— Жила-была одна девушка. Дочка короля. Принцесса, значит. И была она жутко уродливая. Никого страшнее нее не было во всем королевстве. И даже во всем подлунном мире. Королевский садовник просил ее никогда не гулять в саду, потому что цветы и деревья засыхали от этого. А стоило кому из горожан ее увидеть — так на всю жизнь оставался заикой. Вот такая она была…

Мачеха выгнала ее из дома. Потому что раньше именно мачеха была самой уродливой женщиной во всем подлунном мире, и все ее очень боялись. У мачехи даже было кривое зеркало, которое всегда ей льстило, делая еще более безобразной. Оно увеличивало все ее бородавки, а мачеха радовалась и смеялась. И спрашивала: «Кто на свете всех страшнее да безобразнее?». А зеркальце ей каждый раз отвечало: «Конечно же, ты, о, моя королева!». Оно ведь волшебным было, зеркало это, потому и разговаривать умело…

А тут вдруг оказалось, что у падчерицы бородавок чуть ли не вдвое больше! И все они такие огромные, что из-за них вообще не видно лица. Впрочем, это и к лучшему, потому что лицо принцессы было настолько страшным, что все зеркала в замке покривились и позеленели, когда попытались его отразить. А волшебное зеркало королевы так и вообще распрямилось от ужаса.

А мачеха обиделась и приказала стражникам отвести уродину в лес, на растерзание диким зверям. Стражники так и сделали…

* * *

Девочка, рассказывавшая сказку кукле, почти полностью терялась в огромном платье — роскошном, с кружевными и бархатными вставками, плохо гнущемся из-за сплошного золотого и серебряного шитья и почти неподъемном от усеивающих его драгоценностей. В таком невозможно бегать и даже просто ходить — в нем и стоять-то трудно.

Девочка и не пыталась. Ни бегать, ни ходить, ни даже просто стоять.

Она сидела на ковре у пустого кресла. И надетая на нее роскошь выглядела так, словно несчастного ребенка неделю назад принесли в жертву священному дракону, и тот всю неделю методично жевал подношение. Целиком, вследствие врожденного скудоумия не догадавшись вытряхнуть лакомое угощение из малосъедобной упаковки, прошитой золотом и драгоценностями и плохо поддающейся даже мощным драконьим зубам. А потом, разозлившись и потеряв интерес, выплюнул.

Тоже целиком.

Кукла девочки была так же грязна и потрепана. Да и не кукла вовсе — так, туго свернутый кулечек из шитой золотом парчи, когда-то, видимо, бывшей деталью парадного платья. Но девочка называла его лялей, баюкала и даже рассказывала сказки — вот как сейчас…

* * *

— Но дикие звери не тронули принцессу. Потому что испугались. И убежали из королевского леса. Те, кто на месте от ужаса не умерли. И всем другим зверям рассказали, что в лесу завелось страшное чудовище с жуткой мордой, отвратительным голосом и на трех лапах. А все потому, что принцесса ходила, опираясь на огромный костыль. Это у нее от рождения было. Повитуха, как только ее увидала, вмиг разума лишилась. Схватила младенчика за левую ножку — да со всей дури об угол королевской печки и приложила.

Потому-то у принцессы на всю жизнь лицо и осталось расплющенным, и нос на бок свернут. А ножка, за которую повивальная бабка со всей силы-то дернула, совсем отсохла. А еще у принцессы был голос — как у рассохшегося колодезного ворота, только намного громче и пронзительнее. А слуха — так и вовсе не было. Но петь она любила. Только старалась подальше от королевского замка отойти. И вообще от города. Потому что людей жалела — у них от ее пения кровь из ушей текла и колики приключались…

* * *

Голос у девочки монотонный и тусклый. И глаза такие же — пустые и тусклые. И, хотя рассказывала она сказку кукле, потому что больше в комнате никого не было — на куклу при этом она почти не смотрела.

Взгляд безостановочно скользил по стенам, с одинаковым равнодушием и легкостью шалой бабочки перепархивал с узкого окна, забранного мелкой фигурной решеткой, на массивную запертую дверь. На узорчатые ковры со сценами то ли войны, то ли охоты. На сундуки с откинутыми крышками. На жаровни и курильницы с благовониями. На фреску с изображением хитроумного Бела в момент похищения им волшебной сандалии у спящей Иштар. У бога воров на фреске была козлиная бородка и глаза разного цвета — правый зеленый, а левый черный.

Но цвет был не единственным отличием — левый глаз хитроумного время от времени еще и моргал…

* * *

— Чего ей не хватает?!! — молодой король Селиг терпением не отличался и в лучшие-то дни. Тем более — сейчас, когда все три бога, казалось, отвернули свои светозарные лики от его несчастного Шушана.

— Я ее спас! Поселил в лучших покоях! Завалил подарками! Лучшие ткани, украшения! А она даже не взглянула, словно это мусор! Она бы даже не переоделась, если бы я не приказал служанкам… но что толку?! За день умудрилась изорвать и испачкать лучшее платье! А еда?! Я велел поварихам расстараться — и они расстарались, клянусь когтями Сета! А что в итоге? Она ест так, словно это помои! И кормит заморскими лакомствами крыс!!!

