Убийство в стиле эссе

Туманова Ольга

 

1

Аромат хорошего табака и дорогих духов парил в лестничном пролете, словно на ожившей странице романа прошлых лет. И небо, огромное, многоликое, с причудливым переплетением безоблачной голубизны, грозовых туч и абстрактно-нечетких струек дождя, что падал на чьи-то головы вдали, у горизонта, шикарной картиной смотрелось в окне, огромном и безупречно чистом.

Удобная мягкая обувь легко и с удовольствие касалась чистого мрамора. Ах, не хватает ворсистого ковра. Чтобы ниспадал по ступенькам до парадной двери. Чтобы звучал торжественным аккордом. Чтобы… Надо, надо предложить соседям.

Легкий щелчок замка, хлопок входной двери, и, изящно кивнув головкой, прошла мимо соседка, и томительно пахнул parfum, и божественно шелестнул натуральный шелк, и Феликс Семенович Якушев запоздало поклонился вслед даме, с почтением и с наслаждением. Разве думал он, разве мог когда-нибудь вообразить, что будет спускаться из своей квартиры не в затхлой кабинке убогого лифта, не по заплеванной, загаженной лестнице…

Какие, однако, изгибы делает река нашей жизни, какие берега открывает!

Легкая изморось носилась в воздухе, и так вкусно вдохнулось, и… И какой-то замызганный хлюст просеменил мимо: непокрытая голова втянута в хилые плечи; и запах дурного мыла и поношенной одежды коснулся почтенного господина, и Феликс Семенович поморщился брезгливо и подумал раздраженно, что великолепное его настроение беспардонно испорченно каким-то убогим, что невесть как оказался возле респектабельного дома. Но тут же осознание своей избранности восстановило Феликсу Семеновичу приятное расположение духа, и доброе настроение не просто вернулось к нему — оно вернулось обновленным, выпуклым, и пожилой мужчина подумал с юным задором, что у Судьбы не бывает случайностей, и не безликий оборвыш прошел рядом с ним: прошел усилитель теплого света, что ласкает и холит его, Феликса Семеновича.

«Воистину в жизни каждый получает то, чего он достоин», — в который уж раз подумал Феликс Семенович и шагнул к кромке тротуара, где ждало его новенькое авто.

* * *

Шмаков вышагивал по улицам, не замечая ни дождя, ни прохожих, ни светофора, и в голове его одна-единственная мысль вертелась, билась, переворачивалась, модифицировалась, звучала на все лады и во всех тональностях: этот старый козел не только не ждал его, не только не извинился, что вынужден, мол, уйти из дома в условленный для их встречи час, — он даже не узнал его, Шмакова, не заметил, хотя он, Шмаков, шагнул к диктофону в тот самый миг, когда старик вышел из подъезда. Да не вышел! Появился. Явился, как то самое явление. И он, Шмаков, приостановился, приподнял было шляпу — да нет у него шляпы, берет, и тот пообтерся. Но не пригодилась бы шляпа: старик на него не взглянул. Старик вообще его не заметил, вернее, заметил, еще как заметил — как урну с окурками и плевками. Как мусорное ведро, как бак с нечистотами, что возник на пути его торжественного шествия.

Шмаков вошел в подворотню, где среди гнили стояли переполненные мусорные контейнеры, и от них ринулась на Шмакова, ощетинившись, стая кошек, и с диким лаем влетела в подворотню свора собак. А откуда-то сверху выплеснули ведро жидких помоев аккурат на голову Шмакова, но — спасибо стае и своре: Шмаков шарахнулся от них, и помои пролетели рядом, лишь обрызгали, шмякнувшись о землю, да штаны и так заляпаны. Шмаков хмыкнул и хотел подумать о чем-то философском, но тут его пронзил резкий ветер, что дул в их закутке постоянно, как из чьей-то мерзкой пасти в розе ветров, или роза ветров — не то? Ну и черт с ним. Или с ней. Да с ними со всеми. Шмаков шмыгнул в подъезд (если можно назвать подъездом дыру с огрызком деревяшки, что была когда-то дверью), потопал на верхний этаж по узкой лестнице. Пахло мочой, горелым молоком, прокисшей капустой, кошками. Сквозь никем никогда не мытые оконца едва брезжило, и ступени, и стены, и двери — все было серо, лишь скособоченные патроны, никогда не знавшие ламп, чернели сквозь паутину.

Все великие русские писатели жили в трущобах, ходили по замызганным лестницам, были голодны и оборваны и творили нечто…

Ах, не все? Ну, конечно. Граф Толстой. Так не даром же говорят, что тот, кто любит Достоевского… Так и этот, старик, графом стать задумал? Осталось титул купить. Ну, так продаваться — все купишь. Да и кто сказал, что нет у него титула? Эти реликвии затрепыхавшие клубы создают, грамоты жалуют. Или — продают? А, черт с ними. И с грамотами. И с реликвиями. И со стариком. Со всеми.

Шмаков пнул кошку, что неосмотрительно оказалась на его пути, сплюнул, высморкался, вошел в квартиру (если позволительно называть квартирой то жилище в блочной коробке, где существовал Шмаков), шарахнул дверью и, не снимая обувки, прошлепал, оставляя грязные мокрые разводы, по давно не мытому полу, к столу, где среди вороха бумаг, окурков, пепла и прочего хлама стоял старенький компьютер. Вошел в Сеть — почта работала. Надо платить, отключат, козлы. За что платить? Сплошной слив рекламный.

Но вот и то, единственное, что он ждал:

«Уважаемый Антон Шмаков! Вообще-то мы не информируем об отклонении рукописей. Вы так видите прожитые годы и имеете на это право, но и редакция имеет право на свою точку зрения…»

Козлы. Все козлы. И все премии — чаевые. Оплачивают услуги определенного сорта. Все — от жалкой газетенки до нобелевского комитета. И при этом — развесистая демагогия про художественность, про вклад в искусство, про… Козлы!

Шмаков зашел на форум, наугад открыл два сообщения, написал пару слов этим умникам — стало легче: теперь пусть они себе самочувствие улучшают.

Неплотно прикрытая дверь хлопнула от порыва ветра, и Шмаков вздрогнул. Ну и погодка! Под стать настроению. Да что там погода, настроение. Тут вся жизнь собачья. Как же, собачья. Вон у соседей бульдог тупорылый каждый день мясо жрет. Собаку кормят, а сосед — хоть сдохни. Козлы.

Вернулся в паутину, пробежался по знакомым сайтам — жизнь бурлит: конкурсы, публикации, обсуждения. Туфта. Все — туфта. Премия — один рубль. Ну, козлы!

А тут… Как же он не видел? Или новое? Патронаж — влиятельный, спонсоры, и первая премия — кое-что, не фикция. И издание произведений победителей отдельной книгой.

Жюри — публика, конечно, та еще. Знает он их, кой-кого и в лицо, а кого — по чтиву: козлы!

Шмаков глянул на часы — стрелки несутся вскачь. Живая иллюстрация к теории Эйнштейна. Кто их просит иллюстрировать? Он с детства картинки не любит. Сколько ж копеек осталось на его счету? Копейки и остались.

И все-таки он не вышел из интернета, пробежался по публикациям, представленным на конкурс, — когда успели? И про конкурс узнали, и работы номинаторам отослали, и те их прочитали, и в журналах поместили — козлы! Все у них предопределено. И макулатуру по своим загодя собрали. И премии уже распределили. Не читая. А дураки радуются: конкурс. Со всего мира простыни шлют, клавишами клацают, стараются — ну, козлы.

Нет, ну что пишут. Ну как пишут.

И номинируют. И напечатают. И премию дадут.

Шмаков щелкнул мышкой, вернулся к условиям конкурса.

Вышел из интернета, запустил Word. Пробежался курсором по каталогу. Все не то. Разве то, что пишет он, — для этих козлов? Ага, пусть все лежит в ожидании потомков. А кто даст гарантию, что те не будут дурнее этих?

Снова перечитал свой каталог — нет, это гарантированный проигрыш. Отметят, быть может, похвалят — ему нужна первая премия.

Первую дадут детективу. Это ежу понятно.

Ну, что ж. Значит — детектив. На озарение времени нет — займемся мастерством. Состряпаем, склеим. Обработаем.

Сервер вновь выпустил его в интернет — пошла полоса удачи.

Шмаков пробежался по библиотекам, по чужим страничкам — кое-что позаимствовать можно, но так, мелочи, бомбу из этого сора не смастеришь.

Оставил компьютер, шагнул к шкафу, где скопилось несколько детективчиков, переводных и отечественных, порылся — все одного уровня, одного пошиба, и все привязаны к каким-то специфическим вещам: яхтам, виллам… Но вот то, что надо! Он совсем не помнит эту книженцию, она не произвела на него никакого впечатления. Но тематика — прилитературная, фабула — закручена нормально, действие — выполнимо, а психологических вывертов он на остов нашпигует в избытке. Он нарисует им конфетку, они все ее проглотят — и потребители ширпотреба, и любители изысков.

* * *

Легкий снежок неспешно падал на траву, на тротуар, на скамейку и таял под ногами, и ботинки мокли, и ноги стыли. Колкий ветерок проникал под поролоновую куртку, и голые руки, втиснутые в узкие и холодные карманы, зябли, и тело била мелкая дрожь. И виделась кружка горячего чаю, и дымчатая струйка пара… И миска с рассыпчатой картошкой, и аппетитная паровая шапка… И бутылка «Столичной»…

Не ожидал он, что придется столь долго сидеть в скверике, — немногие и нечасто открывали массивную дверь. А мог бы и ожидать: не многоэтажка. Это та населена, как старая рухлядь клопами. Эти живут комфортно, соблюдая сверхсанитарные нормы. К тому же кто за границей, кто… А черт их знает, где они бывают и что им дома не сидится, в таких-то хоромах.

За три битых часа, что клеился к скамейке, только один мужик проследовал в свои апартаменты. Уловил его комбинацию из трех пальцев на кодовом замке, но рисковать не хотел. Надо подстраховаться. Не тыкаться в дверь попусту: вдруг там сигнализация какая на неверно набранный код. И консьерж хоть и сачкует, и чаи пьет в своей опочивальне, но работкой непыльной дорожит и ухо держит востро, и выпрыгивает на каждый стук двери, что та самая блоха.

Прохожие торопливо шли мимо, не обращая на него внимания. За те часы, что он сидел в промозглом скверике, только дважды нарушилось его уединение. С час назад на соседнюю скамейку присела старуха, кряхтя, поставила рядом сумку и, не переставая кряхтеть, долго расстегивала бот, желая поправить сбитую стельку. И он, старательно прикрывая лицо газетой, мысленно клял старуху и убеждал ее поскорее отправиться восвояси: он опасался, что цепкий старческий взгляд запомнит его, и досадовал, что именно теперь, когда он не рискует смотреть поверх газетного листа, кто-то подойдет к подъезду, и он не увидит, как набирают код. Он даже хотел помочь бабке переобуться и растереть ноги, чтобы та побыстрее убралась из сквера, но тут же раздумал: она, растроганная, могла пуститься в пространный монолог и помешать ему. Но почему же помешать, возразил он сам себе. Он сможет, слушая старушенцию, смотреть на дверь в открытую, и не надо будет вынимать руки из карманов и раскрывать газету. Да, но кто же знает, что то за старушенция и как она оказалась в сквере? Хорошо, если бабка здесь случайно и ползет к автобусу, чтобы уехать на другой конец города. А если она живет в этом квартале и часами сидит на местных скамейках в водовороте новостей и событий? И до конца дней своих будет с умилением и слезами повествовать о нем, таком воспитанном, таком внимательном. А если она сейчас заговорит с ним и он ей не ответит, она будет рассказывать о его невоспитанности.

Он решил резко подняться со скамьи и зашагать с видом человека, что спешит в нужное место к точно назначенному сроку. Но тут старуха встала, кряхтя, и посеменила к тротуару.

Он вновь остался один в промозглом осеннем скверике. И вновь прохожие спешили мимо, даже равнодушным взглядом не удостаивая странного субъекта, что сырым осенним днем расположился в сквере со стопкой газет. И вновь безмолвен был подъезд в доме напротив: никто не входил, никто не выходил.

Но — наконец-то! — дверь открылась, и вышла женщина с хозяйственной сумкой, видимо, домработница.

Он напрягся в ожидании: сейчас она вернется, повесит на крючок сумку и наберет код.

Тут две девицы плюхнулись на соседнюю скамью, поглощая мороженое и издавая бессмысленные звуки, что у этих пустоголовых, должно быть, означали беседу и смех. И он вновь нырнул за газетный лист, вновь думая, что по закону подлости именно сейчас, пока эти кикиморы… мороженое…

И ноги стали мокрее, и руки холоднее.

Что за погода — ветрено и сыро. Слякотно и муторно — что в природе, что в душе. Хорошая погода! А ты хотел, чтобы птички пели, детишки шмыгали и бабки бдительные сидели по всем скамейкам, как эти куклы? Чудесная погода, превосходная — все прячутся по своим клеткам, а в доме напротив даже портьеры закрыты наглухо. Ветра они боятся. Как же, сдует их.

Девчонки фыркнули, загоготали, вскинулись и исчезли. Да, мартышки, ветрено и сыро. Ветрено и сыро было и на улице, и в душе — это пригодится. Природа — главный герой российского романа, а российские герои, если они не персонажи соцреализма, положительными не бывают. Хотя — как посмотреть. Или — почитать. Или — послушать. Иной литературовед закрутит такое, такой подтекст раскопает, что…

Так, эта кукла идет явно к дому. Надо же, пешком. Бензин, что ли, кончился? Или решила улице прикид показать? Или — прислуга? Здесь же… Для прислуги уж больно… Ну, так тут и прислуга имеет, не сравнить… с кем? Да ни с кем! С кем бы он сравнивал? Но с кем-то надо же все-таки сравнить. Без сравнений роман может быть англосакский, или как его там… Ну, так эта свора и пищит от них. Ничего, пропищат и в нашем интерьере.

Кукла продефилировала к подъезду. Что хорошо в этой публике — с их самомнением и самолюбованием где им заметить, что кто-то наблюдает, какой она код набирает. Для нее ясно: не то что прохожие — дома онемели при ее виде и окна распахнули от восторга.

Неспешно — главное не суетиться, не привлекать случайного внимания — подошел к подъезду, придал пальцам нужную форму, ту, что только что имели пальчики в лайковых перчатках, — и замок щелкнул и дверь распахнулась.

Он постоял внутри подъезда, прислушался к непривычным запахам, звукам, и тугая тяжелая волна ударила по вискам.

Нет, сейчас он входить не будет. Время у него есть, пара месяцев, как минимум. Пусть и этот день, и мужчина в сквере забудутся и кралей, и бабкой, и мартышками. И всеми, кто мог нечаянно его заприметить из окна дома или автомобиля.

