Ольга Туманова

Будни

Массивная дверь впускает меня в холл, и я спешно шагаю по ступеням, на ходу показывая пропуск. Я иду нарочито быстро, и вся я: и мой взгляд, и моя походка - все говорит: извините, я тороплюсь!

И вновь из-за стола поднимается женщина. Какая? Да, никакая. Бесцветная. Тусклые волосы лежат на голове плоской паклей; полинялый кусок чего-то, то ли огромного шарфа, то ли маленького одеяла, окутывает фигуру, похожую на холодильник; лицо без единого яркого пятна - я никогда не могу его вспомнить, но я и не смотрю ей в лицо, я смотрю на ее сапоги, скособоченные, поцарапанные: я не хочу видеть часы над входом, где стрелка скачками прыгает к девяти часам. Она - должность у нее жуткая, вернее, не должность, конечно, про должность ее я ничего не знаю, но ее название: табельщица, это слово приводит меня в уныние. Вы только послушайте: та-бель-щи-ца. Голос у (не могу я повторять это слово!) нее тоже бесцветный, и говорит он вяло и монотонно, и каждое утро одно и то же: как секретарь отдела я обязана следить за сотрудниками: кто во сколько пришел, кто во сколько ушел, куда отлучался в рабочее время.

Сегодня я не пререкаюсь, молчу, слушаю: если табельщица проговорит еще минут пять, я сама вбегу в отдел после звонка и услышу шепот: опоздала. И от этого шепота у меня на весь день испортится настроение.

В коридоре слышно, как в нашем отделе надрывается телефон.

Наша огромная комната, где в три ряда стоят сорок столов, пуста, лишь три головы изучают разложенные на столе бумаги. Где остальные сотрудники? Мужчины в коридоре - курят, женщины в туалете - делают прически и накладывают макияж.

Телефон звонит настырно и громко, но ни один из троих не поднимает голову.

Подбегая к телефону, я уже знаю: позовут Горностаева. Горностаев - главный специалист по конструкциям, и ему звонят со всех строек и изо всех проектных организаций. По телефону Горностаев говорит подолгу, минут по пятнадцать, громкими отрывистыми фразами и тоскливо поглядывает то на часы, то на стол, заваленный бумагами. Горностаеву лет пятьдесят. Он высок, поджар, у него пышная седая шевелюра и отсутствующий взгляд. Он - в мыслях. Горностаев носит светлые костюмы: светло-серый или светло-бежевый. Брюки на нем отутюженные, без единой морщинки, с ровными стрелками, ботинки начищены до блеска, галстук подобран в тон рубашки из тонкой материи и завязан красивым узлом. Я пытаюсь представить, каким был Горностаев в двадцать лет, как влюблялись в него девчонки (я уверена, что в пятьдесят лет о любви уже не помнят), но он, наверное, и тогда был поглощен работой.

Я выглядываю в коридор, зову Горностаева к телефону и опять заскакиваю в комнату. Но только я наклоняюсь, чтобы снять сапоги, ко мне приближается Николаев. Николаев всегда передвигается по комнате таким шажком, словно к животу у него прикреплен таз с водой, и эту воду он очень боится расплескать.

Не дойдя до моего стола метра два, Николаев останавливается, засовывает за борт пиджака два пальца, отводит голову назад и влево:

- Довожу до вашего сведения, что в машбюро печатают письмо самого Резника. Письмо исключительной важности и срочное. В виду этого его требуется забрать незамедлительно. Если вы сейчас же не принесете письмо, я вынужден буду пойти к Резнику и довести до его сведения, что по причине...

- Ладно, - останавливаю я Николаева, что, вообще-то, делать не следует, поскольку, получив передышку, он говорит значительно дольше. Я не боюсь Резника, первого заместителя самого, потому что никогда его не видела и уверена, что он и не подозревает о моем существовании, но по утрам у меня всегда хорошее настроение, я хочу со всеми ладить, хочу всем нравиться и старательно воспитываю из себя культурного человека.

