1
Аромат хорошего табака и дорогих духов парил в лестничном пролете, словно на ожившей странице романа прошлых лет. И небо, огромное, многоликое, с причудливым переплетением безоблачной голубизны, грозовых туч и абстрактно-нечетких струек дождя, что падал на чьи-то головы вдали, у горизонта, шикарной картиной смотрелось в окне, огромном и безупречно чистом.
Удобная мягкая обувь легко и с удовольствие касалась чистого мрамора. Ах, не хватает ворсистого ковра. Чтобы ниспадал по ступенькам до парадной двери. Чтобы звучал торжественным аккордом. Чтобы… Надо, надо предложить соседям.
Легкий щелчок замка, хлопок входной двери, и, изящно кивнув головкой, прошла мимо соседка, и томительно пахнул parfum, и божественно шелестнул натуральный шелк, и Феликс Семенович Якушев запоздало поклонился вслед даме, с почтением и с наслаждением. Разве думал он, разве мог когда-нибудь вообразить, что будет спускаться из своей квартиры не в затхлой кабинке убогого лифта, не по заплеванной, загаженной лестнице…
Какие, однако, изгибы делает река нашей жизни, какие берега открывает!
Легкая изморось носилась в воздухе, и так вкусно вдохнулось, и… И какой-то замызганный хлюст просеменил мимо: непокрытая голова втянута в хилые плечи; и запах дурного мыла и поношенной одежды коснулся почтенного господина, и Феликс Семенович поморщился брезгливо и подумал раздраженно, что великолепное его настроение беспардонно испорченно каким-то убогим, что невесть как оказался возле респектабельного дома. Но тут же осознание своей избранности восстановило Феликсу Семеновичу приятное расположение духа, и доброе настроение не просто вернулось к нему — оно вернулось обновленным, выпуклым, и пожилой мужчина подумал с юным задором, что у Судьбы не бывает случайностей, и не безликий оборвыш прошел рядом с ним: прошел усилитель теплого света, что ласкает и холит его, Феликса Семеновича.
«Воистину в жизни каждый получает то, чего он достоин», — в который уж раз подумал Феликс Семенович и шагнул к кромке тротуара, где ждало его новенькое авто.
* * *
Шмаков вышагивал по улицам, не замечая ни дождя, ни прохожих, ни светофора, и в голове его одна-единственная мысль вертелась, билась, переворачивалась, модифицировалась, звучала на все лады и во всех тональностях: этот старый козел не только не ждал его, не только не извинился, что вынужден, мол, уйти из дома в условленный для их встречи час, — он даже не узнал его, Шмакова, не заметил, хотя он, Шмаков, шагнул к диктофону в тот самый миг, когда старик вышел из подъезда. Да не вышел! Появился. Явился, как то самое явление. И он, Шмаков, приостановился, приподнял было шляпу — да нет у него шляпы, берет, и тот пообтерся. Но не пригодилась бы шляпа: старик на него не взглянул. Старик вообще его не заметил, вернее, заметил, еще как заметил — как урну с окурками и плевками. Как мусорное ведро, как бак с нечистотами, что возник на пути его торжественного шествия.
Шмаков вошел в подворотню, где среди гнили стояли переполненные мусорные контейнеры, и от них ринулась на Шмакова, ощетинившись, стая кошек, и с диким лаем влетела в подворотню свора собак. А откуда-то сверху выплеснули ведро жидких помоев аккурат на голову Шмакова, но — спасибо стае и своре: Шмаков шарахнулся от них, и помои пролетели рядом, лишь обрызгали, шмякнувшись о землю, да штаны и так заляпаны. Шмаков хмыкнул и хотел подумать о чем-то философском, но тут его пронзил резкий ветер, что дул в их закутке постоянно, как из чьей-то мерзкой пасти в розе ветров, или роза ветров — не то? Ну и черт с ним. Или с ней. Да с ними со всеми. Шмаков шмыгнул в подъезд (если можно назвать подъездом дыру с огрызком деревяшки, что была когда-то дверью), потопал на верхний этаж по узкой лестнице. Пахло мочой, горелым молоком, прокисшей капустой, кошками. Сквозь никем никогда не мытые оконца едва брезжило, и ступени, и стены, и двери — все было серо, лишь скособоченные патроны, никогда не знавшие ламп, чернели сквозь паутину.