* * *

За окном свистало, грохотало, стонало. Не погода — ожившая картина сценария. И в этой какофонии новый негромкий звук — он прислушался настороженно: шаги на лестнице? Нет, оттенок голоса улицы, голоса природы. Он вновь обернулся к окну: в темно-сером свете темно-серые деревья гнутся к темно-серой земле. И ветер, невидимый и властный, незримый хозяин положения. Как в жизни. Как в истории. Но — сейчас в атмосфере что-то сдвинется, и ветер поменяет направление или исчезнет вовсе. Вот так же судьбы людей и народов.

Хватит философии! Им не нужны мысли, им достаточно ссылок на застывшие догмы и гранитные имена. Они жаждут ужасов: вкус чужой крови придает особую прелесть их сытому бытию.

Он шагнул к столу, где лежала стопка исписанной бумаги, перечитал вторую главу. Постоял, снова глядя в темноту окна. Он им преподнесет интригу. Он им раскроет психологию преступника.

За стенкой пробили часы — девять.

Пора! Другого такого вечера не будет. Или действовать. Или смириться с участью серого стада.

Действовать!

Он шагнул в прихожую, сдернул с вешалки пальто и застыл с ним в руках, но тут же стал надевать медленно, и пуговицы застегивал медленно. И медленно обулся. И вернулся в квартиру, к столу. Посмотрел на стопку бумаг, на погасшее окно монитора, оглянулся на столик, где серела кофеварка. Взял листы со второй главой и перечитал.

Шагнул к двери, но вновь вернулся, аккуратно сложил листы и убрал стопку в нижний ящик стола. И снова оглянулся, словно боялся оставить включенным утюг или чайник.

И вышел из квартиры, осторожно закрыв за собой дверь.

Тихим шагом спустился по темной лестнице. С минуту постоял в дверном проеме, слушая свист и вой ветра. Приподнял воротник пальто, втянул голову в плечи и — переступил порог.

* * *

Дождь стучал по подоконнику, и сильные порывы ветра ударяли о стекло, и волновался тюль, и трепетал свет ночника, и устало урчал компьютер — все так плавно, в такт блюзу. Сейчас бы чашку ароматного чаю и хорошую книгу, а приходится лопатить километры убогой писанины.

Нет, не так представлял Владимир Иларионович Першин свое участие в работе жюри. Он, конечно, предвидел, что придется почитать и что будут романы уровня среднего, и даже низкого, но не до такой же степени! И не в таком объеме.

Глаза болели, и перенасыщение переходило в отвращение, и то, что в начале вечера выглядело не лишенным интереса, к ночи становилось откровенным бредом.

Воистину, в этой стране пишет каждый второй. Да если бы только в этой! Сколько их уехало в поисках кисельных берегов за моря-океаны, а туда же — русские писатели.

Валентина Глебовна приоткрыла дверь, спросила от порога:

— Может быть, прервешься? Выпьешь чайку?

— Пожалуй, на сегодня я все, — Владимир Иларионович хотел выключить компьютер, но решил получить почту.

Сообщений двадцать появилось на экране, и с десяток, рекламных, Владимир Иларионович удалил не читая.

Взгляд выхватил строчку: «Зная вас как человека порядочного и профессионала в своем деле»…

Першин раскрыл письмо.

«Прошу извинить мою… но… Я — любитель хорошей литературы, которой сейчас, увы… Все заполонил ширпотреб… решил поделиться с Вами своим открытием. С интересом и некоторым разочарованием просматриваю романы, представленные на конкурс… На сайте, где публикуются романы авторов, что по тем или иным причинам представляют свои работы сами, не через номинаторов… просмотрел с долей скепсиса, но каково же было мое изумление и радость открытия, когда среди словесной шелухи блеснул алмаз. Должно быть, кто-то из Ваших коллег отказал автору в номинации, и он, дабы успеть в намеченные сроки… Не хочу задеть Ваше чувство солидарности с коллегами, но…»

Жена вновь приоткрыла дверь:

— Чай стынет.

Видя интерес на лице мужа, подошла, глянула через его плечо на монитор:

— Неужели что-то интересное?

«Представляя, какой объем литературы Вам приходится прочитывать, и подозревая, что у Вас не будет ни времени, ни сил просмотреть еще и побочную линию конкурса, я решил написать Вам об этом романе. Возможно, это не бриллиант, но алмаз воды чистейшей. Ему необходима огранка таким мастером, как Вы. Простите мне мое замечание, но кое-кто из Ваших коллег, увидев талантливую вещь, испытает лишь зависть и приложит максимум усилий, чтобы никто и никогда не узнал ни имени автора, ни его произведений. И зная, что Вы никогда…»

— А он, видно, разбирается в литературе. И в шайке литературной разбирается, — сказала Валентина Глебовна. — Если талантливая вещь попадет к той же Фаине… Володя, ты должен посмотреть. Ты по первой фразе поймешь.

— Конечно, — Владимир Иларионович улыбнулся жене: умница! Все понимает.

* * *

- , - пел тихий мужской голос, — .- … - пел женский. И мерный шум дождя. И тюль волновался. И причудливая тень блуждала близ погасшего монитора.

Чтение романа навеяло столько мыслей… Странно… Все в романе обыденно, приземленно: и сам герой, и его поступки, мысли, желания… Убийство — да, но кого сегодня удивишь убийством?

Что у него, у Першина, общего с… убийцей! А — переживал, сопереживал, жаждал, как мальчишка, благополучного исхода. И столько мыслей…

Вошла Валентина, мягкая, заспанная, в теплом розовом халатике:

— Ты не ложился?!

Владимир Иларионович потянулся к жене, прислонился плечом к мягкой теплой груди. Так хорошо сознавать, что он, Першин, живет в уютном доме возле заботливой жены, а не прозябает одинокий в мерзкой хибаре.

— Ты читал? Роман? Тот? Значит — правда? — поправляя стопку книг на стеллаже, и воротник рубашки мужа, и загнутый уголок газеты, что лежала возле компьютера, спрашивала Валентина.

Владимир Иларионович слегка качнул головой, соглашаясь:

— Я бы даже не стал редактировать. Конечно, название, «Уход старика», надо заменить. Уход, старик — и слишком просто, и… слишком претенциозно. А может — в этом свой тон?

— А стиль? — спросила Валентина, и Владимир Иларионович улыбнулся: Валя стала истинным литературоведом. Конечно, стиль — краеугольный камень мастерства. И вечером, глянув на первый абзац романа, Владимир Иларионович отметил, что стиль есть, есть авторская мелодия, а потом он просто читал, он сопереживал герою… Странно!

— И сюжет банален. Обыден. Нашпигован мелкими деталями быта, нашего, сиюминутного. Моралите в романе — никакого, но детали! Они заставляют думать. Они… И такая щемящая нотка, просто платоновская.

— Значит, талантливая вещь, — сказала Валентина. Умница! Рассудила, как всегда, здраво. Он ищет причину своего интереса — да талантливая вещь, вот и интерес. Но, как сказал Аристотель, люди неохотнее всего видят как раз то, что очевидно.

Першин вскинул голову, посмотрел на жену, и подумали они об одном, и все же Валентина уточнила вслух:

— Фаина! Да и остальные. Как же, не из их клана.

Владимир Иларионович согласно качнул головой и решительно двинул мышку, оживляя монитор. Открывая почту, вновь глянул на жену и улыбнулся ее грустной улыбке.

Владимир Иларионович скопировал письмо и (с почтового ящика, о котором знали лишь друзья) разослал его членам жюри от имени читателя.

* * *

Голубое небо, зеленая трава. Золотистый ясень замер возле пестрой клумбы. Покой и гармония.

— Увезли обломанные ветви, подсыпали земли на клумбы, подровняли грядки, заменили оборванные провода — и ничто не напоминает о буре, которая три дня властвовала над городом, — Владимир Иларионович Першин задумчиво смотрел сквозь жалюзи на бульвар и рассуждал.

Серые брючки, дорогие и новые, дымчатая рубашка с модным лейблом, узорчатый шелковый галстук — все в тон жалюзи, и Першин смотрится деталью настенной живописи.

Шмаков хмыкнул, продолжая бряцать на клавиатуре, но Першин не услышал.

— Что-то изменилось в атмосфере. Что-то неподвластное нам, недоступное ни нашему зрению, ни нашему разуму. И мы живем в ином мире, чем жили вчера. И даже не понимаем этого. Вот так и судьба человека, вот так и история народа, — в который уж раз процитировал Першин недавно прочитанный роман, и Шмаков хмыкнул откровенно.

Першин развернулся с досадой, досадуя, впрочем, больше на себя, чем на Шмакова: нашел, перед кем философствовать.

Шмаков, нескладный, как подросток, одетый в свой неизменный наряд (несвежую рубашку неопределенного цвета, дешевые китайские джинсы, выгоревшие и потертые, ботинки, не знавшие щетки), был, как всегда, суетлив и несобран. Рылся в ворохе бумаг, дергал мышку, открывал и закрывал ящик стола, копошился в том, что когда-то было портфелем. И при этом правил корректуру.

Першин вздохнул, развернулся к окну.

Не без способностей парень. Но всегда заскакивает не в тот автобус. А затолкнешь в нужный — выскочит не на той остановке.

И в тот раз фыркнул-быркнул, хлопнул дверью, ушел из редакции, а повод и не вспомнить, так, мелочевка. Пожил годик на вольных хлебах, побегал мальчишкой по городу и вернулся. Когда акции уже поделили. И теперь у Шмакова, что протрубил в конторе двадцать лет, как у юнца, ни права голоса, ни дивидендов.

И Першин вновь вздохнул.

И все же личная невезучесть — не повод насмехаться над талантом.

Кстати! Першин повернулся к Шмакову, сказал оживленно:

— Знаешь, Антон, а ведь автор — не мальчик. Он наш ровесник. Я это чувствую.

Шмаков хмыкнул, почесал рукавом нос, выдвинул верхний ящик стола, задвинул верхний ящик стола, глянул исподлобья на Першина и затюкал по клавишам.

— Да, Антон. Это так, поверь. А имя его я слышу впервые. Даже по публикациям не знаю. А ведь талант. Вне сомнения — талант.

Шмаков перестал печатать, посмотрел на Першина, хотел было ответить, но не ответил, вздохнул, хмыкнул, усмехнулся и вновь стал печатать.

— Ты прочитал? Ну, скажи! — настаивал Першин. Его и роман взволновал, и Шмаков был ему симпатичен. И, говоря об авторе романа, Першин говорил и о Шмакове. — Столько лет без признания. А ведь не в канаве валяется, не с транспарантами по площадям бегает — творит! И вот результат.

Шмаков вновь перестал печатать и уставился в ворох бумаг, словно обдумывая ответ.

Першин подошел к своему компьютеру, открыл роман, обернулся к Шмакову:

— Подойди.

Тот подошел неохотно. Стоял, смурной, глядел на монитор, потом сказал глухо:

— Нет, не знаю. И имя не слышал, и стиль незнаком.

Звякнул телефон.

— Слушаю, — сказал Першин и, узнавая собеседницу, продолжал с легкой улыбкой: — Приветствую, Фаина Сергеевна. Да? Да что Вы говорите? И когда? И от кого письмо? Да, должно быть, автор Вас знает? Действительно, он прав, мы всегда ждем, пока заграница… Да, потом потомки будут просить вернуть прах на родину. Да, очень образно. Нет, в принципе, я не возражаю… И… Но надо посмотреть, почитать… Обязательно. Вечером.

Шмаков хохотнул, и Першин глянул с досадой и, прикрыв рукой мембрану, шепнул сердито:

— Что за манера ерничать. Ведь даже не знаешь, о чем речь!

Шмаков шумно уселся на место, прикрыл левой рукой голову, словно спасаясь от словесного шума, а правой сердито забарабанил по клавиатуре.

* * *

Легкий морозец приятно пощипывал щеки, и снежок, такой желанный после долгой слякоти, кружил, вальсировал и неспешно опускался на землю.

И воздух, восхитительный воздух. Мир стал чист и прекрасен.

Не ожидая лифта, Першин быстро поднялся в редакцию, и, раньше, чем Владимир Иларионович открыл дверь, в лицо ударил мерзкий запах. Першин невольно поморщился, но, входя в кабинет, словно и не заметил, как Шмаков поспешно пнул под стол блюдце с окурками.

Не снимая ни дубленки, ни шапки, Владимир Иларионович подошел к столу Шмакова и сказал в хмурую физиономию:

— Премия. Первая.

Шмаков вскинул голову и смотрел на Першина не мигая, и руки Шмакова замерли, одна — на стопке бумаг, другая — на мышке, и левая стопа все еще обитала, неподвижная, под столом, возле чадящих окурков.

— А! Пробрало, — сказал Першин со злорадством, веселым и доброжелательным, — не так уж все безнадежно в нашем безнадежном мире.

Першин скинул дубленку, шагнул к окну, приоткрыл фрамугу и глянул на Шмакова с полувопросом: «Не возражаешь?»

Шмаков не возражал. Он сидел все в той же позе, как в детской игре «Замри». Першин хотел засмеяться: «Отомри», но Шмаков так обидчив! И Владимир Иларионович промолчал.

Включил компьютер: дела, увы! — дела.

Тут приоткрылась дверь, и сквознячок, и запах французской парфюмерии, и голос Нинель Лисокиной:

— С утра уже, как пчелки? Привет, мальчики. Ну, молодцы, ничего не скажешь. А между прочим, объявлен итог конкурса.

Владимир Иларионович улыбнулся:

— Информационники наши, как всегда, впереди планеты всей.

Лисокина поиграла бровями, мол, о да, не спорю, мы — такие, улыбнулась и сообщила:

— И победил некий Мешантов.

Нинель шагнула к столу Шмакова:

— Шмак, он — кто?

Шмаков молча пожал плечами.

— Шмак, ну, вспомни. Ты же у нас… Да, Владимир Иларионович! — Нинель стремительно развернулась от стола Шмакова. Высокая, стройная, сделала шаг и склонилась к Першину:

— Говорят, открытие Бабицкой? Неужели — правда?

Шмаков хмыкнул, и Першин улыбнулся: ожил! И сказал весело:

— Правда, правда, чего только не бывает в этом мире. Вы, женщины, такие непредсказуемые, — и добавил с легкой грустинкой: — Правда!

Нинель грусти его не заметила, продолжала с прежним напором:

— Он что — ее ближайший родственник? — дунула на упавшую на лоб прядь, затем вскинула голову, и ворох рыжих волос взметнулся вверх и, пройдясь по щеке Першина, упал на спину Нинель. — Или он — ее последняя надежда на личную жизнь?

Шмаков хмыкнул, а Першин улыбнулся:

— Не знаю. Не думаю. Хотя вы, женщины, такие загадочные… — И добавил тоном серьезным: — Одно неоспоримо: премию присудили справедливо. Достойному.

— Ну, странны дела твои, Господи, — сказал Нинель.

— Да уж! — буркнул Шмаков.

Лисокина стремительно шагнула к дверям. На миг остановилась:

— Да! Совсем забыла. Шеф собирает. Желает снабдить очередной ценной установкой.

Стукнула дверь, и фрамуга захлопнулась, и взметнулись листы бумаги на столе Шмакова.