- Хорошо, - говорю я вслух, а про себя думаю, что в Николаева нельзя было влюбиться, когда ему было двадцать лет. Как странно, что он женат. Что могло заставить какую-то девушку выйти за него замуж? Невероятно.

В машбюро в папке с готовыми материалами письма Резника нет.

- А письмо Резника для техотдела не отпечатали? - спрашиваю я у Анны Петровны, старшей машинистки. Анна Петровна восторженно рассказывает, какое впечатление произвел на нее вчера салат из крабов. Прервав свой рассказ, Анна Петровна неприязненно смотрит на меня:

- В папке нет - значит, нет. Не успели. Что мы, для одного вашего отдела работаем? И вообще, ничего не знаю, ничего у меня нет. И вообще, не давали вы мне ничего. Что у вас, расписка моя есть? И вообще, надо не бегать, а работать - вот такой мой ответ.

Я хочу забрать письмо Резника и отпечатать его сама. Но, едва я открываю рот, машинистки начинают кричать на меня все сразу:

- Это какая пошла молодежь. Разве мы так работали.

- Мы работаем сдельно, вы нас отвлекаете.

- Вот я сейчас пойду за вами и буду мешать вам работать.

Ну, кто женился на них? Наверное, Николаев.

Николаев поджидает меня в дверях отдела:

- Не принесли? Довожу до вашего сведения, что я ничего не хочу знать, - я смотрю на Николаева и вижу, как крутые слоги выпадают из его рта, скатываются по серому подбородку и тяжело падают мне на ноги. Зрелище отвратительное, и я вздрагиваю. - Я давал документ вам, вы мне и верните.

Николаев любит повторять, что он всегда идет напролом ради справедливости в любом случае, когда любой другой предпочитает промолчать:

- Нельзя так работать. Мы будем говорить о вас на производственном совещании. Безобразие.

Мне так хочется послать Николаева в район проектируемого им Медведкова и плевать мне, что будет на совещании, но я воспитываю в себе культурного человека, интеллигентного, с отличными манерами, с выдержкой, с... Как трудно. Может, устроить сегодня перерыв в своем воспитании?

Меня выручает городской телефон: он зовет Николаева.

Местный телефон требует, чтобы я зашла за почтой.

- Сейчас.

- Нет, сию минуту. Почта не может лежать у нас. А вас сорок секретарей. Я должна из-за вас здесь торчать. Сейчас же идите. Это распоряжение руководства. Если...

- Сейчас иду, - я решаю не тратить времени на дискуссию по тонкостям русского языка, хотя и интересно было бы узнать: чем принципиальным отличается выражение "сейчас" от выражения "сию минуту".

Едва трубка касается рычажка, телефон звонит снова:

- Зайдите за пропусками в столовую. Только сейчас же.

- Хорошо. Только получу почту.

- Почта может подождать. А я не могу из-за вас весь день сидеть в кабинете. Это распоряжение Наумова.

- Сейчас зайду.

Я бросаю трубку на рычаг, и тут же телефонный звонок:

- Заберите переплет для Сидорчука.

- Хорошо.

К другому уху я подношу трубку городского телефона:

- Позовите Рившиса.

- Его нет на месте.

- Когда вы зайдете? - спрашивает местный телефон.

- Минут через тридцать.

- И посмотрите в коридоре, - требует городской. - Он всегда там курит.

- Если б можно было через тридцать, я занесла бы сама, - возмущается местный. - Безобразие! Сидят молодые девки. Ничего не делают. Знают только весь день по этажам бегать. Да с мальчишками лясы точить. Совсем уже стыд потеряли. Пожилая женщина должна переплет таскать. Я вот сейчас позвоню вашему начальнику, пусть он вас научит уважать старших. Где это видано...