Все великие русские писатели жили в трущобах, ходили по замызганным лестницам, были голодны и оборваны и творили нечто…
Ах, не все? Ну, конечно. Граф Толстой. Так не даром же говорят, что тот, кто любит Достоевского… Так и этот, старик, графом стать задумал? Осталось титул купить. Ну, так продаваться — все купишь. Да и кто сказал, что нет у него титула? Эти реликвии затрепыхавшие клубы создают, грамоты жалуют. Или — продают? А, черт с ними. И с грамотами. И с реликвиями. И со стариком. Со всеми.
Шмаков пнул кошку, что неосмотрительно оказалась на его пути, сплюнул, высморкался, вошел в квартиру (если позволительно называть квартирой то жилище в блочной коробке, где существовал Шмаков), шарахнул дверью и, не снимая обувки, прошлепал, оставляя грязные мокрые разводы, по давно не мытому полу, к столу, где среди вороха бумаг, окурков, пепла и прочего хлама стоял старенький компьютер. Вошел в Сеть — почта работала. Надо платить, отключат, козлы. За что платить? Сплошной слив рекламный.
Но вот и то, единственное, что он ждал:
«Уважаемый Антон Шмаков! Вообще-то мы не информируем об отклонении рукописей. Вы так видите прожитые годы и имеете на это право, но и редакция имеет право на свою точку зрения…»
Козлы. Все козлы. И все премии — чаевые. Оплачивают услуги определенного сорта. Все — от жалкой газетенки до нобелевского комитета. И при этом — развесистая демагогия про художественность, про вклад в искусство, про… Козлы!
Шмаков зашел на форум, наугад открыл два сообщения, написал пару слов этим умникам — стало легче: теперь пусть они себе самочувствие улучшают.
Неплотно прикрытая дверь хлопнула от порыва ветра, и Шмаков вздрогнул. Ну и погодка! Под стать настроению. Да что там погода, настроение. Тут вся жизнь собачья. Как же, собачья. Вон у соседей бульдог тупорылый каждый день мясо жрет. Собаку кормят, а сосед — хоть сдохни. Козлы.
Вернулся в паутину, пробежался по знакомым сайтам — жизнь бурлит: конкурсы, публикации, обсуждения. Туфта. Все — туфта. Премия — один рубль. Ну, козлы!
А тут… Как же он не видел? Или новое? Патронаж — влиятельный, спонсоры, и первая премия — кое-что, не фикция. И издание произведений победителей отдельной книгой.
Жюри — публика, конечно, та еще. Знает он их, кой-кого и в лицо, а кого — по чтиву: козлы!
Шмаков глянул на часы — стрелки несутся вскачь. Живая иллюстрация к теории Эйнштейна. Кто их просит иллюстрировать? Он с детства картинки не любит. Сколько ж копеек осталось на его счету? Копейки и остались.
И все-таки он не вышел из интернета, пробежался по публикациям, представленным на конкурс, — когда успели? И про конкурс узнали, и работы номинаторам отослали, и те их прочитали, и в журналах поместили — козлы! Все у них предопределено. И макулатуру по своим загодя собрали. И премии уже распределили. Не читая. А дураки радуются: конкурс. Со всего мира простыни шлют, клавишами клацают, стараются — ну, козлы.
Нет, ну что пишут. Ну как пишут.
И номинируют. И напечатают. И премию дадут.
Шмаков щелкнул мышкой, вернулся к условиям конкурса.
Вышел из интернета, запустил Word. Пробежался курсором по каталогу. Все не то. Разве то, что пишет он, — для этих козлов? Ага, пусть все лежит в ожидании потомков. А кто даст гарантию, что те не будут дурнее этих?
Снова перечитал свой каталог — нет, это гарантированный проигрыш. Отметят, быть может, похвалят — ему нужна первая премия.
