, Колюня обычно нападал первым. И жалил с удовольствием и написанным на лице убеждением, будто для того и родился на свет, чтобы указывать другим на их недостатки.

В классе было несколько человек, которых он прямо-таки жаждал переделать. К ним мы можем смело причислить Караева и Мазаева – дружных, жизнерадостных, но не слишком-то озабоченных самообразованием мальчишек, за созвучие фамилий и родство душ прозванных (Колюней же!) «братьями Карамазовыми». Он изо всех сил старался доказать им, что они – серые. И чем только при этом не пользовался – вплоть до шуток с бородой.

– Братья! – однажды на переменке, перед сочинением, обратился он к ним за помощью. – Не п-помните, что говорил Пушкин о Льве Толстом?

«Братья», возбуждая мозговую деятельность, стали быстро-быстро растирать виски. И лишь когда в классе все начали давиться хохотом и сползать под парты, сообразили: Колюня их разыграл…

Много крови он попортил Оле Самохваловой, председателю совета отряда, а затем комсоргу класса, деятельной девчонке с вечно пылающими щеками и тяжеловатой для ее возраста статью. Он постоянно привязывался к Оле из-за сумки, с которой она ходила в школу. Сумка в самом деле не отличалась изяществом, формой и размерами напоминала больше хозяйственный баул. Но Олю она устраивала. Помогая матери (отец от них ушел к другой женщине) растить сестренку и братика, она сразу после уроков заходила в продмаг и отоваривалась. И никакие Колюнины намеки на то, что с такой сумкой лучше бы на базар ходить, а не в школу, не воспринимала. Но сильнее всего Колюню выводили из себя Олины старания сделать его примерным мальчиком. Из-за этого он боялся попадаться ей на глаза. А уж коль попадался, она обязательно поручала ему что-нибудь. То останься после уроков и помоги ей выпустить стенгазету. То поднатаскай ее туповатого соседа по парте Витька Перовского по русскому. То…

В таких случаях Колюня всегда начинал с превознесения Оли как человека.

– С-сначала, Олька, дай сказать, что я о тебе думаю. Душа горит.

– Очень надо! – отворачивалась она, чуя какую-то каверзу.

– Самая п-порядочная девчонка в классе.

– Прекрати! – требовала она, но не слишком категорично.

– Д-добрая, сознательная. За что ни возьмешься, все п-получается…

– Кому сказала?! – замахивалась она сумкой-баулом, а от ее щек исходила уже пожарная опасность.

Колюня умолкал, но лишь для того, чтобы прокричать:

– А раз ты т-такая, сама и делай!

И заходился идиотским, похожим на икоту смехом.

«Братья» и другие (включая некоторых девчонок), кого Колюня доводил своим язычком, пытались повлиять на него средствами, не предусмотренными школьным уставом. Но было замечено: чем больше его колотишь, тем злее его шуточки.

И самое интересное, что он еще и выбирал, с кем дружить, а кого держать на расстоянии!

В шестом классе он выделил и приблизил к себе Валерия Коробкина. Почему именно его? Подобно многим людям, Колюня выше всего ценил в других то, чего остро не хватало ему самому. Валерий с малых лет отличался взрослостью. Был немногословен. Имел перед собой, не то что другие в классе, ясную цель: стать астрофизиком. Не спорил о том, чего не знал, и о том, что знал наверняка. Этим он и был симпатичен Колюне, который, увы, не обладал ни одним из вышеназванных достоинств.

Их отношения сложились так, что они стали захаживать друг к другу в гости. (В старину это называлось: дружить домами.) Колюня, приходя к Валерию, первым делом списывал у него по физике и математике, предметам, которые он не любил и плохо понимал. Но долго не задерживался. У Коробкиных была однокомнатная квартира. Это еще было бы ничего, но на Колюнину психику сильно давило присутствие матери Валерия, дворничихи дома. (С Коробкиным-отцом, неизлечимым алкоголиком, она развелась и уехала от него в Москву.) Женщина рано постаревшая, раздражительная, она то и дело поругивала сына, а если тот не давал повода, принималась за Колюню.

У Рублёвых, в трехкомнатной, друзья делали что хотели! Готовили уроки под рок-музыку, играли в шахматы, валяясь на паласе, смотрели телевизор, и никто им – какая красота! – ничего не говорил. Колюня разрешал Валерию сколько угодно рыться в стеллажах и брать с собой книги, каких в районной детской библиотеке век не дождешься. Но больше всего Валерию нравилось, что у Рублёвых он мог полностью расслабиться. Вместе с Колюней дурачился и кривлялся под музыку. Отдыхая, задирал по-американски ноги на стол. У себя дома он не мог ничего такого себе позволить.

В седьмом классе Людмила Сергеевна устроила Валерия в астрокружок при Московском планетарии. А некоторое время спустя членом этого кружка стал и Колюня. Начали друзья через всю Москву два раза в неделю ездить в планетарий. Колюня написал о Валерии и кружке родителям. Те возрадовались: наконец-то сынуля нашел свое призвание! Разжигая в нем похвальный интерес к иным мирам и планетам, расщедрились и прислали телескопическую трубу с отличной цейсовской оптикой. Теперь Валерий пропадал у Рублёвых допоздна: чередуясь друг с другом, они наблюдали ночное небо.

Правда, Колюне это занятие скоро надоело. Трубу он стал употреблять не по прямому назначению. Придав ей горизонтальное положение, в дневное время наблюдал, что происходит на ближайшей к нему планете – Земле. Это ему было интереснее. И астрокружок стал посещать все реже и реже…

После случая у «Метрополя» его визиты к Коробкиным прекратились. Мать Валерия объявила Колюню персоной нон грата. Но это было не все. Она также сходила в школу и изложила классному руководителю, Людмиле Сергеевне, свой взгляд на Рублёва: с жиру бесится мальчишка, у таких, как он, заевшихся, избалованных детей, нет никаких стремлений, кроме как все брать от жизни и ничего не давать ей взамен. Попросив отсадить сына от Рублёва, предупредила классную: «Втянет он Валерия еще в какую-нибудь авантюру, я пойду к депутату и попрошу принять меры…»

Все свои естественные, но несбывшиеся мечты о семейном счастье эта женщина перенесла на сына, сочетая материнскую заботу о нем с неукротимой строгостью. Дошла до министра и устроила Валерия в спецшколу и при малейшей тревоге за его судьбу приводила в движение почти что всю государственную машину. Она себе во многом отказывала, но для сына ничего не жалела. Так что трудно сказать, кто же из них, Колюня или Валерий, был избалован сильнее.

Но даже она, невзлюбив Рублёва, могла только то, что могла. Валерий и после случая у «Метрополя» дружил с Колюней, бывал у него дома. И классная, хотя имела право, не стала их рассаживать. Наоборот, считала она, эти двое, каждый по своим причинам, нуждаются друг в друге.

Обряд рассаживания

Первым уроком в восьмом «А» по расписанию была история, но все началось с физики. В этой школе, как и во всякой другой, учителя договариваются меж собой, чтобы первый урок провести в своем классе.

Людмила Сергеевна вошла в класс не одна.

– Ребята, это наша новенькая! – с широкой улыбкой, словно лично ей был преподнесен хороший подарок, представила она ученицу с букетом сиреневых астр. И тут же спохватилась: – Фамилию знаю: Малышева. А как тебя звать?

– Екатерина.

– Катя то есть? – умилилась классная. – Как хорошо! У нас есть и Тани, и Оли, и Светы… А ты будешь первой и единственной Катей.

Новый человек в классе – всегда событие. Что за птичка прилетела к нам? Откуда? Почему?… Девочки восьмого «А» в упор разглядывали Малышеву пристально-ревнивым взглядом, мальчики – исподволь, но заинтересованно.

Один Колюня не глядел на нее. Он разозлился на новенькую. Обязательно было в их класс приходить? В школе еще три восьмых. Он поискал глазами Коробкина. Ага, сел впереди, спиной к нему. И не оглянется. Нет, все же один раз посмотрел – когда увидел новенькую. Посмотрел коротко и, как показалось Колюне, насмешливо. Вот, мол, явилась как по заказу, начинай с ней свои шуры-муры…

– Ты где училась до нашей школы?

Классной это самой надо было знать, классу – тоже полезно.

– Долго рассказывать! – улыбнулась новенькая. Ее, чувствовалось, не очень-то смущала новая обстановка. – У меня папа военный. Жили в Сибири, на Дальнем Востоке, в Казахстане, на Волге…

– Поездила ты! – отметила классная. – А в Москву надолго?

– Не знаю, – дернула плечиками Катя. – Мне здесь нравится. Но вдруг папу опять куда-нибудь переведут?

– П-папу переведут, а она с мамой шиш отсюда уедет! – вырвалось у Колюни.

В классе стало тихо-тихо.

– Рублёв, как это некрасиво! – возмутилась классная. – Я бы на твоем месте сейчас же извинилась.

– А это не я, а мой в-внутренний голос сказал, – попробовал он отвертеться, хотел еще что-то сказать, да запутался.

– Ляпнул и самому стыдно, да?… Простим тебя по случаю нового учебного года.

Решая, где посадить новенькую, классная оглядела ряды и про себя отметила, что Коробкин и Рублёв сели за разные парты. Поцапались-таки дружки…

– С кем же тебя посадить? – раздумывая вслух, сказала она.

Но тут внимание учительницы привлекли громкие голоса с улицы. Она глянула в окно и увидела директора школы, руководившего выгрузкой нового оборудования для школьного радиоузла. Прежнее, купленное экономным Всеволодом Николаевичем у какой-то организации почти задарма, никуда не годилось. Во время передач динамики исторгали хрип, завывание, шуршание, никто не понимал ни слова и когда передача велась на русском, и когда, в учебных целях, на английском языках. Зато смеху в школе и анекдотов про радиоузел было предостаточно…

– Так где же тебя посадить? – вновь задалась вопросом классная. – Посажу-ка я тебя с Рублёвым. Правда, он у нас плохо воспитан, но я почему-то уверена: ты на него будешь хорошо влиять.

Кто такой Рублёв, новенькая уже знала: вон тот рыжий, с прической, похожей на воронье гнездо. Колюнин выпад не очень-то задел ее. Опять куда-то переезжать, менять школу, учителей, заводить новых подруг – это ей самой уже опостылело. Положила астры на стол учительницы и пошла на указанное ей место.

Едва до сознания Колюни дошло, что сейчас рядом с ним сядет эта девчонка, он вскочил и закричал:

– Людмила Сергеевна, что я вам п-плохого сделал?!

– Это он у нас так острит, – с горестной улыбкой пояснила классная новенькой и попросила Колюню подвинуться и освободить половину парты.

– А п-почему один я в классе должен сидеть с девчонкой?! – снова возопил он.

И только тут классная заметила, что на этот раз мальчишки и девчонки сели порознь. Даже Витек Перовский, тоненький и нежный мальчик, привязанный к Оле Самохваловой, как младший брат к старшей сестре, сел за другую парту.

– Вы это что?! – напустилась классная на всех сразу. – Сами для себя устроили раздельное обучение? Глупость какая!.. С тебя-то, Рублёв, мы и начнем. Пожалуйста, подвинься!.. Кому я сказала?!

– Людмила Сергеевна! – встала из-за парты и взволнованно заговорила Эмма Гречкосей, еще один постоянный объект Колюниных сатир. – Я считаю, у Рублёва нет морального права сидеть рядом с девочкой. Помните, что он в прошлом году сказал? Девчонка не совсем человек. У нее вместо мозгов – пшенная каша.

– Не ври! – вышел из себя Колюня. – Я не всех имел в виду, а т-только тебя…

– Да?! – Эмма, кажется, только этого и ждала. – А что ты про Свету Зарецкую говорил? Забыл?

– Что она ч-чокнутая?

– Рублёв!

– А разве нет? – настаивал он на своем. – Все нормальные во время п-переменки бегут в буфет или в туалет. А она чем занимается?

Света Зарецкая обладала, пожалуй, самой яркой наружностью в восьмом «А». На нее, как на лампочку в пятьсот ватт, нельзя было долго смотреть – до того красивы и загадочны были ее огромные, карие, чуть навыкате глаза. Но, как ни странно, она больше других девчонок в классе была озабочена своим внешним видом. Все знали: чтобы не располнеть, как ее мать, Света уже с шестого класса села на диету и ходит в сауну с бассейном. На переменках она общалась главным образом с зеркальцем: карандашиком подводила глаза, усиленно втирала в щеки какие-то кремы…

– Эмма, сейчас не время разбирать, когда и по какому поводу Рублёв высказался, – нахмурилась классная. – Сейчас от него требуется одно: чтобы он…

К этому времени Кате Малышевой надоело стоять в позе бедной родственницы около парты. Она резко повернулась и пошла к выходу. И выбежала бы из класса, не прегради ей дорогу Людмила Сергеевна.

– Катя!.. – Она взяла ее за плечи и с улыбкой, не обещавшей ничего хорошего, повела к парте Рублёва. – Сейчас он подвинется…

– Хоть расстреляйте! – побелев, вцепился в парту Колюня.

– Людмила Сергеевна! – встал и с опущенной головой сказал Валерий Коробкин. – Сколько можно заниматься этой ерундой? Пусть садится рядом со мной…

У классной аж перехватило дыхание.

– Молодец, Валера!.. Это поступок настоящего мужчины, я просто другого слова не подберу. А ты, Рублёв… я даже не знаю, как тебя назвать!..

– Дурак – и не лечится! – подсказала Эмма Гречкосей.

– Еще короче: хам! – предложила Света Зарецкая.

– Довольно! – подняла руку классная и пошла к доске. – Начнем урок. Я хочу предупредить вас: физика в восьмом – сложный предмет.

И, к удивлению всех, урок начался. Классная попросила открыть тетради, записать тему. Ее рука, дробно постукивая мелом, забегала по доске.

Колюня сидел с отрешенным видом и ничего не записывал. Он открывал для себя нового Коробка. «Удружил, Валера! Век буду помнить. Но вот зачем он это сделал? Что новенькая его не интересует, это ясно. Подвинулся и даже не посмотрел на нее. И сейчас уже весь в физике, рыщет головой вслед за рукой классной. Хуже всего, когда тебе сделают подлянку, а за что – не знаешь…»

Девчонки в Колюниной жизни

Не сомневаюсь: название этой главки у многих вызовет лишь смех и недоумение. Дескать, маловероятно, чтобы на такого злостного грубияна, как Рублёв, обратила внимание хоть одна, а тут «девчонки» – во множественном числе!

И все же, что б там ни говорилось, они сыграли в его жизни заметную роль. Кто знает, если б не они, так он, может, и не стал бы Колюней?…

– Очевидное – невероятное! – Ничего не стоило ему на переменке вскочить на парту и, с высоты перстом указуя на Свету Зарецкую, во всю мочь заорать: – У нее всего за одну ночь ресницы п-подросли на п-полпальца!..

Бедная Света ради того, чтобы чуть-чуть нарастить тушью ресницы, казавшиеся ей коротковатыми для своих огромных глаз, вставала утром раньше обычного и теперь чувствовала себя так, будто ее поймали на воровстве.

– Какая же ты гадина! – говорила она Рублёву с ослепительно ненавидящей улыбкой.

А тому все было нипочем. Корчился на парте от идиотического смеха и шел на спор, что знает, для кого она старается, и при этом прозрачно поглядывал на дружка Коробкина, чем доводил Свету уже до полного отчаяния.

Когда Эмму Гречкосей вызывали к доске, Колюня, фигурально выражаясь, делал стойку: весь обращался в слух и зрение. Да зря, пожалуй, так напрягался. Эмма была легкой добычей. Как все, кто смело выходит к доске, ничегошеньки не зная, она становилась детски доверчивой, с трогательной надеждой поглядывала на класс и готова была принять помощь хоть от самого черта, лишь бы уйти от двойки на этот раз. Да вот беда: помощь приходила от того, кто был хуже, зловреднее черта, – от Колюни. Это из его ладоней, сложенных рупором, выпархивали и повторялись стоявшей у доски такие подсказки, что учителя, всякое на своем веку слышавшие, долго и оскорбленно смотрели в одну точку. С Колюниной легкой (вернее, коварной) руки Эмма сделала Петра I сыном гетмана Мазепы, наделила цветы свойством выделять хлорофос, на древе жизни отвела человеку место на одной ветке с членистоногими…

Не довольно ли примеров? И без того вроде бы уже ясно: Рублёв терпеть не мог девчонок… Это так и не так. Когда он оставался с девчонкой в классе один на один, на себя становился непохожим человек! Умный, воспитанный мальчишка, копия своего дружка Коробкина. Он даже в необычной роли миротворца выступал, если на его глазах мальчишки не давали прохода девчонке.

Но что с ним делалось на людях! Из кожи лез, чтобы все видели, как он ненавидит девчонок! Можно даже сказать, что как женоненавистник он сформировался на глазах девчонок. В одном лишь ему надо отдать справедливость: третируя их, он никогда не возводил напраслины, а только, как в случае с ресницами Светы Зарецкой, делал небольшие допуски туда-сюда.

Колюня, Колюня…

Так он высмеивал, третировал девчонок изо дня в день. Казалось, других забот у него и не было. Небезынтересно знать: чего он добивался?… Косвенно на этот вопрос отвечает эпиграмма, помещенная в классной стенгазете. (Номер был посвящен Международному женскому дню и подготовлен, как это, увы, часто бывает, девочками.)

Зачем Рублёв старается, Над нами потешается? Это он под шумок Проявляет свой умок… С. З.

Если Света Зарецкая, чей красивый и мстительный профиль проглядывает сквозь прозрачные инициалы С. З., права в своем заключении, полезно задаться вопросом: перед кем именно Рублёв проявлял себя?

Немало людей в классе подозревало, что Оля Самохвалова неравнодушна к нему. Уж очень она, оставаясь непримиримой к его недостаткам, самоотверженно вовлекала в общественную работу этого рыжего вредину. Но сам Колюня никаких поводов для таких подозрений не давал. Оле Самохваловой от него доставалось не меньше, чем Зарецкой или Гречкосей.

Дело было проще: Рублёву хотелось нравиться сразу многим девчонкам, в том числе и тем, которых он травил. И хотя все девчонки класса, кроме Оли, плевались и с презрением отворачивались в сторону, как только Рублёв начинал упражняться в остроумии, это его ничуть не смущало. Он был твердо убежден, что плюются они и отворачиваются, чтобы скрыть восхищение его остроумием. И, как ни прискорбно это отмечать, в чем-то он был прав.

Едва Колюня открывал рот и, подобно всем заикам, с заброшенной бог знает куда головой начинал с шумом втягивать в себя воздух, в классе воцарялась тишина. Всем хотелось услышать, что ляпнет этот тип Рублёв. По части внимания к себе он превосходил всех, включая и Олю Самохвалову, каждое слово которой, по идее, должны были ловить все. Случалось, после уроков, когда надо было сделать важное объявление и когда класс неудержимо рвался в раздевалку, Оле удавалось – с риском порвать голосовые связки! – перекричать всех и остановить бегство. «Все меня слышат?» – уточняла она в обстановке полной тишины. Но тут начинал судорожно втягивать в себя воздух Колюня Рублёв…

В седьмом классе он решил заиметь свою девчонку. Конечно же не для того, чтобы оттачивать на ней свое остроумие. Хотел в собственных глазах вырасти и в глазах тех, кто считал его способным лишь языком молоть.

Но давайте сначала выясним, что такое «своя девчонка». Это вовсе не та девчонка, к которой ты неравнодушен и думаешь о ней день и ночь. Наоборот, чем спокойнее к ней относишься, тем лучше. Ты не собираешься на ней жениться и быть верным ей всю жизнь, и она знает об этом лучше, чем кто-либо. (При этом не следует ни на минуту забывать, что и ты для нее всего лишь «свой мальчишка».)

Лучше всего иметь ее в соседней школе. Конечно, на худой конец, можно и в своей. Роман с ней совсем не обременителен для того, кто ценит личную свободу. Договариваешься встречаться на переменках в одном и том же месте. К примеру, у входа в столовую. Всем, кто проходит мимо, ясно: ты с этой девчонкой на короткой ноге, и, если б не уроки, вас только и видели в школе! Твоя обязанность – безостановочно рассказывать ей анекдоты и потешные истории, ее – громко смеяться, запрокинув голову или, как при резях в животе, согнувшись в три погибели. После уроков на виду у всех провожаешь домой. Но на полдороге, вспомнив о каком-то срочном деле, можно сказать ей: «Чао!» – и двинуть в другую сторону. Не маленькая, сама дойдет до дома.

Третируя девчонок, Колюня со временем понял, что без них, увы, нормальной жизни быть не может. К примеру, тебе надоело общаться с такими же, как ты сам, детками, хочется посидеть в компании людей постарше и послушать их умные речи. Но приходить без девчонки туда, где, наперед знаешь, будут одни пары, – весь вечер чувствовать себя неполноценным. Кто бы на тебя ни посмотрел, все равно во взгляде прочитаешь вопрос: «А тебе чего здесь надо, мальчик?»

Другое дело, когда за столом сидишь со своей девчонкой. Протягиваешь соседу сигареты, и тот не делает козьей морды, не спрашивает: «А тебе папа с мамой разрешают курить?» «„Пэлл Мэлл“!» – уважительно покачает он головой, разглядывая пачку. «Пэлл Мэлл», – небрежно подтвердишь ты. И между вами уже возник контакт. А дальше все пойдет само собой. Соседняя пара устроилась в одном кресле. Слабо? Мы тоже так умеем! И в клубах сигаретного дыма, посреди хихонек да хахонек, термоядерных взрывов рок-музыки и периодически возникающих драк ты чувствуешь себя как бог.

Колюня, Колюня…

Или – выдался хороший вечерок. Уроки приготовлены, либо решено вообще не браться за них. Что делать? Киснуть дома? А для чего такое великое изобретение, как телефон? Позвонил своей девчонке, сговорился с ней поехать, допустим, на Горького. Людей повидать, себя показать… Идти от «Националя» до Белорусского – все равно что плыть по реке, текущей сразу туда и обратно. Тебя толкают, ты толкаешь. Все, как и должно быть. С девчонкой необязательно разговаривать. Можно просто идти и идти. Она несет на себе твою руку, ты своим видом всем показываешь: лучше, чем она, девчонки встретить невозможно, и пусть только кто-нибудь плохо посмотрит на нее!.. По обе стороны улицы завлекательно подмигивают неоновые рекламы, с большой нагрузкой работают рестораны и кафе. Деньги, может, и найдутся. Но нигде не протолкнешься. А главное – не пустят. Швейцары, как правило, не имеют университетского образования, грубо поворачивают тебя на сто восемьдесят градусов и с помощью двери-вертушки выставляют на улицу. Ничего. Погуляем на свежем воздухе. Говорят, это полезно для здоровья.

Убедив себя, что заиметь свою девчонку совсем неплохо, Колюня стал ждать подходящего случая.

Но вдруг ему показалось, что он поступит не по-товарищески, если оставит в стороне своего дружка Валерия. Тому ведь тоже, наверное, надоело в деточках ходить и мамочку во всем слушаться. И вот однажды, когда Коробкин зашел, чтобы поменять книги, Колюня предложил ему заключить наступательный союз.

– Вдвоем п-пристать – раз плюнуть! – горячо убеждал он дружка. – Представь: впереди нас по улице идут две богини. Одна блондинка, другая – брюнетка. Ты заходишь слева, я – справа. Здравствуйте, девочки! Это что за город? Москва?! Неужели? А мы только что с Командорских островов. Морские котики. Туманы… Кстати, меня зовут Колюней, а его Валерием. А вас как? И дело в шляпе.

Нет, друг Валерий так и не понял, для чего ему приставать к незнакомым девчонкам. Набрал для себя охапку журналов «Техника – молодежи», для матери – «Человек и закон» и ушел. А Колюне стало ясно: придется опираться на собственные силы…

Долго его мучил вопрос: какую девчонку выбрать? Не нарваться бы на дурочку вроде той, что живет через один подъезд, – на почве несчастной любви выпила пригоршню димедрола, еле откачали. С такой свяжешься – потом не развяжешься…

Всех одноклассниц он сразу же отвел как возможных претенденток на звание «своей». У него было такое чувство, что за годы совместной учебы и неутихающей вражды он до какой-то степени породнился с ними. Да и в душе сознавал: ни одна из них никуда с ним не пойдет. Самохвалова? У этой на уме только уроки и магазин. Самое большее, на что согласится, чтобы он после уроков помогал ей отовариваться и тащил баул от универсама до дома. Очень надо!..

В конце концов он присмотрел хорошенькую девчонку из параллельного седьмого. Она чем-то напоминала артистку Галину Польских в молодые годы. Заранее придумал несколько остроумных фраз, чтобы сразу расположить ее к себе. Однажды вышел следом за ней из школы с загадочно поднятым воротником пальто, в надвинутой на лоб вязаной шапочке с бомбошкой на макушке. Дождался, когда она попрощается с подружками и пойдет одна. Чтобы поравняться с ней, осталось сделать шагов пять. Но тут у него вне плана незнакомо и страшно застучало сердце, все перед глазами, как в сильный ливень, поплыло, в горле стало сухо, точно он вместе с воздухом заглотнул крылышко засушенной бабочки из гербария. «Галина Польских в молодые годы», что-то почувствовав, остановилась и с робкой надеждой поглядела на него. Колюня же, словно в этом и заключалась его цель, на ходу ударил ее сумкой по спине и, неуклюже топая, побежал дальше с прыгающей бомбошкой на голове.

Колюня, Колюня…

И когда классная потребовала, чтобы он встал и уступил место новенькой, у него снова все поплыло в глазах. Он даже не взглянул на Малышеву. Но от одного ее присутствия Рублёва, как стрелку компаса близ рудных залежей, затрясло. Правда, он успокоился, как только новенькая села за другую парту. Но тут он явственно услышал:

– Трус несчастный! Такой шанс упустил!..

Оглянулся по сторонам, желая выяснить, кто же это его так сильно приложил? Но все уже были заняты делом и забыли про него.

Приложил Колюню его «внутренний голос»…

Взаимовыгодная сделка

Хорошо, когда дежуришь по классу не ты, а кто-то другой. Дежурный, как бы он ни старался, всегда на нерве и уязвим для упреков. Завести его ничего не стоит. Например, если на переменке страшным голосом закричать:

– Кто сегодня дежурный?!

– Мы! – Дежурные по классу «братья Карамазовы» с неохотой прервали углубленное изучение очередного номера «Советского спорта». – А что?!

– Они еще спрашивают! – в притворной истерике забился Колюня. – По моей парте п-ползает муха! Уберите ее, уберите!..

– Больной! – сделали «братья» общее медицинское заключение и, продолжая подведение итогов футбольной недели, забубнили, как молитву: – «Кайрат» выиграл у «Пахтакора», московское «Торпедо» у минского «Динамо», «Арарат» проиграл «Шахтеру»…

У всех свои заботы, свои интересы.

– Люди! Кто еще не сдал мне фотокарточку три на четыре на комсомольский билет – сдавайте! – заклинала Оля Самохвалова. – Малышева! – окликнула она новенькую (та нескольким девчонкам класса рассказывала какие-то новости). – Когда принесешь свою фотографию?

– Завтра! – пообещала Катя.

– Вчера ты тоже говорила: завтра!..

– Я приносила, Оля, честное слово. Но она куда-то пропала…

– П-последняя муха сезона! – истошно завопил Колюня. – Яркий п-представитель семейства насекомых, отряда двукрылых! – Забавляя самого себя, Колюня устроил аукцион. – С-сто рублей! Кто даст больше? Сто рублей – раз, сто рублей – два…

– … И еще в этой книжке есть раздел про Венеру Милосскую как идеал женской красоты, – делилась впечатлениями о прочитанном Малышева. – Девчонки, ни в жизнь бы не поверила, что это про нее! Но я же своими глазами читала!..

– Ну, Катя! – Света Зарецкая от нетерпения даже затопала ногами. – У тебя одни междометия. А конкретно? Какой у нее был рост?

– Сейчас вспомню. Метр шестьдесят…

– Такая коротышка?! – не поверила ей высоченная староста класса Наташа Спринсян. – У меня уже сейчас метр семьдесят семь…

– С-сто рублей – десять!.. Продано!

Эмму Гречкосей, толстушку и сластену, волновал другой параметр красоты Венеры.

– В этом месте у нее было шестьдесят пять, – сообщила ей Катя.

– Ура! – возликовала Эмма. – У меня пока меньше!..

– Ничего, – осадила ее Света Зарецкая, – скоро догонишь и пере…

Тут Света издала пронзительный крик и застыла с видом, будто ей за ворот бросили голого гада. На самом деле брошена была полудохлая муха.

Черт знает что! Девчонки превратились в злющих ведьм. Чокнутая Зарецкая за муху кинулась на Колюню, вцепилась в волосы и заставила кланяться ей в ножки десять раз и столько же – извиняться. Три раза он вполне чистосердечно попросил прощения. А чокнутая продолжала вместе с волосами выдирать у него мозги и приговаривать: «Извиняйся и изменяйся!» Спринсян и Гречкосей активно помогали ей. Одна Малышева сообразила, что это жуть как больно, и прекратила пытку.

Разочарованный в жизни и людях, с горящей от таски головой, Рублёв сел рядом с Валерием Коробкиным. Будущий астрофизик ел бутерброд с вареной колбасой и листал какую-то книгу впечатляющей толщины. На его половине парты, отделенной от другой росчерком красного карандаша (дело рук Валерия), лежали клеммы, моточки проволоки тонкого сечения, конденсаторы, похожие на значки, и прочее. Один конденсатор, самый красивый, Колюня тут же без спроса прицепил к своей груди.

– К-когда я ем, я глух и нем? – деловито спросил он Коробкина. Но ответа не получил. Тогда он съел у него бутерброд с сыром. (Валерий, сглотнув слюну, продолжал листать книгу.) – История техники! Том первый!.. – забрал у него книгу Колюня и заахал: – Какую литературу читает человек! Того и гляди, изобретет колесо, а если п-поднатужится, то и велосипед.

– Ты подошел, чтобы это сказать? – сурово спросил Валерий.

– Совсем человек перестал п-понимать шутки!

– Я уже говорил: твоих шуток я не понимаю.

– Т-ты тоже не всегда афоризмами выражаешься. «Морду набью», «скот», – напомнил ему Колюня про первосентябрьскую линейку. Красным карандашом подправил кое-где стершуюся линию раздела парты. – Но я не злопамятный… Сбежим с последнего?

– С труда? – глянул в расписание Валерий. – Не могу. Надо одну детальку для поворотного круга выточить.

– А п-после уроков что делаешь? – не отступал Колюня.

– Домой пойду.

– Жаль. У меня есть идея: в киношку с-сходить…

– Во сколько?

– В четырнадцать п-пятьдесят. В Доме культуры.

– Не могу. В это время придет машина. С матерью баки грузить будем. А что идет?…

– Лучше спроси, кто с нами п-пойдет! – Колюня придвинулся к нему поближе и шепнул на ухо: – Твоя соседка!

– Без меня! – тотчас отпрянул и стал еще суровее Валерий.

– Ну Коробок!

– Я же сказал: не могу. Баки грузить будем…

– Один раз в жизни о чем-то попроси-ил! – тихо и с отчаянием простонал Колюня.

– Ладно, – уступил Валерий. – Но с одним условием: ты мне продашь трубу. Тебе она все равно не нужна.

– Договорились! – Колюня признательно сжал его руку.

– Всю сумму не могу сразу. Отдам частями.

– О чем разговор?! – засмеялся Колюня. – И чтобы ты не п-передумал, держи, паря, все три билета. Встречаемся у входа!..

Он так увлекся переговорами с Коробкиным, что не заметил, как в класс со стопкой тетрадей вошла высокая, прямая как штык учительница литературы и русского языка Наталья Георгиевна. Она с нарочито покорным видом ждала, когда Рублёв заметит ее присутствие.

– Я могу начинать урок? – вежливо осведомилась она у него.

– Аха… – не нашелся Колюня и прытко побежал на свое место.

Речной рак в разрезе

Ученик и учителя – это всегда целый роман. Пишется он долгие годы – восемь, иногда десять лет подряд – и лишь в редких случаях развивается бесконфликтно.

И еще – это роман без конца! Ты давно окончил школу, постарел и живешь за тысячи верст от нее. А в твоей памяти она все такая же, какой была тогда. Стоит все на том же месте, хотя ты точно знаешь, что ее снесли и построили новую, вокруг нее по-прежнему шумят на ветру высокие тополя, над ней в горячей синеве неба нескончаемо плывут белые облака твоего детства. И твои учителя, не старея, не болея, не умирая (было бы ужасно, если бы в нашей памяти происходило то же самое, что и в жизни, не правда ли?), их лица, улыбки, глаза и даже страхи, вольно и невольно посеянные ими в наших душах, – все живет, пока живешь ты…

И незачем мне, доказывая это, далеко ходить за примерами. Помнится, учась в школе, я самостоятельно не решил почти ни одной математической задачи – до того был туп и неупорен, и моя любовь к точным наукам проявлялась лишь в том, что я стремился безошибочно списать у своего товарища, – тот в порядке обмена ценностями списывал у меня по другим предметам. Не знаю, как сейчас чувствует себя этот товарищ, но мне, словно в наказание за списывание, в среднем один раз в неделю снятся кошмарные алгебраические сны. Всю ночь до утра в моем сумеречном спящем сознании летят, крутясь, как вьюга, мириады математических символов, мои глаза и рот забивают осколки нерешенных уравнений, в мозг иглами впиваются тысячи неизвестных, и сквозь эту мучительную кутерьму проглядывают четкие, как два абсолютных нуля, черные неподкупные глаза нашей математички – точно такими они у нее были, когда, проверив мою безукоризненно списанную работу, она недоверчиво смотрела на меня…

Но бывает, не учителя нам, а мы им в течение многих лет снимся в страшных снах. Колюня Рублёв как раз тот случай. Могу поручиться: кто-то из учителей до сих пор встает по утрам разбитым из-за него.

Но не будем сразу сильно наседать на него за это. Совсем не действовать на нервы учителю ученик не может – такова жизнь. Тем более что, досаждая учителям, Колюня чаще всего ничего против них самих не имел. Ему нравилось смешить класс. Нравилось разнообразить монотонную школьную жизнь. И ничего в этом плохого, кроме хорошего, согласитесь, нет.

Нет? Но учителя год за годом вышибали из Колюни эту привычку, да с такой силой, что он, бывало, на большой скорости вылетал вместе с ней из класса. Да еще с приказом немедленно идти к директору и самому доложить, за что был выгнан. Происходило иногда и такое. Колюня оставался на месте, а учительница, с красным от возмущения лицом, стремительными и грозными шагами покидала класс.

Дело, вы догадались, заключалось в том, что Колюня потешал товарищей в неподходящее время – на уроке. И если некоторые его соученики, так же, как и он, по природе склонные к балагурству («братья Карамазовы», например), с годами становились тише и смирнее, то Колюня, наоборот, все сильнее входил во вкус. Отработав один прием шутовства, он тут же придумывал другой. Мог, к примеру, нарочно опоздать на урок, а затем энергичным шагом войти в класс и, замахав на товарищей руками, великодушно сказать им: «С-сидите, чего там?!» – хотя, как вы догадываетесь, никто и не собирался вставать. В трудное, если не сказать плачевное, положение попадала учительница. «Ничего смешного, Рублёв!» – стыдила она его за выходку под хохот всего класса. Да и сама еле сдерживала улыбку. Мало того, она приказывала Рублёву побыстрее сесть на место, а кто-нибудь из соучеников, развивая образ Колюни – Великого, но Скромного Деятеля, услужливо раскатывал перед ним воображаемую ковровую дорожку. А Рублёв – рад стараться! Шел меж рядами, ласково кивая всем, на ходу раздавая автографы.

Что могла учительница ответить на это? Выгнать из класса? Назвать его выходку чистым хулиганством? Да ведь Рублёв только этого и ждал! В его обманчиво ленивых голубеньких глазках, как на табло, уже светился вопрос: «А что? Один я опаздываю?» И верно: этим грешил не один он… Голыми руками его трудно было взять! Но чувствую: сколько ни рассказывай о Колюниных выходках, ни одна из них не покажется особенно смешной. И чтобы понять, почему же он имел-таки успех у одноклассников, надо знать, в какой момент, после каких слов учителя, с каким выражением лица Рублёв высказывался. Каждый по себе знает: иному человеку достаточно рот открыть – все уже улыбаются.

И я бы погрешил против истины, если бы представил своего героя всего лишь неистощимым на выдумку весельчаком. Таких-то даже самые строгие учителя, хотя и поругивают, в душе любят. Увы, Колюня и по отношению к своим наставникам был Колюней.

Для наглядности приведу всего один случай (и чтобы меня не упрекнули в распространении образцов дурного поведения, им и ограничусь). Итак, идет урок зоологии. Проводит его знакомая нам по началу романа Ольга Михайловна. Как учительница она очень старательна, знает свой предмет так, что когда объясняет, предположим, строение речного рака, то смотрит на класс, а указкой, не оборачиваясь, точно попадает раку, изображенному в разрезе, во все его органы, в том числе и в глаз.

Эту снайперскую точность она выработала за многие годы преподавания и в силу необходимости следить, не занимаются ли посторонними делами ученики в то время, когда она с ними делится знаниями. Вот на такой ее поразительной способности Колюня на одном уроке и сыграл. Он был дежурным по классу и вовремя не повесил схему коровы в разрезе, за что и был резко раскритикован Ольгой Михайловной. Он начал с виноватым видом рыться в шкафу и искать схему. Между тем учительница, лицом устремленная к классу, уже приступила к основным признакам отряда млекопитающих. И она долго не могла понять, почему ученики корчатся от смеха, стоит ей, как обычно не глядя, показать, где у коровы рога, копыта, сычуг и другие органы. Она не знала, что за ее спиной висит уже пройденный рак в разрезе…

Не ей одной он устраивал каверзы. Но можно сказать, что ей чаще, чем другим. У них была пылкая взаимная нелюбовь. Колюне сразу не понравилось, что Ольга Михайловна рассказывает точно по учебнику, а ей – что он, слушая ее, издевательски водит пальцем по строчкам.

Но двух учительниц он никогда не трогал – классную Людмилу Сергеевну и только что вошедшую в восьмой «А» Наталью Георгиевну.

Правда, к последней, отыскивая уязвимые места в ее характере, он несколько раз пристреливался. Но Наталья Георгиевна знала его повадки. Как только он начинал втягивать в себя воздух, она быстро говорила:

– К доске пойдет Рублёв!

Она любила короткие ответы. Слушала с неподвижным, как бы наглухо застегнутым лицом. Ее большие прозрачные глаза не выражали ни осуждения, ни похвалы. «Достаточно», – могла она прервать ответ в самом начале, и это не всегда означало, что она недовольна. Она по первым словам ученика догадывалась, учил тот или, эксплуатируя зрительную память, за минуту до звонка подержал перед глазами учебник. Никакой пощады тому, кто не учил, она не давала. Любые причины, которые могли помешать приготовить физику, историю, английский, ботанику и т. д., она не считала уважительными для литературы и бестрепетной рукой ставила двойки в классном журнале.

Этим она выводила из себя завучей школы, убежденных, что литература, каким бы важным предметом она ни была, не должна плохо влиять на процент успеваемости. «По мне, так: или пусть учит литературу, или пусть идет на завод и в вечерней доучивается», – однотипно отвечала она всем, кто уговаривал ее войти в положение отстающего по ее предмету ученика.

И ценила она не только серьезное отношение к литературе, но и природные наклонности к ней, рассуждая так: что если ученику что-то не дано, незачем его обманывать отличными отметками, довольно с него и просто хороших. Именно поэтому Валерий Коробкин, как ни бился, никогда не получал у нее пятерок. «Сухо», – писала она в конце его безошибочных, без помарок сочинений и выставляла четверки. И не изменила своей привычке, хотя мать Валерия несколько раз предупреждала ее, что пойдет к депутату.

Литература Колюне давалась легко. Его ответы Наталья Георгиевна слушала дольше других. И если не считать, что она пару раз застукала его за игрой в шахматы (как все плохие игроки, Рублёв считал каждый проигрыш случайностью и втравливал Коробкина в переигрывание партии, начатой на переменке), их отношения складывались более или менее мирно. Жалобы на его выходки, иногда раздававшиеся в учительской, она выслушивала вполуха, с тонкой улыбкой на плотно сжатых губах. «А вы не подставляйтесь», – обычно давала она как коллега коллеге совет Ольге Михайловне, чаще других учителей предававших анафеме Рублёва.

Людмилу Сергеевну, как раньше говорилось, Колюня тоже не жалил своим язычком. И это было странно. Говоря словами Натальи Георгиевны, она только и делала, что «подставлялась».

Классная, случалось, не хуже некоторых учеников опаздывала на свои первые часы. Влетев в класс, на ходу разматывала шаль, взбивая короткую стрижку, и, прежде чем начать урок, обычно начинала жаловаться на своего сынишку. («Представляете, чтобы не идти в садик, он на этот раз спрятал валенки в стиральную машину!..») Со своим классом разговаривала так, словно ученики должны были лучше ее знать, как с ними справляться. («Говорите, что мне с вами делать!» – так начинала она классные часы.) Грозила и умоляла их не скатываться на последнее место по чистоте. («Мало мне своих грязнуль дома?!»)

И еще у нее была потешная привычка – объясняя тему, стоять около парты и на чьей-нибудь голове держать руку. Увлечется рассказом, а руку не убирает. Колюня однажды спросил, зачем она это делает. Классная ответила, что рукой она снимает положительные заряды, излишек которых, согласно одной теории, затуманивает мозги. «А у вас каких зарядов больше?» – прицеливаясь, поинтересовался он. «Успокойся, у меня одни отрицательные», – сказала она, показала ему язык и придавила его рыжую голову к парте, чтоб он умолк… Со временем все так привыкли к ее руке, что обойденный ею начинал думать, что классная его невзлюбила. «А мне?!» – однажды, чуть не плача, воскликнул легкоранимый Витек Перовский, когда классная подержала руку на голове Оли Самохваловой, а его обошла.

Классная понимала шутку. Особенно это проявлялось в турпоходах, в которые она любила ходить с классом. («Это у меня единственная возможность заставить моего Михрютку – так называла она мужа Михаила, конструктора с АЗЛК, – хотя бы один день побыть в роли отца и позаниматься, как я всю неделю, хозделами…») Она пела вместе с ними под гитару в электричке, покрикивала, когда они («неженки и дохлятины несчастные!») падали от усталости прямо на тропе, и нисколько не обижалась, если кто-то, не разобравшись в темноте, запускал в нее рюкзаком или если они утром, зная, что она любит поспать, по команде «раз-два-три!» выдергивали колышки у ее палатки и заставляли беспомощно барахтаться в складках брезента. И, слушая ее проклятия в их, «мучителей» и «садистов», адрес, они понимали: Людмила Сергеевна не играет с ними, а играет вместе с ними и, может быть, доигрывает что-то недоигранное в своем детстве…

Но не думайте, что Колюня сознательно щадил нервы классной. Ничего подобного! Просто бес его натуры в ее присутствии смирнел, временно укрощался. А по сути он оставался самим собой. И Ольгу Михайловну, и без того склонную из-за полноты к гипертонии, продолжал выводить из себя, довел до того, что она перестала видеть спиной и теперь, объясняя тему, становилась к классу боком.

Колюня, Колюня…

Автора! Автора записки!!!

– Успокоились!..

Этой фразой, заимствованной будто бы из словаря аутотренинга, Наталья Георгиевна всегда начинала свои уроки.

– Поговорим о ваших первых в этом году сочинениях. Общий уровень грамотности невысокий. Кое-кто из вас за лето забыл, что предлоги всегда пишутся отдельно. Правда, это не помешало вам уверенно излагать свои мысли. Про некоторых даже можно сказать, что они стали мыслителями.

Она повернулась вокруг своей оси и отыскала взглядом «братьев».

– Возьмем, к примеру, Караева и Мазаева. Они написали одно сочинение на двоих, что я в своей практике, честно говоря, встречаю впервые. Если вы не возражаете, я зачитаю кое-какие места из их несомненно философского труда…

Класс, предвкушая удовольствие, заерзал на партах.

– Итак, сочинение на тему «Взрослые мы или дети?». План сочинения: «Маршак и Агния Барто о детях. Право на труд и учебу. Если хочешь быть здоров. Заключение». Строго говоря, две трети сочинения написаны во славу футбола и хоккея. Авторы, как видно, предпочитают спорт всем другим видам деятельности.

Восьмой «А», в том числе и «братья», буквально упивались язвительно-ироническими комментариями Натальи Георгиевны, и она это знала.

– Тему сочинения авторы, собственно, раскрывают в самом конце. Послушайте, что они пишут. «На вопрос: взрослые мы или дети? – ответить не можем. Это знают наши родители и учителя. Когда тебе в новогоднюю ночь хочется до конца досмотреть „Голубой огонек“ или летом вместо пионерского лагеря поехать со стройотрядом в Сибирь, тебе говорят: „Еще маленький“. Когда же не хочется идти в школу или проходить диспансеризацию, тебе говорят: „Ты уже большой и должен иметь сознание“…» Вам это нравится? – обратилась Наталья Георгиевна к классу.

Восьмой «А» одобрительно зашумел, кто-то даже большой палец показал.

– Я не сомневалась: вам понравится… А что, по-вашему, я поставила за это сочинение?

– «Петуха»?!

– «Четыре»?!

– Да, я поставила им четверку… – Она сделала многозначительную паузу и добавила: – Четверку на двоих. Надеюсь, за лето вы не забыли, сколько будет, если четыре разделить на два?

Класс разочарованно и недовольно загудел.

– Ты что-то хотела сказать? – заботливо наклонилась Наталья Георгиевна над Катей Малышевой.

– Мы считаем, за такое сочинение нельзя ставить двойку, – встав, сказала Катя. – Ребята написали то, что думали, а за это нельзя наказывать.

– Садись, – рукой помогла ей сесть Наталья Георгиевна. – Во-первых, не рано ли ты начинаешь говорить от имени всех? В школе-то без году неделя… А во-вторых, они сделали девятнадцать ошибок. Это – вдвоем! На четырех страницах!.. И по поводу их жалоб на взрослых я скажу: демагогия… Вы большие и вам уже скучно в пионерском лагере? Но вы же поехали! Вы хотели узнать, что такое романтика, и поехать в Сибирь? Но – не поехали! И знаете почему? Вам нравится быть детками. Поднимите руки, кто из вас этим летом был на юге?… Полкласса! А почему бы и нет? Папы и мамы обеспеченные да и боятся оставить деток одних на время отпуска: детки могут с голоду помереть или превратить квартиру в дискотеку. А теперь поднимите руки, кто этим летом хоть рубль заработал?… Коробкин… Самохвалова… И всё!.. Но, извините, я забыла, у нас не классный час, а урок литературы.

Наталья Георгиевна порылась в стопке тетрадей и раскрыла одну из них.

– Лучшее сочинение, на мой взгляд, написал Рублёв.

Она не сразу нашла, где он сидит.

– Чувствуется, летом много читал, думал. Простой лаконичный стиль. – Долистав сочинение до конца, объявила: – Одна маленькая ошибка при переносе слова. «Пять»…

Наталья Георгиевна опять собрала сочинения в стопку, постучала ею о стол и отдала Спринсян для раздачи после урока.

– Тема нашего урока: «Недоросль» – комедия Дениса Ивановича Фонвизина…

В то время, когда она раскрывала историческое своеобразие эпохи, в которую создавался «Недоросль», в воздушном пространстве класса появился самолет. Белый, из линованной бумаги. На его дельтовидных крыльях было написано: Малышевой. Взлетев под самый потолок, он на мгновение, словно думая, не случится ли каких-то неприятностей во время приземления, замер, а затем сразу перешел в пике и упал около парты адресатки.

Малышева из записки успела понять, что некто, подписавшийся Фантомасом, вместе со своим другом приглашает ее в кино.

– Ты, кажется, получила авиаписьмо? – быстрым шагом подошла к ней Наталья Георгиевна. – Если не секрет, от кого?

Малышева, покраснев, встала, убрала записку за спину и замотала головой.

– Я не могу сказать… Записка личного характера.

– Ты считаешь, на моих уроках можно заниматься устройством личной жизни?

– Я этого не говорила, – смело взглянула Малышева.

Наталье Георгиевне не понравилось, как ей отвечает Малышева, но ни лицом, ни голосом она не выдала своих чувств. Будь это не новенькая, а другая ученица, она бы сразу поняла, кто послал записку.

– Что ж, проведем маленький социологический опрос, – сказала она с невозмутимой улыбкой. – Кто автор записки?

Она повернулась к партам, где было погуще мальчиков.

– Ты?… Ты?… Вы?!

Когда очередь дошла до «братьев Карамазовых», они переглянулись, подмигнули друг другу и, взлетев над партой, дуэтом отрапортовали:

– Так точно, мы!

– Оказывается, вы не только спортом увлекаетесь, – с той же улыбкой сказала она. – Конечно, не подумайте, что я вам запрещаю проявлять внимание к девочкам. В вашем возрасте это так естественно. Но я не позволю, чтобы вы на моем уроке посмеивались над Митрофанушкой, сами будучи Митрофанушками. Тем более меня не устраивает роль госпожи Простаковой! Попрошу из класса…

«Братья» снова переглянулись, обнялись, как идущие на смерть, и, печатая шаг, удалились с урока.

– Твой дневник, – попросила у Малышевой Наталья Георгиевна. Заметив, что ее сосед недовольно сморщился, она поинтересовалась: – Тебе, Коробкин, что-то не нравится?

– А в чем ее вина? – встал тот и наклонил голову в сторону Малышевой. – Я бы на ее месте тоже не сказал, кто послал записку.

– Садись… – смерила его взглядом Наталья Георгиевна. – О твоем рыцарстве я наслышана, хотя и не уверена, что оно полностью бескорыстно. Я и без тебя знаю, что твоя соседка вела себя благородно и что выдавать товарищей нехорошо. А хорошо, по-твоему, играть на уроке в крестики-нолики, что сейчас с упоением делают Мишулин и Боровский? А подводить глаза, как Зарецкая, жевать пирожок, как Гречкосей, в то время, когда я объясняю тему? Да я и тебя хочу спросить: у нас сейчас урок литературы идет или производственная практика? У тебя парта или склад запчастей?

Она давно видела, что руку тянет Рублёв. Уже воздух втягивает…

– Н-насчет записки… – не дожидаясь разрешения, начал он.

– Достаточно! – властно перебила она его. – Мне деньги платят не за дискуссии с вами!.. – И, согнав с лица все признаки недовольства и волнения, продолжила урок: – Мы остановились на том, что существовавшая в то время система отношений в обществе неизбежно порождала в представителях правящего класса и их детях эгоизм, потребительское отношение к жизни, духовную пустоту и чванство.

… После литературы по расписанию было еще два урока. Но Колюня сразу после звонка на переменку как бы дематериализовался. Малышева встретила «братьев» в буфете и в два счета выяснила, что те пострадали безвинно. Она ела ватрушку с творогом, запивала ее компотом и недоумевала: кто же вокруг этой записки столько туману развел? Пойти в кино на дневной сеанс с двумя и даже с одним мальчишкой – что в этом особенного?

… Бабуля была дома. Колюня обрадовался этому: будет с кем поболтать, душу отвести. Сидение за партой в одиночку угнетающе действовало на него. Да и забыть про инцидент с запиской тоже не мешало. Хотел публично признаться, что это он ее послал. Да вот злая Наталья помешала. «А ты и рад, что помешала», – откровенно сказал ему «внутренний голос».

– Половина учителей болеет, – пошел Колюня молоть, опережая вопрос бабули, почему вернулся из школы так рано. – Да и как им не болеть? С нами, наглыми, железные нервы надо иметь. Скорее бы внедряли компьютеры, что ли?…

– Есть сейчас будешь или потом?

– Так устал – даже есть не хочется. И некогда. Уроки, общественная работа…

– Сегодня убиралась, на полу нашла, – протянула она ему фотокарточку Малышевой форматом 3х4. – Любовь, что ли, твоя?

– Ты что?! – оглушительно громко рассмеялся Колюня. – Это Валерочки Коробкина страсть.

Бабуля никогда твердо не знала, когда эта балаболка правду говорит, а когда дурь выламывает. На всякий случай пошла разогревать щи, отбивную котлету и допекать пирог с яблоками. Колюня же, напевая боевой мотивчик, ногой открыл дверь в свою комнату, ногой же и закрыл.

Бросил сумку на стол, подошел к зеркалу и пристально посмотрел себе в глаза… «Ну, Рублёв, ну, рыжий прохвост, заварил ты кашу с этим культпоходом в кино! Смешнее всего будет, если Коробка, здорового лба, и Малышеву пропустят в кинозал, а тебе посоветуют прийти попозже, с паспортом. Фильм-то: дети до шестнадцати не допускаются. Боятся, вдруг детки узнают то, что они давным-давно знают. Нет, дудки, я уже не маленький! Маленьким меня школьная форма делает. А как облачусь во все фирменное, у билетерши в зобу дыхание перехватит от почтения!» Он открыл дверцу шифоньера. Отцовский вельветовый пиджак с борцовскими плечами – вот что его состарит сразу лет на пять!

– Обед на столе, – заглянула к нему бабуля. – А я пошла в хозяйственный. Ты дома будешь?

– Нет, скоро ухожу на выставку японской графики, – соврал он и сам не понял зачем. – Кстати, дай-ка трешечку на мороженое.

– На мороженое?… Совсем меня за дуру считаешь…

Но деньги, затребованные внуком, куда денешься, выдала. Отец с матерью, уезжая, оставили для него хорошенькую сумму: по тридцать рублей в месяц на карманные расходы. Она была против такого баловства. Невестке побоялась, а сыну сказала: «Вы вроде как откупаетесь от него…» Хотела утаить эти деньги и сберечь их для внука: пригодятся, когда станет большим. Но тот знал про них и тратил на что хотел.

Прошлой зимой позвал товарищей из школы на день рождения. Она приготовила им поесть, пирог испекла, фруктовой воды по бутылке на человека поставила. Они еще за стол не сели – сразу включили какую-то оголтелую музыку, такую громкую, что у нее на кухне стаканы по столу поехали. Лечатся они от чего-то ею, что ли? Сидеть с ними – она еще из ума не выжила – не стала, пошла к соседке.

В одно время с ней из квартиры вышел и Валерий. Этот парнишка ей нравился. Смирный. Суждения как у взрослого. «Что мало был?» – спросила она. «Скоро по телику будет урок астрономии, – озабоченно ответил он. – А с ними разве посмотришь?» Через час она вернулась – их никого уже не было, убежали на улицу. На столе кроме бутылок из-под фруктовой воды стояла еще одна, она не поняла, из-под чего. Было накурено. Телевизор работал на полную мощность. «Ох, горе ты мое! Беспечный, непутевый. Скорее бы уж отец с матерью забрали тебя к себе. Разве это дело: они там, он здесь?…»

К бабулиному обеду Колюня даже не притронулся. Настроение было – не до щей! Слазил в холодильник. И прежде чем с кружком полукопченой колбасы плюхнуться в кресло, включил телевизор. «Гуд бай, май лав, гуд бай!» – неправдоподобно высоким для своего могучего телосложения тенором пел и оплакивал расставание с любимой грек Демис Руссос на английском языке. Песня Колюне нравилась. Он даже подпевал Руссосу. Правда, при этом продолжал жевать полукопченую колбасу вместе со шкуркой.

Валерий подошел к Дому культуры за пятнадцать минут до начала сеанса. Повертел головой туда-сюда: Рублёв еще не пришел. Соседка по парте (он не сразу узнал ее в цветастой, как у цыганки, юбке и туфлях на высоком, закачаешься, каблуке) подошла чуть позже его и тоже теперь посматривала по сторонам. Коробкин отошел за угол и решил не выходить оттуда, пока не придет инициатор этого культпохода – Рублёв.

А тот не появлялся! И это все сильнее и сильнее злило Валерия. Сколько раз он зарекался иметь какие-то дела с Колюней. Не в то, так в другое вляпаешься. Вот и сегодня из-за него дома вышла неприятность. Хотел уйти в кино по-тихому, но мать не проведешь. «Ты куда вырядился? Эгоист! Весь в отца!..» И пошло-поехало…

– Привет! – услышал он удивленно-радостный возглас Малышевой. – Кого угодно ожидала здесь встретить, только не тебя…

Не зная, что сказать, Валерий побагровел.

– Если не секрет, что здесь делаешь? – пришла она к нему на выручку.

– То же самое, что и ты – жду третьего…

– Да?! – Катя озадаченно положила голову на плечо (с такой длинной и гибкой шеей, как у нее, нет ничего проще) и посмотрела на него, точно птица из-под крыла. – А где же третий?

– Рублёв? Сейчас придет…

– Рублёв?!

Катины глаза изумленно распахнулись и на миг застили Валерию весь белый свет. Он даже невольно подался к ней, но, опаленный темным пламенем глубоких зрачков, тотчас отпрянул.

– Никогда бы не подумала, что третий – Рублёв! – хихикнула Катя. – Мне рассказывали, он ненавидит нас, девчонок.

– Слушайте вы его…

– Зачем же он записку посылал? Не мог просто так пригласить?

Валерий снова загляделся на Катю. Какие у нее красивые в серебряном свете солнца волосы! Такие легкие, точно ничего не весят. Ветра нет, а летают с плеча на плечо. В школе он не замечал такого. Но в школу она приходит в школьной форме, с «конским хвостом»…

– Что же он не идет? – вдруг забеспокоился Валерий. – Уже первый звонок…

– Ты меня спрашиваешь?… А между прочим, если мальчишка пришел с девчонкой в кино, он обязан ее развлекать.

– Как?! – с ужасом поглядел на нее Коробкин. – Анекдоты рассказывать? Я ни одного не помню…

– Я ехала сюда и думала, что в Москве мальчишки понаходчивее! – опять хихикнула она. – Но вообще-то, если не хочется разговаривать, лучше молчать.

– Сейчас Рублёв придет – с ним весело станет, – с тоской пообещал Валерий. – Кстати, уже второй звонок…

– У тебя есть сигареты? – неожиданно спросила она.

Пораженный ее вопросом, он замотал головой и спросил:

– А ты что, куришь?

– Нет. Просто я хотела узнать, куришь ли ты…

– Даешь! – расплылся он в беспредельно широкой улыбке.

– А если б курила, то что?

– Да курят обычно еще те…

– Глупость какая! – возмутилась она. – У меня мама курит. А я могу поклясться, что она очень порядочная женщина.

В это время зазвенел третий звонок.

– Пойдем в зал? – спросила она.

– Может, еще подойдет? – опять затосковал Валерий. – Неудобно без него…

Катя без слов вытянула из его руки билеты, подошла к кассе, где стояло несколько человек.

– Кому билеты? – громко обратилась она к ним. – Десятый ряд, середка!

– Ты чего?! – подбежал Валерий.

– Ничего! – даже не поглядев на него, ответила она и снова спросила очередь: – Кому билеты?!

– Ну и черт с ним! – в сердцах воскликнул Валерий, имея в виду инициатора – Колюню, схватил Катю за руку и потащил ее в кинозал, где уже медленно, как при обмороке, в глазах меркнул свет…

После кино Валерий решил позвонить Рублёву.

Он вошел в будку телефона-автомата. Накрапывал дождь. Катя тоже вошла в будку и встала напротив него. И пока Валерий набирал номер, разговаривал с Рублёвым, она заплетала волосы в косу и, не таясь, разглядывала его лицо. Ей нравился этот мальчишка. Даже тем, что неразговорчив, чуть важничает, тоже нравился. Лицо у него симпатичное – чистое, спокойное. Нос почти сросся со лбом, как у древних римлян, подбородок чуть выдается вперед – где-то она читала, что это признак сильной воли. А глаза у него почему-то невеселые, даже когда улыбается. Интересно, знает ли он сам, что немножко похож на артиста Богатырева, который ей очень понравился в «Мартине Идене»?…

– Ты чего не пришел? – начал Валерий свой разговор с вопроса. – Фильм, правда, старый, но смотреть можно.

– А ты не д-догадываешься почему? – хмурым голосом ответил Колюня.

– Честно говоря, нет…

– Я и не с-собирался идти. Для тебя, балда, с-старался.

– А кто тебя просил об этом?!

– В классе уже все, кроме тебя, з-знают: она в тебя влюблена.

– Ори потише… – скосил Валерий глаза на Катю.

Та с задумчивой улыбкой смотрела на него и заплетала косу.

– Она рядышком? – догадался Колюня. – Видишь: в-все на мази! Действуй дальше, паря…

– Захочу – тебя не спрошу…

– Но когда пойдете в загс, – продолжал язвить Колюня, – в-возьми меня своим свидетелем. Все-таки я вас свел. За одну парту посадил, в кино вдвоем отправил…

Будь Рублёв рядом, он бы ему за такие шутки закатал. Но рядом стояла девчонка. Она тянула руку к трубке.

– С тобой Катя хочет поговорить, – сказал Валерий Колюне, но тот уже бросил трубку. – А что ты ему хотела сказать? – не поднимая глаз, поинтересовался Валерий.

– Хотела попросить, чтобы он нас в гости позвал. Говорят, у него много хороших записей…

– У него всего навалом.

– А мне вдруг так захотелось музыки!..

– Я не пойду, – твердо сказал Валерий. – По-моему, он сегодня не с той ноги встал.

– А почему он не пришел в кино?

– Сказал, что для нас с тобой старался. Но я не верю в это.

Дождь уже перестал накрапывать.

– Странный он какой-то… – Катя вышла из будки, следом за ней и Валерий. – Что ни делает, все только хуже для себя. Вы с ним, я слышала, дружите… Что он за человек?

Валерий не ответил. То ли не захотел, то ли не расслышал ее вопроса.

– До скорого? – остановилась она на перекрестке.

– До свидания, – торопливо пожал ей руку Валерий и быстрым шагом пошел в противоположную сторону.

Катя чуть не плакала от обиды… Что за тип?! Кино смотрели вместе. А как проводить – даже не предложил! Она еще приняла его за Мартина Идена наших дней. Самый настоящий пень – вот он кто!

И у Валерия было тяжело на душе. Еще когда они выходили из Дома культуры, он подумал: «Надо проводить ее». В будке глянул на часы и понял, что опаздывает. «Чтоб ровно через два часа был как штык!» – с таким условием мать отпустила его в кино. И если он не явится вовремя, крику будет – полная квартира. А он больше всего на свете не любит скандалов.

И вдруг его будто что-то толкнуло в спину. Обернулся и увидел, что Малышева понуро идет в свою сторону прямо по лужам. И не как-нибудь, а босиком! Без туфель она стала совсем маленькой. Что было духу бросился следом за ней.

– Ты чего? – спросил он, поравнявшись. – Простудиться надумала?!

Она даже не взглянула на него.

– Слышишь?! Обуйся…

– Иди, куда шел…

Тут он заметил, что шпилька одной туфли обломилась и держится на честном слове. Остановил Катю, снял с себя кеды и опустился перед ней на колени, чтобы обуть ее.

– Не трогай меня! – стала она вырываться. И чуть не упала.

– Стой смирно!

– Я не корова, чтоб со мной так разговаривали!

Валерий только подбавил масла в огонь.

– Будешь брыкаться, – мрачно предупредил он, – на руках понесу.

– А по физии не хочешь?

– Бей, – поднял он к ней лицо, а сам продолжал впихивать ее ноги в свои кеды сорок третьего размера.

Она ударила.

– Еще, – попросил он.

И тогда она перестала вырываться…

У дверей квартиры она сказала ему:

– Зайдем к нам. Я дам тебе сухие носки.

– Здесь подожду, – ответил он, глядя в потолок.

– Ну и чудик ты! – улыбнулась она и силком втолкнула его в квартиру.

Мать возилась на кухне.

– Ма! Я не одна! – просунулась туда Катя.

– Кто еще?

– Мальчишка из нашего класса, мы с ним в кино ходили. – И тихо напомнила: – Я тебе о нем рассказывала.

Мать выглянула из кухни. Строго оглядела Валерия с головы до ног.

– Это что, новая мода – ходить в одних носках? – спросила она его.