Я называю номер телефона Левчука и кладу на место трубку местного телефона. "Телефончик, миленький, - смотрю я на аппарат, - ну, минуточку, ну, помолчи". Телефон молчит. Я благодарно улыбаюсь ему и бегу к дверям, выглядываю в коридор и зову к городскому телефону Рившиса.

Наша комната уже не кажется огромной. В ней тесно, шумно. Вокруг столов сидят и стоят посетители. Горностаев отрывается от бумаг, говорит возмущенно-просительно:

- Товарищи, тише! Невозможно же работать.

Я мельком взглядываю на часы и ужасаюсь: с начала рабочего дня прошел целый час, а я еще не сделала ничего: и почта не получена, и пропуска не забраны и переплет где-то...

Что же сначала? Все-таки, сначала я получу почту. Вдруг там что-нибудь срочное.

Я встаю из-за стола, но тут ко мне подходит Белый. О чем бы Белый ни говорил, он всегда говорит так, словно жалуется:

- Наточка... ну, напечатайте мне письмишко. Ну, не могу я ждать. Ну, ее к черту, почту. Никому она не нужна. А мне надо срочно ехать в одно место. С одним пустячком. Ну, вот так всегда. Нужно сделать какой-то пустячок, а вертишься и крутишься весь день. Наша жизнь не приспособлена. А толкают меня, гады, во все дыры. Ну, не могу же я быть сразу и стоматологом, и гинекологом. Ну, напечатайте же, Наточка. Очень срочно. Ну, почему все всё не могут. Только я один всё могу. Ну, почему я не могу сказать: я этого не умею, я не знаю, как это делать? Ну, когда же вы научитесь? Вот у нас женщина была одна, секретарь. Ну, такая, знаете, расфуфыренная с виду. А как посмотришь изнутри. Ну, ничего она не умеет. Ни за что бы на такой не женился. Да, женщины, женщины. Все вы такие.

Я иду в кабинет Левчука, там я печатала вчера для него вечером срочные бумаги и там осталась стоять моя машинка. Белый идет следом:

- А вот один мой приятель меня все просил: ну, познакомь, мол, с кем-нибудь. Ну, я его и познакомил с одной. А она, нет бы в комнате убрать, говорит, давай в кино сходим.

Нас догоняет Родионова:

- Наталья, напечатай.

Родионова всегда особо выделяет голосом "Наталья". Мы с ней тезки, и это совпадение возмущает Наталью Георгиевну. Когда наши старички обращаются ко мне "Наталья Георгиевна", Родионова начинает метаться над своим столом:

- Девчонка! Какая она Георгиевна? Еще даже не замужем. Если уж так хочется по имени-отчеству, могла бы на работе представиться как Григорьевна.

- Наталья! Напечатай. Только, пожалуйста, поскорее. Нет, сначала мне. Белый подождет. А мне уже звонили из центра, - не переводя дух и не делая пауз, что положены в местах знаков препинания, говорит Родионова.

Рядом с Родионовой, всегда куда-то устремленной, кажется, что остальные сотрудники отдела, а в первую очередь я, всячески стараемся увильнуть от работы, и только она одна делает все и за всех. "Здравствуйте", - слышу я и оглядываюсь, чуть замедляя шаг, и тут же за спиной Родионова:

- Там телефон звонит, а ты в коридоре разговариваешь. Как тебе не стыдно? Не за это ты зарплату получаешь.

Из смежных организаций Наталья Георгиевна возвращается всегда с двумя полными сумками и, усевшись за свой стол, долго рассуждает вслух, поскольку сейчас в каждой сумке килограммов. Каждый день за столом Натальи Георгиевны сидит ее дочь, тихо с ней беседуя. Часто к Родионовой заходит сын. А последние дни она подолгу разговаривает в вестибюле с мужем. Дочь ее - беременна, сын разводится с третьей женой, у мужа участились сердечные приступы, а я - не замужем, у меня никаких хлопот и забот, мне бы работать и работать. Но когда Наталья Георгиевна выговаривает мне, как мне надо относится к работе, я думаю не о том, как повысить производительность своего труда, а какие цифры проставила бы я ей в табеле на зарплату, если бы наши часы показывали чистое, как на хоккейном поле, время.