* * *

В светлой длинной шубе из хвостиков норки, в темной норковой шляпе с полями, в черных сапогах на высоких каблуках невысокая Фаина Сергеевна ощущала себя дамой высшего круга.

Морща носик, она гордо задирала голову и требовательно поглядывала в просвет между головами плотно стоявших перед ней и досадливо морщилась уже вся, чувствуя, как ее элегантная, пушистая, дивная шляпа трется о чье-то грубое плечо.

Как и водится, после транспортной паузы к остановке подошло сразу три машины. Одна вообще шла не туда, и Фаина Сергеевна глянула на нее с гневным укором, второй автобус, муниципальный, был черен от пассажиров, и к нему сразу устремилась с остановки людская масса. Коммерческий покорно ждал, раскрыв переднюю дверь, и в дверь были видны два свободных места. И какая-то девица (так себе, ничего особенного), задрав головку в шляпке (и шляпка — так себе; норковая, с полями — но ничего особенного) неторопливо шагнула со скучающим видом к тем дверям. И явно медлила, наслаждаясь взглядами остальных, что, впрочем, смотрели отнюдь не на нее, а на дверь переполненного муниципального. Одна Фаина Сергеевна умела замечать все, ну, потому она и…

Фаина Сергеевна гордо дернула плечиком, выше вскинула голову и, довольная и собой, и своим решением, шагнула вслед за девицей в уютной салон

* * *

Прошу, послушай…

Ты красива…

Слова, слова слова…

 

2

Сияние светильников, звуки оркестра, шелест дорогих тканей, блеск аксессуаров, звон бокалов, запах праздника — банкет был в расцвете. Или, как говорят сегодня: тусовка.

Нет, — поморщилась Фаина Сергеевна, — ту-сов-ка — словно пихнули пару-тройку раз в бок кулаком в автобусе или в магазинной очереди. То ли дело: банкет, звучное «а…». Да «ба!» — и все сказано.

От нарядной группки у окна с золотистыми жалюзи отделилась черная фигура, и Першин, чистенький, прилизанный (скучный все-таки субъект), подплыл к Фаине Сергеевне своими бесшумными шажками.

— Фаина Сергеевна, — замурлыкал, принимая из рук Бабицкой шубу и семеня к гардеробной. — Мои поздравления. Вы одна?

Першин перекинул шубу через перила, милостиво кивнул гардеробщику и оглянулся, скользнул медленным взглядом по залу, словно собирался по наитию узнать в массовке героя дня. Не узнал, склонился к Фаине Сергеевне в полупоклоне (клоун заторможенный), взял под ручку, посеменил к колонне, не переставая ворковать:

— Героиня наша пред нами. А герой?

И за сладкой улыбочкой — горькое терзание. Да и как ему, Першину, не терзаться, он же у нас — эталон, экспонат музейный, подчехольный, а тут — такой облом (нет, — поморщилась Фаина Сергеевна, — не стоит так засорять свою лексику), тут такой… так и хочется сказать: отпад. (Пора прекращать смотреть телевизор, иначе…) Да! Вот! Абдикация. И Фаина Сергеевна снисходительно улыбнулась поверженному идолу и ответила вопросом:

— Как? Вы без тени, жуткой и мрачной?

Владимир Иларионович едва ни рассмеялся: Фаина имела несносную привычку употреблять термины, значение которых помнила смутно, но ее определение Шмакова было великолепно: просто, кратко и точно.

Шмаков приходил на подобные мероприятия как бы исключительно ради его, Першина, довольства и за весь вечер не отставал ни на минуту ни на шаг. Причем Шмаков никогда не шел и не стоял рядом, как другие партнеры, поглядывая и переговариваясь, он всегда был в полушаге от Першина и мог за весь вечер не произнести — нельзя сказать: ни звука, потому что Шмаков хмыкал постоянно, но — ни слова.

На этот раз Шмаков буркнул, что не пойдет, с особой угрюмостью, и Владимир Иларионович настаивать не стал: не слишком уютно разгуливать жалким оборвышем в компании разодетых людей (хотя иные, что Шмакова не знали, принимали его потертые джинсы за особый шик, за манеру a la сладкий Запад), да и успех немолодого никому не известного автора не добавил Шмакову уверенности и желания бороться и создавать (как рассчитывал Владимир Иларионович), напротив, Антон последние дни выглядел больным.

Першин вздохнул. И вновь оглянулся: однако ж, где герой?

— Истинный талан всегда скромен, — сказала Фаина назидательно, но Першин не засмеялся, ответил искренно:

— О, да! — но тут же вновь обвел глазами зал, желая узнать незнакомца по особым признакам таланта, и улыбнулся своим мыслям: все-таки поступки создают человека. Протекция неизвестному и достойному автору подействовала на Фаину магически, она почти перестала нести пышную ересь, и суждения ее стали хоть и не особо оригинальны, но справедливы.

— И все же — премия, теплые слова, аплодисменты зала, улыбки, — Першин вновь склонил голову перед Фаиной Сергеевной, улыбнулся) милых дам. «Не продается вдохновенье…» — и сам над собой усмехнулся: всего минут десять пообщался с Фаиной и заговорил штампами.

— Не каждому доставляет удовольствие сидеть в президиуме перед залом, демонстрируя, каким образом он зевает и чешет отдельные части лица и туловища, — поджав губы, произнесла Фаина, и Владимир Иларионович вновь едва не рассмеялся: в президиуме они с Фаиной, как правило, сидели рядом. Чесались по-разному, тут он спорить не станет. Да он, вообще, спорить не станет. Першин улыбнулся, взял Фаину под локоток:

— Фаина Сергеевна, голубушка, не томите. Он решил сесть в зале? Ну, покажите глазами, намекните — кто? — спрашивал, вновь и вновь обводя глазами зал.

— Не знаю, — неохотно ответила Фаина Сергеевна.

— Ну, голубушка, ну… Как не знаете? Вы с ним не встречались? И он не примчался к Вам с букетом алых роз? — Першин, перестав поглядывать в зал, смотрел с недоверием на Бабицкую.

— Он ведет себя достойно, — вскинув голову, заявила Фаина Сергеевна и устремилась навстречу Лисокиной, что, порхая от группы к группе, оказалась в нужное время в нужном месте.

* * *

Зал гудел, шумел, праздновал.

И вот прелюдия завершена. Гаснут улыбки и смешки, как огни под сводом театра, все идут в конференц-зал, и вступительная часть, нудная, длинная, протокольная.

И — наконец-то! — оглашение лауреатов. Премия третья, вторая, поощрительная, от спонсора, от того, от этого. Зал любезно хлопает, снисходительно улыбается — лица все знакомы и неинтересны. И…

— …Анисиму Борисовичу Мешантову за роман «Уход старика»! Номинация Фаины Сергеевны Бабицкой!

И Фаина в президиуме подросла на глазах, как волнушка после грибного дождя.

И зал зашумел, заулыбался, зашевелился — все оглядывались: кто встал? где?

Встали самые любознательные и демократичные, что без церемоний хотели первыми увидеть того, ради кого зал и собрался, чтобы однажды, лет так через дцать, сказать внукам задумчиво: «Когда я…»

Однако, где же Мешантов?

Мешантова в зале не было.

И Першин подумал о Шмакове: первый раз Антона не подвело чутье. Такую оплеуху он все же не заслужил. Конечно, можно заболеть, можно улететь на Камчатку или на Канары. Конечно, автор имеет полное право получить премию келейно, в бухгалтерии. Или по почте. Но! Конкурс — престижный. Премия — первая. Мечтают — сотни. И сотни пришли его чествовать. Должен был объявиться! А он — телеграммы не прислал поблагодарить жюри и зал.

Тут Першин подумал, что завтра ему рассказывать Антону про вручение премий, и заболел затылок.

* * *

Фаина Сергеевна, едва передвигая ноги, брела по проспекту.

Падал снег, и газон стелился искристым белым ковром, и притягивали взор пушистые шары деревьев — дивный зимний пейзаж, столь редкий в прогазованном городе.

Фаина Сергеевна не замечала красот природы, она была в замешательстве, ей несвойственном.

Первая премия досталось автору не по воле небес. Это она, Фаина, изловчилась, это она, Фаина, шепнула тому, позвонила этому, чье-то творение поругала, чье-то творение похвалила, и столкнула лбами минусы, и в результате получила свой большой плюс. Это читатели думают: члены жюри роман прочитали, ахнули от восторга и в едином порыве вскинули руки: премия! первая! Как же! Да никто ничего не читал. У каждого свои кандидаты, свои планы, свои амбиции. Какая им разница, кто там что написал? Да разве мыслимо читать все, что присылают на конкурс? Это теперь, когда роману присуждена премия, а вместе с ней и полный джентльменский набор, или, по-современному, потребительская корзина: и заманчивые предложения от редакций журналов, и контракт с издательством, и интерес иностранных обозревателей с их резюме, мол, книга может стать бестселлером (пусть значение этого слова мало кто понимает, а интерес и зависть оно порождает), и многие приятные мелочи, как интервью для газет, как мелькание на телеэкране, и прочая, и прочая, — вот тут да, кое-кто роман прочитал, но все же интересовались больше автором, персоной, не романом. Вот только сейчас, когда автор…

Фаина Сергеевна плюхнулась на заснеженную скамью, не стряхнув со скамьи снег, не постелив под шубу газету. Вот теперь, когда автор, получив первую премию, за премией не явился, когда он не торопится давать интервью иностранным журналистам и подписывать контракт с издательством, когда… Теперь роман прочитают все! И, как только роман появится в бумажном варианте, его тут же раскупят. Весь тираж. Тираж может быть любым, огромным. И доходы. И перспективы.

И герой на белом коне.

У Фаины Сергеевны закружилась голова. Какой расчет, какая выдержка! Вот уж воистину, талантливый человек талантлив во всем.

Фаина Сергеевна судорожно глотнула морозный воздух и торопливо посеменила к дому.

* * *

В редакции было многолюдно, шумно и душно. И в холле, и в коридоре, и за открытыми дверями отделов толпились, курили, смеялись, общались.

Обычная картина, приятная сердцу журналиста, последнее время Першина раздражала; раскланиваясь направо и налево и улыбаясь всем и каждому, Владимир Иларионович бочком прошел к своему кабинету, и, открывая дверь, подумал с удовольствием, что мрачный нрав Шмакова спасает от обилия праздноболтающих.

Шмаков молотил по клавиатуре.

Довольный тишиной и безлюдьем, Першин оживил компьютер и попытался углубиться в статью, однако мысли Владимира Иларионовича какой день крутились в других сферах.

Конечно, Бондарь прав, — Першин опять подумал о герое как об авторе романа. — Ракушки, налипшие на киль, всплывают вверх, когда на море шторм и судно треплет волна. Сказано так… по-шмаковски.

Першин улыбнулся, глянул на Шмакова — тот с остервенением колотил по клавишам, не спуская с клавиатуры недоброго взгляда, словно та была манекеном ненавистного начальника.

Роман в редакции прочитали многие, и только что Першину пришлось выслушать с десяток суждений и о романе, и о поведении автора, но Владимиру Иларионовичу было интересно мнение Антона.

Першин вновь улыбнулся, глядя на сумрачного Шмакова:

— Антон!

Тот вскинул голову и смотрел из-под насупленных бровей, словно Першин отвлекал его от создания эпопеи века.

— Почему автор не идет за премией? — играя мышкой, чтобы не погас монитор, спросил Першин. — Твое мнение? Это что? Пренебрежение? Бравада? Трагическое стечение обстоятельств, и автора, быть может, уже и в живых нет?

— Псевдоним, — буркнул Шмаков и снова принялся за клавиатуру.

— Псевдоним? Действительно… Ты полагаешь… — Владимир Иларионович оставил в покое мышку. — Никакой не новичок. Просто решил — что? Проверить себя? нас? Испытать острые ощущения? Вернее, пережить вновь былые ощущения? Заново испытать — да что испытать? А премия — не нужна вообще?

— Появится, — буркнул Шмаков, — когда-нибудь.

— Так ты полагаешь… — И Першин вновь открыл роман.

Шмаков хмыкнул.

— И кто же? — пробегая глазами текст, спросил Першин. — Чей стиль?

Шмаков молча дернул плечом.

Задумчиво глядя на монитор, Першин прочитал, негромко и медленно:

«Почему я открыл дверь? — думал старик. — Я столько лет не открывал никому двери. Все ветер».

— Действительно, почему?

— Такой дом. Такие соседи, — хмыкнул Шмаков. — А вдруг соседка, во французском парфюме, зашла позвонить? Сотовый в шмотках затеряла. А по автомату не умеет.

Шмаков оторвался от клавиатуры, посмотрел на Першина и усмехнулся, весело и зло. И вновь уткнулся в комп. А Першин, думая и о Шмакове, и о герое романа Бондаре, и об авторе романа Мешантове (или — как его там? Кто же он на самом деле, этот некий Мешантов?), прочитал другой отрывок:

«Он ударил старика ножом и произнес одно-единственное слово-вопрос „где?“. Ударил вновь. И вновь. И старик прохрипел: „Под ванной“. Но Бондарь ударил старика вновь и ударял, пока тот не затих. Осмотрелся, надо ли навести порядок. Нет, он ни до чего не дотронулся, а ботинки оставил у входа, на лестничной площадке.

Выдвинул из-под ванны таз, тряпку, облезлый цветочный горшок, достал кейс и, не оглядываясь на бездыханное тело старика, вышел из квартиры.

На улице, как и час назад, выл ветер».

Шмаков хлестким аккордом закончил работу, шумно задвинул клавиатуру, развернулся к Першину и изрек:

— Ну. Прочитал я этот шедевр. Тебе интересно мое мнение? Об этом творении или об его создателе?

Першин довольно потер руки: он любил послушать Антона. Когда человек говорит редко и скупо, хотя знает не меньше других, его мнение интересно.

— Стиль: лексика, интонация, строение фразы — все под воздействием переводных детективов.

Владимир Иларионович поморщился от обиды (ждал интересных суждений, и на тебе!) и, не дослушав, сказал, горячась:

— Антон, мы все под воздействием! Если в детстве книжки читали. И говорить, что это подражание…

— Я говорю то, что говорю я, а не то, что ты решил услышать, — не меняя ни позы, ни интонации, ответил Шмаков. — Роман написан в манере зарубежного детектива. Подражание? Может быть. А может быть, пародия.

— Пародия? — изумился Першин. Такая версия Владимиру Иларионовичу в голову не приходила. И никто, чье мнение о романе Владимир Иларионович выслушал, а выслушать ему пришлось десятки мнений, подобной гипотезы не выдвинул. — Но… Что ты нашел в романе смешного?

— А кто тебе сказал, что пародия должна вызывать гомерический хохот? Клоуны наши эстрадные? — Шмаков откинулся на спинку стула, выдвинул ноги в проход, сложил руки на груди и смотрел на Першина, как на подростка. — Пародия — сатирическое произведение, что осмеивает литературное направление, жанр, стиль или манеру писателя.