– Здравствуйте! – сказал Валерий, ничего не объясняя.

– Здравствуй… – закивала Катина мать. – По правде говоря, я представляла тебя другим. Калибром поменьше. И жгучим шатеном.

– Ты все перепутала, ма! – залилась смехом Катя. – Это Валерий Коробкин, мой сосед по парте.

– Предупреждать надо, – чуточку обиделась мать и вернулась на кухню.

Катя провела Валерия в комнату, дала ему сухие носки, а сама побежала к матери.

– Скажи: он симпатичный?

Мать глянула с усмешкой:

– Красавец!

– Я серьезно!

– Хорошее лицо. Волевое…

– Ой, мамка! – задохнулась от удовольствия Катя и благодарно прижалась щекой к ее щеке. – Я решила: он будет моим другом.

– Как это – решила?

– Сегодня поняла, что и я ему нравлюсь.

– Ловлю тебя на слове.

– Лови! – лобызнула она мать в плечо. – Я уже дней десять как вся втюренная в него.

– Та-ак… продолжай…

– Всё! – удивленно посмотрела на нее Катя. – Он нравится мне. Я нравлюсь ему. Что еще нужно?

– Немного. Школу окончить.

– Я бы тебя еще поняла, будь он дурачком или хулиганом.

– У тебя и такие были. Не в этом дело. Уж больно ты влюбчивая.

Катя показала ей язык и, напевая что-то, понеслась к Валерию.

Да, он был не первым ее увлечением. Далеко не первым! Уже в третьем классе она объявила родителям, что один мальчик хочет на ней жениться. «И ты дала согласие?» – не повел бровью отец. «Нет, – грустно потрясла косичками Катя. – Я сказала ему, что люблю другого…» Она с малых лет охотно принимала все знаки внимания мальчиков – от ударов портфелем по спине до записок с приглашением на каток. Все их ухаживания воспринимала как должное. Она словно бы сразу родилась девочкой-женщиной. «Ой, ма, – могла она, бросив портфель на пол, сообщить с порога, – на какого красивого мальчишку из девятого класса я сегодня глаз положила!..» Мать не всегда понимала: поддразнивает ее дочь или за этим кроется что-то серьезное…

Переезд в Москву ничего не изменил в ней. Она быстро сошлась с девчонками своего класса. Понравилась мальчишкам. Но они ей поначалу не понравились. Одни показались страшно несерьезными, как, например, «братья Карамазовы», другие хамоватыми, наподобие рыжего Рублёва. Но, если честно, в первую очередь Колюней-то она и заинтересовалась. Что-то угадала в нем своим детски женским сердцем. Даже успела матери обрисовать его характер и наружность… И вдруг на парте обнаружила красную разграничительную черту, которую провел ее сосед. Это ее задело. Такого в жизни еще не было – чтобы не она, а ей указывали на место! Стала краем глаза всматриваться в нелюдимого Коробкина, пытаясь понять, что он за фрукт. Валерий, чувствуя ее взгляд, отворачивался, показывал, какая у него красивая спина. Катя поклялась, что он как провел, так и сотрет эту самую черту!

И вот он у нее в гостях… К ужину подоспел отец, военный в звании майора. Когда к дочери приходил кто-нибудь из одноклассников, он любил смущать их каверзными вопросами.

– Что предпочитаете, молодой человек? – спросил он Валерия. – Вино? А может, водочку?…

– Шутите, – сдержанно улыбнулся тот.

– А что, – улыбнулся и Катин отец, – скажешь, ни разу не пробовал?

– Один раз было, – не скрыл Валерий. – Я еще в школу не ходил. Выпил целую рюмку, не помню чего. Чтобы отцу поменьше досталось. И чуть не умер после этого. До сих пор от одной мысли воротит…

– Ничего не скажешь, яркое воспоминание из детства… – с сочувствием посмотрел на него отец, и они стали говорить на другие темы.

– Я пойду, – первым встал из-за стола Валерий.

– Еще чашечку чая? – предложила Катина мать.

– Спасибо, – поклонился он, – говорят, пить много жидкости вредно.

Это его заявление у всех Малышевых вызвало улыбку.

– А хотите, – обращаясь ко всем, сказал Катин отец, – я сейчас быстро помою машину и покатаю вас вдоль Москвы-реки? А под конец заедем в кафе-мороженое, и…

– Я не могу, – не дал даже ему договорить Валерий. – У меня сегодня астрокружок.

– И никак нельзя пропустить?

Валерий сурово покачал головой:

– Сегодня моя очередь наблюдать. Не могу…

Когда он ушел, отец сказал дочери:

– А товарищ-то у тебя… с характером.

– Разве это плохо? – не поняла Катя.

– Что ты… – задумчиво поглядел на нее отец. – Наоборот, очень даже хорошо.

– Он немного неуклюжий, – добавила от себя мать, – но, по-моему, добьется в жизни всего, чего захочет.

… А что же в то время, когда у Малышевых пили чай, делал Колюня? Подложив руки под голову, он лежал в вельветовом пиджаке на тахте и думал о судьбе. Ему колоссально не повезло! Чтобы поход в кино состоялся, все до мелочей продумал и предусмотрел. Кроме одного – что бабуля, уходя, возьмет свои и его ключи и запрет квартиру снаружи.

Было нестерпимо досадно. Он такие возлагал надежды на этот культпоход! Малышева вполне соответствовала его представлениям о «своей девчонке». Лицо, фигура – любо посмотреть. Характер что надо: веселая, не выламывается, как многие девчонки. И, что самое привлекательное, незлопамятная. Подулась на него пару дней за реплику на первом в этом году уроке и перестала. Сколько уже раз подходила к нему с тетрадями по русскому и английскому.

– Проверь, чего я тут наляпала… – запросто присядет рядом на переменке.

– Пожалуйста, мисс Малышева! – учтиво скажет он и, как большой специалист, наденет воображаемые очки.

Проверит, исправит и молча вернет тетрадь. Несколько раз – или это ему лишь показалось? – он ловил на себе ее задумчиво-изучающий взгляд. Верно, взгляд не расписка, к делу не приобщишь. Но он порождает надежды! Настал день, когда Колюня решил: надо действовать! Время становиться взрослым. Время приглашать в кино… Коробка он взял в компанию, чтобы чувствовать себя посвободнее. В следующий раз, думал, обойдется без него. А вышло – они обошлись без него. Бабуля, бабуля, ты как будто нарочно заперла квартиру!..

Вечером он долго ворочался в постели, простыню в скатку сворачивал: «внутренний голос» не давал покоя. Он подсказывал Колюне, что между Коробкиным и Малышевой что-то произошло. Но что именно?! В худшем случае этот тюфяк Коробок после кино проводил ее до дома – и бегом домой к своей скандальной мамочке, к своим электродам, катодам, анодам…

Перед тем как уснуть, Колюня утопил клавишу приемника, всегда настроенного у него на волну «Маяка». «Уймитесь, волнения страсти! Усни, безнадежное сердце…» – отчаянно и грозно загремел шаляпинский бас в Колюниной келье. От этих слов старинного романса, затаенного плача музыки и раскатов могучего, как океан, голоса у Колюни пробежали по спине мурашки. «Минует печальное время…» – из далеких, невозвратных времен долетело до него предсказание, и он забылся сном, внезапным, как порыв ветра перед грозой…

Сладкий дождь

На следующий день он дежурил в классе. На большой переменке ворвался в класс со шваброй в одной руке и ведром с водой в другой. Вид имел – глаз невозможно было оторвать! Рыжие волосы пламенели и устрашающе торчали во все стороны. На груди, вместо передника, болталась старая географическая карта Африки, на которой Замбия и Намибия еще не освободились от колониального гнета.

– А ну! – зычно крикнул он. – Выметайтесь все, я н-начинаю работать!

Несколько человек сидели за партами и перед физикой методом скорого чтения учебника постигали хитроумные законы электричества.

– Кому сказал: выметайтесь! Хватит нам по чистоте быть на последнем месте!..

Чтобы все видели, как он решительно настроен, Колюня поднес швабру к лицу Светы Зарецкой.

– Считаю: раз, два, три…

Света поглядела на него, плюнула от полноты отрицательных чувств и вышла из класса.

– Вас это, голуби, тоже к-касается, – заявил он Коробкину и Малышевой, склонившимся над одним учебником.

– Не мешай, а? – взмолилась Катя. – Если Валерка не объяснит мне сейчас этот параграф, я погорела.

– Мне какое дело? – Колюня нарочно громыхал ведром, чавкал шваброй. – Г-гу-лять надо меньше, г-голуби…

– Пойдем отсюда… – Коробкин захлопнул учебник и встал. – Все равно не отстанет, я его знаю.

Класс опустел, и с Колюни тотчас схлынула деловая горячка. Заводить уже некого было. Рублёв наедине с самим собой был разительно не похож на Рублёва на публике. И, загляни кто-нибудь в эту минуту ему в лицо – худенькое, веснушчатое, несчастное, от недосыпа чуть синеватое, – никто бы не подумал, что Колюня способен кого-то обидеть. Его бы не обидели!

Вот и звонок на урок. В класс на полных правах один за другим вбегали, перелетая через ведро, акселерированные восьмиклассники. А Колюня продолжал нехотя возюкать шваброй по полу.

И – хлясть! – тряпкой провел по чьим-то белым туфлям.

– Вот спасибо-то! – изумленно-горестно ахнула классная, посмотрев, во что превратил он ее ноги. – Но скажи: за что?

– Я н-нечаянно! – вскричал Колюня, да так горячо, что она ему сразу поверила.

Он бросил швабру, достал белый, бабулиной утюжки платок и, как заправский чистильщик сапог, оттер туфли, вернул им первозданную белизну. Классная просияла. К ней вернулось хорошее настроение, которое ее редко покидало.

– Знаешь, какой я сегодня слышала разговор? – доверительно, но так, чтобы и другие слышали, сообщила она Колюне. – Наталья Георгиевна предлагает послать тебя на олимпиаду по литературе. Она прямо горой за твою кандидатуру.

У Колюни от этой новости глаза сделались квадратными. Поехать на олимпиаду – хорошо. Но если привезешь последнее место?

– Людмила Сергеевна! – вступила в разговор Оля Самохвалова. – Подействуйте на Рублёва. Он от всех поручений отказывается. А у него скоро комитет, и я боюсь, он там засыплется… И тогда на олимпиаду не пошлют…

Колюне вдруг нестерпимо захотелось на олимпиаду.

– А ты хоть п-помнишь, что мне поручала? – сразу перешел он в контрнаступление.

– Конечно, помню: два раза в неделю навещать слепую женщину и читать ей газеты…

– Как читать, она слепая, а как играть во дворе в карты и домино, так нет?! – продолжал наступать Колюня. – Я пять раз был у нее. Она п-просит читать ей только про шпионов. И больше, дудки, не пойду!..

– Запишем тебе отказ от поручения! – предупредила Оля.

– Я бы к этой тетке тоже не ходила, – подала голос Малышева в защиту Рублёва, чем удивила его и обрадовала.

– А ведь не с тобой разговаривают, – обиделась на нее Оля.

– Не спорьте. Без поручения Рублёва нельзя оставлять, – рассудила Людмила Сергеевна. – Что у нас там по плану, Оля?

– Турпоход и подготовка к фестивалю искусств.

– За что ты хочешь отвечать? – взяла классная Колюню за плечи и внимательно посмотрела ему в глаза. – За турпоход или за подготовку?

Колюня откровенно спросил:

– А ни за что н-нельзя?…

– Нельзя, – так же откровенно ответила она. – За что-то, понимаешь, надо отвечать.

– Т-тогда за подготовку.

– Это потому что до фестиваля еще далеко?

– Точно! – поразился он тому, как она правильно прочитала его мысли. – А откуда вы узнали?

– От верблюда.

Она и на уроке не оставила его своим вниманием – вызвала отвечать. И Колюня точно ждал этого, вышел из-за парты и рысью устремился к доске. Весьма средний ученик по физике, он на этот раз блеснул. Привлек дополнительный материал, рассказал о гипотезе одного ученого…

– Садись, – сказала ему классная, и даже задним партам было видно, какую твердую, во всю клетку крупную пятерку она выводит в журнале. – Что ты умница и мог бы учиться у меня только на «отлично», я это всегда знала.

Колюня пошел на место, как триумфатор. Перед ним катилась-раскатывалась красная ковровая дорожка. Тысячи рук тянулись к нему с цветами и тетрадями для автографов, а он шел и ни на кого не глядел, разве что Эмме Гречкосей показал язык. Но вот он подошел к своей парте. И разом исчезли улыбающиеся восхищенные лица, цветы, дорожка. На парте лежал синий неиспользованный билет в кино, столбик мелочи и записка из двух слов: «Полный расчет».

Твердый от чересчур прилежной позы затылок Валерия Коробкина говорил сам за себя…

В турпоход Колюня решил не ходить. Дело это добровольное, каждый проводит воскресенье как хочет, и неучастие в походе Самохвалова не сможет записать ему как отказ от поручения. Севка Барсуков со своей девчонкой зовут его поехать с ними на лоно природы и сообразить шашлычок.

«Мясо – за тобой», – предупредил Севка. Это, конечно, можно. Но Колюня знал наперед, как будут развиваться события: сами куда-нибудь уйдут, а его оставят стеречь вещи…

В турпоход вместе со своим классом Колюня не хотел идти из-за Коробкина. Совсем обнаглел паря! От Малышевой не отстает ни на шаг. Носит ее портфель, помогает надевать пальто, угощает конфетами, мороженым… И больше никого близко не подпускает. Типичный собственник. Не понимает, бедняга, что живет в конце двадцатого века и своим поведением только смешит умных людей.

Колюня, Колюня…

Утром в воскресенье он открыл глаза – намечался славный денек. Солнце било в окно так, что стёкла чуть слышно звенели, воробьи, расселившиеся в «китайской стене», расчирикались во всю мочь. Отвечая им, запела и хорошо выспавшаяся душа Колюни. Он подкинул ногами одеяло, быстро оделся, затолкал в рюкзак все, что надо, взял фотоаппарат, сорвал со стены гитару и побежал к месту сбора.

Они прошли по намеченному маршруту без особых приключений, если не считать, что тяжелая Эмма Гречкосей провалилась в болото. На ее вытаскивание и переодевание ушло целых полчаса. Классная, заядлая туристка, стояла ждала и недовольно поглядывала на часы. Колюня достал из рюкзака для Эммы шерстяные носки. Гречкосей уперлась – не хотела от него принимать никакой помощи.

– Не наденешь?! – пригрозил ей Колюня. – Тогда весь день т-травить буду…

Они пришли на берег лесного озера. У всех так и пооткрывались рты при виде его красоты. Круглая чаша воды, чистой, темной, до весны погруженной в сон. Ни души, ни ветерка, ни всплеска. По краям чаши толпились мощные дубы и березы с пооблетевшей листвой, сквозь них нелюдимо проглядывали черные, готического стиля ели…

– М-меняю квартиру в Москве вон на тот шалаш!.. – первым нарушил тишину Рублёв. И начал щелкать затвором фотоаппарата.

Но любоваться красотами природы стоя уже ни у кого не было сил. Свалили рюкзаки на землю и все тут же безгласными трупами попадали на них. Правда, скоро кто-то простонал:

– А есть-то как хо-очется!

– Ага! – живо согласились остальные.

– Мальчики собирают дрова, разводят костер, чистят картошку, – распорядилась классная. – А я и девочки немного поспим.

За что она и нравилась классу – не по летам была наивна.

Мальчики ничего не слышали. Встали одна за другой девочки. Мальчики, чтоб ничего не видеть, закрыли глаза. Совесть заговорила только в одном… в Рублёве! Колюня самому себе не поверил: встал, разделся до пояса и, делая разминку, замахал костлявыми руками, да так быстро, что чуть не взлетел над озером.

Он вытаскивал из лесу коряги, и весом и размером намного превосходившие его.

– Подожди! – испугалась за его жизнь Оля Самохвалова, когда он ухватился за комель здоровенной, поваленной ветром березы. – Давай вместе понесем!

– Отойди, Олька, а то зашибу! – как добрый молодец, закричал он и поволок березу один.

На мальчиков трудовые подвиги Колюни действовали раздражающе.

– Внимание, внимание! – лежа изображали репортеров известные лентяи и завистники Мишулин и Боровский. – Говорит и показывает телестудия восьмого «А»! Небывалый производственный подъем охватил дохлятину Рублёва! Товарищи решили не отставать от него…

Товарищи, не вставая, с гримасами крайнего напряжения сил передавали по цепочке тоненький прутик лозы – их общий вклад в костер. Кто-то неосторожно передал его в руки классной. Та встала и с выразительным свистом рассекла им воздух. Мальчики повскакивали.

Вскоре дров собралось достаточно. Но Колюня не мог остановиться.

– Чего встал на д-дороге?! – двинул он корягой в спину Коробкина, который, смеясь и размахивая руками, о чем-то рассказывал Малышевой.

Удар в спину Валерию не понравился.

– Врачу давно показывался? – рванулся он к Колюне, но был остановлен Малышевой.

В завершение своих подвигов Колюня с распростертыми руками упал вниз лицом на густой ковер усыхающих пахучих трав. Он даже вцепился в них, чтобы не умереть от усталости и не улететь в Царствие Небесное. Мимо него и даже через него ходили, кто-то проверял его пульс. Он ни на что не обращал внимания, глупо улыбался в траву и слушал ее нашептывания…

Перед раздачей пищи классная восславила Рублёва и потребовала, чтобы ему было выдано по две порции как первого, так и второго блюда, а в зеленом чае – вообще не ограничивать. Исполняя ее волю, Самохвалова несколько даже перестаралась. И опять Колюня всех удивил. Сам еще не наелся, а уже пошел по кругу с миской каши и кормил всех алчных и ненасытных. И, верный себе, кое-кого оставил с напрасно разинутым ртом.

Когда все физические потребности были удовлетворены и настала очередь духовных, классная объявила:

– Поём по кругу! Я и Света Зарецкая – жюри. Кто ничего нам не споет, пойдет мыть посуду.

Валерий Коробкин, оказалось, ни одной песни, кроме «Жил-был у бабушки серенький козлик…», не знал. Да и то не все куплеты помнил. Света, нарушая все правила, помогла ему допеть до конца.

«Братья Карамазовы», естественно, спели дуэтом.

Эмма Гречкосей без борьбы пошла мыть посуду.

– Рублёв, твоя очередь…

– А за репертуар не б-будете ругать? – потупив глаза, спросил Колюня.

– Смотря какой… – ёрзнула на рюкзаке классная.

– Песня п-про любовь. Но не бойтесь: она на английском.

– Испугал! – показала она на него пальцем. – У меня про это уже Олежка поет.

Колюня хлебнул холодного зеленого чая, сделав связки влажными и певучими, провел пальцами сначала по своему сердцу, потом – по струнам гитары…

Конечно, он сам понимал: куда ему до Руссоса. Но если петь не в полный голос, гитаре давать звучать самую малость, получается ничего. В походах он пел и прежде, но всегда пародийно, лицом и голосом изображал роковые страсти и за свое исполнение получал только ругань и насмешки. А тут распелся…

– Кто бы мог подумать?! – первой оценила его исполнение классная, когда Колюня умолк. – Да ты же у нас соловей, Рублёв!

Колюня в ответ сорвал с головы фуражечку и положил ее у своих ног. Каждый бросал в нее, какую мог, мзду: еловую шишечку, конфетку, копейку… Катина рука, он заметил, бросила похожую на крест латунную штуковину, которая неведомыми путями попала сюда, на берег озера.

Пришлось Колюне петь на бис. На этот раз он спел ту же самую песню в собственном переводе:

Срок настал Петь «прощай» любви. Расстаться нам с тобою суждено… Ты не плачь, Сердце мне не рви: Тебя хранит оно. Прощай, любовь моя! Тобою полон я, И это будет так, Пока ты будешь ждать меня. Прощай, моя любовь! Твой взгляд печальней слов, Но верь, моя любовь, Мы будем вместе вновь. Нам с тобой Светят две звезды. Они горят во мгле ночи, как две свечи. Две звезды — Это я и ты! Любовь – наш свет в ночи.

Все время, пока пел, Колюня чувствовал, что Малышева смотрит на него. Она и в самом деле смотрела – сквозь кисть огненно-красной рябины. И еще ему чудилось, что взгляд ее горек и нежен, как эта лесная ягода в октябре…

В то самое время, когда Колюня своим голосом услаждал слух и сердца одноклассников, в мире резко потемнело. Никто, кроме Эммы Гречкосей, усердно драившей песком миски и ложки, не заметил, как темная туча, похожая на грандиозную, в полнеба, амебу, тихо подползла к солнцу, сначала как бы принюхалась к нему, а затем обволокла и проглотила. В ее влажной утробе тотчас загромыхало, розовый свет молний еле пробивался сквозь густеющую черноту.

– Мама родная, что сейчас будет! – ужаснувшись, вскочила классная. – Все взяли плащи?… Нет?… Почему? Растяпы! Я же вам говорила: возьмите, обещали дождь…

Но восьмиклассники будто только и ждали дождя, чтобы в открытую заявить о своих симпатиях. «Братья Карамазовы» растянули над собой плащ-палатку и пригласили под нее Наташу Спринсян и Эмму Гречкосей. Пошла одна Наташа. Валерий Коробкин распростер свою куртку, как крыло, над Малышевой.

Колюня не взял с собой плаща. Но у него был «стреляющий» зонт марки «Три слона». Нажмешь на кнопку – и над тобой вспухает черный купол, словно рассчитанный на то, чтобы под ним укрылись двое. По нему даже капли дождя били с почтением – до того он был классным. Пока дождь только расходился, Колюня стоял под ним один. Но когда на лес и озеро обрушился косой шрапнельный ливень, он подошел к Малышевой и, потеснив Коробкина, отдал ей ползонта.

Дождь угрожал затопить весь мир. Казалось, он и земля разошлись во мнениях по какому-то вопросу и двинулись в разные стороны. Деревья, белый пар от костра, фигурки мальчишек и девчонок, съежившихся под плащами, озеро, взрытое черной оспой ливня, – все плыло и колебалось… Душа Колюни ликовала: «Сыпь, дождь, лей, хоть еще сутки, хоть еще двое! Пусть будут перекрыты дороги, размыты мосты! А мы будем стоять под „Тремя слонами“ и молча слушать музыку дождя!..»

Такими были чувства у Колюни Рублёва, но их явно не разделял Валерий Коробкин. Он сказал:

– Шел бы ты отсюда, а?

– Хочется – иди сам, – ласково улыбнулся ему Колюня.

– Тебя же сюда никто не звал!

– И тебя!

– Мальчишки, прекратите! – взмолилась Катя. Она потянула Колюню за руку и, чуть не плача, попросила его: – Встань поближе, ты же совсем мокрый…

Колюня в ответ отдал ей весь зонт, а сам запрокинул голову и стал ртом ловить капли дождя. Они были холодными и сладкими. Но он этому ничуть не удивился.

Колюня, Колюня…

В электричку садились уже затемно. Вагон брали штурмом. Колюня ехал в тамбуре. Случайно или нет – кому какое дело? – рядом с ним оказалась Малышева. Они сидели на своих рюкзаках и всю дорогу ехали среди чьих-то корзин, сумок, велосипедов и т. п. Коробкина во время штурма затащило в середину вагона. Он стоял и, несмотря на все попытки Светы Зарецкой завладеть его вниманием, всю дорогу с потерянным видом вертел головой – искал Малышеву.

– Это правда, что ты уже три года живешь без родителей? – Из-за лязга колес Катя кричала Колюне в ухо.

– Правда, – кивнул он, отталкивая кого-то, кто пытался сесть ему на голову. – А что?…

– Тяжко?

– Мне? – уточняя, ткнул он пальцем в себя. – Не жизнь, а м-малина…

– А вот меня родители еще ни разу не оставляли одну… В гости идут – берут с собой, в отпуск едут – тоже…

– Боятся?

– Наверное.

– И п-правильно делают.

– В каком это смысле? – Она засмеялась и занесла над ним кулак.

– В хорошем, хорошем! – поспешил заверить ее Колюня.

И в это самое время на него доверительно сел мужчина с корзиной яблок, судя по всему садовод.

– Гражданин, – поинтересовался Колюня из-под него, – вам т-так удобно?

Гражданин в ответ недовольно приподнялся и корзину с яблоками поставил на Катю. Колюня боднул его в спину.

– Припадочный, что ли? – ругнулся мужчина, но корзину с Кати все же убрал.

– Скажи, а почему ты тогда не пришел в кино? – спросила она.

Колюня достал из корзины яблоко, вытер и отдал Кате, а себе достал другое.

– Я же сказал ему п-почему.

– Он не поверил. Я тоже…

– Ну и п-правильно сделали… Не пришел потому, что не мог выйти из дома. Вот и всё.

– Ты не много потерял…

Колюня сморщился и бросил недоеденное яблоко.

– Кислое? – не поверила она. – А мое, попробуй, сладкое.

Он осторожно откусил.

– Действительно, сладкое, – признал.

– А ты ревнивый? – вдруг спросила она.

– Я? – Он снова, уточняя, ткнул себя пальцем в грудь. – Откуда м-мне знать?…

– А он ревнивый… Нельзя хорошего слова ни о ком сказать. Сразу начинает искать недостатки.

– Любишь ты о нем п-поговорить, – отметил Колюня.

– Ты первый, с кем я так откровенно… Серьезно, с тобой интересно разговаривать. Про тебя всякое говорят, а ты, по-моему, не хуже других, а в чем-то и лучше.

– П-продолжай, – разрешил ей Колюня.

Когда они выдавливались из тамбура на перрон, садовод сказал им вслед с упреком:

– Сопляки еще, а разговоры совсем как у взрослых! Неловко даже слушать.

Это глубокое умозаключение, сделанное им на основе подслушанного разговора, развеселило Колюню и Катю. Выбравшись из вагона, они плюхнулись на свои рюкзаки и покатились со смеху. Такими веселыми их и увидел Валерий Коробкин.

Не сказав ни слова, он подал Кате руку, оправил на ней, как на маленькой, куртку, взвалил себе на плечо ее рюкзак, и они, не дожидаясь остальных, пошли по перрону и вскоре растворились в его толчее…

Колюня рта не успел раскрыть: все произошло так быстро. Он тоже встал. Горбатый из-за рюкзака, растерянно смотрел им вслед. Но ни обиды, ни досады он в ту минуту не испытал – уже умел довольствоваться малым. Какую глупость сделал бы он, если бы не пошел в поход! Разве можно забыть, как она смотрела на него, когда он пел и когда классная вовсю славила его…

Он тоже вскоре откололся ото всех, шел вразвалочку и всю дорогу, точно любимые стихи, повторял в двух лицах диалог в тамбуре. И так увлекся этим, что забрел в незнакомый квартал и, блуждая среди его редких огней, долго не мог сообразить, где он и даже кто он.

Весь остаток вечера он был весел, возбужден, подробно рассказывал бабуле, где они были, как он отличился на заготовке дров, какой потом ливанул дождь и т. д., и нахваливал, чего за ним раньше не водилось, бабулино поварское искусство.

Под конец ужина его слегка зазнобило – то ли от усталости, то ли от пережитого за весь день… Ночью он проснулся от страшного землетрясения. А на самом деле его сотрясал дикий озноб. Зубы что-то выстукивали на азбуке Морзе, и бабуля, когда он разбудил ее, долго не могла понять, что же с ним…

Под утро она вызвала «Скорую».

Врач послушала его легкие, нашла хрипы и сказала, что у него двустороннее воспаление легких. Зная, что нынешние пациенты лечь в больницу боятся больше, чем умереть, она заявила, что вопрос о госпитализации не подлежит обсуждению.

– Никуда я не п-поеду, – твердо сказал Колюня.

– Хочешь, чтоб я вызвала санитаров?

– Вызывайте. А я в окно в-выпрыгну. Отвечать будете…

Врач разозлилась, сказала бабуле, что она ей не завидует, и, выписав, какие нужно, лекарства, ушла.

Адски болела голова. Он весь пылал от температуры свыше сорока и временами бредил, зачем-то требовал у бабули сразу два зонта. Она почти не отходила от его постели, боялась, как бы внук не сгорел от высокой температуры.

– Умрешь – что я родителям скажу? – плакала и ругала она его за то, что не поехал в больницу.

– Ты что, б-бабуля? – хрипел Колюня. – Я – да умру?

Он действительно не боялся ни отека, ни удушья, ни даже самой смерти. Настроение у него было хорошим – редкий случай, когда в больном теле по какой-то причине жил здоровый дух.

Через три дня температура снизилась. Колюня попросил есть.

Бабуля только сделала фарш и замесила тесто, как в квартиру кто-то позвонил. В глазок она увидела Валерия Коробкина и незнакомую девчонку в белом пушистом берете.

– Как он? – спросил Валерий первым делом.

– Есть попросил.

– Значит, будет жить, – пошутил Коробок и, пропустив впереди себя Катю, прошел к Колюне.

Бабуля тем временем добавила в тесто еще муки, чтобы угостить пельменями всех, кто пришел и кто еще придет. Звонила утром Оля Самохвалова и предупредила, что после школы зайдет.

– Как дела? – спросил Валерий Колюню и положил на тумбочку кулек яблок сорта «джонатан». Да неловко положил: кулек лопнул, и желто-красные яблоки, точно хулиганы при свистке милиции, рассыпались и попадали на пол. Валерий, не дождавшись ответа, полез собирать их.

– Температура высокая? – спросила Катя.

– Нет, уже почти н-нормальная.

– А вид такой, словно весь горишь.

Она оглядела Колюнину келью с осторожным любопытством. Остановила взгляд на висевшей над дверью ритуальной маске с печально и злобно ощеренным ртом. Поёжилась и спросила:

– Кто это?

– Дух м-мести, – пояснил Колюня. – Кажется, из Габона…

– Ешь. – Валерий собрал и положил яблоки на стол. – Тут все волшебные. Какое ни съешь, сразу выздоровеешь…

– А к-какое из них отравленное? – в своем стиле пошутил Колюня.

Валерий не ответил: засмотрелся на футляр с трубой. Колюня все понял.

– Забирай, – сказал он. – Пока я д-добрый…

– Можно? – оживился Валерий. – Я тебе все до копейки отдам.

– Конечно. – Колюня глянул куда-то вдаль внезапно заблестевшими глазами. – За кино же ты п-полностью рассчитался.

Кате не нравился их разговор.

– Нет, у тебя есть температура, – сказала она. Привстала и прохладными, мягкими, как лепестки розы, губами прикоснулась к Колюниному лбу.

Валерий к тому же месту приложил руку.

– Совершенно холодный.

– Сам ты холодный… – Она снова хотела дотянуться до Колюни, но Валерий, дернув ее за руку, не дал.

– Ты чего? – смерила она его взглядом.

– Я тебе по дороге, кажется, все сказал…

Колюня лежал под одеялом не шелохнувшись. Они ссорились!

– Ты как разговариваешь со мной?! – возмутилась Катя.

– Не нравится? – Волевой подбородок Валерия затрясся. – Тогда я ухожу!

– Я и не звала тебя сюда, сам напросился, – сказала она вслед.

Валерий хлопнул дверью с такой силой, что дух мести сорвался с гвоздочка и упал.

– Жуть какая! – сказала Катя про маску, вешая ее на место. – А глаз не оторвешь.

– Тебе н-нравится? – Колюня глаз не мог оторвать от Кати. Белый берет очень шел к ее темным глазам. В нем она была вылитым олененком! – Хочешь – возьми себе на память.

– Что ты! – смутилась она. – Я сказала без всякой задней мысли.

– Ну говорю же, в-возьми!..

Она поглядела в окно и сказала:

– Я пошла, ладно?

– Сядь! – скорее приказал, чем попросил он. – Что ты на праздники д-делаешь?

– Еще не знаю…

– С родителями будешь отмечать?

– Вряд ли…

– Давай вместе отметим. У меня есть п-приятель – Севка. Он со своей девчонкой придет. Посидим, послушаем музыку…

– Валерку, я поняла, ты не позовешь?

– А ты уже соскучилась по нему?

Она ушла от прямого ответа.

– А почему ты думаешь, что я подойду вашей компании?

– Потому что ты естественная девчонка. Что думаешь, то и говоришь. Не с-строишь из себя, как, например, Светка. Короче, с тобой легко… – Колюня сам себе удивился. Никогда еще и ни с одной девчонкой он не разговаривал так запросто и так уверенно! Он даже в собственном голосе уловил незнакомые ему нотки…

Малышева недобро усмехнулась.

– А я-то думала, Рублёв, ты еще совсем мальчик. А Валерка, выходит, прав.

– Дальше говори.

– Думала, мы можем быть с тобой друзьями…

– А что? Нет? – Только сейчас Колюня услышал хрипы. Но не в легких – в сердце. – Можем. Но без него, п-понимаешь?

– За счет Валерки – никогда. Я его люблю. Слышишь?!

Она встала и пошла к дверям.

– Постой! – с прерывистым, как у ребенка после долгого плача, всхлипом крикнул Колюня. Он был в дурацком положении: раздетым ни встать, ни догнать ее, ни загородить дорогу. – Постой, говорю! Возьми т-трубу и отдай ему.

– Пусть сам придет и возьмет.

– Он сюда больше никогда не п-придет! И я не понесу ему…

Она постояла у дверей, кусая губы. Потом взяла трубу и тихо сказала:

– Выздоравливай. До свидания.

– Чао! – выбросил он голую руку из-под одеяла.

Бабуля вкатила стол-тележку с блюдом пельменей, источавших вкусный курчавый пар. Среди них был «счастливый». И уж она бы сделала так, чтобы он достался внуку. А теперь и стараться не надо: товарищи, она проглядела, ушли. Все счастье одному ему.

Колюня, укрывшись с головой, лежал под одеялом молча и неподвижно, прямой, как покойник.

– С маслом или уксусом будешь? – спросила она.

– Ни с чем не б-буду, – глухо ответило одеяло.

– Опять не угодила! – проворчала бабуля. – Чего же тебе хочется?

– Умереть.

– Чего?!

– Не трогай меня! Я сплю.

– Оля скоро придет. Что ей сказать?

– Что она мне н-надоела.

Оля Самохвалова оказалась легкой на помине. Сказала, что очень спешит, оставила для Колюни уроки и записку. В записке она сообщала, что за дежурство в классе санитарный пост школы поставил ему «отлично». А что она видела Катю Малышеву, выбегавшую из подъезда с футляром под мышкой, это оставила при себе.

«И тайно, и злобно оружия ищет рука!»

Ночью опять поднялась температура. В ушах гулко шумела горячая кровь. Из глаз в темноту уплывали, сцепившись, красные, синие, зеленые кольца. Во рту было сухо и жарко.

– Бабуля… – еле удалось отодрать язык от раскаленных зубов. – Бабуля!..

– Кричать зачем? Я здесь…

– Посмотри, что у меня под т-тахтой лежит.

Загорелся свет. Бабуля, вся седая, в белой ночной рубашке похожая на привидение, перекрестилась и, кряхтя, полезла под тахту. Достала оттуда и поднесла к его глазам желто-красное яблоко.

– И больше ничего.

– Не ешь его! Оно отравленное.

– Будет глупости болтать! – осерчала она. – Спи.

На его лоб, зашипев, легло мокрое полотенце. Свет погас. Полотенце впитывало в себя все ночные кошмары. Разноцветные кольца стали распадаться на светящиеся точки… Вот и вовсе исчезли.

Днем приходила врач. Послушала его и сказала, что ничего не понимает.

– Легкие и сердце у тебя уже в порядке. А состояние, сама вижу, тяжелое…

«А чего тут понимать?» – лежал и про себя думал Колюня, пока врач измеряла ему давление. Такое состояние у него из-за плохого настроения. И за него он должен благодарить своих одноклассников – Коробкина и Малышеву. Называется – навестили…

– Если не хочешь иметь осложнений, раньше времени не вставай.

Раньше времени? Да лучше вообще никогда не вставать! Лежать, лежать, ни есть, ни пить, остановить дыхание – и до скорой встречи на том свете!..

Обида, горечь, возмущение лихорадили кровь, туманили голову Колюни. И в чем-то мы должны разделить его чувства, если хотим быть справедливыми ко всем сторонам этого лирического треугольника. Он хотя и самая малая в нем сторона – все же сторона!

Что оставалось ему делать после того, как Малышева сказала, что любит другого? На что еще было надеяться? На чье плечо опереться?

День-два он ждал: она позвонит и скажет, что погорячилась. И это было бы самым сильным утешением для него! Но – не дождался… И тогда он, пристроив телефон на груди, сам стал названивать ей. Но едва она брала трубку – бросал свою! Таким отчаянным способом он хотел – не говоря – сказать ей: «Ну позвони же-е-е-е!..»

И как-то раз после нескольких сеансов этой (телепатической, по сути) связи у него над самым сердцем, подобно небесному грому, раздался звонок! Он в мгновение ока сорвал трубку.

– Привет… – звонил Коробкин. Он с самого начала взял шутливый тон. – Спишь, что ли, с телефоном? Так быстро взял трубку…

Колюня весь похолодел.

– Что н-надо?!

– Все еще болеешь?

– П-предположим…

– Я тебе чего звоню? Ты не можешь подождать с деньгами за трубу? Мать купила новый холодильник, истратила свои и мои. Но летом я опять поеду в деревню, заработаю и отдам.

– Могу выписать д-дарственную.

– Нет, так не пойдет. Лучше я займу у кого-нибудь и тебе отдам. (Забегая вперед, скажу: он так и сделал.)

– Не надо!.. Когда откроешь на небе Луну, назовешь ее в честь меня. И мы б-будем квиты…

– Хочешь завести меня? Не выйдет! Ты лучше пой. Это у тебя здорово получается. Про любовь, про свет в ночи…

Колюня сбросил с себя аппарат на пол и зарылся лицом в подушку…

В те дни в его душе шла отчаянная борьба. Точнее говоря, ее вели «внутренний голос» Колюни, другими словами его совесть, и дух мести, с которым больной, лежа в постели, не расставался теперь, словно малыш с игрушкой. Вот образец того, как яростно и непримиримо спорили между собой «внутренний голос» (сокращенно – ВГ) и дух мести (ДМ).

ДМ. Совести у Коробка ни на грош! Неужели он забыл, что говорил о Малышевой вначале?

ВГ. Совесть в таких делах ни при чем. Можешь мне на слово поверить.

ДМ. Ненавижу его! Даже тень его ненавижу!..

ВГ. Бесишься… А толку?

ДМ. Ты прав! Пора переходить от слов к делу. Отравить? Нет, это грязная работа. Самое лучшее – устроить ему честную «темную». Разукрасить его, как пасхальное яичко. Неплохо выбить передний зуб. Пусть она тогда любуется на его портрет. Ха-ха-ха!..

ВГ. Слушать тебя неприятно.

ДМ (искренне). Почему?!

ВГ (безнадежно). Руками тут не поможешь.

ДМ. А ноги на что? В карате ими только и пользуются.

ВГ. Ставим на этом точку. Пока я его совесть, этому не бывать!

ДМ (багровея). На его месте я бы поскорее отделался от тебя. Зануда ты страшная, а не совесть!

И на самом деле ты его враг номер один. На каждом шагу, за каждую мелочь угрызаешь. Связал по рукам и ногам… Нет, я верю: придет время – ученые найдут средство против тебя! Станут делать прививки или будут, как аппендикс, удалять. Счастливо заживут люди…

ВГ. Не желаю слушать твой бред. На «темную» накладываю вето.

ДМ. Ладно. Есть еще одна неплохая идея. Пусть «темную» устроит Севка. Он верный товарищ. Не откажется. И так отделает, что Коробок будет всю жизнь – ха-ха-ха! – работать на аптеку.

ВГ. И это я запрещаю.

ДМ (разъяренно). Совести у тебя нет, совесть!.. Это из-за тебя на земле столько разбитых сердец и неудачников. Я не камень, сочувствую тем, кому не повезло в любви. Но я уважаю силу! Счастье достается только сильным.

ВГ. И честным…

ДМ. Опомнись! Что ты делаешь с ним? Расшатываешь характер! Вот и вырастет он лопухом. Каждый, кому не лень, будет у него из-под носа уводить девчонок…

ВГ. Зато совесть будет чиста.

ДМ. Жалости у тебя никакой!.. Ему который день есть совсем не хочется, грудь болит, словно на нее горячий утюг поставили. А ты знай поёшь одно… Не делай из него христосика! Поручи его мне, мы с ним та-а-кое придумаем!..

Дух мести сладострастно потирает руки и поет:

Как сон неотступный и страшный, Мне снится соперник счастливый…

ВГ (морщась). Потише, я не глухой… Злоба затемняет тебе рассудок. Ты все твердишь: «Коробок, Коробок…» А что, только в нем дело? Ты же был тут, когда она сказала: «Я люблю его». С этим-то что поделаешь?

ДМ (небрежно). Слушай ты ее больше… Это она тебе сказала. А ему еще нет.

ВГ. Все-то ты знаешь…

ДМ. Я же как-никак дух… Малышева еще в самой себе и в своих чувствах не разобралась. А уже любит напускать на себя: я такая взрослая, просто дальше некуда!

ВГ. Все-то ты понимаешь…

ДМ. Представь! В таких темных делах, как любовь, страсть, ревность, я разбираюсь получше многих.

ВГ. И на здоровье. А я буду молча страдать.

ДМ. Делать нечего? И нашел из-за кого! Если она выбрала Коробка, значит, она его стоит.

ВГ. Еще одно плохое слово про нее – и я вытрясу из тебя дух!

ДМ. О-охо-хо… Нервы, нервы…

… Рублёв встанет через две недели. Все анализы у него будут в норме. Останутся хандра и подавленное настроение. Но за это справки, увы, не дают.

В тот день, когда Колюня пошел в школу, выпал первый снег и ударил легкий, с солнечно-голубой искрой морозец. Все частные автомашины, осадившие «китайскую стену» со всех сторон, стали одного цвета – белого и одной марки: пухлые снежные шапки стерли различия между «жигулями», «москвичами» и «запорожцами».

– Рублёв!

Колюня оглянулся. Его догоняла Наталья Георгиевна. В новой шубе. Наверное, первый раз надела ее.

– Наконец-то ты выздоровел…

Видишь, Рублёв, есть же на свете люди, которые думают о тебе, рады, что ты оклемался.

– У нас полным ходом идет подготовка к фестивалю. Не забыл, что ты в своем классе ответственный?

– П-припоминаю, – кисло улыбнулся Колюня.

– И ты уже знаешь, с чем ваш класс выступит?

Шуба Натальи Георгиевны на свету помигивала, как новогодняя елка, разноцветными огоньками.

– Сами напишем и сами п-поставим маленькую комедию… Можно?

– Что ж, если это будет смешно и остро, я – за!

Она одобрительно хлопнула его по плечу и прибавила шагу, догоняя свою подругу, англичанку Галину Романовну.

Трагедия с комедией

Сочинять обещанную пьеску Колюня начал с «братьями Карамазовыми». Те взялись за работу с восторгом. Им обоим страстно хотелось, чтобы в классе перестали относиться к ним как к обалдуям. Но, быстро загоревшись, они столь же быстро остыли и вышли из авторского триумвирата. Правда, перед этим рассказали, кому только могли, о замышляемой постановке.

К удивлению самого Колюни, пьеска писалась быстро. Словно он ее, как профессиональный драматург, вынашивал годами, а затем сел за стол и в несколько вечеров выплеснул на бумагу. И хотя первое полугодие уже подходило к концу и по многим предметам надо было срочно выправлять положение, он, придя из школы, первым делом садился писать, потом быстро ел, делал уроки – и опять писал, писал… Он и чувства, дотоле ему неизвестные, испытал в те вечера, особенно когда какая-нибудь сценка, на его взгляд, получалась хорошей. Радостно выскакивал из-за стола, выходил в чем был в лоджию и прикладывал к лицу хлопья мягкого, в темноте синего снега. Усталость тут же проходила. Колюня возвращался к столу, с лица на бумагу падали капли талой воды, чернила расплывались, и буквы делались ветвистыми, как узоры мороза на оконном стекле… Иногда ему казалось, что сквозь чащу строчек с той стороны листа бумаги на него с укором смотрят чьи-то темные, с раскосинкой глаза. И это его еще сильнее подзадоривало.

В школу он приходил в хорошем настроении. Как ни в чем не бывало здоровался и с Валерием, и с Катей. К тем, кого прежде любил заводить, не приставал и вообще был серьезным, торжественным и погруженным в самого себя.

Колюня, Колюня…

Свою шуточную пьеску (она уместилась в тонкой ученической тетради) он назвал в стиле А. Н. Островского: «Любовь зла – полюбишь и козла!» В скобках написал: «Детям до шестнадцати лет». В основу своего сочинения положил немудреную сказочку про добродетельную многодетную козу, ее доверчивых козлятушек-ребятушек и коварного серого волка. Конечно, он внес в сказку много своего, ввел новые персонажи, а традиционным придал такие черты, каких у тех отродясь не бывало. Так, помимо козы и козлятушек, в пьеске фигурировали ученый козел и молодая козочка, довольно ветреная особа. По-новому трактовал Колюня и образ серого волка. Он у него был вегетарианцем, вовсе не покушался на жизнь козлятушек. Главным для него было доказать, что серый-то не он, а козел и что все влюбленные козы близоруки и глупы. Самой невыигрышной обещала быть роль козла. Увешанный амперметрами и другими физическими приборами, он на протяжении всей пьески стоял посреди зеленого лужка и с тупым видом поглядывал то на жену-козу, то на козочку-вертихвостку, всячески завлекавшую его, и время от времени бекал и мекал…

Так получилось, что Рублёву пришлось быть и режиссером постановки, и художником-оформителем, и костюмером. Репетиция устраивалась два раза в неделю. Проходили они не бесконфликтно, но всегда весело и ощутимо сблизили между собой весь режиссерско-исполнительский состав. Постановка раз от разу становилась все лучше и обещала стать гвоздем фестиваля искусств.

На один из последних прогонов («генералку» Колюня решил провести перед самым началом фестиваля) пришла классная. Она села в последнем ряду. В актовом зале было холодно, она накинула на плечи пуховую шаль, спрятала под нее руки и смотрела прогон неподвижно, как сфинкс. Колюня вначале оглядывался на нее, пытаясь по лицу понять, нравится ей или нет, потом увлекся, забыл про нее и полностью вошел в роль режиссера.

– Козел! – непререкаемым голосом маэстро обратился он к Мишулину, исполнителю этой роли. – Я не верю тебе! Сильнее т-тряси бородой… Это уже лучше!.. Козлятушки! – Тут же он набросился на «братьев». – Вы что? С бороздки съехали? Еще не родились, а уже выбежали на лужок…

Когда очередь дошла до эпизода, в котором чадолюбивый серый волк укладывает спать козлятушек, Колюня на несколько минут покинул пульт режиссера: серого волка он играл сам. Поднялся на сцену, перековал голос и под гитару спел колыбельную «Мама, роди меня обратно!», сочиненную участниками постановки совместно.

Репетиция закончилась. Вопреки ожиданиям Колюни и всей труппы, классная не стала хлопать. Постукивая каблучками туфелек, она медленно прошла через весь зал, поднялась на сцену.

– Вам нравится? – обвела она взглядом всех.

– А вам нет?! – забеспокоились «братья Карамазовы» и вместе с ними остальные.

– Играете вы здорово… А сейчас все по домам. Останется один Рублёв.

Она дождалась, когда все выйдут, взяла из реквизита спектакля два стула, сама села и Колюню усадила напротив.

– А что ты сам думаешь про свою пьесу? – спросила она, еще сильнее кутаясь в шаль.

– Не фонтан, – смело поглядел на нее Колюня. – Но кое-что п-получилось.

– Кое-что… – со значением повторила классная. – А ты знаешь, вчера вечером ко мне домой приходила мать Светы Зарецкой. Догадываешься, по какому поводу?… Она сказала, что Света в последние дни какая-то нервная, не спит и плачет по ночам…

– Чего это она? – испуганно поднял голубенькие глазки Колюня.

– Света догадалась, про кого твоя пьеска.

– Про к-кого?! – Колюня удивленно привстал и замер в позе прыгуна в воду.

– Рублёв… – с укоризной поглядела она в его возмущенное красное лицо. – Талантов у тебя много. И артист из тебя неплохой. Но ты или себя переоцениваешь, или людей недооцениваешь, что в общем-то одно и то же. И Коробкин с Малышевой обо всем догадались. Но у них нервы покрепче, чем у Светы. Хорошо держатся ребята.

– Людмила Сергеевна!!!

– Сядь и помолчи!.. Мы с тобой на сцене, но играть нам не перед кем. Думаешь, я не знаю, что с тобой происходит? Знаю… Но разве насмешкой над их чувствами ты поможешь своему горю?…

Колюня убито молчал.

– Не сердись на меня. – Она вытащила руку из-под шали и дотронулась до него. – Если хочешь знать, у меня в школе была история, похожая на твою. Я уже сколько лет замужем, мать, а тот мальчишка нет-нет да приснится… Стыдно признаться: я до сих пор его люблю… А он и тогда, и сейчас любит другую… Это больно, с этим невозможно смириться. Почти невозможно… А жить-то надо, и человеком оставаться надо. – Она погладила его руку. – Страдай, злись, рви, мечи! Но человеком, миленький, оставайся.

Колюня заплакал и сказал:

– Не про них я п-писал! Честное слово!.. Просто у меня так вышло.

– После всего, что было, думаешь, они поверят тебе?…

– А вы? Вы мне верите?

– Честному слову верю. Но постановку придется снять. Спектакль не получился.

– Вы так считаете?! Или?…

– Или, Рублёв, или… – Она положила руку на его рыжее воронье гнездо.

На следующий день на переменке его окликнула Наталья Георгиевна и попросила, чтобы он обязательно разыскал ее после уроков. Он нашел ее в буфете. Она сидела за учительским столом одна и доканчивала первое.

– Садись, – и показала глазами на стул. – Тебе взять чего-нибудь?

Он торопливо отказался. Наталья Георгиевна принялась за второе и между делом спросила:

– Страдаешь?

– Из-за ч-чего? – весь сжался он.

– Что постановку сняли…

Он вздернул плечи и, не зная, что ей ответить, долго держал их приподнятыми.

– Можешь мне на слово поверить: я ее отстаивала как могла. Сколько мне ваша классная ни толковала, я так и не поняла, что ты порочного написал. Кто-то мог узнать себя? И что? Как говорили в Древнем Риме: каждому – свое… Но ваша классная, прости за откровенность, трусиха. Привлекла на свою сторону директора, завучей, и в результате я оказалась в меньшинстве. Переубеждать я их не стала: других забот хватает, но вся эта история в какой-то степени касается и меня.

Я с тобой, Рублёв, абсолютно согласна: в школу надо ходить, чтобы учиться, а не любовь крутить… – Она отодвинула от себя тарелку и спросила его: – А чем ты еще увлекаешься?

– Я?! – Выигрывая время, Колюня долго теребил свои рыжие волосы. – Люблю с самим собой п-поговорить по душам.

– Я не о том… – поморщилась Наталья Георгиевна. – Стихи пишешь?

– Есть у меня одно д-двустишие… – Он прокашлялся и прочитал с выражением:

Бегали по улице Жареные курицы.

– Не смешно, – даже не улыбнулась она и принялась за компот. – Постой! Кто-то говорил мне… кажется, Самохвалова, что ты прилично поёшь.

– А-а!.. – махнул рукой Колюня. – У меня много в-врагов.

Ему нестерпимо захотелось уйти. Но вместо этого он отщипнул кусочек хлеба и запихнул себе в рот. Так было удобнее молчать.

– Если можешь, перестань жевать, – попросила учительница и начала вылавливать в компоте черносливину.

Колюнины челюсти покорно замерли.

– Чтобы фестиваль прошел хорошо, нужен какой-то интересный поворот, – поделилась она с ним, отлавливая на этот раз грушу. – Вот что я придумала. Во время перерыва на всех этажах школы должны звучать красивая музыка, песни, стихи. Радиоузел у нас, слава богу, теперь работает как надо. Что ты скажешь об этой идее?

– Здорово! – желая потрафить ей и поскорее смотаться, оценил Колюня.

Но, оказалось, Наталья Георгиевна приняла его похвалу всерьез.

– Я думаю, лучше тебя никто в школе не подберет музыку и не напишет текст.

Колюне после сценария уже ничего не хотелось писать.

– Нет, у меня не п-получится.

– Пойми! – продолжала настаивать учительница литературы. – Если твоя композиция понравится всем, в том числе и Ольге Михайловне, уже никто не будет возражать, чтобы от нашей школы на городскую олимпиаду поехал ты.

Увы, Колюню уже и мысль об олимпиаде не грела, и Наталья Георгиевна поняла это.

– В конце концов, – раздраженно откинулась она на спинку стула, – не Коробкину же мне поручать это!.. Брось, Рублёв! В отличие от своего друга, ты литературно одаренный парень, у тебя есть вкус и чутье. Я уверена, на всё про всё тебе хватит двух дней.

Отступать уже некуда было, и Колюня нехотя спросил:

– А что именно п-подобрать для этой композиции?

– Не маленький – сам подберешь…

Тут в буфет вошла ее подружка Галина Романовна, и она ей замахала рукой. Колюня понял: аудиенция окончена, надо освободить место за столом.

Трагедия с комедией помножилась на несчастье с бабулей. За неделю до Нового года она поскользнулась на улице и больно ушиблась. Врачи приговорили ее к постельному режиму. Это случилось, когда у Колюни на руках уже был билет. Он хотел на Новый год уехать к двоюродному брату в Ленинград, подальше от всех и всего.

Билет пришлось сдать и заделаться, как он самого себя назвал, «внуком милосердия». Теперь надо было не только в школу ходить, но и, подобно Оле Самохваловой, продукты покупать. Наконец-то он узнал, где находится приемный пункт прачечной (оказалось, через дорогу, но раньше он его просто не замечал), каково это – дозвониться в диспетчерскую жэка и вызвать сантехника… Вершиной его подвижнической жизни в те дни стало кормление бабули. Чтобы она поскорее поправилась, бегал на рынок и потом ожесточенно тер морковку, давил клюкву…

Он метался между школой и домом, с ведома старосты Спринсян сбегал с некоторых уроков, чтобы проведать бабулю. В эти дни много, до одури занимался по вечерам. Не будем приукрашивать нашего героя: много занимался не потому, что хотел выбиться в отличники, – забыться хотел.

Однажды, наглядевшись на его хмурый, усталый вид, бабуля расплакалась. Да так, словно ей было не за шестьдесят, а всего лет пять, – громко и безутешно.

– Т-ты чего? – перепугался Колюня.

– Из-за меня маешься, – заливаясь слезами, бичевала она себя. – Чай, я не слепая… Ой, дура я, дура! Зачем согласилась жить здесь? Жила бы у себя, старая ворона…

– Тебе здесь п-плохо?

– Почему плохо? – еще пуще загоревала она. – Хорошо! Здесь и в магазинах не то что у нас, и квартира – лучше не надо… А все равно я здесь не живу, а мучаюсь…

Это было для Колюни откровением. Он ведь знал, что у нее за жизнь в деревне. Дом-развалюха, огород, маленький сад – и всё. Видел, как она, отмахиваясь от едкого дыма, по утрам подолгу растапливала отсыревшую печь. На себе испытал, что такое таскать воду с другого конца деревни, где был колодец. Телевизор она первый раз увидела в Москве. А зимой, когда дорогу заметает, в этой глухой деревеньке в тридцать дворов жизнь становится еще труднее и однообразнее… А оказалось, бабуля душой там, а здесь, под одной крышей с ним, – мучается.

– И церковь мне здешняя не нравится. Шумно. Вокруг машины ходят. Поп молодой, а поет казенно. А у нас, ты видел, церковь маленькая да стоит на горочке, среди… – бабуля совсем залилась слезами, – березонек.

– Раз т-так – уезжай.

– А ты?

– В интернате б-буду жить.

– Разве я позволю? – замахала она на него старыми веснушчатыми руками.

Колюня больше не стал с ней спорить, ушел к себе. Включил магнитофон и погрузился в клокотание музыки, включенной на полную катушку. Никому он не нужен на этом свете!..

Мильон терзаний…

Нет, не в музыку погружался Колюня – в свое безбрежное и бездонное горе-несчастье. И это не только метафора. Где бы он ни был, куда бы ни шел, горе окружало его, как вода в открытом море, со всех сторон, и он плыл в нем, плыл…

Из его горя состояли дома, улицы, мглистое небо декабрьского утра, полчища каркающих ворон, летевших над городом, когда Колюня понуро плелся в школу, закинув за плечо сумку с учебниками и тетрадями.

О несчастье возвещали резкие, как удар хлыста, звонки на урок и с урока. О нем истошно кричали первоклашки, путавшиеся под ногами на переменках.

Казнью был каждый вызов к доске. Он учил, он знал урок, но, чтобы учительница поверила ему, надо было вставать из-за парты, идти сквозь строй взглядов к доске, поворачиваться лицом к классу – и к тем двоим тоже – и что-то говорить, говорить…

И – глаза бы его ни на что не смотрели! – все вокруг – из-за сильных холодов, что ли? – стало серым, сухим, твердым. Случалось, он не сразу узнавал родной дом. Прежде «китайская стена» играла на солнце голубой облицовкой, а теперь она выглядела так, будто была нарисована простым карандашом на серой бумаге.

Весь мир был несчастье…

Пока еще ходил в школу, готовил уроки дома, дни не казались бесконечно длинными, какими они стали в каникулы. Время неожиданно превратилось в его врага. Лишь теперь до него дошел ужасный, прежде ускользавший смысл выражения: убить время. Это означало – убивать себя. Время проходило через него непрерывным, физически ощутимым потоком. Иногда ему казалось, что он состоит не из материи, а из медленного, мучительного, как пытка, времени…

Легко было классной говорить: оставайся человеком. А если у человека болит и ноет не переставая сердце? И боль эта походит на зубную: она нигде и везде!

В последний день старого года Колюня зашел в поликлинику и пожаловался врачу на плохое самочувствие. От врача, энергичной, с румянцем во всю щеку женщины, веяло уже не только лекарствами, но и яблоками и шоколадом. Тем не менее она выслушала его внимательно и все его жалобы занесла в историю болезни. Этот рыжий угрюмый мальчишка пришел к ней не за справкой: в школах, она помнила, начались каникулы, и следовательно, он не симулирует.

– Я пятнадцать лет работаю врачом и замечаю, что чисто детских болезней становится все меньше, – делилась она своими наблюдениями, пока Колюня раздевался до пояса. – Растете вы теперь быстро, будто боитесь куда-то опоздать, и жалуетесь-то почти на то же самое, что и мы, взрослые, – на сердце, бессонницу, плохой аппетит, подавленное настроение… Ох, пережить бы этот век!

Но и простое прослушивание, и срочная электрокардиограмма показали: сердце Колюни в норме и работает, как швейцарские часы. На всякий случай врач посоветовала пить корвалол и настойку пустырника.

– Печать поставишь в регистратуре, – сказала она, протягивая ему рецепты. – Передай родителям, чтобы следили за твоим питанием.

– Лана, – вяло пообещал ей Колюня и выбросил рецепты, не дойдя до регистратуры.

Еще она посоветовала ему подольше спать, гулять и ни о чем грустном не думать. Спать он и без ее советов спал, не думать о грустном не мог, а гулять подолгу начал. Чаще всего, когда на улице еще или уже было мало людей. Выходя из подъезда, надвигал на глаза вязаную шапочку (бомбошку отрезал и выкинул), руки в карманы – и ходил, ходил, ходил… В нем жила смутная надежда, что, петляя между домами по два-три часа, он оторвется от преследующей его хандры или если не всю, так хоть часть выгонит с потом.

А иногда ему начинало казаться, что облегчение принесет большая высота. Он заходил в чужие дома, на лифте поднимался на последний этаж, выбирался на крышу и в полном одиночестве стоял там, пряча лицо в воротник от едкого, перехватывающего дыхание холодного ветра. Перед ним простиралось и тонуло в морозной мгле плоскогорье бесчисленных домов огромного города. Синие поезда метрополитена, выходя из-под земли, торопливо, словно делая что-то незаконное, перебегали из туннеля в туннель. По асфальтовому дну разверзавшейся под Колюней пропасти шли, вернее, безногими шариками катились прохожие. С большой высоты все выглядело игрушечным и забавным.

Все, кроме своего несчастья…

Несколько раз он порывался рассказать обо всем бабуле. Но так и не рассказал. Побоялся, что не поймет. Все-таки разница в возрасте между ними была почти в полвека! Чувствовали ли то же самое, что и он, люди в ее время? Было ли когда-нибудь что-то подобное с ней самой?… Он сомневался в этом, потому что был уверен: такого, как с ним, еще никогда не было ни с кем.

Трудно сказать, поняла бы его бабуля или нет. Но в чем он был совершенно прав: такого, как с ним, еще не было ни с кем. И не будет, сколько бы ни существовал род людской. Каждый к своему первому чувству идет своим путем, по-своему переживает все, что оно с собой несет.

В этом вся штука…

В жизни Колюни наступила странная пора: он перестал понимать, что для него лучше, что – хуже. К слову сказать, он не мог дождаться, когда же наконец начнутся зимние каникулы. Тогда не надо будет шесть раз в неделю входить в класс и видеть, как эти двое, склонившись друг к другу, сидят за партой, – Малышева вечно не успевала сделать все уроки дома, Коробкин ее вечно выручал. Быть с ними в одном помещении стало пыткой! Он плюхался на свое место – за партой так и сидел один, – доставал, чтобы никого и ничего не видеть, книгу, читал ее, читал, а про что она, не понимал. И только чей-нибудь тычок в спину воспринимал правильно: в класс вошла учительница, надо вставать…

Но вот каникулы наступили. И – никогда бы они не начинались! – не видеть ее каждый день оказалось еще тяжелее, чем видеть, пусть даже рядом с другим! Пока видел, хоть какие-то надежды появлялись. Вот сегодня они в кабинете физики сели за разные столы, а после уроков она пошла домой одна. Кажется, поссорились. Надолго? А вдруг – навсегда?! О, если бы!.. Права была классная или нет, запретив постановку, но Света, за здоровье которой она тревожилась, действовала точно по фабуле Колюниной пьесы. Она настойчиво атаковала эту парочку то приглашениями в театр, где ее мать заведовала билетами, то зазывала к себе домой, короче, старалась во что бы то ни стало украсить своим присутствием их досуг. И временами Колюне мнилось, что Светкина настойчивость Коробкину вовсе не противна. Что, если ей удастся отколоть Коробкина от Малышевой?

Несчастье хватается за соломинку…

В каникулы он со всей силой ощутил, как тяжела неизвестность. Что Малышева будет делать в эти дни? В Москве останется или уедет куда-нибудь? Мильон вопросов, мильон терзаний…

В школе чем еще было хорошо: он мог подойти к ней как к однокласснице и о чем-нибудь заговорить, услышать ее голос, поглядеть ей в глаза. Приходилось, правда, урывать для этого секунду, пока Коробкин бегал в буфет или еще куда-нибудь.

«Мисс Малышева!..» – церемонно раскланивался он и обычно задавал вопрос, на который она не знала, что отвечать. Например, такой: это правда, что «любовь нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь…»?

Ей не нравилось, как он с ней разговаривал. Пожимала плечами и, краснея от неловкости, отмалчивалась или просила больше никогда не задавать ей глупых вопросов. И тогда Колюня терял выдержку, шел на все унижения, чтобы она простила его.

В каникулы что было плохо: все разбрелись по своим углам. Каждый теперь жил своей жизнью. Как при таком положении, не выдавая себя, узнать: Малышева и Коробкин вместе проводят каникулы или порознь?

Но счастье глупо, а несчастье изобретательно. Колюня набирал номер ее телефона и, услышав знакомый (красивей всякой музыки!) голос, бросал трубку. Она дома! Тут же звонил Коробкину. И он, ура, дома! И только оттого, что они были в тот момент не вместе, он с облегчением падал на тахту и блаженно улыбался в потолок. А потом вскакивал и, стремительно расхаживая по квартире, проговаривал вслух текст композиции, подготовить которую ему поручила Наталья Георгиевна.