Первую дадут детективу. Это ежу понятно.
Ну, что ж. Значит — детектив. На озарение времени нет — займемся мастерством. Состряпаем, склеим. Обработаем.
Сервер вновь выпустил его в интернет — пошла полоса удачи.
Шмаков пробежался по библиотекам, по чужим страничкам — кое-что позаимствовать можно, но так, мелочи, бомбу из этого сора не смастеришь.
Оставил компьютер, шагнул к шкафу, где скопилось несколько детективчиков, переводных и отечественных, порылся — все одного уровня, одного пошиба, и все привязаны к каким-то специфическим вещам: яхтам, виллам… Но вот то, что надо! Он совсем не помнит эту книженцию, она не произвела на него никакого впечатления. Но тематика — прилитературная, фабула — закручена нормально, действие — выполнимо, а психологических вывертов он на остов нашпигует в избытке. Он нарисует им конфетку, они все ее проглотят — и потребители ширпотреба, и любители изысков.
* * *
Легкий снежок неспешно падал на траву, на тротуар, на скамейку и таял под ногами, и ботинки мокли, и ноги стыли. Колкий ветерок проникал под поролоновую куртку, и голые руки, втиснутые в узкие и холодные карманы, зябли, и тело била мелкая дрожь. И виделась кружка горячего чаю, и дымчатая струйка пара… И миска с рассыпчатой картошкой, и аппетитная паровая шапка… И бутылка «Столичной»…
Не ожидал он, что придется столь долго сидеть в скверике, — немногие и нечасто открывали массивную дверь. А мог бы и ожидать: не многоэтажка. Это та населена, как старая рухлядь клопами. Эти живут комфортно, соблюдая сверхсанитарные нормы. К тому же кто за границей, кто… А черт их знает, где они бывают и что им дома не сидится, в таких-то хоромах.
За три битых часа, что клеился к скамейке, только один мужик проследовал в свои апартаменты. Уловил его комбинацию из трех пальцев на кодовом замке, но рисковать не хотел. Надо подстраховаться. Не тыкаться в дверь попусту: вдруг там сигнализация какая на неверно набранный код. И консьерж хоть и сачкует, и чаи пьет в своей опочивальне, но работкой непыльной дорожит и ухо держит востро, и выпрыгивает на каждый стук двери, что та самая блоха.
Прохожие торопливо шли мимо, не обращая на него внимания. За те часы, что он сидел в промозглом скверике, только дважды нарушилось его уединение. С час назад на соседнюю скамейку присела старуха, кряхтя, поставила рядом сумку и, не переставая кряхтеть, долго расстегивала бот, желая поправить сбитую стельку. И он, старательно прикрывая лицо газетой, мысленно клял старуху и убеждал ее поскорее отправиться восвояси: он опасался, что цепкий старческий взгляд запомнит его, и досадовал, что именно теперь, когда он не рискует смотреть поверх газетного листа, кто-то подойдет к подъезду, и он не увидит, как набирают код. Он даже хотел помочь бабке переобуться и растереть ноги, чтобы та побыстрее убралась из сквера, но тут же раздумал: она, растроганная, могла пуститься в пространный монолог и помешать ему. Но почему же помешать, возразил он сам себе. Он сможет, слушая старушенцию, смотреть на дверь в открытую, и не надо будет вынимать руки из карманов и раскрывать газету. Да, но кто же знает, что то за старушенция и как она оказалась в сквере? Хорошо, если бабка здесь случайно и ползет к автобусу, чтобы уехать на другой конец города. А если она живет в этом квартале и часами сидит на местных скамейках в водовороте новостей и событий? И до конца дней своих будет с умилением и слезами повествовать о нем, таком воспитанном, таком внимательном. А если она сейчас заговорит с ним и он ей не ответит, она будет рассказывать о его невоспитанности.
Он решил резко подняться со скамьи и зашагать с видом человека, что спешит в нужное место к точно назначенному сроку. Но тут старуха встала, кряхтя, и посеменила к тротуару.
