Был уже полдень, однако Марк Семенович все еще разгуливал в пляжных шлепках и отрепанном махровом халате.

Жалкая однокомнатная квартирка была завалена бутылками, тетрапаками, пакетиками из-под супа; возле разбитой пишущей машинки валялись пожелтевшие газеты и скомканные листы бумаги.

— Привет, проходи, — обронил Бояркин, словно видел Першина прошлым вечером. — С чем пожаловал?

Владимир Иларионович остановился на пороге комнаты, раздумывая, где можно присесть: истертое кресло, ветхие два стула, обшарпанный диван — все было завалено книгами, журналами, стопками бумаг.

Бояркин шагнул к стулу, что стоял возле разбитого письменного стола, смахнул книги на пол: «Садись».

Першин осторожно присел на край стула.

Бояркин резким движением сдвинул груду бумаг, освобождая место на письменном столе, сел на стол и, помахивая по-мальчишески голой ногой, повторил:

— С чем пожаловал?

Владимир Иларионович не стал напускать туман и рассказал все. Вернее, почти все. Про роман.

— Читал, — глядя в пол, молвил Бояркин.

Першин оглянулся: компьютера в комнате не было. Хотя, возможно, в какой-нибудь редакции…

— Приносили, — ответил Марк Семенович на немой вопрос Першина, — на ксероксе. Или как там это теперь называется? Самиздатом, по-нашему.

— Ну и? — осторожно спросил Першин.

— Ничего. — Бояркин усмехнулся. — Знает, о чем пишет. — Глянул на Першина из-под лохматых бровей и спросил с иронией:

— Ты пришел обсудить со мной сие творение?

— А про Якушева? — тем же осторожным тоном спросил Першин. — Слышал?

— Слышал, — Бояркин перестал раскачивать ногой. — Но не оплакивал.

Першин помолчал, не зная, что ответить.

Бояркин сполз со стола, пошел по комнате, рассматривая пол. Остановился над грудой газет, постоял над ней и выудил початую бутылку портвейна.

Прошелся вновь по комнате, и появились два стакана.

— Ну, будем, — сказал Марк Семенович, подвигая один по столу к Першину.

Владимир Иларионович с тоской осмотрел липкий сосуд, сплошь покрытый отпечатками, но взял; подавляя отвращение, хлебнул мутную жидкость и спросил:

— Ты его знал?

Марк Семенович помедлил, рассматривая сквозь портвейн дно стакана. Потом резко опрокинул вино в рот и бросил на Першина из-под косматых бровей цепкий взгляд:

— Ты видишь связь между романом и убийством?

Владимир Иларионович вздохнул, покивал согласно головой и поведал Бояркину сжатую версию своей роли в истории романа.

Марк Семенович слушал, не поднимая головы от грязного пола. Потом угрюмо глянул на Першина:

— Сволочной был старикашка. Мерзкий, — и морщинистая щека задергалась от гнева.

— Но… убийство… — подавленно заметил Владимир Иларионович.

— Не одобряю. Не посоветовался.

— Кто? — быстро спросил Першин.

Бояркин отставил стакан, достал из-за обшлага несвежий носовой платок, обстоятельно обтер шею.

— Не знаю. Любой мог.

— Ты с ним общался? — Першин и верил и не верил Бояркину. Верил, потому что Марк еще в молодости был патологически не способен ни на ложь, ни на компромисс; не верил — что общего у него, у Марка, который работал то истопником больничной котельной, то дворником в пригороде, с респектабельным и благополучным Якушевым? Где бы они могли встретиться?

Бояркин вновь сполз со стола, шагнул к креслу, смахнул на пол гору бумаг и книг, откинулся на потертую спинку и стал задумчиво смотреть в грязное окно.

Владимир Иларионович терпеливо ждал.

Марк Семенович потянулся к бутылке, плеснул портвейн в стаканы:

— Ну, будем.

Обтер губы обшлагом рукава и сказал:

— Принимал всех, кто пишет. Ну, ты знаешь, у нас все пишут. Пробиваются — единицы. Старик всех принимал. У всех рукописи брал, всем обещал рецензию, публикацию. Не слишком доверчивым мог публикацию и устроить. Так, по мелочи. Пару заметок в какой-нибудь газетенке, — Бояркин поморщился, словно устал втолковывать Першину очевидное. — Ну, про батюшку Дюма знаешь? Публикацию надо отработать: написать что-то от имени старика. А рукописи… Интересные, на его взгляд, использовал, перекраивал и продавал как свои. Мог и не менять ничего. Так и отдать, как свою. Неинтересные (на его взгляд) складывал, но никогда не возвращал, говорил, мол, нужно выждать момент, политический, когда творение сие будет в самый раз. Тогда и представим в редакцию. А пока — поработай.