Когда бабуля поправилась, он решил, что должен увидеть Катю. Вышел из дома – был морозный солнечный день, – еще не зная, как он это сделает. Все придумал дорогой: она жила в квартале от него. Подошел к ее дому, из будки телефона-автомата позвонил ей и пропитым голосом алкоголика спросил, не их ли машину хотят угнать дворовые хулиганы? Маневр удался! В легком халатике она выбежала на балкон, повертела головой, никаких поползновений на отцовский «запорожец» не заметила и, недоуменно пожав плечами, ушла. Колюне же и этих секунд хватило, чтобы стать счастливым человеком! Он вышел из будки и, ослепленный фарфоровым блеском январского снега, побрел домой, медленно и осторожно, точно нес в себе что-то хрупкое, не имеющее цены…

Однажды утром получилось, что бабуля впервые после травмы пошла в церковь, а Колюня в очередной раз – к Катиному дому. Вернулись они домой в разное время, но оба довольные и просветленные…

И все же вершиной изобретательского искусства Колюни были его встречи и разговоры с Катей… без участия самой Кати! В далекие времена подобных результатов добивались лишь опытные маги. Самого человека они не трогали, но образ его и душу умели вызывать к себе в любое время суток. В наш век, когда полно всякой техники, к чародейству прибегают только самые ленивые… Колюня воспользовался эпидиаскопом. Он смотрел слайды, сделанные им после турпохода. И только те смотрел, на которых была Катя. Прикнопил к стене большой лист ватмана и проецировал на него отобранные кадры, превратив таким образом свою комнату в кинотеатр для одного человека. Он увеличивал изображение, насколько позволяли разрешающие способности оптики, и, как только добивался резкости, садился в мягкое кресло и со скрещенными на груди руками подолгу смотрел на ее от сильного увеличения почти неузнаваемое, но все равно прекрасное лицо. Изредка вставал, подходил к экрану поближе и, как ценитель живописи в музее, благоговейно всматривался в рисунок ее губ, разрез глаз, линию бровей, носа, лба. И все слова, какие мог бы ей сказать, будь она рядом, говорил ее изображению на экране.

В те дни Колюня искал и находил поводы, чтобы поболтать с бабулей. Она уже спать хотела, мелко и выразительно рот крестила, позевывая, а он все выспрашивал ее про то, как она жила и работала в колхозе, про деда, убитого еще в финскую кампанию, про своего отца – и очень удивился, когда узнал, что тот в годы войны одновременно учился в школе и работал по ночам подпаском и, всегда полуголодный, завидовал коровам, что те могут есть и наедаться одной травой; выспрашивал про весь их, Рублёвых, род, тотчас лез искать фотографию прадеда, зубоскала и скомороха, в которого, по мнению бабули, Колюня и пошел.

Теперь он стал замечать тех, чье существование прежде не считал достойным своего внимания. И если во дворе встречал плачущего малыша, тотчас воспламенялся его обидой и шел вместе с ним восстанавливать попранную справедливость. Собираясь в магазин, спрашивал престарелую соседку, не нужно ли ей чего-нибудь купить. Он стал до такой степени жалостливым, что однажды, увидев среди зимы невесть отчего проснувшуюся муху, не убил ее! Раньше бы он это сделал механически и даже испытал от этого малюсенькое удовольствие. А тут, скованный хандрой, лежал на тахте и с сочувствием следил за ее беспорядочным, тревожным полетом, слушал тоскливое жужжание и про себя думал: пусть летает, пусть живет…

Колюня, Колюня…

Севка Барсуков, при всей своей лености человек наблюдательный, быстрее всех сообразил, что за кручина сделала Колюню угнетенным и ко всем радостям жизни безразличным человеком. Под конец каникул он зазвал его к себе и представил ему Веронику из своего класса, волоокую девицу с накрашенными скулами. Она, как догадался Колюня по Севкиным подмигиваниям, предназначалась ему в подруги. Готовая «своя девчонка»!

Сбывалась Колюнина давнишняя мечта…

Знакомясь, Вероника томно протянула ему руку и чем-то оцарапала. Колюня на миг выплыл из моря своего несчастья, глянул: у Вероники кроме макияжа были также длиннющие наманикюренные ногти! Он тут же представил, что у нее и на ногах точно такие же, и сумрачно ухмыльнулся.

Может, этой ухмылкой, может, чем-то другим, он сразу не понравился Веронике. Ее привлекали веселые, смелые мальчишки, как, например, Севка. А этот рыжий сидит сычом, молчит, из глаз у него, как у врубелевского демона, течет тоска и запредельный холод.

Посидев немного с ними, Колюня встал и сказал, что ему надо домой.

– На горшочек пора? – неудачно пошутила Вероника, чем окончательно оттолкнула его от себя.

Все-таки легче всего ему было наедине с музыкой. Она ни о чем не спрашивала, ничего не требовала, а лишь волнами прокатывалась сквозь него, вымывала душевную горечь и заполняла пустоту его одиночества светлой печалью.

Его кумиром в те дни стал Шаляпин. В неисчерпаемой мощи его голоса он искал и находил силу, чтобы избавиться от тоски. Кассету с песнями и романсами в его исполнении (раньше такие вещи он считал утехой для слезливых старикашек) он почти стер, включая ее без конца. Любил слушать, стоя лицом к окну. Всякий раз ему хотелось представить, какая Катя не на слайдах, а вживе. Но сеансы домашней магии делали свое дело. Сквозь закуржавленное стекло он видел ее неправдоподобно большое, в полнеба, лицо и тряс головой, чтобы освободиться от этого миража.

«Разлука уносит любовь…» – затаенно обещал ему шаляпинский голос, измученный страданием. Колюня прижимал лоб к заледенелому стеклу окна и тихонько подпевал Шаляпину…

Каждому – свое?…

В первые дни после каникул школа напоминала кулисы театра. Во время переменок и после уроков по ней ходили мальчишки в выцветших, великоватых им гимнастерках, девочки в трико и с бумажными розами в волосах, учительницы в длинных платьях фей – заканчивалась подготовка к фестивалю искусств.

Как и намечалось, он состоялся в первое после зимних каникул воскресенье. Колюня с утра занял свое место в радиоузле на четвертом этаже школы. Текст литературно-музыкальной композиции лежал перед ним. Только это был уже не совсем его текст. Накануне фестиваля искусств Наталья Георгиевна многое в нем поменяла. Так, вместо стихов Беллы Ахмадулиной вставила басню Крылова, вообще убрала написанную самим Колюней пародию на прием в комсомол в их школе. И некоторые записи пришлось заменить: Руссоса на Муслима Магомаева, Аллу Пугачеву на Клавдию Шульженко… Он спорил, доказывал, что композиция должна нравиться не только учителям. Сначала она просто-напросто отмалчивалась, а потом сказала, что все эти замены потребовала сделать Ольга Михайловна, председатель жюри фестиваля искусств.

– У меня отношения с ней не лучше твоих, – с суровым видом пояснила Наталья Георгиевна. – И я не хочу давать ей повода обвинить меня, кроме всего прочего, в подыгрывании ученикам…

Скрепя сердце Колюня сделал все, что требовалось… А теперь, сидя в радиоузле, он даже радовался, что весь день будет находиться здесь, а не в актовом зале. Там бы ему пришлось сидеть рядом со своими одноклассниками, болеть за свой класс и, проявляя патриотизм, после каждого номера, подготовленного восьмым «А», оголтело кричать: «Бра-во!!! Бис!!!»

Не тянуло его в последнее время ни веселиться, ни дурачиться…

Кроме того, он мог быть в зале отсутствуя: с актовым у него имелась двухсторонняя связь. Щелкнул тумблером – и слушай, кто, из какого класса с чем выступает…

«Владимир Владимирович Маяковский! „Стихи о советском паспорте“. Читает…»

Ну ясно, сейчас на сцену выйдет здоровенный десятиклассник. Он эти стихи читает начиная с пятого класса. Постоит, помолчит, делая вид, будто сильно волнуется, а потом дурным голосом как закричит: «Я волком бы выгрыз бюрократизм!..»

«Такие горлодеры не лучше бюрократов!» – злился про себя Колюня, слушая чтеца…

«Выступает сводный ансамбль первых – третьих классов!..»

Через секунду на сцену, как горох, высыпят сорок мальчиков в красных рубашоночках и сорок девочек в матрешкиных сарафанах и начнут ногами выделывать всякие кренделя, а публика, особенно учителя и родители, будет млеть от удовольствия…

А вот и знакомые имена.

«Выступает ученица восьмого „А“ класса Светлана Зарецкая! Чайковский! „Времена года“…»

«Играй, Светик, не стыдись. Представляю, как быстро и красиво, глаз не оторвешь, твои пальчики сейчас бегают по клавишам. Тянешь белую шею, заглядывая в ноты. Но тебе бы на пюпитр не ноты, а портрет Валерочки поставить – вот бы ты заиграла!.. Только зря ты, Светка, стараешься. Там все глухо, не достучишься до него. Нам с тобой одинаково не повезло. Ни тебе, ни мне не расклепать эту железную парочку».

… Фестиваль шел как по маслу. Ни один из номеров не сорвался. После каждого выступления, как положено, раздавались хотя и жидкие, но аплодисменты. Наталья Георгиевна и приданные ей в помощь учителя были довольны.

Часа через два был объявлен перерыв. Все ринулись к выходу. Но тех, кто был занят в следующих номерах, Наталья Георгиевна остановила, попросила их еще порепетировать.

В перерыв школа загудела, застонала от топота сотен ног по лестничным ступенькам. Любители быстрой езды, повертев головами и не заметив поблизости никого из учителей, со счастливым видом съезжали по перилам. Буфеты были развернуты на всех этажах. Первоклассники, успевая туркать друг друга, восхищенно и неторопливо слизывали с палочек мороженое. Ученики постарше солидно потягивали пепси-колу…

– Почему молчит наше радио? – удивилась Наталья Георгиевна. – Кто-нибудь сбегайте, узнайте у Рублёва, в чем дело…

Она выжидательно посмотрела на Валерия Коробкина, занятого в сцене из «Недоросля» в роли Стародума.

– Как в них сбегаешь? – Красный от натуги, он яростно вгонял ноги в тесные для него ботфорты. – Дали на два размера меньше моего!..

– Извини, я думала, твое благородство распространяется и на нас, учителей…

– Я схожу, – вызвалась Катя – госпожа Простакова.

Она постучала в дверь радиоузла. Никто ей не ответил. Вошла и увидела: уронив голову на подоконник, Рублёв пригрелся у радиатора и уснул. От скрипа дверей он проснулся. Поднял голову, дикими глазами уставился на Катю, не понимая, видит ее во сне или наяву.

– Наталья Георгиевна просила узнать, почему ты не начинаешь передачу.

Со всей наивностью только что проснувшегося он спросил:

– А что? Уже п-перерыв?

Ее неожиданное появление вышибло у него из памяти весь текст композиции. И, как назло, куда-то затерялась одна из приготовленных кассет.

– А я слушал, слушал эту тягомотину, – хмуро оправдывался он, роясь на столе, – и задремал…

– Тебе ничего не понравилось?

– Все это уже было, – небрежно махнул он рукой и чуть не опрокинул микрофон. – В п-прошлом году, позапрошлом, позапозапрошлом… Только название новое: фестиваль искусств!..

– Это Наталья Георгиевна придумала.

– Ну и что она доказала?… Что фантазии у нее столько же, сколько у Ольги Михайловны…

– А почему ты промолчал? Ты же в классе отвечал за подготовку.

– Да, я т-тоже маху дал. За характеристику, обормот, испугался… – Он отбросил рукой текст композиции. – Чтоб я когда-нибудь еще связывался с этим!..

– Злой ты какой… И вид у тебя нехороший. Ты что, все каникулы болел? Тебя нигде не было видно…

Колюня резко встал, подошел к окну и вцепился в ручку рамы.

– Болел, – не оборачиваясь, с кривой усмешечкой ответил он. – Не п-помню точно, как про такую болезнь в одной песне поется… Короче, я болел тобой…

– Ты меня ненавидел?

– Думай, что говоришь!.. Я жить без т-тебя не могу!

Она покачала головой.

– Ты неправду говоришь…

Он, что было сил, дернул за ручку. Окно с треском распахнулось. В лицо ударил знакомый ему пьянящий холод высоты.

– А если я сейчас… т-тогда поверишь?!

Она оттолкнула его в сторону и захлопнула окно.

– Начинай передачу! – приказала. – Кому говорю?!

Колюня покорно сел у микрофона.

– Дурачок ненормальный! – сказала она ему в спину и, заплакав, закрыла лицо руками.

В этот момент с грохотом, словно от ударной волны взрыва, распахнулась дверь. В радиоузел ворвался Коробкин. Он щелкнул выключателем микрофона и крикнул Рублёву:

– Совсем рехнулся?

– Я тебя не п-понимаю, – спокойно ответил Колюня и встал, готовый к драке.

– Микрофон был включен! – на крике же объяснил ему Валерий, что произошло. – Все было слышно, о чем вы тут… беседовали…

– Во всей школе?! – помертвела от испуга Катя.

– Во всей школе… – подтвердил Валерий. Он смерил Колюню уничтожающим взглядом, взял Малышеву за руку и на выходе сказал: – Я сколько раз предупреждал: доведет тебя твой язык!..

Как только они ушли, Колюня запер дверь на ключ. Что делать дальше, он не знал. В радиоузел кто-то стучал, торкался – он не подавал голоса. Руки у него стали ледяными и дрожали, как у дряхлого старика. Хорошо, чтобы все это было кошмарным сном. Но это был не сон, и поправить это уже никак было нельзя…

Он изгрыз все ногти, думая, как выйти на улицу незамеченным. Что будет потом, это его не интересовало. Лишь бы сейчас пройти и никого не встретить. Потянулся к ключу, чтобы открыть дверь, как вдруг в нее кто-то постучал.

– Рублёв! – донесся с той стороны голос классной. – Ты здесь?… Да не молчи, горе ты мое! Ты здесь?…

Он стоял перед дверями с запрокинутым к потолку лицом и, как бы отрицая факт своего присутствия, покачивал головой. Так и не открыл ей.

Он просидел взаперти почти до конца фестиваля. Наконец осмелился, приоткрыл дверь – на этаже не было ни души – и во весь опор побежал в раздевалку.

Его пальто на том крючке, где он повесил, не оказалось. Какие-то бездельники от души позабавились: перевесили всю одежду, сложили в одну кучу обувь. Час будешь искать свое – не найдешь… Колюня уже хотел было бежать домой без пальто, как вдруг услышал голоса Малышевой и Коробкина.

– Валерка, один сапог никак не могу найти…

– А я – свою куртку…

Понятно. Они ушли с фестиваля до того, как в раздевалке начнется столпотворение.

– Не этот твой?

– Фасон такой. Но у меня каблук сбит…

– Моей куртки не видно?

– Вот она… И рядом его пальто висит.

– Чье – его?

– Рублёва… А я думала, он сразу домой убежал.

– Еще о чем ты думала?

– Не злись. Мне жалко его до слез. Думаешь, ему не влетит за это?

– Не бойся… Вот твой сапог. Учтут, что он живет без родителей. И что его уже заявили на олимпиаду…

– Наталья рвет и мечет. О Рублёве слышать теперь не хочет и грозится уйти в другую школу…

– Классная и англичанка, я видел, уже проводят с ней работу… Встань, я застегну. И вот увидишь: ничего ему не будет. Он мне еще потреплет нервы!..

С яростью пропела застегиваемая молния сапога.

– Между прочим, ты ему тоже действуешь на нервы…

– Я тут при чем? Выбирала нас ты.

– А ты был его другом.

– И что теперь нам с тобой делать? Мучиться из-за него до одиннадцатого класса?

– Не спрашивай – не знаю… Он так напугал меня, когда открыл окно…

– Повезло нам… Ну, давай пореже попадаться ему на глаза вдвоем. Чтобы, как ты говоришь, не ранить его. Но вообще-то это будет глупо и нечестно с нашей стороны. Ты должна раз и навсегда сказать, что ему не на что надеяться. Пошли. И никакая это не жестокость, а, если хочешь знать, наоборот, доброта…

– Знаешь, Валерка, я бы обрадовалась, если бы моего отца куда-нибудь перевели. В школу иной раз не хочется идти.

Они ушли, а Колюня, уткнувшись лицом в чью-то холодную, на поролоне, куртку, еще долго стоял и не двигался…

На улицу он выскользнул никем не замеченный. Уже была тьма кромешная. Дома слились с ней, их огни нелепо повисли в черной пустоте. Дул ветер, сухой снег сек лицо. К Колюне подбежала бродячая собака, вопросительно задрала морду. Но когда он хотел погладить ее, шарахнулась и убежала. И Колюня побежал обратно в школу. Влетел на второй этаж, где находился кабинет директора.

В приемной за секретаря сидела девчонка, которая год назад окончила эту школу, никуда не поступила и теперь нарабатывала стаж.

– Мне к директору надо, – сказал ей Колюня.

– Сначала иди сними пальто и головной убор, а потом я буду с тобой разговаривать, – начала она его воспитывать.

Колюня снял только шапку и без спроса вошел в кабинет директора.

Всеволод Николаевич был один. С фестиваля он, оставив вместо себя завучей, ушел. И сейчас сидел за чистым, без бумаг, столом, глядел на свое отражение в полировке и мысленно проклинал себя за то, что доверил ключи от радиоузла Рублёву. На вошедшего в кабинет Колюню он посмотрел мельком и опять погрузил свой взгляд в полировку. Сколько раз до сегодняшнего случая он разговаривал с этим учеником, так и сяк убеждал быть поскромнее. И все без толку. А тут припекло – сам, без вызова, явился не запылился.

– Ты смотрел «Карнавальную ночь», Рублёв?… Нет? В этой кинокартине тоже объяснялись по радио…

– Я не знал, что микрофон б-был включен, – пролепетал Колюня. – Честное слово, не знал.

– Что же нам с тобой делать? – вслух задумался директор.

Колюня угрюмо смотрел в шапку. Зря он не снял пальто! Весь мокрый от жары.

– Отправите в к-колонию, – поднял Колюня пустые глаза, – спасибо скажу…

– Ну хватит! – хлестнул директор ладонью по глади стола. – Строить героя перед девчонкой – это ты можешь. А передо мной не надо!

Колюня согнулся так, будто хотел нырнуть под стол и там отсидеться, переждать грозу. Но Всеволоду Николаевичу не нравилось, когда провинившиеся ученики показывали ему свои затылки. Он вышел из-за стола и за подбородок приподнял Рублёву голову.

– Сам-то как думаешь жить дальше? – спросил он, охотясь за его глазами. – Вот завтра придешь на уроки. Встретишься с Натальей Георгиевной, товарищами… Что скажешь им?

Колюня закрыл глаза.

– Что же ты молчишь?! Скажи что-нибудь. Ну?!

– А что мне говорить?! – вскричал Колюня. – Что я с-скот? И на всю школу опозорился?!

– Я знаю, тебе не позавидуешь… – сочувственно покачал седенькой головой директор. – Но для чего ты ко мне пришел? Рассусоливать? Как в любовь играть – мы взрослые. А как отвечать – пожалейте нас, мы еще маленькие?!

– Вы меня не п-поняли! Я больше не буду учиться в нашей школе! Переведите меня в другую…

После этих слов Всеволод Николаевич долго расхаживал по кабинету, изредка поглядывая на Рублёва. Хорошо сработала голова у парня! Так будет лучше и для него самого, и для всех остальных…

– Допустим, я смогу убедить роно, что тебя надо перевести, – насупленно сказал директор, снова усаживаясь за стол. – Но в районе больше нет таких школ, как наша. В обычную ты не пойдешь…

– В любую п-пойду, кроме нашей!!!

– Это другое дело. Теперь ступай домой.

… Три дня отсиживался Колюня дома, не ходил в школу, а на четвертый пошел, но уже в другую, тоже с уклоном. Вернее, поехал. Пять остановок на метро с одной пересадкой.

… В учительской первое время было много разговоров о Рублёве. Но обычно они велись в отсутствие Натальи Георгиевны. И если она, еще более прямая, отчужденная, вдруг входила в учительскую, тема разговора немедленно менялась.

Но однажды неуемная Ольга Михайловна прямо при ней начала возмущаться тем, что Рублёва отпустили без обсуждения его проступка.

– Ольга Михайловна… – умоляюще показывая ей глазами на Наталью Георгиевну, тихо сказала классная. – Я вам уже много раз объясняла: это нельзя назвать проступком, а следовательно, нечего и обсуждать…

В учительской с утра сияло кроткое зимнее солнце. Больше всего его лучей доставалось Наталье Георгиевне: ее стол стоял прямо у окна. Пока шел спор о Рублёве, она с брезгливым видом просматривала тетрадки.

– А вы, Наталья Георгиевна, как считаете? – наклонила над ней грузное тело Ольга Михайловна. – Следует поставить в известность его новую школу, какие у него мысли в голове?…

Наталья Георгиевна вместе со стулом молча отодвинулась в сторону от Ольги Михайловны, загородившей солнце.

– Или им уже все можно, – продолжала наступать та, – а нам – только инфаркты и гипертонию наживать?

Наталья Георгиевна с бесстрастным лицом сказала ей:

– Ольга Михайловна, у вас даже тень тяжелая. Отойдите, пожалуйста, от меня…

Оля, Оля…

Отзвуком страстей, вызванных переходом Рублёва в другую школу, был визит Оли Самохваловой к нему домой.

Она вошла в квартиру осторожно, будто боялась, что ее ударят. И почему-то свою знаменитую сумку держала, как ребенка – на руках.

– Здравствуй! – сказала она с проказливо-виноватой улыбкой.

– Здорово, – нелюбезно ответил Колюня.

– Я знаю: тебе неприятно, что я пришла. Но ты имей в виду: я по делу…

– Проходи.

Не оглядываясь, он поплелся в свою комнату. Увлек за собой и Олю. Сам сел – ей не предложил.

– Что надо? – спросил он в пол.

Оля поставила сумку на стол. Теперь до Колюни дошло, почему она так держала ее, – ремень с «мясом» оторван, молния поломана.

– Присаживайся, – наконец-то раздобрился он. – Ты что, в п-переделку какую-то попала? – показал он глазами на сумку.

– Нет, – быстро замотала она головой. – Это дурачок Перовский вцепился и оторвал.

– Чего это он?

– Не пускал меня к тебе. А кто он такой, чтобы я ему подчинялась?

– Скромный же б-был мальчишка…

– Скромный, когда в классе, – нахмурилась Оля. – А когда рядом никого, руки распускает…

Она вытаскивала один за другим учебники из сумки, пролистывала их до тех пор, пока не нашла листок бумаги.

– Из твоей школы на тебя запросили общественную характеристику… Ты ничего там не натворил? – спросила она прежде, чем отдать ему листок.

– Когда б успел? – подарил ей взгляд Колюня.

– Классная думает, что тебе кто-то удружил и сообщил в твою школу про всё… – сказала Оля и отдала ему характеристику.

Листок был сложен пополам. Развернуть его и прочитать? Нет, в присутствии Самохваловой Колюня побоялся это делать. После всего, что произошло с ним в той школе, мало ли чего могли написать?…

– Как п-поживает Людмила?… – спросил он со вздохом про классную.

– Нормально!.. Часто вспоминает тебя, жалеет, что ушел от нас. Честно говоря, мне тоже кажется, что ты поторопился… Мог бы…

– А Наталья свет Георгиевна к-как? – торопливо перебил ее Колюня.

– Она всех нас удивила! На днях привела своего сынишку в школу. У него в саду карантин, что ли?… И знаешь, с ним она была на себя не похожа! Смеется, целует его. И голос у нее теплый-теплый. По-моему, она просто без ума от него. А вот с нами она… всегда над нами… Хотя нет! – самой себе тут же возразила Оля. – Последнее время она и с нами разговаривает немного по-другому. Представляешь, ведет урок и вдруг спросит: «Все согласны со мной?… Может, кто-то думает иначе?»

– Обо мне вспоминает?

– Нет, – виновато улыбнулась Оля.

– И то н-неплохо, – грустно покивал Колюня и, набравшись духу, спросил Олю: – Можно, я почитаю, что вы написали про меня?

– Если интересно, что мы о тебе думаем, – вспыхнула она, – пожалуйста!..

Колюня читал и время от времени потряхивал головой. Дочитал, свернул, как было, пополам.

– Олька, зачем это? Трудолюбивый, исполнительный, п-пользовался большим уважением… А?

– Пойми, тебе сейчас, как никогда, нужна хорошая характеристика…

– Но это же липа, Олька!.. Сама сколько раз долбала меня за то, за другое…

– А вот теперь, когда ты ушел от нас, многие о тебе по-другому говорят. Даже Светка Зарецкая и та считает, что тебя в классе не хватает… И пожалуйста, не думай, что характеристику я одна составляла. Всем бюро вчера с четырех до шести сидели…

– И все б-были «за»? – невесело засмеялся Колюня.

– Все! – кивнула Оля.

– И Коробкин в том числе?

– Да! Хочешь знать, он больше всех старался, чтобы характеристика была хорошей. Заметил: в ней говорится, что ты надежный товарищ, морально устойчив?… – Она с торжеством сообщила: – Это его слова!..

– Лицемер, – еле слышно обронил Колюня.

Но Оля всегда была чутка к его словам – услышала она и это.

– Ты не прав! – горячо и поспешно возразила она. – Когда Ольга Михайловна узнала про характеристику и подняла в школе шум, не кто-нибудь, а Валерка встал на уроке и сказал ей, что она мстит тебе. И что одной ей кажется, будто этого никто не понимает. Она его за эти слова потащила к директору. А он и директору чего-то наговорил… Нет, я считаю, что он как раз искренний. Может, даже чересчур. Он очень дорожит своими чувствами. Но забывает, что чувства есть и у других…

Слушая ее, Колюня низко опустил голову.

– То есть я хотела сказать, что он в то же время большой эгоист. – Чувство справедливости в Оле срабатывало как условный рефлекс. – Правда, классная со мной не согласна. Говорит, что я путаю эгоизм с эгоцентризмом, а это не совсем одно и то же…

– Нет, т-ты меня удивляешь! – нервозно перебил ее Колюня. – Сколько тебе крови попортил. А ты бегаешь, хлопочешь за меня…

– Как тебе не стыдно?! Я комсорг. Это моя обязанность! – закричала Оля, вся опять вспыхнула, уши у нее стали розовыми и прозрачными. – Ты правильно против меня выступал, только слова не те подбирал. Мне и классная часто говорит, что я люблю общественную работу, но мало думаю, что она дает людям…

Колюне стало не по себе: она еще и оправдывается перед ним! И он сказал:

– Брось к-клепать на себя. Ты девчонка что надо…

– Ты меня не знаешь, – сразу заторопилась она, стала в беспорядке заталкивать в сумку учебники. – Слышал бы, например, как я на мать кричу, когда она опять звонит отцу, унижается.

Колюня глядел на нее, а что еще сказать – не нашелся.

– Я пошла. До свиданья… – попрощалась Оля и продолжала стоять.

– Перовскому п-передай, – сказал он, – будет еще приставать – схлопочет!..

– Передам! – благодарно улыбнулась она. – Он трусишка – напугается.

У Колюни перехватило дыхание – до того захотелось сделать для нее что-нибудь хорошее. А что? Он взял свою фирменную сумку, вывалил содержимое на стол. То же самое сделал и с Олиной сумкой. Она сначала не поняла, что он задумал. А когда поняла, вцепилась в свою сумку, точно она была инкассатором, а Колюня – грабителем.

– Пусти! – плачущим голосом требовала она. – Отдай мою сумку!..

– Мы с т-тобой махнулись, – не отдавал Колюня. – Поняла?

– Нет! – продолжала Оля выдергивать свою сумку. – Пусти!

– Ах т-так?! – Колюня схватил со стола характеристику и двумя руками поднял ее над головой. – Слабо порвать на мелкие кусочки?!

– Нельзя! – взмолилась Оля. – Это же официальный документ…

Из лоджии он увидел, как она вышла из подъезда и испуганно шарахнулась от тихо ехавшей ей наперерез свадебной машины. Колюнину фирменную сумку она, словно кем-то забытую вещь, несла на отлете. А как она, свернув за угол дома, побежала и как у нее по щекам полились слезы, этого Колюня уже не видел.

Здравствуй! и – прощай!..

В большом городе переносить одиночество ничуть не легче, чем в маленькой деревне, – от себя и своих душевных неустроенностей, как и от угрызений совести, никуда не спрячешься. Но затеряться, сделаться невидимым для друзей и знакомых, коль встречи с ними для тебя тяжелы, – куда проще. Для этого достаточно сдвинуть свои обычные маршруты чуть в сторону, и река твоей жизни побежит по руслу других улиц и переулков, в теснинах других кварталов.

Колюня так и сделал: там, где он всегда сворачивал налево, стал заворачивать направо – и наоборот. С тех пор как он перешел в другую школу, Оля Самохвалова была единственным человеком из его бывшей школы, с которым он встречался лицом к лицу и разговаривал. Звонили «братья», звонил Мишулин, даже Светка Зарецкая была не прочь поболтать с ним. Но Колюня со всеми держался одинаково. Тусклым голосом бросал в трубку свои «аха» и «лана» и в конце концов добивался чего хотел: на том конце провода ему говорили «пока!». Звонила и классная. Но его не было дома. Через бабулю она просила позвонить ей. Колюня так и не позвонил и не смог даже объяснить самому себе почему…

Бывало, он замечал в толпе прохожих кого-нибудь из своей бывшей школы: у того, кто прячется, зрение острее. Тут же сворачивал в другую сторону и шел себе дальше или подходил к столбу, улепленному, как пластырями, объявлениями об обмене квартир, и делал вид, что его сильно интересуют разъезды, съезды и кто какой породы собаку потерял…

Но порой нужда заставляла его ходить по прежним тропкам. Однажды он торопливо огибал дом, в котором жил Коробкин. Боролся с искушением посмотреть на знакомое окно. И не удержался – взглянул. Возможно, у него просто разыгралось воображение, но он явственно увидел, что окно приоткрыто и что на него ружьем наставлена телескопическая труба. Колюня резко повернулся к дому спиной, прибавил шагу, но еще долго чувствовал на своем затылке горячий кружок такого же диаметра, как труба…

Долго, долго шла зима с ее днями, похожими на затяжные сумерки, низким небом и серыми снегами. Но закончилась наконец и она. На помощь Колюне кроме музыки пришла весна – известная мастерица менять настроение людей в лучшую сторону. С домов и деревьев до земли протянулись золотые нити капели: весна трудолюбиво выстукивала вдохновенные монологи в пользу того, что жизнь, как бы там ни было, прекрасна. В хмуром небе Колюниного несчастья появились голубые оконца. Разлука как весна: одно уносит, другое приносит…

Это было в теплый майский день… Бабуля прослышала от соседки, что в универсаме продают соленые помидоры в банках. Не мешкая, засобиралась в магазин.

– Я сбегаю, – загородил ей дорогу Колюня, пожелавший немного пройтись, вытянул из ее рук авоську и повелел: – Гони мани!..

Бабуля выдала требуемые деньги.

– Сколько взять? Ван? Ту? – спросил он и, облегчая бабуле понимание английского языка, показал ей сначала один палец, потом – два.

– Ту, ту! – вынужденная объясняться на чужом языке, закивала бабуля. – Одну-то мы с тобой съедим, а вторую откроем, когда отец с матерью приедут…

– Вэлл!.. – хлопнул ее Колюня по плечу. – Ю а зе бест грэнни ин Москоу энд сабэбс. Я хотел сказать, что ты самая лучшая бабуля в Москве и Московской области.

– Иди, не болтай! – отмахнулась она и вытолкала внука за дверь. И сама пошла в промтоварный – покупать себе чемодан.

В те дни она потихоньку собирала вещи. Вскоре должны были приехать в отпуск сын и невестка. Внук сдаст выпускные экзамены и уедет с ними, будет жить и учиться два года за границей. А она вернется к себе в деревню. Там ей будет лучше: есть родня и в отличие от Москвы так тихо, что слышно, как в тазу лопаются мыльные пузыри…

Но жалко было расставаться с внуком. Поначалу-то он ей многим не нравился: балованный, думает только о себе, смеется, над чем можно и над чем нельзя. Родная кровь, а вроде как иностранец, говорит по-русски, а не поймешь, одевается, стрижется – глаза бы не глядели… И только когда слегла, убедилась, что есть у него и душа, и сердце. Она ведь было уже собралась ложиться в больницу – он не позволил. Кормил, поил – в жизни за ней так никто не ухаживал…

С осени, заметила она, стал он скучным, нервным. То песни поет, то слова от него не добьешься. Потом догадалась: девчонка у него на уме, та самая, что с Валерием Коробкиным приходила к нему, когда болел. Но говорить ему про свою догадку не стала, даже притворялась, что ничего не знает. Боялась! Взрослые, когда им взаимностью не ответят, пуще смерти боятся непрошеного сочувствия. А дети, если с ними такое стряслось, жалости и вовсе могут не снести. Пусть этот огонь в самом человеке горит – быстрее погаснет…

Вдруг внук начал ходить в новую школу. Она не спросила даже почему. Может, из той его исключили, может, сам ушел – какое ее дело? Раньше стала подниматься утром, готовить ему завтрак, следила, чтобы проездной не забыл взять… Перед майскими позвонили родители. Он им про то, другое рассказал, а про новую школу – ни слова. Затем ей передал трубку. Она взяла без большой охоты – от телефона у нее всегда начинала болеть голова – и тоже им про школу ничего не сказала. Приедут – пусть сами разбираются, что случилось…

Из универсама Колюня возвращался тихим шагом. На полпути к дому остановился, чтобы поиграть в игру, которой мы все когда-то увлекались, – с закрытыми глазами повернулся лицом к солнцу и стал осторожно впускать в себя его ослепительные лучи. В нем тотчас вспыхнули, причудливо изгибаясь, золотые ветви света, залетали синие райские птицы, от него к солнцу, нанизанные на невидимые струны, протянулись гирлянды радужных бубенчиков. Проще простого сотворить такой праздник света – смотреть на солнце сквозь ресницы. И желательно, чтобы ресницы были как у Коли Рублёва – темно-красные, с загибами на концах, – праздник света будет ярче…

– Здравствуй! – вдруг услышал он.

Разлепил ресницы – перед ним с поднятым к небу лицом стояла Малышева. На ней было вьющееся на ветру оранжевое с синими цветами платье.

– Что ты там интересного увидел? – спросила она, продолжая глядеть в небо.

– Л-летающие тарелки.

– Где?! – Она еще выше запрокинула голову, и солнце затопило ее зрачки золотисто-зеленым, как в подсвеченном аквариуме, светом. – Я ничего не вижу…

– Я т-тоже, – с улыбкой сознался он. Переправил авоську из одной руки в другую и спросил: – Куда держишь путь?

– Тебя встречаю.

– Меня?! – потрясенно вытянул он шею.

– Я позвонила тебе, а твоя бабушка сказала, что ты в универсаме. Тогда я пошла тебе навстречу.

– Сочинила все.

– Правда, правда! – поклялась она. И тихо спросила: – Тебе нравится мое платье?

Он боязливо оглядел ее всю. И впервые в жизни обнаружил, что девчонки дышат грудью. Этого на слайдах не видно.

– Платье к-классное, – признал он. – Покупное?

– Это мы вместе с мамой шили. А материал подарил отец.

Она присела перед ним на корточки и загляделась на красные бомбочки помидоров. Зрачки ее глаз стали розовыми.

– Почему в школу не заходишь? – спросила она, водя пальцем по стеклу банки.

– А зачем? – дернул он плечами.

– Просто так. Неужели не хочется?

Долго еще она будет смотреть на эти помидоры? Чтобы поднялась, спрятал банки за спину.

– А у нас – новостей!!! – улыбнулась она, выпрямляясь. – Отгадай, с кем сейчас сидит Наташка Спринсян? С Мазаевым!

– А Караев?

– Как ты, один…

– Еще что нового? – Опять он поднял лицо к небу.

– Деньги на выпускной собирают. Придешь?

– Нет.

– Почему?

– Силу воли в-вырабатываю! – усмехнулся он.

Она по-птичьи склонила голову к плечу и тихо спросила:

– Скажи: это ты в зимние каникулы звонил и бросал трубку?

– А то к-кто же…

– Ты пугал, что нашу машину угоняют?

– Сдаюсь, – поднял он свободную руку.

– А на Восьмое марта открытку без подписи ты прислал?

– Я-то старался – левой рукой п-писал.

– А я сразу догадалась… Помнишь, что написал?

– Не-а… – чуть качнул он головой.

– А я помню! «В тебя я был немножечко влюблен. Я опоздал лишь на один осенний день. И не пройти к тебе всего один квартал… Я просто рад, что ты живешь на свете!»

– Набор слов…

От разлитой вокруг синевы ее волосы отливали голубым. Колюне захотелось провести по ним рукой.

– Ни рифмы, ни мысли…

– Неправда! Хорошие стихи… – недовольно отвернулась она в сторону. – Я из-за них в тот день вся обревелась… И с Валеркой за то, что он порвал открытку, целую неделю не разговаривала…

– Зачем вообще п-показывала?

– А мы с ним с самого начала договорились ничего друг от друга не скрывать, – призналась она с опущенной головой.

– Что мы сегодня встретились, т-тоже не скроешь?

– Подумаю, – мельком взглянула она на него. – Мне кажется, он боится правды и не доверяет мне. Уже предупредил: если я когда-нибудь изменю ему, то чтобы он про это не узнал. – Она сощурилась, и глаза у нее стали узкими и длинными. – Но этого он не дождется. Я сначала скажу ему, что изменила, и посмотрю, как он поведет себя, и тогда, может, на самом деле изменю…

– Что вы как маленькие? – скривился Колюня.

– Да мне не нравится, что мы с ним все время одни, одни… даже когда в школе…

– На его месте я бы, наверное, тоже никого не п-подпускал.

– Вот и он, когда мы с ним по телевизору смотрели бой оленей, доказывал мне: третий – всегда лишний. Закон природы. – Она сняла с его джинсовой куртки приставшую белую нитку. – Но мы же не олени, а люди…

– Это ты мне г-говоришь?

– Какая я эгоистка!.. – вдруг осознала она. – Хотела узнать, как живешь ты, а говорю только про себя и Валерку… Ну, как ты?

– Я же сказал: вырабатываю силу воли.

– По-моему, она у тебя уже есть. А, бэ, вэ, гэ… – начала она, играя, наматывать белую нитку на палец. Дошла до буквы «к» и бросила.

Колюне показалось, что на них кто-то смотрит. Оглянулся – никого.

– Значит, на выпускной не придешь? – повторила она вопрос.

– Я и на своем-то, наверное, не смогу быть. Меня родители к себе забирают…

Не веря, она покрутила головой и спросила:

– Почему сразу не сказал об этом?

– Повода не было… И я еще не решил, п-поеду или нет…

– Слушай! – встрепенулась она. – Мы договорились перед экзаменами сходить всем классом на то же самое место, где озеро. Идем с нами! Всего на один день, а?…

– Есть п-примета: нельзя возвращаться на старое место. Будет несчастье… – Он провел рукой по затылку. Было ощущение, что кто-то навел на него увеличительное стекло.

– А мне так хочется, чтобы все повторилось!.. – размечталась она. – И чтобы мы сидели у костра, и чтобы дождь потом пошел… И еще я хочу послушать твою песню.

– Это была не моя п-песня – Руссоса.

– Все равно чья. Мелодию я помню… – Она напела начало песни. – А слова забыла…

– А это откуда, п-помнишь? – Он потянул за цепочку и показал ей свой латунный талисман.

– Нет, – извиняясь, улыбнулась она.

– У тебя телефон все тот же?

– Да!

– Я п-пошел… – поднял он руку. – Я еще хочу спросить тебя… Знаешь, по-моему, на нас кто-то смотрит и сильно-сильно нервничает…

– Выдумываешь… – Она даже не оглянулась. – Мы еще увидимся?

– Скорее всего, нет. – Что-то твердое блеснуло во взоре Колюни.

– Писать оттуда будешь?

– Не буду…

Она приподнялась на носочках и поцеловала его. Хотела, как сестра брата, в щеку, но Колюня не понял, испугался ее движения, отбросил голову назад, и получилось смешно: поцеловала его в подбородок.

– Позвони мне, ладно? – сказала она, повернулась и пошла прочь.

И он пошел, радостно размахивая двумя тяжелыми банками. От одного чересчур сильного взмаха его приподняло над бетонной дорожкой, и дальше он уже не шел, а низко летел над землей и улыбался, как улыбается во сне исцеленный от тяжелого недуга. В грудь приятно толкал латунный талисман…

Он и в квартиру не вошел, а влетел. Увидел на полу осколки битого стекла и камень. Пока ходил за помидорами, кто-то устроил в его комнате вентиляцию. Но возмущаться и тем более искать виновника не стал – сам когда-то совершал подобные подвиги. Взял совок, веник и стал подметать осколки…

Почти в то же самое время кто-то позвонил в квартиру Малышевых. Катя открыла дверь. На пороге, покачиваясь от горя, стоял Валерий. Все лицо у него было залито слезами.

– Что с тобой?!

– Я видел тебя с ним… как на ладошке…

– Выследил… Войди же. – Она закрыла за ним дверь. Платочком промокнула слезы. – Вот не думала, что ты можешь реветь, как девчонка. Ну прости меня! Я сама не знаю, что нашло на меня. Наверное, весна виновата…

Валерий заплакал еще сильнее.

– Да успокойся ты! – стала она его трясти за плечи. – Я совсем, понимаешь, ни капельки ему не нужна. У него все прошло. Честно-честно! Он сам мне об этом сказал.

… Покончив с разбитым стеклом, Колюня сел за телефон. Пока бабули нет, можно поболтать без оглядки. Из семи цифр Катиного номера он с дрожью в пальцах набрал шесть. А седьмую так и не смог! Осторожно положил трубку на рычаг, взял записную книжку и густо-густо зачеркнул номер Катиного телефона. Но имя ее оставил…

Колюня, Колюня!..

* * *

Что будет с моим героем дальше? Не знаю. Поживем – увидим… А сейчас простимся с ним и со всеми, кто вольно или невольно сделал тот год его жизни трудным, неудачным, но, может быть, самым значительным из всех, что он прожил и еще проживет на белом свете…

 

Валерий Алексеев

Прекрасная второгодница

Повесть

[4]

1

Девятиклассник Игорь Шутинов вошел в прихожую, поставил сумку с продуктами на пол и, держась рукой за дверь, принялся развязывать шнурки ботинок. Был он из породы аккуратистов: шагу не сделает по квартире в уличной обуви, ни до чего не дотронется дома, не вымыв после улицы рук.

– «Неужели когда-нибудь, – бормотал Игорь, разуваясь, – неужели когда-нибудь подстригут все деревья? Неужели когда-нибудь по линейке рассадят кусты?»

Привычку бормотать стихи Игорь культивировал в себе сознательно: в прошлом году совершенно неожиданно выяснилось, что он обделен «чувством прекрасного», – именно так выразилась студентка-практикантка, давшая в восьмом «А» единственный и, как в один голос говорили учителя, неповторимый урок. С тех пор Игорь целеустремленно воспитывал в себе это чувство, идя пока чисто количественным путем. Рано или поз дно, он был убежден, количество освоенного материала обратится в качество восприятия. Случалось так, что с заученными стихами Игорь был внутренне не согласен; кстати, идея подстриженных и рассаженных по линейке деревьев не представлялась ему такой уж отвратительной, есть же, в конце концов, регулярные парки. Но свое несогласие Игорь подавлял: специалистам надо во всем доверяться, по крайней мере на первых порах, пока не вникнешь в суть дела.

В прихожей, вопреки обыкновению, горел свет. Возле обувной тумбы, которая одновременно служила и телефонным столиком, сидел отец. Прижимая к уху телефонную трубку, он в упор смотрел на Игоря и молчал. Выражение его лица, сокрушенного и в то же время полного ожидания радости, удивило Игоря.

– Что-нибудь?… – коротко, не произнося лишних слов, но с нужной интонацией спросил Игорь.

Отец досадливо поморщился («не мешай!») и взглядом показал на лежащую возле телефонного аппарата развернутую телеграмму.

– Костя?

Отец кивнул.

Никакие силы не заставили бы Игоря взять телеграмму немытыми руками, и он, бегло взглянув на нее издали, снял куртку, повесил ее на вешалку, прошел в ванную, тщательно вымыл с мылом руки, не менее тщательно их вытер и только после этого пошел знакомиться с новостями.

Прибываю шестнадцатого апреля отпуск связи сезоном дождей Константин.

– Здорово, – по обыкновению, ровно сказал Игорь, хотя все в нем запело от радости, и даже эти слова «запело от радости» он услышал в себе, но только как слова. Как будто кто-то механически произнес или, еще лучше, напечатал крупным шрифтом: «Все в нем запело от радости».

Так радовался Игорь. Это можно было принимать или не принимать, это можно было осуждать или одобрять, но он так радовался. Каким-то образом эта форма радости была связана с «чувством прекрасного», но каким – Игорь мог только предполагать.

– В Шереметьево? – спросил он отца.

Отец кивнул и после паузы проговорил:

– Музыку для меня играют. «Ждите, ждите» – и музыка. Я уже все вальсы Штрауса… – Тут он вскинулся и пронзительным голосом закричал: – Девушка, алло! Алло, девушка!..

Должно быть, тревога была ложная, потому что, умолкнув, отец сделал попытку затянуться погасшей сигаретой, и лицо его сморщилось, как у обиженного ребенка, а глаза стали обреченными.

– Бросил бы ты курить, – наставительно сказал Игорь и, взяв со столика спички, поднес отцу огня.

Терпение у отца было адское. Может быть, терпение вообще являлось его главным жизненным капиталом, но не ожесточенное терпение и не смиренное, а спокойное, выстраданное, как у Робинзона Крузо после неудачи с большой лодкой.

Константин был старший брат Игоря. Он уже год выполнял в тропических джунглях Андамана геодезические работы по ирригационному проекту «Шитанг». Работа была важная, от нее зависело благосостояние целого региона, о проекте «Шитанг» писали в центральной прессе (так выражался отец: «О пустяках в центральной прессе не напишут!»). И цветная фотография Константина, вырезанная из журнала, была приклеена к стене прихожей как раз над телефонным столиком. Худощавый, изжелта-смуглый, весь неуловимо тропический, с белозубой улыбкой на слегка изнуренном лице, Константин Шутинов увлеченно беседовал с одетым в длинную бледно-клетчатую юбку аборигеном Андамана. За их спинами виднелась лилово-зеленая гладь разделенного на рисовые чеки болота, белые и золоченые пагодки на островах тверди, соломенные хижины на сваях, крыши которых блестели под темным, низко нависшим небом.

Костин отпуск в определенном смысле был неожиданностью. Контракт с советскими специалистами, работавшими на Шитанге, не предусматривал выезда в Союз: два года с перерывами на отдых и обработку материалов в столице «страны пребывания». Несколько настораживала Игоря и необычная для Кости многословность: зачем было в телеграмме упоминать этот самый сезон дождей? Экзотики ради? Сомнительно. Работы на Шитанге начались как раз в разгар сезона дождей, и год назад это никого не смущало. У Игоря имелись кое-какие соображения на этот счет, но он предпочитал помалкивать, чтобы не волновать маму.

… Переправив продукты на кухню и распределив их как полагается, Игорь пошел в гостиную. Отец все так же сидел у телефона, неподвижный, как старейшина индейского племени, он только проводил Игоря взглядом, в котором можно было прочитать укоризну. Ну разумеется, ему хотелось бы, чтобы Игорь вопил и приплясывал на ходу, щелкая в воздухе пальцами.

Мама и Нина-маленькая вполголоса, чтобы не мешать отцу, обсуждали вопрос, надо ли извещать о прибытии Константина некую Ирочку.

– Ты понимаешь, прощались они как-то холодно, – озабоченно говорила мать и тут же, по своему обыкновению, сворачивала утверждение в вопрос: – А может быть, мне теперь кажется? Все-таки целый год прошел. И в письмах о ней ни слова, даже приветов не передавал. А с другой стороны, зачем через нас приветы, если он с ней переписывается напрямую?

– Мама, не ломай себе голову, – уговаривала ее Нина-маленькая. – Мы обязаны поставить ее в известность, а там уж она как хочет, на ее усмотрение.

Нина-маленькая вполне доросла до таких разговоров: ей было двадцать лет, она училась на втором курсе факультета журналистики, курила, не стесняясь родителей… Впрочем, последнее ей прощалось потому, что Нине-маленькой срочно нужно было похудеть. Ей досталось не только мамино имя, но и мамина комплекция: обе коротенькие, толстенькие, краснощекие (отец смеялся: «Свекольная кровь!»), они были как две подружки, голубоглазые, с одинаковыми кругленькими носами.

– Ложная проблема, – сказал Игорь, стоя в дверях. – Костя никогда ничего не забывает.

– Тебя еще не спросили! – недовольно сказала мама и, чтобы поставить Игоря на место, потребовала отчета о магазинных делах.

Игорь с удовольствием отчитался: вместо кулинарских «домашних» котлет, которые были ему заказаны, он взял полкило вареной колбасы, остальное – без изменений.

– Колбаса-а… – проговорила мать. – Так мы ее за один раз съедим.

Женщины в этом доме не любили готовить и с большой охотой передоверяли кухонные дела Игорю и отцу.

– Правильно, – подтвердил Игорь, – но живем-то мы тоже один раз.

В другое время шутка не была бы оставлена без внимания, но сегодня мамину голову занимали более важные проблемы.

– Вот мы здесь спорим, Игорек, – помолчав, сказала мама, – сезон дождей – это как? Месяц, два, а может, несколько дней?

Игорь усмехнулся: не составляло труда вычислить подоплеку вопроса – мать горела идеей женить Костю во время отпуска, ей не давала покоя мысль, что Костенька там, на Шитанге, питается всухомятку, по-холостяцки. При этом она простодушно забывала, что Костенька прошел у отца неплохую кулинарную школу и был не из тех, кто пасует перед сковородой.

Подумав, Игорь сказал:

– Сезон дождей в тех широтах – с мая по октябрь включительно, пока дуют муссоны.

Мать погрузилась в вычисления, потом ее мысли приняли иной ход, и она с ужасом воскликнула:

– Господи, но за полгода там все раскиснет! Как же он будет с теодолитом ходить?

– Алло, девушка! Девушка, алло! – закричал в прихожей отец, и все притихли.

Игорь обвел взглядом комнату: было странно думать, что здесь вновь появится Костя. За год он так сросся со своим Шитангом, что казалось, так будет всегда: мы – здесь, он – там, в Андамане.

Стены гостиной были увешаны фотографиями: Константин у карты Шитанга с указкой в руках, Константин на трассе у нивелира, в обвислой зеленой парусиновой шляпе и широких болотных сапогах. Кругом – босоногие люди в подоткнутых юбках и в таких же обвислых шляпах. Игорь сам увеличивал эти фотографии и гордился своей работой.

«Навряд ли ему понравится этот иконостас», – подумал Игорь и, подойдя к стене, принялся снимать фотографии.

– Эй, эй! Ты что делаешь? – окликнула его мать.

Обернувшись, Игорь спокойно и деловито изложил свои соображения. Костин характер маме был хорошо известен. Костя даже в зеркало смотреть на себя не любил.

– Ну все равно, надо было спросить, – более миролюбиво сказала мама. – А то расхозяйничался! Давай сюда, я уберу.

«Уберу» – это только так называлось. Все, что убирали мама и Нина-маленькая, могло оказаться в самых неожиданных местах. Так, пачка швейных иголок нашлась однажды в пустой коробке с надписью: «Манная крупа». Мистика, да и только!

– Прилетает в восемь утра! – торжественно сказал, входя в гостиную, отец. – Надо будет такси вызвать заранее.

– Ох, нас же четверо! – огорчилась Нина-маленькая. – А с Костей пять. В такси не посадят.

– Ничего, – решительно сказала мама, – посадят! Не каждый день люди приезжают из тропиков. Правда, багаж…

При слове «багаж» мама поджала губы. Каким-то мозжечковым чутьем Игорь улавливал, что мама стесняется, что у нее такой важный «загранкомандировочный» сын.

Собственно, все уже было решено и сказано, но никому не хотелось возвращаться к обычным делам. Отец подсел к женщинам, и все трое, будто впервые, стали с увлечением рассматривать и комментировать фотографии, которые подавал им Игорь. В этом было что-то трогательное: в стандартной ячейке крупноблочного дома на окраине Москвы пожилой прокуренный мужчина и две краснощекие женщины наперебой обсуждали детали чуждого тропического быта и судьбы людей, которых они никогда не видели и вряд ли увидят. Игорь смотрел на это пиршество воспоминаний со стороны, обслуживая его, но в нем не участвуя.

– Смотрите-ка, это Маун!.. Нет, это не Маун!.. Нет, Маун! А как растолстел!.. Да я тебе говорю, не Маун, он таких простых юбок не носит – он аристократ… А кто же тогда Ши Сейн?… Да нет, Ши Сейн – вот он тут, рядом с невестой стоит. Та, которая слева, с магнолией в волосах… Красавица! Повезло парню. Давно бы уж женился, чудак (это, разумеется, мама)… А тут, погодите-ка, где же это? На трассе главного канала?… Нет, дорога к нижнему лагерю. Вот пагодка беленькая, точно, точно. Там Маун змею убил.

– Московский филиал Шитанга, – пробормотал Игорь, но его никто не услышал.

Опустошив стенку, Игорь посмотрел на часы.

– Ну, мне пора, – сказал он. – Пойду заниматься.

Отец, мать и Нина-маленькая разом подняли головы, как будто он сказал что-то неприличное. В комнате стало тихо.

– Как на службу, – буркнул отец.

– Мог бы и пропустить ради такого дня, – проговорила мать.

– Ну что ты, – язвительно заметила Нина-маленькая, – без него прекрасная второгодница даже в книжку не взглянет!

Каждый вечер Игорь ходил заниматься к однокласснице Соне Мартышкиной, которая жила этажом ниже. Соня действительно сидела в девятом классе второй год (ей разрешили по семейным обстоятельствам), и Игорь, круглый отличник, ее «курировал». На успеваемости Игоря это никак не отражалось; вообще в семье Шутиновых имелись уже две школьные медали, и Игорь уверенно шел на третью.

– Ты туда прямо как на праздник торопишься! – раздражаясь, сказала мама. – Что для тебя там, медом намазано?

Игорь стоял в дверях и молчал. Такие разговоры повторялись каждый вечер.

– С тобой разговаривают, – сказал отец. – Что ты стоишь и молчишь, как чужой?

Обычно отец не участвовал в проработках, но сегодня чувствовалось, что женщины провели предварительную подготовку. Он смотрел на Игоря с таким видом, как будто был кровно обижен. Сигарета, которую он разминал, прыгала в его пальцах, глаза слезились, а это, Игорь знал, не предвещало ничего доброго.

– Я, собственно, не понимаю, в чем смысл вопроса, – с достоинством сказал Игорь. – Мама спросила меня: намазано ли там медом? Нет, не намазано.

– Смотри-ка, он еще издевается! – всплеснув руками, воскликнула мама, и фотографии, лежавшие у нее на коленях, соскользнули на пол и рассыпались веером. Отец и Нина наклонились их подбирать. – Может быть, ты совсем туда переселишься? Или дожидаешься, когда тебя оттуда выставят с позором, дверь перед твоим носом захлопнут?

А Нина, подняв голову, добавила:

– И добро бы красавица писаная была! А то Мартышкина и есть Мартышкина.

– Не тебе судить! – резко сказал Игорь. – Не тебе!

Нина-маленькая, захлопав глазами, умолкла. В ту же минуту Игорь пожалел о сказанном, но исправлять что-либо было уже поздно. Он понял, что сестра сейчас заплачет. И сестра заплакала. Заплакала и поспешно наклонилась к фотографиям, рассыпанным на полу.

– Ну вот что, – сказал отец и поднялся. – Последний раз туда идешь. Завтра пускай она к нам приходит. Иначе… иначе совсем прекратим это дело.

– Видишь ли, папа, – возразил Игорь, – эту обязанность не вы мне поручили, и не вам решать, когда я должен с себя ее снять. А заниматься Соне дома удобнее: у нас она будет стесняться. Кроме того, я не понимаю…

– Он не понимает! – перебила его мать. Щеки ее еще больше покраснели и стали совсем пунцовыми. – Мы тут радуемся всей семьей, а он хлоп – и уходит! Чужой, чужой и есть. Ну погоди, утянет она тебя за собой. Чувствует мое сердце, утянет на самое дно.

Игорь молчал. Это был проверенный способ: дать людям выговориться и тогда уже сделать по-своему.

Первым пошел на мировую отец. Может быть, он почувствовал, что Игорь все равно уйдет, что бы тут ни было сказано.

– Утянет – значит, так и надо, – закурив, сказал он и отошел к окну. – Значит, своего характера нет.

– Эх, успокоил! – Мама с досадой махнула рукой. – Может, в школу сходить? Пускай другое поручение найдут. Он и рисует замечательно, пусть стенгазету делает…

Игорь стоял в дверях и молча слушал.

– Глупости говоришь, – возразил, не оборачиваясь, отец, а Нина-маленькая все собирала фотографии, и слезы капали на них, стуча, как капли дождя. – Глупости говоришь. Не в поручении дело.

– Сама знаю, что не в поручении. Нехорошая она девчонка. Околдовали там его, что ли?

Игорь понял: дальше молчать нельзя, иначе будет сказано что-то непоправимое.

– Я могу идти? – сухо спросил он.

– Иди, что с тобой сделаешь, – ответила мать. – У сестры бы прощения попросил: сестру ни за что обидел.

– Да ерунда… – проговорила Нина-маленькая, не поднимая головы.

2

Дверь Игорю открыла высокая статная женщина, так гордо державшая голову, как будто на ней сверкала по меньшей мере алмазная диадема.

– А-а, Игорек! – сказала она ласково. – Добрый вечер. Как раз к чаю.

– Нет, спасибо, – отвечал Игорь, входя. – Некогда. Завтра у Сони ответственный день.

Лицо у Сониной мамы было некрасивое, даже простоватое: круглое, крупновеснушчатое, с всегда припухшими, как бы заспанными глазами. Такие монгольские и в то же время белокожие лица бывают у сибирячек. Но в контрасте этого малосимпатичного лица с царственной статью была своя привлекательность: этот контраст будоражил смутные догадки о зачарованной красоте. Впрочем, красота теперь мерещилась Игорю даже там, где ею и не пахло, – «чувство прекрасного», недостаточно развитое, то и дело его подводило.

– Со-неч-ка-а! – нараспев позвала Наталья Витальевна. – Игорь пришел.

Этот зов повторялся ежедневно, но Соня никогда не выходила из своей комнаты, чтобы встретить Игоря, – для этого она была слишком горда.

– Здравствуйте, Георгий Борисович, – сказал Игорь, входя в гостиную, которая у Мартышкиных по совместительству служила и столовой, и спальней родителей.

– А-а, помощь на дому, – ответил, привставая из-за стола, отчим Сони – невысокий лысенький чернявый человечек, чуть ли не на голову ниже жены. – Ждем не дождемся.

Георгий Борисович сидел за столом в майке, открывавшей тощую волосатую грудь и худые, как у подростка, тоже волосатые плечи. Он не стеснялся своей хилости, даже как будто бравировал ею, и дома ходил исключительно «в дезабилье». Так, во всяком случае, выражалась Сонина мама, делая ему выговор, что он опять не одет при гостях.

– Жора, ну что такое? Вечно в дезабилье.

– А чего стесняться, – благодушно отвечал Георгий Борисович, – соседи все равно что свои.

Игорь был знаком с ним не первый год: вселялись обе семьи в этот дом одновременно, только Георгий Борисович был тогда холост.

Фамилия Мартышкин принадлежала ему, точно так же, как потускнелый «запорожец» старой модели, заросший сугробами у подъезда (Георгий Борисович называл его «мой Маленький Мук»), и кривая трубка с серебряной крышкой, которая лежала рядом с его подстаканником на столе. И подстаканник, вещь допотопная, как трамвай, и трубка, и крупная плешь посреди буйно всклокоченной шевелюры, и неизменно ласково и печально улыбающиеся усы, и смешная фамилия – все шло этому человеку, составляло забавное, доброе целое. Было время, когда Игорь звал его попросту дядей Жорой, но с некоторых пор перешел на имя-отчество: что-то мешало.

– А мы уж думали, – проговорила Наталья Витальевна, присаживаясь к столу, – что ты сегодня вообще не придешь.

В отличие от мужа, она была так тщательно (волосок к волоску) причесана и так нарядно одета, как будто собиралась в театр. Игорь уверен был, что, если бы он ворвался в этот дом среди ночи, крича, как Тиль Уленшпигель: «Т’брандт!» («Пожар!»), Наталья Витальевна вышла бы в прихожую безукоризненно и строго одетая и, поправляя венец туго уложенных кос, сказала бы ласково: «А-а, Игорек… Как раз к чаю».

– Телеграмма пришла, завтра Костя приезжает, – объяснил Игорь.

– Вот это новость так новость! – оживился Георгий Борисович. У него вообще была несколько сбивающая с толку манера очень живо реагировать на слова собеседника: огорчаться – до слез, радоваться – подпрыгивая на стуле, оживленно потирая ручки. Человеку новому могло показаться, что дядя Жора фальшивит, но Игорь знал его хорошо и понимал, что эта суетливость искренняя, она идет от участливости, от простого желания подыграть собеседнику, усугубить его радость или разделить горе. – Приезжает! А в какой связи? Окончательно?

– Нет, в отпуск, в связи с сезоном дождей.

– Да, дожди там кошмарные, – погрустнев, сказал дядя Жора. – Реки выходят из берегов, змеи заплывают в селения. В сезон дождей совершенно невозможно работать.

– Ты так говоришь, – снисходительно заметила Наталья Витальевна, – как будто полжизни провел в тропиках. Сам же дальше Брянска не заезжал.

– Я, Натальюшка, и не делаю из этого секрета, – с достоинством возразил дядя Жора. Он вообще почти все свои фразы начинал со слова «я», даже отвечая на вопрос «который час?». – Жизнь не сложилась так, как хотел. Чиновник, но в душе – бродяга, авантюрист, корсар…

При этих словах Наталья Витальевна усмехнулась, а сам дядя Жора покосился в сторону Сониной двери, за которой стояла такая монолитная тишина, как будто эта дверь была наглухо замурована.

– Но мне кажется, дело не в сезоне дождей, – заговорил Игорь, сев на диван и положив тетради и учебники рядом.

В этом доме он чувствовал себя своим человеком, и ему хотелось поделиться соображениями, которые он скрывал от родных.

– Вот как, вот как? Любопытно. – Дядя Жора зачем-то оглянулся, подвинул свой стул поближе к Игорю. – А в чем же?

И Игорь, немного волнуясь, принялся развивать свою концепцию. В нескольких письмах, особенно последнее время, Костя как бы между прочим писал: «Сидим на месте, ждем эскорта… Два „джипа“ с солдатами уже посланы к верхнему лагерю… Засиделись до полуночи в палатке у лейтенанта… Флотские вертолеты низко летают, мешают работать…»

– Так-так… – проговорил дядя Жора.

Он подпер кулачком подбородок, и маленькое личико его сморщилось в ожидании.

– Я слежу за газетами, – степенно продолжал Игорь, ободренный его реакцией, – и прихожу к выводу, что в районе Шитанга, возле границы, активизировались инсургенты.

– Инсургенты? – переспросила Сонина мама. – А что это такое, с чем их едят?

– Это бандиты, мятежники прокакой-то там ориентации. В прошлый сезон дождей они копошились на севере, а на Шитанге было все спокойно, дожди не мешали работать. Сейчас же их базы переместились. Может быть, в интересах безопасности…

– Чем же им мешают наши геодезисты? – спросила Наталья Витальевна.

– Я, Натальюшка… – перебил Игоря дядя Жора, – я, Натальюшка, тебе рассказывал, как в такой же точно ситуации…

– Подожди, пусть Игорек, – остановила его Сонина мама.