Взяв у Родионовой письмо, я подхожу к кабинету Левчука. Из кабинета выходит Артамонов, председатель месткома, протягивает мне лист бумаги:

- Нужно срочно отпечатать.

- Хорошо.

- Не хорошо, а немедленно. Решается судьба человека. Это срочно.

- Те, что у меня в руках, тоже срочные.

- Тебя никогда нельзя ни о чем попросить. Ты всегда занята. Ты ничего не можешь сделать сейчас же. Обязательно через какое-то время.

Я могу понять, посочувствовать и даже, если в силах, помочь, когда решается чья-то судьба. Но я не могу понять, чем не нравится Артамонову слово "хорошо" и почему он, кому-то желая добра, кричит на меня? И почему он, вообще, кричит на меня?

- Я не могу сейчас отпечатать, - чеканю я. - Да, я занята. Да, я всегда занята. А сейчас мне надо получить почту. Почему я должна бросать всю работу, как только подойдете вы? Или в нашем отделе срочная работа может быть только у вас?

- Если ты сейчас же не отпечатаешь, - задыхается Артамонов, - я пойду к Левчуку.

- Ваше право.

В кабинете Левчука тихо. Пять минут, и все три бумажки будут готовы. Я закладываю в машинку бланк. Тут дверь кабинета приоткрывается, и в кабинет просовывается голова Ласкова. Потом, словно дверь нельзя открыть шире, и весь Ласков протискивается в щель. Подписав у Левчука письмо, Ласков идет к дверям. У дверей останавливается и с укоризной говорит мне:

- Что же вы ушли? Там телефон без конца звонит. Мешает нам работать. Давайте я перенесу машинку.

Я едва не взрываюсь: перенесет машинку! Когда я прошу перенести машинку у одного был инфаркт, другой торопится, третий советует завести штатного носильщика. Я бегаю по этажам и ищу какого-нибудь парня.

Левчук перестает писать, чуть приподнимает голову, слушает, но молчит.

Ласков уходит.

Я печатаю адрес. Дверь кабинета шумно распахивается, влетает Шустерман. Ему нужно какое-то распоряжение.

Все распоряжения мною подшиты в папки, пронумерованы и стоят в шкафу строго по порядку. И на дверце шкафа приклеен список всех дел с указанием, в какой он папке и под каким номером. Но Шустерман - специалист, а доставать папки - работа секретаря.

Один не может без меня найти книгу ухода, что лежит на своем месте на тумбочке, другому срочно понадобилась стиральная резинка... Бегаю туда-обратно, кабинет Левчука - отдел.

Минут через сорок письма отпечатаны. Я складываю бумаги.

Левчук поднимает голову, спрашивает, как мое настроение, как дела в техникуме. Он мне очень симпатичен: воспитанный интеллигентный человек, никогда никому не скажет: приказываю или требую, только: я вас прошу. Никогда не забудет сказать спасибо. Зайдя в отдел, обязательно с каждым поздоровается за руку. У него всегда ровный вежливый тон, который не меняют ни совещания, ни планерки при руководстве, ни визиты проверяющих. За те два года, что я работаю у него в отделе, он единственный не сделал мне ни единого замечания. Если бы Левчук был моложе, я бы в него влюбилась.

- Обязательно занимайтесь, не запускайте учебу, - говорит Левчук. - Есть необходимость - выкраивайте часок и занимайтесь здесь, у меня, чтобы телефон не мешал. И обязательно готовьтесь дальше, в институт.

Левчук хочет, чтобы я росла. Пришла в отел девчонкой со школьной скамьи и доросла бы до дипломированного специалиста.

- Хорошо, - говорю я. - Спасибо.