Он вновь остался один в промозглом осеннем скверике. И вновь прохожие спешили мимо, даже равнодушным взглядом не удостаивая странного субъекта, что сырым осенним днем расположился в сквере со стопкой газет. И вновь безмолвен был подъезд в доме напротив: никто не входил, никто не выходил.
Но — наконец-то! — дверь открылась, и вышла женщина с хозяйственной сумкой, видимо, домработница.
Он напрягся в ожидании: сейчас она вернется, повесит на крючок сумку и наберет код.
Тут две девицы плюхнулись на соседнюю скамью, поглощая мороженое и издавая бессмысленные звуки, что у этих пустоголовых, должно быть, означали беседу и смех. И он вновь нырнул за газетный лист, вновь думая, что по закону подлости именно сейчас, пока эти кикиморы… мороженое…
И ноги стали мокрее, и руки холоднее.
Что за погода — ветрено и сыро. Слякотно и муторно — что в природе, что в душе. Хорошая погода! А ты хотел, чтобы птички пели, детишки шмыгали и бабки бдительные сидели по всем скамейкам, как эти куклы? Чудесная погода, превосходная — все прячутся по своим клеткам, а в доме напротив даже портьеры закрыты наглухо. Ветра они боятся. Как же, сдует их.
Девчонки фыркнули, загоготали, вскинулись и исчезли. Да, мартышки, ветрено и сыро. Ветрено и сыро было и на улице, и в душе — это пригодится. Природа — главный герой российского романа, а российские герои, если они не персонажи соцреализма, положительными не бывают. Хотя — как посмотреть. Или — почитать. Или — послушать. Иной литературовед закрутит такое, такой подтекст раскопает, что…
Так, эта кукла идет явно к дому. Надо же, пешком. Бензин, что ли, кончился? Или решила улице прикид показать? Или — прислуга? Здесь же… Для прислуги уж больно… Ну, так тут и прислуга имеет, не сравнить… с кем? Да ни с кем! С кем бы он сравнивал? Но с кем-то надо же все-таки сравнить. Без сравнений роман может быть англосакский, или как его там… Ну, так эта свора и пищит от них. Ничего, пропищат и в нашем интерьере.
Кукла продефилировала к подъезду. Что хорошо в этой публике — с их самомнением и самолюбованием где им заметить, что кто-то наблюдает, какой она код набирает. Для нее ясно: не то что прохожие — дома онемели при ее виде и окна распахнули от восторга.
Неспешно — главное не суетиться, не привлекать случайного внимания — подошел к подъезду, придал пальцам нужную форму, ту, что только что имели пальчики в лайковых перчатках, — и замок щелкнул и дверь распахнулась.
Он постоял внутри подъезда, прислушался к непривычным запахам, звукам, и тугая тяжелая волна ударила по вискам.
Нет, сейчас он входить не будет. Время у него есть, пара месяцев, как минимум. Пусть и этот день, и мужчина в сквере забудутся и кралей, и бабкой, и мартышками. И всеми, кто мог нечаянно его заприметить из окна дома или автомобиля.
* * *
За окном свистало, грохотало, стонало. Не погода — ожившая картина сценария. И в этой какофонии новый негромкий звук — он прислушался настороженно: шаги на лестнице? Нет, оттенок голоса улицы, голоса природы. Он вновь обернулся к окну: в темно-сером свете темно-серые деревья гнутся к темно-серой земле. И ветер, невидимый и властный, незримый хозяин положения. Как в жизни. Как в истории. Но — сейчас в атмосфере что-то сдвинется, и ветер поменяет направление или исчезнет вовсе. Вот так же судьбы людей и народов.
Хватит философии! Им не нужны мысли, им достаточно ссылок на застывшие догмы и гранитные имена. Они жаждут ужасов: вкус чужой крови придает особую прелесть их сытому бытию.
Он шагнул к столу, где лежала стопка исписанной бумаги, перечитал вторую главу. Постоял, снова глядя в темноту окна. Он им преподнесет интригу. Он им раскроет психологию преступника.