– Да они спят и видят, – неторопливо проговорил Игорь, – как бы выкрасть парочку иностранных специалистов и начать с правительством торг.

– Боже мой, какой ужас, – спокойно сказала Наталья Витальевна, положив себе в розетку варенья. – Ну выкрадут – и что?

– Будут таскать за собой по джунглям, пока правительство их не выкупит.

– И что же, Костя прямо об этом пишет? – спросила Сонина мама.

– Нет, никогда. – Игорь усмехнулся. – Во-первых, маму не хочет волновать, а во-вторых – не положено. Даже папа ничего не подозревает. Я понял так, что без роты морских пехотинцев Костя из лагеря никуда сейчас не выходит.

– Почему морских пехотинцев? – заинтересовался Георгий Борисович.

– Это моя догадка. В одном письме такая фраза: «А за кустами мелькают голубые мундиры». Кроме того, Шитанг – это приморская зона.

– Зачем же в таком опасном районе проводить какие-то изыскания?

– А чтобы осушить его, заселить – и инсургенты там больше не появятся. Они только в джунглях, в болотах сильны, население их ненавидит.

Игорь умолк: Сонина мама потеряла интерес к его рассказу, а дядя Жора сочувственно хмурился, но видно было, что мысли его уже заняты другим.

– Счастливый человек, – проговорил он задумчиво. – Сколько всего увидит в молодые годы…

– И заработает прилично, что тоже немаловажно, – добавила Наталья Витальевна. – Простой геодезист, а надо же, как судьбу свою повернул!

Игорь почувствовал себя задетым.

– Во-первых, он далеко не простой. Он школу окончил с медалью, диплом с отличием получил, у него три статьи опубликованы…

– Об этом я и говорю, Игорек, – укоризненно сказала Наталья Витальевна. – Простой геодезист, а как шагнул. Главное в жизни – не дать о себе позабыть, не теряться в толпе. Вот с Соней нашей у нас не совсем ладно получилось…

– Я, Натальюшка, вот о чем думаю… – начал было дядя Жора, но Сонина мама его перебила:

– Постой, не мешай, дай договорить, это важно. Ты понимаешь, Игорек, Соня очень, очень способная девочка. Ты даже не представляешь себе границы ее способностей. У нас в Брянске она блистала, директор школы называла ее «наше сокровище». Круглые пятерки – это просто само собой разумелось, и не подумай, пожалуйста, что это была какая-то провинциальная школа. Школа, известная на всю Российскую Федерацию, о ней в «Учительской газете» писали. Но кроме школы Соня занималась еще музыкой, ездила к превосходной учительнице французского языка.

Представь себе, один раз у нас в Брянске была, проездом правда, французская профсоюзная делегация…

И Игорь, терпеливо застывший на диване, в который раз уже услышал историю о том, как Соня, тогда еще четвероклассница, случайно на улице встретилась с гуляющими по Брянску французами и мимоходом ответила на какой-то их вопрос, да так удачно, что своим «версальским произношением» («Ты понимаешь, Игорек, репетиторша так и говорила, что у Сонечки подлинное версальское произношение. А какое у нее божественное „р“!..») привела французов в полнейшее умиление. Дело кончилось тем, что вся делегация в полном составе явилась к ним домой.

– Дом у нас в Брянске был отдельный, пятикомнатный, жили мы на виду у всего города, – рассказывала Сонина мама, не задумываясь о том, что каждое ее слово царапало мужа по сердцу. – И думала ли я, что когда-нибудь доживу до такого дня, когда придется…

Она умолкла на минуту, и этим тотчас же воспользовался Георгий Борисович.

– Натальюшка, я часто думаю: уж не во мне ли все дело? – настойчиво заговорил он.

– О боже мой, ну при чем здесь ты? – с досадой ответила Наталья Витальевна. – Ты что, Господь Саваоф? Первопричина всех вещей и событий?

– Но ты дослушай! – умоляюще воскликнул дядя Жора и, расплескав чай, отодвинул свой подстаканник в сторону. – Я просто сопоставляю факты: до моего появления в вашей жизни…

Дядя Жора нимало не смущался присутствием Игоря, и Игорь, не впервые оказавшийся свидетелем подобных разговоров, сидел и размышлял о том, что хорошие люди, к сожалению, слишком мало озабочены тем, как их слова и поступки воспринимают присутствующие. Возможно, именно эта особенность и делает хороших людей хорошими, искренними, непосредственными, а если бы они все время оглядывались на присутствующих, то были бы, наверное, не настолько уж хороши.

– Оставь, пожалуйста, свои фантазии! – сердито сказала наконец Наталья Витальевна. – Девочка просто потерялась в Москве. Надо было дать ей спокойно окончить школу.

– Натальюшка, я…

– Нам надо было задержаться в Брянске. Но, Игорек, пойми, – Наталья Витальевна как будто сейчас только вспомнила об Игоре, – с ее языком, с ее способностями… В Брянске, конечно, три вуза, но в Москве – Институт международных отношений, Институт иностранных языков… Разве это не прямая дорога? Из этого мы исходили.

Она вопросительно и требовательно посмотрела на Игоря, Игорь кивнул, и вновь заговорил дядя Жора:

– Я вот о чем думаю, Игорек. Ты понимаешь, в твоих руках судьба человека, и человека незаурядного, смею тебя заверить. Сделай все, что можно. Пусть наша Сонюшка преодолеет с твоей помощью этот роковой барьер. И можешь быть уверен: тебе еще доведется ею гордиться.

Эти заклинания повторялись чуть ли не каждый вечер. Игорь к ним привык и слушал их, не поддакивая и не перебивая.

– Мы постараемся, – проговорил он наконец.

И в эту минуту бесшумно открылась дверь маленькой комнаты, и вышла Соня. Соня была копия матери, такая же большеротая, круглолицая, с такими же сонно прижмуренными глазами. Только волосы у нее не забраны в пучок, а распущены по плечам, темно-рыжие, тяжелые. Она была в пестром домашнем платьице, которое Игорь любил.

– Я чувствую, обо мне разговор, – сказала Соня ровным голосом.

– О тебе, доченька, о тебе, – поспешно заговорил дядя Жора. – О тебе печемся.

– Поменьше бы вы пеклись! – отрезала Соня. – Игорь, пойдем. Сколько я могу ждать?

– Софья! – укоризненно сказала Наталья Витальевна. – Ну что такое, Софья! Ты безобразно себя ведешь. Что Игорь подумает?

– Он подумает то, что надо, – ответила Соня.

Наталья Витальевна поднялась:

– Софья!

– Сонечка! Натальюшка! – Дядя Жора тоже вскочил и замахал руками.

Соня взяла Игоря за руку и потащила в свою комнату.

3

Имя Соня совершенно не шло к ней и казалось отголоском какой-то предыдущей жизни. У нее был большой рот. При первой встрече это Игоря поразило. Во дворе до ее приезда из Брянска таких большеротых не было, а если бы и были, то их дразнили бы лягушками, квакшами. Но Соню никто не дразнил, да и сама она держалась так, как будто была первой красавицей мира. Что еще? Глаза светлые и бездумные, пальцы цепкие, как у лемура, и рыжие волосы до плеч. Нет, не рыжие, это сложнее: утром золотистые, вечером темно-каштановые и с зеленой искрой – при свете электрических ламп. Эти волосы мерцали, как мерцает листва осины в серый ветреный день. Ветер налетит, вздрогнет темное деревце – и словно молнией окатит его сверху донизу, и на секунду оно станет светлым, почти серебряным. Вся трава, на которой осинка стоит, то светлеет, то гаснет, и упавшие листья бегут по траве, как блуждающие огни. Рядом с ней даже в яркий и желтый день он стоял словно в темной комнате, за окном которой, замирая, плещется дождь.

Если бы Игорь мог отдать себе отчет в этих своих ощущениях, все его сомнения насчет «чувства прекрасного» развеялись бы как дым. Но прекрасное он понимал слишком прямолинейно и тяжеловесно. Игорь не знал, что это он своим видением делает Соню красавицей. Без него и не для него это была просто невзрачная девчонка. Но каким образом Игорь мог об этом узнать?

Соня была на год старше, и до прошлого лета эта разница казалась очень существенной. Как ни нравилась Соня Игорю, все равно она была «большой девчонкой», девятиклассницей, у нее имелся долговязый кавалер из десятого, который провожал ее до подъезда и при этом заметно трусил. Друг Женька, кое о чем догадывавшийся, как-то раз обстрелял эту пару снежками. Сонин провожатый втянул голову в плечи и усиленно делал вид, что ничего не замечает, а Соня остановилась, обернулась и, не моргнув под градом плотных снежков (один чуть не попал ей в лицо, она отбила его варежкой), строго и сердито сказала: «Ну что такое, честное слово?» Тогда она еще не была «прекрасной второгодницей», но дело к этому шло, и мама иногда говорила Игорю: «Смотри учись, не будь, как эта лоботряска с пятого этажа». Это были чисто формальные предупреждения, Игорь в них не нуждался.

Каждое утро он выходил из своей квартиры минутой раньше, чем надо, и, спускаясь по лестнице, медлил – дожидался, когда этажом ниже послышатся ее шаги. Услыхав ее голос: «Ну, я пошла, мама», Игорь сломя голову бросался вниз и оказывался на площадке одновременно с ней. Зимой она носила голубое пальто с серым каракулевым воротником и мальчишечью серую шапку, которая очень ей шла. Игорь летел по лестнице, перепрыгивая через ступеньки, перила дымились у него под рукой. Соня отступала на шаг (она тоже медлила, дожидаясь), улыбалась и говорила: «Доброе утро, мальчик». Разумеется, она и тогда знала, как его зовут, но считала необходимым таким образом подчеркивать разницу в возрасте.

Все началось в конце прошлого лета. В тот год Шутиновы вернулись с дачи раньше обычного, измученные и раздраженные. Хозяйка, у которой они несколько лет подряд снимали половину избы, прослышав о том, что Костя уехал за границу, вдруг подняла цены на все услуги чуть ли не вдвое: «Вы что же, экономить сюда приезжаете?» И, разругавшись с ней в пух и прах, Шутиновы вернулись в Москву. Стояла обидная жара, повсюду в городе пахло краской и горячим асфальтом, над мостовыми висела синяя бензиновая гарь. Мама, вздыхая, принялась за уборку, а Игорь имел неосторожность сказать: «Нашли себе имение! Это не вотчина, садовый участок надо было брать». И мама (она как раз протирала линолеум в прихожей) – мама наотмашь, сама не понимая, что делает, хлестнула Игоря мокрой тряпкой по лицу. Игорь остолбенел. Отец, увидев его лицо, буркнул: «Ну, это не метод!» (как будто существует какая-то методика подобных конфликтов) и, по своему обыкновению, ретировался на лоджию покурить. Игорь вопросительно посмотрел на маму – она стояла растерянная, опустив руки. Потом неловко усмехнулась и проговорила: «Ну что, попало тебе от мамы?» Игорь молча пошел в ванную, умылся. Мама вытирала пол, искоса поглядывая на него, отец курил на лоджии и, казалось, восхищался открывшимися перед ним далями. Аккуратно прикрыв за собой дверь, Игорь вышел на лестницу.

Спускался он медленно, обдумывая на ходу, как будет возвращаться домой. Было обидно, конечно, но не настолько, чтобы вставать в позу и требовать каких-то извинений. Сказать по правде, Игорь даже досадовал на себя за то, что так глупо выступил со своими сентенциями.

Дверь Сониной квартиры была распахнута – привычка, завезенная, наверно, в Москву из Брянска. Игорь всегда с трудом удерживался от искушения заглянуть вовнутрь. Ему казалось, что и воздух в этой квартире другой, не такой, как у него дома, – прохладный и синий.

На пороге, одетая по-домашнему, в простеньком платье, стояла Соня.

– Здравствуй, – сказала она и отступила на шаг, как будто приглашая войти.

– Здравствуй, – буркнул Игорь.

Сердце его заколотилось с такой силой, что где-то на площадке ниже задребезжало оконное стекло.

– Что это ты такой странный? – спросила Соня, бесцеремонно его разглядывая.

Игорь пожал плечами. Позднее ему не раз приходилось убеждаться, что Соня на редкость наблюдательна.

– А я осталась на второй год, – после паузы скороговоркой сказала она.

Игорь был поражен. В девятом классе на второй год не оставляют – во всяком случае, о подобной «экзотике» слыхом не слыхали в этих краях. Все мамины разговоры о «лоботряске» Игорь относил к восьмому классу, когда решался вопрос о ПТУ.

Но Соня, пусть с грехом пополам, тогда проскочила этот рубеж.

Впервые в жизни Игорь видел вблизи живую второгодницу (вдалеке они еще порой мелькали). По его представлениям, все они должны были быть крупными нечесаными девахами с лошадиной походкой и хриплыми голосами, непременно намазанные и курящие. Но перед ним стояла красавица (во всяком случае, такой Игорь всегда ее считал), и эти дикие слова – «осталась на второй год» – совершенно с ней не вязались. Вот почему на какое-то время Игорь потерял дар речи.

Надо было что-то спросить, чем-то поинтересоваться, посочувствовать, что ли. Но как? Ему не приходило в голову. А Соня, казалось, наслаждалась его остолбенением.

– Вот так, дорогой! – усмехаясь, сказала она. – Теперь у вас в классе буду учиться. А у меня там знакомых никого нет. Кроме тебя, конечно.

Игорь открыл рот – и ничего не сказал. Его бросило в жар. В самом сообщении не было ничего необычного, и, если бы у него имелось время раскинуть мозгами, он сам пришел бы к выводу, что деваться ей некуда: в девятом «Б» – перебор.

А ведь это означало, что теперь они ровня. И что Соня для него теперь такая же одноклассница, как все Ивановы, Петровы, Сидоровы, к которым можно спокойно забежать на полчасика, поболтать просто так. Было от чего обмереть.

– Ты что же, не рад? – спросила Соня. – А я-то думала: вот Игорек будет рад!

Первый раз в жизни она назвала его по имени, и это еще раз подтверждало, что теперь они – ровня.

– Хочешь, я с тобой буду сидеть?

Игорь почувствовал, что краснеет. Смешной вопрос, хочет ли он этого!

– Ну заходи, – сказала Соня. – Что мы, собственно, стоим на пороге?

«Поймала репетитора!» – говорила потом мама. Всё это были, разумеется, оскорбительно взрослые домыслы, но ведь и в самом деле – она как будто его дожидалась.

Они вошли в ее комнату с голубыми обоями, там были тогда еще только тахта и старый письменный стол. Ни коврика на полу, ни картинки на стене, а воздух действительно прохладный и синий, без следа пыли и солнца, из-за задернутых штор.

– Отчего у вас дверь все время открыта? – спросил Игорь, стесненно оглядываясь. – Не боитесь жулья?

– А, у нас нечего красть, – сказала она, пренебрежительно дернув плечом. – Все никак не можем устроиться.

Игорь снова покраснел. Он вспомнил, что говорила об этой семье мама: «Из ломбарда не вылезают, а дочку одевают, как княгиню». По странной ассоциации из этих слов Игорь сделал вывод, что их квартира должна быть заставлена большими прямоугольными ящиками, но никаких ящиков не было.

– А двери открыты – оттого что маме воздуха в Москве не хватает. У нее аллергия на пыль, – пояснила Соня. – Еще вопросы есть?

Вопросов не было. Игорь, стоя с ней рядом, машинально отметил, что он выше ее почти на голову, – то ли вырос за лето, то ли издали Соня казалась взрослее и выше. А может быть, и то и другое.

Вошел мальчишка двух лет от роду. Штаны надеты косо, рубашка выползла, палец во рту.

– Зачем проснулся? – строго спросила Соня.

Малыш не отвечал, только исподлобья глядел на Игоря.

– Откуда он взялся? – поинтересовался Игорь, инстинктивно пытаясь опередить его реплику. Опыт подсказывал ему, что такой детеныш может брякнуть что угодно.

– Это брянский мальчик, племянник мой, – неохотно ответила Соня. – Как ни странно, я, знаешь ли, тетя.

Она испытующе взглянула на Игоря: как он отнесется к этому сообщению? Но Игорю было все равно, тетя так тетя. Главное, он стоял рядом с ней, в ее комнате, разговаривал с ней – это было почти что чудо.

– Ты с ним сидишь? – спросил он.

– Да нет, – возразила Соня, – Иван у нас сам по себе. Правда, Иван?

Иван вынул палец изо рта и мрачно сказал:

– Гуляба.

Покончив таким образом с Соней, он повернулся к Игорю и, ясно улыбнувшись, протянул руки.

– Ишь ты, нахал, – сказала Соня. – Ты ему понравился. Иди, Иван, иди, не приставай к посторонним. На кухне конфеты.

Иван послушно побрел на кухню, подтягивая на ходу штаны.

– Ну, сядем? – спросила Соня и сама ответила: – Сядем.

Игорь присел рядом с ней на краешек тахты и, набравшись смелости, поднял глаза и взглянул ей в лицо. В книгах нередко встречаются высокопарные слова: «Он был ослеплен ее красотой». До сих пор Игорь относился к ним с недоверием, но теперь он точно знал: да, так бывает.

– Мне говорили девочки, что ты за мной гоняешься, – лукаво сказала Соня. – Я что-то не заметила. Это правда?

– Вопрос терминологии, – ответил Игорь.

Соня прищурилась.

– Ого! – сказала она. – Ну что ж, замнем разговор.

Но разговор был замят ненадолго.

Поговорили о пустяках: о знакомых ребятах, об учителях. Соня вела себя просто. Рассказывая о чем-нибудь, она брала его за руку – без умысла, просто так. Сначала он вздрагивал, потом привык.

И вдруг она сказала:

– А ты мне всегда нравился. Вот так. Это – чтобы не было недоразумений.

И поднялась, строго глядя на Игоря.

Игорь тоже машинально поднялся, ошеломленный тем, что услышал. Рухни сейчас потолок – его бы это даже не удивило.

– Пойдем куда-нибудь? – помолчав, спросила Соня. – Я только сдам Ивана, примерно через полчаса, и выйду.

Счастливый, умиротворенный Игорь поднимался домой. Он настолько забыл о домашней ссоре, что, когда отец открыл ему на звонок и, ни слова не говоря, ушел в гостиную, искренне удивился:

– А что случилось, товарищи?

Вспомнив и ахнув, он побежал на кухню. Мама плакала и повторяла: «Больше так не делай, больше так не делай…» Игорь обнял ее за покатые вздрагивающие плечи, поцеловал в щечку, румяную от кручины, искренне, от души попросил, сам не зная за что, прощения, и они помирились. Бедная мама, она даже не подозревала тогда, что все только начинается.

Дальше замелькало, как в тревожном сне. Солнце едва успевало всходить и закатываться, лужи – высыхать на асфальте, дождь – проходить. В памяти Игоря эта осень была совершенно бредовой: шапки снега на желтой листве берез, яркие грибные дожди сквозь оледенелые ветки. У него был особый отсчет времени: вчера он взял ее за руку и поднес ее светлые пальцы к губам, а она смотрела на него, склонив по-взрослому голову, с участливым любопытством; сегодня они сидели на скамейке в сквере, и он поцеловал ее в щеку, а потом еще раз, в краешек рта, и она сказала: «А вот этого совершенно не нужно».

Первого сентября она пришла в девятый «А». Все должны были догадаться, хотя Игорь и Соня, нарочно сговорившись, явились порознь. Женька кинулся к Игорю – и остановился как вкопанный в трех шагах: вокруг Игоря было как будто силовое поле.

Соня вошла в класс, встреченная сдержанным шушуканьем девчат, красивая, светлоглазая, гордая. Села рядом с Игорем, не взглянув на него, расправила, как крылышки, локти. Впрочем, никаких эксцессов не произошло. Учителям, видимо, на руку было, что они сидят вместе, девчонки быстро сделали мудрые выводы и уже на третий день перестали хихикать, а среди ребят были и такие, которые готовы год зубоскалить, повторяя всем надоевшие шуточки. Но тут неоценимую помощь оказал Игорю друг Женька. Отстраненный, но не обиженный, он взял на себя добровольные функции стража чести и сумел (не важно, какими способами) добиться того, чтобы имена Игоря и Сони не повторялись без особой нужды.

4

Итак, Соня втащила Игоря за руку в свою комнату и захлопнула дверь. Игорь в нерешительности остановился на пороге: большеротая веснушчатая девчонка эта держала его в состоянии постоянного напряженного ожидания, она была непредсказуема. Игорь никогда не мог вычислить заранее, встретит ли она его улыбкой или сядет от него поодаль, насупившаяся, зевком приветствующая каждое его слово: «Мели, Емеля, твоя неделя!» Это была первая девчонка, которая призналась ему, что он ей нравится, и точно так же первая (и пока единственная), сказавшая ему, что он «заунывный дебил».

Сегодня была явно не «Емелина неделя»: демонстративно защелкнув замок, Соня прислонилась к двери спиной и, глядя на Игоря поверх плеча, тихо засмеялась.

– Извини, что наскандалила, – шепотом сказала она. – Я нечаянно. Думала, ты и правда не придешь.

Следующие четверть часа прошли в молчании: Игорь гладил ее по щеке, трогал губы и челку, а она стояла, полуприкрыв глаза, и улыбалась.

Никогда больше (после того раза в августе) она не позволяла ему поцеловать себя и приучила настолько, что даже самая мысль об этом казалась ему отвратительной.

– Ну, ладно, все глупости, – проговорила она наконец и, потянувшись к Игорю, почти дотронулась до его уха губами. – Забыли? Забыли.

Эта игра в вопросы-ответы с самой собой, как будто никакого Игоря не было, иногда его обижала.

– А собственно говоря, зачем ты пришел? – спросила она, усмехаясь. – Я так поняла, что завтра тебе в школу не надо.

– Едем Костю встречать, – сказал Игорь.

– О да, событие века, еще один ловкач приезжает из-за границы.

Наверное, после этих слов можно было бы распахнуть дверь и с достоинством удалиться. Но для этого пришлось бы отстранить Соню, взять ее за плечи, улыбающуюся, домашнюю, встряхнуть хорошенько – нет, на это у Игоря не хватило бы духу. Кроме того, она не в первый раз отзывалась о Косте так неприязненно, и если уж терпел раньше, оставалось терпеть и сейчас.

Он много рассказывал ей о Косте, пытаясь ненавязчиво внушить, какой у него веселый, добрый, умный, справедливый брат. Соня слушала его рассказы внимательно, но глаза ее недоверчиво поблескивали: «Мели, Емеля, твоя неделя!»

– Прямо не брат, а «роль человека в обществе».

Журнал с той самой фотографией Кости она каким-то образом ухитрилась достать («Выкрала в читалке» – таково было ее объяснение, и, право же, у Игоря имелись основания предполагать, что так и обстояло дело) всего лишь для того, чтобы перед каждым занятием ставить этот журнал на книжный пюпитр и предлагать Игорю принять участие в издевательской молитве: «Хвала тебе, о роль человека в обществе, мы о тебе не забываем ни на секунду, как ты не забываешь о своей зарплате…» – и так далее и тому подобное.

– Странно, что ты так его не любишь, – огорчался Игорь. – Что он тебе сделал?

– Слишком вежливый он, – отвечала Соня с усмешкой. – Поздоровается, улыбнется, даже поклонится, а глаза колючие, как репейники.

Однажды она сказала:

– Господи, хоть бы он никогда не приезжал! Он нас с тобой рассорит.

– Чепуху ты говоришь! – рассердился Игорь.

– Нет, не чепуху. Я говорю то, что знаю.

«Любопытно, – глядя на нее, думал Игорь. – Одному человеку приходится с пеной у рта доказывать свою заведомую правоту, и чем больше он горячится, тем нелепее выглядит, и даже если у него хватит нервов опровергнуть все возражения, все равно правота остается какой-то сомнительной, и люди расходятся, посмеиваясь про себя и крутя головами. А другому достаточно сказать: „Я знаю“ – и не нужно утруждать себя доводами: все вокруг замолкают и принимают сказанное к сведению. Самоуверенность? Нет, не то, как раз самоуверенные люди любят горячо и многословно доказывать свою правоту, и с ними охотнее спорят».

Спорить с Соней было бессмысленно. Если Игорь «заводился» (что, впрочем, случалось не часто), она смотрела на него, пренебрежительно щурясь, а потом говорила: «Ты мне все равно ничего не докажешь». При всем этом Соня была мудра, как змий. Ей ничего не стоило, мельком взглянув на человека, сказать: «Слизняк!» – и тут же о нем позабыть. И человек этот мог лезть из кожи, показывая, как он умен, воспитан, деликатен, утончен, если хотите, – все равно на поверку рано или поздно он обнаруживал себя слизняком.

Как-то приятель из стрелкового клуба вызвался оказать Игорю услугу по обмену двух гартмановских полтинников двадцать пятого года на аналогичные латышевские: у него были кое-где кое-какие связи. «Отчего бы и нет? – рассудил Игорь. – Не так уж часто нам идут навстречу из одного только чистого товарищества». – «Пожалеешь», – только и сказала Соня, когда Игорь показал ей этого парня на улице. И по сей день, вот уже полгода, Игорь расплачивается за свою наивность: приятелю оказалось так много нужно взамен и вел он себя так бесстыдно-назойливо, что Игорю пришлось вернуть ему полтинники (один из которых, кстати, был россовским) и уйти из стрелкового клуба.

«Ловкачами» Соня называла всех, кто был ей почему-либо неприятен, а в минуты раздражения – всех вообще москвичей. Она была уверена (или притворялась уверенной, или внушила себе, что уверена): в Москве живут одни ловкачи.

– Но ты пойми, – втолковывал ей Игорь, – это какой-то вульгарный географический детерминизм: так не бывает, чтобы в одном месте собирались исключительно хорошие люди, а в другом – исключительно плохие. Процент хороших людей во всем мире – это константа, ты понимаешь?

– А я тупая, я идиотка! – насмешливо отвечала Соня, с особым вкусом выговаривая эти слова. – Я даже не знаю, что такое «детерминизм» и «константа», и не докажешь ты мне ничего. Королёва Володьку знаешь? У нас в восьмом классе большим человеком был: член комиссии по профориентации. Уж так активничал, такие красивые слова говорил, доказывал, что в ПТУ совершенный рай. Экскурсии на заводы через отца устраивал, встречи с передовиками. А перешел в девятый – и сидит себе, в ус не дует. Поди ему теперь напомни про ПТУ – рассмеется в лицо. Вот тебе и константа. Посмотришь на вас – такие бойкие, деловые, красноречивые. «Роль человека в обществе…» А каждый в уме свой балл подсчитывает. И ты, Игорек, не исключение, хоть ты и получше других. Тоже, наверно, по ночам свой карманный калькулятор гоняешь, пятерки с четверками складываешь и делишь.

– Ну, если тебе нравится так думать… – улыбаясь, говорил Игорь.

В этом смысле его душа была спокойна: сколько бы он ни складывал и ни делил, результат был бы один и тот же.

– Не складываешь – значит, в чем-то другом ловчишь. Вы тут по-другому не можете. Скажи, зачем ты сделался председателем учебной комиссии? Тебе что, нравится десятиминутки проводить?

– Кто-то же должен это делать…

– Кто-то должен и тротуары песком посыпать. Но почему ты?

Игорь молчал. На этот вопрос ему было бы непросто ответить. Для каждой десятиминутки по итогам недели он вычерчивал графики на миллиметровке и делал это с увлечением, красиво и аккуратно, разноцветной тушью. Ему льстила мысль, что этим он вносит свой вклад в общее упорядочение жизни. Но признаться в этом Соне значило быть высмеянным, и высмеянным жестоко.

– Ну ладно, оставим тебя в покое, – великодушно соглашалась Соня. – А дружите как? Тошно смотреть! Сорокина, Фоменко, Туренина возле Оганесян крутятся: ну как же, у этой канистры папа в Союзе журналистов, а они все пишущие-читающие, беседы о пользе чтения проводят! Умереть можно! У Новикова дядя доцент МГИМО – и думаешь, зря все наши англофоны за ним цепочкой ходят? Игра «в медведя» называется.

– В какого «медведя»?

Соня произносила «медведя́», и, переспрашивая, Игорь старался деликатно ее поправить. Но Соня этого замечать не желала.

– Ну, я не знаю, как у вас в Москве. Один держит за талию другого, тот – третьего, третий – четвертого…

– А-а, это «дракон».

– Пускай, по-вашему, игра «в дракона». Так вот, я «в дракона» играть не хочу. Мне скучно. Если бы не мама, я бы давно возле рынка в чулочном ларьке торговала.

Фраза насчет чулочного ларька очень нравилась Соне – возможно, потому, что Игоря она раздражала. Он живо представлял себе Соню, выглядывающую из окошка чулочного ларька, и недовольно хмурился.

– С твоими-то способностями…

– Оставь мои способности в покое! Я ведь тупая, я идиотка, и ты это прекрасно знаешь.

Соня как будто гордилась двойками. Получив очередной «банан», она шла через класс к своему месту, усмехаясь и всем своим видом говоря: «Ну что, дождались?» Когда она садилась, Игорь взволнованным шепотом начинал «разбор полёта»: делать надо было то-то и то-то, отвечать так и так. Но Соня его не слушала и, кажется, ненавидела в эти минуты.

– Ну ладно, – сказала наконец Соня, легко, как неодушевленное препятствие, обошла Игоря и села за свой маленький письменный стол. – Давай заниматься. Что у нас сегодня?

– Геометрия, – ответил Игорь и тоже сел за стол, касаясь Сониного колена. – Муза тебя вызовет, она мне сказала.

– Тебе? – насмешливо переспросила Соня. – А отчего же не мне? Или пусть бы уж лучше объявление повесила: «Причиняю добро, обращаться туда-то».

– Добро есть добро, – помолчав, рассудил Игорь. – После двух двоек подряд у тебя есть возможность…

– Получить тройку? – перебила его Соня. – Пусть и поставит. Зачем устраивать аттракцион?

– Не аттракцион, – возразил Игорь. – Нам с тобой дается шанс, и грешно им не воспользоваться.

– Ах какая она добрая! Прямо печется обо мне. Как папочка Мартышкин.

Словно в ответ на ее слова в дверь постучали, и ласковый голос дяди Жоры произнес:

– Сонечка! «Байкальчику» хочешь?

– Захлебнись ты своим «Байкальчиком», – вполголоса проговорила Соня, а вслух резко сказала: – Не хочу!

Воспользовавшись наступившей паузой, Игорь начал объяснять геометрию. Математика у Сони особенно не шла. (Впрочем, и с физикой дело обстояло плачевно, а разных там историй-литератур она вовсе не воспринимала и называла «водянкой».) Соня до сих пор была убеждена, что мир исчисляется только целыми, а дроби – это нечто незаконченное, недосчитанное, дефективное. Получив при решении дробь, она начинала злиться: «Ну так же не может быть!» – «Почему? – недоумевал Игорь. – Это – точность, а точность и есть красота». – «Нет, красота – в неточности», – возражала Соня.

На своем карманном калькуляторе (подарок Нины-маленькой, Соня постоянно над ним насмехалась, ей и горя не было, что сестра пустила на эту покупку весь свой первый гонорар) Игорь как-то показал Соне математический фейерверк, которым можно удивить разве что пятиклашку: набираешь 17, делишь на 3, и в окошечке вспыхивает зеленое цифровое чудовище. «Да ну, подстроил что-нибудь», – недоверчиво сказала Соня. Долго она нажимала кнопки сама, все делила по его подсказке 11:3, 13:9, упрямо тыкая пальцем, – и, видимо, была поражена разверзшейся перед ней числовой трясиной. «Фу, гадость какая! – бормотала она. – Сплошные сороконожки». А Игорь с умилением наблюдал за ней, гордясь своей простенькой выдумкой, расшевелившей человеческое любопытство. Но вдруг Соня случайно набрала 18:3 – и обрадовалась, как ребенок. «Видишь, – торжествующе сказала она, – кончился твой фокус!»

«Прямая», «плоскость, „точка“ – все эти элементарные абстракции для нее не существовали. Под „плоскостью“ она подразумевала любую поверхность, „прямую“ упорно называла чертой или даже черточкой, а когда Игорь пытался втолковать ей, что такое, собственно, „точка“, она сердилась: „Ну ладно, хватит водянки. Давай по существу“. Аналогичные трудности возникали и в гуманитарных предметах: перед вопросом, чем отличается „страна“ от „государства“ (или „государство“ от „правительства“), Соня становилась в тупик.

Умом Игорь понимал, что с таким багажом Соня никак не могла блистать в сказочной школе своего детства, а значит, все рассказы Натальи Витальевны на этот счет были, мягко говоря, „мультипликацией“, цветными движущимися и озвученными картинками к вымышленной истории. Но ему чудились неразбуженные возможности и в Сонином незнании. „Кто знает, – думал он, – быть может, за этим скрывается какое-то высшее понимание. В конце концов, сам Эйнштейн в молодости упорно не понимал элементарных вещей“.

Соня и мама ее были убеждены, что Игорь им верит, как верил добряк дядя Жора, для которого все эти истории, собственно, и рассказывались. Но Игорь давно уже догадался, зачем это делается. Соня и Наталья Витальевна хотели всеми правдами и неправдами приукрасить свою бедную прошлую жизнь и, похоже, сами уверовали в сотворенную сказку. Чем чаще Наталья Витальевна повторяла фразу о пятикомнатном доме на виду у всего города, тем отчетливее Игорю представлялась тесная комнатушка с хмурыми окнами, где незаметно и тихо жили, дожидаясь своего счастья, две женщины, большая и маленькая. А сказочный принц дядя Жора все не являлся, то ли дожидаясь персонального приглашения, то ли терзаясь обидой студенческих лет… Когда же он объявился наконец в Брянске, не было ни пятикомнатного дома с зеркальными стеклами, ни французских гостей, ни фантастических школьных успехов. „Мы переживали трудное время“, – коротко говорила об этом Наталья Витальевна, не вдаваясь в подробности. У этой женщины была натура королевы в изгнании, надеющейся вернуться на законный престол. То, что этот престол существует, само собой подразумевалось. И эта уверенность передавалась всем окружающим, Игорю в том числе.

Геометрию Игорь любил, рассказывал он толково, сам увлекся при этом, а когда вдохновение улеглось, увидел, что Соня смотрит на него с улыбкой.

– Ты будешь неплохим администратором, – неожиданно сказала она.

Игорь был задет.

– Я вижу, ты сегодня не в форме, – хмуро ответил он.

– Нет, ученым ты не будешь, – не унималась Соня. – Для ученого ты слишком хорошо все понимаешь.

– А что же, ученый не должен понимать?

– Должен – не то слово, – возразила она. – Ученый хочет понимать, если он не ловкач. А ты и так понимаешь.

Наступило молчание.

– Ну не сердись, – проговорила она, видя, что Игорь изменился в лице. – Я все запомнила, что ты рассказал. Иди домой, я сегодня злая.

– Нет, – сказал Игорь. – Не уйду, пока не убеждусь… не убежусь…

Соня засмеялась.

– Ну, ну! – подзадорила она.

– Пока не приду к убеждению, – сердито закончил Игорь, – что ты готова.

– Ой ка-кой обя-за-тель-ны-ый, ка-кой пра-вильны-ый! – нараспев сказала Соня.

– Что ж тут плохого? – спросил Игорь.

Соня пожала плечами.

– Не пойму, что ты за человек, – отвернувшись, буркнул Игорь.

– Глупый вопрос, – быстро ответила Соня. – Для себя я одна, для тебя – другая, для Мартышкина – третья, для мамы – четвертая. И так далее. И все, в том числе и я, видят меня так, как считают нужным.

Игорь заинтересовался.

– Ишь ты, релятивистка! – возразил он, медленно поворачиваясь. – Есть объективная истина…

– Где, в личном деле? Учителя тоже смотрят, как им удобнее, – ага, это такая. Оказалось, нет. Ну, тогда – такая. Всем от меня что-то нужно, и оценивают меня в зависимости от того, как я справляюсь.

– Наверно, твой племянник Иван знает, какая ты есть, – сказал Игорь с улыбкой. – Ему-то от тебя ничего не нужно.

– Ошибаешься, – парировала Соня. – Спроси его: „Кто ты, Иван?“ – и он тебе ответит:

„Я генерал“. Ему очень нужно, чтобы я в это верила.

– Но если собрать все эти данные вместе…

– И начертить график… – перебила его Соня. – Попробуй собери. Тебе, например, нужно, чтобы я поступила в какой-нибудь Институт стали и сплавов, окончила его и стала бы для тебя фирменной женой. Если же я буду торговать в чулочном ларьке… Видишь, уже не нравится. Еще тебе хотелось бы, чтобы я была на год моложе, – втайне тебя это тяготит. И не красней, пожалуйста, я и так знаю. А вот Мартышкину наплевать на мой возраст и даже на то, где и чем я буду торговать. Ему нужно, чтобы я была ему хорошей падчерицей. Слово-то какое, как грязное полотенце, – „падчерица“… А я совсем не хочу быть ничьей падчерицей: мне это не идет. И фамилия, которую он мне навязал, тоже. Осчастливил, удочерил! Видите ли, мама – это его институтская любовь, он ее ждал, ни на ком не женился. Господи, как мы хорошо жили без него в Брянске, мне никакой отец не был нужен! Не знала я отца и знать не хотела. Нет, явился со своими нуждами!..

– Мне кажется, он тебя любит, – осторожно заметил Игорь: разговор опасно приближался к запретному.

– Ах, любит – не любит, какое мне дело! – с досадой сказала Соня. – Да не меня он любит, а себя, свою загубленную молодость. В таком же смысле и Муза Ивановна меня любит – не меня, а свои собственные школьные двойки.

Здесь Соня была отчасти права: математичка Муза Ивановна питала к ней необъяснимую симпатию и, награждая ее очередным „бананом“, так сокрушалась и горевала, как будто ставила двойку самой себе. Игорь подозревал, что Муза Ивановна мучается тем же „комплексом Эйнштейна“, но, оказывается, у Сони было наготове совсем иное объяснение.

– Ты хочешь спросить: „А я?“ – безжалостно продолжала Соня, хотя Игорь ни о чем ее не собирался спрашивать. – Тебе, Игорек, не хватает собственных ошибок, тебе тоскливо без ошибок жить. Я для тебя находка. И шел бы ты лучше домой. А то завтра скажет твой заграничный братец: „Что это у Игорька моего такой бледный вид?“ – „А это Софья Георгиевна Мартышкина его доконала“.

Игорь встал: на сегодня с него и в самом деле было достаточно.

– Да, ты точно не в форме, – сказал он. – Пойду.

– Вот и правильно, – ответила Соня и тоже встала.

– Но на будущее, – глядя в сторону, проговорил Игорь, – не трогала бы ты лучше моего брата.

– Хорошо, – неожиданно согласилась Соня и поцеловала Игоря в щеку. – Спокойной ночи. Я махну тебе в окошко рукой.

Помедлив, Игорь повернулся и вышел в большую комнату.

Дядя Жора по-прежнему сидел за столом в майке и делал вид, что читает газету. У него были печальные, совсем собачьи глаза.

– Ну, позанимались? – тихо спросил он. Слышимость в квартире была идеальная.

– Да, позанимались, – ответил Игорь. – Всего хорошего.

И вышел на площадку.

5

На лестнице Игорь помедлил, затем стал неторопливо спускаться. Таков был их ежевечерний ритуал прощания, и изменять ему сегодня, несмотря ни на что, не было причины. В конце концов, он знал, на что шел: Соня не обманывала его и не обнадеживала. Все, что она сказала сегодня, она могла сказать и вчера, и позавчера, да, собственно, и не раз говорила.

Снег на улице шумно таял: вдоль тротуаров бежали коричневые ручьи. Было так тепло, как будто сквозь коричневое небо светили невидимые солнечные лучи.

Прямо перед домом был разбит чахлый скверик, по другую сторону которого блестели широкие витрины универсама. В этот поздний час магазин был закрыт. Игорь прислонился спиной к витрине и поднял глаза к Сониному окну.

Ему нравилось, как расположено окно ее комнаты, – в самом центре широкой стены девятиэтажного дома. Можно было вообразить, что весь дом – это толстая скорлупа, окружающая маленькое светящееся ядрышко Сониной комнаты. Сколько раз, уходя от витрины универсама, он бросал последний взгляд на цветные окна, и ему становилось тепло от мысли, что ее комната со всех сторон прикрыта такой мощной бетонной скорлупой.

Три цвета было в спектре ее окна: зеленый – когда она занималась (или делала вид, что занимается) за письменным столом, оранжевый – когда она сидела у зеркала при свете обеих ламп, и розовый – когда читала на тахте. Иногда Соня снимала настольную лампу и ставила ее на пол, чтобы удобнее было читать, не слезая с тахты, тогда комната наполнялась сумрачным, подводным светом.

Окно было над двумя большими деревьями. Когда она подходила к нему, отчетливо можно было разглядеть ее лицо, освещенное настольной лампой и потому ярко-розовое, как лампочка, на зеленом фоне. Соня что-то листала, и по стенам бегали косоугольные тени. Она тянулась к книжной полке, висевшей над столом, – тени на стенах, вытягиваясь, начинали метаться. По движению теней Игорь мог догадаться обо всем, что Соня делает. Вот – широкая прямоугольная – взметнулась к потолку и на миг погрузила в плотный сумрак всю комнату: это стелется на тахту плед. Вот мелькнули вдоль стен какие-то странные блики, как от стекол вдалеке проезжающего автомобиля, – распахнулись полированные дверцы шкафа. Это был целый мир – ее окно, и Игорь мог долго стоять у темных витрин универсама, запрокинув голову и расшифровывая блики и тени.

Было поздно, но не настолько, чтобы садиться к зеркалу и включать верхний свет. Игорь часто спрашивал Соню, что она в таких случаях делает. Соня со смехом отвечала, что просто сидит и любуется собой. Сейчас окно горело зеленым огнем, оно летело сквозь сырую темноту, словно карта с яркой рубашкой.

Но вот штора ласково колыхнулась, отодвинутая розовой рукой, Соня привстала и выглянула наружу. Приоткрыв форточку, она звонко, по-мальчишески свистнула и, размахнувшись, бросила что-то на улицу. Первым побуждением Игоря было сорваться с места и побежать через сквер, но он заставил себя подождать, и, только когда фигурка Сони исчезла, он неторопливо пошел к тому месту, куда по расчету это должно было упасть. Комок бумаги успел-таки размокнуть, когда Игорь его нашел. Он развернул бумагу и, подойдя поближе к приделанному к стене уличному фонарю, прочитал:

Золотко мое, чтобы я делала здесь без тебя!
Твоя злобная брянская Соня

В такой короткой записочке Соня ухитрилась сделать грамматическую ошибку: вместо „что бы“ у нее было написано „чтобы“. Должно быть, Игорь долго стоял с запиской в руке и широко улыбался, потому что подвыпивший прохожий проковылял мимо него, остановился, обернулся и хотел что-то сказать. Но передумал, махнул рукой и побрел дальше, неся на плечах свою покачивающуюся, тусклую, как станционный фонарь, вселенную. Игорь не любил нетрезвых людей, но этому человеку он от души пожелал вдогонку (мысленно, разумеется) всего самого доброго.

Потом он вернулся к витрине универсама и, не чувствуя еще, что замерз, снова запрокинул голову. Судя по освещению, Соня сидела у зеркала и, невидимая отсюда, любовалась собой. „Она тысячу раз права, – думал Игорь, – и сто тысяч раз не прав тот болван, который задумал подстричь все деревья. Что за дикая идея, чтобы все на свете девчонки непременно получали пятерки по геометрии?!“ Ну а то, что он занимается с Соней, „курирует“ ее, пытаясь подогнать под очередной график для своей десятиминутки, – разве это не попытка рассадить по линейке кусты? Эта мысль не впервые приходила Игорю в голову, и ему хотелось бы поскорее дожить до тех времен, когда она покажется нелепой и странной.

Сюда, к витрине, однажды вечером подошла Нина-маленькая. В накинутом на плечи пальто она долго стояла поодаль, и Игорь не сразу ее узнал. Был мороз, снег хрустел под ногами, сестра приблизилась. „Постыдись, – тихо сказала она, – ты же сам на себя не похож“. И они вместе вернулись домой, не проронив по дороге ни слова. Свет у родителей был погашен, старики усиленно притворялись спящими… Но на другой вечер Игорь опять стоял в одном пиджаке у витрины универсама.

Ему казалось, что стены Сониной комнаты озарены цветными отблесками легенд ее детства. Одну, может быть и не вымышленную, Игорь очень любил. Даже сейчас, вспомнив о ней, он растроганно заулыбался. Это был рассказ о том, как, потерявшись в городском парке воскресным вечером, пятилетняя Соня забралась на эстраду (шел какой-то концерт) и, приказав конферансье опустить микрофон, принялась бесстрашно декламировать стишки. А в это время ее мама, совершенно обезумев от горя, бегала по темным аллеям, обливаясь слезами и не произнося ни слова.

„Ты понимаешь, Георгий, – говорила сама Наталья Витальевна, обращаясь, по обыкновению, к мужу, – мне казалось, что если я ее позову, позову по имени, то никогда уже больше не увижу. Люди спрашивали меня, что случилось, но я только отмахивалась и бежала дальше“. Потом она услышала разговор проходивших мимо мужчин: „Отчаянная девчонка, ох, вырастет – кто-то наплачется с ней!“

А Соня в это время, переждав аплодисменты, объявила, что теперь она будет танцевать, все равно ее мама потерялась, и ей идти теперь некуда. „И было на мне оранжевое платьице, яркое, как мак“, – подхватывала в этом месте Соня, обязательно в этом месте и непременно произнося одни и те же слова: „Яркое, как мак…“

У этого дуэта были благодарные слушатели: дядя Жора с умилением смотрел попеременно на жену и на дочку, глаза его наполнялись слезами, а Игорь замирал от счастья и нежности. „Яркое, как мак…“ Он видел это как наяву, он понимал Наталью Витальевну, которая бегала в темноте и хрипло дышала, не произнося имени дочери. Сколько раз Игорь искал свою второгодницу в запутанных лабиринтах сновидений – и точно так же ни разу не окликнул ее по имени. „У вашей девочки, – сказали потом счастливой матери какие-то солидные люди, – врожденное сценическое дарование“.

Еще одну легенду в этом доме любили повторять – легенду о человеке с глазами навыкате. Когда дядя Жора слушал этот рассказ, он вскакивал, начинал бегать по комнате, сжимая волосатые кулачки и бормоча: „О господи, господи…“

„В то лето мы отдыхали на даче у одних хороших знакомых, – буднично, деловито начинала Наталья Витальевна. – Сонечка перешла в шестой класс и, естественно, очень за год устала. Там было много ребятишек ее возраста. Местность красивая изумительно, отцы города, как говорится, вывозили туда на лето своих детей, а у сорокалетних мужчин с положением как раз и бывают двенадцатилетние дети…“

Таков был неизменный зачин, а дальше рассказ раз от разу менялся, пополняясь все новыми подробностями фешенебельного дачного быта. Постепенно скромный дачный поселок, неподалеку, кажется, от Десны, превращался в нечто подобное Карловым Варам – с финскими банями, теплыми бассейнами, казино, дискотеками (о которых в те годы, как понимал Игорь, еще и не слыхивали) и даже со своим минеральным источником.

„Ну, разумеется, Сонька была заводилой, мальчишки ходили за ней косяком. В заброшенном клубе (один из первых вариантов называл это место иначе – „пожарный сарай“) она там кукольный театр организовала, и началось повальное увлечение куклами. Пятнадцатилетние парни и те шили кукольные халатики под Сониным, естественно, руководством. Ну, собрались родители, люди с влиянием и связями, подкинули на воскресенье машину, рабочих, материалы, и за одни только сутки аварийное строение превратилось в прелестный маленький театр. Соня и сценарист, и худрук, и режиссер-постановщик, и главный кукловод – в общем, Фигаро здесь, Фигаро там. Спектакль был грандиозный, в трех частях, по волшебным сказкам Шарля Перро. Начался в девять утра, а кончился перед обедом. Народу собралось множество, зал был битком набит. Малыши с родителями, большие ребята, к кому на воскресенье гости приехали, на машинах, семействами, много было незнакомых. После спектакля овации устроили, хлопали, вызывали, участники выходили кланяться, смотрю – а моей Сони нет. Туда-сюда, ни на сцене, ни в зале, ни за кулисами…“

Игорь прекрасно понимал, что все было не так (если вообще было), но он берёг эту иллюзию и не отрываясь смотрел, как трепетно и живо меняется при каждом слове матери светлое Сонино лицо. То были часы всеобщего согласия в доме Мартышкиных, и Соня лишь снисходительно посматривала на отчима, который, наизусть зная концовку, то вскакивал, то садился и бормотал: „Своими бы руками убил, своими руками!..“

„А я от жары и духоты, – как по сигналу, вступала Соня, – вышла через заднюю дверь и побрела куда глаза глядят. Попала на поле, огромное поле ромашек, ровное как стол, одни большие ромашки, и ничего больше. Смотрю – догоняет меня высокий человек в сером костюме, седой, но лицо загорелое, моложавое. Окликнул по имени, я остановилась, он подошел. Стоим посреди поля, ромашки по колено, а небо облачное, темное, разговариваем. Спросил он меня, где учусь, чем занимаюсь. На „вы“ обращался, тихо и очень вежливо. Рассказал, что в городе Курске организует детскую студию при драматическом театре. Глаза голубые, немного навыкате. Взял меня за локоть, крепко так, и повел. И все говорит, говорит, тихо, но настойчиво, какое будущее меня ожидает. Я больше себе под ноги смотрела. Вышли почти к самой Десне, тут я взглянула на него случайно – и не понравилось мне его лицо. Чем не понравилось – сама не знаю. Испугалась, молчу. Тут, хорошо, проселочная дорога, и „газик“ едет, трясется, пылит. Я замахала рукой, а этот, седой, удивленно спрашивает: „Зачем?“ – „Домой пора, далеко мы зашли“. Покачал он головой, щеку пальцем почесал, засмеялся. Потом отпустил мой локоть. Я выбежала на дорогу, „газик“ остановился, там знакомые наши дачники. „Подвезти?“ Я оборачиваюсь, а серый так рукой неопределенно махнул и зашагал через поле, не оглядываясь.

„Бандит, негодяй! – взволнованно говорил дядя Жора. – Знаем мы эту публику, ловцов человеческих душ“.

„Откуда ж ты эту публику знаешь?“ – улыбаясь, спрашивала его Наталья Витальевна.

„Знаем, знаем!“ – повторял дядя Жора.

А Соня однажды сказала:

„Не испугайся я тогда – вся жизнь, возможно, пошла бы по-другому“.

Дядя Жора взглянул на нее и притих. Все его сердце, Игорь чувствовал, было исполосовано этой историей, как бритвой.

„Другая жизнь“, „жить по-другому“ – эти слова в доме Мартышкиных повторялись особенно часто. Другая, несбывшаяся, несбыточная, жизнь для Сони и ее мамы, пожалуй, была реальнее настоящей и, безусловно, важнее.

Своих театральных наклонностей в Москве Соня проявлять не хотела: «Зачем? Все равно без толку. Тысячи есть – половчее меня». Правда, приехав в Москву, Соня записалась в школьный кружок театра на французском языке. Вела этот кружок учительница с экзотической фамилией Редерер. Но Соня с Редерер не поладила: ее не устраивало произношение учительницы, начались конфликты, а после за хроническую неуспеваемость Соню из кружка вывели. Впрочем, французский язык (один урок в неделю) не делал погоды. По-французски Соня говорила бегло, свободно читала с листа «Юманите диманш». Игорь был англофоном, притом англофоном посредственным, он слушал Сонино чтение и наслаждался ее прелестным, как колокольчик из слоновой кости, «версальским „р“». Нехотя, как непосвященному, Соня объяснила ему, что этот звук возник искусственным путем: виконты и маркизы Версальского двора специальными упражнениями отрабатывали дрожание язычка, чтобы их выговор отличался от выговора простонародья. Эту манеру у Версаля перенял и прусский двор, вот почему берлинцы тоже грассируют. Игорь пытался воспроизвести этот изысканный звук, но Соня недовольно морщилась: «Фу, мерзость! Капустный лист какой-то. Уж лучше не надо». Тайком Игорь начал было учить французский (чтобы у них с Соней был общий язык), но «капустный лист» оказался неодолимым препятствием. Так и осталась в его французском запаснике «шерше ля фам» («ищите женщину») и странное выражение «Пуркуа ву плюэ а нотрё нутрё», что, по словам франкофона Женьки, означало: «Зачем вы плюете нам в душу?»

… Между тем похолодало, с темно-рыжего неба начала сыпаться то ли снежная, то ли водяная пыль. Игорь с досадой отметил, что мысли его ушли чересчур далеко, передернул плечами и, подняв воротник отсыревшего пиджака, пошел домой.

Во всей квартире был уже выключен свет, но родители не спали. Сначала Игорь услышал мамино:

– Явился, слава богу!

А потом голос подал отец.

– Ты что, забыл? – строго спросил он из темноты. – Завтра чуть свет.

– Нет, не забыл, спокойной ночи, – коротко ответил Игорь и, разувшись и сняв пиджак, пошел в Нинкину комнату.

Сестра спала. Игорь поцеловал ее в лоб и тихо сказал: «Прости меня, Нинка». Нина-маленькая вздохнула и повернулась на другой бочок… Давным-давно, еще задолго до Шитанга, Нина-маленькая заявила, что посвятит свою жизнь братьям и будет работать для них, чтобы у них все было самое-самое. К этим девичьим декларациям можно было относиться как угодно, но факт, что дела своих братьев Нина-маленькая принимала очень близко к сердцу. Кровь у нее была хоть и «свекольная», но добрая, теплая кровь.

И только устроившись на своем диване в гостиной, головой к телевизору, Игорь мысленно сказал себе: «А завтра приезжает Костя» – и чуть не подпрыгнул на постели от радости. Дошло наконец до сердца: сейчас рассудок его дремал и ничто не мешало ему просто радоваться.

Виделись ему буйволы и ребятишки, плещущиеся в коричневой теплой воде, связки длинных бамбуковых жердей у порога хижин на сваях, низко мчащиеся над Шитангом оранжевые тучи; снились гортанные звуки красивого языка, девушки в длинных и узких юбках, с белыми и розовыми магнолиями в волосах, лысый и очкастый аристократ Маун в расписном индонезийском батике; снился босоногий клетчато-юбочный Ши Сейн, которого можно было принять за деревенского парня, если позабыть, что он выпускник солидного английского колледжа, проходивший стажировку в нескольких странах обоих полушарий, и, конечно, Константин, нетерпеливо поглядывающий на фотографа («Да уйдешь ты, наконец, зануда?»).

И вот верхом на низкорослых лошадках, в парусиновых шляпах и костюмах «сафари» (Соня тоже конечно же здесь) все втроем они скачут по тропинке, ведущей в гору среди кустов, усеянных крупными белыми и оранжевыми цветами. Впереди – «джип», набитый мелкорослыми солдатами в синих касках и вылинявшей синей униформе, их карабины настороженно нацелены в разные стороны. Сзади, задрав юбку выше колен и подгоняя лошадь босыми пятками, скачет их верный спутник Ши Сейн. Как и положено всякому верному спутнику, Ши Сейн все понимает (хотя самому Игорю неясно, что именно должен он понимать) и, широко улыбаясь, смотрит на Соню издалека.

За плечами у Кости – серый сундучок с теодолитом, у Сони – полосатая рейка наперевес, как копье.

«Не отставай!» – через плечо кричит Костя.

И Игорь с ужасом чувствует, что в самом деле начинает отставать. Ему все труднее и жарче дышать, в глазах рябит от белого и оранжевого. А Костя и Соня всё удаляются.

Вдруг – резкая остановка. Костя, подняв голову и придерживая одной рукой шляпу, другой показывает наверх и что-то говорит Соне. Она смотрит, запрокинув голову, замерла. Белое горлышко, как будто пьет. По откосу поднимается крутая лестница с деревянной резной крышей. А наверху, выше усеянных огненно-оранжевыми цветами крон деревьев, ослепительно сверкает большая золоченая пагода. Они трое долго молчат, глядя то вверх, то друг на друга, и улыбаются.

Эту картинку Игорь видел в какой-то книге: трое всадников, лестница в зарослях, наверху – огромный сверкающий храм, к которому не спеша поднимается группа бритоголовых людей в оранжевых тогах, держащих сандалии в руках. Игорь не знал, что монахи не носят обуви (снимок был слишком мелким), и в руках у них не сандалии, а овальные веера… Но разве это имело какое-нибудь значение? Картинка поразила его своей тревожностью: и всадники слишком настороженно глядели вверх, и крутой бок пагоды зловеще сверкал, и монахи поднимались как-то уж очень театрально, торжественно, и прорицательница в белом, сидящая в нише у самой дороги, очень подозрительно укутала покрывалом свое темное лицо. А может быть, это была продавщица сладостей? На коленях у нее и на дороге возле ниши разложены были какие-то мелкие предметы, которые она судорожно перекладывала, то и дело поглядывая на подъехавших людей.

Тут что-то тоненько свистнуло над их головами, Ши Сейн гортанно крикнул, и десятки людей в черном, молча сжимавшие в руках тоже черное, мрачно блестящее оружие, высыпали на дорогу. Молчаливые, пасмурные, все простоволосые (их черные головы были острижены под полубокс), они обступили Ши Сейна и Игоря, вцепились в сбрую их лошадей. Игорь в отчаянии оглянулся. Но где же Костя и Соня? Они исчезли, их нет…

Так снились Игорю недоигранные игры детства. Однажды в пятом классе он заглянул через плечо в тетрадь своего Женьки (уж слишком тот старательно прикрывал ее рукой) и увидел, что вся страница у него изрисована вздыбленными танками, косо летящими самолетами, взрывами, похожими на парашютики, и пунктирами очередей. Добавляя к картине ожесточенной рукой всё новые и новые детали, Женька шептал: «Чжж, бух, вышел из пике, бзз, дык-дык-дык, задымилось!» Игорь искренне пожалел своего друга: надо же так тупо забавляться! И вот все недобранное в свое время проступало во сне.

Всю ночь гонялся Игорь по цветущим джунглям Шитанга за Костей и Соней – то видел их вдалеке, в сияющих кущах, то снова терял их следы…

6

И вот Костя приехал.

Ошеломленный перелётом, проездом через город в такси, Костя сидел в центре большой комнаты на стуле, не снимая демисезонного пальто (рукава казались то ли коротки, то ли длинны, трудно было понять, в чем тут дело), и, странно улыбаясь, вертел головой. Отец и мама, Игорь и Нина-маленькая сидели на диване и не сводили с Кости глаз. Он похудел еще больше – даже в сравнении с той знаменитой шитанговской фотографией. На щеках появились две резкие морщины (и вообще, если приглядеться, все лицо его покрылось сеточкой мелких морщин). Тонкая шея беззащитно торчала из твердого ворота белоснежной рубашки. Какие-то светлые пятна отчетливо видны были на загорелых руках… Сердце Игоря разрывалось от нежности и жалости к брату, и ничего не нужно было говорить.

– Костенька-а!.. – жалобно позвала мама.

Костя вздрогнул, остановил на ней взгляд, смущенно провел рукой по лицу, как бы смахивая паутину.

– Вынырнул, из воды вынырнул, – проговорил он, не переставая улыбаться.

Все четверо молчали. Игорь поймал себя на том, что тоже подался к брату, как мама, как отец, как Нина-маленькая.

– Голуби вы мои… – сказал, глядя на них, Костя.

Мама заплакала.

– Ну вот, – проворчал отец и полез в карман за сигаретой. – Так я и знал…

Багаж Костин был свален на полу у дверей и производил странное, чуть ли не межпланетное впечатление. Два потертых чемоданчика, один фибровый, перевязанный для верности веревкой, другой клетчатый гэдээровский, сквозь матерчатые бока которого проступали какие-то округлые и угловатые предметы, динамовская сумка с позеленевшей молнией – все было знакомое и в то же время неузнаваемое, прошедшее таинственные нездешние горнила. Веревка ярко-рыжая, мохнатая и жесткая даже на взгляд, сизый налёт на чемоданах и сумке и в довершение всего, прислоненный к стене, стоял гигантский, в полтора метра длиной, стручок тропической акации, бугристый футляр, как будто сделанный из черной ременной кожи, внутри которого при малейшем движении погромыхивали чудовищной величины горошины. Сбоку на стручке красовалась ярко-красная печать с четкими, круглыми, как колесики, буквами. Шофер такси, увидев стручок, был потрясен. Он даже помог донести багаж до лифта, а прощаясь, откозырял Косте (а может быть, и стручку) – такого Игорь еще не видывал.

Игорь вернулся к реальности первый. Он встал, не говоря ни слова, перешагнул через Костину сумку и, покосившись на стручок, отправился на кухню готовить кофе.

– О господи, что же это мы! – спохватилась мама. – Костенька, милый, снимай поскорее пальто! Сидишь как транзитник!

«Он изменился, – думал Игорь, стоя у плиты и пристально следя за медленно вспухавшей кофейной пеной, – он здорово изменился, и мы, наверное, тоже. Какими странными мы ему кажемся, наверно… То суетились, тараторили про какие-то дурацкие комплексы, конкурсы, спиннинги, дачи, то замолчали все разом. Нужны ему все эти дачи и спиннинги, когда он еще сегодня слышал, как барабанит муссонный дождь по пальмовым листьям… И чем мы его теперь будем кормить?… Он вроде меньше ростом стал, сухой стал, жесткий, как ящерица, совсем другой… Зачем мы целый год без него жили? Наверно, так нельзя – целый год… Родные люди должны все время видеться… И почему он не рассказывает нам ничего? Боится, что не будем его слушать? Люди теперь не любят слушать рассказы о путешествиях, торопятся скорее о себе рассказать, но то ведь просто люди, а то – мы…»

Он вспомнил, как хвалился своими успехами на водительском поприще, и вспотел от стыда. Зачем? Как глупо!.. Кофе сбежал, и Игорь, обжигая пальцы, стал вытирать плиту тряпкой, прислушиваясь между тем к доносившимся из гостиной голосам. Судя по Нинкиному смеху, разговор был веселый.

«А может быть, не надо все усложнять? Костя приехал в отпуск, все просто, какие проблемы? Так хорошо он сказал: „Голуби вы мои…“ Наверно, потому, что рядком сидели. Нет, он нас любит, мы не кажемся ему странными, и он совсем не другой. Мы просто немного друг от друга отвыкли, это пройдет. Наверно, мешает знание, что он еще сегодня был там… И видел то, чего мы никогда не увидим. Посмотрим, – решил наконец Игорь, разливая по чашкам кофе, – что он мне скажет, когда я войду. Если спросит, как я учусь, или скажет, что я повзрослел, вырос, – значит, верно, что он стал другим… И химия у него, значит, другая, и неизвестно, о чем с ним разговаривать… И что готовить сегодня на обед. А может быть, еще так: „Ого, кофеек!“ И начнет потирать руки. Значит, не Костя, значит, всё».

В гостиной раздался пронзительный визг – так развлекаться могла только Нина-маленькая. Игорь нахмурился: зачем это ей? Год назад, когда Костя уезжал, она не была еще такая толстая и ученая. С подносом в руках Игорь вошел в гостиную и остановился посреди чемоданов. Костя носил Нину-маленькую на руках, а она, крепко обняв его за шею, визжала, как год назад, как два, как три года назад.

– Перушко мое! – смеясь, говорил Костя.

Он не забыл (а Игорь знал понаслышке), что в детстве сестра смешно произносила это слово: «перушко».

Жилистый, щуплый на вид Костя без труда подбрасывал Нинку на руках. Отец, зажав в зубах сигарету, смеялся, а мама стояла рядом, беспомощно взмахивая руками, и вскрикивала:

– Разобьешь мне ее! Разобьешь!

«Наверно, он делает это специально, – подумал Игорь, – чтобы показать ей, что она не так уж толста». И тут же поймал себя на том, что с завистью смотрит на эти игры. Ему всегда было завидно смотреть, как другие от души веселятся.

Наконец Костя бережно поставил Нину-маленькую на ноги (она вся раскраснелась и стала почти симпатичная) и, повернувшись к Игорю, сказал:

– Смотри, киба-дача!