Левчук сидит весь день в своем тихом кабинетике и не видит лихорадки нашего отдела. Он и вправду считает, что я могу найти этот "часок". Вот и мама обижается, что я никогда в магазин не сбегаю, ничего домой не привезу. "Ведь в самом центре работаешь".

Родионова уже в пальто, ждет письмо.

Звонит телефон. Я поворачиваюсь к телефону, потом машу на него рукой и убегаю за почтой. С охапкой почты захожу за пропусками. Потом спускаюсь в подвал, в переплетную.

- Как же ты одна потащишь такую тяжесть, - вздыхает переплетчица.

- Надо б кого-нибудь из мужчин попросить.

- Ничего, - говорю, - дотащу. Какие уж у нас мужчины.

Я сваливаю на свой стол бумажную груду и, не снимая трубку звенящих телефонов и не слушая со всех сторон спешащих ко мне сотрудников, убегаю в машбюро. Письмо Резника готово, не письмо - целая статья на шести листах.

Я возвращаюсь в отдел, сажусь за стол и вытягиваю ноги, они болят. Я забыла снять сапоги. Я стягиваю сапоги, разминаю пальцы.

Звонит местный телефон:

- Карапетяна.

Я морщусь всегда от подобной лаконичности, мне так и хочется спросить: подать на блюдечке с голубой каемочкой? Или - что сделать с ним?

Карапетяна за столом нет. И вообще, в комнате, кроме меня, нет никого. А я и не заметила. Я смотрю на часы: уже десять минут, как идет наш сорокаминутный обед.

- Карапетян обедает.

- Это говорят от Наумова!

Право же, даже если позвонят из приемной Совета Министров, вряд ли Карапетян окажется в тот же миг передо мной с тарелкой борща в руке и салфеткой на груди.

- Я ничем не могу вам помочь. Карапетяна нет на месте. Он обедает.

Часа через два Карапетян удивленно скажет мне, что он не ожидал, что такая милая девушка, как я, могла грубить женщине, которая в два раза старше меня. И к тому же секретарь самого Наумова!

Но это будет через два часа. А сейчас я беру пропуск и бегу в столовую. Если я не успею уйти из столовой до конца времени, отведенного нашему отделу, меня отметит в черном списке табельщица.

В столовой шумная зигзагообразная очередь. Я примериваюсь к ее размерам. Нет, пообедать я не успеваю. И от шума у меня уже побаливает голова.

В другом конце огромного, на весь этаж, зала буфет. В буфете - минеральная вода, коржики, вафли и шоколад. Иногда бывают пирожки, еще реже - бутерброды, но здесь тихо и нет очереди. Я пью минеральную воду, жую коржик.

Все наши толпятся в коридоре: отдел проветривают, в открытые форточки клубится морозный пар. До конца обеда десять минут. Ко мне подходит Казанцева.

- Наталья, там по телефону что-то спрашивают.

- Нина Львовна, у меня обед, во-первых. И открыты форточки, во-вторых.

- Но там же телефон.

Иду к телефону. Тут же начинает дребезжать второй аппарат. Для меня обед закончился.

- Это срочно отпечатать.

- Наталья, это в дело.

- Наташенька, отправь письмо.

- Наталья Георгиевна, а где же пропуска?

И, не переставая, звонит телефон. И все не Сережа. Вечером опять спросит: "И с кем это ты болтаешь целый день? Никогда до тебя не дозвонишься". Хорошо хоть, что мы учимся вместе.

Львовский молча открывает шкаф и берет половину бумаги, что выписана на месяц на двадцать пять человек.

- А надо выписывать, как положено.

- Лимит утверждаю не я, а плановый отдел.

Приходит Виктор из соседнего отдела. Странный отдел: маленькая тихая комната. Как ни загляну к ним, девочки читают "Юность" и занимаются математикой. Пьют кофе. Каждый день приходят ко мне за карандашами, копиркой, клеем, бланками. Но никогда не дадут свою машинку, если моя сломается. И ни разу чашку кофе не предложили. Нет, совсем не в том дело, что мне хочется выпить чужой кофе, я вообще люблю не кофе, а чай, но... обидно все-таки. И не понятно, как так у них получается: брать и ничего не давать.

