В детстве мы с Борей Горбылем (Борис Горбылевский – мой лучший друг!) мечтали быть золотоискателями. Летом мы целыми днями торчали на берегу узенькой, как ручей, речушки, протекавшей через наш город, и в поисках золотой жилы промыли, наверно, целую гору золотистого речного песка.

А когда мы стали взрослыми (это случилось в прошлом году и совершенно для меня внезапно), то поступили в медучилище – учиться на зубных техников.

Почти два года мы с Борей посещаем училище, а до конца еще столько же «веселеньких» дней, заполненных изучением муляжей и костей, походами на операции, в зубной кабинет и в морг.

Иногда на меня нападает отчаяние.

– Боря! – говорю я горестно. – Боря, ёж-колобок! Мы же мечтали быть золотоискателями, найти свое Эльдорадо, а будем зубными техниками… Рвем отсюда когти, пока не поздно!

Но Боря никогда не меняет своих решений: он не знает сомнений. Он смотрит решительно и деловито, он знает все на десять лет вперед, с ним все кажется простым и ясным, как дважды два, он – вот такой мужик! И я успокаиваюсь и опять согласен таскаться за компанию с ним в это – пропади оно пропадом! – училище, раз уж ему загорелось стать зубником…

– Наше золото от нас не уйдет, – каждый раз утешает он меня, расставляя на доске старенькие шахматы или, как сегодня, когда мы сидим у меня и готовимся к завтрашнему зачету, делая крепкими, плечистыми буквами краткие выписки из учебника. – Только мы не будем такими дураками, как были в детстве. Помнишь, песок в речке промывали?…

Мы дружно смеемся – это наше самое смешное воспоминание о детстве.

– Слушай, Шурик, – говорит Боря, переписывая из учебника таблицу состава крови, – ты все еще влюблен в Люду Потемкину?

– Нужна она мне! – пожимаю плечами я. – А ты?

– Пожалуй… – задумчиво отвечает Боря. – Ты знаешь, у нее, оказывается, семья такая интересная: мама глазник, а отец заведует урологией.

– У тебя что, камни в почках или бельмо на глазу, что тебе это интересно?

– Да нет, Шурик, я здоров… – вздыхает Боря, захлопывая учебник. – Я завтра ее в кино собираюсь пригласить…

– Хоть сто раз! – отмахиваюсь я. – Подумать только, что из-за этой цацы мы с тобой чуть врагами не сделались!

– Ну, я пошел, – говорит он и исчезает за дверью.

На следующее занудное мартовское утро я опаздываю на занятия: бегу бегом мимо бани, базара, зеленой от пят до маковки церквушки на улице Буденного, пролезаю через заборную дыру в парк культуры и вижу впереди на аллее сердитую фигуру Бори.

– Горбыль, подожди! – кричу я.

Но Боря не останавливается: он терпеть не может опаздывать. Я догоняю его только у нашего первого корпуса.

– Ты что, тормоза дома забыл? – сердито спрашиваю я. – Остановиться не можешь?

– А ты зубником или пожарником собираешься стать? – тоже сердится он. – Анна Ивановна, второй звонок был?

– Был, был! – шумит вахтерша. – Бегите скорей!

Первая лекция – анатомия.

– Здравствуйте, детоньки! – не глядя, приветствует нас анатомичка, направляясь к кафедре, прямая и торжественная, как Александрийский столп. – Сядьте прямо, закройте учебники: перед смертью не надышишься. Снимите со скелета шляпу и пиджак. Мне эта шутка кажется слегка устаревшей. Дежурные, потрудитесь, – кивает она в сторону притаившегося в углу, у стенгазеты «Медик», скелета.

Я (мы с Борей как раз дежурные) раздеваю скелет, вынимаю из его решительно сжатых зубов сигарету и сажусь на место.