Ярость требовала выхода, и немедленно. Селиг заметался по комнате. Схватил сосуд для умывания — тонкостенного кхитайского фарфора с узорами в виде переплетающихся стеблей бамбука — и разбил об стену. Эцхак, управитель замка и новый доверенный слуга повелителя, проводил разлетевшиеся осколки горестным взглядом. Эти сосуды стоили целое состояние, не всякий король мог похвастаться даже одной такой вазой или кувшином. В замке Селига до недавнего времени было целых три. Но в том-то и дело, что — до недавнего времени…

Две изящные чаши для вина — настолько тонкой работы, что даже сквозь двойные стенки можно было видеть пламя светильника! — попались под горячую руку молодого короля несколько дней назад, когда возвратился он из Асгалуна — с дурными вестями, наполовину поредевшим отрядом и пленницей, от которой пока больше мороки, чем пользы.

Сегодняшний кувшин был последним.

— Она должна меня полюбить! Это единственный выход! — Селиг в отчаянии заломил руки и поискал глазами еще что-нибудь бьющееся.

Видя гнев своего господина, Эцхак не стал уточнять, что раздавить сапогом прикормленного девочкой крысенка у нее на глазах — не самый подходящий способ заручиться ее любовью. Да и хозяина можно понять — кормить заморскими деликатесами крыс! Пусть даже это и дворцовые крысы. На взгляд Эцхака — так и девчонку ими кормить не следовало, если не ценит хорошего обращения. Но об этом управитель замка тоже не стал говорить своему слишком молодому и вспыльчивому королю.

Не найдя в комнате более ничего, на чем можно было бы сорвать гнев, Селиг с ненавистью покосился в сторону смотрового отверстия и прошипел:

— О, с каким бы удовольствием я ее придушил!!! Если бы не ее отец…

Эцхак напрягся. Разговор принимал подходящий оборот. Молодой король, похоже, отбушевал и подуспокоился, раз начал задумываться о политических последствиях. Возможно, теперь он будет в настроении выслушать. Кашлянув, дабы привлечь к своей недостойной персоне высочайшее внимание, Эцхак осторожно заметил:

— Похоже, ваша… гостья… не очень умна…

— Да уж! — Селиг фыркнул. — Ее сестра куда умнее, но там был такой переполох, что укра… э… спасти удалось только эту глупую неблагодарную дрянь.

— Глупых детей учат, — более смело продолжил ободренный Эцхак. — А неблагодарных — наказывают…

— Если бы я мог! — Селиг воздел руки в жесте крайнего отчаянья. — С каким наслаждением я бы ее… наказал! Она бы у меня научилась проявлять должное уважение к старшим, клянусь Адонисом, который не всегда был добрым и покладистым мужем! Вот уж кто умел внушать страх… В том числе и жене, хотя она и была богиней! Но мне нужна любовь, а не страх. Я так надеялся на Темного Эллариата, он бы сумел заставить паршивку… Но он предал меня! Почему все всегда предают так не вовремя?! И что теперь делать? Где мне найти другого мага? Она должна меня любить! Хорош я буду в глазах ее отца, если при нашей торжественной встрече эта маленькая дрянь, рыдая, бросится именно к нему в поисках защиты! Она ко мне должна бросаться за помощью и защитой, ко мне, понимаешь?!

Эцхак еще раз прочистил горло. Он чувствовал себя так, словно ступает по зыбучим пескам.

— Девочки, даже такие маленькие и глупые, обожают героев. Особенно — тех героев, которые их спасли от смертельной опасности…

— Да-а?! Что-то не замечал! Я ведь уже спас ее — во время бунта!

Эцхак, конечно, мог бы возразить, что его венценосный повелитель во время им же самим устроенного бунта свою пленницу скорее крал, чем спасал. Но зыбучие пески под ногами подсказали иные слова:

— Она глупа, мой король. Ее нужно пугать проще. Как пугают совсем маленьких детей. Например, карликом Ацейанш… помните? Злодей Ацейанш захватывает в плен королевскую дочку и страшно ее пытает. Бьет, держит в сырой темнице, морит голодом… А потом, конечно же, появляется молодой король и спасает несчастную… Избавь младшую дочь короля Аквилонии от понятного любому ребенку злодея — и она будет тебя обожать. Никуда не денется.

Селиг заметно повеселел. Особенно — при упоминании о пытках и сыром подземелье. Хотя некоторое сомнение все же продолжало слегка омрачать королевское чело:

— Все это, конечно, хорошо… Но где же мы возьмем подходящего злодея, Эцхак? Не могу же я сам сначала пытать ее, а потом спасать от самого же себя? Она, конечно, глупа, но не настолько же!

— Только прикажи, мой король, и этим страшным злодеем буду я!