За стенкой пробили часы — девять.
Пора! Другого такого вечера не будет. Или действовать. Или смириться с участью серого стада.
Действовать!
Он шагнул в прихожую, сдернул с вешалки пальто и застыл с ним в руках, но тут же стал надевать медленно, и пуговицы застегивал медленно. И медленно обулся. И вернулся в квартиру, к столу. Посмотрел на стопку бумаг, на погасшее окно монитора, оглянулся на столик, где серела кофеварка. Взял листы со второй главой и перечитал.
Шагнул к двери, но вновь вернулся, аккуратно сложил листы и убрал стопку в нижний ящик стола. И снова оглянулся, словно боялся оставить включенным утюг или чайник.
И вышел из квартиры, осторожно закрыв за собой дверь.
Тихим шагом спустился по темной лестнице. С минуту постоял в дверном проеме, слушая свист и вой ветра. Приподнял воротник пальто, втянул голову в плечи и — переступил порог.
* * *
Дождь стучал по подоконнику, и сильные порывы ветра ударяли о стекло, и волновался тюль, и трепетал свет ночника, и устало урчал компьютер — все так плавно, в такт блюзу. Сейчас бы чашку ароматного чаю и хорошую книгу, а приходится лопатить километры убогой писанины.
Нет, не так представлял Владимир Иларионович Першин свое участие в работе жюри. Он, конечно, предвидел, что придется почитать и что будут романы уровня среднего, и даже низкого, но не до такой же степени! И не в таком объеме.
Глаза болели, и перенасыщение переходило в отвращение, и то, что в начале вечера выглядело не лишенным интереса, к ночи становилось откровенным бредом.
Воистину, в этой стране пишет каждый второй. Да если бы только в этой! Сколько их уехало в поисках кисельных берегов за моря-океаны, а туда же — русские писатели.
Валентина Глебовна приоткрыла дверь, спросила от порога:
— Может быть, прервешься? Выпьешь чайку?
— Пожалуй, на сегодня я все, — Владимир Иларионович хотел выключить компьютер, но решил получить почту.
Сообщений двадцать появилось на экране, и с десяток, рекламных, Владимир Иларионович удалил не читая.
Взгляд выхватил строчку: «Зная вас как человека порядочного и профессионала в своем деле»…
Першин раскрыл письмо.
«Прошу извинить мою… но… Я — любитель хорошей литературы, которой сейчас, увы… Все заполонил ширпотреб… решил поделиться с Вами своим открытием. С интересом и некоторым разочарованием просматриваю романы, представленные на конкурс… На сайте, где публикуются романы авторов, что по тем или иным причинам представляют свои работы сами, не через номинаторов… просмотрел с долей скепсиса, но каково же было мое изумление и радость открытия, когда среди словесной шелухи блеснул алмаз. Должно быть, кто-то из Ваших коллег отказал автору в номинации, и он, дабы успеть в намеченные сроки… Не хочу задеть Ваше чувство солидарности с коллегами, но…»
Жена вновь приоткрыла дверь:
— Чай стынет.
Видя интерес на лице мужа, подошла, глянула через его плечо на монитор:
— Неужели что-то интересное?
«Представляя, какой объем литературы Вам приходится прочитывать, и подозревая, что у Вас не будет ни времени, ни сил просмотреть еще и побочную линию конкурса, я решил написать Вам об этом романе. Возможно, это не бриллиант, но алмаз воды чистейшей. Ему необходима огранка таким мастером, как Вы. Простите мне мое замечание, но кое-кто из Ваших коллег, увидев талантливую вещь, испытает лишь зависть и приложит максимум усилий, чтобы никто и никогда не узнал ни имени автора, ни его произведений. И зная, что Вы никогда…»
— А он, видно, разбирается в литературе. И в шайке литературной разбирается, — сказала Валентина Глебовна. — Если талантливая вещь попадет к той же Фаине… Володя, ты должен посмотреть. Ты по первой фразе поймешь.
— Конечно, — Владимир Иларионович улыбнулся жене: умница! Все понимает.