– Так, – миролюбиво обращается к нам анатомичка, – а теперь приступим к новой теме. Сегодня, а также и на следующей лекции мы будем изучать кости черепа…

– А когда же зачет будем сдавать? – интересуется кто-то из аудитории. – Вы же говорили, что зачет сегодня…

– Зачет будете сдавать после занятий, – бесстрастно объявляет Валерия Дмитриевна. – Итак, детоньки, кости человеческого черепа, как известно…

Тут, взяв указку, она поворачивается к доске, затем обводит глазами голый, пустой стол и останавливает взгляд на нас с Борей.

– Дежурные, где пособия? – стараясь быть спокойной и покрываясь от этого пятнами, спрашивает она.

Наступает глубокая тишина. Валерия Дмитриевна садится, и все мы молчим как рыбы целую минуту.

– Ну что ж, – как бы превозмогая себя, шепчет Валерия Дмитриевна, – будем заниматься без пособий…

Бедная анатомичка! Все знают, какой для нее удар – рассказывать вслепую. Рассказывать, не поглаживая при этом косточку, о которой она повествует, не совершая увлекательнейшего путешествия по ее впадинам и бугоркам с простоватыми русскими и длинными, чеканными названиями на латыни.

– Валерия Дмитриевна, – начинаю я свою повторяющуюся от дежурства к дежурству песню, – можно, мы сейчас за ними сбегаем?

– Валерия Дмитриевна-а-а… Ну пожалуйста-а-а… – бубнит вся группа. – Мы так не запомним!

– Хорошо! – соглашается Валерия Дмитриевна. – А пока дежурные будут ходить, я вас поспрашиваю.

Тридцать три девчоночьих вздоха провожают нас до дверей.

Лаборатория – узкая, темная комната с треугольным потолком – находится во втором корпусе, через дорогу. В одних халатах (наша форма, наш мундир!) мы перебегаем улицу.

– Как ты думаешь, – спрашиваю я у Бори, – нижнюю челюсть брать? – и откладываю в сторону все, что, по моему мнению, есть кости черепа.

– Да вот же наш ящик! – торопится Боря. – Лаборантка сама все отложила…

Мы мчимся обратно, смущая зрение прохожих вызывающе яркими изображениями черепов на таблицах, а слух – выразительным стуком височных костей о затылочную, затылочной – о лобную и так далее…

Еще на лестнице мы слышим громкий смех, доносящийся из нашей аудитории.

– Наверно, Зиночка отвечает, – предполагаю я.

– Та-ак… – говорит Валерия Дмитриевна Зиночке, не обращая внимания на нашу возню (я развешиваю таблицы, Боря выгребает кости из ящика). – И все же, детонька, вы не ответили на мой вопрос: как правильно транспортировать тяжелобольного?

Зиночка, вконец запутанная этим коварным вопросом, смотрит прекрасными серыми глазами на свою мучительницу.

– Ну… Их кладут на носилки… – медленно вспоминает она.

– Допустим, – ласково поддерживает ее Валерия Дмитриевна.

– И… выносят…

– … вперед ногами, – подсказывает кто-то.

– Вперед ногами! – уверенно заканчивает Зиночка.

Девчонки хохочут как сумасшедшие, мы с Борей тоже в полном восторге – ох уж эта Зиночка! Одна Валерия Дмитриевна остается невозмутимой.

– Садитесь, детонька, – говорит она красной от горя и стыда Зиночке. – Если вы и далее будете так учить, вам ничего другого и не придется делать.

Зиночка отправляется на место. В это время с улицы доносится похоронный марш. Эту душещипательную мелодию нам приходится слушать довольно часто. Дело в том, что медучилище располагается недалеко от кладбища, как раз по пути к нему.

– Зиночка, это не твоего больного везут? – участливо спрашивает Люда Потемкина (наша с Борей общая любовь на первом курсе).

Все снова радостно хохочут.

– Думаю, шутки тут неуместны, – сурово перебивает нас анатомичка. – Итак, новый материал…

Наконец-то можно вздохнуть спокойно!