Першин не возражал, он знал, что Шмаков — ходячий цитатник, и его высказывания можно по словарю не проверять. И все же…

— Сатира — это же смех.

— Ты хохотал, читая Щедрина?

— Но… Щедрин, а тут… — помогая себе движением ладони, говорил Першин. — И почему… Ну, хорошо, допустим, — и ладонь уверенно опустилась на столешницу. — Но при чем здесь детектив? Одно-единственное убийство, и то происходит как бы за кадром, а…

— А детективная литература (если посмотреть словарь литературоведческих терминов) — литература, посвященная раскрытию методом логического анализа сложной, запутанной тайны, чаще всего связанной с преступлением.

— М-да… — только и нашелся Першин, не зная ни что сказать, ни что думать.

Тут открылась дверь, и в кабинет впорхнула Лисокина.

Першин улыбнулся: эту рыжую бестию ни одно местное дарование мимо себя не пропустит, всяк норовит прочитать ей свои вирши, а Нинель явно неравнодушна к сумрачному Шмакову — ох уж эти женщины, все им гениев непризнанных подавай!

— Владимир Иларионович, — от двери пропела Нинель, и Першин вновь улыбнулся: глаз Нинель лежит на Шмакове, а слова якобы обращены к нему, к Першину, поскольку он для Нинель… Кто же он, Першин, для Нинель?

А Нинель остановилась посреди комнаты, развернулась к Шмакову и предложила:

— Мальчики, пообедаем вместе?

И, чего уж Першин никак не ожидал, Шмаков буркнул:

«Пообедаем».

* * *

Конкурс, да еще литературный, да еще отечественный, да еще сетевой, интересовал Нинель меньше всего, то есть, попросту говоря, конкурс не интересовал Нинель вовсе.

Нинель интересовал Шмаков.

Предложи ей Шмаков перебраться из чистой светлой просторной квартиры, обставленной импортными гарнитурами, в чулан, Нинель бы…

Но бывать в этом милом чуланчике хотя бы изредка, хотя бы раз в неделю!..

Да, конкурс… Интересно, конечно. Шмак не станет интересоваться ерундой. И, когда Шмак говорит о конкурсе, он становится такой, такой… Ну, такой интересный! Нет, Шмак всегда интересный. Он просто — интересный. Но тут начинают волновать шмаковскую поверхность такие бурные подводные течения… Ах, да Шмак — он всегда… Ну, это же Шмак.

И все же…

И Нинель, придвинув золотистое пушистое плечико к линялому плечу Антона, заговорила о конкурсе.

Уже некоторые иностранные корреспонденты между аперитивом и канапе с икрой обронили: роман можно перевести, это может быть интересно нашему читателю. Но — кто автор? Где он? Это что — загадка русской души? И никто не знает, кто автор. По условиям конкурса автор имел право на анонимность, и это можно понять: никто не хочет делать свое поражение достоянием широких кругов общественности, но то, что он, автор, не объявится, став призером, — подобный вариант развития конкурсных событий не рассматривался. И теперь эта клика, то есть высокочтимое жюри (Нинель мило глянула на Першина и мило улыбнулась, мол, только не вы, Владимир Иларионович) — без штанов и в луже.

Шмаков хмыкнул-буркнул, ткнувшись носом в тарелку с заливным, и ободренная Нинель продолжала с энтузиазмом.

Ах уж эти русские, — между канапе с икрой и кахетинским, — они так широки, они так безрассудны. Так расточительны. Так… Автор не идет за деньгами. Народ не знает своих героев. В цивилизованном мире любой культурный человек по первой фразе узнает почерк известного мастера. Ох уж эта Россия.

— Про Сартра своего забыли!

Шмаков, что только что отправил в рот горбушку с остатками желе, поперхнулся и изумленно смотрел на Нинель.

Владимир Иларионович, пряча улыбку, отвернулся к официанту: а он-то, старый болван, думал-гадал, с чего это Нинель подсела к нему на том вечере, мнением его интересовалась.

Официант подошел с готовностью на лице, кося глазом на протертый воротник Шмакова, но Шмаков и Нинель, занятые друг другом, не заметили официанта.

— Да-да, — Першин кивнул головой на вопрос «нести ли горячее», продолжая слушать Нинель: тема была ему интересна.

Роман, как и водится, никто не читал. Ну, кроме… любителей полистать странички. Тут до серьезных книг руки не доходят. Павлов, ну тот, спецкор «Литературки», говорил, что в юности до Достоевского не добрался, а теперь уже столько о нем и его книгах знает, что самого читать неинтересно. Вот уйду, мол, на пенсию, тогда…

Ну и «Старика» никто не читал. Его, оказывается, даже не номинировали. Был специальный сайт, где всякий, кого отвергли или кто просто не успел, печатал себя сам. И тоже принимал участие в конкурсе. И зачем было тогда кого-то читать? номинировать? или оплатили сей труд?

Нинель вскинула ресницы в сторону Першина, мило улыбнулась, но ответ ждать не стала:

— Ну, дело благое.

И снова склонилась к Шмакову.

Ну, в общем, у всякого в жюри был свой интерес, и, чтобы совсем уж не переругаться, решили первую премию не присуждать никому. И тут — вдруг — выплыл этот роман. Как Бабицкая его раскопала?! Чего бы она искала на сайте вольных художников?

Теперь все о романе говорят, теперь все роман читают. Теперь все ждут, когда роман издадут. А как издавать — без автора? Уже установили, что роман пришел из интернет-класса, можно и фамилии все поднять, да что толку — документы в классе не спрашивают. Говорят, автор объявится, когда роман напечатают и распродадут, — предъявит дискету, укажет точно день и час, еще что. Но как печатать — без автора?

Першин почему-то почувствовал тревогу и сказал почти про себя:

— Что-то здесь не то.

— Да уж! — буркнул Шмаков.

И Нинель умолкла, глядя на одного и другого. И спросила, почему-то шепотом:

— Вы думаете, он не специально исчез, чтобы роман пошел нарасхват? Вы думаете…

И Нинель округлила глаза.

— Да тут думай — не думай, — задумчиво сказал Владимир Иларионович. — Вариантов возможных масса. Может быть, болен, и болен серьезно, — и ему самому и родственникам не до конкурса. Может быть, в турне, — хотя оттуда мог бы поинтересоваться и дать о себе знать. Или в командировке, и так загружен, что забыл про сроки. А может быть и такой вариант: литература — хобби, хочет утвердиться сам для себя, и только. Такое тоже возможно.

— А псевдоним? Я понимаю: Владимир Иларионович подписался бы Иларионов. Или, — Нинель кокетливо улыбнулась, — Валентинов. Ну… кто-то Снежин. Ну… кто-то Алкашин. Но Мешантов — это что?

Першин и Шмаков посмотрели на Нинель, посмотрели друг на друга, и Шмаков произнес:

— Злобный. Mechant.

— А имя? — тихо спросил Владимир Иларионович.

— Анисим — исполнитель, — тихо ответил Антон.

— Ой, — тихо сказала Нинель и обхватила себя руками.

* * *

Роман печатали на принтере, снимали на ксероксе — читали.

Роман, и правда, был неплох, то есть «Уход старика» был ничем не хуже тех произведений, что должны были получить премии.

Роман читали все, и всяк видел в романе свое.

Читала общественность, вдумчиво и неторопливо, и находила в сюжете романа скрытые намеки на неблаговидные поступки первых и известных лиц.

Читала милиция (та ее часть, что читает) — снисходительно и с интересом. Обсуждала и посмеивалась: эти рассуждения о психологическом состоянии преступника… — преступник, он и в Африке преступник.

Читали мастера детектива, с иронией и обидой. Сюжет — примитивен: убил, ограбил, раскаялся. Убил! Ударил ножом, и все — никакой фантазии. Из-за чего шумиха?!

Читали роман в литературных кругах. Спорили. Одни доказывали, что роман — середнячок, однодневка, и главное его достоинство — злободневность. Другие утверждали, что роман вскрывает глубинные пласты бытия и при каждом новом прочтении читатель открывает новый пласт.

Газетчики читали роман заинтересованно, находили в героях черты знакомых и решали, кто послужил основным прообразом.

Предполагали, озарялись, спорили, доказывали, сомневались: кто прототип Бондаря? Да это же!.. Нет, не говори, это явно… А Старик? Да тут и гадать нечего, это… Э, нет, не скажи, образ явно собирательный.

В редакции, где работал Владимир Иларионович Першин, вокруг романа велись разговоры профессиональные: обсуждали лексику автора, стилистические обороты (отдельная дискуссия возникла из-за повторов — наречий, глаголов; одни журналисты с сожалением констатировали небрежность автора, другие с мудрой улыбкой говорили о приеме нагнетения).

Особый интерес вызвал эпиграф; это и понятно, ведь он — ключ к замыслу автора. И здесь мнения тоже разделились: одни видели в эпиграфе пояснение идеи автора, другие смотрели шире и говорили, что в этом «преддверии романа» — разгадка самой истории, связанной с данной публикацией.

Эпиграф, из двух цитат, действительно был любопытен:

«В начале было слово»?

«Bellum omnium contra omnes».

Один вопросительный знак после библейской фразы стоил иного тома.

А единение этих, разнородных, цитат?

Какой подтекст, какая глубинность!

Шмаков, смоля дешевые сигареты, глядя в пол и постукивая пяткой о ножку стула, буркнул, что ни о чем таком, «эпохальном», автор не думал и эпиграф выбрал наверняка почти случайно, из тех цитатников, что были под рукой, но к скептическим высказываниям Шмакова все привыкли и не придавали им особого значения.

Удивило, что Першин, чьи взвешенные суждения всегда слушали с уважением, на этот раз не принимает участия в дискуссии, и одна из сотрудниц даже спросила у Владимира Иларионовича, не заболела ли Валентина, но тут вспомнили: а автор — кто же? Кто-то из своих… Написать подобный роман могли многие, но додуматься до подобного рекламного трюка! И навеки остаться анонимным? Да отчего же — навеки?! Помилуйте! Как только роман будет издан и распродан, как только иностранное издательство укажет достойную сумму в контракте — тут же автор и объявится. Как же он докажет, что он — это он? Что за бред! Никто ничего не будет доказывать. Все окажется милой мистификацией. Автор в сговоре с каким-то издательством.

И разговор о романе принял новое направление.

* * *

Тут из дальней поездки вернулся Виктор Николаевич Ляхов, публицист, критик, знаток детективов.

Виктор Николаевич вошел с морозной улицы в теплый холл улыбаясь: как упруга была вчера вода в океане, как щедро заморское солнце!

В холле Виктор Николаевич задержался у зеркала: поправил новое кашне, вспушил примятые снегом волоски на шапке и вновь улыбнулся, предвидя, какой ажиотаж вызовет у коллег его появление.

Редакция обсуждала роман.

Виктор Николаевич, все еще улыбаясь, походил по кабинетам, и везде, вместо восторженно-завистливого: «Ах, расскажи: как там», его встречали деловитым: «Да, старик, ты еще не знаешь…» (словно Виктор Николаевич вернулся не из Штатов, а из деревни Крюково), и каждый торопился рассказать ему о произведении, где было описано то, что видно в окно.

Виктор Николаевич прошел в кабинет, включил компьютер, нашел в интернете роман — он напишет рецензию, толковую рецензию человека, не подверженного массовому психозу.

* * *

Роман Ляхов прочел не без интереса: и душевный настрой героя, и влияние погоды на психику любопытны. Достойно внимания и описание бытовых мелочей, столь редкое в современной литературе. Пустячки, что, казалось бы, никак не влияют на ход повествования, создавали эффект присутствия и узнавания, и к середине романа у Виктора Николаевича появилось ощущение, что он был рядом с этим действом, в сквере, на лестнице, в квартире: на час раньше ушел, спустя полчаса прошел мимо — свидетелем события не стал, а аромат вдохнул.

Пару раз в кабинет заходили сотрудники, но Виктор Николаевич придавал лицу озабоченный вид, проводил ребром ладони по горлу, вздыхал и произносил тоном, полным усталости и сожаления: «Старик, все подробности — за мной. Но надо отписаться. Пока масть идет. Понимаешь?» Старики понимали и Ляхова не беспокоили.

Особый вкус чтению придавала загадка прототипов.

Ляхов мог согласиться с коллегами, что образ Старика — собирательный и в нем узнают себя многие публицисты уходящей эпохи (хотя и в этом случае кто-то послужил для автора каркасом — кто? Но бог с ним, со Стариком, не о нем речь), но главный герой Бондарь — Ляхов нутром чуял — был списан с реального субъекта, списан дотошно, со знанием дела. По мелочи — старое суконное пальто на вешалке, привычка чесать спину об угол шкафа, нервное постукивание левой пяткой и прочие детали, что делали образ реальным, осязаемым, — автор мог насобирать со всей округи, но дух! поток сознания — он принадлежал определенному индивидууму. Да и не мелочи вовсе все эти штучки-дрючки: словечки, жесты, привычки. Они делают образ живым, и они характерны для… кого?!

Ляхов представил неприбранную квартиру, мало похожую на жилье интеллигентного человека. Неприятный запах. Тусклый свет. И невзрачный тип с мрачным видом запихивает в стол очередной непризнанный шедевр.

Виктор Николаевич прикрыл ладонью глаза и перебрал в памяти знакомые лица.

Пролистал картотеку.

Притянуть за уши к образу Бондаря можно многих журналистов, но без погрешностей на портрет героя не накладывался никто.

И все же — эта поза, когда одна нога шарит под столом, другая обнимает ножку стула, эта манера курить, пряча сигарету в ладони, — так знакомо.

Ляхов вновь перечитал главу, где герой видит себя в зеркале: удлиненное лицо с узким подбородком, впалые щеки, маленький рот, и густые брови, и старательно прикрытые темными волосами уши, большие, рельефные, разные: одно ухо клонится к голове, второе оттопырено.

Виктор Николаевич пружинисто поднялся, шагнул к шкафу. На полке стояло зеркало, и Ляхов с удовольствие увидел край бежевого воротничка и шею шоколадного цвета, и вновь вспомнился пляж… Многое, многое нужно рассказать.

Он улыбнулся и ловким движением выхватил из стопки альбомов тот, где были фотографии с редакционных тусовок. И, еще не открыв альбом, представил лицо Шмакова.

Шмаков! Шмаков? Ну и герой, однако…

Ляхов раскрыл альбом, просмотрел фотографии — конечно, Шмаков. Это шмаковские претензии на особую одаренность, шмаковские жалобы на непризнанность доведены в романе до края, до преступления.

Кому могло прийти в голову сделать Шмакова героем романа? Кто же он, этот загадочный автор?

Версию, что автор может быть из богатых эмигрантов, Ляхов отмел сразу: уж он-то знает, что из прекрасного далека отечество с его проблемами вспоминается иначе.

Нет, автор свой, доморощенный. Ходит рядом, слушает рассуждения коллег и посмеивается.

Ляхов почувствовал охотничий азарт: что ж, он выходит на тропу, он принимает вызов. Он проведет свое расследование и найдет анонима прежде, чем тот решит объявиться сам.