* * *

Внутренние стены замка были чуть ли не в локоть толщиной и потому казались надежно защищенными как от проникновения вражеских воинов, так и от подслушивания. Селига подвела смотровая ниша, для удобства наблюдения выдолбленная в стене — с обратной стороны находящейся в соседней комнате фрески. По сути, стены за фреской и не было — так, тонюсенькая перегородка. Под высокими сводами звуки разносятся далеко. Привыкшее с младенчества отслеживать малейшие изменения птичьего гомона — иначе не выжить — ухо отчетливо слышит их в пустой тихой комнате. Рассказывать страшную историю девочка перестала сразу же, как только глаз бога воров прекратил моргать и обрел свой обычный зеленый цвет…

* * *

— Позволь мне, мой господин! Я знаю, как надо обращаться с непослушными детьми, я вырастил шесть дочерей, все они удачно пристроены. И ни один из мужей пока что не жаловался и не требовал вернуть обратно богатый калым. Я сумею научить должному послушанию и это варварское отродье… Хвала богине, ума у девчонки немного и обмануть ее проще простого. Она любит разные истории, вот и расскажем ей нужную нам, пусть запоминает. Ее похитят кочевники. Сунем в мешок, кинем поперек седла… Думаю, хватит трех-четырех человек в традиционных накидках, чтобы изобразить потасовку. Главное, чтобы она запомнила их лохмотья и сумела описать отцу… А потом придешь ты, мой король…

* * *

Мужские голоса слышались вполне отчетливо. Вплоть до самого последнего мерзкого смешка. Как и сопение стражников за толстой дверью. Как и стук по полу их игральных костей. Стражники так же не обращали на нее никакого внимания, как и она — на них. Внимания требовало лишь то, что происходило в соседней комнате…

Когда мужские голоса смолкли и даже шаги двух людей удалились по коридору и перестали быть слышимыми — тогда и только тогда Лайне положила куклу на пол и подняла сузившиеся глаза к фреске.

И взгляд ее был недобрым и вполне осмысленным…

* * *

Лайне выплюнула изгрызенный кусок веревки и содрала с головы душный мешок, насквозь провонявший подгнившими овощами. А потом уже огляделась, разминая кисти.

Эцхак выполнил просьбу своего короля и повелителя добросовестно, в комнате, куда грубо зашвырнули связанную пленницу после утомительного путешествия в качестве тюка, перекинутого поперек конского крупа, ничто не напоминало прежнюю роскошь. Простой каменный мешок. Никакой мебели — если не считать мебелью выстроившиеся вдоль одной из стен страшноватые приспособления, явно доставленные сюда ретивым управителем из пыточной. Никакой роскоши, если не считать таковою кучу грязной соломы в одном из углов.

Еще в комнате обнаружилось три окна. На разных стенах. И ни одно не затянуто даже простым бычьим пузырем. А потому ветер гулял по комнате невозбранно, холодный осенний ветер. Ставней у окон не обнаружилось. Как и гобелена или ковра, которыми можно было бы эти окна завесить — даже сейчас со двора тянуло пронзительным холодом, хотя до ночи далеко. Похоже, придется мерзнуть.

«… Плохих детей наказывают…»

Что-то она сделала неправильно. Хотя изо всех сил старалась быть хорошей, старательно копируя поведение старшей сестрицы. Не во всем, конечно, копируя, но все-таки — старалась же! Делала вид, что рада даже тому ужасному платью, и даже куклу свернула из случайно оторвавшегося рукава — чтобы показать, насколько ценит она этот противный подарок трижды противного всем богам Селига!

А ему все равно оказалось мало.

На шею, видите ли, не бросилась.

Обожания и благодарности недостаточно проявила. Ох, если бы не обещанный отцом за хорошее поведение арбалет — было бы тебе обожание и благодарность! Все демоны всех преисподних такой благодарности еще не удумали, каковую полной мерой отвесила бы тебе младшая дочь короля Аквилонии!

В прежней, роскошной комнате было полно оружия — бери и пользуйся! Даже мечи и кинжалы с настенных ковров убрать не удосужились! Ну ладно еще — копья да булавы, двуручные и полуторные эспадоны с тяжелыми гардами и мощными длиннолезвийными клинками, ей с такой тяжестью и вовек не справиться. Кривой тяжелый малхус начальника дворцовой стражи Квентия, например, или огромный клеймор черной бронзы, с которым отец играючи одной рукой управляется, ей не поднять, даже обеими, любому ясно.

Но — кинжалы!.. Но — всевозможные ножи, ритуальные и боевые! Прямые метательные так и просились в полет, изогнутые в виде серпа прямо с ковра, казалось, целят во вражье горло. Прямодушные саксы, поблескивающие широким листообразным клинком, коварные стилеты, больше похожие на шпильки для волос, и в тело входящие так же легко, как те самые шпильки — в уложенную прическу придворной модницы… С такими, пожалуй, даже Атенаис бы справилась.

Да и связали Лайне так, что любой ребенок освободится быстрее, чем жрец Дурги прочтет самую краткую благодарственную молитву — а Дурга из тех богинь, раздражать которых многословием благоразумным жрецам не следует. Если хотят жить долго и счастливо…

Лишь запястья — смех, да и только. Словно у нее нет ног! Так и подмывало ударить тяжелым деревянным башмаком, как учил ее старый однорукий стражник, оставленный отцом при конюшне из уважения к былым заслугам. Коротким замахом, не только ногой, но всем телом, от плеча — туда, где у противника кончается туловище, и начинаются ноги.

Очень хороший удар, она пару раз проверяла. Еще дома. Здоровенные конюхи валились на колени, словно подкошенные, и, зажимая обеими руками пострадавшее место, начинали выть и ругаться так, что Лайне забывала обо всем и восхищенно вслушивалась, стараясь запомнить как можно точнее особо понравившиеся выражения.

Хороший удар, короче.