* * *
- , - пел тихий мужской голос, — .- … - пел женский. И мерный шум дождя. И тюль волновался. И причудливая тень блуждала близ погасшего монитора.
Чтение романа навеяло столько мыслей… Странно… Все в романе обыденно, приземленно: и сам герой, и его поступки, мысли, желания… Убийство — да, но кого сегодня удивишь убийством?
Что у него, у Першина, общего с… убийцей! А — переживал, сопереживал, жаждал, как мальчишка, благополучного исхода. И столько мыслей…
Вошла Валентина, мягкая, заспанная, в теплом розовом халатике:
— Ты не ложился?!
Владимир Иларионович потянулся к жене, прислонился плечом к мягкой теплой груди. Так хорошо сознавать, что он, Першин, живет в уютном доме возле заботливой жены, а не прозябает одинокий в мерзкой хибаре.
— Ты читал? Роман? Тот? Значит — правда? — поправляя стопку книг на стеллаже, и воротник рубашки мужа, и загнутый уголок газеты, что лежала возле компьютера, спрашивала Валентина.
Владимир Иларионович слегка качнул головой, соглашаясь:
— Я бы даже не стал редактировать. Конечно, название, «Уход старика», надо заменить. Уход, старик — и слишком просто, и… слишком претенциозно. А может — в этом свой тон?
— А стиль? — спросила Валентина, и Владимир Иларионович улыбнулся: Валя стала истинным литературоведом. Конечно, стиль — краеугольный камень мастерства. И вечером, глянув на первый абзац романа, Владимир Иларионович отметил, что стиль есть, есть авторская мелодия, а потом он просто читал, он сопереживал герою… Странно!
— И сюжет банален. Обыден. Нашпигован мелкими деталями быта, нашего, сиюминутного. Моралите в романе — никакого, но детали! Они заставляют думать. Они… И такая щемящая нотка, просто платоновская.
— Значит, талантливая вещь, — сказала Валентина. Умница! Рассудила, как всегда, здраво. Он ищет причину своего интереса — да талантливая вещь, вот и интерес. Но, как сказал Аристотель, люди неохотнее всего видят как раз то, что очевидно.
Першин вскинул голову, посмотрел на жену, и подумали они об одном, и все же Валентина уточнила вслух:
— Фаина! Да и остальные. Как же, не из их клана.
Владимир Иларионович согласно качнул головой и решительно двинул мышку, оживляя монитор. Открывая почту, вновь глянул на жену и улыбнулся ее грустной улыбке.
Владимир Иларионович скопировал письмо и (с почтового ящика, о котором знали лишь друзья) разослал его членам жюри от имени читателя.
* * *
Голубое небо, зеленая трава. Золотистый ясень замер возле пестрой клумбы. Покой и гармония.
— Увезли обломанные ветви, подсыпали земли на клумбы, подровняли грядки, заменили оборванные провода — и ничто не напоминает о буре, которая три дня властвовала над городом, — Владимир Иларионович Першин задумчиво смотрел сквозь жалюзи на бульвар и рассуждал.
Серые брючки, дорогие и новые, дымчатая рубашка с модным лейблом, узорчатый шелковый галстук — все в тон жалюзи, и Першин смотрится деталью настенной живописи.
Шмаков хмыкнул, продолжая бряцать на клавиатуре, но Першин не услышал.
— Что-то изменилось в атмосфере. Что-то неподвластное нам, недоступное ни нашему зрению, ни нашему разуму. И мы живем в ином мире, чем жили вчера. И даже не понимаем этого. Вот так и судьба человека, вот так и история народа, — в который уж раз процитировал Першин недавно прочитанный роман, и Шмаков хмыкнул откровенно.
Першин развернулся с досадой, досадуя, впрочем, больше на себя, чем на Шмакова: нашел, перед кем философствовать.
Шмаков, нескладный, как подросток, одетый в свой неизменный наряд (несвежую рубашку неопределенного цвета, дешевые китайские джинсы, выгоревшие и потертые, ботинки, не знавшие щетки), был, как всегда, суетлив и несобран. Рылся в ворохе бумаг, дергал мышку, открывал и закрывал ящик стола, копошился в том, что когда-то было портфелем. И при этом правил корректуру.