Круг подозреваемых широк: этот правдолюбец с кем только не конфликтовал, и подсмеяться над ним хотели бы многие.

Что мы имеем?

Герой романа Шмаков, это бесспорно, значит, автор знаком со Шмаковым, и знаком неплохо.

Ляхов, как охотничий пес, почуял запах дичи: автор где-то рядом, близко, то ли над головой, скрытый кроной деревьев, то ли в полушаге, в густой траве.

След зверя обнаружен. Теперь — осторожность: не спугнуть, ничем себя не выдать, легкими твердыми шагами обойти опушку и выйти на зверя с подветренной стороны.

Виктор Николаевич нервно прошелся по кабинету.

Автор знает Шмакова, как того знают немногие. Знает берлогу Шмакова: на какой деревяшке стоит кофеварка, коробка из-под каких продуктов служит емкостью для дисков, какой узор угадывается в несвежих простынях… и прочие мелочи, известные очень немногим. Конечно, детали могут быть и сочинены, но Ляхов чует: быт дотошно списан с реальности — невольно или преднамеренно, это уже вопрос второй.

В очередной раз прихлопнув зазвонивший телефон, Виктор Николаевич включил автоответчик, запер дверь, достал стопку лощеной японской бумаги, как всегда, отметив ее прелестный вид.

Итак, «Шмаков» — вывел Ляхов крупно посередине листа, а чуть ниже и сбоку написал помельче: «Круг друзей». Да нет у него друзей. Нелюдим. «Круг приятелей»? Ограничен. Да и приятелей у него нет. «Круг знакомых» — ограничен весьма. Конечно, кто его знает, чем этот неудачник занят вне службы, но роман написан публицистом, даже литератором, и литератором, Ляхов готов это признать, не лишенным дарования. Так что круг сжимается, как шагреневая кожа.

Виктор Николаевич почувствовал приятный зуд, и в голове его уже складывались фразы, абзацы, блоки, осталось — вставить фамилии.

Ляхов взял чистый лист, нарисовал черным фломастером круг, внутри круга написал красным фломастером большую «Ш». Три стрелки черным фломастером показали направление поиска: редакция, приработок (газеты и журнальчики, где изредка появлялись опусы Шмакова), сокурсники.

Виктор Николаевич подумал и начертил четвертую стрелку, запасную, на непредвиденный контакт Шмакова, что может открыться в процессе расследования.

Первая версия и, пожалуй, основная — редакция. Ляхов вновь почувствовал охотничий зуд: кто же из коллег смог и роман написать лихо, и маску незнания носить долго?

Ляхов взял чистый лист, нарисовал синим фломастером квадраты, мелко вписал шариковой ручкой названия отделов.

Первый квадрат — отдел, где работает Шмаков.

Виктор Николаевич откинулся на спинку кресла и, глядя на план расследования, стал мысленно рассуждать.

Пожалуй, Першин знаком со Шмаковым ближе других. Возможно, и в квартиру заходил. Скажем, проведать больного. Но… Ляхов представил Першина и поморщился: нет в этом лице никакой авантюрности, никакого азарта. Хотя, конечно, в тихом омуте… И зацепка может оказаться в самом непредвиденном месте — пренебрегать нельзя ничем.

Виктор Николаевич шагнул к двери, на ходу остановился у шкафа, вновь отметил красивое сочетание шоколадной шеи и бежевого воротника и пошел в отдел Першина.

* * *

Жалюзи в кабинете Першина были открыты, и на полу и на мебели лежали солнечные блики. В воздухе носилась пыль. Попадая в поле компьютеров, пыль кидалась в стремительный коловорот.

Першин вскинул голову, глянул на входившего в кабинет Ляхова, и озабоченность на лице Владимира Иларионовича сменили интерес и радушие.

Першин приподнялся, протягивая руку; Ляхов ответил крепким рукопожатием, наблюдая, как эффектно выглядит его загорелая рука рядом с бледной рукой Першина.

Обернулся к Шмакову. Тот правой рукой рылся в папке, левой стучал по клавишам. Угрюмая физиономия Шмакова источала недовольство: печатать левой рукой было неудобно. Сидел Шмаков сгорбившись, вытянув левую ногу под столом и обхватив правой ножку стула.

Ляхов, улыбаясь, осмотрел обе ноги Шмакова, потом скользнул взглядом по темным волосам Антона, что были старательно зачесаны к щекам, и, протягивая руку, сказал весело:

— Ну, здравствуй, герой.

Шмаков глянул исподлобья, удивленно буркнул: «Привет. Как съездил?» и протянул Виктору Николаевичу руку в протертом рукаве.

— Да-да, как съездил? Впечатления? Масса, конечно, — оживленно говорил Першин, потирая руки от предстоящего удовольствия.

И Ляхов, что и не заходил никогда в этот кабинет, развернул свободный стул, сел вполоборота к обоим и стал рассказывать, как упруга была вчера вода в океане, как щедро заморское солнце.

* * *

отречение правителя от сана

война всех против всех

 

3

Рассказ подходил к проводам и отлету, когда дверь распахнулась и в кабинет впорхнула Нинель Лисокина.

— Мальчики! О, какие люди в Голливуде! — Нинель раскинула руки, словно собиралась обнять Ляхова, и подмигнула ему хитро, и Виктор Николаевич густо рассмеялся: нашла-таки эта пройдоха место его пресс-конференции.

Нинель махнула волосами и, взглянув на Шмакова, спросила у Першина:

— Владимир Иларионович, как вы насчет чайку? Или — кофейку?

— Я не возражал бы, — с улыбкой глядя на Антона, что вновь затюкал по клавишам, отозвался Першин. — А наш гость?

— С удовольствием! Прекрасная страна Америка, но чай там заваривать не умеют. Это отдельная тема, — приподняв палец, оживился Ляхов, но тут же обернулся к Лисокиной. — Хорошо бы здесь.

Нинель приподняла брови, что означало: «Чудны дела твои, Господи» (Ляхов обыкновенно чаевничал у редактора и не вел светские беседы в кабинетах коллег), быстро глянула и усмехнулась, словно разгадала замысел Виктора Николаевича: и зачем он здесь, и почему хочет почаевничать с этой парочкой, но, вмиг погасив усмешку, сказала кокетливо: «Как мило», — и крутанулась к двери.

Ляхов улыбнулся подобной «прозорливости» и галантно предложил: «Помочь?»

— Я помогу, — буркнул Шмаков, вытаскивая ногу из-за ножки стула, и Виктор Николаевич вновь улыбнулся: Шмаков скрывается от его расспросов. Сейчас и на задание умчится.

* * *

Не обманув ожиданий Виктора Николаевича, беседа перешла к роману.

Столько разговоров. И о романе. И вокруг романа. А все же — кто автор?

Першин стал обстоятельно излагать подробности этой запутанной истории, а Шмаков буркнул:

— Мент, — и, хлебнув из чашки, буркнул вновь: — Или уголовник.

Виктор Николаевич приятно рассмеялся: Шмаков узнал себя в герое, несомненно, вот и злится на автора. При всей своей непутевости, Антон — парень интеллектуальный, в литературе разбирается и, конечно, понимает, что роман написан не работником юстиции: упор в рассказе не на преступление, а на внутренний мир героя, на внутренний мир журналиста, даже писателя, талантливого и невостребованного, — этот мир милиция не знает. Не знают его и уголовники.

Не гася веселости на лице, Ляхов развернулся к Першину:

— А что говорят в «кругах»?

Першин стал обстоятельно рассказывать, в каком замешательстве члены жюри, присудившие роману первую премию.

Господи! — едва не воскликнул Виктор Николаевич, и лицо его стало серьезным. Ну, конечно! Ведь Першин — член жюри. И члены жюри общаются между собой. Кто реже, кто чаще. По телефону, по интернету, возможно, и живьем. И все они — литераторы. Конечно, автор романа — один из членов жюри. О Шмакове он наслышан: мир тесен; внешность Шмакова знает: тот вечный спутник Першина на всевозможных презентациях; а все недостающие детали почерпнул из бесед с Першиным. Возможно, сам себя и номинировал. Ляхов усмехнулся: статья получится — блеск, главное — успеть все выяснить и опубликовать материал прежде, чем объявится автор романа.

Кто же? Ну, список номинаторов — не проблема. Он есть на сайте конкурса.

Виктор Николаевич вновь почуял запах зверя: здесь он, рядом, кружит поблизости.

— Фаины Сергеевны, — уловил Ляхов слова Першина и, занятый своими мыслями, не сразу понял: при чем здесь Бабицкая? Эта дама — и хорошая литература? Номинация Бабицкой?!

— Но этого не может быть!

И Першин закивал согласно:

— Да, вот такой пассаж. И Бабицкая была справедлива, и премия досталась достойному, а автор… — Владимир Иларионович развел руками и вздохнул.

Да нет, думал Ляхов. Ну, как же так? Бабицкая?

Подобный поворот событий путал стройную версию.

Хотя…

Прекрасно! Осталось выяснить, кто из знакомых Першина имеет неплохие отношения с Бабицкой: господину с улицы эта мадам протежировать не станет! — и вот он, зверь дорогой. Он, Ляхов, тут мудрит, капканы по лесу расставляет, а зверь сам бежит к яме.

И Виктор Николаевич вернулся к разговору.

* * *

Несмотря на сомнительную туманность истории с публикацией и ее автором, Першин находил в романе все больше достоинств и теперь увлеченно рассуждал о его подтексте.

Скажем, главный герой — Бондарь. Случайна ли эта фамилия, или она несет смысловую нагрузку? (Если предположение его и Антона о том, что Анисим Мешантов — псевдоним, который надо читать как Злостный Исполнитель, верно, то законно предположить, что и фамилия главного героя имеет особое значение).

— Бондарь! По крупному счету, это простой трудяга, ремесленник. Он делает неэффектную, но нужную утварь или необходимую, но незаметную работу, — увлеченно рассуждал Владимир Иларионович.

— Да! — улыбаясь, поддержал идею Першина Ляхов и весело посмотрел на Шмакова. Бондарь делает бочки, а прототип — затычка в каждой из них, ладно бы только в пивных.

Виктор Николаевич откинулся на спинку стула, засмеялся.

Першин принял смех Ляхова за одобрение своей теории и, довольный, развернулся к Шмакову:

— Антон, ты согласен с такой трактовкой?

— Я думаю, то фамилия какого-нибудь умника, — буркнул Шмаков, выуживая из варенья ягоды. — Из издательства. Или еще откуда.

Першин с досадой повел головой:

— Нет, не скажи. Ничего случайного в романе нет. Куда ни глянь — все имеет второе дно. Я только сейчас начинаю понимать, почему убитый — Старик. Не Василий Иванович Пупкин. Не Яков Семенович Линденбран. Старик. Тогда понятен псевдоним. Злобный Исполнитель, но кто? Писатель? Нет. Злобно время, что перечеркнуло все, созданное стариками. Страна, что так беспощадна к нашим старикам. Их убивает безденежье, бесправье. Уныние, наконец! А герой — он просто орудие, мелкая сошка, исполнитель. Вот отгадка псевдонима!

Шмаков вскинул голову, глянул на Першина из-под густых бровей и ртом, полным варенья, пробормотал:

— Ну, ты даешь…

— Однако почему автор — исполнитель, и злобный, — с интересом поглядывая на обоих диспутантов, спросил Ляхов. Он не знал шмаковской трактовки имени автора. — И почему Бондарь — слепое орудие? Он одержим ненавистью к старику, в сущности, ему незнакомому.

— Герой — маньяк, — буркнул Шмаков, продолжая поглощать варенье. — И автор — маньяк.

Першин встрепенулся, чтобы парировать реплику Шмакова, но тут тихо, не поворачивая головы от стола, заговорила Нинель:

— Он убивает не ради выгоды. Это не ограбление. Ограбить он мог другую квартиру, более шикарную. И забирает только кейс. А что в том кейсе? Деньги? Документы? Рукописи? Мы не знаем.

— Ну, — поддакнул Шмаков. — И я говорю: маньяк.

— Он ненавидит Старика, — все так же тихо и не поднимая головы от стола, говорила Нинель. — Почему? почему он ненавидит Старика, и именно Старика? Может быть, потому, что Старик прожил долгую жизнь, значит, пережил все трагедии века, все репрессии, войны, и остался цел — как? Какой ценой? А герой — одинок. Где его родители? Где его семья?

— Вот именно! Эзопов язык! — Першин от удовольствия потер руки.

А Ляхов, с изумлением глядя на Нинель, протянул:

— Однако…

— И где все это произошло, мы не знаем, — помешивая ложечкой давно остывший чай, говорила Нинель. — «Он шел пешком по городу» — мимо чего? Метро? Собора? Большого театра или мимо театра на Фонтанке? Или мимо заводика рыбокоптильного? Мы знаем, какая ступенька в каком пролете измазана какой краской, но не знаем, на какой улице стоит дом. В романе нет ни одного названия. Это могло произойти в столице, это могло происходить в заштатном городишке.

— Конечно, конечно, — воодушевленно откликнулся Першин. — Автор обобщает, дает понять, что подобное могло свершиться и — увы! — свершается по всей стране.

— Однако, — вновь протянул Ляхов. — И как подобная мысль могла прийти в такую хорошенькую головку?

— А я — умная, — все так же помешивая ложечкой остывший чай, молвила Нинель. — Но я же понимаю, что осознать подобное мужчине сложно, а принять — немыслимо, и потому я их не напрягаю. С мужчинами я только хи-хи, ха-ха, траля-ля-ля.

Нинель вскинула голову, глянула на Ляхова каким-то незнакомым взглядом и тут же развернулась к Шмакову, и Шмаков посмотрел на Нинель, и в глазах этого неотесанного грубияна была такая нежность, что Ляхов замер на стуле, на себе испытав, что означает: громом пораженный.

Словно молния высветила событие, и все встало на свои места.

Вот кто знает, какой узор угадывается на несвежих простынях героя!

Конечно! Такая хитрость, такая игра. И никому, даже ему, Ляхову, и в голову не пришла мысль, что автор романа — женщина. И над героем она не насмехается — она им любуется: то, что для него, мужчины, недостаток, для нее, влюбленной в героя… Кто их разберет, этих женщин, что они находят в таких, как Шмаков. Но находят, вот.

Ляхов почувствовал нечто, похожее на головокружение.

Надо срочно уединиться, разобраться с мыслями, все факты собрать в гармоничную цепь.

* * *

Виктор Николаевич Ляхов писал рецензию. Ухоженное его лицо украшала улыбка: все факты и наблюдения, все частности и тонкости, все совпадения фабулы романа с событиями реальной жизни встали в ряд, и раскрылась картина создания модного произведения.

Статья получалась веселая, дерзкая, язвительная — интересная.

И только одно еще не решил Виктор Николаевич: написать «автор, коим, по моему глубочайшему убеждению, является Нинель Лисокина», или «автор, которого мы пока назовем Н.Л.»