Виктор переступает с ноги на ногу, опускает голову на плечо:

- Ты не могла бы нам сейчас отпечатать?

Вообще, я редко отказываю. Нет, я отказываюсь, но губы еще говорят, что мне некогда, что я не буду, а руки уже начинают делать. Но до конца работы три часа. А у меня и почта не вся зарегистрирована, и письма не отправлены. Вот стопка дел, которые надо подшить. И по сорока двум телефонам я должна сообщить об отмене архитектурно-технического совета. Вчера я ушла на час позже, когда я уйду сегодня - не знаю, но почта до завтра не может лежать у меня в столе. Значит, опять я не успеваю на первый час в техникум. Ну, никак не могу помочь.

Я регистрирую почту. Надо сосредоточиться и записывать в журнал основной смысл каждого письма.

Ко мне вновь подходить Виктор и говорит, ехидно улыбаясь, что меня вызывает Левчук. Снова бросаю почту в стол, иду к Левчуку.

- Наташа, вот тут ребята бьют челом, помочь им надо.

И тут во мне что-то срывается с тормозов. И я больше не хочу быть милой, доброй, интеллигентной.

- Виктор! - поворачиваюсь я к Виктору и говорю громко, ну, неприлично громко, почти кричу. - Виктор! Я ничего для тебя делать не буду (Надо бы сказать: я не могу, с радостью бы, да... Но я говорю: не буду!). Как ты мог! Я тебе всегда помогала. Я ни разу не отказала. А сегодня я никак не могу. Я тебе объяснила. Ты решил меня заставить? Обошел меня? Через Левчука? Не выйдет!

Я поворачиваюсь к Левчуку:

- Почему я должна печатать другому отделу?

- Мы никому ничего не должны. Но надо помочь, - медленно и тихо говорит Левчук.

Конечно, быть добрым за чужой счет выгодно и не трудно, - хочу сказать я Левчуку. И еще хочу сказать, что он мне отвратителен, потому что... И как я могла думать про него, что он... - Но сбоку стола Левчука сидит стенографистка, в дверях остановился Горностаев, и Виктор здесь - и я молчу. Все-таки, я уважаю Левчука.

- Не могу ничем помочь, - заявляю я. - У меня много своей работы.

- Чем же вы сейчас заняты?! - удивляется Левчук.

Объяснять ему про телефоны? Про бумажки, неотправленные, неотпечатанные, неподшитые, нерасписанные? Или удивиться, за что он зарплату получает, как начальник отдела, когда понятия не имеет ни малейшего, чем в отделе заняты сотрудники весь день? Почему в отделе все так неорганизованно? Все бегают, нервничают, ссорятся, мешают друг другу и никто ничего не успевает сделать во время. И я ничего не успеваю делать вовремя, только верчусь вокруг стола и телефонов.

- Почтой, - отвечаю я Левчуку и поворачиваюсь к Виктору.

- А тебе я больше никогда помогать не буду. Никогда не прощу, что ты пошел жаловаться Левчуку.

Виктор выжидательно смотрит на Левчука. Левчук молчит.

Виктор поворачивается ко мне:

- Но ты должна понять...

- Уж я тебе-то не должна ничего абсолютно. И понимать не хочу ничего, отвечаю я и в упор смотрю на Левчука.

- Ну, что ж... идите... занимайтесь вашей почтой. - Левчук разочарован, он был обо мне такого хорошего мнения. Ему все нравилось во мне. То, что я люблю свою работу и не считаю ее мелкой и временной. Мне нравится, что я всем нужна, что без меня работа нашего отдела тут же начинает скрипеть и давать сбой. К тому же я не замужем и не тороплюсь вечерами домой, если надо, всегда задержусь: и бумаги в порядок приведу, и помогу стенографистке, и напечатаю Левчуку отчет. Нет, не ожидал он от меня такого отношения к людям и к делу.