Першин вздохнул, развернулся к окну.
Не без способностей парень. Но всегда заскакивает не в тот автобус. А затолкнешь в нужный — выскочит не на той остановке.
И в тот раз фыркнул-быркнул, хлопнул дверью, ушел из редакции, а повод и не вспомнить, так, мелочевка. Пожил годик на вольных хлебах, побегал мальчишкой по городу и вернулся. Когда акции уже поделили. И теперь у Шмакова, что протрубил в конторе двадцать лет, как у юнца, ни права голоса, ни дивидендов.
И Першин вновь вздохнул.
И все же личная невезучесть — не повод насмехаться над талантом.
Кстати! Першин повернулся к Шмакову, сказал оживленно:
— Знаешь, Антон, а ведь автор — не мальчик. Он наш ровесник. Я это чувствую.
Шмаков хмыкнул, почесал рукавом нос, выдвинул верхний ящик стола, задвинул верхний ящик стола, глянул исподлобья на Першина и затюкал по клавишам.
— Да, Антон. Это так, поверь. А имя его я слышу впервые. Даже по публикациям не знаю. А ведь талант. Вне сомнения — талант.
Шмаков перестал печатать, посмотрел на Першина, хотел было ответить, но не ответил, вздохнул, хмыкнул, усмехнулся и вновь стал печатать.
— Ты прочитал? Ну, скажи! — настаивал Першин. Его и роман взволновал, и Шмаков был ему симпатичен. И, говоря об авторе романа, Першин говорил и о Шмакове. — Столько лет без признания. А ведь не в канаве валяется, не с транспарантами по площадям бегает — творит! И вот результат.
Шмаков вновь перестал печатать и уставился в ворох бумаг, словно обдумывая ответ.
Першин подошел к своему компьютеру, открыл роман, обернулся к Шмакову:
— Подойди.
Тот подошел неохотно. Стоял, смурной, глядел на монитор, потом сказал глухо:
— Нет, не знаю. И имя не слышал, и стиль незнаком.
Звякнул телефон.
— Слушаю, — сказал Першин и, узнавая собеседницу, продолжал с легкой улыбкой: — Приветствую, Фаина Сергеевна. Да? Да что Вы говорите? И когда? И от кого письмо? Да, должно быть, автор Вас знает? Действительно, он прав, мы всегда ждем, пока заграница… Да, потом потомки будут просить вернуть прах на родину. Да, очень образно. Нет, в принципе, я не возражаю… И… Но надо посмотреть, почитать… Обязательно. Вечером.
Шмаков хохотнул, и Першин глянул с досадой и, прикрыв рукой мембрану, шепнул сердито:
— Что за манера ерничать. Ведь даже не знаешь, о чем речь!
Шмаков шумно уселся на место, прикрыл левой рукой голову, словно спасаясь от словесного шума, а правой сердито забарабанил по клавиатуре.
* * *
Легкий морозец приятно пощипывал щеки, и снежок, такой желанный после долгой слякоти, кружил, вальсировал и неспешно опускался на землю.
И воздух, восхитительный воздух. Мир стал чист и прекрасен.
Не ожидая лифта, Першин быстро поднялся в редакцию, и, раньше, чем Владимир Иларионович открыл дверь, в лицо ударил мерзкий запах. Першин невольно поморщился, но, входя в кабинет, словно и не заметил, как Шмаков поспешно пнул под стол блюдце с окурками.
Не снимая ни дубленки, ни шапки, Владимир Иларионович подошел к столу Шмакова и сказал в хмурую физиономию:
— Премия. Первая.
Шмаков вскинул голову и смотрел на Першина не мигая, и руки Шмакова замерли, одна — на стопке бумаг, другая — на мышке, и левая стопа все еще обитала, неподвижная, под столом, возле чадящих окурков.