* * *

Валентина с газетой в руках вышла на щелчок замка. Стояла в прихожей, смотрела, как Владимир Иларионович топчется на дверном коврике, сбрасывая сапоги.

Вид у жены был расстроенный, и Першин спросил с тревогой:

— Что-то случилось?

— Нет-нет, — поспешно ответила Валентина, сделала пару шагов назад, положила газету на холодильник, вернулась в прихожую. — У нас — все хорошо.

Конечно, вздохнул про себя Владимир Иларионович, убирая в шкаф пальто, что газету раскрой, что телевизор включи — только расстраиваться: убийства, катастрофы, теракты.

Жена ушла на кухню. Зашумел газ.

Помыв руки, вошел на кухню и Першин, потянулся за газетой.

Валентина быстро шагнула, забрала из рук мужа газету:

— Пообедай спокойно, со мной поговори. Потом — почитаешь.

Тот спорить не стал, с удовольствием сел к столу, где дымился наваристый и такой желанный с мороза борщ.

Жена достала из шкафчика графинчик: «Не возражаешь?»

Владимир Иларионович не возражал, силясь вспомнить, что сегодня за дата? Неужто он забыл какую годовщину?

Валентина про даты не говорила, спросила, как в редакции, какие новости, какие разговоры.

Першин увлекся, рассказывая про новую рецензию Ляхова, и не сразу заметил, что жена разговор не поддерживает. А когда заметил, умолк и вновь смотрел с тревогой на Валентину.

Валентина встала, грустная, вздохнула, убрала со стола тарелки и протянула мужу газету:

— Ты еще не знаешь? Вечерняя.

— О чем — не знаю? — Владимир Иларионович, теряясь в догадках, взял из рук жены газету, но, прежде чем он развернул сложенный в узкую полоску газетный лист, Валентина тихо сказала:

— Убит Якушев.

— Какой Якушев? — не понял Владимир Иларионович и почувствовал приступ тревоги, что посещал его последние дни часто. На этот раз тревога стала густой, плотной. И, не понимая, кто такой этот таинственный Якушев и почему его смерть так печалит жену, повторил вдруг севшим голосом: — Какой Якушев?

— Феликс Семенович.

— Феликс Семенович?.. Ах, Якушев! Тот самый, публицист? Убит? Грустно. Его-то за что? Не банкир, не предприниматель, — говорил Першин, рассеянно думая, отчего смерть публициста, с которым она не была лично знакома, так встревожила жену. — Однако ему лет немало. Пожил. Старик, — сказал Першин, и вздрогнул, и посмотрел на жену.

И Валентина в ответ на взгляд мужа тихо кивнула головой.

— Когда? — хрипло спросил Першин. — И подробности — известны?

Валентина вздохнула:

— Недели три назад. Только сейчас хватились. Убит в своей квартире. Ножом. Семь ножевых ран. Полагают, что ограбление. Хотя ограбление странное. В квартире были антикварные вещи, деньги — ничего не взято. Но все перерыто в ванной и что-то вытащено из-под ванны. По оставленному следу — небольшой чемодан.

— Кейс, — сказал Першин.

Они сидели за столом, смотрели друг на друга и молчали.

* * *

Пару дней в газетах появлялись сообщения об убийстве известного в свое время литератора. Подробностей совершенного преступления было немного: столовое серебро, картины, видеоаппаратура — все на месте, но исчезли не имеющие нынче ценности ордена, значки лауреата былых конкурсов, наградные листы, памятные знаки со всевозможных съездов и юбилейных встреч.

Литератор был одинок, и его исчезновения никто не заметил.

Опрос соседей результатов не дал.

* * *

Владимир Иларионович вновь (в который раз) раскрыл роман, но теперь он читал его, как читают документ, обращая пристальное внимание на факты и бытовые подробности и скрупулезно сверяя их с теми скудными данными, что были известны об убийстве публициста Якушева.

Детали совпадали, но главное — совпадало описание ограбления. В романе, правда, не перечислялись регалии, что хранились в ванной в кейсе, но то, что убийцу интересовал в квартире один лишь кейс, было подчеркнуто.

Конечно, сходство убийства старого публициста и сюжета романа могло быть простой случайностью. Да мало ли какие совпадения и случайности преподносит нам жизнь! И все же тревога, что с недавних пор поселилась в душе Владимира Иларионовича, перерастала в гнетущее чувство вины.

И вновь Першин сталь перечитывать роман, делая пометки и конспектируя детали.

* * *

В городе гуляла метель.

Безлюдный сквер был молчалив и холоден. Резкие порывы ветра, с присвистом и завыванием, то сдували с дорожек снег, то наметали целые сугробы.

Першин смахнул снег со скамьи, присел.

В доме напротив теплились окна, занавешенные добротными портьерами. Но на третьем этаже три крайних слева — черны.

Владимир Иларионович не знал, на каком этаже была квартира публициста, но решил, что та, с темными окнами.

Дубленка сохраняла телу тепло, но уши мерзли, ноги стыли, и Владимир Иларионович отчетливо представил, как сидел здесь, в сквере, на этой, повернутой к фасаду дома, скамье Бондарь, прятал в карманы холодной курточки озябшие руки, постукивал о снежный наст замерзшими ногами. И ждал. И замышлял. Именно здесь, на этой скамье, ощущая ягодицами ту же поверхность, что ощущает сейчас он, Першин, Бондарь обдумывал план убийства. Или нет, план, должно быть, уже созрел в его голове, но детали… О чем думал Бондарь, когда…

Поскрипывание снега отвлекло Владимира Иларионовича от размышлений: по тропинке сквера семенила старуха. Глянула на Першина, присела на соседнюю скамью. Сидит, прижав к груди потертую сумку, смотрит на Першина.

А вдруг — та? Ерунда. И все-таки, если она здешняя — наслышана. Надо с ней поговорить. Она ему такое расскажет, что ни в одной газете не прочтешь. И потом всем углам сообщит, как некий господин, на вид приличный, но вопросы задавал странные, убийством интересовался, свидетелями — а зачем ему это?

Владимиру Иларионовичу стало неуютно, словно он и впрямь был повинен в преступлении, содеянном в доме напротив, и теперь то ли возмездия опасался, то ли укорами совести терзался.

Резкий порыв ветра швырнул колючий снег в лицо Першину. Владимир Иларионович поглубже втянул голову в поднятый воротник, обтер лицо и, убирая платок, глянул на старуху: сидит в своем куцем пальтишке, не шелохнется, смотрит неотрывно на Першина. Ни мороза, ни ветра не чувствует, старая. Всей округе расскажет про подозрительного типа. Весьма неприятно будет объясняться, зачем он предавался раздумьям… Да кто его найдет? Кому в голову придет… Да полно! Словно он виноват в чем. Надо подойти к старухе и спросить. Иначе какой смысл мерзнуть в этом…

Старуха, кряхтя, поднялась со скамьи и, не глянув на Першина, посеменила к остановке автобуса, и Владимир Иларионович тотчас пожалел, что не заговорил с ней, упустил возможность узнать столь необходимые ему подробности. Но не догонять же старуху теперь, не расспрашивать же про убийство на людной остановке. Нет, ну какой расчет…

Тут — скрип снега, и смех, и голоса, и две девушки, совсем юные, вошли, вернее, вбежали в сквер, сели на скамью, где только что сидела бабка, и, прикрываясь поднятыми воротниками от ветра, стали, смеясь и переговариваясь, есть мороженое.

Першин быстро поднялся со скамьи и поспешно пошел прочь.

* * *

В расстройстве пребывал в эти дни и Виктор Николаевич Ляхов.

Свершенное три недели назад убийство литератора и убийство литератора, описанное в романе, были на редкость схожи, и мысль, что совпадение это, возможно, неслучайное, не покидала публициста. (Впрочем, о том, что данное совпадение неслучайно, думали многие: будь автор увенчан лавровым венком, все бы сейчас говорили о его пророчестве и близости к жизни и гордились своим умением узнавать истинный талант, но таинственное исчезновение никому неведомого Мешантова заставило, что называется, витать в воздухе мысль о его причастности к данному криминалу.) Если роман — циничная хроника свершенного преступления, статья Виктора Николаевича — аберрация, или, попросту, непростительный для публициста его уровня ляпсус, думал Ляхов, расхаживая по кабинету. Ляхов не был работником милиции, и ему не требовалось алиби Нинель Лисокиной, ему и так ясно, что не Лисокина убила Старика. Ладно бы отравила. А то — ножом, семь ран, до смерти. Бред. И ни царапины от ногтей жертвы на симпатичном личике? Бред и бред. Либо Нинель описала событие с чьих-то слов, либо она вообще здесь ни при чем.

Виктор Николаевич покрутил головой, словно воротничок стянул шею, глянул в зеркало на искристый узел галстука и мысленно поблагодарил те силы, что удержали его от желания настоять на фразе «автор Нинель Лисокина», когда редактор предложил не торопиться с окончательным выводом. А инициалы Н.Л. можно в следующей статье расшифровать как Неизвестная личность.

Автор романа из мелкого зверька, что прятался в траве лужайки, вырастал до снежного барса. Это был достойный противник.

Виктор Николаевич заслышал зов трубы и сел к столу чертить схему новой охоты.

* * *

В качестве одной из версий расследования Ляхов решил использовать мнение Шмакова: герой — маньяк и автор — маньяк.

К концу составления плана версия Шмакова, сначала лишь возможная, показалась Ляхову любопытной: талант и помешательство…

Виктор Николаевич решил именно с нее начать расследование. И раскрыл роман. И читал его теперь, как читал бы секретный документ серьезного конкурента: заинтересованно и уважительно. Цепкий его ум тут же уловил странности, о коих упоминала Лисокина: повествование развивалось с мельчайшими описаниями быта, с чуть ли не поминутной хроникой происходящего, и при этом: он шел по городу, он вышел на улицу, он шагал бульваром, он спустился к реке, он поднялся по косогору улочкой, что выходила на широкий проспект, — нет ни одного названия. Только говорит сей факт не об эзоповском языке автора, как утверждали очаровательная Нинель и зануда Першин, — говорит сей факт о расстройстве авторской психики.

Ляхов встал из-за стола, потянулся, разминая затекшие члены. Прислушался к шуму в коридоре. Представил, как сейчас по редакции идет автор. Видит узор паркета, трещинки плинтусов, шляпки гвоздей…

Звонкий голосок Нинель, и следом ее смех, и глуховатый голос Шмакова отвлекли Виктора Николаевича от размышлений: пора выпить чайку и пообщаться с коллегами.

* * *

Нинель была в комнате одна, что-то строчила. На носу очки, поверх стекол затуманенный взгляд — она и правда бывает иной, эта щебетунья.

— Позволительно ли мне отвлечь прекрасную Нинель от… — начал было Ляхов, подвигая стул, но Нинель отмахнулась:

— Валяйте. Но дайте пару минут. Мысль теряю.

— Заявим в розыск, — улыбнулся Виктор Николаевич, разглядывая кабинет. Все как везде, лишь, пожалуй, цветов больше и они ухоженней да зеркало покрупнее.

Ляхов встал, шагнул к зеркалу.

— А где же Шмаков? — спросил, поправляя узел искристого галстука. Повел шеей вправо, влево. Загар блекнет. Увы! — Я явно слышал его пламенную речь.

— Умчался на задание, — не отрываясь от клавиатуры, глухо ответила Нинель.

— Ну, мы постараемся пережить эту потерю? — Ляхов вновь поправил узел галстука. Галстук хорош. И он хорош, не поскупился. Виктор Николаевич улыбнулся, глянул на Нинель — та строчила.

Виктор Николаевич прошел к окну.

Ночью шел снег, и деревья стояли припорошенными, и газоны были белы — копоть не успела испортить снежную картину. В небе сияло солнце, и свет его искрился в миллиарде снежинок. И не верилось, что на улице ветрено и морозно.

Две минуты растянулись минут на двадцать, но Ляхов, как и положено опытному охотнику, был терпелив и неслышен.

Но вот Нинель вскинула голову, и Ляхов заговорил — о пустом. Мол, чайку бы. Да так, отдохнуть минут несколько от трудов праведных за приятной беседой. Чтоб не о выборах, не о деньгах.

Лисокина не возражала ни против чаю, ни против легкой беседы, хотя и не было в ней обычной легкости и кокетства, видно, мысли ее еще витали вокруг статьи.

Пока готовился чай, Ляхов вспомнил погоду за окном, вспомнил щедрое заморское солнце — на роман разговор должен перейти сам, мягко скатиться на утрамбованную лыжню.

Он и скатился.

— Пиши тут, — буркнула Нинель на манер Шмакова. Она стояла спиной, уткнувшись лицом в холодное стекло окна. — Предполагай, выдвигай, дерзай. — Засвистел чайник, и Нинель отошла от окна. — Потом окажется, что некто все это уже сотворил.

Возможно, Лисокина говорила и не о романе, но Ляхов тут же повел нужную партию.

— Не оттого, что мы много пишем об убийствах, стреляют на улицах. Как раз наоборот. Оттого что на улицах много стреляют, вынуждены писать об убийстве даже милые особы, к убийству генетически не предрасположенные.

Ляхов галантно улыбнулся, принимая из рук Нинель чашку чаю, но Лисокина тряхнула рыжей гривой, глянула устало и мрачновато изрекла:

— Мы все причастны к убийствам.

— Однако! — только и нашелся Ляхов. И, помолчав и не услышав исповеди, продолжил: — Лично я — не грешен. И не поверю, что ты грешна. Что могла бы, как в романе, ножом, семь раз…

Лисокина поморщилась:

— При чем здесь роман? Я о бытие. Оставим тягостную мужскому уху тему абортов. Я руки мою перед едой. Антибиотики пью, если болею. И не терплю в доме ни тараканов, ни комаров.

Ляхов хотел рассмеяться словам Нинель, как хорошей шутке, но вид у Нинель был невеселый. И Ляхов спросил серьезным тоном:

— Что это за тема у твоей статьи, что тебя на схоластику потянуло? Грязь на руках — и заказное убийство.

— Я не о грязи. Я о жизни. Мы все время вынуждены кого-то убивать. Микробы, насекомые. И мы, как правило, не вегетарианцы. Как подумаешь, в какой ауре мы существуем…

Дверь скрипнула, заглянуло осторожное лицо Першина, и Ляхов, довольный возможностью прервать ушедший в ненужную плоскость разговор, поспешно поднялся со стула:

— Прошу, Владимир Иларионович. Чай чудесен. Как и наша милая хозяйка. Но мне, к сожалению… — и, не договорив, отправился восвояси.

* * *

Евгений Яковлевич Крохин, врач-психотерапевт, шустро поднялся из-за стола навстречу Ляхову.

Невысокий и щуплый, был бы он похож на Шмакова, если б не глаза: маленькие буравчики живо сверлили собеседника.

В кабинете стоял табачный туман. Уловил Виктор Николаевич и запах хорошего коньяка.

— Однако, — сказал весело, пожимая протянутую руку врача. — Табак, коньяк и женщины, и за это еще и платят, причем недурно.