Только вот обещанный арбалет — еще лучше…

Арбалет станет ее — если она до самого конца первой осенней луны будет вести себя так, как подобает настоящей принцессе. Как ведет себя та же Атенаис, к примеру. Отец обещал. И она — обещала.

А принцессы не втыкают кинжалы в горло чужим слугам и не бьют их деревянными башмаками. Пусть даже слуги очень мерзкие. Невозможно представить себе, чтобы старшая дочь короля Аквилонии в кого-нибудь вонзила кинжал. Или — того хуже! — ногой ударила. Совершенно невозможно. Атенаис — настоящая принцесса. Такая, что даже противно! Недаром ее все время в пример приводят.

Что бы сейчас сделала Атенаис?

Лайне нахмурилась, прикидывая так и эдак. Обхватив себя за плечи, ходила по комнате, стараясь согреться хотя бы движением, раз уж ни жаровни, ни теплых одеял в этой комнате нет.

Атенаис наверняка бы попыталась очаровать тюремщика. И у нее бы получилось. Она умеет. Поморгала бы дивными глазками, повыпячивала бы пухлые губки. А потом — опущенные ресницы, горестный вздох, пара слезинок — и обед готов, извольте кушать! Сколько раз за последние пару зим Лайне видела это на примере юных отпрысков отцовских друзей. И даже на самих отцовских друзьях, почтенных и убеленных сединами — сестрица, войдя во вкус, пробовала свои чары на всех вокруг, до кого могла дотянуться хотя бы взглядом. Даже на сороказимних! А старость, как оказалось, вовсе не спасает от глупости.

Нет, пожалуй, у Лайне так не получится — хихикнет в неподходящий момент и все испортит. Придется ограничиться послушанием и благодарностью.

Противно, но не смертельно. Придется как следует пореветь, размазывая слезы и сопли по лицу и одежде (если повезет — не по своим) Калечить ее не станут, и слишком сильно бить тоже не должны — иначе у отца могут возникнуть неприятные вопросы.

Она все продумала и ничего не боялась. Но почему-то вздрогнула от грохота отодвигаемого засова…

* * *

Засов громыхнул вторично. Так похоже, но все же иначе — освобождая…

Лайне подтянула ноги к груди, стараясь закутаться в обрывки платья. Прижалась голыми плечами к холодному камню стены. Долго так сидеть нельзя, можно застынуть насмерть, но как же приятно холодит камень воспаленную кожу, обожженную плеткой.

Сидеть не больно, платье Эцхак разорвал только по вороту, скорее пугая, нежели действительно собираясь обнажить всю спину целиком для порки. А такую парчу что там плетка, копье — и то, пожалуй, не всякое пробьет!

Так себе порка была.

Куда больше крику и глупых угроз с клятвами на зуагири. Чтобы маленькая дурочка крепко-накрепко запомнила, от кого ее спасут. Этот своей страшной плеткой больше по стенам бил да по деревянной скамейке, словно промахивался. Ха! Промахнется такой, пожалуй.

Лайне подыгрывала, как могла — взвизгивала и дергалась на каждый удар, словно вовсе и не промахнулся он, испуганно хныкала и поскуливала. По-хорошему сейчас следовало бы поплакать — пусть любуются. Только вот…

Противно.

Лайне шмыгнула разбитым носом, размазала жестким рукавом по лицу подсыхающую кровь. По носу этот ее случайно задел, и даже вроде бы сам испугался, когда она, завыв тоненько и мотнув головой, оросила веером горячих красных капель и его самого и ближайшую стену. Нос — слабое место, много крови от малейшего удара, наградили же боги! Раньше ее это злило, а теперь вот — пригодилось. Потому что этот продолжать наказание не стал и почти сразу ушел. Вместе со своей плеткой. И теперь наверняка наблюдает за примерно наказанной пленницей через какую-нибудь смотровую дырку. Вместе со своим повелителем и господином. Разноглазых изображений Бела на стенах не было, и потому Лайне не определила пока, где же именно эта самая смотровая дырка находится. Но в том, что такое отверстие обязательно есть, не сомневалась ни одного удара сердца.

И потому, если не хочет она дальнейших неприятностей, стоит постараться…

Кровь из носа щекотала опухшие губы. Лайне опять отерла ее рукавом и попыталась захныкать — жалостливо и запуганно.

Вышло плохо.

* * *

— Плохо работаешь!

Эцхак вздрогнул, стараясь выказать всем съежившимся телом как можно более полную картину раскаяния. Селиг бегал по мягкому ковру, скрадывающему звуки шагов. Услаждать свою печень принесенными расторопными рабами винами и фруктами он не желал. А желал чего-нибудь разбить. И лучше всего — если будет это чем-нибудь редким и немыслимо дорогим.

Но Эцхак, наученный горьким опытом и молча оплакавший осколки кхитайских чаш, старался более не искушать судьбу — вся посуда на подносах была исключительно серебряной и золотой. И потому молодому королю пришлось удовольствоваться швырянием в стену блюда с вареными в меду фруктами.

Двое рабов немедленно бросились собирать раздавленную липкую мякоть обратно в немного помятое блюдо. Удовлетворенно оглядев их съежившиеся спины, Селиг слегка остыл и продолжил уже почти спокойно:

— Она глупа, не забывай. Очень глупа. Она не понимает твоих угроз. Посмотри! Она даже не плачет. И крови почти нет, кожу не рассек даже, какой же ты после этого злобный дикарь-кочевник? Пусти ей кровь! Заставь плакать! Или я заставлю плакать тебя.