Встал в позу каратиста и, резко вскрикнув: «Кийя!» – подпрыгнул и выбросил ногу вперед. От неожиданности Игорь расплескал кофе, а на лице его, он чувствовал это, появилась улыбка облегчения: нет, Костя вернулся Костей, хоть ты вокруг света его посылай.

– Что, лихо? – довольный его реакцией, сказал Костя. – Погоди, научу. Хоть пояса у меня и нету, но все равно. Меня сам Ши Сейн тренировал.

– Дикарство какое-то, – неодобрительно сказала мама. – И ты там скакал?

– Со страшной силой, – подтвердил Костя, принимая у Игоря поднос с чашками. – Целыми днями.

– А я вот слышала, это карате – подсудное дело, – сказала мама. – На учет в милиции надо встать.

– Обязательно встану, – ответил Костя.

Снова чинно присели, каждый с чашкой в руках. Костя был уже без пиджака, в рубашке с короткими рукавами, и незаметно было, чтоб он мерз.

– А этот Ши Сейн, он что, женился наконец или все еще так гуляет? – с жгучим любопытством спросила мама.

– Нет, не женился, – ответил Костя, отхлебнув кофе. – Ушел в монастырь.

Все были удивлены.

– Да что ты! – проговорила мама. – Неужели монахом сделался?

– Конечно. В оранжевой рясе меня провожал. Обрился налысо, все как положено.

– С чего это вдруг? – недоверчиво улыбаясь, спросил отец. – Такой здоровый…

– А в отпуск ему все равно делать нечего, – объяснил Костя. – Решил заняться медитацией… Ну, в смысле – углубиться в самого себя. Подумать о смысле жизни, что ли.

– А невеста? – не унималась мама.

– Невеста, говорит, подождет.

– И что же, после дождей его отпустят? – поинтересовался отец.

– Ну разумеется. У них это дело свободное. Поссорится муж с женой – прощай, говорит, на месяц ухожу в монастырь.

– Здорово! – Отец засмеялся. – Вот бы нам так.

– Да нет, – сказал Костя, – ты бы не согласился. Каждое утро надо милостыню собирать.

– Вот чудеса! – удивилась мама. – И Ши Сейн собирает? Такой важный?

– Важному больше подадут.

Сказав это, Костя вдруг повернулся к Игорю и, положив руку ему на колено, посмотрел в глаза.

– Ну? – проговорил он. – Что такое? Проще надо, Гошка. Еще проще. Еще.

У него были серые глаза, серо-рыжие, умные, понимающие, с мелкими морщинками в уголках. И под его пристальным взглядом Игорь почувствовал себя и в самом деле «заунывным дебилом».

– Вот так, – удовлетворенно сказал Костя. – А теперь займемся баулами.

Через несколько минут на полу уже тяжело перекатывались зеленые и желтые кокосы, каждый аккуратно оштампованный той же печатью, что и стручок. Рядом млели грозди бананов. Таких Игорь еще никогда не видел: маленькие желтые, как огурчики, мощные зеленые, плоские темно-красные… Одна за другой из баулов появились раковины, большие и маленькие, радужные и матовые коралловые ветки, древесные корни причудливой формы, разноцветные птичьи перья. В комнате запахло пряностями и цветами.

Растроганная мама держала, прижимая к груди, связку перламутровых ложек совершенно сказочной красоты. Отец озабоченно раскладывал на столе резные курительные трубки из черного, красного, желтого и розового дерева, каждая в отдельной, аккуратно склеенной коробочке. Нина-маленькая, стоя у зеркала, примеряла коралловые бусы, а на спинке стула висело еще полдюжины – разноцветных, белых, пестрых и розовых.

– А это тебе. – Костя протянул Игорю что-то небольшое, завернутое в рыхлую, как вата, бумажку. – От одной андаманской красавицы. Она в тебя заочно, по фотографии, влюблена. Забавный прибор – я с ним чуть ли не месяц играл. Так и не понял, в чем хитрость.

Игорь пробормотал «спасибо», осторожно развернул. На ладони у него лежала белая крохотная, с детский кулачок, статуэтка – сидящий скрестя ноги благодушный лысый толстяк, вырезанный из гладкого полупрозрачного камня.

– Ух ты, божок! – воскликнула Нина-маленькая, заглянув через плечо Игоря. – Хорошенький какой!

«Еще бы! – подумал Игорь. – У тебя „толстый“ и „красивый“ – синонимы». Сказать по правде, он был несколько разочарован: на что ему эта дамская безделушка?

Все столпились вокруг него, рассматривая «прибор».

– Старинная вещь… – проговорил отец, раскуривая темно-вишневую трубку. – В музее надо показать.

– Это Будда, – уверенно сказала Нина-маленькая.

Костя покачал головой:

– Нет, это бог веселья. Смотрите, как улыбается.

И правда, по лицу божка блуждала бессмысленная и в то же время хитроватая улыбка.

– А что, действительно от красавицы? – ревниво спросила мама: ее этот вопрос интересовал больше всего.

– Они там все красавицы! – ответил Костя. – Вообще замечательно красивый народ. И добрый, и смешливый. А эта женщина, она торговка, продает орхидеи на индийском рынке, живет в горах, за Шитангом, на самой границе, и приезжает в Каба-Эй раз в неделю… Так вот, она еще и колдунья, вещунья, что ли, не знаю, как объяснить. Когда Шитанг разлился, мы оказались на том берегу, ну и гостили у нее четыре дня…

Костя умолк и опять провел рукой по лицу, как бы смахивая паутину. Никто этого не заметил, кроме Игоря, – все были поглощены созерцанием божка.

– А хитрость-то где? – спросил отец.

– Хитрость? – Костя усмехнулся. – А вы спросите у Игоря. Гоша, ты ничего не чувствуешь?

Игорь прислушался к себе: в самом деле, от пузатого божка исходило легкое, щекочущее пальцы дрожание, и по спине побежали радостные мурашки.

– Вибрирует… – неуверенно улыбаясь, сказал он.

– Ага! – обрадовался Костя. – Ну, значит, все правильно: действует. А говорливость не нападает? Сказать ничего не хочется? Ты говори, не стесняйся: здесь все свои.

– Да нет как будто… – помедлив, проговорил Игорь и тут же положил божка на стол.

С ним в самом деле творилось что-то странное. Легкий хмель? Нет, не хмель, необыкновенная ясность в глазах, легкость, радость на сердце – словом, то, чего ему всегда не хватало.

– А ну-ка… – Нина-маленькая потянулась к божку, хотела взять его, но Костя ее остановил.

– Э-э, нет! – сказал Костя. – Вот этого нельзя. Меня предупредили, что берут его навсегда и назад уже не возвращают. Но можете поверить нам с Игорем на слово: эта штуковина вызывает состояние, близкое к восторгу. В стакан с водой положишь – вода шипит, как нарзан.

– А может, она радиоактивная? – с опаской спросила мама.

– Да нет, – сказал Костя. – Я у геологов спрашивал, у буровиков, они говорят – это просто отполированный шпат. А почему вода в восторг приходит – не могут объяснить. В руки я им не давал, конечно, берёг для Гошки. Один специалист теорию развил: здесь происходит самовозбуждение света…

– Квантовый генератор! – догадался Игорь. – Лазер!

– Ну, так уж сразу и лазер! – Костя засмеялся. – Просто красивая безделушка с секретом. Подаришь кому-нибудь. Колдунья так и сказала: «Для невесты его».

– Ну, Игорек, ну подержи! – попросила Нина-маленькая. – Я очень хочу увидеть тебя в состоянии восторга.

– Еще чего… – буркнул Игорь.

Он взял со стола божка и, покраснев, торопливо сунул его в карман.

Все с интересом на него смотрели.

– А разве в кармане не заработает? – со смехом спросила Нина-маленькая.

– Нет, только на свету, – ответил Костя и снова провел рукой по лицу.

На этот раз заметили все.

– Ну вот что, – решительно сказала мама. – Человек с такой дороги, ему отоспаться надо. Все уходите отсюда немедленно!

– Да что ты, мама! – Костя пружинисто встал, с хрустом потянулся. – Я еще главное не показал!

Он наклонился, распутал джутовую веревку, открыл фибровый чемоданчик, достал оттуда какие-то желто-черные бамбуковые палки, планки, деревянные диски. Присел на корточки, повозился (все, стоя вокруг, сосредоточенно за ним наблюдали) – и рядом с кокосами появился мастерски сделанный из бамбука, слегка подчерненного, видимо, паяльной лампой, пулемет в натуральную величину. Костя нажал какую-то планку, пулемет оглушительно затрещал.

– А это кому? – скорбно спросила мама.

– Это мне! – Костя пустил еще одну заливистую очередь и поднялся: – Хорош? Подарок командира охраны. Отличный парень, а в шахматы играет как бог.

– Дурачок ты у нас, дурачок… – сказала мама.

– На машину-то хоть заработал? – спросил отец.

– Нет, папа, – ответил Костя. – Да и на что она нам? Будет стоять и гнить. Вон у Жоры Мартышкина… Кстати, как у него семейная жизнь?

Все посмотрели на Игоря. Игорь сидел и делал вид, что ничего не слышит. «Ну, – думал он, – теперь начнут обрабатывать Костю. Но мы опередим. Опередим!»

– Ай, бог с ней, с машиной, – сказала мама. – А твоему Мауну спасибо от меня, от домохозяйки, – угадал. Вот ведь чужой человек, а угадал.

Связка перламутровых ложек сияла у нее в руках, как букет.

– А ты, старик, что хмуришься? – Костя положил руку отцу на плечо. – Доволен, куряка? Доволен?

– Красиво, – пробормотал отец, вертя в руках дымящую трубку.

– Ну еще бы! – улыбаясь, сказал Костя. – Ши Сейн старался. Резчика нанял в дельте, там они славятся, а дерева у них разного нет. Он и дерево доставил, и образцы. Там его, кстати, и водяная змея укусила.

– Змея?! – Мама охнула. – Настоящая? Водяная?

– Ну да. Неделю ходил как лунатик, стоя засыпал, потом ничего, оклемался. Сам виноват: вольно ему было купаться.

– Где? В дельте? – спросил отец. – А что, там не купаются?

– Ну, только такие идиоты, как Ши Сейн и твой сын. Нас лейтенант предупреждал: в воду – ни шагу! Ши Сейн вперед заходит, ладошами по воде хлопает, а я – за ним.

– Как это? – переспросил отец. – Он впереди, а ты за ним?

– Ну, я-то хотел наоборот, да он не позволил. Я, говорит, тебя сюда завез, и мне твои родители не простили бы… А отыскала его змея без меня. Он далеко заплывал, любил лежать на воде кверху пузом. Ну и случилось. Я не поверил сначала. А лейтенант говорит: ничего, отоспится. Потом, когда мы отплыли на пакетботе, с палубы было видно: кишат, как макароны, головки приподняты. Вода в дельте мутная, вблизи не видно, только сверху.

Наступила тишина.

– Ладно, – сказал Костя, – не кручиньтесь, все позади. Больше не повторится.

Мама пригорюнилась, потом заплакала.

– Ради меня, Костенька, ради нас!..

С ложками в руках она стояла и плакала, старенькая, толстенькая, краснощекая. Костя подошел к ней, погладил ее по голове, отобрал у нее ложки.

– Намусорил я тут, – сказал он. – Вы прибирайтесь пока, а мы с Гошкой пойдем бананы жарить.

На кухне, пока Костя чистил и резал бананы (обращаясь с ними так бесцеремонно, как иная хозяйка с магазинным картофелем), Игорь смотрел на него не отрываясь. Виски и брови у Кости были седые… И эти белые пятна на руках…

– Костя! – вполголоса окликнул его Игорь. Слышишь, Костя?

– Ау, – отозвался брат. – Ты хочешь спросить, что с руками. Не бойся, это от солнца. Скоро пройдет.

– Нет, я не о том… – Игорь помедлил. – Скажи мне, Костя, ты был ранен?

Брат вскинул голову, сухо засмеялся, не глядя на Игоря. Худые руки его продолжали работать.

– С чего ты взял? – спросил он. – Кто это мог меня ранить?

– Ну, инсургенты… – смутился Игорь.

– Хм, инсургенты… – Брат покачал головой. – Воображение у тебя, однако… Сковородка готова? Топленое масло есть?

Он говорил все это, глядя высоко перед собой, а не на Игоря, как слепой.

– Все хорошо, Костя? – настойчиво спросил Игорь, заглядывая ему в лицо. – Все у тебя хорошо?

Долго Костя не отвечал. Сковородка шипела.

– Только при маме… – проговорил он с трудом, – при маме таких вопросов не надо. Все будет хорошо.

Он уложил на сковородку первую партию банановых долек и, хлопнув на ходу Игоря по плечу, пошел (который уже раз) мыть руки. Он тоже был аккуратистом, его брат.

7

Весна в этом году обещала быть редкостно дружной: стояли пасмурные теплые дни, по ночам еще иногда подваливал снег, но, не успев лечь, тут же начинал таять. Ветки деревьев, обдуваемых сырыми ветрами, стали живыми и гибкими, кое-где, особенно между домами, они уже были облеплены коричневыми и желтыми почками, которые только что не жужжали, как пчелы. Асфальт был влажен и гол, снег лежал еще грязными кучами во дворах, под кустами, под скамейками в скверах, но и там усиленно таял. Пахло водой.

Игорь и Костя возвращались из овощного с картошкой. Взяли сразу двадцать кило и несли авоську вдвоем. Игорь то и дело с беспокойством поглядывал на брата: ему не нравилось, как Костя дышит, редко и глубоко, с какими-то судорожными перерывами. Несколько раз Игорь порывался взять авоську на себя, но Костя молча смотрел на него и загадочно усмехался.

– Что ты так дышишь? – не вытерпел наконец Игорь. – Устал? Давай передохнем.

– Тебе, я вижу, в сиделки не терпится? – весело спросил его брат. – Не торопись, Гоша, успеешь. А дышу потому, что воздух вкусный. Давно таким не дышал.

Говоря это, он замедлил шаги и огляделся. Они шли по скверу, который лет через тридцать обещал стать дремучим, но пока что имел какой-то карантинный вид. Все деревца, чуть выше человеческого роста, белыми тряпочками были привязаны к подпоркам. Садовые скамейки среди них стояли как топчаны в поликлинике. Впрочем, дома по обе стороны, светлые, ровные, казались вычерченными прямо на сером небе, к ним очень шло это призрачное и трогательное обещание сквера.

– Ладно, присядем, – сказал Костя, помедлив. – Все равно где-то поговорить надо.

У Игоря похолодело сердце: значит, все-таки… все-таки он правильно понял. По дороге в овощной и там, в очереди, он боялся и ждал этого разговора. Недаром Костя так решительно вызвался пойти в магазин, невзирая на все мамины уговоры.

Они уселись на холодной скамейке, под которой, урча, копошился и таял сугроб. Просторный сквер просматривался из конца в конец, он был пуст, если не считать нескольких малолеток, которые, шлындая по лужам в резиновых сапогах, озабоченно пускали кораблики.

Костя не спешил с разговором. Он достал из кармана пальто зеленую пачку андаманских сигарет, на которой была нарисована желтая цветочная гроздь, что-то вроде мимозы, закурил. Игорь молча смотрел на него: всю свою жизнь Костя был по убеждению некурящим.

– На мне общественное поручение, – проговорил Костя, повернувшись и глядя Игорю в лицо своими немолодыми глазами. – Женщины просили на тебя повлиять. Будто бы ты совершенно от дома отбился. Я не считал себя вправе вмешиваться, но раз уж выслушал одну сторону, надо дать высказаться и другой. В чем проблема?

Игорь облегченно вздохнул: т о т разговор откладывался на неопределенное время. «Трус, жалкий трус! – выругал он себя. – Обрадовался отсрочке!» Машинально сунул руку в карман, достал божка, повертел его в пальцах. Круглое лицо толстяка младенчески улыбалось во весь беззубый рот, короткие ручки покойно лежали на толстом животе. Пальцы приятно защекотало. Особого восторга Игорь не испытывал, но ощущение простоты и раскованности немного закружило голову.

– А не боишься? – насмешливо спросил Костя. – Игрушечка-то опасная. Впрочем, я на себе проверял: чего человек не хочет сказать – того и не скажет. Но уж что хочет сказать – скажет всенепременно.

– Нет, не боюсь, – сказал Игорь. – Мне от тебя скрывать нечего.

Все как бы осветилось вокруг скрытым солнцем: стены домов ярко белели в темно-асфальтовом небе, рыжие ручьи, извиваясь и журча, бежали у самых их ног, мостовая отдавала лиловым.

– Давно хочу тебя спросить… – заговорил он. – Как ты думаешь, можно ли любить плохого человека? Заведомо плохого, я имею в виду.

Костя ответил не сразу. Он поёжился, посмотрел по сторонам.

– Сама постановка вопроса, – проговорил он наконец, – сама постановка вопроса показывает, что никакой любви тут нет и в помине.

– А что же есть?

– Может быть, любопытство, новизна, стремление понять, разгадать, объяснить, да мало ли что.

Игорь представил себе Сонино лицо – светлое, веснушчатое, с нахмуренными золотыми бровями…

– Нет, ты не прав, – сказал он. – Чего-то ты, наверно, не знаешь.

– Возможно, – согласился Костя и искоса посмотрел на Игоря. – А почему наши так к ней плохо относятся?

– Да все проклятая коллизия, – сказал Игорь. – «Мы и они». «Они» – это те, кто живет не так, как мы, а значит – не так, как надо. Отсюда и неприязнь.

– М-да, коллизия… – задумчиво повторил Костя. – Ты понимаешь, Гошка, я с трудом себе представляю, как это можно – сидеть два года в одном классе и еле тянуть.

– Это в тебе говорит психологический стереотип! – запальчиво возразил Игорь. – Второгодница – значит, ленива, глупа, распущенна. Так и старики рассуждают, и Нинка. Ты тут, прости, не оригинален. Видишь ли, учеба – это в своем роде компромисс, приходится чем-то поступаться, а она поступаться принципиально не хочет. Есть люди, органически неспособные к компромиссам, подлаживаться им претит. У нее, понимаешь ли, интуитивный склад мышления…

– Красивая? – перебил его Костя.

– Да.

– К тебе как относится? Хорошо?

– Я к ней лучше, – честно сказал Игорь и сам удивился тому, что сказалось.

– Что ж так?

– Ты понимаешь, Костя, есть люди с проклятой привычкой смотреть в лицо человеку и мучиться мыслью: «Что он сейчас обо мне думает?» А самому при этом не думать ни о чем своем, то есть практически не иметь себя быть. Вот и я при ней… как бы перестаю быть. Растворяюсь. Ты меня понимаешь?

– Пытаюсь, – ответил Костя и улыбнулся. – Все это слова, Гоша, а правда проста. Игрушку-то спрячь, я тебе и так верю. А то, гляди, к ней ребята присматриваются.

Тут только Игорь заметил, что их скамейку обступили малыши, они с любопытством заглядывали в его руки. Один ребятенок даже протянул покрасневшую от холодной воды лапу – так ему хотелось дотронуться до божка.

Игорь поспешно положил фигурку в карман. Какое-то время ребята разочарованно стояли возле их скамейки, потом, оглядываясь, побрели к своим кораблям.

– Знаешь, отчего старики сердятся? – продолжал Костя. – Оттого, что ты каждый вечер уходишь, вот и всё. Если бы она хоть время от времени к нам приходила… Скажем, сегодня… И повод есть: я слайды шитанговские буду показывать.

Игорь с досадой прислушался к себе: говорить расхотелось, простые и разумные объяснения брата вызывали лишь разочарование. Костин голос доносился до него так слабо, как будто это падали черные хлопья бумажного пепла.

– Кипеж начнется… – неохотно сказал Игорь.

– Ну, кипеж я беру на себя. Приводи и не бойся. Договорились?

Игорь медлил. Все-таки Костя многого не понимал. Ну как ему объяснить? С одними людьми чувствуешь себя отлично, с другими – даже лучше того, но, когда те и другие сходятся вместе, начинаются сложности. А все оттого, что две роли одновременно играть невозможно. С Соней Игорь охотно и радостно становился зависимым, а дома именно независимостью больше всего и дорожил. Значит, что? Значит, надо все время переключаться. В театре, если один актер играет две роли в одном спектакле, он не может встретиться с самим собой. В жизни же это случается поминутно. Притом еще чувствуешь, что, пока исполняешь одну роль, другая часть публики ревниво за тобой следит («Что-то Игорек наш сегодня на себя не похож»), а надо еще позаботиться и о том, чтобы те и другие между собой поладили. Хорошо, если текст самой пьесы известен. Но откуда знать, какие замыслы роятся в голове у Сони, у Нины-маленькой, у мамы, наконец?

– Ты считаешь, что это необходимо? – спросил он.

Костя кивнул. Игорь посмотрел на него внимательнее – и охнул: лицо у брата обострилось, побледнело, губы стали темными.

Игорь вскочил.

– Костя, я… – растерянно пробормотал он. – Я идиот, я эгоист… Костя, тебе плохо!

– Молчи, – остановил его Костя, глядя ему в лицо сузившимися глазами. – Ты мне надоел, Гошка, не обижайся. Я только сегодня приехал, а ты мне уже надоел.

– Пойдем домой, пойдем скорее домой! – не слушая его, настойчиво повторял Игорь.

– Во-первых, сядь. – Костя сунул руки в карманы пальто и прикрыл глаза. – А во-вторых, кого мы обрадуем дома своим появлением… в таком виде? Об этом тоже надо подумать. Да сядь же, тебе говорят! – раздраженно прикрикнул он, не открывая глаз.

Игорь присел на край скамьи и растерянно огляделся, готовый в любую минуту сорваться с места и бежать, звать на помощь… Лицо у Кости было совсем неживым, и Игорю стало по-настоящему страшно.

– Давай договоримся, – ровным голосом продолжал Костя, – чтоб больше не было этих испытующих взглядов исподтишка. Мы должны поберечь маму. Да, я немного, скажем так, прихворнул, по собственной глупости…

Он открыл глаза и с усилием повернул голову. Минуту смотрел на Игоря, потом усмехнулся.

– Нет, это не то, что ты думаешь, – проговорил он, – а в общем-то славно, что ты так начитан. Т о – страшный бич, похуже проказы, в течение полугода человек превращается в трухлявый пень. Там это тоже есть, но – Бог миловал. У меня, Гошка, кое-какие нелады с составом крови. Недуг, как видишь, вполне приличный, даже изысканный, для окружающих я совершенно безвреден. Железы опухают… – Он вскинул голову и глотнул. – И слабость нападает иногда.

Игорь молчал. Человек обстоятельный, он давно, еще год назад, прочитал все, что можно было найти, о биологических прелестях Андамана… Выбор там был богатый.

– Ах, Костя, – с отчаянием сказал он, – ну как же ты так?!

Костя выпростал руки, резким движением вытряхнул из пачки еще одну сигарету, закурил, с жадностью затянулся и тут же бросил ее в урну, полную снега.

– С чистюлями как раз и случается, – проговорил он наконец. – Уж кипятил я там все, кипятил, веришь ли – чуть не руки ошпаривал… Ну да ладно. Ши Сейн возил меня к врачу-китайцу. Меня предупредили, чтобы я ни в коем случае не соглашался на переливание крови. Вся штука в том, что от новой крови процессы могут резко ускориться. А я в свою свекольную кровь верю. Еще китаец сказал, чтобы я не отвечал на вопрос, сколько мне лет, – это, видишь ли, тоже опасно. Я почему тебе рассказал? Возможно, мне придется лечь в госпиталь. Даже скорее всего… Так вот, я не хочу, чтобы у наших с тобой стариков это дело связывалось с Андаманом. Что от тебя требуется? Не демонстрировать свою грамотность. В конце концов, кровь можно испортить и здесь. Ты понимаешь, Гошка… – Он повернулся, морщась, поднял руку, вяло положил ее Игорю на плечо. – Я там провел год, возможно, лучший год в своей жизни. Нельзя, чтобы мама все это возненавидела. Нельзя. Тогда мне будет очень тяжело. И даже если… – Игорь посмотрел на него в упор. – Даже если что-то случится, – настойчиво продолжал Костя, – мы постараемся их убедить, что Шитанг ни при чем. Эта работа, ты понимаешь, она меня сделала. Десять таких проектов – и жизнь на земле станет другой. Это святое, Гошка, пусть они любят это так же, как я… Как любили до сих пор. Ты понимаешь меня, Гошка?

Игорь покачал головой.

– Не знаю… – сказал он тихо. – Мама все равно поймет.

– Не поймет! – Костя стиснул его плечо. – Мы с тобой не дадим. Не дадим в обиду Шитанг. Я сам виноват, я сам все испортил…

Он снова прикрыл глаза.

– Ну вот, – пробормотал он после паузы, – уже полегчало. Правда, идти домой еще рановато… Давай походим, разомнемся.

Он посмотрел на Игоря, улыбнулся:

– Ты, я вижу, совсем зажурился. Не бойся, Гошка, дома все пройдет. Видишь, воздух какой здоровый! Мы будем жить своим образом. А ну-ка, повторяй за мной: мы будем жить своим образом.

– Мы будем жить своим образом, – повторил Игорь и не выдержал, тоже заулыбался. – Мы знаешь что сейчас сделаем? – Он посмотрел на часы. – В школе у нас уроки кончились. Пойдем, я тебя с ней познакомлю.

– Да мы как будто уже знакомы, – проговорил Костя. – Виделись на лестнице, даже здоровались. Впрочем, пойдем.

Они поднялись. Увидев, что лицо Кости болезненно сморщилось, а губы стали фиолетовыми и тонкими, Игорь в нерешительности взялся за обе ручки авоськи. Сердце у него опять заныло.

– Ну вот что, последний раз тебе говорю, – прищурясь, сказал Костя. – Еще на меня так посмотришь – я расколю тебе череп, выбью оттуда твои немногочисленные мозги и напихаю банановых шкурок. Запомнил? А теперь веди.

Они подошли к школе как раз в тот момент, когда старшеклассники выходили. Первым братьев увидел Женька.

– Смотрите, ребята! – крикнул он. – Костя Игоряшкин приехал!

Их обступили. Многие знали Костю давно, а уж о его работе на Шитанге было известно всей школе: Игорь несколько раз рассказывал о Шитанге на собраниях, приглашали его и в десятые классы.

– Вы у нас стали общешкольной знаменитостью, – смущаясь, сказала Наташка Оганесян – та самая, которую Соня называла «канистрой». – Приходите к нам в гости, устроим вам встречу, как космонавту.

– И орден вручите? – смеясь, спросил Костя.

Игорь с удовольствием отметил, что он не разучился разговаривать с девчонками – что-что, а это Костя всегда умел.

– Дадим! Колокольчик выпускника.

– Тогда приду. Сто лет не бродил с колокольчиком.

– Мерзнете, наверно? – выскочил Женька.

– Когда-то, сэр, мы были с вами на «ты», – ответил Костя.

Женька смутился и отступил в задние ряды.

– А зачем вам столько картошки? – спросила бойкая Фоменко.

– Соскучился, целый год на бататах сидел. Знаете, что такое бататы?

– Знаем, конечно, – не теряясь, ответила Фоменко. – Мы и не то еще знаем. Скажите: женился Ши Сейн или нет?

– Ого! – Костя был удивлен. – Надо будет написать Ши Сейну, что его женитьба интересует всю нашу школьную молодежь.

Говоря это, Костя все время оглядывался: он искал Соню. Игорь тоже нервничал: его очень волновала эта встреча. Два самых близких ему человека должны были посмотреть друг на друга новыми глазами и, безусловно, понравиться друг другу, иначе все осложнится неимоверно. Кроме того, Игорю очень хотелось спросить, как у Сони обошлось с геометрией, но у ребят, даже у Женьки, спрашивать было неудобно.

– Четверку, четверку получила, – сказала наконец вполголоса и не без язвительности Наташка Оганесян. – Не бойся, никто ее не обидел. Мы ей устроили бы овацию, но без тебя побоялись.

Наташка намекала на случай, который произошел не так давно, в декабре. Муза учинила Соне прогон по всем темам, и Соня выкарабкалась, получила законный «трояк». Тогда еще весь класс за нее переживал: достижения аутсайдеров многие принимают близко к сердцу. И когда Муза торжественно сказала: «Ну вот, ставлю вам „три“, класс разразился аплодисментами. Реакция Сони была неожиданной: она вдруг побледнела и, сказав: „Вы меня что, за идиотку считаете?“ – выбежала из класса.

И тут появилась Соня. Игорь смотрел на нее сейчас глазами Кости и видел то, чего не замечал раньше. Высокая, статная девушка в отлично сшитом пальто, модных сапожках (дядя Жора не отказывал ей ни в чем), в норковой шапочке, бледноватая, с припухшими, как бы не проснувшимися еще глазами. На вид ее можно было принять за учительницу начальных классов, на худой конец – за старшую пионервожатую. Впрочем, одноклассницы почти не уступали Соне во взрослости, быть может, только вели себя проще.

Увидев Костю в центре толпы, Соня задержалась в дверях. Но сзади напирали буйные пятиклашки. Они не терпели никакого промедления, не признавали авторитетов и наверняка столкнули бы Соню со ступенек, если бы она, снисходительно обернувшись, не уступила им дорогу.

– Здравствуй, Игорь, – сказала она, сойдя с крыльца. – Здравствуйте, – чуть более официально проговорила она, обращаясь к Косте. – С приездом.

Каким-то образом ей удалось, чтобы это прозвучало насмешливо.

– Спасибо, – ответил Костя и, обернувшись, весело взглянул на Игоря.

– Ну как? – нетерпеливо спросил Игорь Соню.

– Я полагаю, тебя уже ин-фор-ми-ро-ва-ли, – раздельно произнесла она.

– Ну, тут дела семейные, – сказал кто-то из мальчишек (Игорь не успел заметить, кто именно, но оставалась надежда, что Женька все же заметил). – Пошли, ребята.

– Приходите к нам, обязательно приходите, – повторила Наташка Оганесян. – Вы у нас в плане стоите.

– Вот как? – удивился Костя. – Кто же меня поставил?

– Я, – кокетливо сказала Наташка.

И девчонки со смехом разбежались.

Братья Шутиновы подняли свою авоську, и все втроем (Соня чуть впереди) пошли к дому.

– Послушайте, Соня, – сказал Костя, и Мартышкина чуть замедлила шаг, однако не обернулась. – Приходите к нам сегодня часиков в семь вечера. Игорь за вами зайдет.

– Благодарю вас, – не останавливаясь, ответила Соня. – Несколько неожиданно. Вы же меня совсем не знаете.

– Зато я много о вас слышал, – возразил Костя.

Соня остановилась, посмотрела ему в лицо.

– Ну разумеется! – с усмешкой сказала она. – Игорь доказывал вам, что я не настолько тупа. – И быстро пошла к дому.

– Ты, Костя, не думай… – с тоской сказал Игорь, – это она от застенчивости.

– Я понимаю, – ответил Костя, перехватывая авоську поудобнее. – Все будет хорошо, не волнуйся.

8

Часам к шести вечера прибежала Ирочка: по-видимому, мама все же решилась и известила ее по телефону. Ирочка очень запыхалась. Она влетела в гостиную, как крылатая ракета, и с такой же степенью точности кинулась на шею Косте, который стоял посреди комнаты с простыней в руках (он как раз собирался вешать экран для слайдов). Костя был неприятно удивлен. Он метнул взгляд на маму, которая, лучезарно улыбаясь, стояла в дверях, и, не выпуская из одной руки простыню, другой обнял Ирочку за плечи.

– Родной!.. – проговорила Ирочка, уткнувшись лицом ему в грудь.

В распахнутой шубке, с непокрытой головой (вязаную шапочку она сняла по дороге, и сейчас эта шапочка лежала у дверей на полу. Мама подняла ее и прижала к груди, как святыню), Ирочка была очень киногенична. Игорь стоял на табурете возле балконных дверей (он должен был пришпилить „экран“ к шторе) и наблюдал эту сцену сверху, как оператор. Он чувствовал, что Ирочка тщательно продумала детали по дороге: и распахнутую шубку, и оброненную шапочку, и живописно встрепанные волосы, и слово „родной“. Во всяком случае, обнимая Костю, Ирочка медленно, но настойчиво поворачивала его нужным для себя образом, как будто танцевала с ним медленный фокс, – наверное, он стоял не совсем там, где ей бы хотелось. Оставалось только крикнуть: „Эй, кто-нибудь! Уберите из кадра простыню!“ Но Костя упорно не выпускал из рук волочившуюся по земле простыню и, сумрачно оглядываясь по сторонам, разворачивался вместе с ней. Тогда Ирочка ловко, не глядя, забрала у него простыню и, кинув ее на кресло, снова обвила его шею обеими руками.

– Родной, наконец-то! – заговорила она, целуя его в лоб и щеки. – Как долго тебя не было – целую жизнь! Ты исхудал, весь прокоптился в своих противных тропиках. Забыл меня? Скажи, забыл? Отвык?

– На холостяцких хлебах, – сухо заметила мама.

Лицо ее соскучилось: возможно, ей не понравилось слово „исхудал“, а может быть, она почувствовала, что бурная сцена эта нехороша уже тем, что происходит на людях, как бы напоказ. Не исключено также (впрочем, Игорь этого не видел), что Костя показал ей из-за спины кулак.

Год назад, перед Костиным отъездом, дело совсем уже шло к свадьбе, но, хорошенько разузнав о Шитанге, Ирочка решила повременить. Все ничего бы, но, бывая у них в гостях, она настойчиво повторяла (в шутку, конечно), что вот ее бросают, сдают в камеру хранения, с собой не берут, а Костя слушал и мрачнел. Наверное, в глубине души Ирочка испытывала неловкость, что тропики ее пугали, и пыталась переложить эту тяжесть на Костю, а Костя не возражал. „Если бы она тогда не струсила, – думал Игорь, – все было бы наверняка по-другому и с Костей бы ничего не случилось. Возможно, он и лез во все дебри очертя голову оттого лишь, что ему было на себя наплевать“.

Наконец Ирочка отпустила Костю, отступила на шаг, медленно села в кресло, как будто бы ноги отказывались ее держать. Костя стоял без движения, галстук его сбился набок, руки висели как плети.

– Негодник, не писал целый год! – с ласковой укоризной сказала ему Ирочка. – Чем я перед тобой провинилась? Вела себя как паинька, вот можешь у Нины спросить.

Ирочка работала в деканате того самого факультета, на котором училась Нина-маленькая.

– А что касается „холостяцких хлебов“, – блеснув своими тщательно подрисованными черными глазами, Ирочка повернулась к маме, – то, Нина Ивановна, Косте прекрасно известно, что мои кулинарные способности имеют свои пределы. Я не могу приготовить ни змеиное филе, ни салат из красных муравьев. Правда же, Костя?

– Да, ты права, – ответил Костя. – Тут андаманки дадут тебе сто очков вперед.

– Знаешь, что я придумала? – весело глядя на него снизу вверх, сказала Ирочка. – Ты весь горячий. Надо тебе за отпуск хорошенько остынуть. Хочешь, поедем с тобой в Карелию? В мае будет такая возможность.

– Прекрасная идея! – в тон ей ответил Костя. – Надо ее хорошо обсудить. Пойдем, я помогу тебе раздеться.

Он протянул Ирочке руку, она легко поднялась, с намерением еще раз его обнять, но он отстранился.

– А что сегодня будет? – посмотрев на Игоря, который прилаживал „экран“, спросила она. – Я, кажется, вовремя поспела?

– Удивительно вовремя, – ответил Костя и вывел ее в прихожую.

Стоя на стуле, Игорь посмотрел им вслед. „Из-за нее, из-за нее все случилось!“ – подумал он.

– Хорошая девушка, самостоятельная, – неуверенно проговорила мама, подойдя ближе к Игорю, чтобы ему помочь.

– Эх, мама, мама! – тихо сказал Игорь. – Я же тебя предупреждал.

– А что? Что такое? – с вызовом спросила мама. – Опять я что-нибудь не так сделала?

Минут через двадцать все было уже почти готово. Отец и Костя возились на кухне, обе Нины, большая и маленькая, носили блюда с закусками и ставили на обеденный стол. Он был придвинут к дивану, стоявшему у задней стены, чтобы никто не сидел спиной к „экрану“. В центре комнаты стояла бельевая тумба, на ней полуавтоматический проектор – единственная покупка Кости, которая напоминала о валютных заработках. К музыке Костя был решительно глух, и купить на каба-эйском рынке хоть завалященький японский магнитофон ему не пришло в голову. А все остальные его приобретения были – как бы это получше сказать?… – естественного происхождения. Меч рыбы-пилы висел на стене над телевизором. Стручок на шелковом шнуре – в прихожей у телефонного столика, на том самом месте, с которого была снята журнальная фотография. Бамбуковый пулемет грозно топорщился на шкафу. Коралловые ветки, раковины и прочие редкости рассредоточились по комнатам и сразу же привыкли к своим местам. Одни лишь кокосы, до которых у Кости не доходили руки, валялись, перекатываясь по полу, и то и дело оказывались у дверей, где кто-нибудь о них спотыкался.

Игорь слонялся по квартире без дела. На душе у него было пасмурно. Желтая тень висела под белым потолком квартиры, и эта тень была – Костина болезнь. „Нет, этого не может быть! – успокаивая себя, думал Игорь. – Все слишком хорошо, так не бывает, когда хорошо“.

Костя подавал ему знаки, чтобы он отправлялся за Соней, но Игорь не решался: интуиция подсказывала ему, что все кончится „кипежем“, а Ирочкин приход только усугубил обстановку.

Ирочка настроилась было помогать мужчинам на кухне, но Костя без церемоний выставил ее вон. Тогда она принялась за Игоря:

– Что с тобой, Игорек? Ты сегодня какой-то подавленный. Неприятности в школе?

Игорь пристально посмотрел на нее. На Ирочке было платье столь совершенное, что казалось явлением природы, – черное, с яркими красными цветами, напоминавшими разом и о горестях разлуки, и о неистребимом жизнелюбии. Ожерелье из крупных гранатов, явно фамильного происхождения, очень шло Ирочке и подчеркивало ее кастильскую красоту. Впервые Игорь со смутным беспокойством подумал, что Соня одевается не так уж безукоризненно, и было бы много лучше, если бы свои платья шила она сама. Наталья Витальевна была слишком щедра на „беечки“: самое слово это Игорь впервые услыхал в доме Мартышкиных. „А можно без беечки?“ – спрашивала Соня, примеряя новое платье. „Нельзя“, – категорически отвечала Сонина мама, как будто речь шла о нарушении этических норм.

– Так что с тобой, Игорек? – допытывалась Ирочка.

– А-а, голова что-то болит, – пробормотал он, краснея.

– Да, да, конечно, столько впечатлений, – поддакнула Ирочка и, чем-то озабоченная, стала ходить за ним из комнаты в комнату по пятам. – Вы что, кого-нибудь ждете?

– Нет, никого, – ответил Игорь и снова покраснел.

Ирочка испытующе на него посмотрела, катнула ногой, обутой в вечернюю туфельку, желтый кокос.

– О боже мой! – сморщив нос, сказала она. – Повсюду эти жуткие печати. Зачем это, а?

– Вывоз семян запрещен, – коротко объяснил Игорь.

– Ну так что же?

– А Косте разрешили. Это печать департамента ирригации.

Он поднял кокос и перенес его на другое место, подальше от ее нарядных туфель.

Ирочка опять пошла за ним. Божок, стоявший на маленьком столике в углу, ее заинтересовал.

– Ой, что это?! – воскликнула она. – Какой этруск прелестный!

Игорь едва успел перехватить ее пухлую руку, протянувшуюся к божку. При этом он с удивлением отметил: слово „этруск“ поразительно точное, насколько он смог судить, – такого же, с оплывшим животом, толстяка он видел на фотографии этрусского надгробья, – и не мог не позавидовать Ирочкиной зоркости. Вообще… вообще они были в чем-то близки, он и Ирочка, это витало в воздухе, хотя никем никогда не формулировалось. В лучшие времена Ирочка с ним часто беседовала, ей сразу удалось найти верный тон старшей сестры. У Нины-маленькой это получалось намного хуже.

Как бы то ни было, он поспешно и не совсем вежливо схватил свое сокровище и сунул в нагрудный карман рубашки: божка он берег для Сони, как Костя берег для него самого.

Ирочка с удивлением на него посмотрела, но ничего не сказала.

– Не понимаю этих дурацких предрассудков, – с неожиданной злостью заговорила она после паузы. – Отчего, когда люди собираются вместе, они тут же начинают готовить еду?

Это был риторический вопрос, и Игорь смолчал.

– Ну, добро бы в старые времена, – говорила Ирочка, расхаживая по комнате, как чайка. Да, она была похожа на чайку в своем цыганском платье и дорогих гранатовых бусах: и профиль у нее был чаячий, и озабоченные движения головы, и походка, и выражение круглых глаз. Должно быть, она любила и умела злиться, а веселенькой становилась только напоказ. – Добро бы в старые времена, когда обильная еда сама по себе была праздником, когда даже вид накрытого стола вызывал оживление. Теперь же каждый у себя дома может покушать не хуже, притом по собственному вкусу, ничью стряпню не расхваливая. Не понимаю, не понимаю! Вместо того чтобы смотреть друг на друга, кто-то нас заставляет с неестественным азартом поедать чужие винегреты, пачкаться в жиру, любоваться коллективным ковырянием в зубах. Да еще пить вино – и тоже в принудительном порядке. Я не права, Игорек? Или ты любитель застолий?

Ирочка любила поговорить и делала это по-мужски, энергично. В другое время Игорь с удовольствием подхватил бы тему, но сейчас было не то настроение.

– В гости надо приходить натощак, – сказал он, – а не наедаться заранее в одиночку.

– Ого! – Ирочка тонко улыбнулась. – А ты стал злой, Игорек. Взрослеешь, мудреешь.

По-видимому, она все же обиделась, потому что, постояв в дверях минуту-другую, повернулась и вышла.

„Должно быть, в ванную, – подумал Игорь, – подрисовывать глазки“.

Тушка „этруска“ мягко пульсировала возле самого его сердца. Любопытно, к кому перейдет этот божок от Сони?… Но эта мысль, едва мелькнув в голове, тут же заглохла: ни к кому, пока ни к кому.

– За сто-ол, за сто-ол! – нараспев позвала мама.

Отец, Ирочка, Нина-маленькая, Костя – все столпились в дверях гостиной. Началась неловкая процедура усаживания. После долгих пререканий, отнекиваний и реверансов отец занял правый конец стола, спиной к боковой стенке, мама зарезервировала за собой другой торец, ближе к двери, чтобы удобнее было бегать на кухню. Ирочку как почетную гостью (именно так выразился Костя) попросили сесть на диван, в самом центре, откуда, впрочем, экран было видно хуже всего, потому что диван был довольно низок, и Ирочка, принужденно смеясь, призналась, что она совсем здесь утопла. Игорь, нахохлясь, забился в самый угол дивана, ближе к отцу. Нина-маленькая села возле матери. Костя стоял возле слайд-проектора и выжидательно смотрел на Игоря. Ирочка похлопала рукой по дивану рядом с собой – он ее, казалось, не видел.

– Ну, в чем дело, Гошка? – с досадой спросил Костя. – Ты сделал, как тебе было сказано?

Игорь покачал головой. Сердце у него гулко заколотилось. Он понял, что Костя настроен решительно и, как от визита к зубному врачу, тут не отвертишься.

– Ну, хорошо, вставай! – безжалостно сказал Костя. – Вместе пойдем.

Все заволновались, заговорили, кроме Игоря, который, сутулясь, стал вылезать из-за стола.

– Куда? Зачем? – недоумевала мама. – Всего хватает!

– Некрасиво как-то получается, – говорил отец. – Только уселись…

– Смотрите, мы всё здесь без вас съедим! – резким чаячьим голосом крикнула Ирочка, притворяясь веселой, хотя недоумевала не меньше, чем все. – Всю эту вкуснятину съедим, ничего не оставим!

Нина-маленькая хотела было тоже принять участие в общем хоре недовольства, но взглянула на Игоря, потом на Костю – и, по-видимому, все поняла.

– Надо предупреждать заранее, – сказала она, фыркнув, наклонилась к маме и что-то шепнула ей на ухо.

Лицо у мамы вытянулось.

– Костенька… – жалобно проговорила она. – А может, это…

– Да, мама? – подняв брови, Костя повернулся к ней. – Я тебя слушаю.

– Неудобно как-то… – растерянно проговорила мама. – Сережа, скажи!

Она обратилась за поддержкой к отцу. Отец нахмурился, соображая, посмотрел на Нину-маленькую, та сделала движение губами, и отец понял.

Лицо его прояснилось.

– А что? – сказал он. – Хорошая идея! И очень вовремя. Сходите, сходите.

– Ну что, ну что такое? – засуетилась Ирочка, подпрыгивая на диване: ей, разумеется, больше всех было нужно. – Мне тоже интересно!

И мама сдалась.

– Розовую рубашечку надень… – сказала она Косте. Поднялась и пошла на кухню.

– Ну вот! – Костя весело хлопнул Игоря по плечу. – А ты сомневался. Пойдет мне розовая рубашечка?

Игорь молчал. Он чувствовал: не кончится это добром.

9

Дверь им открыл дядя Жора. Точнее, он долго пыхтел, возясь с замком, и приговаривал, будто на руках у него был младенец:

– А вот и наша мамочка пришла… Наша мамочка ключик забыла.

– Что, у них маленький родился? – вполголоса спросил Костя.

– Н-не знаю… – пробормотал Игорь, и Костя засмеялся.

Костя был очень красив сейчас: в костюме, при галстуке, он не казался таким худым, и розовая рубашка, мама права, очень его молодила.

– Да ты не трусь! – сказал он, видя, что Игорь отступает в сторону. – Не свататься идем, слава богу.

Наконец дверь открылась. Дядя Жора, держа за руку Ивана, прищурился, вгляделся в лицо Кости.

– Простите?… – вопросительно проговорил он.

Улыбаясь, Костя хотел было назвать себя, но его перебил Иван.

– Желтый какой-то пришел, – сказал он басом. – Чего смотришь? Сейчас убью теба…

У него это убедительно получилось: „теба“, а не „тебя“. Чувствовалось, что такой человек шутить не станет.

– Вот это да!.. – сказал Костя. – Здорово же у нас соседей встречают!

Тут дядя Жора взглянул на выступившего вперед Игоря, и личико его осветилось догадкой.

– Котька! – радостно вскрикнул он и кинулся через порог обниматься. А поскольку все, что он делал, он делал от души и чрезвычайно эмоционально, эти объятия заняли продолжительное время. – Котька, Костенька! – то отстраняясь и глядя на Костю слезящимися глазами, то вновь кидаясь ему на шею, приговаривал дядя Жора. – А возмужал! А загорел! Не-уз-на-ва-ем! Честное слово, неузнаваем!

Поскольку на площадке было свежо, а Иван был одет в легонькую рубашонку и колготки, Костя бережно, но настойчиво водворил дядю Жору в прихожую, впустил Игоря и захлопнул за своей спиной дверь.

– Радость-то какая! – суетился, пятясь, дядя Жора. – Ну, проходите, гости дорогие. У нас, правда, не прибрано: родственница из Брянска приехала, с Натальюшкой по магазинам пустились, а я вот сижу…

Он был, разумеется, „в неглиже“ и, спохватившись, убежал в ванную комнату одеваться. Костя присел на корточки, взял за плечи Ивана.

– Так, значит, в Брянске таких выращивают? – спросил он.

– Каких таких? – поинтересовался Иван, глядя исподлобья. За эти полгода он заметно подрос, но оставался таким же букой.

– А таких – лютых.

Ивану это слово понравилось.

– Ага, я лютый, – сказал он. – А вы за тетей Соней пришли?

– За тетей Соней, – ответил Костя, присаживаясь к столу. Игорь стоял, он и ему кивнул: садись, не стесняйся. – А ты откуда знаешь?

– Она не пойдет, – сказал Иван. – Ей это сдалось на черта.

И видимо, считая, что предмет разговора исчерпан, он сел у ног гостей на палас и стал, бибикая и фыркая, возиться с игрушечной машинкой. Время от времени он, впрочем, поднимал личико и смотрел на гостей смышлеными карими глазами.

Вбежал дядя Жора. Он был уже в синем спортивном костюме и стал похож на немолодого боксера в весе пера.

– Ну, рассказывай! – придвинув стул поближе, возбужденно проговорил он. – Что, допекают инсургенты?

– Про инсургентов тебе лучше Игорь расскажет! – с усмешкой ответил Костя. – А про другое – долго, весь отпуск как раз и займет. Давай-ка к нам поднимайся: я сейчас слайды буду показывать.

– Нет, Котя, не могу, – сокрушенно сказал дядя Жора. – Ивана одного не оставишь. С огромной бы радостью, но увы…

– Сам-то когда такого заведешь? – поинтересовался Костя.

– После тебя, дорогой, после тебя, – парировал дядя Жора. – У меня все же дочка на выданье, не забывай. Твоя очередь.

– В таком случае, может быть, дочку отпустишь? – предложил Костя. – Они ведь, я слышал, с Игорем не разлей вода, так что скучно ей не будет. Дома она?

Дядя Жора покосился на закрытую дверь и сказал, отчего-то понизив голос:

– Дома. Сейчас позову.

Он помедлил, откашлялся, потом громким фальцетом прокричал:

– Сонюшка! Сонюшка, выйди, пожалуйста!

Пауза. Из-за двери – ни звука.

– Сонюшка! – вновь воззвал дядя Жора.

Тишина. Игорь сник.

– Может быть, она спит? – предположил Костя.

– Нет, не спит она, – сказал вдруг Иван. – Вон они, ноги ее. В красных тапочках, у двери стоят. Я вижу.

– Сонюшка! – безнадежным голосом повторил дядя Жора.

– А теперь отошла, – радостно сообщил Иван.

Наступила неловкая пауза. Игорь стал было подниматься, но Костя взглядом приказал ему: сиди.

– Так и живем, – тихо сказал дядя Жора. – Ты уж извини меня, Котя, что обременяю тебя своими заботами… Да не с кем поговорить.

Мучаюсь, как не знаю кто… Как собака.

Костя сочувственно молчал.

– Вот – моя семья. – Дядя Жора широко развел руками. – Я их без памяти люблю, обеих моих девчонок. Счастлив не знаю как. Без них я никто. Понимаю, что назвать меня отцом такая взрослая девочка может лишь с усилием: не представителен, суетлив, что уж там говорить. Ладно, не гонюсь за этим, могу любить и просто так, без отдачи…

Костя бегло взглянул на Игоря.

– В чем же проблема? – спросил он.

– Губит себя мне назло, – горестно сказал дядя Жора, – демонстративно не хочет учиться. Доказывает, что без меня было лучше. Но я-то, я что могу сделать? Наверно, ты был прав три года назад… Помнишь наш разговор? (Костя кивнул.) Я слишком долго тянул. Знал, что Наталья одна, всеми брошена, мучается с ребенком, и все колебался: нужен я им или не нужен. Вот моя осторожность мне и аукнулась…

– Георгий Борисович, – не выдержал Игорь, – дело обстоит несколько иначе…

– Гоша, помолчи! – строго сказал ему Костя.

– Нет, почему же? – печально улыбаясь, возразил дядя Жора. – Игорь у нас свой человек…

И в это время открылась дверь, и Соня в простом, но красивом голубом платье (темно-рыжие волосы рассыпались по плечам) вышла из маленькой комнаты.

– Я готова, извините, что заставила ждать, – без остановки проговорила она и пошла в прихожую.

Игорь вскочил и побежал за ней, Костя задержался.

– Ты красивая сегодня, – сказал Игорь на площадке. – Ты красивее всех.

– Да? – вяло отозвалась она.

Веселый, улыбающийся, появился Костя.

– Не правда ли, Константин Сергеевич, – проговорила Соня, – такое впечатление, что в Москве все только обо мне и говорят?

10

Дверь у Шутиновых открывалась беззвучно, и, стоя уже в прихожей, Игорь, Соня и Костя услышали мамины слова:

– Не к лицу школьнице так долго наряжаться. Если накрашенная придет, не пущу на порог, честное слово.

– Ишь, развоевалась! – засмеялся отец. – Пустишь – в каком угодно виде.

– Эй, осторожнее про нас! – крикнул Костя. – Мы уже прибыли!

– Года не прошло… – отозвалась после паузы Нина-маленькая.

Игорь с беспокойством взглянул на Соню: напряженно улыбаясь, она посмотрела в зеркало возле вешалки, прищурилась на Ирочкину шубку, поискала глазами ее сапоги, нашла, пренебрежительно дернула плечиком. Собственная внешность, по-видимому, Соню не волновала: она не стала „обираться“ (так суету у зеркала называла Нина-маленькая) и вопросительно повернулась к Косте. Разумеется, она была права, ожидая от него, как от старшего, указаний, но на какой-то миг Игорь ощутил необязательность своего здесь присутствия и удивился этому новому для себя ощущению.

– Вперед! – Костя взял их обоих за плечи, подтолкнул.

„А ведь это уже было когда-то, – подумал Игорь. – Именно здесь, возле этого зеркала, именно со мной… Моя девушка, сцепив пальцы, строго смотрит на меня, а Костя обнимает нас обоих за плечи и говорит: „Ну, вперед“. Чепуха какая-то, не могло этого быть! Просто очень хотелось, чтобы именно так было. И вот – это есть“.

„Что такое жизнь? – вяло думал Игорь, идя вслед за Соней по коридору. – Цепочка таких вот мгновений, половина из них – кажимости. Бусы. Временами – цветные камешки, а то просто голая серая нитка“. Мысль была мощная, но додумать ее Игорь не успел: они вошли в гостиную.

Бог ты мой, сколько глаз! Самый воздух, казалось, был расчленен на немигающие карие, серо-рыжие, голубые фасетки.

– Добрый вечер, – спокойно, почти равнодушно сказала Соня.

– Здравствуй, Сонечка, здравствуй, – приветливо отозвалась мама. – Проходи, пожалуйста, садись на диван. Сережа, пропусти Соню.

У Игоря отлегло от сердца: первую опасность, кажется, пронесло. Было два варианта: „Лучше поздно, чем никогда“ и „Редкая гостья“, но мама ими не воспользовалась. Возможно, решила приберечь напоследок.

Соня без труда, как будто ей не мешали ни ножки стола, ни валик дивана, ни острые углы большого стола, прошла на свое место, села рядом с Ирочкой. Обе красавицы быстро взглянули друг на друга, улыбнулись мудрыми улыбками, обменялись вполголоса парой слов, как мушкетеры перед дуэлью. Игорь хотел было протиснуться на диван вслед за Соней, но его позвал с кухни Костя.

– Совет на будущее, – сказал Костя, взяв Игоря за пуговицу рубашки, – не мешай человеку осваиваться. Пусть сама решает, как себя вести.

„Официальное открытие вечера“ состоялось около восьми. Ирочка настояла на том, чтобы сидеть между братьями, и была чрезвычайно оживлена.

– Ой, как мило, как славно, как уютно! – повторяла она. – Не хватает только одного человека.

– Это кого? – спросил отец, откупоривая бутылку „Лидии“ – любимого вина обеих Нин.

– Ну как же! – игриво сказала Ирочка. – Нас семь человек, а должно быть восемь. Природа не терпит пустоты…

– Что-то очень сложное ты вещаешь, – вся покраснев, проговорила Нина-маленькая. – Природа снисходительна. Уж если она нас с тобой терпит…

Соня фыркнула, и Игорь почувствовал, что в твердыне Нинкиной позиции появилась первая трещинка: на этой платформе они с Соней могли найти общий язык.

Но Ирочку смутить было не так-то просто.

– Ладно, ладно, – дружелюбно сказала она. – Не красней, тут все свои. Ох, я напьюсь сегодня, непременно напьюсь!

Между тем Шутиновым было прекрасно известно, что „напиться“ Ирочка неспособна. Когда за ней никто не следил, она переливала свое вино в свободные фужеры.

– Ну, – сказал отец, – ну, Костенька, долго мы ждали этого часа, сынок, ох как долго!..

– Хочешь „Байкальчику“? – шепнул Игорь, подтолкнув Соню локтем.

– Нет, я выпью вина, – громко ответила Соня, не принимая шутки. – Только немного.

– Сегодня можно, – сказал отец, наливая ей. – В порядке исключения, я отвечаю. Даже справку в школу могу написать.

Все заняли свои места, притихли.

– Дорогой сынок… – Отец встал с рюмкой в руке. – Страшно подумать, как далеко тебя занесла судьба. Пешком не дойдешь, на поезде не доедешь. Ты делаешь там хорошее дело, а мы здесь…

При этих словах Костя тоже поднялся. Ирочка смотрела на него с выражением беззаветной любви и преданности. Соня потупилась (наверно, она ждала, что будет сказано или сделано что-то неуместное), мама всхлипнула, лицо ее зарумянилось. Отец строго глянул на нее и чуть изменившимся голосом продолжал:

– А мы здесь ждем тебя, любим тебя и верим, что ты не посрамишь ни чести нашей земли, ни доброй фамилии Шутиновых.

Все стали недружно подниматься (с дивана вставать было сложно), чокаться с Костей, говорить ему разные трогательные слова. „И никто не знает, – подумал Игорь, – что он никогда, никогда больше туда не вернется…“ Наверно, Костя думал о том же, потому что он побледнел, нахмурился, левая рука его крепко сжала край стола, так что суставы пальцев стали белыми.

Поднялась обычная застольная суета: звон вилок, передавание друг другу тарелок и блюд. Минут через двадцать, после тостов „за процветание земли андаманской“ и „за добрых людей, с которыми ты там встречаешься“, завязались разговоры: отец расспрашивал Соню о брянских способах засолки грибов, а она охотно и со знанием дела ему отвечала, не переставая, однако, при этом прислушиваться, о чем говорят Костя и Ирочка. Костя заметно повеселел: он по-дружески подтрунивал над Ирочкой, излагая ей теорию переселения душ, да так забавно, что Нина-маленькая покатывалась со смеху, а мама с умилением на Костю смотрела.

– Ты понимаешь, – внушал Костя Ирочке, а она всем своим видом показывала, что это захватывающе интересно, – важнее всего угадать свое предыдущее существование. Если ты, к примеру, в прошлый раз была доктором наук, а в этот раз поднялась только до кандидатской степени, то в новом существовании тебе уже выше ассистента не подняться. Так можно дойти бог знает до чего.

– До чего же? – поинтересовалась Ирочка.

– А до улитки, например. Если же ты не оправдаешь себя как улитка…

– Мне все равно! – перебила его Ирочка. – Я согласна быть хоть улиткой, хоть вирусом, лишь бы снова и снова рождаться. Ты знаешь, Костенька, эта философия мне очень подходит. Я с юных лет чувствовала, что буду практически бессмертна. И еще я вспоминаю, как была пчелой, рыбой, просто другим человеком, даже мужчиной. Возможно, я была раньше Игорем, а может быть, – тут Ирочка многозначительно посмотрела Косте в лицо, – а может быть, и тобой.

Тут Соня резко оборвала разговор с отцом и, повернувшись к Игорю, тихо сказала:

– Мне пора.

Игорь растерянно посмотрел на нее:

– А как же слайды?

– Мне пора, – зло и решительно повторила она.

Но в это время задвигались стулья, все стали подниматься. Нина-маленькая, Ирочка и отец отправились на лоджию курить, Костя подошел к проектору и принялся его настраивать, а Соня с Игорем остались сидеть на диване. Мама начала убирать со стола.

– Нина Ивановна… – проговорила Соня и встала.

– Помочь мне хочешь? – спросила мама. – Ну помоги, помоги. Вот тебе фартучек…

„Ну мама, ну умница! – с восхищением подумал Игорь. – И фартучек под рукой оказался… Нет, все-таки в женщинах заложена древняя мудрость“.

Порозовев, Соня посмотрела на Игоря, потом на Костю (тот, морщась, возился с проектором и делал вид, что все происходящее его не касается), быстро и ловко повязала фартук и принялась собирать тарелки. Игорь еще ни разу не видел ее в хозяйственных хлопотах и любовался каждым ее движением.

– Сонечка, отчего же ты к нам не заходишь? – с укоризной спросила мама. – Наверно, Игорь плохо тебя приглашает. И заниматься вы могли бы у нас: вся эта комната в полном распоряжении Игоря.

– А Константин Сергеевич? – спросила Соня.

– Что „Константин Сергеевич“? – не поняла мама.

– Он тоже должен где-то жить, – пояснила Соня. – Ему за отпуск отдохнуть надо.

– Он будет отдыхать с Ирой в Карелии, – сказала мама. – А отдохнет – опять на год уедет. Так что Константин Сергеевич вам не помеха. Приходите к нам, хоть через день, а то неудобно.

– Хорошо, спасибо, – коротко ответила Соня, и по ее тону Игорь понял, что этому не бывать.

Соня и мама понесли посуду на кухню, а Игорь сидел и смотрел им вслед. „Интересно, – думал он, – какая ей разница – там или здесь? Ну, добро бы мы целовались, позволяли себе что-то лишнее… Разговариваем и ссоримся, миримся и опять разговариваем. Почему она не хочет сюда приходить? Не хочет знать, как я жил раньше, каким был маленьким, какие истории со мной случались, какие слова я в детстве говорил? Почему, когда я смотрю ее детские фотографии, у меня сердце болит от жалости к ней, маленькой, и еще от обиды, что меня не было с ней тогда? Почему она ни разу меня не попросит: „Расскажи о себе“? Разве она все обо мне знает?“

Эти мысли никогда не приходили Игорю в голову в Сониной комнате. Там, у нее, все было настолько полно ею, что Игорь и сам не решился бы принести в это святилище свою детскую фотографию, а тем более завести монолог о себе.

„Она любит только себя, и никого больше, – подумал Игорь. – Ни на что другое у нее не остается сил. Потому она так равнодушна ко всему остальному, ей достаточно самой себя. Что ж, тем хуже для тебя, заунывный дебил. Все равно это ничего не меняет. Все твое – при тебе“.

Игорь погладил себя по карману, где лежал его пузатый „этруск“… Вдруг он почувствовал на себе Костин взгляд. Костя смотрел на него без улыбки, склонив лысоватую голову к плечу и как будто к чему-то прислушиваясь.

„Эгоист, – обругал себя Игорь, – разнюнился, жалко себя стало!“

– Помочь? – спросил он, поспешно вставая.

Костя покачал головой:

– Все готово. Созывай народ.

По просьбе женщин большой стол был отставлен к стенке, и все расположились на диване и стульях, как в первом ряду бенуара. Свет погас, вентилятор в проекторе зажурчал, экран засветился. Соня сидела выпрямив спину. Игорь нечаянно коснулся ее локтем, она вздрогнула и отодвинулась. «Крапива, – подумал Игорь. – Ну отчего столько злости? Откуда? К кому? К безвредному дяде Жоре? А что он ей делает? Ну, пусть там сложно, но его же здесь нет. К Косте? А он-то чем ей мешает? Нет, Костя тут ни при чем – пожалуй, даже наоборот». «Роль человека в обществе», «ловкач из-за границы» – все это Соней забыто, Игорь чувствовал. Костя понравился Соне, да по-другому и быть не могло. «Родители, Нина-маленькая? Нет, здесь сплошной „детант“, стопроцентное миролюбие, прямо хоть пиши с них со всех картину „Чаепитие в Мытищах“ или вроде того. Ирочка? А чем ей мешает Ирочка? Скорее всего, они больше никогда не увидятся. Так кто же ее раздражает? Может быть, я? А может быть, вообще все люди?!»

Тут на экране вспыхнула сияющая зелень Андамана – крупнолистая, всклокоченная, усыпанная большими фиолетовыми цветами. Просторное серое двухэтажное здание, кажущееся таким незначительным под гигантскими куполами акаций.