— А… — отмахнулся врач. — Устал. Вхожу в моду. Сегодня просто табуном.

— И все — дамы? — улыбнулся Виктор Николаевич, с удовольствием погружая тело в комфортное кресло.

— Если бы, — вновь отмахнулся Крохин, резким движением открывая шкафчик. — Те хоть знают, чего им не хватает: дела, любви или подруги. А вот их опекуны!

Он поставил на столик поднос с бутылкой коньяку и стопками, крутанулся к холодильнику и, открывая дверцу, обернулся:

— Да ну их! Они у меня вот где, — психотерапевт провел ребром свободной руки по горлу и засунул голову в холодильник. — Выдавай свой детектив.

* * *

Массажный душ бодрил икры ног, и вода в ванне пенилась, напоминая игру океана.

Виктор Николаевич прикрыл глаза, и лежит он, раскинув руки, на безбрежной водной глади, и океан поглаживает живот, бедра, грудь.

И женские руки массируют плечи.

Зинаида, ассистентка Крохина. Хороша, особенно волосы (густые, длинные, цвета спелой ржи) и васильковые глаза. И такая гордячка.

Всякий раз, заходя к Крохину и встречая Зинаиду, Ляхов думал: с такой переспать — будет и чем похвастать, и удовольствие. Но та и не глянет, пройдет в свой кабинет.

А сегодня Зинаида попросила ее подвезти. По дороге — заехать в универсам. Потом — донести продукты: решила использовать его и его машину по полной программе.

В награду предложила чашку кофе. Ляхов не отказался, и тут же с кухни раздалось жужжание кофемолки, и дивный аромат поплыл по квартире. Виктор Николаевич, как породистый пес, повел носом, определяя марку: Зинаида заваривала смесь — мокко, арабика и, кажется, колумбийский.

Кофе был хорош, но еще лучше был секс, такой спонтанный, незапланированный.

Подпортила удовольствие мысль о машине. Образ автомобиля, покинутого на промозглой улице, не оставлял Ляхова и в самые пикантные моменты.

Зинаида… Шельма! Только бы не проболталась Евгению.

Виктор Николаевич взял с полочки шампунь и переключил кран. Добавил горячей воды и стал мыть голову.

Крохин поддержал версию Шмакова. Правда, дал ее новое ответвление. По мнению психотерапевта, автор романа не насильник, а рядовой псих. Его нужно искать среди тех, кто поступает в больницы с попыткой суицида. Живой ли? Живой! У таких склонность к ложным суицидам. Их опыты неудачны: то доза лекарства мала, то вовремя скорая приехала, — их цель, часто ими и не осознанная: привлечь к себе внимание.

— Хотя эксперимент мог оказаться и успешным, — усмехнулся врач, он был циник.

Чем-то Евгений похож на Шмакова. А Зинаида — на Нинель. Тоже — гордячка, а с кем роман? Со Шмаковым!

Ляхов усмехнулся пренебрежительно и вспомнил сумрачную фигуру, неласковый взгляд, голые замерзшие руки и… И сел. И струя воды обожгла колено.

— О, черт! — скривился Ляхов. И закрыл воду. И встал, протянул руку к полотенцу, стараясь не делать неловких движений, чтобы не потревожить видений.

Больной взгляд Шмакова и его реплики по сюжету романа: у психа бывают минуты просветленья. Слезы Нинель, и ее заметки на полях, и тирада о всеобщей причастности к убийству. Странная молчаливость и подавленность Першина.

Да, чутье Виктора Николаевича не подвело. Роман написала Лисокина. Герой романа — Шмаков. Осталось разгадать, что легло в основу: замысел Шмакова, его рассказы о подготовке преступления или его исповедь, покаяние.

Замысел! Безусловно. Отсюда слезы Нинель, отсюда ее нервозность. Возможно, Нинель пыталась переубедить Антона и думала, что публикация романа его остановит, а возможно, полагала, что Шмаков лишь фантазирует, а теперь, когда убийство свершилось, вся жизнь Лисокиной может рухнуть в одночасье. Теперь ей нельзя признаться в авторстве романа: и Антону подпишет приговор, и себя сделает соучастницей преступления. И их любовная связь станет достоянием прессы. Нинель может потерять все: достаток, любимого, дочь, положение, работу и, может быть, свободу.

Ляхов осторожно повесил полотенце и медленно, стараясь ничего в себе не тряхнуть, пошлепал к письменному столу.

* * *

Как ни старалась Валентина убедить мужа в его непричастности к истории романа, Владимир Иларионович чувствовал себя соучастником преступления.

Кто автор романа? Кто автор того рекомендательного письма, что он, Першин, переслал Фаине, запустив маховик признания — кого? Преступника? И письмо ему, Першину, как мальчишке, как сосунку, прислал под чужой подписью — кто? Убийца прислал ему, Першину, письмо, сыграв на струнах его души, как на заурядной трехрядке?

Першин хотел видеть автора где угодно, только не в своей редакции. Он решил было, что автор романа очередной компилятор — милиционер, что пишет по материалам дел. Вот и объяснение привязанности к деталям. Ведь детали — путь к разгадке убийства. Впрочем, много они раскрывают тех убийств, все больше в детективах да сериалах. Но и в романе убийца не найден. Великолепно. Какой подтекст… Нет! Милиционер — сочинитель не оставил бы преступление нераскрытым. Да какой милиционер?! Язык романа литературный, причем нарочито, подчеркнуто литературный. Автор романа — литератор, и от этой данности не уйти.

И все же Владимир Иларионович встретился со знакомым следователем. Но тот на вопрос, кого из его коллег могло как писателя заинтересовать убийство публициста Якушева, отмахнулся пренебрежительно: очередное квартирное ограбление; если оно и имело некоторый резонанс, так лишь потому, что старик был популярным в прошлом публицистом да знали его в определенных кругах как коллекционера золотых монет. «Монеты и не найдены, — как великую тайну шепнул следователь, но тут же добавил обычным тоном, — хотя старик мог их продать».

— А контакты? — спросил Владимир Иларионович. — Установлены?

— Да так… — следователь поморщился. — В квартире найдена масса рукописей. Одна из комнат — склад макулатуры. Видимо, надеялись на протекцию, на рецензию, но рукописи, похоже, Якушев не раскрывал. Лежат стопками под слоем пыли.

— А… чьи рукописи? — спросил Першин, желая и опасаясь услышать ответ.

— Да разные. Сотни. Проверяем. Но все так… Публика несерьезная.

— Но у вас такая техника! Говорят, по пылинке можно портрет составить, — настаивал Першин.

Следователь лишь рукой махнул: преступлений — тьма, а денег — ноль.

Провожая Першина до дверей, следователь напоследок хмыкнул:

— Не имей он причастности к вашему цеху, плевали бы вы на его убийство.

* * *

Першин брел домой подавленный: значит, автор романа — литератор, и он же, литератор, — убийца?

И только один литератор приходил Першину на ум, только один был и талантлив, и озлоблен, и осведомлен о его, Першина, привычках и повадках.

Нет! Убийца не описал бы преступление так, как оно описано в романе. Нет. Его память хранила бы иные детали, важные именно для него: не слышны ли шаги за дверью, нет ли глазка в дверях соседней квартиры, ну, что там еще могло быть важным для убийцы, — но не аромат «Ivoir de balmain», оставленный на лестничном пролете соседкой Старика.

* * *

Был у Першина старый знакомый, Марк Семенович Бояркин. Редко они встречались, а последние годы не встречались и вовсе. Но Владимир Иларионович знал, что Марк Бояркин жив и относительно здоров, перебивается случайными гонорарами и помогает юным.

В годы былые Бояркин писал рассказы, талантливые и злые, и имя его было знакомо читателям «Самиздата», но образования специального Марк не имел и работал не в редакции, а в театре, рабочим сцены. И жил в комнатушке за сценой. Та комнатушка в те годы была популярнее любого клуба: поэты, художники, музыканты, молодые и талантливые, — все любили в ней бывать. В комнате до утра висел густой табачный дым, грудились бутылки с дешевым портвейном, рекой лился черный кофе, и под перебор гитарных струн за столом говорили, спорили, мыслили, мечтали.

Там Першин впервые встретил Валентину. Она зашла однажды с Фаиной…

С тех пор прошло столько лет. Жизнь прошла.

 

4

Был уже полдень, однако Марк Семенович все еще разгуливал в пляжных шлепках и отрепанном махровом халате.

Жалкая однокомнатная квартирка была завалена бутылками, тетрапаками, пакетиками из-под супа; возле разбитой пишущей машинки валялись пожелтевшие газеты и скомканные листы бумаги.

— Привет, проходи, — обронил Бояркин, словно видел Першина прошлым вечером. — С чем пожаловал?

Владимир Иларионович остановился на пороге комнаты, раздумывая, где можно присесть: истертое кресло, ветхие два стула, обшарпанный диван — все было завалено книгами, журналами, стопками бумаг.

Бояркин шагнул к стулу, что стоял возле разбитого письменного стола, смахнул книги на пол: «Садись».

Першин осторожно присел на край стула.

Бояркин резким движением сдвинул груду бумаг, освобождая место на письменном столе, сел на стол и, помахивая по-мальчишески голой ногой, повторил:

— С чем пожаловал?

Владимир Иларионович не стал напускать туман и рассказал все. Вернее, почти все. Про роман.

— Читал, — глядя в пол, молвил Бояркин.

Першин оглянулся: компьютера в комнате не было. Хотя, возможно, в какой-нибудь редакции…

— Приносили, — ответил Марк Семенович на немой вопрос Першина, — на ксероксе. Или как там это теперь называется? Самиздатом, по-нашему.

— Ну и? — осторожно спросил Першин.

— Ничего. — Бояркин усмехнулся. — Знает, о чем пишет. — Глянул на Першина из-под лохматых бровей и спросил с иронией:

— Ты пришел обсудить со мной сие творение?

— А про Якушева? — тем же осторожным тоном спросил Першин. — Слышал?

— Слышал, — Бояркин перестал раскачивать ногой. — Но не оплакивал.

Першин помолчал, не зная, что ответить.

Бояркин сполз со стола, пошел по комнате, рассматривая пол. Остановился над грудой газет, постоял над ней и выудил початую бутылку портвейна.

Прошелся вновь по комнате, и появились два стакана.

— Ну, будем, — сказал Марк Семенович, подвигая один по столу к Першину.

Владимир Иларионович с тоской осмотрел липкий сосуд, сплошь покрытый отпечатками, но взял; подавляя отвращение, хлебнул мутную жидкость и спросил:

— Ты его знал?

Марк Семенович помедлил, рассматривая сквозь портвейн дно стакана. Потом резко опрокинул вино в рот и бросил на Першина из-под косматых бровей цепкий взгляд:

— Ты видишь связь между романом и убийством?

Владимир Иларионович вздохнул, покивал согласно головой и поведал Бояркину сжатую версию своей роли в истории романа.

Марк Семенович слушал, не поднимая головы от грязного пола. Потом угрюмо глянул на Першина:

— Сволочной был старикашка. Мерзкий, — и морщинистая щека задергалась от гнева.

— Но… убийство… — подавленно заметил Владимир Иларионович.

— Не одобряю. Не посоветовался.

— Кто? — быстро спросил Першин.

Бояркин отставил стакан, достал из-за обшлага несвежий носовой платок, обстоятельно обтер шею.

— Не знаю. Любой мог.

— Ты с ним общался? — Першин и верил и не верил Бояркину. Верил, потому что Марк еще в молодости был патологически не способен ни на ложь, ни на компромисс; не верил — что общего у него, у Марка, который работал то истопником больничной котельной, то дворником в пригороде, с респектабельным и благополучным Якушевым? Где бы они могли встретиться?

Бояркин вновь сполз со стола, шагнул к креслу, смахнул на пол гору бумаг и книг, откинулся на потертую спинку и стал задумчиво смотреть в грязное окно.

Владимир Иларионович терпеливо ждал.

Марк Семенович потянулся к бутылке, плеснул портвейн в стаканы:

— Ну, будем.

Обтер губы обшлагом рукава и сказал:

— Принимал всех, кто пишет. Ну, ты знаешь, у нас все пишут. Пробиваются — единицы. Старик всех принимал. У всех рукописи брал, всем обещал рецензию, публикацию. Не слишком доверчивым мог публикацию и устроить. Так, по мелочи. Пару заметок в какой-нибудь газетенке, — Бояркин поморщился, словно устал втолковывать Першину очевидное. — Ну, про батюшку Дюма знаешь? Публикацию надо отработать: написать что-то от имени старика. А рукописи… Интересные, на его взгляд, использовал, перекраивал и продавал как свои. Мог и не менять ничего. Так и отдать, как свою. Неинтересные (на его взгляд) складывал, но никогда не возвращал, говорил, мол, нужно выждать момент, политический, когда творение сие будет в самый раз. Тогда и представим в редакцию. А пока — поработай.

Марк Семенович вновь достал платок и вновь обстоятельно обтер шею. Потом швырнул платок за стол, и, в упор глядя на Першина, сказал зло:

— Бегали по городу. Сидели в архивах. Писали заготовки — одни. Другие, что пограмотней, — обрабатывали бред старика. И при этом — тон! Какой тон был у старикашки! Словно ты — шваль, ты — быдло, ты — нищий, что счастлив хлебнуть пойло из его кормушки. — Помолчал. Потом усмехнулся: — Старик и деньги мог дать. Оплатить работу. За месяц каторги — на две буханки хлеба. Пикнешь — пошел вон. Желающих — масса. — Вновь помолчал: — А где надо — старик улыбался и был подобострастен. — Бояркин вылил остатки портвейна в стакан, зло потряс над стаканом бутылку. — Короче, все как везде. Пару раз по ящику его видел: душа и обаяние. О христианских заповедях и благе православия.

Марк Семенович залпом выпил портвейн и иным, флегматичным, тоном подвел итог своей речи:

— А впрочем, старик был не хуже многих. Фортуна. Жребий ее указал на него. А кто свершил сей акт правосудия… Старик всех доводил до черты. И любой мог черту переступить.

— Но… ты-то не убил, — тихо возразил Першин.

— Да где мне, — отмахнулся Бояркин и добавил тусклым голосом: — Я — слабак.

Марк Семенович пошарил рукой в складках кресла, выудил сигареты, затем спички, закурил, бросил спичку на пол, в груду бумаг.

— Сгоришь! — воскликнул Першин.

Бояркин отмахнулся:

— Что сгниет, то не сгорит. А как он про творческий процесс витийствовал! Мол, не я пишу, я только исполнитель. Рукой моей водит Бог.

— Исполнитель? — вздрогнул Першин.

— Ну! Бог! А я вот все оглядываюсь: кто там за спиной? Кто-то водит, это точно. А если Дьявол?

Першин поежился.

— Перестань, Марк.

— А что? Ему что, циркуляр с неба пришел, мол, Бог вас принял в свой штат? Писарем. Знает он, кто его рукой водит. Может, и знает. Я вот не знаю.

— Знал, — тихо поправил Першин.