— А! Пробрало, — сказал Першин со злорадством, веселым и доброжелательным, — не так уж все безнадежно в нашем безнадежном мире.
Першин скинул дубленку, шагнул к окну, приоткрыл фрамугу и глянул на Шмакова с полувопросом: «Не возражаешь?»
Шмаков не возражал. Он сидел все в той же позе, как в детской игре «Замри». Першин хотел засмеяться: «Отомри», но Шмаков так обидчив! И Владимир Иларионович промолчал.
Включил компьютер: дела, увы! — дела.
Тут приоткрылась дверь, и сквознячок, и запах французской парфюмерии, и голос Нинель Лисокиной:
— С утра уже, как пчелки? Привет, мальчики. Ну, молодцы, ничего не скажешь. А между прочим, объявлен итог конкурса.
Владимир Иларионович улыбнулся:
— Информационники наши, как всегда, впереди планеты всей.
Лисокина поиграла бровями, мол, о да, не спорю, мы — такие, улыбнулась и сообщила:
— И победил некий Мешантов.
Нинель шагнула к столу Шмакова:
— Шмак, он — кто?
Шмаков молча пожал плечами.
— Шмак, ну, вспомни. Ты же у нас… Да, Владимир Иларионович! — Нинель стремительно развернулась от стола Шмакова. Высокая, стройная, сделала шаг и склонилась к Першину:
— Говорят, открытие Бабицкой? Неужели — правда?
Шмаков хмыкнул, и Першин улыбнулся: ожил! И сказал весело:
— Правда, правда, чего только не бывает в этом мире. Вы, женщины, такие непредсказуемые, — и добавил с легкой грустинкой: — Правда!
Нинель грусти его не заметила, продолжала с прежним напором:
— Он что — ее ближайший родственник? — дунула на упавшую на лоб прядь, затем вскинула голову, и ворох рыжих волос взметнулся вверх и, пройдясь по щеке Першина, упал на спину Нинель. — Или он — ее последняя надежда на личную жизнь?
Шмаков хмыкнул, а Першин улыбнулся:
— Не знаю. Не думаю. Хотя вы, женщины, такие загадочные… — И добавил тоном серьезным: — Одно неоспоримо: премию присудили справедливо. Достойному.
— Ну, странны дела твои, Господи, — сказал Нинель.
— Да уж! — буркнул Шмаков.
Лисокина стремительно шагнула к дверям. На миг остановилась:
— Да! Совсем забыла. Шеф собирает. Желает снабдить очередной ценной установкой.
Стукнула дверь, и фрамуга захлопнулась, и взметнулись листы бумаги на столе Шмакова.
* * *
В светлой длинной шубе из хвостиков норки, в темной норковой шляпе с полями, в черных сапогах на высоких каблуках невысокая Фаина Сергеевна ощущала себя дамой высшего круга.
Морща носик, она гордо задирала голову и требовательно поглядывала в просвет между головами плотно стоявших перед ней и досадливо морщилась уже вся, чувствуя, как ее элегантная, пушистая, дивная шляпа трется о чье-то грубое плечо.
Как и водится, после транспортной паузы к остановке подошло сразу три машины. Одна вообще шла не туда, и Фаина Сергеевна глянула на нее с гневным укором, второй автобус, муниципальный, был черен от пассажиров, и к нему сразу устремилась с остановки людская масса. Коммерческий покорно ждал, раскрыв переднюю дверь, и в дверь были видны два свободных места. И какая-то девица (так себе, ничего особенного), задрав головку в шляпке (и шляпка — так себе; норковая, с полями — но ничего особенного) неторопливо шагнула со скучающим видом к тем дверям. И явно медлила, наслаждаясь взглядами остальных, что, впрочем, смотрели отнюдь не на нее, а на дверь переполненного муниципального. Одна Фаина Сергеевна умела замечать все, ну, потому она и…
Фаина Сергеевна гордо дернула плечиком, выше вскинула голову и, довольная и собой, и своим решением, шагнула вслед за девицей в уютной салон
* * *
Прошу, послушай…
Ты красива…
Слова, слова слова…