– У меня здесь около тысячи слайдов, – сказал Костя, – но я не стану злоупотреблять вашим терпением. Покажу только первую сотню, самое общее представление. Начнем, так сказать, с парадного подъезда. Это аэропорт Каба-Эя, а вот шоссе, ведущее в столицу (аэропорт пропал, по экрану зазмеилась синяя лента хорошо асфальтированной дороги, по обе стороны которой – заполненные разноцветной водой прямоугольники рисовых полей). Дело к вечеру, жаль, что вы не слышите кваканья лягушек: царственный хор! Вот – центральная улица, проспект Конституции, Дворец правительства, монумент Независимости, главная пагода…

На экране, мелькая, полыхал золотой фейерверк.

– Не так быстро! – взмолилась Нина-маленькая.

– Всю эту экзотику я тоже видел проездом, – ответил Костя. – Это не главное.

– Ну хорошо, давай главное, – разрешила Ирочка, и Соня бросила на нее острый взгляд. А может быть, так показалось Игорю, потому что в глазах ее блеснули золотистые отсветы пагод с экрана.

– А вот моя столичная резиденция, – после паузы проговорил Костя. – Здесь я останавливался, когда приезжал в Каба-Эй.

Над черным домиком с пустыми, без стекол, окнами, забранными крупной решеткой, поднималось ликующее, какое-то первомайское дерево, усыпанное огненно-красными цветами. Пять-шесть бананов «на огороде» (большие, выше человеческого роста, пучки длинных расчлененных листьев, между которыми свисали тяжелые, как люстры, гроздья плодов), очаг перед домом, возле очага – семья: мужчина, голый по пояс, в длинной клетчатой юбке, с устало опущенными натруженными руками; маленькая, смущенно улыбающаяся женщина, юбка на ней поднята до подмышек, плечи и руки обнажены; ряд детишек, те, что постарше, одеты как взрослые, средние – в коротких зеленых юбчонках и штанишках, малыши голенькие совсем, смуглые и крепкие, как грибки.

– Стены черные оттого, что пропитаны смолой, – пояснил Костя, – а карнизы, видите, резные, как у нас в деревне, белые.

– Господи, зачем же решетки на окнах? – спросила Ирочка.

– От летучих мышей, – просто ответил Костя.

Стало тихо.

– Это Маун, никак? – спросила мама.

– Он самый, в кругу семьи. – В голосе Кости слышалась улыбка. – Это его бунгало… Пожалуй, самое красивое в городе.

– А что, ты в гостинице не мог остановиться? – спросила Ирочка.

– Видишь ли, гостиниц в нашем понимании там попросту нет, – помедлив, ответил Костя. – Вообще столица сильно перенаселена. Люди перебираются из провинции: кто спасается от мятежников, кто от голода. Катастрофически не хватает земли. Когда видишь, на каких крохотных участочках копошатся люди, просто оторопь берет. Вот мы и подготавливаем осушение доброй трети национальной территории, заболоченной и к тому же засоленной морскими приливами.

Щелкнула кнопка дистанционного управления, экран мигнул коричневым.

– Посмотрите на Шитанг во всей его красе, – с гордостью сказал Костя.

Обширное, до горизонта, пространство, залитое жидкой грязью, кое-где подсыхающей на скрюченных корнях деревьев.

– И ты по этому ходил?! – ахнула Нина-маленькая. – Да тут же, наверно, крокодилы, змеи, пиявки!

– Всего понемногу, – ответил Костя.

Снова тишина.

– Да, заграница-а… – протянула Ирочка.

И все услышали, что мама плачет. Она всхлипывала в темноте и вытирала слезы бумажной салфеткой.

– Ну, ты что, мать, ты что? – Отец подсел к ней, погладил по голове.

– Вот как дорого… – пробормотала мама. – Вот как дорого денежки-то достаются…

– Эх, надо было этот кадр вынуть… – сказал Костя. – Смотри, мама, вот наш верхний лагерь. Прямо в пальмовой роще, видишь? Сидим себе и пьем кокосовое молоко.

Теперь на экране была умиротворяющая зелень, озаренная солнцем, под перистыми листьями пальм – хижины и палатки, двухколесная арба, дремлющий черный буйвол, рядом – голубой «джип».

– Земляная дамба вдоль побережья, сеть каналов и дренажных канав – и весь Шитанг превратится вот в такой райский сад.

– И ради этого надо тратить свои лучшие годы… – печально проговорила Ирочка.

Костя обернулся и ничего не ответил. Соня пошевелилась. Игорь посмотрел на нее: она глядела на Ирочку с выражением угрюмой ненависти.

– У каждого своя работа, – сказал отец. – У Кости – вот такая. И в этом доме все к его работе относятся с любовью и уважением. И с пониманием, я бы еще сказал. Прошу меня извинить, что так прямо, по-стариковски…

Он встал и, сутулясь, пошел в прихожую.

– Вы меня не так поняли, Сергей Сергеевич! – крикнула ему вдогонку Ирочка, но он не остановился, не обернулся, на ходу набивая табаком свою трубку. – Нина Ивановна, я ничего дурного не хотела сказать о Костиной работе. Наоборот, он герой, мученик, лучшие годы жизни он теряет в этой… я хочу сказать, в этих ужасных условиях.

И в это время Костя что-то сказал. Фраза эта, короткая и певучая, на андаманском языке, была печальна, как оборвавшийся птичий крик. Все замерли. Костя сидел, повернувшись спиной к экрану, на котором золотились и сияли андаманские кущи. Ши Сейн и Маун стояли под пальмами в глубине рощи и сосредоточенно оттуда смотрели. По их лицам нельзя было понять, улыбаются они или щурятся на солнце.

– Что это было? – спросила Нина-маленькая.

– Песня, – ответил Костя. На фоне солнечного экрана лицо его казалось темным, почти черным. – Есть там такая песня: «Я вернусь через полгода, когда кончатся дожди…» Мы ее пели втроем, когда прощались.

– Ну-ка, ну-ка, еще раз, – сказала мама.

Костя оглянулся на экран.

– Произношение у меня… не ахти. Ребята всегда смеялись.

– Все это очень интересно, – сказала Ирочка и встала, – интересно и поучительно. Но, Костенька, прости, я засиделась. Мне ехать далеко и завтра рано вставать. Спасибо, Нина Ивановна, за гостеприимство. Может быть, кто-нибудь проводит меня до дверей?

Костя поднялся.

– А насчет Карелии ты подумай, – сказала Ирочка, мельком взглянув на Соню. – Путевки на конец мая. Ты в это время еще будешь в Москве?

– Куда же я денусь! – усмехаясь, ответил Костя.

Когда они вышли, мама сказала:

– Не так как-то всё. По-моему, она обиделась.

– Ее не обидишь, – возразила Нина-маленькая.

Некоторое время все оставшиеся сидели в темноте молча, глядя на зеленый экран. В прихожей завязался взволнованный разговор.

– Ради тебя прибежала, ради тебя оказалась в такой унизительной ситуации, – быстро говорила Ирочка, и по голосу ее было понятно, что она плачет. – Как я могу тебе еще доказать, что люблю тебя, что жизни без тебя не вижу?

Костя что-то глухо ответил.

– Да не могу я любить его по обязанности, этот твой ненавистный Шитанг! Он нас разлучил, он разрушил твое здоровье!.. Молчи, я знаю, потому что я тебя люблю… Да, я испугалась, я проклинаю себя за это, но ведь и ты не посчитался со мной! Костя, ну посмотри на меня, как раньше, Костя!

Дальше слушать было невозможно. Игорь встал, намеренно громко закашлялся, подвинул стулья, снова сел. Голоса стали тише. «Ты тоже дебил, – мрачно подумал Игорь. – Находишься во власти стереотипа: ах, пошлячка, ах, мещаночка! А человек страдает…» Он зорко посмотрел на мать и сестру: расслышали ли они Ирочкины слова о здоровье? И по их отрешенным лицам понял: расслышали. Знают. Давно уже знают.

– Мне кажется, мама, – сказала вдруг сестра, – надо перерыв сделать.

– Вот правильно, – отозвалась мать. – Ребятки пусть посидят, а мы пока чай поставим.

И они отправились на кухню, к отцу.

Соня и Игорь сидели в зеленоватом полумраке, отодвинувшись друг от друга, не произнося ни слова, как чужие. Казалось, что с экрана, из пальмовой глубины, веет теплый душистый ветер: шевелились пальмовые листья, колыхались длинные юбки андаманцев. Наверно, это был просто сквозняк: Костя и Ирочка вышли на лестничную площадку и там продолжали разговаривать.

– Он не должен с ней никуда ездить, – тихо сказала Соня.

– Кто? С кем? – переспросил Игорь, хотя прекрасно все понял.

– С этой фашисткой, – мрачно пояснила Соня. Лицо ее, круглое, светлое, озаренное зеленоватыми пальмовыми сполохами, было совершенно русалочье. – Она фашистка, она хуже любой инсургентки…

– Он не поедет, – заверил ее Игорь и, повинуясь безотчетному побуждению, достал из кармана и протянул ей божка. – Это тебе, – буркнул он и покраснел, как младенец. Хорошо, что этого нельзя было разглядеть в темноте.

Впрочем, Соня на него не смотрела. Она машинально взяла фигурку, мельком взглянула на нее и снова замерла, напрягшись, как струнка. Игорь ждал. Через минуту, видимо, божок дал о себе знать. Она разжала пальцы, поднесла божка к лицу, улыбнулась:

– Смешной! И как будто шевелится. Это что, талисман?

– Нет, – Игорь покачал головой, – это детектор лжи. Пока ты держишь его в руках, ты будешь говорить только правду.

– Вот как. – Соня посмотрела ему в лицо, прищурилась. – И какую же правду ты хочешь узнать?

– О тебе – всю.

– Всю – это слишком много. – Соня тихонько засмеялась. – Всю не усвоишь. Хотя… пусть будет по-твоему… Ох, что-то меня знобит. – Она передернула плечами. – Откуда-то дует, наверно.

Игорь молчал.

– Знаешь что, Гоша, – сказала Соня, зажав божка в ладонях и легонько потряхивая его, как погремушку, – тебе больше не надо ко мне приходить.

– Почему? – тупо спросил Игорь.

Он понимал почему, он знал все заранее, как будто это с ним уже было, но одно дело – дойти своим умом и совсем другое – получить информацию из первых рук.

– Ну что ты, ей-богу!.. – с досадой сказала Соня. – Зачем притворяешься?

– Я не притворяюсь, – ответил Игорь. – Я и в самом деле не понимаю. Как я могу к тебе не приходить? А школа?…

– Я все могу и сама.

Против этого было трудно что-нибудь возразить: и страшные слова не были сказаны, и Игорю предоставлялась возможность отступить с почетом. В самом деле: человек настолько окреп, что захотел избавиться от опеки «кураторов». Вполне реальный поворот. Но Игорь не принял этой лазейки. Он должен был знать всю правду, именно всю. Иначе оставалась недоговоренность.

– Ты так решила сегодня? – задал он наводящий вопрос.

Соня кивнула.

– А почему сегодня? – настаивал Игорь.

– Ты сам понимаешь, – сказала она. – В твоем вопросе уже ответ. Именно сегодня. Я убедилась.

– Нет, не понимаю! – с отчаянием проговорил Игорь. – Не понимаю, и всё. В чем убедилась?

Соня пожала плечами.

– Не делай так! – вскричал Игорь. – Не нужно гримасничать. Говори!

– Ну, если ты так хочешь… – сказала Соня, и голос ее был неузнаваем. Он был цветной, золотисто-зеленый и теплый… Впрочем, куда уж там Игорю, с неразвитым «чувством прекрасного», его описать.

Она помедлила – и все умолкло для Игоря. На экране беззвучно колыхалась слепая андаманская зелень. И странное дело: минуту назад он настойчиво вымогал правду, теперь же рассудок его работал в противоположном направлении. Найти лазейку из безвыходного положения, любую, хоть мизерную, чтоб оставалась надежда…

– Он… он не действует в темноте, – быстро проговорил Игорь. – Дай сюда.

Соня молча протянула ему божка. Фигурка была гладкая на ощупь, холодная, тяжелая, безукоризненно каменная – и ничего больше. Она светилась зеленым, слегка фосфоресцировала, легонько щекотала пальцы. Личико «этруска» младенчески улыбалось.

– А теперь? – резко спросил Игорь.

– Что – теперь? – переспросила Соня. – Теперь то же самое. И с этим уже ничего не поделаешь.

И в это время явился Костя. По-стариковски шаркая, он прошел в середину комнаты, сел возле проектора и некоторое время смотрел на Соню и Игоря, не говоря ни слова. По одному тому, как Соня подняла руку и поправила прядь рыжих волос (в полумраке они так и сыпали зеленоватыми искрами), как шевельнулось ее горлышко, светлое в темноте, – по одному этому, без всяких «детекторов лжи», Игорь мог судить, что его догадка верна.

– Мне пора, – звонко сказала Соня и встала. – Папа будет беспокоиться…

Все, что она говорила теперь, имело особенный смысл. Одно только слово «папа» звучало как робкое детское извинение, как признание того, что Костин друг тоже имеет право на любовь.

– До свидания, Константин Сергеевич. До свидания, Игорь. – Резкая смена тональности – и концовка (Соня есть Соня), содержащая дерзкий намек: – До дверей меня провожать не надо.

Когда «прекрасная второгодница» ушла, Игорь поднялся, включил свет. Костя вздрогнул, поморщился.

– Как ты… сразу, – проговорил он. – Надо предупреждать.

– Соня просила передать, – глядя на него снизу вверх, сказал Игорь, – чтобы ты не ездил ни в какую Карелию.

Ему показалось, что он прокричал эти слова, но, видимо, они сказались так тихо, что Костя не расслышал.

– Как ты сказал? – подняв голову и страдальчески щурясь, переспросил Костя.

Игорь, отвернувшись, повторил – твердо, четко и ровно.

– А ей-то что за дело? – удивился Костя.

Игорь не ответил.

Костя встал, подошел к нему, взял у него из рук «этруска», подержал его, хмыкнул.

– Испытал? – полуутвердительно сказал он. – Ну что за ребенок! Я же выдумал все. Обыкновенная безделушка, никакой нет в ней мистики.

– При чем тут мистика? – возразил Игорь, отворачиваясь еще больше, чтобы не видеть так близко это родное, морщинистое, усталое, ласковое лицо.

«Мамочка, мама, – подумал он, – как же мне жить теперь, мама?»

– Нет, постой! – с беспокойством сказал Костя. – Ты на меня как будто сердишься. За что?

– За то, что ты слепой! Ты ничего не понимаешь. Ничего…

Костя помедлил, вздохнул. Подошел к столу (Игорь искоса за ним наблюдал), положил «этруска» в стакан с погасшей минеральной водой. «Этруск» покойно улегся на дно и, несколько увеличенный, оборотил к ним свое зеленоватое улыбающееся лицо. Вода в стакане тут же вскипела: мелкие пузырьки побежали снизу вверх, послышалось тоненькое шипение.

– Напрасно ты так думаешь, – сказал Костя. – Я тебе вот что скажу. Есть люди, которые хотели бы, чтобы вся жизнь их была в картинках. Без картинок им скучно. Пусть… Нам-то что? Мы-то с тобой относимся к жизни серьезно. Или я ошибаюсь?

Игорь покачал головой.

– Ну так вот, – заключил Костя. – Пусть они иллюстрируют себя как хотят. А мы будем жить своим образом. Договорились?

В его вопросе было столько настойчивости, что Игорь не выдержал, повернулся и посмотрел ему в лицо. Брат стоял, чуть склонив к худому плечу свою лобастую голову. «Ну? – говорили его глаза. – Ну, Гошка?»

– Договорились, – пробормотал Игорь.

Ему было стыдно за свою злость, стыдно за свое горе.

Другие люди тут же бросились бы обниматься, но то другие. А они стояли и молча смотрели друг на друга и знали, что они похожи, очень похожи, и это конечно же навсегда.

 

Юрий Козлов

Рассказы

[5]

 

 

Скрипка

Все пошло шиворот-навыворот с тех пор, как Китайская Кошка начала играть на скрипке. Если раньше мы дружили – я, Рерих и она, – то теперь она нас знать не хотела. Я из-за этого не переживал, а Рерих похудел и как будто меньше ростом стал.

Наш двор – прямоугольник. Три стороны – дом в виде буквы «П», одна сторона – парк. Через пять арок двор наполняется ветром. Арки свистят, как сопла у ракет, и деревья засыпают все вокруг желтыми листьями.

Рерих пошел учиться в художественную школу и окончательно свихнулся. Дни и ночи готов стоять под окнами Китайской Кошки и слушать, как она издевается над бедной скрипкой. Она к этому времени выучила две песни: «Некуда заиньке спрятаться» и про сороку, которую слопала рыжая лиса. Обе песни грустные. Китайская Кошка вытягивает из скрипки тягучие, жалостливые звуки, наматывает их на смычок и сама тихонько подпевает.

Теперь ее просто так во дворе не встретишь. Только вечером, когда она гуляет с сенбернаром Маклаухом. Ростом он с теленка, два желтых фонаря-глаза, и клыки торчат. Он всех собак в нашем дворе сильнее. Только боксер Эйт из второго подъезда его не боится.

Китайскую Кошку прозвали так за картину, которая висит у них в прихожей. Китаец в синих штанах гладит толстую серую кошку. Кошка похожа на воздушный шар – такая она гладкая и круглая. Кажется, вот-вот взлетит! А рядом еще один китаец сидит. Борода у него как спутанный шпагат, и глаза закрыты.

А на самом деле Китайскую Кошку зовут Оля Шаргородская.

Рерих ходит по двору и смотрит на ее окна, как маленький мальчик на фотоаппарат, откуда должна птичка вылететь. Я до самой школы эту несуществующую птичку подстерегал. Но она так и не вылетела. Наверное, нравится ей в фотоаппарате сидеть.

Из окон Китайской Кошки слышится классическая музыка. Наш двор теперь как консерватория. А Китайская Кошка – будущий гений. Бах, Моцарт, Гендель – вот с кем она теперь дружит…

Через несколько дней мы увидели, как она тащила домой пюпитр. А гордости было – словно не пюпитр, а магнитофон «Грюндиг».

– Где стулья бархатные? – закричал Петька Лукин. – Где красные бархатные стулья для музыковедов и театралов?

Когда она начинала пиликать, весь двор сходился под окнами и помирал со смеху. Петька Лукин забирался на дерево и вел оттуда репортаж, как комментатор с футбольного матча.

– Внимание! – орал он. – Величайшее событие в музыкальной жизни планеты! Китайская Кошка готовит скрипку и ноты! Мир застывает в восхищенном ожидании… Да… Богат репертуар юного дарования. Что она выберет? Песню про зайца или про сороку, которую так неосторожно слопала рыжая лиса? Итак, тише… Тише, вы! Она подносит к подбородку скрипку… Взмах смычка – и польются божественные звуки… Но кто?… – Тут Петька в гневе вскидывал руки и чуть не падал с дерева. – Кто смущает гения? Кто смеет? А-а… Она закрывает окно… Эй! Олька! Открой! Все равно слышно. Жалко, что ли?

Петька слез с дерева. Мы шатались от смеха, обнимали скамейки, и только Рерих стоял в сторонке с видом человека, потерявшего кошелек.

Но один раз Китайская Кошка приблизилась к нам. Мы с Рерихом сидели на скамейке и вырезали свои инициалы. Хотелось, чтобы осталась о нас память. Желтые листья кружились вокруг нас, случайный луч солнца упал на скамейку и тут же словно провалился под землю. Это сизая туча с огромным носом проглотила солнце, как таблетку. То ли будет дождь, то ли нет? И Китайская Кошка появилась неожиданно. Белые волосы вокруг головы шевелятся, папка со скрипичным ключом, белые гольфы, плащ белый и только футляр, где скрипка лежит, черный.

– Посиди с нами, – сказал Рерих.

На лице у него появилась глупая улыбка. Он теперь будет все время так улыбаться. А когда Кошка уйдет, снова станет нормальным человеком.

Китайская Кошка состроила гримасу и не удостоила его ответом. Она стояла и покачивалась на своих тонких ногах, как пластмассовая кукла. Странная у Китайской Кошки привычка – покачиваться.

– Идешь домой? – спросила она.

– Иду, – обрадовался Рерих, забыв про всё.

– Я не у тебя спрашиваю…

– Мне и здесь хорошо, – ответил я.

Китайская Кошка поддала ногой скрипку и наклонила голову.

– Хо-ро-шо? – по слогам переспросила она. – Ну тогда сиди…

Рерих догнал ее, замахал руками. А я остался сидеть на скамейке. В это время проходила мимо девочка с третьего этажа – Инга. Но она и не думала спрашивать, пойду я домой или нет. Ей все равно…

Рерих у нас тоже человек искусства. Если Китайская Кошка все время думает о своей скрипке, то Рериха ждет не дождется дома гипсовая голова Гомера. Отец Рериха – скульптор, и в мастерской у него много гипсовых голов – мужских и женских. Венера, безрукая и безногая, в углу стоит. А еще в мастерской полно тараканов. Они по головам, по Венере, по картинам ползают. Год назад у нас с Рерихом любимая игра была – «охота на тараканов».

Жаль, что мы с Ингой в разных школах учимся. Я в двух метрах от дома, а она в центр на автобусе ездит. Мы с ней иногда здороваемся, а чаще нет.

Как получится. Вернее, когда она меня замечает. Инга высокая. Волосы темные, коротко подстриженные. Это Китайская Кошка любит вокруг себя волосы распускать. Фея. Когда ветер дует, лица не видно. А у Инги волосы до плеч не достают. Китайская Кошка медленно идет-плывет, а Инга быстро – не догонишь.

Один раз я из окна интересную картину наблюдал: дождь льет, Инга идет с зонтом, и Рерих по лужам из овощного магазина скачет, но сетка с картошкой его книзу тянет. Инга остановилась, подождала его и взяла под зонт. До парадного под одним зонтом дотопали и еще на крыльце о чем-то разговаривали. Я Рериха спросил о чем, а он сказал: «Не помню…»

Выносил я в мусоропровод ведро и встретил на лестнице Китайскую Кошку. Она была в халате, разрисованном драконами, и в туфлях с загнутыми носами. Китайская Кошка на йогах, гейшах и далай-ламах помешалась. А из всех восточных стран больше всего Японию любит. У них даже календарь с иероглифами.

– Привет! – поздоровалась она.

– Привет! – ответил я.

У меня из ведра сыпались арбузные корки, пустые консервные банки, а Китайская Кошка стояла и на это смотрела. Она-то наверняка вышла выбросить коробку из-под торта или бутылку из-под кока-колы. Они ее у себя дома, как воду, пьют…

– Я завтра не хочу к учительнице идти. Я хочу прогулять… Пойдем в кино или в парк?

– Ты что? – говорю. – А на скрипке кто будет играть?

– Мы ее под лестницей спрячем, – сказала Китайская Кошка. – Там Лешкина коляска стоит. Я раньше туда портфель прятала…

Я ничего не сказал. До меня вдруг дошло, что нечего Китайской Кошке на моем этаже делать. У них на втором свой мусоропровод имеется. Только, может, он засорился? Мусоропровод, он всегда снизу засоряется…

– Завтра видно будет, – сказал я Китайской Кошке.

Но на следующий день Инга пригласила Рериха и меня к себе на дачу. Рерих не хотел ехать, но я его уговорил. На ковре висели ножи и ружья. Дедушка у Инги оказался страстным охотником. Он рассказывал, как охотился в Туркмении на горных свиней. Какие эти свиньи хитрые и коварные! Как трудно застать их врасплох! Одна обезумевшая свинья загнала дедушку на дерево и караулила целую ночь. А утром дедушка увидел, что вся земля вокруг дерева, как трактором, перепахана.

Потом Рерих разложил свой этюдник и начал рисовать. Красивая картинка получилась. Яблони, голубое небо, Ингина дача.

Рерих спустился к ручью руки помыть, мы с Ингой остались одни.

– Знаешь, – говорю, – Орехов (это фамилия Рериха) не хотел к тебе на дачу ехать…

– Почему?

– Потому что ты Китайскую Кошку не пригласила.

– А с какой стати я должна ее приглашать?

– Как же, Рерих дня без нее прожить не может.

– А она?

Я пожал плечами.

– Не спрашивал…

Инга покраснела и отвернулась.

Рерих возвратился, и мы пошли к кусту, где рос гигантский волосатый крыжовник. Инга сказала, что это редкий мичуринский сорт. А дедушка заснул в кресле-качалке на веранде.

Пиликанье на скрипке между тем продолжалось. Но нам уже надоело смеяться над Китайской Кошкой. Она теперь после школы куда-то уходила со своей скрипкой. Скрипка лежала в черном футляре, а где обшивка лопалась, Китайская Кошка наклеивала кусочки синей ленты.

Я несколько раз звонил Инге и слушал ее голос. Она говорила: «Алё… Алё…» Я молчал и представлял себе, как она стоит у телефона и вздыхает. Иногда она дула в трубку. Это мне казалось странным. Какой смысл туда дуть? Если трубка молчит, значит, жетон в автомат не бросили или разговаривать не хотят…

Инга все время просила Рериха, чтобы он ее нарисовал, но Рерих отказывался.

– Зря просишь, – сказал я Инге. – Он Китайскую Кошку в средневековых одеждах рисует… А она и не думает просить…

– Ты видел?

– Видел. На лошади, в лесу, в зале, где тысяча свечей горит и все танцуют. А себя он в рыцарских доспехах изображает… Пойдем с тобой в парк сегодня? Колесо обозрения последний день работает…

Она головой только покачала и ушла.

А на следующий день я зашел к ней домой.

– Ты один? – спросила она. – А Рериха не видел?

– Рерих с Китайской Кошкой на колесе обозрения катаются. Кошка скрипичные занятия прогуливает, а скрипку в коляске под лестницей прячет… У тебя нет случайно чистой тетрадки в клеточку?

Она принесла тетрадь, и я ушел. А чего еще делать, когда говорить не о чем?

На лестнице я вытащил из кармана кусочек угля (когда-то давным-давно у Рериха взял) и написал на стене большими печатными буквами:

ИНГА + РЕРИХ = ЛЮБОВЬ.

А когда домой пришел, ее номер набрал. Набрал и, как всегда, молчу. Она на этот раз почему-то заплакала.

– Это ты? Это ты? – все время спрашивает. – Ну скажи, ты это?

Я повесил трубку. Рерих же по-прежнему стоял под окнами Китайской Кошки, а когда ее дома не было, рисовал гипсовые головы. Он теперь на женские перешел. Чем-то они все Кошкину голову напоминали. Какие у нас во дворе талантливые люди! Китайская Кошка на скрипке играет, Рерих рисует, Инга… Инга… Говорят, она из лука здорово стреляет. Вот бы посмотреть!

Я как-то в магазин бегу, смотрю: она на лестнице тряпкой мою надпись стирает.

– Не видел, кто написал? – спрашивает.

– А чего было написано? – На стене к этому времени один слог «бовь» остался.

– Будто не знаешь! – усмехнулась она.

– Это кто-то углем написал.

– Кто же?

– Только не Рерих. Он сейчас за Китайской Кошкой, как носильщик, скрипку таскает…

Она закусила губу и убежала. А я хотел ее в кино позвать. Интересно, пошла бы?

В этот день Рерих передал мне записку для Китайской Кошки. Он и раньше ей записочки писал, только Кошка их рвала на мелкие кусочки и не читала.

Я с этой запиской к Инге зашел.

– От кого? – спросила она.

– Нет ли у тебя чистой тетради в линеечку?

– Я спрашиваю: от кого записка?

– От Рериха. Только не тебе, а Китайской Кошке. А тетрадь я завтра верну. Когда тебе принести?

Она:

– Дай записку прочитать!

Я:

– Ты что? Разве чужие записки читают?

Она:

– Дай… Дай, пожалуйста, а? Ну дай, ладно? Я прочитаю и отдам…

Я:

– Ладно, дам. Только пойдем потом со мной гулять? Куда ты хочешь?

Она хвать записку – и на кухню. Я стою жду. Лук в прихожей висит. Из чьих-то рогов сделанный. Из него, значит, она стреляет. Я тетиву потрогал – как басовая струна у гитары, она зазвучала. Интересно…

Возвращается.

Я:

– Ну что? Пойдем?

Она вздыхает:

– Пойдем…

Мы оделись и вышли. Небо серое, все в плащах, держат зонты на изготовку: а вдруг дождь начнется? И Китайская Кошка в прозрачном плаще навстречу со скрипкой, а на голове гигантский розовый бант.

– Тебе записка, – говорю.

– От кого?

– Прочтешь – узнаешь.

Китайская Кошка развернула записку.

Мы пошли вперед, а Китайская Кошка записку на мелкие кусочки стала рвать. Эти клочки мимо нас, как белые листья, пронеслись.

Инга закусила губу.

– Зачем Кошка такой дурацкий бант нацепила? – спрашиваю.

Инга молчит.

С Ингой прогулка не получилась. Она молчала, а одному говорить скучно. Только когда разговор заходил про Рериха, она оживлялась. Но все время говорить про Рериха неинтересно. Я рассказал, как он за натурщицами подсматривал, а Инга только улыбнулась.

Не получилась у нас прогулка.

В этот день много чего произошло. Вернулся я домой, мама говорит:

– Новость. Оля Шаргородская не поступила в музыкальное училище. Столько денег репетиторам платили – и всё на ветер…

Я зашел к Китайской Кошке. Она сидит на табуретке – глаза сухие. Китаец на стене приуныл, и круглая кошка никуда не собирается лететь.

– Не приняли? – спрашиваю.

– Не приняли. Ну а как вы погуляли?

– Плохо.

– Чего же так?

– Не знаю.

– Ясно. А про меня говорили, что я в группе самая талантливая…

– Не расстраивайся. Если говорят, что самая талантливая, на будущий год поступишь, – утешаю: все-таки с детства друг друга знаем.

– Хватит, – устало сказала она. – Дай скрипку…

Я принес. Она взяла, погладила ее.

– Этот дурак под окном стоит?

– Рерих? – Я подошел к окну. – Стоит.

Тут она вдруг сорвала с головы бант, швырнула его на пол, схватила скрипку и выбросила ее в окно.

Я своим глазам не поверил. За скрипкой – пюпитр. Зазвенел на асфальте, как брошенная шпага.

Скрипка выпрыгнула из футляра и поскакала по лужам. Тренькнули печально струны.

А под окном Рерих стоял.

– Ура! – закричал он, увидев, как скрипка из окна упала. Дурак, не понял даже, что она могла ему на голову свалиться. – Ура! – закричал он. – Теперь все по-старому будет!

Китайская Кошка высунулась из окна.

– Подбери! Подбери мою скрипку! – кричит.

Рерих не обращает внимания. Орут каждый свое.

Я выхожу в прихожую, набираю Ингин номер.

– Это я, – говорю. – Посмотри в окно, что делается. Пойдем в кино, а? На семь двадцать в «Дружбу» успеем…

Она бросает трубку.

Я снова набираю.

– Ты мне противен! – говорит Инга.

Китайская Кошка спускается во двор и скрипку поднимает.

– Скрипочка моя раненая!.. – прижимает ее к себе и плачет так, что люди из окон высовываются.

Рерих рядом стоит и футляр держит. В луже папка с рисунками валяется. Ветер рисунки из папки вытаскивает, раскладывает на асфальте, приглашает на выставку. Только рисунки быстро намокают, и не разобрать, что там нарисовано.

Инга из окна на это смотрит: на Кошку со скрипкой, на Рериха с футляром, на рисунки – и тоже, по-видимому, плачет. Впрочем, я этого не вижу и поэтому со стопроцентной уверенностью сказать не могу.

Да… Все пошло шиворот-навыворот с тех пор, как Китайская Кошка начала играть на скрипке…

 

Афалина

Ровно в половине восьмого выходит она из дому, стучит каблуками по лестнице, пинает мусорные бачки, насвистывает что-то модное и смотрит, не появилось ли на стенах новых надписей.

Занятия в школе начинаются в половине девятого, идти до школы десять минут, а она вот уже целую неделю выходит на час раньше. «Чтобы голова была ясная», – говорит она бабушке. Ее родители в это время спят, и только дверь в спальню тихо ходит туда-сюда из-за сквозняка. Круглый год ее мама и папа не закрывают в спальне форточку.

Она идет по двору и знает, что если оглянется на свое окно, то увидит бабушку, которая робко помашет ей рукой. Седьмой год бабушка провожает и встречает ее, и ей трудно представить себе внучку за партой. Гораздо легче – на маленьком троне с крохотной игрушечной короной на голове.

Она проходит под аркой – и оказывается на Ленинском проспекте.

Раннее сентябрьское утро – время, когда стекла витрин магазинов чисты и прозрачны, а улыбки у девушек с рекламных фотографий радостны и безмятежны. Девушки рекламируют сумки и бижутерию. Вечером же, когда она возвращается домой после теннисной секции, витрины запыленные, а улыбки у девушек усталые, словно это они, а не продавщицы весь день стояли у прилавков.

Ее зовут Света, фамилия Фалина, она учится в седьмом классе и носит дурацкую кличку Афалина. Так называется черноморский дельфин.

Эту кличку дал ей Петя Лукин еще в третьем классе.

Петя Лукин – отличник по всем предметам, гордость и надежда школы, учиться для него – все равно что для Афалины ходить по двору, где она делает что хочет.

Много лет Петя сидел с ней за одной партой, дергал за косы и бил по локтю, если она случайно нарушала границу, которую он прочертил ручкой поперек парты.

Но с тех пор все изменилось.

Афалина догнала Петю по росту, теперь он сидел через три парты от нее и каждый день писал ей записки, на которые Афалина и не думала отвечать.

В школе она вообще пишет, только когда диктуют, а говорит – когда вызовут. Получает она сплошь четверки. Балл ей снижают за «отсутствие собственных мыслей».

Правда, иногда снижают балл и Пете Лукину, но из-за того, что собственные мысли забивают у него то, что необходимо знать совершенно конкретно.

«Устами Афалины глаголет учебник» – это афоризм Пети Лукина.

Твердая пятерка у Афалины по физкультуре и примерное поведение. Она выше всех девочек прыгает в высоту, быстрее всех бегает все дистанции и шутя справляется с упражнениями на брусьях и на бревне. И на всех уроках сидит спокойно, не отвлекаясь. За первую неделю учебного года Афалина получила одно-единственное замечание от классной руководительницы. За короткую юбку.

– Таких коротких юбок не носит ни одна девочка в школе! – сказала классная руководительница.

– Это не юбка короткая, а просто ноги у меня самые длинные в школе, – спокойно возразила Афалина. – Любая юбка короткой покажется…

Девочки-одноклассницы Афалину не любят. Во-первых, она с ними почти не разговаривает, во-вторых, все мальчики класса тайно или явно влюблены в Афалину.

Со своей единственной подругой Афалина разругалась еще в шестом классе. И та по секрету сказала девочкам, что Афалина может целый день пролежать в ванне, что в школьной сумке носит набор польской косметики и что самая заветная ее мечта – купить мотоцикл «Ява», надеть кожаную куртку и гонять по городу. Впрочем, кожаная куртка уже сейчас постоянная одежда Афалины. А еще она любит высокие сапоги.

Афалина выламывает прутик и ходит по двору, похлестывая себя по сапогам этим прутиком.

– Эй, ты! Амазонка рыбья! – высовывался, бывало, из окна Петя Лукин. – Где твоя механическая лошадь?

Когда Петя учился в пятом классе, его показали по телевизору. Петя на математической олимпиаде для младших школьников ухитрился решить конкурсные задачи для поступающих в вузы. «Математика – наука творческая, – сказал Петя с голубого экрана. – Надо только ее любить и много думать… И можно решить любую задачу, даже не из области математики…»

Афалина – худая, по росту – вторая в классе среди девочек, по внешности – далеко не самая красивая. У Афалины узкое лицо и быстрые зеленые глаза. Неизвестно почему, Петя Лукин назвал их «уксусными». Они редко бывали мечтательными. И напрасно Петя искал в них что-то похожее на сочувствие. Этого в «уксусных» глазах Афалины не было.

Итак, в половине восьмого Афалина выходит из дому. На ней синяя юбка, кожаная куртка, сумка на ремне. В сумке кроме тетрадок и учебников лежит книга «Легенды и мифы Древней Греции». Еще в сумке прыгалки и журнал «Катера и яхты». Время от времени Афалина строптиво встряхивает головой, и светлые волосы разбегаются по кожаной куртке. Но потом ветер, точно занавеску, заворачивает их набок, открывая длинную шею Афалины.

Кругом листья. Облака, как воздушные шары, поднялись высоко-высоко, и Афалина не может рассмотреть облачного человечка, который, как в детстве утверждала бабушка, живет в каждом облаке.

Но зато она прекрасно сумела рассмотреть Петю Лукина, бывшего своего насмешника, который, как таракан, выскочил из стеклянного коробка троллейбусной остановки.

Афалине смешно смотреть на Петю, как он, рискуя угодить под машину, перебегает через дорогу. Из-за Афалины Петя тоже выходит из дому на час раньше.

Петя догоняет и останавливается перед ней, тяжело дыша и вытирая ладонью пот со лба.

У Пети узкие плечи, стриженая голова и длинный нос, на котором очки прыгают, как лягушки.

– Ну что, одинокий бегун? – усмехается Афалина. – Где твоя механическая лошадь?

Петя молчит и смотрит на Афалину.

– Хочешь, я сконструирую для тебя самый легкий и самый мощный мотоцикл в мире? – спрашивает он. – Я уже над этим думал… У меня получится…

– Вот еще! – дергает плечом Афалина. – Я – дельфин, я люблю море и солнце… Кстати, я не обижаюсь на тебя за эту кличку… Один человек сказал, что она удивительно мне подходит… Лучше сконструируй яхту…

– Яхту? – растерянно смотрит на нее Петя. – Но я совсем не знаю судостроения…

– Ну так узнай, – говорит Афалина. – Это для тебя раз плюнуть…

– А что это за человек, которому понравилась твоя кличка?

– Я познакомилась с ним на теннисном корте, – отвечает Афалина. – Он мастер спорта… А ты, Петя, даже на перекладине подтянуться не можешь… И вообще, чего тебе от меня надо?

– Чтобы ты хоть раз нормально поговорила со мной, – почему-то шепотом говорит Петя.

– А как бил меня, как обзывал, как дергал за косы? Думаешь, я забыла?

Петя хочет что-то сказать.

Афалина рукой останавливает его.

– Зачем ты начал писать стихи? Я читала вчера твое стихотворение в газете… Зачем ты… – Афалина усмехается, – технический гений, а теперь еще и поэт, пишешь про такое ничтожество, как я? Думаешь, никто не понял, что это про меня?

– Разве ты – ничтожество?! – ужасается Петя.

– Моими устами глаголет учебник, – говорит Афалина. – Ты можешь конструировать что угодно, писать что угодно, но ты мне никогда не понравишься, потому что… Решай задачи, Петя!

Афалина смерила его с ног до головы презрительным взглядом и вскочила в троллейбус, который уже закрывал двери.

Петя остался на остановке.

В этот день он в школу не пошел. Целый день Петя околачивался на Ленинских горах, добиваясь, чтобы его записали в секцию тенниса.

Попутно он придумал одну интересную штуку с фотоэлементом, которую можно было вполне поместить в рукоятку теннисной ракетки. Она должна безошибочно реагировать на мячик и отбивать его в точку поля, максимально удаленную от ракетки противника.

А Афалина сидела на уроках и вспоминала, как она мечтала, чтобы Петя дернул ее за косу или ударил, и как она была счастлива, когда он придумал ей дурацкую дельфинью кличку, и как она потом плакала, когда Петю год назад пересадили от нее на другую парту…

 

Несосчитанные листья

Проходили Маяковского. Учительница литературы Алла Георгиевна нежным голосом заканчивала читать поэму «Облако в штанах».

«У нее получилось „Облако в юбке“», – написал записку Андрей Садофьев и передал ее своей соседке по парте.

Нина – так звали соседку – прочитала записку и улыбнулась. Она совсем не слушала Аллу Георгиевну и не заметила, как облако переоделось в юбку. В классе было тихо. Нина посмотрела в окно и увидела, как дворничиха тетя Наташа метет вдоль чугунной ограды желтые ломкие листья. Листья напоминали сухую картошку, которую продают в пакетиках. Метла недовольно шуршала, когда листья перепрыгивали через нее и, подгоняемые ветром, летели на мостовую.

– «А в неба свисшиеся губы воткнули каменные соски…» – читала другое раннее произведение великого поэта Алла Георгиевна.

Нина посмотрела на небо и подумала, что скоро на самом деле пойдет дождь. И тогда листьям ничего не поможет. Они будут мокнуть в лужах. Нина никак не могла придумать, что бы такое написать Андрею Садофьеву, но, на ее счастье, зазвенел звонок, и всякая переписка сделалась невозможной.

Андрей Садофьев пришел в их десятый «Б» класс две недели назад, первого сентября, и поэтому все в нем пока вызывало интерес.

На перемене Нина специально встала у окна, где никого не было, но Андрей почему-то не подошел к ней. Тогда Нина стала смотреть на дерево. Оно росло на школьном дворе и теряло последние листья. Три листа в секунду, а когда порыв ветра – пять, значит, в среднем четыре. В минуту двести сорок листьев, в час тысячу четыреста сорок, в сутки… «Стоп! – сказала себе Нина. – Хватит ерундой заниматься: трехзначные на трехзначные любой дурак может…» Сама Нина умножала в уме трехзначные на трехзначные еще в шестом классе, но потом сделала вид, что разучилась.

Своей страстью к математике Нина с детства вызывала удивление у родителей. Вечерами, когда ее подруги уходили в кино с молодыми людьми, а некоторые даже целовались с ними в подъездах, Нина что-то высчитывала на логарифмической линейке или с увлечением читала «Теорию временных и пространственных изменений». Однажды мама обнаружила в ее письменном столе толстую тетрадь с интригующим названием «Заветная». Тетрадь больше чем наполовину была исписана формулами, уравнениями и какими-то иными соображениями по высшей математике и физике, в которых мама, по специальности художник-оформитель, ничего не поняла.

Всю Нинину комнату можно было заклеить дипломами и грамотами за победы в многочисленных олимпиадах, конкурсах и викторинах. Иногда Нининой маме мерещилась худая старая дева в очках и длинной черной юбке. Дева сидела в пустой белой комнате, похожей на кабинет врача, а вокруг порхали обнаглевшие косинусы и тангенсы. Нинина мама ясно представляла, как выглядят эти мерзавцы. Нечто среднее между цифрой и птицей, но обязательно со злыми сверлящими глазками и острым длинным носом.

«Сколько интересных книг ты не прочитаешь! Сколько пропустишь хороших спектаклей! Сколько… ты всего потеряешь из-за своих игреков!» – говорила она дочери и вздыхала.

Нина поджимала губы, вставала и уходила. Но через час возвращалась, принося с собой несколько книг, названия которых заставляли Нинину маму хвататься за голову и уходить на кухню.

– Выйдешь, Нинка, замуж – все эти гадкие книги возьмешь с собой! – говорила она, вытирая пыль со стеллажей.

Нина была своим человеком в Доме научно-технической книги, а с продавщицей из отдела математики, двадцатилетней Надей, даже ходила пить кофе в клуб любителей книги, который находился в этом же доме.

«Эх, Нинка, мне б твою голову! – вздыхала Надя, заворачивая дефицитные книги. – Давно б уже профессором стала, а он бы за мной на веревочке бегал…»

Когда Нина выходила к доске и крепкой рукой писала формулы, всем становилось скучно. Класс механически переносил написанное в тетради, а учительница Людмила Ивановна казалась маленькой и совсем ненужной. Нине верили, как часам.

Нина была круглой отличницей. Пятерки по литературе она получала благодаря хорошему знанию учебника и безукоризненной грамотности. Она искренне считала «лишних людей» лишними, а Печорин, столь взволновавший ее одноклассниц в восьмом классе, казался ей потенциальным Лобачевским, начни он вовремя заниматься геометрией. А то, что он делал в «Герое нашего времени», казалось Нине пустой тратой времени.

В сочинении на вольную тему «Каким я вижу современного человека?» Нина совсем запуталась. Она написала, что видит его чем-то средним между Онегиным и Павкой Корчагиным, а потом, вспомнив Пьера Безухова, поспешно добавила, что в современном человеке должны быть и некоторые его черты. Пьер Безухов увлек за собой в сочинение совсем уж неуместного в данном случае древнегреческого бога Аполлона, который, как известно, покровительствовал искусствам и сам прекрасно играл на кифаре. Вконец растерявшаяся, покрасневшая и смущенная, Нина положила сочинение на стол учительницы и убежала в коридор.

За сочинение Нина получила пять с минусом. А потом на доске появилась странная формула:

Это написал Миша Кузнечиков, кандидат в мастера спорта по водному поло. Формулу никто не стер, и учительница литературы Алла Георгиевна, недавно окончившая университет и преподававшая в школе всего второй год, долго смеялась:

«Нинуля, если в математике и физике ты мыслишь так же оригинально, как в литературе, ты на километр переплюнешь Эйнштейна…»

Вторым уроком была геометрия. Андрей Садофьев нарисовал в учебнике жирного уродца с ушами, клювом и длинными журавлиными ногами. Уродец, важно выпятив брюхо, вышагивал по катету равнобедренного треугольника. Нина засмотрелась на уродца и не заметила, как на парту приземлилась опытной рукой пущенная из противоположного конца класса записка.

«Нинка, ты чего это с ним переписываешься, а?» – спрашивала Света Фалина. Света была худенькой, а длинные черные волосы делали ее похожей на цыганку, какими их раньше изображали в дореволюционном журнале «Нива». Казалось, что Свете на роду написано носить длиннющее разноцветное платье, поигрывать плечами и ходить между ресторанными столиками с гитарой или с бубном. В классе Света считалась первой красавицей.

«Не твое дело», – строго ответила Нина. Она не любила, когда ее отвлекали. А Андрей словно забыл про переписку. Он нарисовал еще одного уродца, а потом начал что-то писать и зачеркивать в толстой тетради, вроде той, которая у Нины называлась «Заветная». Нина порылась в портфеле, посмотрела, что там пишут на доске, а потом от нечего делать умножила в уме два четырехзначных числа.

Начиная со второго класса на уроке физкультуры всех девочек и мальчиков строят по росту. По мере движения учебного процесса высокие девочки испытывают все меньше и меньше радости от того, что возглавляют строй. Некоторые даже стремятся раздобыть освобождение от физкультуры. Нина, к счастью, занимала место в центре.

Другое дело мальчики. Они внимательно следят за своим ростом и сильно переживают, если он по каким-либо причинам замедляется. Впрочем, самый высокий из них не пользуется уважением и носит кличку Длинный. Зато те несколько человек, что стоят сразу за Длинным, и есть классная «аристократия» – наиболее уважаемые в классе люди.

Миша Кузнечиков, кандидат в мастера спорта по водному поло, стоял на физкультуре вторым. Начиная с первого класса Миша передрался со всеми, кто не хотел признавать его первенства. Странным образом это запоминалось, и те, кого Миша победил в третьем и четвертом классе, не перечили ему в девятом и десятом. А самый лучший Мишин друг – Саша Коротков бывал неоднократно бит им еще в детском саду.

Андрей Садофьев, пришедший в их класс этой осенью, не понравился Мише по многим причинам. На физкультуре он встал сразу после Длинного, то есть занял место, которое принадлежало Мише уже много лет, а потом баскетбольная команда, в которой играл новенький, победила команду, в которой играл Миша. Миша до сих пор недовольно вспоминал, как Андрей оттолкнул его в воздухе, схватил мяч и ловко забросил в корзину. А потом попадал еще несколько раз из самых разных положений. Мишина команда проиграла, чего никогда не случалось.

Андрей не ходил в туалет курить. А на переменах мальчики-десятиклассники общаются мало. Первым делом новенькому следует идти в туалет и угостить курящих одноклассников сигаретами, желательно американскими. А Андрей Садофьев на переменах торчал у окна и смотрел, как тетя Наташа сметает в кучи желтые листья, а потом поджигает их. Нина тоже смотрела на это из другого окна, но видели они всё по-разному.

Синий дым, например, наводил на Андрея грустные раздумья. Ему становилось жаль чего-то такого, чего с ним никогда и не было. Хотелось увидеть золотоволосую девушку, идущую по полю и машущую ему рукой. А вечером, когда за окном лил дождь и качались деревья, ему хотелось сидеть в деревянном доме и помешивать кочергой в печке малиновые угли. И пусть в это время золотоволосая девушка готовит на ужин жаркое из оленя, застреленного днем.

Андрей в конце лета переехал на новую квартиру и теперь жил в огромном красном доме напротив музыкальной школы. Школа была окружена парком. Парк обнесен фигурной решеткой. Часами Андрей сидел на скамейке в парке и слушал, как ученики разных классов и разных способностей играют на роялях, скрипках, арфах, виолончелях. Один раз неожиданно хлынул дождь, и Андрей чуть не заплакал, слушая полонез Огинского. Маленькая черноглазая девочка с завернутой в полиэтилен скрипкой стояла рядом и смеялась. Андрей узнал ее – это была его соседка. Когда Андрей вечерами сидел дома, он сквозь стену слышал, как ее уговаривали поиграть на скрипке.

– А ты так сможешь? – спросил Андрей.

– Это в дождь красиво, – ответила девочка и отряхнула с полиэтилена капли, – а когда солнце, слышно, как струны скрипят…

– Ясно, – ответил Андрей и пошел по лужам домой.

Ботинки промокли, но зато дома он сел за стол и написал стихотворение. Начиналось оно строчкой «Мир оживает под дождем…».

Курить Андрей бросил после того, как прочитал в журнале «Техника – молодежи» про одного заядлого курильщика, погибшего при загадочных обстоятельствах. Труп вскрыли, и из легких черной струйкой потек никотин. Андрея чуть не вырвало. Не было у него и друзей в новом доме. Новая школа тоже не нравилась. Хотя кому может понравиться новая школа? Самый верный способ выбить человека из колеи – перевести его в другую школу, особенно когда учиться осталось год.

И в один прекрасный день, точно рапиры, скрестились на затылке Андрея взгляды Миши Кузнечикова и его лучшего друга Саши Короткова. И мысль, пришедшая в голову Мише, эхом откликнулась в голове Саши. Эхо работало почему-то только в этом направлении, хотя никто бы не сказал, что голова у Саши пустая.

Быть хотя бы один раз битым – частая участь новенького в классе. А поводом может послужить все, что угодно. Недовольство Миши Кузнечикова, вызванное разными причинами, как раз и было поводом.

… Осеннее солнце затопило класс. К дому напротив школы подъехала машина с полным кузовом капусты. Издали капуста казалась зеленой и чистой – кочан к кочану. Из подвала выскочили люди в грязных белых халатах и замахали на шофера руками. Шофер достал из кармана желтую бумагу, исписанную через фиолетовую копирку, и стал тыкать в нее пальцем, точно хотел проткнуть. Из подвала, ступая тяжело и нетрезво, выбрался еще один человек. Был он в телогрейке и с более красным лицом, нежели люди в грязных халатах. Человек внимательно ознакомился с бумагой, а потом так энергично рубанул себя рукой по шее, что казалось, голова возьмет да отвалится и покатится по улице, как красный кочан капусты. Шофер выплюнул папиросу и выругался. Алла Георгиевна невольно кашлянула. «Осень. Молодая, но уже все познавшая женщина пирует за богато накрытым столом», – подумал Андрей. Он так и не понял, проза это или же стихотворные строчки.

– И тогда… Садофьев, – сделав упор на фамилии, строго сказала Алла Георгиевна, – Блок забывает Прекрасную Даму и обращается к Незнакомке… – Она стояла около его парты, держа в руках синий томик Блока.

– Я знаю, – ответил Андрей.

– Что вы знаете?

– Что он забывает Прекрасную Даму и обращается к Незнакомке…

– Нет, – вдруг сказала Алла Георгиевна, – это Прекрасная Дама забывает Блока и превращается в Незнакомку… Ясно? – Синий томик повис над головой Андрея.

– Мне тоже так кажется, – защитил голову рукой Андрей.

Всю жизнь ждала. Устала ждать. И улыбнулась. И склонилась. Волос распущенная прядь На плечи темные спустилась… —

начала читать учительница.

Андрей вырвал из тетрадки листок, где было его вчерашнее стихотворение. Начиналось оно словами:

А в жизни по-прежнему нету веселья, Чего не хватает – коня или шпаги?

«Всего, всего хватает!» – радостно подумал Андрей и порвал листок в клочки.

– Чего это вы рвете, Садофьев? – спросила Алла Георгиевна, остановившись на середине строчки.

– Читайте, читайте, пожалуйста, – сказал Андрей, но в это время зазвенел звонок, и учительница замолчала.

Андрей вышел в коридор и высоко подбросил портфель. Портфель коснулся белого плафона, и плафон закачался.

– На пару слов, – вежливо сказал Саша Коротков и взял Андрея под руку.

– А знаешь ли ты: если не писал, то разбоем занимался Франсуа Вийон? – спросил Андрей. – Был такой поэт-разбойник…

– Тебя ждут. – Саша приглашающе повел рукой в сторону туалета.

– А ты сам-то дерешься или только зовешь и стоишь у двери?

– Ты, наверное, дурак… – сказал Саша.

– Знаю, – ответил Андрей. – Но учтите, сколько бы там вас ни было, я дерусь, как Франсуа Вийон…

– Тебе очень весело? – спросил Саша.

– Да. Я на самом деле влюбился в Нинку…

– При чем здесь Нинка? – удивился Саша.

– Здрасте! А из-за чего, собственно, все тогда затевается?

Саша смутился. Эта мысль как-то не приходила ему в голову. Зато он живо представлял себе, как Кузнечиков ударит новенького в зубы, а сам Саша с ходу врежет в ухо или в глаз. Этот прием у них хорошо отработан. Под глазом у новенького появится фингал, и он не будет так весело улыбаться…

Нина прошла мимо них по коридору. Зашла в кабинет английского и закрыла дверь. А Саша с Андреем стояли у окна и смотрели на дверь. Почему-то Саше вдруг сделалось грустно. Когда-то давно он ходил на каток в чужой, далекий двор и все время высматривал там Нинину белую куртку с капюшоном. Нина хорошо каталась. Длинные светлые волосы вылезали из-под шапки, кончики их покрывались инеем, и Нина становилась похожей на мультфильмовскую Снегурочку. А Саша бродил вдоль катка и мерз. Он никогда не катался на коньках без клюшки и шайбы.

– Ты будешь драться с Кузнецом один на один, – неожиданно сказал Саша новенькому.

– Спасибо, – ответил Андрей и вспомнил, что Байрон называл свою жену «Принцессой параллелограммов».

… Миша грыз ногти, глядя на белую кафельную стенку и мирно журчащие унитазы. Желание драться испарялось, как сухой лед, выброшенный из мороженицы на асфальт. А ведь сегодня у Миши счастливый день. Утром позвонила знакомая девушка из спорткомитета и сказала, что ему присвоили звание мастера спорта. Миша зажмурился. Зеленая, отдающая лекарством вода в бассейне. Тела причудливо преломляются, а к ногам словно гири привязаны. Но в воде крепко не ударишь, другое дело, если схватят за шею. Красные шапочки соперников, оранжевый мяч летает над бассейном и шлепается в воду. И невообразимо далеко шевелится сетка ворот и держится за штангу вратарь, которому надо забить. В последнем матче на первенство города Миша забил три мяча. Его взяли запасным в юношескую сборную страны. Через неделю они улетят в Югославию на отборочный матч чемпионата Европы. Узнав об этом, Миша позвонил Нине и спросил, что ей привезти из Сараево. Нина попросила привезти флакон соли под каким-то дурацким названием «Гарлик».

Это было несерьезно…

Не драться с новеньким Миша уже не мог, и поэтому ему было грустно. Не страшно (драться Миша умел), а именно грустно. Миша старался думать о приятном… Через две недели юношеская сборная страны, Югославия, новый тренер, новые ребята…

А новенький? Он выше и стройней Миши. Одевается лучше, хотя Миша каждый год по нескольку раз ездит за границу. Но Миша не думал о том, что на себя надеть, и редко смотрелся в зеркало. И драка, собственно, никому не нужна. Миша думал, что если он не понравился Нине сразу, то уже не понравится ей никогда. Она будет улыбаться ему, будет с ним вежливой, но дальше этого ни шагу. А записка? Записка, которую ей написал новенький… Она взяла ее и улыбнулась, а потом целый час думала, как бы поумней написать ответ. А как она на него смотрит! Новенькому наплевать на класс, он делает что хочет. Почему-то ему можно. А если бы он, Миша, стал писать Нинке записки? Все бы со смеху померли. Рвал когда-то косы, а потом влюбился. Все-таки лучше влюбляться в тех, кому не рвал косы… Те по крайней мере не помнят, как ты бегал по двору с деревянной саблей в руках и кричал, что ты Чапаев. Но если Нинка нравится ему с шестого класса, а он даже сказать ей об этом не может?

Он войдет в туалет и с холодной усмешкой оглядит врагов. Потом достанет из кармана кольт и спросит: «Мальчикам захотелось поиграть? Ну, подходите! Кто первый?» Он выстрелит в потолок, а они наложат в штаны со страху.

Только… у него нет никакого кольта… А драться он будет один на один… Андрей как-то забыл об этом.

– Звал? – спросил Андрей, закрыв за собой дверь и бросив портфель в угол.

– Звал, – ответил Миша и, не раздумывая, ударил его в лицо.

Но тут же получил ответный удар в живот и согнулся.

Тогда новенький ударил снизу вверх, и Миша почувствовал, как во рту появилась соленая кровь.

Поганое дело, когда бьют в солнечное сплетение. Не разогнуться. Ударов не замечаешь. Убить можно человека, когда он стоит согнувшись.

Но Миша все-таки разогнулся и изо всей силы пнул новенького носком в голень. Тот отскочил к стене и плюхнулся на портфель.

– Идиот, – сказал он, потирая ногу.

Миша подошел к умывальнику и опустил голову под струю воды.

– Два – два, футбольный счет, – сказал он.

Когда вода тоненькими струйками побежала за воротник, Миша сообразил, что полотенца нет и вытираться нечем.

«Если поставят на игру, обязательно забью югославам», – подумал Миша. Ему сейчас хотелось оказаться в теплом бассейне с зеленой водой, где плавает оранжевый мяч, а впереди ворота, куда его надо забить.

Андрей посмотрел на себя в зеркало. Синяк под глазом пока только намечался.

– Как же я… пропустил… не увернулся? – пробормотал Андрей и посмотрел на Мишу.

– Чепуха, – хмуро ответил тот, – возьмешь дома бодягу, приложишь – и все пройдет…

Зазвенел звонок.

На английском Андрей сел рядом с Ниной. Новость уже порхала по классу бескрылой птицей.

– Ты дрался? – шепотом спросила Нина у Андрея.

– Да. Из-за тебя, – ответил он.

– И кто победил?

– Два – два, футбольный счет! – усмехнулся Андрей.

Нина оглянулась на Кузнечикова. Несчастный, он сидел на последней парте и смотрел себе под ноги.

– Чего ты сегодня делаешь? – спросил Андрей.

Нина задумалась.

В это время пришла записка. «Нин, – писал Кузнечиков, – ты мне нравишься с шестого класса. Я хочу, чтоб ты знала… А вообще, не обращай внимания…»

– Сегодня я занята, – шепнула Нина Андрею, а Мише написала: «Позвони мне в три часа» – и передала записку через Свету Фалину.

А дерево, под которым тетя Наташа жгла костер, шумело во дворе несосчитанными листьями. Только мало, мало их оставалось. Каждую секунду на три листа меньше, а когда порыв ветра – на пять…

 

Евгений Туинов

Рассказы

[6]

 

 

Ира

Всякое счастье тоже, наверное, имеет свой цвет. Мое было цвета речной окской воды. Может быть, потому, что было лето, была рядом Ока, городской парк культуры и отдыха на противоположном высоком известняковом берегу, и колесо обозрения с разноцветными люльками выгибалось радужным коромыслом за густой, глубокой, как омут, зеленью разросшихся каштанов, вязов и кленов; была тихая, похожая на сельскую, улочка, где жила моя бабушка, и была Ира, соседская девочка с зелеными, цвета речной воды, глазами.

Бабушка Катя, мама моего отца, жила на улице Дзержинского, которая прямо от центральной, шумной и раскаленной летним солнцем Московской улицы полого скатывалась к Оке и по которой только летом, натужно ревя, громыхая железом и разбрызгивая пахнущую тиной и илом воду через открытые верхние люки, пугая пыльных кур на заросших травой немощеных тротуарах и сонных драных котов на замшелых завалинках, проносились оранжевые поливальные машины. В конце улицы, в тупике, у самого ската к реке, машины заправлялись водой, чтобы потом разбрызгать ее тугими радужными веерами на знойный асфальт изнемогающего от духоты города, на пыльные понурые липы по тротуарам, на газоны и клумбы, на памятники, на витрины и на счастливых голенастых мальчишек в коротких штанишках, которые шумными ватагами бежали следом, норовя промокнуть до нитки.

На все остальные времена года бабушкина улица замирала, погружалась в тихий провинциальный сон вместе со своими котами, с ветхими домиками в один-два этажа, с резными наличниками и крылечками, с кружевными занавесками в таинственно приоткрытых окнах с вечными геранями по подоконникам, с буйной плотоядной по весне сиренью, грозящей повалить полуистлевшие накрененные заборы, с выбитым булыжником мостовой, с зеленой пузырчатой осенней грязью в колдобинах, с высокими березами вдоль тротуаров, с водонапорными колонками на перекрестках, с курами, индюками, утками и поросятами в крошечных двориках, с дымящимся, быстро схватывающимся на морозе бельем на провисающих до земли веревках и со старым портным Исааком Лазаревичем, который, когда бы я ни шел к бабушке или от нее, неизменно, в любую погоду сидел на кривом венском стуле возле своего дома и вежливо клянчил папироски у редких прохожих.

– Я вижу, ви самостоятельный мужчина, – который уж раз и меня останавливал Исаак Лазаревич, медленно поднимая свое старое тучное тело со стула и складывая зонтик. – Ви куда-то торопитесь. Я понимаю. Вас ждут. Когда-то и меня ждали. Теперь во всем городе Орлове нет человека, чтобы он ждал меня. Теперь жду уже я. Сижу здесь, хочу курить и жду. Зачем я курю? Ви не знаете? Наверное, от скуки. Не угостите папиросочкой?

И который раз я торопливо, на ходу, говорил Исааку Лазаревичу, что не курю, и, удаляясь, еще долго слышал его странное нездешнее бормотание:

– Когда мне было столько лет, сколько вам, я тоже не курил… Боже мой, когда это было!..

Наверное, он все же запомнил меня, потому что со временем перестал просить папироски и лишь молча провожал меня долгим печальным взглядом и скрипел своим старым венским стулом, поворачиваясь.

Бабушка жила ближе к реке, на нечетной стороне улицы, в доме на трех хозяев. Одно время я часто бывал у нее. Это когда сразу после развода отец ушел из нашей квартиры. Потом квартиру разменяли, мы с мамой переехали в другой район, бабушка осталась одна, и я потихоньку стал забывать дорогу к ней.

Но вдруг все переменилось. В доме по соседству появилась Ира.

Я мог поклясться, что раньше никогда ее не видел. Но позднее она уверяла меня, что всегда жила в этом одноэтажном доме и что просто была маленькой и я не обращал на нее внимания. И, напрягшись, я, кажется, припоминал какую-то белобрысую худенькую девочку, которая зыркала на меня из-за тюлевой занавески в окне соседского дома, из-за пузатых горшков с геранью. Она, встретившись со мной взглядом, тут же исчезала, задергивая занавески, а один даже раз показала мне язык.

В этот июльский день я пришел к бабушке Кате похвастать тем, как загорел в пионерском лагере, и еще, – но я надеялся, что бабушка сама это заметит, – своими почти мужскими усами, которые я впервые в жизни перед поездкой в лагерь осмелился побрить старой отцовской опасной бритвой. Усы, конечно, были еще усиками, но все равно смотрелись внушительно и солидно: бритва сделала свое дело.

Впрочем, когда я пришел, бабушки дома не было. Я послонялся по общей кухне-прихожей, где стояло три стола, покрытых грязной, одноцветной от копоти клеенкой. Один стол был бабушкин, два других – соседские. На бабушкином стоял зеленый латунный примус, которым давно никто не пользовался. Бабушка готовила на электроплитке, а зимой, когда топилась большая, чуть ли не в полкомнаты, печка, стряпала на ней.