— Что? А, да. Один черт. Думаешь, старика убили — и явление исчезло? Все старо в этом старом мире. Бытие развивается по спирали, как учили нас когда-то.

На пороге Першин остановился.

— Марк, я изредка вижу Фаину…

— Брось, — поморщился Марк. — Фаина в люди вышла. А мы уж так уж как-нибудь. — Бояркин хмыкнул и подтолкнул Першина к двери.

* * *

Феликса Семеновича Якушева похоронили на Новодевичьем.

Прощанье проходило в Доме литераторов. Все было чинно и пристойно.

* * *

Нинель поднималась по лестнице, стараясь не прикоснуться ни к грязной стене, ни к грязным перилам.

Глядя, как она грациозно вышагивает по обшарпанной лестнице, Шмаков улыбнулся.

Нинель остановилась:

— Чему?

— Вспомнил пятницу.

— Да, было изумительно. Я тоже все время вспоминаю себя в твоей постели.

— Тебе так нравится называть вещи своими именами, — покачал головой Антон.

— Просто мне не нравится, когда хорошее и приятное прячут в туман. Как нечто предосудительное. Все, что в жизни привлекательно, — все либо незаконно, либо аморально, либо ведет к ожирению.

Антон хмыкнул, потом спросил с иронией:

— Да? Тебе не нравится прятаться в туман?

Нинель остановилась, развернулась к Шмакову:

— Да! Не нравится. Если бы… Я не из-за себя прячусь. Антон!!

— И это — любовь… — промолвил Антон и хотел шагнуть, но Нинель продолжала стоять.

— Могу доказать. Прямо здесь, — она с опаской оглядела грязные ступени и мужественно повторила: — Прямо здесь. Как ты думаешь, соседи будут очень шокированы?

— Соседи — не уверен. Я — да, — буркнул Антон, но не выдержал, рассмеялся, и угрюмое его лицо стало открытым и красивым.

* * *

Календарь перевернулся, и газеты обсуждали новые происшествия. И конкурс, и убийство Якушева были забыты. Спустя пару месяцев, правда, прошел легкий слух, что найдены ордена Якушева и задержан подозреваемый в преступлении, некий субъект из глубинки, без роду, без племени, без прописки. Кое-кто вспомнил, что видел его: тот ходил по редакциям, оставлял рукописи, но их не читали, как-то не пришлось: слишком много рукописей приносят в редакции журналов. Так это его псевдоним Мешантов? Талант и злодейство… Увы!

* * *

Нинель тщательно подкрасилась, взбила волосы, выбрала красивый костюм, надушилась модными духами. Она любила работать по субботам, когда в безлюдном молчаливом здании всего несколько человек, и в комнате их двое, она и Антон.

Но сначала она идет на митинг. Нинель поморщилась и вздохнула: у нее аллергия на истерические вопли ораторов, и всякий раз ее вербуют в свои ряды.

* * *

Полная женщина с утробным голосом кинулась к Лисокиной:

— Пасквили пишете! Продались уголовникам у власти!

Нинель привычно улыбалась и задавала обычные вопросы.

— Забыли, бойся равнодушных, это с их молчаливого согласия… — резонировала непримиримая. — Если в вас еще сохранились остатки совести, вы обязаны вступить в наши ряды.

— Как только воздвигнете баррикады, я встану со знаменем, — сказала Нинель. — Можете на меня рассчитывать. Но мерзнуть часами — это выше моих слабых сил. — И не сдержалась, добавила: — Не болтуны делают революцию. — Тезис спорный, как все в этом мире, но Нинель нравилось ее изречение.

* * *

Нинель приготовила чай, но Шмака не было. Молчал и его телефон.

* * *

Нинель перебирала клавиши пианино, пытаясь подобрать мотив модной песенки, что, смеясь, напевала в соседней комнате дочка.

В дверь позвонили.

Нинель гостей не ждала и продолжала играть, слушая нежный смех девочки.

Нечто волшебное было в бесхитростных звуках пианино, несопоставимое со звучанием магнитолы, хотя на дисках были записаны концерты мастеров. Нинель жалела, что в детстве отстояла свое право на свободу и бросила занятия музыкой. Нет, ее девочка закончит музыкальную школу. Вырастет — благодарить будет.

Шаги свекрови, глухие, мерные, неторопливые. До — фа, до — фа. Приглушенный говор, то ровный, то волнистый. Аккорд, пассаж. Аккорд, пассаж. И снова: до — фа, до — фа.

— Неля, там странная личность. Говорит, что твой сослуживец.

Хорошо, Нинель сидела за пианино. Она резко крутанулась на стульчике, якобы закрыть крышку инструмента. Сложила ноты.

И пошла в прихожую, удерживая на лице равнодушие.

Свекровь шла следом.

На тускло освещенной площадке стоял Шмаков. В прихожую свекровь его не впустила и дверь оставила на цепочке. Конечно, Нинель хотела выйти к Шмаку и прикрыть плотно дверь перед носом свекрови, но сняла цепочку и сказала тоном вежливым и безразличным:

— Входите, Антон Петрович, — и протянула Антону руку. Антон, чуть помедлив, пожал протянутую руку Нинель.

Свекровь стояла рядом.

Шмаков буркнул что-то, что при желании свекровь могла принять за приветствие. Та не приняла и молчала.

Нинель искала слова-повод для визита Шмакова. Она понимала, что Шмак не мог заявиться к ней просто так, интриги ради, но и понимала, что о подлинной причине его визита нельзя говорить при свекрови.

Стараясь сохранять безучастный вид, Нинель с тревогой смотрела на лицо Антона, худое, бледное, безучастное.

Антон поднял глаза: взгляд настороженный и колючий, взгляд затравленного зверька.

Нинель проглотила слезы и, вновь стараясь принять нейтральный вид, показала рукой на вешалку, предлагая Антону раздеться. Заговорить она не решилась.

Антон все еще стоял у дверей. Жалкая поролоновая курточка, поднятый куцый воротничок, голая шея. Руки без перчаток засунуты в карманы, и посиневшие запястья. Из-под вязаной шапочки видны волосы: Шмак только что подстригся, ради визита к ней.

Нинель прикусила губу и почувствовала вкус крови.

Свекровь стояла рядом.

Нинель сглотнула слезы и заговорила деловым тоном:

— Матвею Юрьевичу понадобился отчет? Что-то слетело с полосы? Вы бы позвонили, я бы подготовила к вашему приходу.

Шмаков буркнул нечто, что можно было понять как угодно, а Нинель, не умолкая, говорила:

— Телефон все время был занят? Да, дочка играет, папе звонит, всем куклам по телефону подруг находит, — сыпала и сыпала словами Нинель. — Вы извините, но придется немного подождать. Я сейчас подготовлю бумаги. А Вы пока отдохните. Хотите чаю? кофе?

— Чаю, горячего, — буркнул Шмаков уже членораздельно, топчась у вешалки, но не желая расставаться с курточкой: промерз он основательно.

Нинель поежилась, мурашки пробежали по коже: она ощутила, как холодно Антону в осенней куртке.

Антон шагнул за Нинель, но взгляд свекрови его остановил. Антон шагнул обратно, скинул туфли и побрел на кухню в дырявых носках.

* * *

Свекровь осталась где-то в комнатах, но возможно, и в коридоре, и Нинель включила газ, стала наливать воду в чайник и под шум спросила шепотом, глядя то на Шмакова, то на дверь и прислушиваясь к шорохам квартиры:

— Шмак, ты что?! Или — что-то случилось?

— Случилось, — буркнул Шмаков. — Что-то.

Нинель захлестнула тревога.

Она открыла шкафчик, начала деловито переставлять на полке консервные банки:

— Да говори же.

— Скажу, — буркнул Антон, рассматривая банки в руках Нинель.

Зашумел чайник.

Нинель поставила перед Шмаковым огромную чашку с дымящимся чаем, и Антон обхватил чашку, горячую, ладонями.

Нинель плеснула чаю и себе и с маленькой чашечкой присела чуть поодаль, с тревогой глядя в лицо Шмакова.

— Шмак, почему ты не позвонил? — шепнула и громко произнесла несколько казенных фраз, три раза четко проговорив «Матвей Юрьевич»: имя редактора действовало на свекровь магически.

— Жетонов нет, — буркнул Шмаков, шумно отхлебнув чай. И замолчал, словно затем только и заявился в чинный дом, чтобы попить чайку.

— Хорошо, что ты наконец объявился. Где ты был?

Заглянула дочка. Фыркнула, хихикнула, убежала.

Шмаков не поднял головы.

Телефонный звонок.

— У меня посланник Нефедова, — сказала Нинель. — Конечно, я так и знала. У нас всегда так. Или материал скиснет, или давай с колес, — говорила в трубку, стараясь держать интонацию и не отводя взгляда от Шмакова. Тот сидел застывший и желтый — мумия промерзшая. И только глаза чуть оттаяли после горячего чаю. Казалось, как только Шмак заговорит, язык его начнет заплетаться, и Антон упадет под стол из карельской березы.

Нинель была рада, что взяла трубку и муж узнал о странном визите не от свекрови, а от нее. Шмак по своему внешнему виду вполне мог сойти за курьера.

Она достала из холодильника поднос, где под крышкой лежали масло, сыр и колбаса: теперь, после разговора с мужем, она чувствовала себя свободнее. Шагнула к столу.

Антон следил за подносом голодным взглядом.

У Нинель защемило сердце, и тут же она почувствовала досаду. Что за ребячество! Ведь получает зарплату, и неплохую. Мог бы и питаться нормально, и одеться по сезону. Так нет же. Как пацан, все деньги тратит на железки, на книжки. Мало ему интернета на службе. Как глаза не устанут?

Шмаков ел с таким зверским аппетитом, будто несколько дней голодал. И молчал.

— Шмак, да что случилось?!

— Случилось.

Антон склонился над тарелкой, и лица его было почти не видно.

* * *

Фаина Сергеевна надела пижаму, согрела в микроволновке молоко, добавила ложку коньяку и отнесла чашку на ночной столик, где уже лежали тарелка с гренками, очки, коробка со снотворным и рукопись очередного таланта.

Устроившись в постели, Фаина Сергеевна сдвинула грелку к ногам и принялась читать рукопись, отхлебывая молоко и похрустывая гренком.

Повествование о грустном вечере одинокой немолодой женщины всколыхнуло в Фаине Сергеевне мысли о Мешантове. «У него есть талант, — думала Фаина Сергеевна, забыв о рукописи. — Я помогу ему, я его поддержу, и его талант заблистает, как обработанный алмаз».

Тут Фаина Сергеевна вспомнила, что Мешантов исчез прежде, чем появился в ее жизни, и ей захотелось плакать. Но не хотелось ни головной боли наутро, ни отеков под глазами, и Фаина Сергеевна вернулась к рукописи и, чтобы отвлечься, перелистала несколько страниц, но героиня по-прежнему была грустна и одинока, и грустные мысли упорно возвращались.

Фаина Сергеевна выпила снотворное и вскоре забылась тревожным сном.

Среди ночи она проснулась и до утра маялась в тоскливой бессоннице, думая, что ей предпринять: выпить молоко? снотворное? расплакаться?

Под утро Фаина Сергеевна поняла, что ей надо поговорить.

Поговорить в воскресный день ей было не с кем.

Фаина Сергеевна заварила липовый чай, поджарила блинчики и вспомнила, что где-то здесь, в ее районе, живут Першины. Телефонная станция у них одна, а номер Першина не забудешь: 1905. Революционер недобитый.

Фаина Сергеевна позвонила Першиным. Трубку сняла Валентина. Фаина Сергеевна представилась — и пауза. И Фаина Сергеевна увидела постную физиономию Валентины. Чинная парочка! Уж она-то, Фаина, помнит, как Валька шмыгала по общежитию. Ну да ладно, выбирать не из чего. И Фаина заворковала: позволительно ли ей будет, да не обременительно ли будет, и все в таком роде. Ну и Валентина заворковала на другом конце провода: что вы — что вы, конечно — конечно.

* * *

Валентина в прихожей остановилась на миг, вскинула голову, глотнула воздуху, глянула на Владимира Иларионовича.

Владимир Иларионович, стоя в дверях комнаты, вздохнул в унисон с женой и развел руками, мол, что же делать.

Валентина открыла дверь, и вошла Бабицкая.

Хозяин протянул руки, желая помочь гостье снять шубу. Выглядел он неважно. Лицо круглое, черты размытые, глаза притворно кроткие, руки белые, пухлые, под кофтой — животик. Помещик обедневший. В пиджаке и при вечернем свете Першин куда интересней.

Владимир Иларионович снял с Фаины Сергеевны шубу, аккуратно пригладил на шубе воротник и сказал с кислой улыбкой:

— Какой приятный сюрприз.

Бабицкая сняла шляпу, поправила прическу. Волосы ее, когда-то каштановые, теперь были ядовито фиолетовые.

Втиснутая в лиловый брючный костюм, Фаина наклонилась снять сапоги, и бархатные брюки, с трудом облегавшие ее пышные бедра, жалобно треснули.

— Такой очаровательный костюм, — сказала Валентина, надеясь, что голос ее прозвучит дружелюбно.

Фаина с трудом распрямилась и произнесла с придыханием:

— Вы вовсе не считаете мой костюм очаровательным.

Валентина вздохнула, сказала: «Я приготовлю чай» и поспешно удалилась на кухню.

Першин сделал широкий жест:

— Фаина Сергеевна, голубушка, прошу.

И они прошли в комнату.

* * *

— Вы всегда вдохновляли поэтов, — чуть театрально произнес Першин.

Першин говорил не о бурной деятельности Фаины Сергеевны, он говорил о мужчинах в ее жизни. Она многим покровительствовала, кормила, одевала, сводила с нужными людьми и… оставалась вновь одна.

— О нет, я никогда никого не вдохновляла, — грустно отозвалась Фаина Сергеевна. — Им просто было со мной удобно. Какое-то время.

Фаина Сергеевна была грустна и беззащитна. Першин не знал ее такой, и Владимир Иларионович растрогался:

— А тебя, как всегда, чутье не подвело. У тебя нюх на истинный талант, — Владимир Иларионович погладил Фаину Сергеевну по руке. — Ты открыла Мешантова. И не важно, вернется ли он или сгинет в лагере навеки. Роман — есть. И ты соавтор.

* * *

Снег истаял, и мокрый тротуар полон зыбким и грустным светом.

Резкий холодный ветер треплет голые деревья.

Шмаков отошел от окна, включил компьютер и долго сидел, неподвижный, глядя на каталог своих рукописей.

Теперь про любой его роман, про любой его рассказ скажут: автор подражает Мешантову.

Рукописи не горят? Пустое. Движение руки — и все. Безмолвие.

* * *

Нинель распахнула форточку, и воздух, дивный весенний воздух, потянулся в комнату.

И звякнул телефон.

Еще не начался рабочий день, а им уже неймется.

Нинель шагнула к телефону, и голос, похожий на голос Шмака, сказал хрипло:

— Ель… — и звук упавшей на пол телефонной трубки.

И тишина.

Содержание