Пока Боря конспектирует кости черепа, я сижу и думаю о том, например, зачем я сижу здесь. Ведь мне глубоко безразличны кости черепа. И все остальные – тоже. Мне скучно и противно смотреть на человека с этой стороны. Потому что человек – это вовсе не кости, не система кровообращения, не железы внутренней секреции, а… Ну, не знаю… Душа, что ли? Я люблю бродить по улицам и заглядывать в глаза… Боря говорит, что это потому, что у меня затянувшееся детство, а человек должен заниматься серьезным делом, не тратя время на глупости. Я верю Боре: он умный и все знает. Поэтому я готов заглядывать людям не в глаза, а в рот. Я сижу на лекции и не слушаю. Множество мыслей, смешных, глупых, грустных, тихих, странных, бесшумно, словно солнечные блики, мелькает у меня в голове. Мне часто кажется, что мысли делаются из света…

В апреле наша группа пошла на практику. Мы должны были пройти четыре отделения: терапию, кардиологию, детское отделение – и затем попасть на весь июнь в нашу святая святых – зубной кабинет, но я добрел только до кардиологии.

Когда мы с Евдокией Петровной, процедурной сестрой, начинали делать уколы, ко мне устанавливалась целая очередь. Больные считали, что у меня легкая рука. Я колю так, что они улыбаются. Мне думается, что если бы я этих сердечников колол по утрам спящими, они бы так и продолжали спать до самого обхода, даже не вздрогнув. А как я ставлю банки! С этими банками меня вообще заколебали: только подхожу утром к посту, а кто-нибудь из больных уже начинает клянчить:

– Санечка, поставишь вечером банки?

Ей-богу, я не сочиняю! Руки у меня оказались способные, только меня эти успехи не греют: медицина ведь мне до лампочки, а клятва Гиппократа кажется самым натуральным выпендрежем: «Клянусь Аполлоном, врачом Асклепием, Гигией и Панацеей и всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно…» – ну и так далее, такая же мура!

Я просто думаю: какой толк от того, что Евдокия Петровна страсть как влюблена в свое дело, если вот уже двадцать лет у больных от ее уколов в глазах чертики пляшут?

Однажды утром я сидел за сестринским столом и разбирал кучу бумажек – вчерашние анализы, которые только что принесли из лаборатории. Их нужно было подклеить к историям болезни до утреннего обхода.

– Привет, медбратик! – услышал я за спиной звонкий насмешливый голос и, обернувшись, увидел девочку лет пятнадцати.

У нее были каштаново-лиловатые волосы, схваченные огромным бантом на макушке, и то ли из-за банта, то ли оттого, что утро было летнее, ясное, глаза ее казались очень синими и большими, будто на портрете. Только они были живые. Девочка была необыкновенно тоненькая, а кожа у нее – прозрачно-золотистого цвета, который был скорее свет, чем цвет. Невозможно было представить, чтобы кто-нибудь когда-нибудь дергал ее за косы, бросал в нее снежками, ставил ей двойки… Как к ней прикоснуться?… И такими ненужными, неправдоподобными, далекими показались вдруг лекции Валерии Дмитриевны: кости черепа, грудная клетка, кости таза…

– Или вас лучше называть сестричкой? – весело спросила она, встав рядом со мной.

Я удивился ее обыкновенному, «человечьему» голосу и ответил, притворяясь, будто принял ее за обыкновенную девочку:

– Называйте меня Санечкой – меня здесь все так зовут.

– А меня все зовут здесь Любочкой! – засмеялась она и заговорщически прошептала: – Посмотрите, пожалуйста, мой анализ крови…

– Нет, Марья Ивановна будет ругаться, – сказал я.

Мне не хотелось, чтоб она уходила. Может быть, стала бы меня уговаривать.

– Марья Ивановна в приемном покое, я сама видела, как она туда спускалась.

– Все равно нельзя, – ответил я.

– Ну пожалуйста!.. – сказала она.

– Как фамилия?… – вздохнул я, строя из себя великомученика в белом халате.

Норму – чего в крови сколько – Валерия Дмитриевна заставила нас вызубрить назубок, так что в анализах я, можно сказать, разбирался…

Я нашел бумажку с фамилией девочки. Хуже не придумаешь!.. Черт знает сколько лейкоцитов, повышенное СОЭ, уменьшенный гемоглобин… Но не зря же прямо передо мной два года висел плакат: «Наша медицина – самая гуманная».