Соседки готовили в кухне на керосинках, черных, заляпанных остатками пищи, залитых сбежавшими щами, молоком, кашей. Под керосинками валялись жженые спички, жирные куски черной сажи, и всюду бегали рыжие усатые тараканы. Из-за них-то, из-за тараканов, бабушка и готовила в комнате. В кухне стояли лишь ее ведра с водой из колонки, закрытые деревянными крышками.

Тети Маши, бабушкиной соседки, тоже не было дома, а с глуховатой Софьей Львовной мне встречаться не хотелось. Она была жадна и подозрительна, и мне всегда казалось, что она думает обо мне плохо.

Я вышел во двор. Бабушкин кот Маркис растянулся в траве, подставив солнцу впалый бок. На боку шерсть у него была выдрана в нескольких местах, и Маркис то и дело поднимал голову и, изловчившись, лизал запекшиеся раны красным быстрым языком. Опять небось шлялся всю ночь по чужим дворам.

Матерый, серой масти, кот Маркис только условно считался бабушкиным котом, а так чаще всего днем с огнем его было не сыскать. Вечно он пропадал где-то и являлся разве что раны зализать. Бродяга!

Я подошел к Маркису и сел возле него на траву. Кот насторожился, посмотрел на меня зелеными глазами выжидающе и напряженно. Узкие зрачки его глаз были едва различимы на ярком солнечном свету. Я знал, что сейчас нельзя его беспокоить, что Маркис боится, как бы я не потревожил его ран, поэтому я просто сидел, обхватив колени руками, и смотрел в его кошачьи глаза.

Наверное, на всякий случай Маркис все же отошел от меня подальше. И я видел, как тяжело дается ему каждое движение. Кто же его так изодрал-то, бедного?

– Ну что вы котика мучаете? – спросил меня кто-то из-за сквозного забора, сделанного из металлической сетки, похожей на панцирную сетку кровати.

По ту сторону забора стояла девочка, наверное моя ровесница, а может быть, чуть младше. Она смотрела, щурясь, из-под ладони, приставленной козырьком ко лбу, и почему-то улыбалась мне.

– А ты больно вежливая, да? – спросил я ее нарочно грубо, потому что она ко мне на «вы» обратилась.

И потом, у нее были такие чистенькие бело-розовые ручки, как на картинке «Мойте руки перед едой», такие аккуратно подстриженные ногти, что мне даже захотелось сделать ей что-нибудь такое, чем-нибудь измарать ее, или облить водой, или на крайний случай дернуть за косу, как маленькую, чтобы она поплакала. Может быть, она была отличница, а может быть, просто воображала. Не знаю, но тогда мне именно такой она представилась. Впрочем, косичек у нее не было. Девочка была стрижена под мальчишку.

– Я на вас не обиделась, – почему-то сказала она. – Если хочешь, я буду с тобой на «ты». Тебя Витей зовут, я знаю.

Подумаешь, знает она! Не обиделась! Я потрогал пальцем колючую щеточку усов над верхней губой и подумал, что бы ей сказать еще такое, совсем уж дерзкое, чтобы она обиделась, но сразу не нашелся и еще раз потрогал усы.

– Меня зовут Ира, – сказала она, протягивая через дырку в заборе свою тоненькую чистенькую ручку.

Вот ведь не Ириной, не Ирой, не Ирочкой, а Ира ее, видишь ли, зовут, как-то твердо и как будто бы с вызовом.

– Ты откуда такая выискалась? – спросил я, чтобы не так сразу менять с ней тон, а то взбредет ей еще в голову, что в нее влюбились с первого взгляда или еще что-нибудь такое, какая-нибудь девчоночья ерунда.

Все-таки она была очень красивая, эта вежливая Ира, – я сразу заметил. Белые, выгоревшие волосы, прямой тонкий нос, и какие-то удивительно веселые ямочки светились на ее щеках, когда она улыбалась. А глаза – зеленые-презеленые, кошачьи, хитрые-прехитрые глаза.

– Не хочешь подать мне руки? – спросила она.

И я, повинуясь какому-то нахлынувшему вдруг чувству робости, поспешно пожал ее узкую ладошку. Пальцы у Иры были холодные даже в этакую жару.

– Вообще-то я живу здесь давно, – ответила она на уже забытый мной вопрос. – Только мы уезжали на полтора года. У папы было новое назначение. А теперь вернулись навсегда. Ты вырос.

Она еще говорит, что я вырос, как будто она взрослая. Так только взрослые говорили мне, ну, что я вырос. Только они говорили: «Ты подрос».

Странная она какая-то все-таки, красивая и странная.

На Ире был легкий ситцевый голубой сарафан в мелкий-мелкий белый горошек, белые гольфы и белые лакированные босоножки с невысоким каблучком. Она и одевалась почти как взрослая.

– Разве ты меня не помнишь? – удивилась она.

Я покачал отрицательно головой.

– Я знаю, что уже тебе нравлюсь, – уверенно сказала она, и щеки ее зарумянились. – Мне говорил один знакомый мальчик, что сначала я могу не понравиться, а потом сразу нравлюсь. А как зовут твоего кота?

– Какой еще мальчик? – растерянно спросил я. – Только кот не мой, а бабушкин, – тут же взял я себя в руки. – Маркис это. Уличная порода, самый смелый кот на улице.

– Я его еще котенком помню, – сказала она. – А вот идет твоя бабушка.

И что за манера у нее такая – с одного на другое в разговоре перескакивать! С улицы действительно появилась бабушка Катя с черной хозяйственной сумкой в руках. Из сумки торчало что-то длинное, наподобие хвостов, и еще что-то, не понять что.

– Ты выйдешь? – спросила Ира.

Я кивнул и побежал бабушке навстречу.

– Здравствуйте, Екатерина Павловна, – поздоровалась она с бабушкой.

Нет, ну точно, она отличница!

– Здравствуй, Ирочка! – улыбнулась ей бабушка. – А-а-а, унучек ко мне пожаловал!

Мне почему-то стало стыдно, что бабушка при ней меня «унучеком» назвала, но, кажется, Ира не расслышала.

Усов моих бабушка не заметила, сказала только, что я похудел и что куда они там смотрят в этих лагерях, что у них там дети худеют. Бабушка в самом деле вынула из сумки бычьи хвосты, свиные рульки и несколько ее любимых, со ржавчинкой, тощих селедок, завернутых в газету.

– Сейчас я тебя накормлю, – суетясь у электроплитки, приговаривала она, – а то приехал тоща тощой… Что же, у вас там в лагере режим был? Вот от этих режимов все беды! Хочется есть, а до обеда два часа. Жди. Сна ни в одном глазу, а у них тихий час. Спи! Сыт по горло, а тут ужин пришел. Ешь! Чем же кормили они вас там? Каши небось да макароны одни… Погоди, сейчас, сейчас… Селедочки очищу, картох наварю…

Но мне уже не сиделось в тихой бабушкиной комнатке: меня тянуло на улицу. Там была Ира.

Маркис, почуяв лакомства, протиснулся через неплотно прикрытую дверь и стал противно-скандально орать, требуя мяса.

– Ишь, явился! – ворчала на него бабушка беззлобно. – Где черти тебя носят? Как мышей в погребе переловить, нету его… Только и знает, что чужим кошкам глазки строить. Что, досталось на орехи? Там тоже небось свои коты имеются!

Бабушка кинула Маркису в миску селедочные головы, но кот есть их не стал – еще громче разорался.

– Чего морду воротишь? – возмутилась бабушка. – Ишь мяса требует! А ты его заработал? Ну, на, на, не ори! Исхудал-то как, бендюжник…

Пока бабушка стряпала, я вышел во двор.

– Редиски там надергай, что покрупнее! – вслед мне крикнула бабушка. – Да лучку, лучку, может, вылез уже.

Иры нигде не было. Окна ее дома были закрыты, и занавески на них задернуты. Правда, я уловил чутким глазом какое-то едва заметное легкое колыхание тюля за стеклом, но, может быть, мне только показалось это.

В двух шагах от низкого крыльца находился бабушкин сад-огород. Пожалуй, сад-огород – слишком сильно сказано. Просто на небольшом клочке земли, площадью, может быть, чуть больше бабушкиной комнаты, были разбиты четыре маленькие грядки, а чуть поодаль, у соседского забора, росли несколько кустов черной смородины и крыжовника. Но и с этих крошечных грядок бабушка почти все лето исхитрялась подавать к столу свежую, всегда молодую редиску, зеленый лук, укроп, петрушку, а позднее даже огурцы с помидорами.

Я осторожно, чтобы не потоптать огуречные ползучие плети, пробрался к грядке с редиской и луком, надергал, что смог, и, то и дело озираясь на Ирины окна, понес все бабушке. Редисочная ботва стрекалась, как крапива, а на сорванных перьях зеленого лука выступала белая липкая жидкость, похожая на молоко. Я не удержался и лизнул ее по дороге. Лук был едкий и злой. Во рту разлилась горечь, и защипало глаза.

На электроплитке все закипало медленно и готовилось долго, поэтому, ополоснув руки от свежей земли под алюминиевым умывальником с гремучей запорной палочкой в дырке, я снова вышел во двор.

– Я же говорила, что уже нравлюсь тебе! – встретила меня Ира у забора на прежнем месте.

Я так обрадовался, что она наконец снова появилась, что даже не огрызнулся в ответ, а только встал напротив нее, как истукан, и смотрел в ее зеленые лукавые глаза.

– Скажешь, нет? Нет? – задиристо проговорила она, как будто я и вправду что-то такое ей сказал. – А что же ты пялился на наши окна?

Я только и смог неуклюже подумать, что не ошибся тогда, заметив легкое колыхание занавески в ее окне. Значит, она наблюдала за мной и я ей интересен.

– Ты уже купался этим летом? – вдруг спросила она, по обыкновению своему перескочив уже на другое.

– Купался, – сказал я, не в силах погасить глупую, наверное со стороны, улыбку, – в лагере.

– А-а, – презрительно отмахнулась Ира, – знаю я это купание! Загонят человек сорок в бассейн, где и воды-то – воробей не утонет, а через пять минут кричат: «Хватит! Вторая смена!» Детство одно.

– Нет, – попытался возразить я, – у нас вожатый был мировой. Мы на озеро ходили…

– Вожатый, линейка, флаг поднять, флаг опустить, – перебила она меня. – В барабан, чуть что, на весь лес колотят, в горны дуют: «На зарядку становись! Бери ложку, бери хлеб…» Вот мы с мамой в августе на море поедем, в Пицунду. Знаешь?

– Не-а…

– А в лагере – детство, и только! – повторила она.

Бабушка позвала к столу. Из кухни вышел сытый Маркис и осторожно улегся на солнышке.

– Пошли к нам пообедаем? – позвал я Иру.

Мне показалось, что ей очень хотелось пойти.

Она даже спросила, чем меня бабушка угощает. Но, услыхав про селедку с вареной картошкой, Ира поморщилась и сказала:

– А что, ее едят? Я думала, селедку для кошек покупают. И вообще, спасибо, я недавно обедала. Много есть врачи не рекомендуют. На речку пойдем. Не задерживайся.

И я ушел один. Мне даже не было странно, что Ира так раскомандовалась.

За обедом бабушка расспрашивала у меня о маме, как мы живем, что у нее на работе и сколько она сейчас получает. Бабушку почему-то всегда интересовала мамина зарплата и вообще ее дела.

– У отца-то бываешь? – спросила она.

Я кивнул.

– Много ли он матери отдает?

Опять она о деньгах! Ну откуда мне знать?

– Баушк, а эта Ира, она в каком классе учится? – ответил я вопросом.

– Что, нравится? – улыбнулась бабушка. – Заневестилась, это правда. Мать ее, знаю, в кооперации работает, и отец – видный мужик, кажись начальник. А она школьница, школьница и есть. Да вы, должно, однолетки.

После селедки с картошкой очень хотелось пить, и я, уже на ходу, выдул целую кружку бабушкиного хлебного кваса из погреба.

– Беги, беги! – крикнула мне вслед бабушка. – Как же! Вот и отец твой всю жизнь…

Что имела в виду бабушка, я так и не дослушал.

Ира ждала меня на крылечке своего дома. В руке у нее была яркая сумочка с нарисованными розовыми горами, с горными орлами в нестерпимо синем небе и с надписью: «Кавказ». Еще под мышкой она держала желтый бумажный китайский зонтик, который, впрочем, тут же и раскрыла над головой, когда мы вышли на улицу.

– Почему ты не возьмешь у меня сумочку? – спросила она, глядя вверх, на гофрированный конус зонтика.

Лицо ее вдруг окрасилось желтым цветом, и Ира капельку стала похожей на китаянку. Я молча взял сумку, хотя ужасно не хотелось, чтобы меня кто-нибудь увидел с ней в руках.

– Правильно говорит моя мама, – сказала Ира, крутнув зонтиком, – что мужчины ужасно неотесаны и не тонко чувствуют. С девочками спокойнее.

Что она имела в виду? Что я не кинулся перед ней на колени и не стал вырывать из ее рук ношу? Так она же совсем легонькая, эта ее сумочка с орлами.

Впрочем, я подумал об этом мельком, вскользь. Другое занимало меня гораздо больше. Мы шли на речку, а у меня не было с собой плавок. Кто же знал, что я встречу сегодня Иру и что ей взбредет в голову пригласить меня купаться на Оку.

Я шел и представлял себя в длинных синих трусах на берегу, рядом с Ирой, с ее зонтиком и сумкой «Кавказ». Она-то наверняка одета как надо. А мне как же быть?

– Ты любишь поэзию Асадова? – спросила меня Ира уже у самой реки, выискивая глазами место, где бы мы могли остановиться.

На мелководье плавали чьи-то утки, а чуть подальше, по плоскому берегу, заросшему лютиками и буйными молодыми лопухами, расположились гуси. Откуда мне было знать поэзию Асадова? Я вообще любил читать только фантастику и детективы. Ну еще, конечно, что было положено по школьной программе.

– Что же ты молчишь? – удивилась Ира и посмотрела на меня будто бы сверху вниз.

Что молчу, что молчу!.. Сама спрашивает бог знает о чем, что тут скажешь?

– Я Джека Лондона люблю читать, – сказал я, совсем приуныв, заметив, что Ира, кажется, уже приглядела место на берегу и направилась туда. – Еще Лескова… «Очарованный странник»…

Ира уже расстилала поверх травы бархатный коврик с бахромой по краям и с вытканными на нем оленем и оленихой с выводком. Я сел прямо на ветвистые рога оленя и обхватил колени руками. Я решил ни за что не раздеваться. Ну разве что снять рубашку. Спина у меня хорошо загорела, и я ее не стеснялся.

– Отвернись, – велела мне Ира.

Тоже мне, пришла на речку, а ты отворачивайся тут! Что же теперь, каждому встречному тоже отворачиваться?

Я смотрел на воду, на редких купальщиков на том берегу, на лодки с яркими красными номерами, которые выдавали напрокат на лодочной станции возле парка культуры и отдыха, и машинально крутил в руках Ирин китайский зонтик. Вдруг что-то в зонтике щелкнуло, треснуло, и его упругий конус опал, а сквозь желтую бумагу, прорвав ее, выскочили две сломанные деревянные палочки.

– Что ты наделал?! – закричала сзади Ира, и, обернувшись, я увидел ее сузившиеся зеленые глаза, полные страха и негодования.

Я даже не сразу заметил, что она была уже в купальнике. Как-то странно она тут смотрелась в этом пестром купальнике, на фоне полудикого берега, на фоне ныряющих крякающих уток, охорашивающихся гусей и сухо шуршащей от легкого ветра осоки у самой воды. И еще этот зонтик… Надо же было мне сломать его!

Ира все говорила, говорила мне что-то, то расширяя, то сужая до тоненьких щелочек свои зеленые глаза. Ее белые ухоженные ручки мелькали перед моим лицом. А я почти не слышал ее. В уши точно воды набралось. Какой-то я был рассеянный.

Ну подумаешь, зонтик! Ну что же это она, ей-богу? Я как-то туго, неуклюже пытался оправдать себя. Ну не промокнет же она без него!

И вдруг я, кажется, понял, почему Ира так испугалась, почему накинулась на меня. Наверное, она взяла этот проклятый зонтик без спроса. Наверное, это ее мамы зонтик. Господи, как же я сразу не догадался?! Ну конечно! И зонтик, и, должно быть, этот коврик с оленями, и эта нелепая сумочка…

Мне стало даже жалко Иру. Ведь мне она ни за что не признается, не откроет своих страхов. И даже нельзя ее прямо спросить об этом. Ведь как ей, наверное, хотелось выглядеть в моих глазах совсем взрослой! И тут этот зонтик…

Я повертел его в руках, со слабой надеждой попытался раскрыть, но быстро понял, что починить зонтик не удастся.

– А ты скажи ей, что я хулиган, – сказал я Ире, когда она замолчала, – что налетел, вырвал и сломал…

– Да, а она спросит: зачем брала? – вырвалось у нее.

Ира вдруг выхватила зонтик из моих рук и бросила в реку.

Шарахнулись в стороны утки. Важный гусак поднял голову на длинной шее и что-то тревожное прогоготал своим. Гуси неохотно, переваливаясь с ноги на ногу, сошли к воде и поплыли подальше от нас.

– Совсем забыла: это же папа мне подарил его прошлым летом! – соврала вдруг Ира. – Значит, я могу делать с ним что хочу.

От этой ее маленькой неуклюжей лжи, кажется, стало легче, но тут же я опять вспомнил о своих синих трусах и о том, что ни за что не буду раздеваться.

– А что ты не загораешь? – спросила Ира, растягиваясь на коврике и уютно, расслабленно, по-кошачьи потягиваясь на солнце.

Я молча скинул рубашку и тоже лег рядом, стараясь не коснуться плечом ее плеча.

– Ты на меня не обиделся? – неожиданно ласково спросила она и положила свою холодную ладошку мне на ладонь.

Я даже вздрогнул от прикосновения.

– За что обиделся? – сделал я вид, что удивлен ее вопросом. – Нет.

– Правильно, – согласилась Ира и села на коврике. – Один мой знакомый мальчик сказал, что на меня нельзя обижаться.

Снова она про этого знакомого мальчика! Какой он был, интересно? Наверное, старше меня, наверное, уже брился, и, наверное, он чувствовал себя куда увереннее рядом с Ирой.

– Лодочки, – сказала она. – Вот бы покататься!

Я тоже поднялся и сел, как будто затем, чтобы посмотреть на эти лодочки, которые и так раньше ее заметил. Просто у меня не было с собой денег, чтобы заплатить за прокат, и я не мог покатать Иру на лодке. А у бабушки просить было неловко. Но мне почему-то не хотелось в этом признаваться. Наверное, потому, что я не желал уступать ни в чем ее знакомому мальчику.

– У тебя уже есть паспорт? – спросила Ира, и я понял, куда она клонит, – на лодочной станции без паспорта лодок не выдавали.

– Завтра приду с паспортом, и мы обязательно покатаемся, – сказал я, стараясь подражать уверенности, может быть придуманного мной, ее знакомого мальчика, и снова лег.

Я думал, она обрадуется, но Ира промолчала.

Домой мы возвращались, когда солнце уже касалось густой листвы деревьев на том берегу. Откуда-то налетели мошки, и они кружили, беззвучно роились в последних, уже нежарких солнечных лучах. От воды тянуло прохладой, и с реки запахло тиной и прелыми водорослями. Голоса купальщиков сделались громче и доносились издалека, ничуть не меняясь, будто из-за соседних лопухов.

Ира рассказывала, как они жили полтора года в Пензе, что у них был за класс в школе и какие учителя. Я и сам часто ловил себя на том, что, не успев с кем-нибудь толком познакомиться, ни с того ни с сего вдруг начинал рассказывать о школе, об одноклассниках. Тут был, наверное, какой-то закон в том, что именно об этом тянуло рассказать в первую очередь.

Ира вспоминала какое-то дачное местечко под Пензой с южным названием Ахуны, озеро, реку и снова, снова того знакомого мальчика. Я как-то не заметил, как ее узенькая холодная ладошка оказалась в моей ладони. Мы шли вдоль заборов, и ленивые собаки, не успев оклематься от дневной жары, нехотя поднимали понурые головы, тоненько позвякивая цепями, и что-то рассеянно тявкали нам вслед.

У своей калитки Ира остановилась, отобрала у меня сумочку и неожиданно замолчала. Только сейчас я заметил, что у нее очень длинные, выгоревшие, почти белые ресницы. Какой-то она стала тихой, кроткой в подступающих сумерках. Лишь зеленые глаза по-прежнему озорно светились, даже в тени сиреневого куста.

– Приходи завтра, – попросила она и, встав на цыпочки, поцеловала меня в щеку.

Я так и знал, что будет что-нибудь вроде этого, но никак не ожидал, что это будет так просто и неожиданно. Ира была уже на крыльце и вытирала ноги о сырую тряпку у открытой, занавешенной тюлем двери.

– Приходи, – шепнула она мне ласково и тут же громко крикнула в дверь: – Это я, мамочка! С пляжа…

Бабушка ни о чем таком не спрашивала меня, будто и не знала, с кем я только что расстался. Она напоила меня чаем с картофельными оладьями, которые почему-то звала тошнотиками. А когда я собрался уходить, сказала вдруг уверенно:

– Завтра ни свет ни заря прибежишь. Я знаю…

Что она знала? Я не стал спрашивать.

Маркис путался в комнате под ногами и недовольно косился на звонких мух, бьющихся в меркнущее оконце.

– Что-то в пояснице крутит, – сказала бабушка, провожая меня до калитки. – Никак, к дождю?

Но назавтра дождя не было. Его не было всю эту беспокойную счастливую неделю. Город изнемогал уже от жары. Поливалки так и носились по бабушкиной улице за водой и обратно. А для меня все эти дни слились в один долгий, томительный день, иногда мгновенно меняющийся от острого счастливого забытья, стремительного, взрывного, до кажущейся неутешной пронзительной душевной боли, когда я словно физически начинал ощущать свою разлаженную, униженную очередной выходкой Иры душу. Тогда, наверное, впервые я узнал, что душа может болеть, так болеть, что никакая телесная боль несравнима с этой болью.

Да, я, кажется, очень влюбился тогда. Я еще не знал, как это бывает, и даже на второй день не подозревал, что со мной. Весь день мы с Ирой провели на реке, катались на лодке, ели пирожные в парке культуры и отдыха, говорили, говорили, даже не помню о чем, и лишь, кажется, к вечеру я стал смутно и беспечно догадываться, что со мной происходит, что-то творится не то, что-то необычное, тревожное и легкое, до головокружения высокое и угнетающе прозаическое. Я любил.

До этого я влюблялся два раза, но все было не то и не так. Сначала, во втором классе, мне очень нравилась Лора Лакшина, которая была Снегурочкой на новогоднем утреннике. Но она и нравилась мне только Снегурочкой и немножко потом, пока я помнил ее Снегурочкой, пока образ этот не растаял в моей памяти.

Потом, совсем недавно, всего год назад, я влюбился в дочь нашей учительницы химии, Люсю Мореву. Она была десятиклассницей, и я любил ее со стороны. Я провожал ее до дома, следуя по пятам, как сыщик, метрах в полутораста от нее, ехал с ней в одном трамвае, затерявшись за спинами пассажиров, ходил под окнами ее дома, долго принимая чье-то чужое окно за ее. Люся и не догадывалась о моей любви и, окончив школу, преспокойно вышла замуж за какого-то дядю, лейтенанта, выпускника городского военного училища. Она вроде бы уже уехала с ним куда-то по его распределению.

Вот и всё. Ну что я знал о любви перед тем, как встретил Иру?

Кажется, к исходу третьего дня нашего знакомства у нее появилось что-то новое в голосе и в поведении. Я не заметил, когда и как это началось. Только Ира уже вдруг говорила мне:

– Сделай для меня… Не побоишься для меня залезть на это дерево и прыгнуть вниз? Для меня переплыть на тот берег… Для меня… Ради меня…

И я делал.

То дерево, старая развесистая ива у реки, сначала не показалось мне высоким, но когда я долез почти до макушки, до последней развилки его ствола, стоявшая внизу, на прибрежной узкой полоске мокрого песка, и тревожно улыбающаяся мне Ира выглядела такой маленькой, что я не поверил своим глазам. С дерева был виден далекий железнодорожный мост через Оку, высокая стрела монумента, поставленная к четырехсотлетию города, покатая крыша городского рынка и даже за кустами сирени, за яблонями и грушами в соседских садах виднелась покосившаяся кирпичная труба бабушкиного дома. На крыше, рядом с трубой, лежал и грелся на солнце Маркис и, наверное, следил недреманным зеленым оком за поднебесным полетом ласточек.

На какое-то мгновение, невольно сопоставив крошечную Иру с ее капризным желанием и весь открывшийся мне с дерева мир, я заколебался: прыгать или не прыгать; но я любил, и, зажмурившись, оттолкнулся от сучка, на котором стоял, и ринулся вниз, в надежде дотянуть до полоски мягкого речного песка.

Трепетные листочки ивы коснулись моего онемевшего лица, что-то затрещало над головой, и посвист проносящегося мимо жаркого воздуха оглушил меня.

Я падал, я летел очень долго и в ожидании конца открыл глаза и увидел, как земля, вода реки, прибрежная полоса песка летят мне навстречу, неудержимо и стремительно.

Приземление мое было шумным, потому что я перестарался и, пролетев мимо песка, угодил в воду. Впрочем, может быть, это меня и спасло? Не знаю.

Ира подбежала, схватила меня за руку, помогая выкарабкаться на берег, и вдруг, серьезно и тревожно глядя мне в глаза, сказала тихо:

– Ты смело и хорошо прыгаешь. Только никогда больше не делай этого! Нельзя же быть таким глупым и понимать все буквально.

У меня покалывали отбитые о поверхность воды ступни и немножко кружилась голова. Я молча, бессмысленно улыбался ей и, кажется, был доволен собой.

– Если бы ты разбился, что б я сказала твоей бабушке? – спросила Ира и тут же вдруг сказала беспечно: – Хорошо бы сейчас попить газировки! Я так за тебя волновалась, так волновалась, что даже захотела пить.

Ира как-то сразу и забыла о том, что сама же просила меня никогда больше ничего такого не делать.

Для нее я еще нырял с лодки, пытаясь достичь дна реки, и в доказательство того, что достигал, что-нибудь прихватывал со дна. Я выстаивал длинные очереди за мороженым у киоска на Московской улице. Я вечером обтряс грушу прижимистого соседа Иры, Кузьмина, – кстати, Ира лишь надкусила одну из принесенных мной груш, поморщилась, сказала, что кисло, и выбросила. Я даже на ходу прицепился к поливальной машине, вскарабкался на оранжевую цистерну и, встав на нее, проехался так, ни за что не держась, по улице…

Но это было уже начало конца, конца всему: Ире, нашей любви или, может быть, только моей любви к ней, а она меня, верно, и не любила.

Если бы не эта поливальная машина, если бы не та глубокая колдобина посредине мостовой, в которую мы с машиной влетели со всего маху, если бы… Впрочем, это, наверное, уже было не важно.

Теперь я знаю, что даже не в машине тут дело, но тогда, тогда…

Я стоял, уперев руки в бока, широко расставив ноги, стоял на цистерне спиной к кабине и смотрел на быстро удаляющуюся Иру в голубом сарафане, на ее почему-то невеселое лицо, на провода, мелькающие надо мной, на высокие, шелестящие листвой березы вдоль тротуаров, на разбегающихся от машины кур и индюков, на вечного Исаака Лазаревича. Бешеный горячий воздух толкал меня в спину, в затылок, пузырем надувал рубашку, свистел в ушах. Я был счастлив и горд, что сделал все это для нее, что сумел, что осмелился. Вода гулко переливалась под моими ногами в цистерне и выплескивалась с шумом на дорогу.

И вдруг какая-то сила подбросила меня, подбросила и машину подо мной, и мы вместе, как мне почудилось, долго летели ввысь, потом сразу стали падать, и я почему-то падал прямо в открытый люк поливалки, в воду, снова в воду…

Я зажмурился на какое-то мгновение, а когда открыл глаза, почувствовал, что я в воде, почувствовал всем телом, а не только увидел. Увидел же я лишь зеленовато-серебряное, расплывчатое пятно люка вверху, мутные лучи солнца, расходящиеся веером от нестерпимо яркого пятна, и сразу понял, что это я даже не в воде, а под водой. Воздух у меня еще был, и я успел оглянуться. За моей спиной скопился густой зеленый мрак. Я испугался, что этот мрак поглотит, затянет меня, и ринулся к свету, к пятну, к люку.

Когда я вынырнул, мы уже выворачивали на Московскую. У центрального универмага, как всегда, было много народу, и какой-то пацан, видно заметив мою мокрую голову, торчащую из люка, покрутил пальцем у виска.

От резкого торможения меня захлестнуло водой, и лишь тогда я догадался схватиться руками за края люка. Так можно было держаться на плаву. Мы проехали по Московской, свернули на улицу Пушкина, там развернулись и покатили по мосту через Оку к Торговым рядам.

Вода была теплая, и если бы не противно липнущая к телу одежда, не кеды, в которых ноги сразу почувствовали себя неуклюже, и не колючие водоросли, скопившиеся в тесном пространстве люка и лезшие под рубашку, то мое положение можно было считать терпимым. Правда, чем больше мы удалялись от улицы Дзержинского, тем сильнее меня стало беспокоить другое. Как же я выберусь отсюда? И как потом, мокрый и жалкий, пойду по городу к бабушке или домой, к маме? И вообще, что потом будет? Об Ире я старался не думать. Ведь это она подбила меня прокатиться для нее на машине. Прокатился!

Поливалка замедлила ход, внутри цистерны что-то забулькало, задрожало, и впереди нас, почти от земли, взметнулись два бело-зеленых тугих веера. Мы начинали поливать улицу Комсомольскую.

Прохожие шарахались от нас, встречные машины, закрытые теперь от меня водяной стеной, неожиданно возникали из нее, умытые и сверкающие. Вода в цистерне убывала медленно, но я уже мог стоять на скользком дне. Вода доходила мне только до груди.

Какие-то мальчишки пристроились перед машиной. Их было четверо, звонких и мокрых уже до нитки. Они то забегали, хохоча и толкая друг друга, вперед, то отставали, чтобы, наверное, оглядеться.

Я долго прятался от них в гулком чреве цистерны, но все же кто-то, должно быть, заметил меня, и они долго еще бежали за машиной и кричали, что я – человек-амфибия, и спорили об этом.

Наконец воды осталось совсем чуть-чуть, только на донышке. Мы фыркнули последний раз водой на мостовую и повернули назад. Я замерз в сырой рубашке и брюках, в кедах хлюпало, и хотелось поскорее вылезти на солнце. Машина, свернув на бабушкину улицу, вдруг остановилась, прижалась к обочине. Из кабины вышел парень и, открыв калитку домика напротив, исчез во дворе.

Совсем рядом были двери центрального универмага, и народ возле них густо клубился. Двери даже не хлопали, не успевая закрываться. Вылезать мне из люка на людях было стыдно. Но и не ждать же было, пока вернется шофер и подкинет меня к бабушкиному дому. Может быть, он пошел обедать или вдруг придет и поедет совсем не туда, куда мне надо. А тут до бабушки рукой подать.

Я подтянулся на руках и сел на край люка. Наверное, меня никто бы и не заметил, но кеды были полны воды, из них потекло, и капли зазвенели, загудели в пустой цистерне, как в колоколе.

Кто-то из толпы крикнул молодым задорным голосом:

– Гляди, гляди! Кикимора лезет!

Его поддержали:

– Нептун!..

– Водяной!.. Дуремар!..

Я чувствовал, что на меня смотрят много людей. Они смотрели и смеялись. Кто-то даже свистнул мне вдогонку.

Я шел по тротуару и снимал с себя водоросли и тину. Пальцы мои посинели, кожа на них сжурилась, будто я долго стирал.

Исаак Лазаревич встал мне навстречу, подслеповато сощурился и, видно приняв меня за другого, завел свое привычное:

– Я вижу, ви самостоятельный человек…

Когда он наконец рассмотрел получше, что я за человек, то как-то внезапно замолчал и шагнул в сторону, почтительно уступая мне дорогу.

– Боже мой! – прошептал он, когда я с ним поравнялся. – Боже мой!

Бабушки дома не было, не было и ее соседок. Я пошарил рукой под крыльцом, куда обычно прятали ключ от общей двери, но ничего там не нашел. Наверное, подозрительная Софья Львовна уходила последней, а она-то никогда не оставляла своего ключа под крыльцом.

И не везло же мне весь этот день! Даже Маркиса нигде не было видно. Он, кажется, прошлого дня еще сбежал и не появлялся с тех пор. Поправился уже, что ли? Вообще-то на нем раны как на собаке заживали, быстро.

Пока я искал ключ, неслышно подошла Ира. Уж кого я не желал сейчас встретить, так это ее. Вернее, желал, желал, чтобы она похвалила меня и, может быть, пожалела, но не хотел, чтобы она меня видела таким, потому что отчего-то уверен был, что она не похвалит и не пожалеет.

Впрочем, теперь уже все равно: увидела так увидела.

– Фу, какой ты грязный весь! – сказала она и, брезгливо потянувшись ко мне маленькой чистенькой ручкой, сняла двумя пальчиками присохший уже комок тины с моего плеча. – Да с тобой и на люди стыдно показаться! – Она достала из карманчика сарафана кружевной платочек и долго оттирала им незримую грязь с пальцев, потом сказала: – Один мой знакомый мальчик говорил, что настоящий мужчина должен скрывать неприглядные стороны своего неотесанного «я».

Я, кажется, знал уже одного такого мальчика. Ну конечно, никакой он не мужественный и вряд ли даже старше меня. Такие, как он, вечно крутятся возле девчонок, о чем-то хихикают с ними, сплетничают, спорят и вообще громко разговаривают. Они и сами как девчонки, а когда у настоящих мальчишек дело доходит до любви или хотя бы до симпатии к кому-то из девочек, такие умненькие-благоразумненькие мальчики охотно выкладывают им все девчоночьи секреты и обычно служат почтальонами. Я почему-то теперь не сомневался, что там, в Пензе, у Иры был именно такой знакомый мальчик, не способный ни на что героическое. Привыкший к девчоночьим компаниям, он обращался с ними легко и свободно. Это мне приходилось все открывать для себя заново.

Ну вот я и разобрался, что это был за мальчик, но от этого легче не стало. Кажется, меня начало знобить.

– Какой ты глупый и смешной! – хихикнула Ира, прикрыв рот узкой ладошкой. – На водяного похож.

Предположим, это мне уже говорили сегодня. И еще о кикиморе говорили, Нептуне и Дуремаре…

Мне вдруг подумалось совсем о другом, о том, что ведь дом ее рядом, а бабушкин закрыт и что Ира могла бы пригласить меня к себе и напоить хотя бы чаем для согрева.

– У тебя есть дома малиновое варенье? – спросил я, зная почему-то, что варенья либо не окажется, либо Ира найдет другой способ не пустить меня в дом.

– Нет, – простодушно сказала она, – не может быть и речи! – Она состроила такую кислую мину, что я, кажется, поморщился. – Что скажет мама? И вообще… Мы еще мало знакомы… Нет, нет… На сегодня всё!

Она повернулась и пошла с бабушкиного двора, а я, очнувшись от недельного забытья, прозрев и воскреснув, знал точно, что для меня уходит она навсегда. Может быть, я почувствовал это уже там, на вершине ивы, перед тем как прыгнуть с нее? Наверное…

 

Леха

Телефонный звонок разбудил меня в самый неподходящий момент. Что-то такое снилось мне, что я сразу забыл, открыв глаза, но от чего осталось тяжелое, тревожное чувство, и долго я не мог отделаться от него.

– Ты уже встал?

Звонила Танька из соседнего дома, и оттого, что была она близко, ее голос в трубке оглушил меня и как-то даже еще тревожнее сделалось на душе.

– Встал, – вяло сказал я, опуская ноги на пол, чтобы окончательно проснуться.

– Забыл, что сегодня за день? – бодро спросила Танька и замолчала, кажется чего-то ожидая.

День был как день, солнечный, безветренный, осенний. Макушки облетающих тополей во дворе, видные мне из окна, застыли, точно нарисованные. Желтеющие листья еще держались за ветки до первого сильного ветра.

Я, позевывая, потер кулаком глаза, нашарил ногой тапочки под диваном и, сграбастав телефон в охапку, поплелся с ним в кухню. Спать хотелось зверски.

– Ну? – поторопила меня Танька.

Я, кажется, уже успел забыть про нее и чуть не выронил телефон, когда в трубке раздался ее голос.

– Помню, помню… – неуверенно поспешил я успокоить ее, машинально открывая кран и набирая в чайник воды.

– Что у тебя там шипит? – спросила Танька, когда я зажег спичку и запалил газ.

– Это в трубке, – раздраженно соврал я.

– Ну-у что-о же-е ты-ы? – капризно растягивая гласные, почти пропела она.

А что я-то? Если бы я помнил, что у нее там за день. Контрольная, что ли, какая? Или, может, в театр вечером тащиться втроем? Звонит ни свет ни заря, а ты вспоминай тут!

– Знаешь, – ответил я уклончиво, – я не одет. Я тебе попозже позвоню.

Танька бросила трубку, будто мне оплеуху залепила. Это как-то не было ей свойственно, и я ощутил нечто наподобие смутного чувства вины, но так и не вспомнил, что сегодня был у нее за день. Ладно, обойдется.

Я взглянул на часы. Не было еще и восьми. Значит, мама совсем недавно ушла на работу. И этот небось спит сном праведника. Я подумал о Лехе и представил, как он, наверное, дрыхнет сейчас, разомлев, тоже забыв о чем-то, что его Таньке очень важно и из-за чего она так психует с утра пораньше, дрыхнет ведь, несчастный, распушив полнокровные, пухлые, вечно трескающиеся губы, раскидав руки и ровно, тепло, беспечно посапывая. А ты за него отдувайся…

Ладно, хватит ему, пожалуй, в постели нежиться! Я, что ли, в Таньку по уши втрескался? Сам пускай и помнит, раз у него планида такая. Я набрал номер Лехиного телефона. Он почему-то не спал уже.

– Собирался тебе звонить, – сказал он. – Тут такое дело… Ты помнишь, что сегодня за день?

Сговорились они, что ли? Ну прямо в один голос!

– «Что за день? Что за день?»! – передразнил я их. – Пятница, кажется… Или уже суббота?

– Может, тебе год и век заодно напомнить? – огрызнулся Леха. – Сегодня Танин день рождения…

Я нечаянно опустил трубку на рычаг, потому что вдруг все понял. То есть, может быть, еще не совсем все, но этот ранний ее звонок, обида в голосе и то, что сначала она мне позвонила, а не ему, – все это было неспроста. Впрочем, почему же? Может, его она разбудила первым. Но отчего-то я был уверен, что Лехе она не звонила. Вообще не звонила. Да и зачем? Танька и так увидит его сегодня в школе, в классе. Ей именно я был нужен, потому что это я, а не Леха учусь в другой школе и потому что, не застав утром, она рисковала не увидеть меня у себя вечером. А потом, разве Леха забудет о таком дне, а я вот забыл. Бедный Леха!

Снова зазвонил телефон, и я уже боялся снимать трубку, за Леху боялся. Это была не Танька.

– Чего ты трубку бросаешь? – спросил Леха. – Спустись во двор.

– Тебя что, опять? – спросил я.

– Ага, – уныло сказал Леха. – Она тебе звонила? – вдруг полюбопытствовал он.

– Нет, – щадя его, соврал я.

Ну зачем, зачем это я? Вдруг он тоже все понимает, давно понимает и молчит? Что тогда? Ведь если это так, то что же у него на душе-то творится? Он не я, он Таньку любит. А она его? Неужели Леха ни капельки ей не нравится? Да, он, конечно, странный, если смотреть на него глазами девчонки, несмелый, не очень уверенный в себе. Но Леха преданный. Как она этого не понимает? Это ведь так важно, что на него можно положиться. Или просто ее мало обманывали и она еще не научилась ценить в человеке преданность?

Вот ведь как все запуталось с той дождливой осени прошлого года, с того дня, как признался он мне, что Танька ему нравится. Леха небось и не сразу решился мне в этом признаться. Хотя и не знаю… От меня у него, кажется, не было секретов.

– Слушай, – сказал он тогда, – я ужасно ее боюсь теперь. Смешно, да? – Он всегда почему-то боялся выглядеть смешным. – Учимся в одном классе, в одном дворе живем. Даже за одной партой сидели в позапрошлом году. Целый месяц! А тут – бах! И боюсь. Что, думаю, она потом скажет, если я в любви ей объяснюсь? Вдруг осмеёт? Или вдруг скажет, что не любит меня, и тогда ведь всё… Я что, дефективный? – спросил меня Леха тогда.

Я на год старше, и Леха часто задает мне такие вопросы. Один раз он даже спросил: «Слушай, у тебя такого не бывает, что вот на уроке сидишь и знаешь: сейчас вызовут? Никогда? Или вообще еще ничего не произошло, а ты уже чувствуешь, что произойдет. И происходит».

Ну, прямо иногда кажется, что не от мира сего этот Леха! Он и тогда, прошлой осенью, сразу у меня стал допытываться, не дав и слова молвить:

– У тебя это уже было? Чтобы вот так бояться… Было, да?

У меня было по-другому, но какое это имело тогда значение, и я кивнул.

– Ты к ней подойди, – попросил он сразу же, – подойди и скажи, что Леха… Нет, скажи, что Алеша… Нет, не ходи. Не говори ничего. Или мне записку передать? Пишут же записки… А знаешь, давай вдвоем. А потом ты как бы незаметно исчезнешь…

И целый год мы с Лехой вдвоем делали то, что нормальные люди делают в одиночку: мы назначали Таньке свидания, нарочно подальше от нашего двора, чтобы не было похоже на то, что мы просто погулять вышли; мы писали ей записки и целые письма и, запечатав в конверт, бросали их в почтовый ящик, чтобы они возвратились в наш двор, но уже в другой дом, в Танькин подъезд, и уже со штемпелем почтового отделения на марке; мы дарили ей цветы, два раза; мы даже долго и крупно разговаривали из-за нее с одним верзилой из десятого класса. Впрочем, верзила был не один, а с другом, как и Леха. До драки дело у нас тогда не дошло лишь потому, что верзила, кажется, так и не понял, с кем же ему драться, кому из нас Танька нравится, а кто просто крутится возле нее от нечего делать.

Чего только не было у нас с Лехой за этот год его любви! Мне только никак не удавалось как бы исчезнуть, оставить их вдвоем: то Леха трусил, то Танька не отпускала…

Я набрал номер Танькиного телефона. Трубку снял ее младший брат Игорь.

– А кто ее спрашивает? – явно подражая взрослым, полюбопытствовал он.

– Пошел ты!.. Много будешь знать – скоро состаришься. Передай трубку сестре. Живо! – велел я ему.

– Да-а-а… – пропела Танька.

– Поздравляю, желаю, расти, не болей, будь! – выпалил я и положил трубку.

Буду я еще перед ней распинаться!

Леха, несмотря на утреннюю прохладу, в трусах и в майке сидел в полосатом парусиновом шезлонге на балконе и читал какую-то толстую книгу. Он вообще много читал. На это у Лехи были свои причины. Дело в том, что родители даже в детстве, даже в сопливом младенчестве его не били. Ну, если он делал что-нибудь, чего нельзя, или не делал, что ему велели, отец его не вынимал ремень из брюк, не заставлял заголяться и не порол. Леху всегда наказывали иначе, интеллигентно наказывали. Его запирали дома, а если не запирали, то прятали от него одежду. Беспорточным по улице не побегаешь. И тогда бедный Леха сидел дома и от нечего делать читал книги. Его и до сих пор так наказывали, словно не замечали, что он уже вырос, что вон усы пробиваются, что даже голос окреп и приобрел не слыханные ранее глубокие басовые тона. По-моему, Леха уже на полголовы выше своего отца вымахал, а его все запирали.

Мы во дворе его жалели. Он таким жалким всегда выглядел со своего балкона на третьем этаже, таким тихим и сломленным, что раньше мы с пацанами даже в футбол уходили играть со двора на стадион, чтобы Леха не видел нас и не завидовал.

– Сидишь? – задрав голову, спросил я.

Леха заложил пальцем страницу и закрыл книгу.

– Сижу. Да ну их, знаешь!..

– За что? – спросил я.

– Да-а-а… Полы вчера до прихода отца не вымыл, – признался он. – А Тане еще надо цветов купить…

– На сколько тебя? – спросил я.

– Три раза по полдня.

Его, бедного, и так запирали на полдня, с утра и до школы. Мы учились во вторую смену. Так, Лехин отец приходил домой обедать, выдавал ему штаны, рубашку и пиджак, и Леха шел в школу. Вот ведь жизнь!

Леха встал из шезлонга, поёжился, похлопал себя по голым ляжкам и, облокотившись на перила балкона, плюнул вниз.

Я машинально взглянул на окна Лехиной врагини – пенсионерки Егорихи с первого этажа. Форточка у нее была открыта, а шторы задернуты.

– Что хоть читаешь? – спросил я, чтобы не молчать, а то и так было тоскливо.

Леха рассеянно повертел книгу перед глазами, будто уж и забыл, что читал только что, и сказал, точно проскулил:

– Стихи.

– Ладно, – сказал я. – Чего делать-то будем? Как всегда?

Леха кивнул и показал пальцем вниз, имея в виду, наверное, Егориху. Я пожал плечами: мол, кто ж ее знает – нет ее или за шторой затаилась, ждет.

– Форточка настежь, – на всякий случай добавил я.

– Ага, – понял Леха.

– Ну, я двинул? – спросил я, собираясь было идти домой за своими дежурными штанами и курткой для Лехи.

– Слушай, Вить, – остановил он меня. – Постой со мной, а!

Вот ведь наказание ему выдумали! И кто? Собственные родители. Уж лучше бы минут пять поорать под отцовским ремнем, стерпеть подзатыльник или неделю без сладкого жить, чем такое. Ну, это раньше. А теперь бы хоть в библиотеку его не пускали, что ли, или еще придумали бы какое-нибудь наказание, тоже интеллигентное, но соответствующее возрасту.

– Послушай, – попросил Леха.

Странный он какой-то был сегодня, то есть он всегда был чуть-чуть странный, а сегодня в нем вроде бы напористость стала прорезываться или просто он из-за Таньки нервничал. Ну надо же было запереть человека в ее день рождения, без штанов оставить! Ну что за дела!

Леха откинул руку с книгой в сторону, поднял голову и заговорил вдруг стихами:

У меня такая грусть сегодня, Словно солнцем выжжены мечты, Словно преисподней преисподня Дверь мне отворила, а не ты…

Он еще о чем-то таком же грустном и тоскливом читал, и было ясно, что это он свою несчастную любовь к Таньке имеет в виду, и про Таньку там угадывалось, и снова про него самого. Слёзные были стихи. Но под конец я чуть не обидел Леху – чуть не засмеялся на весь двор. Уж очень смешон он был в трусах и майке на своем балконе, с томиком стихов в откинутой руке и с этими его мечтами и преисподнями.

– Ну как? – спросил Леха, закончив говорить стихами и сразу сникнув.

– Евтушенко? – сдерживая смех, уточнил я.

Леха потупился и сказал:

– Нет! Это мои стихи.

Что-то новенькое. Стихов Леха еще не сочинял, кажется. До чего довели человека!

– Ну? – снова спросил он, ожидая, видимо, похвалы или сочувствия.

– Сойдет. Только при гостях не читай, – сказал я и пошел домой за Лехиной одеждой.

– Почему?! – крикнул он мне вслед.

Но я уже не стал ему отвечать, да и что я мог ответить…

Связав вещи в узелок, с третьей попытки я закинул их Лехе на балкон. Хорошо еще, что Егорихи, кажется, все же не было дома. Узелок мой дважды падал прямо в середину клумбы под окнами и помял там какие-то обожаемые ее астры и георгины.

Впрочем, этого могло и не быть, если бы Леха не поленился бросить мне с балкона конец веревки. А так эта операция по извлечению Лехи из заточения была у нас с ним отработана до мелочей.

С соседкой на первом этаже ему, правда, очень не повезло. Если бы не Егориха, все было бы куда проще и безопаснее. Даже, может быть, и не в ней было дело, а в ее цветах. Так она их лелеяла, так за них переживала и так сражалась с Лехой, что не совсем понятно было, зачем они ей. Я, как всегда, думал: цветы людям в радость выращивают. А когда из-за них только зло да ненависть, лучше и не сажать. Правда, во дворе поговаривали, что Егориха поторговывает цветами на базаре. Тоже мне – цветовод-любитель! Когда она бдительно сидела дома у окошка, Лехе удрать со своего балкона было невозможно. Такое начиналось!.. Мы уж пробовали.

Леха даже в комнату не зашел – прямо на балконе оделся. Штаны ему давно были коротки, но в поясе великоваты, куртка вроде впору, да какой-то он в ней был неуклюжий. Может, из-за того так казалось, что и штаны и куртка были мятыми, а сам Леха, аккуратист и чистюля, выглядел всегда причесанным, прилизанным, сияющим, как надраенная пряжка на солдатском ремне, которым меня в детстве пороли и который я приносил Лехе вместе со штанами, чтобы не спадали.

Леха сунул руку под деревянный ящик на балконе. В ящике хранились пустые бутылки, старые цветочные горшки и всякая ненужная мелочь и рухлядь, которую еще жалко было выбрасывать. А под ним мы прятали сложенную самодельную веревочную лестницу, по которой Леха спускался с балкона и забирался назад перед приходом родителей. Мы с ним даже придумали когда-то приспособление, чтобы лестница не висела, пока Леха в бегах был, не болталась под балконом, не мозолила глаза Егорихе. Мы к нижней ступеньке привязали резинку, которая и подтягивала лестницу вверх. При возвращении нужно было лишь потянуть за тонкую бесцветную леску, которую мы оставляли специально, и лестница спускалась.

– Нету! – распрямившись, сказал Леха. – Батя, наверное…

– И что дальше?! – крикнул я.

Вечно у него что-нибудь случается в самый неподходящий момент!

– «Дальше, дальше»!.. – неожиданно огрызнулся Леха. – Дальше надо веревку в ванной снимать.

– Ну так снимай скорее!

Леха ушел в квартиру.

– На ней там белье, – сказал он, вернувшись. – Мать навешала. Еще не высохло…

Тоже мне – Ромео! Мать, белье не высохло… Прятал бы лестницу подальше, глядишь, давно бы Таньке своей за цветами сгонял. А белье бы на балкон вывесил, уже высохло бы. Стихи, видишь ли, он читает, в шезлонге сидит нога на ногу!.. Запирая Леху, родители, наверное, нарочно не занимали бельем балкон. Как-никак, а не совсем в клетке. Можно свежим воздухом подышать, даже позагорать, если летом.

– Ну и сиди там один! – потерял я терпение. – Суши свое белье. Я пошел.

Если бы я в самом деле сейчас пошел, Леха небось сиганул бы с третьего этажа. Но я так только – погрозил и остался стоять под его балконом. Знаю я этого влюбленного Леху! Он на все способен.

– А-а-а! – заорал Леха и исчез за тюлевой занавеской в квартире.

Когда он появился снова, лицо у него было зверским и решительным, а сам он как попало обмотан бельевой веревкой, на которой еще остались не снятые впопыхах носовые платки и несколько пар носков. Леха яростно извивался внутри этого веревочного кокона, пытаясь стряхнуть с себя остатки белья. Один носок даже упал с балкона, и мне пришлось подобрать его и сунуть в карман. Носок был аккуратно заштопан на пятке, нитки подобраны умело и в тон, так, что штопку не сразу и заметишь.

Леха нашел конец веревки и, примотав его к балконным перилам, стал раскручиваться, освобождаясь от пут.

– Ты узлов, узлов побольше наделай, – посоветовал я. – Спускаться – ладно, зато подниматься будет легче.

Узлы он вязал торопливо и молча, с сосредоточенным напряженным лицом. Толстые Лехины губы беззвучно шевелились, будто он шептал какие-то заклинания. Это у него с детства такая привычка была – губами шевелить, когда что-нибудь усердно делал. В окне Егорихи, кажется, шевельнулась занавеска… Или мне почудилось?

Наконец Леха бросил веревку вниз и перелез через перила. Да, с лестницей-то было удобнее. Мимо окон второго этажа Леха спустился спокойно. Он перебирал сильными руками по веревке, сопел и потешно сучил ногами в коротких штанах. Я только боялся, выдержит ли бельевая веревка такую тушу.

Стоило Лехиным ногам зависнуть над Егорихиным окном, как нежданно-негаданно отдернулась занавеска, и в открытую форточку почти по пояс высунулась сама Егориха и стала ловить Леху за ногу! Бравая, однако, была старушонка!

– Я тебе! – орала она на весь двор. – Люди добрые! Что же это делается-то средь бела дня! Я тебе потопчу цветики! Я вот тебе!..

Леха завис метрах в трех от земли, поджав ноги чуть ли не до подбородка. Рукой до него Егориха дотянуться не смогла. Но тут же она сменила тактику, просунула в форточку свою деревянную суковатую клюку и уже ей стала цеплять Леху за ноги. Так у нее дело пошло успешнее.

– Лезь назад! Назад, ирод окаянный! Все отцу-то скажу, как ты тут акробатишь! – стращала она.

В том, что она скажет, можно было не сомневаться.

– Прыгай, Леха, – посоветовал я. – Все равно застукали.

И Леха прыгнул.

Затрещал куст георгина под его ногами. Что-то нечленораздельное голосила из форточки Егориха, но мы уже были за пределами двора.

– Всё! – отдышавшись, сказал Леха. – Назад хода нету.

– Сколько тебе добавят за побег? – спросил я.

– Неделю, не меньше. И лестницы теперь у нас не стало…

– Ладно, – сказал я и повернулся уходить, – мне еще уроки надо доделать…

Но стоило мне вернуться домой и сесть за стол, как в дверь позвонили. Я даже пожалел, что у нас нет глазка в двери, потому что был уверен: пришла Егориха.

– Кто там? – спросил я тихонько через дверь.

– Да я это…

Леха стоял на пороге несчастный и жалкий, да еще в этих мятых коротких штанах, из-под которых выглядывали носки, в этой сиротской курточке, под которой – я знал – у него не было и рубашки.

– Чего тебе? – спросил я, впуская его в квартиру.

– Деньги забыл, – сказал он шепотом.

Ну вот, началось. Обычные Лехины штучки. Забыть что или перепутать – в этом ему равных нет и не было. Тут Леха – единоличный лидер. Он даже портфель мог в школе оставить и лишь наутро, когда надо уроки делать, вспомнить о нем. И тогда звонил и орал в трубку заполошным голосом: «Ты не помнишь? Мы вчера на Орлике рыбу моей майкой заводили. Портфель со мной был?» За это-то, за забытые где-нибудь портфели, книги, шапки, пальто, за грязные, в иле и тине, майки, трусы, за утопленные в грязи туфли, за подранные на каком-то заборе штаны, за поздние возвращения домой, за все это Лехе и доставалось от отца с матерью, и они его запирали.

– Три рубля есть, – сказал я. – Хватит?

Леха забрал у меня деньги и побежал на базар за цветами для Таньки. Цветы он, конечно, занес ко мне и поставил в кухне до вечера, чтобы родители не приставали с вопросами.

– Прихожу на базар, – сев в кухне на табуретку, стал рассказывать он, – а прямо у входа в цветочный ряд Егориха стоит. «А-а, – говорит, – голубчик, иди-ка сюда! Сам потоптал – сам и купи». И сует мне этот веник. Пришлось взять. Как думаешь, Тане георгины понравятся?

Георгины были как георгины, только с короткими стеблями. Но тут уж Леха сам был виноват. Нечего было брать их у Егорихи.

– Пошел сдаваться, – поглядев на часы, сказал Леха. – Сейчас батя обедать явится. А вечером я сразу к тебе. Вместе к Тане пойдем.

Я вспомнил о подобранном под балконом носке и вернул его Лехе.

– Как штопка? – спросил он с гордостью. – Сам делал!

– Может, ты уже и вышиваешь крестиком, а я не знаю? – пошутил я.

Но Леха на мои слова не обратил внимания, лишь сказал озабоченно:

– В жизни все надо уметь.

Он встал с табуретки, посмотрел прощально и оценивающе на букет, который я сунул в литровую банку с водой, и, направляясь в прихожую, спросил:

– Так понравятся ей, а?

– Если не заметит, что это с Егорихиной клумбы, – улыбнулся я.

Но Лехе было не до шуток. Он пошел сдаваться.

Всё было важно в этот вечер, всё и всем, кроме меня, – Лехе, Таньке, тому верзиле, с которым мы крупно разговаривали в прошлом году и которого звали Валерой, какому-то незнакомому тихому мальчику и даже Танькиному младшему брату Игорю. Один я был человеком незаинтересованным, а потому и меньше всех волновался.

А поволноваться было из-за чего. Кажется, Танька собрала на день рождения всех своих поклонников. Этого ни Леха, ни я, никто не ожидал. Ну я-то ладно, а вот Леха как-то странно стал себя вести, когда все это обнаружилось.

– А Анна Леонидовна дома? – с порога спросил он у Таньки о ее матери, будто и не к Таньке пришел.

– Ушла к школьной подруге. Цветочки оставь, – съязвила она. – Я ей передам, когда вернется.

Валера, который стоял здесь же, в прихожей, самодовольно ухмыльнулся, а тихий мальчик промолчал.

Я сунул Таньке подарок – большую, скатанную в трубочку фотографию, на которой были изображены мы втроем: она, Леха и я. Это мы еще в начале лета снимались на берегу Орлика.

Фотографию Танька развернула, долго смотрела на нее и вдруг спросила с намеком:

– А кто тут третий лишний?

Снова ухмыльнулся Валера, как будто он знал что-то такое, чего все мы не знали, снисходительно ухмыльнулся: дескать, что с вас взять, с мелюзги.

– Ты, – сказал я Таньке назло этому Валере.

– По-моему, очень хороший снимок, – тихо сказал тихий мальчик.

– Думаешь? – обернувшись к нему, лукаво спросила Танька.

Что это она сегодня строит из себя светскую даму? Мне почему-то показалось, что Танька перед кем-то из нас, перед кем-то одним, воображает. Нет-нет, это она, конечно, не перед Лехой. И не перед мальчиком этим тихим. Наверное, все-таки перед Валерой. Он и сам вон улыбается, как заговорщик.

Мальчик промолчал.

– Да, – встрепенулась Танька, – вы уже знакомы?

Ну, с Валерой-то мы сразу, как вошли, познакомились, если не считать того знакомства, что было год назад. А сегодня он сам открыл нам дверь, как хозяин, и первым соизволил руку подать. А мальчика звали Колей. Он, кажется, пролепетал и свою фамилию, да я не расслышал, а переспросить не решился.

– Чего вы там стоите? – спросил Танькин брат Игорь, выглядывая из комнаты. – Здесь газировка, конфеты!..

– Прошу всех к столу, – произнесла Танька, видимо, заранее заготовленную фразу.

Валера пошел в комнату, за ним Коля и Танька.

– Может быть, мы тут лишние? – спросил Леха горячим шепотом.

Он как вошел, так и стоял теперь, привалившись к двери спиной. А я не знал, разуваться мне или, как Валера с Колей, пройти в комнату в туфлях.

– Да ну ее! Какая-то она сегодня… как кукла заводная, – уклонился я от прямого ответа, потому что мне тоже показалось, что Танька так себя вела, словно мы лишние.

Впрочем, конечно, меня это не касалось. В том-то и дело, что она Лехе давала понять, что он лишний. И мне за него стало обидно, обидно, что эта кукла не видит, какой он, и вообще ничего не видит, кроме себя самой. А Леха такой парень!.. Мне захотелось помочь ему чем-нибудь, но я пока не знал чем.

– Ну что же ты? – высунулось лукавое лицо Таньки из комнаты, и она пропела: – И-иде-о-ошь?

– Погоди-ка, – шепнул я Лехе и подошел к двери.

Валера восседал во главе стола вместо именинницы, тихий Коля забился в угол дивана и сосредоточенно листал какой-то альбом по изобразительному искусству. Может быть, он и подарил его Таньке сегодня. Игорь, дорвавшись до сладкого, весь уже измазался шоколадом и теперь облизывал пальцы. Танька стояла ко мне спиной, подыскивала пластинку, чтобы поставить на проигрыватель.

– Помочь, Танечка? – спросил Валера.

Но тут я позвал ее, и она не успела ему ответить. Танька выглянула к нам в коридор и, даже не взглянув на Леху, сказала:

– Не разувайся.

Она взяла меня за руку и потянула в комнату. Другая ее рука скользнула по стене. Щелкнул выключатель, и в коридоре погас свет.

Тоже мне – светская дамочка! Пригласила человека в гости и забыла в прихожей, оставила, как зонтик. Бедный Леха! За что она его так?

– Слушай, – сказал я, заглядывая Таньке в отрешенное лицо, – там же Леха остался!

Странное у нее было в этот миг лицо – красивое, возбужденное и как бы отрешенное от всего. Странно, что два этих выражения уживались на нем. И я, кажется, только сейчас понял, почему Леха в нее влюбился. Может быть, и сам я влюбился бы, если б увидел ее такой.

– Что? – спросила Танька рассеянно.

Она даже не слушала меня! Или не хотела услышать?

– А, Лешенька! – встрепенулась Танька. – Он еще тут?

Я услыхал, как в прихожей хлопнула дверь. Можно было не проверять: это ушел обиженный Леха.

– Садись, – сказала мне Танька.

– А здорово мы тогда чуть не подрались! – улыбнулся мне Валера. – Детство, какое, однако, это было детство!

– Да, да… – рассеянно согласился я, думая о Лехе.

Наверное, он сейчас стоит где-нибудь в углу двора, наверное, все для него почернело и погасло, как свет в прихожей… «Словно солнцем выжжены мечты…» – вспомнил я строчку из его стихотворения, что читал он мне утром с балкона. Нет, не сяду я без него за стол и не буду улыбаться этому Валере!

Танька наконец поставила пластинку, и Радмила Караклаич запела о том, что падает снег. Из-за стола встал Коля.

– Я за ним схожу? – спросил он у Таньки.

Значит, и он услышал, что хлопнула дверь, и понял, что ушел Леха.

– Делать тебе нечего? – удивилась она. – Иди…

– Посиди! – велел я Коле, зная почему-то, что он не ослушается. Мне вдруг стало ясно, что нужно сделать, чтобы вернуть Леху. Я повернулся к Таньке и сказал каким-то чужим, незнакомым мне самому голосом: – Сейчас ты пойдешь, найдешь Леху и приведешь сюда! Ясно?

– А то что?… – задиристо спросил Валера, вскочив со стула.

– А то что? – повторила за ним Танька, снисходительно улыбаясь.

Красивая же она была в этот вечер! Нет, нет, раньше я ее точно такой не видел, а для Лехи, наверное, Танька всегда была только такой.

– А то я тоже уйду, – сказал я Таньке, глядя почему-то в насмешливые глаза Валеры.

– Ха! – ухмыльнулся он. – Скатертью дорожка!

Я ждал, что Танька снова повторит его слова. В самом деле, нашел чем напугать! Но отчего-то я был уверен, что Танька этого не желает, моего ухода не желает, и что только так можно помочь Лехе.

– Ты уверен, что тебе именно этого хочется? – спросила меня Танька, прищурясь.

Именно этого-то мне и хотелось сейчас больше всего на свете, и я кивнул.

– Хорошо, – неожиданно покорно согласилась она, но точно какая-то угроза была в ее голосе.

Я только не понял, кому она угрожает: мне или Лехе.

– С тобой сходить, Танечка? – заботливо спросил Валера.

– Сиди уж! – отмахнулась от него Танька и вышла.

Валера сел. Сел в свой тихий уголок дивана Коля, сел и я, потому что у меня всегда ноги устают, когда понервничаю.