И я не ожидала от него такого отношения к людям. Демократ! Не сказал Виктору: "Иди, с ней разговаривай, уговори". Уж Левчук знает, что это не трудно сделать. Так он к себе вызвал. Приказать. Да еще для другого отдела. И как только я могла думать, что могла бы влюбиться в него?!

Белый уезжает на стройку, отдает мне альбом.

- Приедут за чертежами. Или сам Сумароков, с усами такой, страшный. Ну, вы его не бойтесь. Или кто-нибудь другой. Передайте, пожалуйста.

Подходит Николаев:

- Безобразие. Перепутаны страницы. Куда вы только смотрите?

- Печатало машбюро.

- Довожу до вашего сведения, что за все отвечает секретарь. Я отдаю документы вам, в связи с этим вам надлежит возвращать мне их в полном порядке.

Местный телефон просит Толокнова. Толокнова за столом нет, в книге ухода он не записан. Спрашиваю у Артамонова:

- Вы не знаете, где Толокнов?

- В коридор кашлять пошел.

Бегу в коридор, зову Толокнова.

Надо перенести машинку от Левчука. Прошу Артамонова. У него на лице появляется страдальческое выражение:

- Не могу. Я сегодня полубольной.

Толокнов кладет трубку телефона и вновь идет в коридор.

- Пожалуйста, перенесите мне машинку, - прошу я.

- Вы разве не знаете, что я в том году обе руки ломал. Ну, ладно, идем.

- Да нет, что вы. Я не знала. Я попрошу другого.

- Идем, идем, только для Наты.

Средний возраст наших сотрудников пятьдесят пять лет. Девочки из отдела Виктора называют наш отдел "Кладбищем слонов". Вот и Родионова застонала. Обвязала поясницу мохеровым шарфом и еле встает со стула к местному телефону: в отделе на два стола - один местный телефон, а телефон ей нужен постоянно.

- Наталья Георгиевна, - говорю ей, - а вы переставьте себе на стол телефон Белого. Его же сейчас нет.

Родионова смотрит на меня изумленными глазами:

- Умница. Ну, какая же ты умница. А мне это никак не могло прийти в голову. Целую тебя за башку твою хорошую.

Я переставляю ей на стол телефон Белого, сажусь за свой стол и начинаю плакать, словно мне ужасно обидно, когда меня не ругают.

Сначала никто не обращает на меня внимания, но я все плачу и не хочу ни из комнаты выходить, ни к стенке отворачиваться и вообще не хочу ничего, плачу и все. И постепенно все отрываются от своих столов, смотрят на меня и начинают кричать друг на друга.

- Конечно, - возмущается Родионова. - Заплачешь тут с вами. Если девчонка, так ездить можно.

-Потому что не грубит, - вторит ей Толокнов. - А вы так не привыкли. Вы так работать не можете.

- Товарищи! Да с вами же невозможно работать, - басит Горностаев.

- Ну, что вы, - говорит Карапетян и протягивает мне стакан с водой, едко пахнет валерьянкой. - Ну, что вы, Наташенька. Мы же вас все любим. Мы же старики Вы на нас не обижайтесь. Ворчим. Сами себе уже надоели.

- Отдохнуть вам нужно, - говорит Артамонов. - Надо не в старости сердце лечить, а в молодости здоровье не запускать. Почему никогда заявление не напишете? Мы вам путевку организуем. Хотя бы в дом отдыха, денька на два.

- Конечно, - говорит Родионова. - Что не съездить? Девчонка. Не замужем, детей нет.

- Да, да, - говорит Левчук. Он стоит в дверях и смотрит растерянно. Обязательно. Прямо на недельке. Ничего в отделе без вас за один день не случится. Как-то не так сегодня получилось. Ты извини меня, Наташа.

А я уже реву в голос: какие хорошие люди у нас в отделе, и зачем я так к ним несправедлива?