– У-у-у! – ухмыльнулся я, вкладывая бланк с результатом анализа в историю болезни. – Не кровь, а шампанское! С такой кровью вы обречены на вечную жизнь, Любочка!

– Да? – засмеялась она.

Я вдруг ощутил внутри горячее сияние нежности, восторга и желание немедленно засмеяться вместе с ней и запомнил это, испуганно и удивленно чувствуя возникновение странной, сумасшедшей, беспричинной радости и интереса к жизни…

– Ты впервые целуешься? – спросила она.

– Да, а ты?

– И я.

На самом деле я уже целовался. Но тогда это было совсем другое, это не считается… Да, не считается!

– Тебя не будут ругать, что я здесь?

– Не знаю. Мне все равно, – шепчу я.

Мы сидим в процедурной, среди кипящих и шипящих в темноте стерилизаторов со шприцами и системами для переливания крови.

– Одна из них – для тебя, – говорю я, открывая крышку большого стерилизатора. – Завтра тебе будут переливать кровь.

– Ой, я боюсь… – шепчет Любочка. – У меня же вен нет.

– Ерунда. Валентина Георгиевна будет переливать. Если надо, она и у шкафа вены найдет.

Любочка смеется, и я смеюсь вместе с ней. Я едва вижу ее лицо. В процедурной темно. У меня ночное дежурство. Марья Ивановна, в паре с которой я дежурю, ушла поболтать в приемный покой, и мы с Любочкой впервые вдвоем ночью. Прошло две недели с того дня, как я увидел ее впервые и полюбил. История ее болезни стала теперь для меня единственным чтением, достойным интереса. Электрокардиограммы, артериальное давление, анализы крови на всевозможные реакции, мрачные закорюки консультирующих врачей, ординаторов, профессоров по сто раз на дню меняли бой моего сердца, мое давление. Я со страхом вслушивался в разговоры всей этой «похоронной команды», как я злобно называл целую стаю врачей, каждое утро выпархивающую из Любочкиной палаты. Никто из них не надеялся – глупо было бы сказать – на ее выздоровление, но хотя бы – улучшение… А профессор Петрушевский из института кардиологии даже называл точный срок – два с половиной месяца.

«Тоже мне Господь Бог! – бесился я в одиночестве. – Предсказатель! Самому-то тебе сколько осталось, старый комод!..»

«Целый лист назначений! – сходил я с ума, проглядывая историю болезни. – А диагноз так и не выяснен!..»

– Санечка, а я не верила, что на свете есть любовь… – шепчет Любочка, положив голову мне на плечо.

– Как же нет, – бормочу я, целуя ее глаза, – когда тебя и зовут Любовь… Можно я потрогаю твои волосы? Они у тебя такие… сказочные…

В это время в коридоре раздаются торопливые шаги.

– Есть тут кто? – слышу я голос шефа, который дежурит с нами этой ночью.

– Есть, – рванулся я к двери.

Но он уже успел включить свет.

– Что здесь делает больная? – Он хмуро смотрит на Любочку. – Ладно, об этом потом. В первой палате плохо больному Голикову, со стенокардией. Сделайте эуфиллин и дайте кислород.

«Кислород-то зачем?» – думаю я. Набираю в шприц эуфиллин и бегу в первую палату.

– Сейчас вам станет лучше, – говорю я, вынув иглу из вены.

– Я знаю, – улыбается он, тяжело дыша. – Не в первый раз… Укольчики-то где учился ставить?

– У меня просто рука легкая, – улыбаюсь я. – Сейчас кислород принесу.

– Бог с ним, с кислородом, не надо. Уже прошло. Теперь буду спать, как Илья Муромец…

– Я минут через десять зайду, посмотрю, – говорю я. – Спокойной ночи.

Я прошел по палатам – все было тихо. Вернулся в первую – Голиков действительно спал. Хороший мужик. Сердечники вообще редко бывают занудами.