* * *

Лайне напряглась. Всхлипнула.

Поморщилась.

Если она сама себе не верит — как можно рассчитывать, что поверят похитители? Надо стараться!

Засов скрежетнул на этот раз как-то робко. Да и шаги совсем другие. Еще не оборачивая головы, Лайне знала уже, что это не продолжение наказания. Жаль. Может быть, будь боль посильнее — ей удалось бы заплакать.

Это была служанка-рабыня. Молоденькая и перепуганная чуть ли не до потери чувств. Она принесла простую деревянную миску с каким-то варевом и четверть хлеба. Тонкие детские руки, держащие еду, дрожали так, что будь миска не такой глубокой или похлебки в ней чуть побольше — давно бы всю расплескала. Положив хлеб и поставив миску прямо на пол в шаге от пленницы, рабыня шарахнулась из комнаты, словно все демоны нижних преисподних кусали ее за пятки.

А Лайне вдруг вспомнила, что последний раз ела вчера.

Подтянула к себе миску, понюхала. Пахло вполне съедобно. Какая-то крупа, разваренная до полной неузнаваемости. Кажется, овощи — в таком же состоянии. Ни соли, ни специй, но и без них очень даже ничего, на голодный-то желудок. Хлеб, правда, совсем черствый, не вчерашний даже, а, скорее, недельной давности, но сейчас это тоже неплохо, поскольку столовых приборов пленницам не полагается. Лайне и не заметила, как доскребла остатками хлеба с донышка миски последнюю жижу.

Опять вошла перепуганная рабыня, принесла кувшин с водой и два протертых до дыр одеяла. Забрала пустую миску.

На Лайне она старалась не смотреть. Но той, сытой и преисполненной решимости, было наплевать.

— Эй! Ты!

Собственный голос неприятно поразил — оказался хриплым, больше похожим на карканье. Не удивительно, что рабыня только вздрогнула и еще сильнее втянула голову в худенькие плечики, чуть не выронив пустую миску.

— Да-да, ты! Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю! Какой сегодня день? Ну?!

Какое-то время служанка молчала, хотя и подняла послушно на Лайне затравленные и полные близкими слезами глаза.

Эти полные слез глаза взбесили Лайне больше всего. Нет, ну боги свидетели, пакость какая! Тут изо всех сил пытаешься заплакать, потому что очень нужно, стараешься, тужишься — и ничего не выходит. А у этой — вон, и стараться не надо! Того и гляди потоком хлынут!

К тому же смотрит с таким ужасом, что вряд ли сумеет толком ответить, даже если и не забыла все даты с перепугу. Сначала Лайне не поняла причины этого ужаса, а потом вспомнила про изодранное платье и разбрызганную по стенам кровь. Да и на лице уже должна была спечься весьма эффектная корка, любой напугается.

— День сегодня какой? — повторила уже мягче.

Губы рабыни дернулись, лицо задрожало. Слезы хлынули неудержимым потом\ком — а вместе с ними столь же неостановимо и безудержно полились слова, цепляясь и мешая друг другу, словно перепуганные овцы в узком горном ущелье:

— Последний день второй декады, госпожа, второй декады первой осенней луны, вчера как раз был праздник Больших Осенних Костров, их ведь аккурат на предпоследний день второй декады делают, значит, сегодня последний, а завтра — первый день неполной последней декады будет, тоже праздник, храмовый, очень важный, праздник Воссоединения! Весь город праздновать будет, все свадьбы, обязательно на эту декаду, весь год ждут, потому что удачно, потому что сами боги, великая праматерь со своим божественным супругом именно в этот день, и всем людям тоже заведено, если хотят праведно чтобы, а сегодня праздников нет, совсем-совсем никаких праздников, вот вчера — да, был, Большие Костры, очень-очень большие, все жгли, что не нужно, и радовались, хороводы вокруг, через огонь прыгали, нам полдня свободных дали и вина, чтобы тоже праздник, хотя храмовый жрец и говорит, что это вовсе не праздник, его только деревенские празднуют, потому что глупые, раз — за городом, в полях, а не в храме, значит — не праздник! Но что он понимает, жрец этот, а друиды так красиво пели, какой же это не-праздник, когда так красиво поют, полдня отдыхать и даже вина дали? А сегодня никаких праздников, если не считать того, что у зунгахиевой кобылы жеребенок народился, да такой славненький, сразу на ножки встал…

— Свободна. Ступай.

Рабыня замолчала буквально на полуслове. И за дверь юркнула, как юркает в спасительную норку перепуганная полевка, завидев охотящегося хорька.

Лайне сгребла солому в более или менее ровную кучку, постелила сверху одно одеяло, во второе закуталась сама. Прилегла на бочок, старательно показывая осторожность движений и страдальчески морща личико. Пусть все желающие видят, как ей больно. Закрыла глаза.

Двадцатый день первой осенней луны…

До новолуния — восемь дней.

Всего-то!