– А у Таньки в холодильнике торт спрятан, – доложил Игорь. – И бутылка с вином, – добавил он, не найдя в нас сочувствия.

Никто не обратил на него внимания. Зашипела игла проигрывателя. Я и не заметил, как кончилась пластинка. Игорь встал из-за стола, выключил проигрыватель и, зачерпнув из вазы конфет обеими руками, обиженно ушел от нас в другую комнату.

– Что-то я не пойму, – сказал вдруг Валера, – для кого ты стараешься? Благородного из себя корчишь или в самом деле за друга переживаешь?

Это он, кажется, меня спрашивает.

– А вы бы поступили иначе? – почему-то на «вы» спросил его Коля.

Валера усмехнулся, не удостоив его ответом. Я тоже промолчал – что он взрослого из себя строит! Подумаешь, школу уже окончил! Здесь, у Таньки, все мы были сейчас равны. То есть я-то тут совсем, конечно, ни при чем. А вот они втроем… Что Леха, что Валера, что, наверное, Коля – все Таньку любят. Так что нечего и задаваться.

– Вот что, – сказал Валера уже вроде бы серьезно. – Я не знаю, кем вы хотите стать, когда выйдете из пеленок, а я уже студент технического вуза. Мне эти ваши сопли!.. Я мыслю практично и грубо. Мне Танечка нравится, и, когда она закончит школу, я на ней женюсь. А вы что тут высиживаете? Вы, мелочь пузатая, чего вы-то ждете? – вдруг вскрикнул он. – Что вы ей можете предложить? Свою любовь до гроба? Да пока вы оторветесь от соски, она тридцать раз о вас забудет. А я уже зарабатываю, ночным курьером, сам зарабатываю! Это же аксиома – мужчина должен быть старше. Ну вот ты, – обернулся он к Коле. – Сколько тебе лет?

Коля подобрался весь на диване, как перед прыжком, покраснел, должно быть от напряжения. Он ничего не ответил, лишь сильнее сжал в кулаке что-то, кажется фантик конфетный, и от этого пальцы его побелели.

– Молчишь? – победно спросил Валера. – Потому что тебе небось нет и шестнадцати. Это вот ему, – кивнул он на меня, – ему, может, что и светит. Да он вроде сам не рвется. Так что сидите-ка, мальчики, тихо-мирно, кушайте тортик, пейте газировку. Ваши девочки еще подрастают, и вы пока подрастите.

– Я вас попрошу не советовать мне! – тихо сказал Коля, не поднимая на Валеру глаз.

– То, что гордый, – хорошо! – похвалил Валера. – Это тебе в жизни пригодится.

– У вас с Танькой, что же, все решено уже? Может, и приданое собрано? – спросил я, желая уколоть его.

Уж лучше бы мы с ним подрались тогда, в прошлом году! Глядишь, сейчас он так не распалялся бы. Знаю я таких! Им бы только слабость твою почувствовать – проходу не дадут.

– Может, и решено уже, – со значением сказал Валера и подмигнул мне лукаво. – Так что сидите, чувствуйте себя как дома, но не забывайте, что в гостях. Вот конфетки, вот печеньице, газировочки отведайте, кто желает. Это для вас. Для меня у Танечки и винишко имеется. Чудики! Она же вас назвала сюда, чтоб самолюбие мое пощекотать, чтоб я поревновал. Разве не поняли? Пускай побалуется. Она тоже маленькая еще, я понима-а-аю! А вы-то, лопухи, уши развесили, обнадежились… Да?

– Да заткнись ты! – не выдержал я.

Как-то он о Таньке, как о тыкве со своего огорода, говорит. Мне даже обидно за нее стало!

– О! О! Петушок! – улыбнулся Валера примирительно. – Нет, правда, ребята! Ешьте, пейте…

Я что? Я не против. Только понимайте ситуацию. Хватит детства-то! Сейчас этого Танечка приведет, рыцаря бедного. Думаете, не знаю, чем он ее сердце покоряет? Да она мне и сама говорила. Слагает вирши и по почте шлет. Трагический стиль. Если не полюбишь – повешусь. Она же смеется над вами!

– Это правда? – спросил его Коля.

– Ха! – ухмыльнулся Валера. – Я и про тебя все знаю.

– Не верь ты ему! – крикнул я Коле.

– Танечка – красивая девочка, – объяснил нам Валера, как маленьким, терпеливо и спокойно. – А такие любят, чтобы вокруг были поклонники, чтобы много. На всякий случай. Вдруг с одним не получится, сорвется, тут другой под рукой. Только протяни…

Валера замолк, потому что в прихожей хлопнула дверь. Коля встал с дивана и, не глядя ни на кого, вышел из комнаты.

– Гляди, гляди! – шепнул мне Валера, будто соучастнику. – На одного подействовало!

Я промолчал. Хотелось тоже уйти следом за Колей, но – как же! – так я и уступлю нашу Таньку этому Валере.

– До свидания, – услыхал я тихий Колин голос из прихожей. – Спасибо. Нет, нет… Все хорошо было, но мне пора. Извините…

Снова хлопнула дверь, видимо, Коля ушел навсегда.

Леха был возбужденным, нет, просто нервным, издерганным каким-то. Но все равно у меня камень с души упал, когда я его увидел. Я все это время боялся, что либо он и вовсе не вернется, либо замолчит на весь вечер, забьется куда-нибудь в угол, как тихий Коля, и развлекай его Таньку потом. Это тоже с Лехой бывает! А может быть, у них там все уладилось и от этого он так возбужден. Они ведь, если вспомнить, может быть, впервые одни с Танькой остались.

И Валера еще тут!.. Конечно, слова его подействовали на меня не так убийственно, как на Колю. Такой и соврет – недорого возьмет. Но неужели Танька Лехины письма ему показывала? И какие еще письма, если мы с Лехой вместе их писали всегда, а там стихов не было? Значит, и Леха не все мне открывает. Впрочем, это уж его дело.

– Чего Коля убежал? – спросила Танька рассеянно, подходя к проигрывателю.

– Мама, сказал, волнуется. Уже поздно, – схохмил Валера.

Леха вдруг громко рассмеялся.

Я ушам своим не поверил. Что хоть с ним стало там? Что она с ним сделала?

Снова запела Радмила Караклаич, снова где-то там, в неведомом краю, в вечной зиме падал снег, падал, наверное, крупными медленными хлопьями, падал и падал, и кто-то не приходил к ней этим долгим и тихим вечером. Грустная была песня.

– Помоги мне чай заварить, – позвала меня Танька в кухню.

Я вышел вслед за ней из комнаты, хоть и боялся, что Валера и Леха сейчас наговорят друг другу чего зря. Игорь бы их навестил, что ли…

– Ты доволен? – с грустью в голосе спросила меня Танька.

Я пожал плечами.

– Неужели ты ничего не понимаешь? – вдруг горячо зашептала она, глядя на меня широко открытыми глазами. – До сих пор не понимаешь, зачем я уже год терплю возле нас этого твоего Леху? Этого шута, мямлю, тихоню!..

Что же она говорит-то такое?! Зачем? Почему? Но мне вдруг показалось, будто я давно, очень давно уже ждал, что что-то должно было быть между нами вроде этого, разговор, объяснение. Ведь и мы с ней тоже впервые остались одни за весь этот год несчастной Лехиной любви. И, уже боясь ее слов, жарких, обескураживающих слов, защищая себя от них, я спросил Таньку:

– Зачем ты показываешь чужие письма этому Валере?

– Лехины? – уточнила она.

– Какая разница! – защищаясь, нападал уже я. – Все равно чьи. Он же их только тебе писал! Тебе!

Танька отпрянула от меня, но тут же улыбнулась ласково и безмятежно и тронула за руку.

– Не верь ты никому, никаким Валерам, – сказала она тихо. – Верь мне. Ну говорила я ему, кажется, что-то, что Леха твой стихи мне пишет. Что из того? А писем не давала. С какой стати? Кто он мне? То же, что и Леха…

– Он говорит, что женится на тебе, когда ты школу окончишь, – выдал я Валеру, защищаясь.

– Не слушай! Не верь…

Я сел на табуретку, стараясь собраться с мыслями. Валера, Леха, Коля… Снова несчастный Леха! Значит, всех их Танька позвала, чтобы мне показать, каким успехом она пользуется у мальчишек? «Самолюбие мое пощекотать»! – вспомнил я слова Валеры. Неужели для меня, из-за меня?… И я тут главный виновник?… А Леха? Как же он-то?

– Что ты там с Лехой сделала, что он как дурак теперь? – спросил я.

– Поцеловала в подъезде. Ты же сам этого хотел.

Танька будто оправдывалась передо мной.

– Я его в щеку, не думай! – зачем-то добавила она.

Чайник уже кипел. Я снял его с плиты и заварил чай.

– Ты и теперь ничего не понял? – спросила Танька.

«Да понял я, понял!» – хотел и не смог я ей крикнуть. А что же Леха? Как же он?

Танька взяла мою руку в свои теплые мягкие ладони. Ее серые влажные глаза вдруг оказались совсем близко. От Таньки пахло легкими духами и еще чем-то очень приятным и знакомым, похожим на запах парного молока.

Я и сам не знаю, как это случилось, что я поцеловал ее, вернее, кажется, я только ответил на ее поцелуй. Не знаю, не знаю! Только я сделал это, сделал!.. И я забыл на мгновение о Лехе, о Валере, обо всем на свете…

– Как же ты раньше ничего не замечал? – едва слышно спросила она, отстраняясь от меня.

В кухню зашел Игорь.

– Тань, дай тортика, – сказал он, со странным интересом взглянув на меня.

– Иди ты, чтоб я тебя не видела! – велела ему Танька. – И так весь в шоколаде.

Игорь вышел в коридор, отошел на безопасное расстояние и крикнул на всю квартиру:

– Дай! Дай! А то я маме скажу, что ты с Витькой на кухне целовалась!

Танька закрыла дверь и безвольно опустилась на табуретку. Щеки ее заалели. Она подняла на меня глаза, не то с укором, не то в надежде на что-то, смотрела долго, не мигая, и тихо сказала:

– Подглядел, паршивец…

Но тут же Танька вскочила с табуретки, как-то зябко, нервно повела плечами и тряхнула головой, будто сбрасывая с себя минутное оцепенение.

– Ну и пусть! – сказала она отчаянно. – Пусть знают…

– Прости, – зачем-то шепнул я.

– Нет, нет, я сама этого желала, – твердо сказала Танька и взглянула на меня открыто и даже как будто с вызовом. – Ты меня не любишь. Не говори ничего! Я знаю… Господи, какой-то замкнутый круг! Все наготове, только руку протяни. А тот единственный, который нужен… Нет, это ты меня прости! Только знай, знай, что никому я тебя не отдам! Слышишь? И никто мне больше не нужен. Можешь не любить. Но я буду, буду бороться! Ты меня понял? А теперь пошли.

Она взяла чайник, а коробку с тортом сунула мне в онемевшие отчего-то руки. И я покорно поплелся за ней, будто уже был в ее власти, будто мы теперь были связаны одной непроизнесенной тайной или каким-то общим грехом, разглашенным и осужденным всеми. И от этого – оттого, что мы были так обнажены перед всеми, – будто мы не могли теперь порознь ни жить, ни думать, ни просто появиться кому-нибудь на глаза. Я знал, что в комнате меня ждали Лехины глаза, и шел навстречу им, шел следом за Танькой, и оттого, что была она рядом, мне, кажется, было легче.

В глаза я ему посмотрел, и, как ни странно, посмотрел спокойно. Во мне будто все онемело, что-то отмерло в этот момент в моей душе и ничего пока не родилось взамен, в ней стало пусто и невесомо, словно освободился я от давней, изнурившей меня вконец ноши. И даже стало легче дышать, просто стало легче потому, что что-то произошло, хоть что-то теперь определилось.

Чай пили молча и уныло. Валера, правда, пытался наладить какой-то несерьезный разговор, да так и не наладил, тоже замолчал. Леха пригласил Таньку танцевать. Наверное, и ему в чем-то стало легче, и он от чего-то избавился вместе со мной, потому что раньше на такой шаг, как пригласить ее танцевать, он не решился бы, а теперь – ничего, подошел, поклонился галантно и пригласил. И Танька со счастливой и мудрой печалью в глазах пошла с ним.

Валера совсем сник, сидел тихий и подавленный и смотрел перед собой ничего не видящими глазами. И я подумал, что уже ради того только, чтобы сбить с него эту его недавнюю спесь, стоило поцеловать Таньку в кухне.

И снова где-то падал снег, долго и грустно, как это бывает только теплым зимним вечером, в сумерки, падал сказочно и волшебно, снова кто-то не приходил и кого-то ждали, и чья-то чужая, затянувшаяся, пронзительно нетерпимая разлука тревожила и оправдывала меня. Видимо, это была любимая Танькина песня, раз она ставила ее целый вечер, и, видимо, что-то свое, теплое и томительно-нежное, о чем мечталось и грезилось, чувствовалось Таньке за этими простыми словами, какое-то другое значение придавала она им, и я, кажется, знал теперь – какое.

Пришел Игорь из другой комнаты и сел за стол. Я налил ему чая и положил на блюдце большой кусок торта с кремовой искусственной розой. И роза как будто уже была из этой любимой Танькиной песни. А Леха, закрыв почему-то глаза, шевеля по привычке своими толстыми губами, все танцевал, танцевал с Танькой, легко и бережно поддерживая ее за талию.

Игорь съел розу и потащил меня в другую комнату, заговорщически подмигивая и улыбаясь.

– Сейчас покажу, – шепнул он таинственно.

Там, в полумраке, на письменном столе я увидел вдруг маленькую свою фотографию в рамочке из папье-маше. Игорь включил настольную лампу, но я тут же погасил ее, страшась, что кто-нибудь войдет сейчас и застанет меня за этим почти преступным разглядыванием. Неужели у нее все так серьезно? И откуда эта моя фотография? Точно такую я, кажется, дарил Лехе в прошлую зиму перед тем, как уехать в зимний лагерь.

Мы с Игорем вернулись, когда музыка уже смолкла. Танька выбирала новую пластинку. Леха, весь красный и разгоряченный, пил чай.

– Следующий танец мой! Правда, Танечка? – сказал Валера, но сказал неуверенно, скорее бодрясь.

– Устала я… Ох устала! – с какой-то скрытой мстительностью в голосе сказала Танька и тут же обратилась ко мне: – Потанцуем?

– Зачем ты его так? – спросил я шепотом, когда мы танцевали.

– А я ведь правда за него выйду, если не ты, – задумчиво произнесла она, уткнувшись подбородком мне в плечо.

Валера встал из-за стола и вышел в коридор.

– Ну, я пошел, – сердито сказал он, появившись через некоторое время в дверях уже одетым.

– Проводи, Игорь, – велела Танька брату, даже не обернувшись к Валере на прощание.

Мы уходили от нее вместе с Лехой. Я не стал его мучить и не остался, хотя Танька и смотрела на меня и даже задержала на мгновение за руку в дверях. Впереди еще было объяснение с Лехой. Мы с ним вышли во двор и, не сговариваясь, забрели в беседку с дырявой крышей. Накрапывал дождь, свет в окнах нашей квартиры был потушен. Наверное, мама уже спала.

Леха молчал, и я вдруг поймал себя на мысли, что мы ведь с ним и словом не обмолвились за весь этот долгий вечер.

– Я еще утром знал, что так получится, – вдруг сказал он спокойно. – Помнишь, когда ты позвонил мне?

– Что тогда? – спросил я.

– Нет, конечно, все началось гораздо раньше, – поправился он. – Я давно все вижу и понимаю. Это ведь я, я сам подарил ей твою фотографию. Ты ведь видел в той комнате на столе. Видел?

Я кивнул. Значит, и без меня они когда-то встречались и что-то было у них за моей спиной. Неужели это Танька заставляла Леху всюду таскать меня за собой? А я-то думал, что без меня он стесняется…

– Не любит она меня, – помолчав, сказал Леха. – Я сегодня, когда выбежал во двор, в эту беседку, ну когда она свет в коридоре погасила, когда унизила меня… Сижу и думаю: что же мне делать теперь? То есть этот вопрос меня все время мучит: что человеку делать, когда его не любят? Она мне весь год не говорила. Но я знал, что не любит. А сегодня, когда выходила за мной… Это ты ее послал? Впрочем, не важно. Когда мы уже в подъезде были, она сказала… Нет, поцеловала в щеку и сказала: «Я ведь не люблю тебя». Ты понимаешь? Ну что они за люди такие? Поцеловала, а не любит…

Мне показалось, что он и меня имеет в виду, говоря все это. Ведь и я поцеловал, а не люблю Таньку.

– У тебя такое было, чтобы ты любил, а тебя – нет? – спросил Леха по старой привычке.

– Было, – сказал я.

Я сказал бы так, если бы у меня такого и не было, соврал бы, но у меня, правда, было.

– Значит, ты меня понимаешь, – заключил Леха с облегчением.

Мы снова долго молчали. Дождь шуршал в ворохах опавших, сумрачно мерцающих листьев на земле, в редких кронах тополей, тоненько журчал в водостоках, терся о дырявые листы толя на крыше беседки. Домой идти не хотелось, но и рядом с Лехой было тяжко и тоскливо.

– Ну что твой отец, когда ты ему сдался? – вспомнил и спросил я.

– Сказал, что я хоть и большой, а дурак, что мог бы разбиться и что он больше не будет меня запирать, – ответил Леха охотно. – А теперь бы даже лучше, чтобы запер. На месяц, на год… Как в ссылку. Чтобы из школы – домой, из дома – в школу. Ты правда целовался с ней сегодня? – спросил он неожиданно, и меня словно тряхнуло изнутри.

– Правда, – не пощадил я его. – Не люблю, а поцеловал, – зачем-то добавил я.

Леха помолчал и спросил печально, даже, наверное, не спросил, а просто стал размышлять вслух:

– Ну почему так бывает? Несправедливо, плохо как… А? Ведь как-то надо все по-другому чтоб было, человечнее, а обязательно вот так. Говорят, бороться надо, самому свое счастье ковать… Как же это бороться? Ерунда какая-то! Ведь сказано же: не люблю. С чем и с кем тут бороться? И вообще, как же дальше? Что делать, как жить?

Я не знал, что ему ответить. Может быть, и вовсе его не было, ответа на этот вопрос, но Леха ответил вдруг сам себе:

– Надо страдать.

 

Ирина Полянская

«Как провожают пароходы…»

Рассказ

[7]

Если бы того мальчика попросили пересказать нашу историю, то получилось бы совсем коротко и беспечально. Я думаю, это выглядело бы так: «Мы дружили с одной девчонкой. Я тогда плавал по Волге на старой посудине „Украина“. Мы продружили целое лето, но вообще-то быть ничего не могло, и я ей говорил об этом, а она не верила». Вот так немногословно он бы и рассказал про нас. Он вообще был немногословен, тот мальчик.

Но все дело в том, что фантазия и юность шумели в ушах, как кроны деревьев в грозу, каждое слово, слетавшее с уст мальчика, окрашивалось во множество таинственных смыслов. Слово «салага», например, означало «любимая», «неповторимая», неправильные ударения очаровывали и заставляли поверить в существование другой, более простой для души жизни, чем та, в которой кисла моя безупречная речь. Мама изгнала даже принесенное из школы безобидное «кушать». «Так люди не говорят, – сказала она, – правильно будет – „есть“», – и посмотрела на меня с упреком. А вот мальчик не говорил «есть» и даже «кушать»; «а ну лопай!» – приказывал он мне, и я стала говорить «лопай» – и до сих пор говорю. Может, с этого протеста против гладкой русской речи и началась моя любовь к мальчику.

Он оттопыривал большой палец: «Во глаза у тебя!», а я ему – что у него они лучистые, светлые, и не глаза, а очи. Он внимательно слушал. Весь его облик был переведен на такой язык.

И взгляды у нас скрещивались, как кинжалы, и под таинственным сиянием звезд шла неизъяснимая беседа, и звезды же смотрели на наш первый поцелуй.

И все такое.

Ведь лето выдалось на славу, мне подарили новое платье с оборочкой, посадили на дизель-электроход «Украина» и отправили к тетке на фрукты. А на «Украине» после речного техникума работал мальчик – матрос? юнга? – вот и всё тут.

«Ты башкой думала, что делаешь, когда меня с ума сводила?» Представляете, как здорово, – «башка»…

Подписывался он не «А. Киселёв», а «Алекс. Киселёв», – меня прямо-таки гипнотизировал этот «Алекс».

Вот так было тогда.

И все же вы дороги мне, черепа питекантропов и кости мамонта в тихом краеведческом музее, где побывали мы на одной из стоянок нашего дизель-электрохода. Сквозь добрые сотни веков по ту сторону стеклянного ящика, где скучал череп древнего человека, я увидела, как Саша втянул щеки и закатил глаза. Мы пошли дальше, и он изобразил стрелка с натянутым на изготовку луком. В наконечнике стрелы под стеклянной крышкой, как в морской раковине, жило эхо того боя, когда со свистом вонзилась стрела меж лопатками, и со скоростью стрелы просвистела жизнь, взмыла бог знает куда. Где та рука, что точила наконечник, и та, что послала стрелу, где ты, Саша?

Привет вам, кости мамонта, омытые волнами времени, ледниками, подземными реками, облаками, старые благородные кости! Как тебе там, чучело воина в доспехах, огородное пугало, скучающее по галкам?

И у меня есть свой собственный музей, мне и пыль слишком дорога в нем. Но вот пришла мысль: не отправить ли все это к чертям? – уж очень оно зажилось на свете; все эти письма, над каждым из которых пролито столько слез, эти длинные письма, вызубренные, что хоть сейчас повторю вместе со всеми их грамматическими ошибками, – зачем оно теперь? Да, здесь владения настолько хрупкие, что дыхание грозит гибелью каждому засушенному цветку, а ведь когда-то все это кричало так, что до сих пор тренькают подвески тяжелой люстры…

Карманный, игрушечный, спрятанный за пазуху городок: одному облачку достаточно было наползти на солнце, чтобы погрузить весь наш город в тень. Островки крыш наших двух– или трехэтажных домов среди наплывающих на них деревьев; одни уже были желтыми, когда другие еще зелеными, эти были красными, когда те – желтыми и зелеными… Дубы! Мощные морщинистые стволы, каждый отлакированный выступ знали наперечет детские ступни, в каждом дупле по кладу, на каждой зеленой ветке по птице; знакомые пни, обезглавленные великаны, чьи тела уходили глубоко в землю… Как хотелось очутиться в том времени, когда ветер бросил желудь, и он утонул в почве, и пошли круги по реке дерева со многими притоками – глухие, золотистые; и как хотелось жить в том времени, когда вырастет и уплотнится тень от тех желудей, которые бросали мы сами…

А на другом берегу реки был уже настоящий город – большой, многомашинный. Можно было до него дойти пешком, но вообще-то через мост ходил в большой город наш единственный автобус.

Автобус звали «Вася», потому что на его железном синем с красным боку было кем-то уверенно выцарапано: «Вася». Наш «Василий» тяжко вздыхал, шел под гору приседая, подпрыгивая, заставляя пассажиров ползать между сиденьями и собирать в ладонь кондукторши рассыпавшуюся мелочь. «Вася» важно въезжал на мост, гладко катил по нему и на том берегу реки долго ехал вдоль набережной к речному вокзалу, где делал кольцо.

Между нами и рекой был довольно большой – по нашим понятиям – лес, который позже переименовали: поставили скамейки, будку с газировкой и карусель, чтобы лес стал называться парком имени Павлика Морозова. Можно было идти и идти, пока лес не распахивал свои ветви и еловые лапы и вдруг резко отступал от песчаного обрыва. Небо взлетало еще выше, и глубокой, как вздох, рекой полнились легкие, грудь, глаза – рекой синей, непереплываемой, полной рыбы, облаков, кораблей с золочеными надписями на спасательных кругах…

От пристани на том берегу улица взмывала вверх. К пристани бежать было легко оттого, что под гору, и еще оттого, что в восемнадцать ноль-ноль подходила «Украина». Но не думайте, что назад было идти трудней, – нет-нет, взлетать к остановке, прижимая, как охапку цветов, к груди воспоминание о встрече… Он был еще виден, он плыл по реке весь в огнях, наш дизель-электроход, но все равно он был уже воспоминанием, которое никто не отнимет; все собственное до секундочки, до полуоборота, взмаха руки, настолько свое, что принадлежность вещей – сумочки, платья – ничто по сравнению с этой принадлежностью…

– Представляю себе, – сказала мама, – морячок. Если он что-то и прочел за свою юную жизнь, то это, конечно, некоторые места из Мопассана, а если что-то и слушал из музыки, то, скорее всего, полонез Огинского. На гитаре к тому же бренчит? Ну, так и есть…

Кстати, звезды не смотрели на наш первый поцелуй… Днем на верхней палубе, где в шезлонгах загорали под июньским солнышком люди, мы о чем-то пустяковом поспорили. А в шестнадцать лет люди спорят на поцелуи.

«Украина» подплывала к тихому городку, где жила моя тетка, тетушка Люба. На причале уже можно было разглядеть тетку с двоюродным братом на руках и бабушку, которая неподалеку невозмутимо торговала цветы, чтобы встретить меня с букетом. Продолжая торговаться, она помахала мне рукой. Тетка пустила ребенка на землю, он запрыгал вокруг нее, тут бабушка, наконец выторговав пионы, сунула букет брату в ручки и замерла рядом с теткой, вглядываясь в меня из-под руки.

Мы сбегали на ту сторону палубы поцеловаться.

– Твоя мать тебя все так же безобразно одевает, – сказала бабушка, бесцеремонно вертя меня за плечи. – В этом платье ты просто кикимора. Правда, Люда, она кикимора? – обратилась она к тетке. – Вытри Ленечке носик. Да. Сама всю жизнь была кикиморой и тебя делает кикиморой.

Приехали!..

Здравствуй, милая лейка с помятым боком, ручной дождик! Здравствуйте и вы, грядки, на которых цвели, росли, зрели… И ты, шланг, здорово, улитка с тяжелой внутренностью воды, павлинье оперение влаги над смородиной, сад в бабочках, как в родинках, – привет!

Как живешь, слива, на которой ничего не растет, слива, которая живет сама по себе с выводком утят в своей барственной тени; как живешь, вишня, с прислоненной к клейкому темному боку лестницей? Колодезная глубина бидонов – чур, я вишню собираю, а Сережка пускай крыжовник, нет, я первая сказала… не будем мы сидеть с Ленькой, махнем-ка через забор да на реку, ишь чего придумали; марсианский стрекот кузнечиков по ночам, а веранда в неразберихе дикого винограда все так же уносилась в небо, как качели…

Каждое лето меня отправляли сюда, но это лето!..

Письма писались на ощупь, ночью расцветали слова дикой красоты, утром они блекли, опадали, начиналось новое письмо, слова неслись поверх знаков препинания, поверх стыдливости – куда там! – дальше, дальше, пока не сточится карандаш.

Саша, я преклоняюсь перед твоими грамматическими ошибками, целую каждую кляксу. Эти загадочные зачеркивания, из-под них едва мерцают твои слова… Я греюсь возле неправильных переносов, а этот почерк – прекрасный, восхитительный почерк троечника!

Ты мне нравишся. Я это говорю тебе непервый. Ты может изменчева как все девченки.

Через головокружительное пространство летел ответ. Над Волгоградом, Саратовом, Сызранью, над Всесоюзным конкурсом пианистов имени Кабалевского в Куйбышеве, между созвездием Пса и облачностью в районе Жигулей, над небольшими осадками на юго-западе Ульяновской области, над маминой головой пролетало: «Здорово, здорово, Сашка, редкий, удивительный, я плыву следом за тобой по маршруту Ростов – Пермь, знаю его до травинки, мне знакома каждая шина, подвешенная на цепях дебаркадера, старухи, торгующие клубникой на пристанях, впрочем, прости, жуткий почерк, не читай, если не в силах, только глянь на строчки – электрокардиограмма, – ты все поймешь».

С первым его ответом я совершила побег в дружелюбные заросли лопуха – как поживаете, лопухи?

Никто не отзовется, никто.

Но все же распутываются джунгли, клубятся, рассеиваются туманы, расступаются ветви, обнажая тропинки в малине, крапиве, в можжевельнике, пока я пишу про покинутую родину, которую помню с закрытыми глазами. Когда-нибудь я вернусь, положу голову на корни орешника и умру под звон можжевеловых листьев.

И что, если там, в летнем городе, название которого выпевает какая-то птица всем своим бархатистым существом, до сих пор ходит бабушка в калошах, поливая грядки огурцов и мотыльков над ними; она ходит и поправляет на чучеле фетровую шляпу дедушки, которую он успел примерить, но поносить не успел; там ходит чучело вдоль оград над кукурузой и машет рукавом на стрижей; там вьются стрижи над школьником со скрипкой в руках, сейчас он кончит канифолить струны и заиграет на веранде гаммы; вниз по ступенькам один за другим спустятся подневольные звуки ученической музыки в огород, где и поныне сидит Саша среди подсолнечников, на солнцепеке, и стрекозы летают над его головой; к нему ластится бесхвостый зверь Джерри, а за калиткой, как всегда, мчатся на велосипедах дети; не ниже бельевой веревки, на которой сушится легкое летнее платье тети Любы, но и не выше стрижей – наплыв облаков, облаков, облаков… И если что со мной случится – исчезну ли я, пропаду куда, – ищи меня у тетки на грядках; там, как волшебный фонарь, неподвижно катится велосипедное колесо, там все мы еще живы, все мы еще вместе и нам, господи, как хорошо!..

… Смотри у меня если чего узнаю у тебя что есть с кем из парней, запомни я мужчина, а мужчина слез лить не станет он вырвет из сердца…

Я вбежала в комнату и застыла на месте. Бабушка сидела в кресле-качалке, курила папиросу. Она взглянула на меня из-под очков и недовольно сказала:

– Чего пишешь – не разберу. Молодого человека, что ли, завела? – И не спеша перевернула страницу.

С воплем я вырвала тетрадь из ее рук и бросилась бежать – навсегда, ноги моей тут больше не будет! Деньги занять на билет у соседей… Но вернулась. Немалую роль в моем возвращении сыграло то, что из лопухов я видела, как тетя Люба сбивала на веранде мусс, а я тогда ничего так не любила, как мусс из малины.

Осенью я уже встречала «Украину» дома. В последнюю нашу встречу, перед самым концом навигации, мы поклялись ждать друг друга, и он подарил мне на память вот этот браслет, купленный в Ростове у цыганки.

– Ох и нормально! – сказала подруга Оля, примеряя браслет на свою загорелую руку. – Подари!

– Не могу, – ответила я тихо, таинственно.

– Давай махнемся на мои клипсы с синеньким камешком.

Тайна таяла на моих губах, как мороженое. Я отобрала у нее браслет и вытащила из учебника по физике фотографию Саши.

Оля сказала: «Ничего себе», перевернула снимок и прочитала задумчиво:

– «От Саши на вечную память». Твой фраер? – деловито спросила она.

Я все рассказала ей.

– Вы целовались? – уточнила Оля и задумалась. – А я ведь тоже влюбилась, – призналась она и быстро-быстро заговорила: – Мы познакомились на юге в санатории, он там был бас-гитарой и танцы отдыхающим играл, а мне ни с кем не велел танцевать: «ревную», – говорил, и мы тоже целовались. Только ты никому не говори.

– Да никогда! Ты влюбилась по-настоящему?

– А то нет! – обидчиво сказала Оля. – Только у меня беда. – Она запнулась и опустила глаза.

– Ну?!

– Он в общем-то… ну как бы тебе сказать… Нет, ты не подумай, он хороший…

– Да говори же! Алкоголик, что ли?

– Не! – с возмущением отмахнулась Оля. – Скажешь тоже!.. Он… женат.

– А-а… А как же, если женат?

– Жена у него мымра, вот что! Она его талант сгубила, он бы мог прославиться, у него такой голос! А она, он мне сам сказал, женила его на себе, и он теперь прозябает, деньги ей зарабатывает, вместо того чтобы в консерватории учиться. Говорит: «Все равно разойдусь с ней!» А я ему сказала, что, как школу кончу, приеду к нему и вместе петь будем.

– Оля! – испугалась я. – А может, жена его любит! Она же жена!

Оля покраснела и топнула ногой.

– А я что – не люблю, что ли! Еще как люблю! Она и вправду мымра, он мне фото показывал. А ты если не понимаешь, так и не надо.

– Слушай, а он тебе уже написал?

– А твой тебе?

– Нет… – вздохнула я.

– Нет, – призналась она.

– Но ведь это не значит, что они разлюбили, да? Они просто нас испытывают… Оля! Давай больше ни с кем не дружить, и на каток вдвоем только ходить, и в кино тоже…

– Давай! – взволнованно сказала Оля, и мы взялись за руки.

Пока я оканчивала школу – за девять учебных месяцев – от него пришла всего одна открытка, новогодняя. Он поздравлял меня и желал мне счастья. Я читала эту открытку дома, читала на уроках, потом после уроков, во время диспута о дружбе и любви, который проводила с нами наша классная руководительница. Прошло столько лет, а я помню, кто где сидел, и какой снег шел за окном, и как за окном темнело. Школа поднималась вверх против течения снега, как воздушный шар. Оля почти шепотом, с красными щеками, читала стихотворение Роберта Рождественского. «Отдать тебе любовь?» – спрашивала Оля не своим голосом и не своим же давала ответ: «Отдай». – «Она в грязи», – возражала Оля, глядя в пространство высокомерно. «Отдай в грязи», – соглашалась она, опустив голову, с воображаемым гордецом.

Худенькая, такая старая, особенно в этом синем, почти детском платьице с белоснежным воротником, наша учительница стояла у стены и кивала. Совсем старенькая… Руки у нее такие венозные, увядшие, слабые, она с трудом переносила стул, но свои уроки по литературе вела страстно, высоким поющим голосом, волнуясь, сжимая кулачки, – она-то верила в любовь, наша учительница, и поэтому мальчики не хихикали, а выступали охотно, и все сошлись на том, что для девчонки главное – это гордость…

Шел снег, а я все читала свою открытку с нарисованным на ней пингвином, который вез на санках другого пингвина, и думала, что ни в кого бы я не влюбилась из нашего класса, и из города нашего, и даже из большого города на левом берегу реки я не полюбила бы никого, потому что это слишком легко, слишком близко. И как можно любить Генку, ведь мы столько лет сидели за одной партой! Что, скажите мне, таинственного в Генке Синельникове могло быть, когда он сидел на нашем диспуте и пощипывал под партой бутерброд с колбасой, незаметно отправляя его в рот?

Нет! Чтобы далеко! Любовь большую, выходящую за рамки, за клетки, как почерк первоклассника! Любовь, говоришь ты, мама, будто бы испаряется со временем, как испаряется синяя лента воздушного змея в воздухе, уменьшается, как синяя нитка Волги с карты нашей области уменьшается на школьном глобусе, и исчезает – такого не может быть! – исчезает из жизни, как куклы, как мишка с пуговичными глазами, и ты только вздохнешь во всю свою грусть о ней, – так говоришь ты, мама; а я отвечаю тебе, отвернувшись к окну, прижавшись лбом к холодному ночному небу: нет, нет, нет!

Летом Саша не подал о себе вести.

Я искала его на теплоходах, идущих из Перми, расспрашивала всех юнг на свете, пока мне не сказали, что он плавает не на пароходе, а на барже. Я перевстречала их десятки, пока не узнала, что Киселев ходит на самоходке «Красновишерск», она была как раз сегодня ночью, сказали мне уже в порту, теперь ждем дней через двадцать.

Я не поехала с мамой в Кисловодск, сославшись на подготовку к институту.

Вот еще один экспонат: куплеты песенки «Ты лежала на руках, Ланка».

Как-то на рассвете катер привез меня к «Красновишерску», который в порту не задерживался.

Перебравшись на палубу, я выдохнула:

– Саша Киселёв…

А мне ответили, что Киселёв ходит вовсе не с ними, а на барже «Октябрь». Я уже настроилась долго и отчаянно горевать, но кто-то крикнул:

– А вы не расстраивайтесь, девушка! «Октябрь» идет за нами, часиков в пять будет в порту.

И правда, в полдень я сидела в его каюте, и был его друг. Саша смущенно бренчал на гитаре, а я писала текст песенки про Ланку для его друга. Потом Саша отобрал у меня этот листок бумаги и написал: «Я тебя…» Зачеркнул он это слово, но все равно я забрала с собой этот драгоценный листок. И не пошла сдавать экзамены.

Зато потом пришло письмо, он писал, что ему скоро в армию, что «ничего у нас ниполучится, девченки так долго ждать парней неумеют и ты меня дождешься разве?». Вопросительный знак был несколько раз обведен чернилами. Я бросилась отвечать ему, а его письмо на радостях показала маме, и она спросила:

– Из каких соображений твой бессмертный возлюбленный не ставит запятых после вводных слов и придаточных предложений?…

И Оле я показала это письмо. Она уже училась в строительном и ездила в институт в город через мост уже не на «Васе», а на других, новеньких автобусах с Генкой Синельниковым, который угощал ее своими бутербродами с колбасой и объяснялся в любви. Бас-гитара был забыт.

Оля сказала, что письмо очень хорошее и не надо терять надежды.

Весной – он уже был в армии – вдруг приехал ко мне в отпуск. Я была на работе, и мама объяснила ему, где это. Я играла на чахленьком пианино в балетном кружке, и мои девочки так и застыли в своих гранд-батманах в воздухе: я перестала играть, когда увидела Сашину круглую голову в окне между кактусом и глицинией…

Мы пришли домой, держась за руки, и мама проигнорировала наши сомкнутые пальцы, но сказала, что она заняла очередь за апельсинами за женщиной в синем пальто с песцом и в очках.

– Не сходите ли вы с Александром – как вас по батюшке? – а мне пора в институт.

Мы пошли, давали по два килограмма в руки, мы взяли четыре и до ночи перешептывались на кухне среди гор апельсиновой кожуры.

– Все равно ты меня не любишь, – убеждал меня он.

– Нет, люблю, – сердилась я, и мы, прислушавшись, быстро целовались.

– Это тебе кажется, – шептал он.

– Прямо уж!..

– Твоя мать будет против. Видела, как она на меня смотрела?

– Ну прямо…

– Ты из армии меня не дождешься. На «гражданке» столько красивых парней!

Я клялась, что дождусь.

– Ну смотри, – говорил он, – все вы так говорите. Если дождешься, сразу женимся, да? И едем в Пермь.

– Ну.

– Спать скоро ляжете? – спросила из комнаты мама. – Саша, я вам на диване постелила.

– Ладно, пошли, а то подумает о нас чего…

– Чего?

– Ну чего-чего… Сама небось знаешь чего.

Утром он проводил меня на работу, поцеловал у Дома пионеров и ушел.

Больше писем не было.

Я медлила у почтового ящика с ужасным чувством, что от него ничего нет. «Комсомолка», письмо маме, квитанция за телефонные разговоры с бабушкой…

С балкона я следила за молоденькой почтальоншей, и едва она входила в наш подъезд, как я скатывалась вниз. Нет! нет!

Тогда я попросила Олю написать ему, что я очень серьезно болею, лежу в больнице; пусть он напишет – и я тут же выздоровею… Ответа не было.

Ответ пришел через несколько месяцев.

Вот и теперь, спустя десять лет, я едва ли найду слова, чтобы рассказать, что это был за ответ.

Это была бандероль с четко написанным обратным адресом: Пермь! Но почерк был не его.

Я растерзала бумагу, и в эту минуту Калхант занес нож над Ифигенией, но боги медлили с ланью.

Все мои письма, присланные назад… Свадебное фото. И клочок бумаги, на котором девочка со свадебного снимка написала так:

Дорогая незнакомая! В нашу с Саней жизнь не лезь, поняла? Только попробуй – и ты у меня узнаешь! Мы решили вернуть тебе все это. Ты красиво писала, а женился он вот на мне…

Я часто думаю о тебе, мальчик, потому что прошлое переплелось с настоящим так тесно, как Лаокоон и его сыновья со змеями, посланными Палладой; все так, но как найти тебе оправдание за ту бандероль, я не придумаю.

Но может быть, та девочка нашла их в твоем письменном столе, в заветном месте, и отослала письма без твоего ведома, а ты обнаружил пропажу, искал, грозился уйти из дому, плакал… Хорошо бы мне поверить, что так оно и было, потому что тогда моя родина останется такой, как я ее помню: ночная веранда, бабочки, лейка, слива, – все будет жить, как жило, – и простимся.

 

Нина Орлова

Клятва Гиппократа

Рассказ

[8]

В детстве мы с Борей Горбылем (Борис Горбылевский – мой лучший друг!) мечтали быть золотоискателями. Летом мы целыми днями торчали на берегу узенькой, как ручей, речушки, протекавшей через наш город, и в поисках золотой жилы промыли, наверно, целую гору золотистого речного песка.

А когда мы стали взрослыми (это случилось в прошлом году и совершенно для меня внезапно), то поступили в медучилище – учиться на зубных техников.

Почти два года мы с Борей посещаем училище, а до конца еще столько же «веселеньких» дней, заполненных изучением муляжей и костей, походами на операции, в зубной кабинет и в морг.

Иногда на меня нападает отчаяние.

– Боря! – говорю я горестно. – Боря, ёж-колобок! Мы же мечтали быть золотоискателями, найти свое Эльдорадо, а будем зубными техниками… Рвем отсюда когти, пока не поздно!

Но Боря никогда не меняет своих решений: он не знает сомнений. Он смотрит решительно и деловито, он знает все на десять лет вперед, с ним все кажется простым и ясным, как дважды два, он – вот такой мужик! И я успокаиваюсь и опять согласен таскаться за компанию с ним в это – пропади оно пропадом! – училище, раз уж ему загорелось стать зубником…

– Наше золото от нас не уйдет, – каждый раз утешает он меня, расставляя на доске старенькие шахматы или, как сегодня, когда мы сидим у меня и готовимся к завтрашнему зачету, делая крепкими, плечистыми буквами краткие выписки из учебника. – Только мы не будем такими дураками, как были в детстве. Помнишь, песок в речке промывали?…

Мы дружно смеемся – это наше самое смешное воспоминание о детстве.

– Слушай, Шурик, – говорит Боря, переписывая из учебника таблицу состава крови, – ты все еще влюблен в Люду Потемкину?

– Нужна она мне! – пожимаю плечами я. – А ты?

– Пожалуй… – задумчиво отвечает Боря. – Ты знаешь, у нее, оказывается, семья такая интересная: мама глазник, а отец заведует урологией.

– У тебя что, камни в почках или бельмо на глазу, что тебе это интересно?

– Да нет, Шурик, я здоров… – вздыхает Боря, захлопывая учебник. – Я завтра ее в кино собираюсь пригласить…

– Хоть сто раз! – отмахиваюсь я. – Подумать только, что из-за этой цацы мы с тобой чуть врагами не сделались!

– Ну, я пошел, – говорит он и исчезает за дверью.

На следующее занудное мартовское утро я опаздываю на занятия: бегу бегом мимо бани, базара, зеленой от пят до маковки церквушки на улице Буденного, пролезаю через заборную дыру в парк культуры и вижу впереди на аллее сердитую фигуру Бори.

– Горбыль, подожди! – кричу я.

Но Боря не останавливается: он терпеть не может опаздывать. Я догоняю его только у нашего первого корпуса.

– Ты что, тормоза дома забыл? – сердито спрашиваю я. – Остановиться не можешь?

– А ты зубником или пожарником собираешься стать? – тоже сердится он. – Анна Ивановна, второй звонок был?

– Был, был! – шумит вахтерша. – Бегите скорей!

Первая лекция – анатомия.

– Здравствуйте, детоньки! – не глядя, приветствует нас анатомичка, направляясь к кафедре, прямая и торжественная, как Александрийский столп. – Сядьте прямо, закройте учебники: перед смертью не надышишься. Снимите со скелета шляпу и пиджак. Мне эта шутка кажется слегка устаревшей. Дежурные, потрудитесь, – кивает она в сторону притаившегося в углу, у стенгазеты «Медик», скелета.

Я (мы с Борей как раз дежурные) раздеваю скелет, вынимаю из его решительно сжатых зубов сигарету и сажусь на место.

– Так, – миролюбиво обращается к нам анатомичка, – а теперь приступим к новой теме. Сегодня, а также и на следующей лекции мы будем изучать кости черепа…

– А когда же зачет будем сдавать? – интересуется кто-то из аудитории. – Вы же говорили, что зачет сегодня…

– Зачет будете сдавать после занятий, – бесстрастно объявляет Валерия Дмитриевна. – Итак, детоньки, кости человеческого черепа, как известно…

Тут, взяв указку, она поворачивается к доске, затем обводит глазами голый, пустой стол и останавливает взгляд на нас с Борей.

– Дежурные, где пособия? – стараясь быть спокойной и покрываясь от этого пятнами, спрашивает она.

Наступает глубокая тишина. Валерия Дмитриевна садится, и все мы молчим как рыбы целую минуту.

– Ну что ж, – как бы превозмогая себя, шепчет Валерия Дмитриевна, – будем заниматься без пособий…

Бедная анатомичка! Все знают, какой для нее удар – рассказывать вслепую. Рассказывать, не поглаживая при этом косточку, о которой она повествует, не совершая увлекательнейшего путешествия по ее впадинам и бугоркам с простоватыми русскими и длинными, чеканными названиями на латыни.

– Валерия Дмитриевна, – начинаю я свою повторяющуюся от дежурства к дежурству песню, – можно, мы сейчас за ними сбегаем?

– Валерия Дмитриевна-а-а… Ну пожалуйста-а-а… – бубнит вся группа. – Мы так не запомним!

– Хорошо! – соглашается Валерия Дмитриевна. – А пока дежурные будут ходить, я вас поспрашиваю.

Тридцать три девчоночьих вздоха провожают нас до дверей.

Лаборатория – узкая, темная комната с треугольным потолком – находится во втором корпусе, через дорогу. В одних халатах (наша форма, наш мундир!) мы перебегаем улицу.

– Как ты думаешь, – спрашиваю я у Бори, – нижнюю челюсть брать? – и откладываю в сторону все, что, по моему мнению, есть кости черепа.

– Да вот же наш ящик! – торопится Боря. – Лаборантка сама все отложила…

Мы мчимся обратно, смущая зрение прохожих вызывающе яркими изображениями черепов на таблицах, а слух – выразительным стуком височных костей о затылочную, затылочной – о лобную и так далее…

Еще на лестнице мы слышим громкий смех, доносящийся из нашей аудитории.

– Наверно, Зиночка отвечает, – предполагаю я.

– Та-ак… – говорит Валерия Дмитриевна Зиночке, не обращая внимания на нашу возню (я развешиваю таблицы, Боря выгребает кости из ящика). – И все же, детонька, вы не ответили на мой вопрос: как правильно транспортировать тяжелобольного?

Зиночка, вконец запутанная этим коварным вопросом, смотрит прекрасными серыми глазами на свою мучительницу.

– Ну… Их кладут на носилки… – медленно вспоминает она.

– Допустим, – ласково поддерживает ее Валерия Дмитриевна.

– И… выносят…

– … вперед ногами, – подсказывает кто-то.

– Вперед ногами! – уверенно заканчивает Зиночка.

Девчонки хохочут как сумасшедшие, мы с Борей тоже в полном восторге – ох уж эта Зиночка! Одна Валерия Дмитриевна остается невозмутимой.

– Садитесь, детонька, – говорит она красной от горя и стыда Зиночке. – Если вы и далее будете так учить, вам ничего другого и не придется делать.

Зиночка отправляется на место. В это время с улицы доносится похоронный марш. Эту душещипательную мелодию нам приходится слушать довольно часто. Дело в том, что медучилище располагается недалеко от кладбища, как раз по пути к нему.

– Зиночка, это не твоего больного везут? – участливо спрашивает Люда Потемкина (наша с Борей общая любовь на первом курсе).

Все снова радостно хохочут.

– Думаю, шутки тут неуместны, – сурово перебивает нас анатомичка. – Итак, новый материал…

Наконец-то можно вздохнуть спокойно!

Пока Боря конспектирует кости черепа, я сижу и думаю о том, например, зачем я сижу здесь. Ведь мне глубоко безразличны кости черепа. И все остальные – тоже. Мне скучно и противно смотреть на человека с этой стороны. Потому что человек – это вовсе не кости, не система кровообращения, не железы внутренней секреции, а… Ну, не знаю… Душа, что ли? Я люблю бродить по улицам и заглядывать в глаза… Боря говорит, что это потому, что у меня затянувшееся детство, а человек должен заниматься серьезным делом, не тратя время на глупости. Я верю Боре: он умный и все знает. Поэтому я готов заглядывать людям не в глаза, а в рот. Я сижу на лекции и не слушаю. Множество мыслей, смешных, глупых, грустных, тихих, странных, бесшумно, словно солнечные блики, мелькает у меня в голове. Мне часто кажется, что мысли делаются из света…

В апреле наша группа пошла на практику. Мы должны были пройти четыре отделения: терапию, кардиологию, детское отделение – и затем попасть на весь июнь в нашу святая святых – зубной кабинет, но я добрел только до кардиологии.

Когда мы с Евдокией Петровной, процедурной сестрой, начинали делать уколы, ко мне устанавливалась целая очередь. Больные считали, что у меня легкая рука. Я колю так, что они улыбаются. Мне думается, что если бы я этих сердечников колол по утрам спящими, они бы так и продолжали спать до самого обхода, даже не вздрогнув. А как я ставлю банки! С этими банками меня вообще заколебали: только подхожу утром к посту, а кто-нибудь из больных уже начинает клянчить:

– Санечка, поставишь вечером банки?

Ей-богу, я не сочиняю! Руки у меня оказались способные, только меня эти успехи не греют: медицина ведь мне до лампочки, а клятва Гиппократа кажется самым натуральным выпендрежем: «Клянусь Аполлоном, врачом Асклепием, Гигией и Панацеей и всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно…» – ну и так далее, такая же мура!

Я просто думаю: какой толк от того, что Евдокия Петровна страсть как влюблена в свое дело, если вот уже двадцать лет у больных от ее уколов в глазах чертики пляшут?

Однажды утром я сидел за сестринским столом и разбирал кучу бумажек – вчерашние анализы, которые только что принесли из лаборатории. Их нужно было подклеить к историям болезни до утреннего обхода.

– Привет, медбратик! – услышал я за спиной звонкий насмешливый голос и, обернувшись, увидел девочку лет пятнадцати.

У нее были каштаново-лиловатые волосы, схваченные огромным бантом на макушке, и то ли из-за банта, то ли оттого, что утро было летнее, ясное, глаза ее казались очень синими и большими, будто на портрете. Только они были живые. Девочка была необыкновенно тоненькая, а кожа у нее – прозрачно-золотистого цвета, который был скорее свет, чем цвет. Невозможно было представить, чтобы кто-нибудь когда-нибудь дергал ее за косы, бросал в нее снежками, ставил ей двойки… Как к ней прикоснуться?… И такими ненужными, неправдоподобными, далекими показались вдруг лекции Валерии Дмитриевны: кости черепа, грудная клетка, кости таза…

– Или вас лучше называть сестричкой? – весело спросила она, встав рядом со мной.

Я удивился ее обыкновенному, «человечьему» голосу и ответил, притворяясь, будто принял ее за обыкновенную девочку:

– Называйте меня Санечкой – меня здесь все так зовут.

– А меня все зовут здесь Любочкой! – засмеялась она и заговорщически прошептала: – Посмотрите, пожалуйста, мой анализ крови…

– Нет, Марья Ивановна будет ругаться, – сказал я.

Мне не хотелось, чтоб она уходила. Может быть, стала бы меня уговаривать.

– Марья Ивановна в приемном покое, я сама видела, как она туда спускалась.

– Все равно нельзя, – ответил я.

– Ну пожалуйста!.. – сказала она.

– Как фамилия?… – вздохнул я, строя из себя великомученика в белом халате.

Норму – чего в крови сколько – Валерия Дмитриевна заставила нас вызубрить назубок, так что в анализах я, можно сказать, разбирался…

Я нашел бумажку с фамилией девочки. Хуже не придумаешь!.. Черт знает сколько лейкоцитов, повышенное СОЭ, уменьшенный гемоглобин… Но не зря же прямо передо мной два года висел плакат: «Наша медицина – самая гуманная».

– У-у-у! – ухмыльнулся я, вкладывая бланк с результатом анализа в историю болезни. – Не кровь, а шампанское! С такой кровью вы обречены на вечную жизнь, Любочка!

– Да? – засмеялась она.

Я вдруг ощутил внутри горячее сияние нежности, восторга и желание немедленно засмеяться вместе с ней и запомнил это, испуганно и удивленно чувствуя возникновение странной, сумасшедшей, беспричинной радости и интереса к жизни…

– Ты впервые целуешься? – спросила она.

– Да, а ты?

– И я.

На самом деле я уже целовался. Но тогда это было совсем другое, это не считается… Да, не считается!

– Тебя не будут ругать, что я здесь?

– Не знаю. Мне все равно, – шепчу я.

Мы сидим в процедурной, среди кипящих и шипящих в темноте стерилизаторов со шприцами и системами для переливания крови.

– Одна из них – для тебя, – говорю я, открывая крышку большого стерилизатора. – Завтра тебе будут переливать кровь.

– Ой, я боюсь… – шепчет Любочка. – У меня же вен нет.

– Ерунда. Валентина Георгиевна будет переливать. Если надо, она и у шкафа вены найдет.

Любочка смеется, и я смеюсь вместе с ней. Я едва вижу ее лицо. В процедурной темно. У меня ночное дежурство. Марья Ивановна, в паре с которой я дежурю, ушла поболтать в приемный покой, и мы с Любочкой впервые вдвоем ночью. Прошло две недели с того дня, как я увидел ее впервые и полюбил. История ее болезни стала теперь для меня единственным чтением, достойным интереса. Электрокардиограммы, артериальное давление, анализы крови на всевозможные реакции, мрачные закорюки консультирующих врачей, ординаторов, профессоров по сто раз на дню меняли бой моего сердца, мое давление. Я со страхом вслушивался в разговоры всей этой «похоронной команды», как я злобно называл целую стаю врачей, каждое утро выпархивающую из Любочкиной палаты. Никто из них не надеялся – глупо было бы сказать – на ее выздоровление, но хотя бы – улучшение… А профессор Петрушевский из института кардиологии даже называл точный срок – два с половиной месяца.

«Тоже мне Господь Бог! – бесился я в одиночестве. – Предсказатель! Самому-то тебе сколько осталось, старый комод!..»

«Целый лист назначений! – сходил я с ума, проглядывая историю болезни. – А диагноз так и не выяснен!..»

– Санечка, а я не верила, что на свете есть любовь… – шепчет Любочка, положив голову мне на плечо.

– Как же нет, – бормочу я, целуя ее глаза, – когда тебя и зовут Любовь… Можно я потрогаю твои волосы? Они у тебя такие… сказочные…

В это время в коридоре раздаются торопливые шаги.

– Есть тут кто? – слышу я голос шефа, который дежурит с нами этой ночью.

– Есть, – рванулся я к двери.

Но он уже успел включить свет.

– Что здесь делает больная? – Он хмуро смотрит на Любочку. – Ладно, об этом потом. В первой палате плохо больному Голикову, со стенокардией. Сделайте эуфиллин и дайте кислород.

«Кислород-то зачем?» – думаю я. Набираю в шприц эуфиллин и бегу в первую палату.

– Сейчас вам станет лучше, – говорю я, вынув иглу из вены.

– Я знаю, – улыбается он, тяжело дыша. – Не в первый раз… Укольчики-то где учился ставить?

– У меня просто рука легкая, – улыбаюсь я. – Сейчас кислород принесу.

– Бог с ним, с кислородом, не надо. Уже прошло. Теперь буду спать, как Илья Муромец…

– Я минут через десять зайду, посмотрю, – говорю я. – Спокойной ночи.

Я прошел по палатам – все было тихо. Вернулся в первую – Голиков действительно спал. Хороший мужик. Сердечники вообще редко бывают занудами.

Любочка по-прежнему сидела на кушетке и рассматривала тетрадь назначений.

– Саша, мне укол вычеркнут, а Евдокия Петровна утром делала… Почему?

– Потому что тебе его отменили уже после обеда, – на ходу придумываю я.

Шею бы сломать этой Евдокии! Ведь еще вчера отменили!

Я хотел отослать Любу спать, но вместо этого снова уселся рядом с ней, и теперь мы целовались уже при свете, пока на лестнице не послышались шаги Марьи Ивановны, возвращающейся из приемного покоя.

– До утра, – сказал я.

– Что это она тут делала? – поинтересовалась Марья Ивановна, выключая стерилизатор.

– Снотворного просила – уснуть не может, – соврал я.

Утром, на пятиминутке, шеф был злой как дьявол. Сначала он дал нагоняй санитарке, за то что она спала ночью в коридоре на раскладушке да еще и храпела. Потом отругал Марью Ивановну, за то что она слишком долго сдает сводки в приемный покой. И наконец добрался до меня.

– Так! – сказал он. – Ну а теперь о нашем юном донжуане! – Он вперился в меня своими зенками. – Я здесь не позволю заводить шашни с больными! Сегодня Таня, завтра Маня, а послезавтра меня снимут с работы!

– А вы очень боитесь потерять пост заведующего? – зло спросил я.

Уж что-что, а дерзить всем этим взрослым я еще в младших классах умел.

– У нее больное сердце! Ей ночью спать надо! – взревел шеф.

– Да?! – заорал я на него. – А кроме того, что сердце у нее больное, вы еще что-нибудь знаете? Как вам вообще это удалось установить? По справочнику для фельдшеров, который валяется у вас на столе?

Я их всех ненавидел! И их, и эту их медицину!

– Вон! – взбешенно сказал он. – Наглец! Не видать вам зачета по практике как своих ушей!

Но я еще не все сказал.

– Да плевать мне на ваш зачет! – крикнул я. – Какого черта вы пичкаете ее таблетками, если даже не можете установить точного диагноза!

– Выведите его! – приказал шеф.

Меня вывели.

– Хорошо, что она выбрасывает эти наши таблетки за окошко! А то бы давно отравилась! – крикнул я уже из коридора. – Коновалы проклятые!

Господи! Конечно, я понимал, что никто-никто – ни лечащий врач, ни шеф, ни профессор Петрушевский – ни в чем не виноват. Но я все равно их ненавидел! Эта высокомерная уверенность и мудрая смиренность взрослых лиц была ненавистна мне еще с тех пор, как умерла моя мама… И все они смотрели тогда так же – уверенно и смиренно… Но об этом я вообще не хочу говорить. Всё! Всё!

В тот же день ко мне прибежал Боря.

– Ты с ума сошел! – зловеще произнес он с порога. – Ты что натворил?! Зачем ты с шефом поругался?

– Пусть не лезет не в свое дело! Тоже еще – общественный обвинитель нашелся!

– Он классный мужик! – сердито закричал на меня Боря. – И хороший врач! И в газете про него статья была! С фотографией! А ты кто? Ты кретин!

– Плевать!

– Тебя же вытурят, ты что, не понимаешь?

– Плевать! – повторил я.

– Саня, ёж-колобок! Ты сдвинулся? Ты же жизнь себе ломаешь!

– Плевать!

Боря подскочил ко мне, схватил за воротник.

– Кретин! – зло сказал он. – Приди в себя! Зачем тебе это надо? Она умрет через месяц!

Я ударил его и бил бы еще, но он был сильнее. Он оттолкнул меня и ушел.

– Идиот! – сказал он, уходя.

На этой же неделе я забрал документы из училища. Не надо, не надо мне этой медицины! Что я буду делать дальше, я не знал и не думал. С Любочкой мы виделись каждый день. Когда было пасмурно и ее не отпускали на улицу, мы целовались на лестнице, часами простаивали на площадке у окна, глядя, как тусклая пыль оседает на деревья и делает их зеленые кроны мышино-серыми. А в теплые дни мы бродили по больничному саду. Мы разговаривали. О том, что я теперь буду делать, и что будет делать Любочка, и что мы будем делать, когда ее выпишут. Мы хохотали над всеми этими – в белых халатах!

– Они думают, что я скоро умру, – сказала однажды Любочка.

– Они дураки! – засмеялся я. – Ничего не понимают!

– Да! Я не умру никогда! Знаешь, я так хорошо себя чувствую, Санька! Я даже по лестнице поднимаюсь – и ничего! Ни за что не умру, глупые они! – Она засмеялась. – То есть умру… Но… когда-нибудь… Как все!

Глупость врачей развлекала нас, мы их презирали, и Любочка их не слушалась. Они, вероятно, и сами поняли, что дали маху, Любочку не ругали, а меня, хоть я и наскандалил тогда на пятиминутке, всегда пропускали – и даже без халата.

Жизнь была прекрасна. Любочка сказала, что мне надо поступить в институт, чтобы меня не забрали в армию, потому что ей без меня будет скучно. В какой институт? Мне было все равно. Я был уверен, что поступлю.

Тридцатого июня у Любочки был день рождения. Ей исполнялось семнадцать.

У нас на этот день был свой тайный план.

Вечером, через час после отбоя, когда наконец совсем стемнело, Люба спустилась на первый этаж, где на лестнице за лифтом было открыто окно.

Я помог ей выбраться, и вскоре мы были за воротами, на свободе.

Мы прошли по набережной и спустились на дикий пляж.

– Здесь нас никто не найдет, – сказал я.

– А нас и не будут искать! – засмеялась Любочка. – Я написала Марье Ивановне, что я с тобой. Так что до утра они ничего не будут предпринимать. А в шесть я вернусь.

Мы уселись на огромный теплый камень.

– С днем рождения! – сказал я, обняв ее.

– С днем рождения, – ответила она и притихла.

Потом мы развели костер. Любочка стояла перед ним неподвижно, смотрела в огонь, и мне снова не верилось, что к ней можно прикоснуться…

В пять мы отправились назад.

– Санечка! Как хорошо! – Она вскочила на ступеньки набережной. – Я храбрый заяц, я никого не боюсь! – закричала она радостно.

Я проводил ее до больничных ворот.

– Позвони после взбучки, – сказал я.

– Ага!

Дома я повалился на кровать и сразу уснул крепко и счастливо. Настойчивый телефонный звонок вытянул меня из глубины на поверхность. Я вскочил, помчался к телефону.

– Саша, – услышал я тихий голос, – это Марья Ивановна…

Я испугался, стоял и молчал.

– Сашенька, Люба…

Я сразу все понял и бросил трубку.

«Неправда!» – подумал я, побежал в больницу, но вдруг понял, что ее там уже нет…

Я вспомнил себя через несколько часов: я шел по мосту – видимо, все-таки решил пойти в больницу.

На мосту, у перил, стояли два парня. Лиц не помню, но один из них был в белой расстегнутой на груди рубашке. Он держал в руках бутылку с вином и, истерически хохоча после каждого слова, твердил:

– Представляешь, Серега?! Дергаю за кольцо – ни фига!.. Ищу запасное – нету! И падаю!

Понимаешь, Серега? Падаю! А все наверху – у них-то парашюты раскрылись! А я падаю, Серега! Понимаешь?

Он жадно хлебнул из горлышка, сунул бутылку второму.

– Серега! Смерти нет! – крикнул он яростно и чуть не плача.

– Смерти нет, – согласился Серега, отпивая.

– Эй, братишка! – позвал парень в белой рубашке. – Выпей с нами!

Я взял бутылку.

– Представляешь, дергаю за кольцо…

– Парашют не раскрывался? – тоскливо спросил я.

– Смерти нет! – бешено закричал он. – Пей!

– Смерти нет… – повторил я и, кажется, только тогда заплакал.

В августе я поступил в медицинский, и вот снова я хожу на лекции и зубрю, зубрю, зубрю в бешенстве все, что положено, о человеке и о том, в чем держится его душа…

Ссылки

[1] © Зюзюкин И. И., 1982

[2] Персона нон грата – нежелательное лицо ( лат .).

[3] Сейчас Тверская улица.

[4] © Алексеев В. А., 1983

[5] © Козлов Ю. В., 1981

[6] © Туинов Е. В., 1986

[7] © Полянская И. Н., наследники, 1988

[8] © Орлова Н. Г., 1982