Любочка по-прежнему сидела на кушетке и рассматривала тетрадь назначений.

– Саша, мне укол вычеркнут, а Евдокия Петровна утром делала… Почему?

– Потому что тебе его отменили уже после обеда, – на ходу придумываю я.

Шею бы сломать этой Евдокии! Ведь еще вчера отменили!

Я хотел отослать Любу спать, но вместо этого снова уселся рядом с ней, и теперь мы целовались уже при свете, пока на лестнице не послышались шаги Марьи Ивановны, возвращающейся из приемного покоя.

– До утра, – сказал я.

– Что это она тут делала? – поинтересовалась Марья Ивановна, выключая стерилизатор.

– Снотворного просила – уснуть не может, – соврал я.

Утром, на пятиминутке, шеф был злой как дьявол. Сначала он дал нагоняй санитарке, за то что она спала ночью в коридоре на раскладушке да еще и храпела. Потом отругал Марью Ивановну, за то что она слишком долго сдает сводки в приемный покой. И наконец добрался до меня.

– Так! – сказал он. – Ну а теперь о нашем юном донжуане! – Он вперился в меня своими зенками. – Я здесь не позволю заводить шашни с больными! Сегодня Таня, завтра Маня, а послезавтра меня снимут с работы!

– А вы очень боитесь потерять пост заведующего? – зло спросил я.

Уж что-что, а дерзить всем этим взрослым я еще в младших классах умел.

– У нее больное сердце! Ей ночью спать надо! – взревел шеф.

– Да?! – заорал я на него. – А кроме того, что сердце у нее больное, вы еще что-нибудь знаете? Как вам вообще это удалось установить? По справочнику для фельдшеров, который валяется у вас на столе?

Я их всех ненавидел! И их, и эту их медицину!

– Вон! – взбешенно сказал он. – Наглец! Не видать вам зачета по практике как своих ушей!

Но я еще не все сказал.

– Да плевать мне на ваш зачет! – крикнул я. – Какого черта вы пичкаете ее таблетками, если даже не можете установить точного диагноза!

– Выведите его! – приказал шеф.

Меня вывели.

– Хорошо, что она выбрасывает эти наши таблетки за окошко! А то бы давно отравилась! – крикнул я уже из коридора. – Коновалы проклятые!

Господи! Конечно, я понимал, что никто-никто – ни лечащий врач, ни шеф, ни профессор Петрушевский – ни в чем не виноват. Но я все равно их ненавидел! Эта высокомерная уверенность и мудрая смиренность взрослых лиц была ненавистна мне еще с тех пор, как умерла моя мама… И все они смотрели тогда так же – уверенно и смиренно… Но об этом я вообще не хочу говорить. Всё! Всё!

В тот же день ко мне прибежал Боря.

– Ты с ума сошел! – зловеще произнес он с порога. – Ты что натворил?! Зачем ты с шефом поругался?

– Пусть не лезет не в свое дело! Тоже еще – общественный обвинитель нашелся!

– Он классный мужик! – сердито закричал на меня Боря. – И хороший врач! И в газете про него статья была! С фотографией! А ты кто? Ты кретин!

– Плевать!

– Тебя же вытурят, ты что, не понимаешь?

– Плевать! – повторил я.

– Саня, ёж-колобок! Ты сдвинулся? Ты же жизнь себе ломаешь!

– Плевать!

Боря подскочил ко мне, схватил за воротник.

– Кретин! – зло сказал он. – Приди в себя! Зачем тебе это надо? Она умрет через месяц!

Я ударил его и бил бы еще, но он был сильнее. Он оттолкнул меня и ушел.

– Идиот! – сказал он, уходя.

На этой же неделе я забрал документы из училища. Не надо, не надо мне этой медицины! Что я буду делать дальше, я не знал и не думал. С Любочкой мы виделись каждый день. Когда было пасмурно и ее не отпускали на улицу, мы целовались на лестнице, часами простаивали на площадке у окна, глядя, как тусклая пыль оседает на деревья и делает их зеленые кроны мышино-серыми. А в теплые дни мы бродили по больничному саду. Мы разговаривали. О том, что я теперь буду делать, и что будет делать Любочка, и что мы будем делать, когда ее выпишут. Мы хохотали над всеми этими – в белых халатах!