Перетерпеть каких-то жалких восемь дней — и вожделенный арбалет с рукоятью вишневого дерева станет безраздельной и никем не оспариваемой собственностью именно ее, Лайне. И никакие братья не будут кричать: «Это — мое!», и никакие оружейники не станут гнать с позорящими воплями на весь двор: «Это тебе не игрушки!».

Но если сейчас не суметь, если сорваться только потому, что — противно, — никакого арбалета. И братец наверняка найдет десятки возможностей радостно показать младшей сестричке, чего именно она лишилась. Что там десятки — сотни! Тысячи! Тьму способов.

Он ведь очень находчивый.

Лайне представила несколько таких способов — так, для пробы.

Всхлипнула.

А потом прекрасный, дивный, чудный, самих богов достойный арбалет будет валяться на какой-нибудь лавке. Всеми забытый, покинутый, брошенный… и хорошо еще — если на лавке, а не под нею. У Кона столько оружия, он постоянно его раскидывает и забывает, у него ведь не десять рук, чтобы всем сразу пользоваться! Так что рано или поздно он бросает все, кроме самого любимого фамильного меча.

И арбалет он тоже бросит.

От одного только мысленного видения валяющейся под пыльной лавкой такой красоты на глаза у Лайне навернулись слезы — ничуть не меньше служанкиных. Сами собой навернулись, и стараться совсем не пришлось…

И хорошо, если кто-нибудь вспомнит, что нельзя арбалеты хранить во взведенном состоянии! А иначе будет он валяться, бедный, заброшенный, никому не нужный, с перетянутой до звона и быстро дряхлеющей тетивой — и никому не будет ни малейшего дела…

Лайне заплакала.

* * *

— Клянусь! — Эцхак прижал обе руки ко лбу в ритуальном жесте. — Клянусь, мой повелитель! Адонисом клянусь! Она будет плакать! Слезами размером с кулак! Рыдать и ползать у ваших ног, умоляя о снисхождении! Я немедленно возвращаюсь и приму самые жесткие меры, чтобы…

Селиг слегка поморщился и прервал горячие клятвы своего управителя ленивой отмашкой руки. Бросок блюда об стену и разглядывание перепуганных рабов улучшило настроение до почти миролюбивого. К тому же с первого этажа уже этак с четверть поворота клепсидры тянуло разнообразными вкусными запахами, напоминая о том, что близится время вечерней трапезы. А пропускать трапезы без особых к тому причин король Шушана не любил. Да и по особым причинам не любил тоже.

— Немедленно — не надо… пусть себе. Отдохни, подкрепись как следует, соберись с силами. И завтра с утра…

* * *

Лайне рыдала в голос.

Огромными слезами размером с кулак, всхлипывая и подвывая так, что со двора замка то и дело взволнованно откликалась собачья свора.

Край одеяла промок насквозь, хоть выжимай, и даже солома под ним намокла, на ночь придется подвернуть его как-нибудь вниз. Но это — на ночь, потом. А пока она валялась на промокшем насквозь одеяле — вымотанная, словно после целого дня бешеной скачки верхом, заливающаяся слезами и — довольная.

Получилось.

Она так и уснула — прямо на мокром одеяле, усталая, плачущая и довольная. Еще не зная, что все старания оказались напрасны — у смотровой щели давно уже никого не было. А в трапезной, что расположена на первом этаже замка, очень толстые стены…

* * *

Лайне открыла глаза.

Почему-то это простое действие потребовало неожиданно много сил, даже дыхание участилось. И что-то подсказывало, что шевелиться не стоит.

Предчувствиям Лайне доверяла, а потому закрыла глаза обратно и попыталась вспомнить, что же такое с нею могло произойти, от чего саднящая резь обволакивает кожу липкой пленкой, а ноги болят так, словно коленки из них выломали, а взамен воткнули два раскаленных булыжника.

Она что, слишком долго играла в снегу и подхватила зимнюю лихорадку? Да нет, не похоже. Лайне уже сподобилась ею переболеть. Слабость была такая же, и голова так же горела, словно ее в печку сунули. Но ноги не болели тогда. Совсем. Зато грудь — болела. И горло. И было ощущение, что накрыли тебя скверно выделанной шкурой, мех которой осыпается от малейшего прикосновения. И этот мех щекочет нос изнутри и забивается в горло, заставляя чихать да кашлять, и кашель гулкой болью отдается в голове.

Сейчас кашля не было.

Что же тогда?

А, ну да. Она свалилась с отцовского жеребца.

Отец запрещал, страшными карами грозил, боевой конь не игрушка и все такое. И как же после всего этого, скажите на милость всех богов, могла она не попытаться?! Вот и попыталась. Знатно так. Всеми костями о выложенную булыжником мостовую. Высота у Нахора приличная, даже отец с трудом запрыгивает. Падать с такой — одно удовольствие…

Хотя, нет, подождите… это давно было. Больше года тому. Летом еще. И не так уж сильно она тогда разбилась, никто и не заметил даже! Сама же Нахора в стойло отвела, словно и не было никаких попыток. Хотя и висела при этом на уздечке, словно куль безвольный, только что ноги самостоятельно переставляла.

Но если не падение с отцовского жеребца и не зимняя лихорадка — тогда что?

Лайне вздохнула поглубже — и ощутила зудящее жжение в натянувшейся коже на груди и плечах. Сухое такое жжение, даже сквозь усилившуюся боль вызывающее немедленное желание почесаться. И вспомнила.

Селиг.

Вернее, нет, не Селиг даже. Эцхак.

Это его придумка была, насчет ожог-травы.

Красивая такая травка. На каменных взгорьях растет, длинными плетями по земле стелется. Цветочки у нее меленькие, белые с голубым, пахнут приятно. Неприятности потом начинаются, когда семена созревают. Хотя и от бессемянной ожог-травы можно массу неудовольствия поиметь, но это только в том случае, если попытаешься сдуру ее выдернуть голой рукой.

Мало того, что стебель ее невероятно жилист и прочен, так еще и усеян он мелкими шерстинками-стрекалами, за которые и получила трава свое название. Ладони неосторожного деруна будут страшно чесаться и гореть. А крохотные семена ядовитыми шерстинками сплошь усеяны. Еще на них есть шипы-крючочки, которыми семена прицепляются к первой попавшейся жертве так крепко, что не сразу и отдерешь…

Говорят, яд этот не сильно вреден. Полезен даже. При многих хворях помогает — если, конечно, сумеешь ты удержаться и не начнешь расчесывать нестерпимо зудящее место. Только вот попробуй удержись, если чешется так, что все тело покрывается мурашками величиной с голубиное яйцо, руки сами тянутся, а пальцы просто-таки судорогой сводит от непреодолимого желания дотянуться до пораженного места и чесать, чесать, чесать, раздирая в кровь и подвывая от мучительного наслаждения.

Эцхак ее даже не бил вчера — плетка-девятихвостка так и провисела дохлой безвольной змеей у него на поясе. Он просто поставил ее голыми коленками на россыпь мелких камешков — ага! Вот откуда боль в ногах, теперь понятно… Коленками на мелкие острые камни — обычное наказание для непослушных детей. Неприятно, но не страшно. Понятно было, что этим Эцхак не ограничится. Она приготовилась как следует завопить, когда он сдернул платье у нее с плеч, и даже слегка напряглась в ожидании удара.

Но он не ударил.

Лишь осторожно сыпанул на ее обнаженные плечи какого-то порошка из маленького горшочка. После она поняла, почему был он так осторожен. И пожалела, что не пришла ей в тот миг благословенная всеми богами идея толкнуть его под коленки. Чтобы рассыпал он весь свой горшочек. Себе же на лицо и рассыпал. И вдохнул чтобы. И чтобы так и подох, выцарапывая себе глаза и пытаясь добраться до внутренностей через нестерпимо чешущееся горло…

Он не бил ее.

Она все сотворила с собой сама…

Лайне осторожно откинула голову на каменных плитах, стараясь не прикасаться подбородком к плечам. Кожа на них была содрана до мяса и за ночь превратилась в липкое тупо саднящее месиво. Если не прикасаться — то почти не больно. И чешется уже вполне терпимо, яд ожог-травы недолговечен.

Хотелось пить.

Она поискала глазами кувшин. Осторожно протянула руку. И чуть не застонала от разочарования — кувшин был пуст. Слезы стыли в углах глаз, заплакать сейчас было бы очень просто. Вдохнуть поглубже или задеть за что-либо плечом. Она старалась дышать только самой верхней частью груди и не шевелиться. Горло саднило.

Трудно быть хорошей девочкой.

Тем более, когда совсем рядом — руку протяни! — висит столько всего завлекательного. Вот оно, остро заточенное, на палаческом щите аккуратно развешано. Ее, похоже, совсем за человека не считают. Дураков надо учить… или убивать, чтобы не плодились.

Больно даже думать об этом, но кости не сломаны, а боль можно и перетерпеть. Кожа на ладонях цела, это главное, рукоять не выскользнет. Вон тот острый крюк для вырывания кишок… или вот эту прелестную ятрадавку. Спрятать в обрывках платья. Подкараулить удобный момент. И бежать. Не догонят — трудно преследовать пленницу, путаясь ногами в собственных кишках. Из одеяла выйдет отличная хаба, вон и дырка для головы есть, осталось только веревочку найти вместо пояса, а неподъемным платьем пусть подавятся, в хабе удобнее..

Спрятаться во дворце она сумеет — вовек не отыщут. А когда перестанут искать — на конюшне найдется подходящий жеребец…

Но хорошие девочки не калечат чужих слуг и не воруют коней, а она обещала… и даже не арбалет главное, хотя его и жаль. Надо было клясться богами — у богов всегда можно отмолить нарушенную клятву. Принести жертву побогаче, и делов. Но отец умный — он не заставил Лайне клясться богами, просто попросил дать слово.

Свое собственное слово.

Не у кого отмаливать.

Значит, осталось только быть хорошей девочкой и ждать. Прикинуться куклой, как учил тот старый гвардеец. Только сказку придется сменить — семь лесных великанов, приютившие принцессу-уродину и растоптавшие ее злую мачеху, Лайне помочь не смогут. Ей самой придется стать твердой. Значит, и сказка должна быть другой.

Она шевельнула неподатливым языком. Разлепила сухие губы:

— Жила-была одна принцесса. И не просто принцесса, а дочка самой королевы воительниц. И звали ее Красное Перышко…

Голос был не громче шелеста палой листвы на осеннем ветру. И таким же сухим и ломким. Надо говорить — и тогда восстановится. А голос нужен. Хотя бы для того, чтобы спросить у служанки, какой сегодня день…

* * *

Плетка-девятихвостка — это не больно. Совсем. Если ты — кукла из рваной тряпки. Кукле не бывает больно.