– Они думают, что я скоро умру, – сказала однажды Любочка.

– Они дураки! – засмеялся я. – Ничего не понимают!

– Да! Я не умру никогда! Знаешь, я так хорошо себя чувствую, Санька! Я даже по лестнице поднимаюсь – и ничего! Ни за что не умру, глупые они! – Она засмеялась. – То есть умру… Но… когда-нибудь… Как все!

Глупость врачей развлекала нас, мы их презирали, и Любочка их не слушалась. Они, вероятно, и сами поняли, что дали маху, Любочку не ругали, а меня, хоть я и наскандалил тогда на пятиминутке, всегда пропускали – и даже без халата.

Жизнь была прекрасна. Любочка сказала, что мне надо поступить в институт, чтобы меня не забрали в армию, потому что ей без меня будет скучно. В какой институт? Мне было все равно. Я был уверен, что поступлю.

Тридцатого июня у Любочки был день рождения. Ей исполнялось семнадцать.

У нас на этот день был свой тайный план.

Вечером, через час после отбоя, когда наконец совсем стемнело, Люба спустилась на первый этаж, где на лестнице за лифтом было открыто окно.

Я помог ей выбраться, и вскоре мы были за воротами, на свободе.

Мы прошли по набережной и спустились на дикий пляж.

– Здесь нас никто не найдет, – сказал я.

– А нас и не будут искать! – засмеялась Любочка. – Я написала Марье Ивановне, что я с тобой. Так что до утра они ничего не будут предпринимать. А в шесть я вернусь.

Мы уселись на огромный теплый камень.

– С днем рождения! – сказал я, обняв ее.

– С днем рождения, – ответила она и притихла.

Потом мы развели костер. Любочка стояла перед ним неподвижно, смотрела в огонь, и мне снова не верилось, что к ней можно прикоснуться…

В пять мы отправились назад.

– Санечка! Как хорошо! – Она вскочила на ступеньки набережной. – Я храбрый заяц, я никого не боюсь! – закричала она радостно.

Я проводил ее до больничных ворот.

– Позвони после взбучки, – сказал я.

– Ага!

Дома я повалился на кровать и сразу уснул крепко и счастливо. Настойчивый телефонный звонок вытянул меня из глубины на поверхность. Я вскочил, помчался к телефону.

– Саша, – услышал я тихий голос, – это Марья Ивановна…

Я испугался, стоял и молчал.

– Сашенька, Люба…

Я сразу все понял и бросил трубку.

«Неправда!» – подумал я, побежал в больницу, но вдруг понял, что ее там уже нет…

Я вспомнил себя через несколько часов: я шел по мосту – видимо, все-таки решил пойти в больницу.

На мосту, у перил, стояли два парня. Лиц не помню, но один из них был в белой расстегнутой на груди рубашке. Он держал в руках бутылку с вином и, истерически хохоча после каждого слова, твердил:

– Представляешь, Серега?! Дергаю за кольцо – ни фига!.. Ищу запасное – нету! И падаю!

Понимаешь, Серега? Падаю! А все наверху – у них-то парашюты раскрылись! А я падаю, Серега! Понимаешь?

Он жадно хлебнул из горлышка, сунул бутылку второму.

– Серега! Смерти нет! – крикнул он яростно и чуть не плача.

– Смерти нет, – согласился Серега, отпивая.

– Эй, братишка! – позвал парень в белой рубашке. – Выпей с нами!

Я взял бутылку.

– Представляешь, дергаю за кольцо…

– Парашют не раскрывался? – тоскливо спросил я.

– Смерти нет! – бешено закричал он. – Пей!

– Смерти нет… – повторил я и, кажется, только тогда заплакал.

В августе я поступил в медицинский, и вот снова я хожу на лекции и зубрю, зубрю, зубрю в бешенстве все, что положено, о человеке и о том, в чем держится его душа…