Куклу бросили на скамейку и бьют с оттяжкой. Но кукле не больно. Кукла смеется нарисованными губами. Нарисованными глазами видит кинжал на поясе палача — как его имя? Кукла не помнит. У куклы нет рук, ей нечем взять кинжал.

И это хорошо.

Потому что слово дочери короля нерушимо, а до полнолуния всего четыре дня.

* * *

— …У нее было большое красное перо из хвоста дикой птицы Рок. На шлеме. Ей мама подарила. Чтобы все издалека видели — это идет не просто какая-то там девочка, а самая настоящая принцесса-воительница. Птица Рок велика и ужасна, это все знают. И она очень не любит отдавать перья из своего хвоста. Но мама Красного Перышка тоже была велика и ужасна. Она одной рукой могла сломать столетнее дерево, от ее крика крошились скалы, а стоило ей как следует топнуть, как река выходила из берегов. Вот такая она была. Она была пятой в роду, и потому еще в раннем детстве назвали ее Пятницей. Она была пятой, а стала первой. И враги, устрашившись, прозвали ее Черной Пятницей. Она в одиночку ходила на спинорога, и стелила потом его шкуру на заднем дворе своего замка. Чтобы в залы грязь не таскать. А добытого ею мяса хватало, чтобы накормить все племя в течение стольких дней, сколько есть пальцев на руках и ногах — вот такая она была умелая охотница, Черная Пятница из рода Великих Де, Фолтов…

* * *

— Она совсем рехнулась!

— Но, мой повелитель…

— Пшел вон. Как она поймет, что я ее спас, если она вообще ничего не соображает? Лекаря, срочно!

* * *

— Красное Перышко росла одна. Ей не позволяли играть с детьми простых воительниц. А сестер у нее не было. Ей повезло. Сестры — это сущее наказание богов. И чем их меньше — тем лучше. Братьев у Красного Перышка тоже не было. И отца. Потому что у женщин-воительниц не бывает ни братьев, ни отцов. Если какая-нибудь из них хочет поиграть в «дочки-матери», она просит свою длинноклювую боевую птицу Ан-исте. И та приносит ей дочку. Иногда птицы ошибаются — они же глупые, эти длинноклювые злобные Ан-исте, — и приносят мальчика. И тогда ближайшие родичи матери устраивают настоящий праздничный пир. Потому что в племени женщин-воительниц очень любят маленьких мальчиков. Особенно — в остром грибном соусе и с гарниром из запеченных клубней Мао-мао. У маленьких мальчиков такое нежное и сладкое мясо. Даже у новорожденного козленка, вареного в молоке, мясо не такое сладкое…

Умащенная лекарственными снадобьями, снимающими боль и заживляющими раны и напоенная горькими настойками, от которых разум заволакивает туманом и душа становится легче перышка, кукла лежала на мягкой шкуре и рассказывала сказку полной луне за окном.

Кукла помнила, что полная луна — это важно.

Но не помнила — почему.

* * *

— Милая! Я тебя спас от ужасных кочевников! Ты меня узнаешь? Идиоты! Вылечите ее, иначе, видят боги, вы пожалеете!..

* * *

— Бойцовых длинноклювых птиц Ан-исте все боятся. Даже больше, чем самих женщин-воительниц. Ведь они могут проткнуть воина в доспехах насквозь — такие у них острые и сильные клювы. А еще они воруют детей в ближайших селениях, если вдруг какой-нибудь из воительниц захочется поиграть в «дочки-матери». Потому-то рядом с племенем женщин-воительниц никто никогда не селится. Вот и вокруг замка Красного Перышка не было никакого другого жилья. На целых три дня пути в любую сторону. Только старая шаманка. Она поселилась в пещере за Черным лесом. Эта шаманка вообще ничего не боялась. Потому что детей у нее не было, а с Ан-исте она не церемонилась. Очень давно одна молодая и глупая воительница смеха ради натравила на шаманку свою боевую Ан-исте — и осталась без птицы. Шаманка задушила длинноклювую Ан-исте прямо в полете. Захлестнула на ее длинной шее собственное ожерелье из черепов еще нерожденных младенцев — и дернула как следует… После этого у Шаманки появился посох в виде длинноклювого черепа и уважение всего племени воительниц. Видишь ли, те всегда превыше всего ценили чужую воинскую доблесть и умение убивать. А убивать Шаманка умела…

* * *

Кукле все равно. Над нею кричат, суетятся. Один — чаще прочих. Неприятный. Впрочем…

Кукле все равно.

Она рассказывает сказку. Иногда — кому-нибудь, все равно кому. Чаще — самой себе.

Сегодня у противного в руке что-то интересное. Кукла не помнит. Или помнит?..

— Что…

— Милая?! Ты пришла в себя?! Я твой будущий муж. Я спас тебя от жутких…

— Что это?

— Арбалет…

— Покажи…

— Это не игрушка, милая.

— Знаю… А новолуние… когда будет?

— Так ведь было уже! Три дня назад… ты проболела!

Он так и не понял, чему она улыбается.

Не успел.