Марк Семенович вновь достал платок и вновь обстоятельно обтер шею. Потом швырнул платок за стол, и, в упор глядя на Першина, сказал зло:

— Бегали по городу. Сидели в архивах. Писали заготовки — одни. Другие, что пограмотней, — обрабатывали бред старика. И при этом — тон! Какой тон был у старикашки! Словно ты — шваль, ты — быдло, ты — нищий, что счастлив хлебнуть пойло из его кормушки. — Помолчал. Потом усмехнулся: — Старик и деньги мог дать. Оплатить работу. За месяц каторги — на две буханки хлеба. Пикнешь — пошел вон. Желающих — масса. — Вновь помолчал: — А где надо — старик улыбался и был подобострастен. — Бояркин вылил остатки портвейна в стакан, зло потряс над стаканом бутылку. — Короче, все как везде. Пару раз по ящику его видел: душа и обаяние. О христианских заповедях и благе православия.

Марк Семенович залпом выпил портвейн и иным, флегматичным, тоном подвел итог своей речи:

— А впрочем, старик был не хуже многих. Фортуна. Жребий ее указал на него. А кто свершил сей акт правосудия… Старик всех доводил до черты. И любой мог черту переступить.

— Но… ты-то не убил, — тихо возразил Першин.

— Да где мне, — отмахнулся Бояркин и добавил тусклым голосом: — Я — слабак.

Марк Семенович пошарил рукой в складках кресла, выудил сигареты, затем спички, закурил, бросил спичку на пол, в груду бумаг.

— Сгоришь! — воскликнул Першин.

Бояркин отмахнулся:

— Что сгниет, то не сгорит. А как он про творческий процесс витийствовал! Мол, не я пишу, я только исполнитель. Рукой моей водит Бог.

— Исполнитель? — вздрогнул Першин.

— Ну! Бог! А я вот все оглядываюсь: кто там за спиной? Кто-то водит, это точно. А если Дьявол?

Першин поежился.

— Перестань, Марк.

— А что? Ему что, циркуляр с неба пришел, мол, Бог вас принял в свой штат? Писарем. Знает он, кто его рукой водит. Может, и знает. Я вот не знаю.

— Знал, — тихо поправил Першин.

— Что? А, да. Один черт. Думаешь, старика убили — и явление исчезло? Все старо в этом старом мире. Бытие развивается по спирали, как учили нас когда-то.

На пороге Першин остановился.

— Марк, я изредка вижу Фаину…

— Брось, — поморщился Марк. — Фаина в люди вышла. А мы уж так уж как-нибудь. — Бояркин хмыкнул и подтолкнул Першина к двери.

* * *

Феликса Семеновича Якушева похоронили на Новодевичьем.

Прощанье проходило в Доме литераторов. Все было чинно и пристойно.

* * *

Нинель поднималась по лестнице, стараясь не прикоснуться ни к грязной стене, ни к грязным перилам.

Глядя, как она грациозно вышагивает по обшарпанной лестнице, Шмаков улыбнулся.

Нинель остановилась:

— Чему?

— Вспомнил пятницу.

— Да, было изумительно. Я тоже все время вспоминаю себя в твоей постели.

— Тебе так нравится называть вещи своими именами, — покачал головой Антон.

— Просто мне не нравится, когда хорошее и приятное прячут в туман. Как нечто предосудительное. Все, что в жизни привлекательно, — все либо незаконно, либо аморально, либо ведет к ожирению.

Антон хмыкнул, потом спросил с иронией:

— Да? Тебе не нравится прятаться в туман?

Нинель остановилась, развернулась к Шмакову:

— Да! Не нравится. Если бы… Я не из-за себя прячусь. Антон!!

— И это — любовь… — промолвил Антон и хотел шагнуть, но Нинель продолжала стоять.

— Могу доказать. Прямо здесь, — она с опаской оглядела грязные ступени и мужественно повторила: — Прямо здесь. Как ты думаешь, соседи будут очень шокированы?

— Соседи — не уверен. Я — да, — буркнул Антон, но не выдержал, рассмеялся, и угрюмое его лицо стало открытым и красивым.

* * *

Календарь перевернулся, и газеты обсуждали новые происшествия. И конкурс, и убийство Якушева были забыты. Спустя пару месяцев, правда, прошел легкий слух, что найдены ордена Якушева и задержан подозреваемый в преступлении, некий субъект из глубинки, без роду, без племени, без прописки. Кое-кто вспомнил, что видел его: тот ходил по редакциям, оставлял рукописи, но их не читали, как-то не пришлось: слишком много рукописей приносят в редакции журналов. Так это его псевдоним Мешантов? Талант и злодейство… Увы!

* * *

Нинель тщательно подкрасилась, взбила волосы, выбрала красивый костюм, надушилась модными духами. Она любила работать по субботам, когда в безлюдном молчаливом здании всего несколько человек, и в комнате их двое, она и Антон.

Но сначала она идет на митинг. Нинель поморщилась и вздохнула: у нее аллергия на истерические вопли ораторов, и всякий раз ее вербуют в свои ряды.

* * *

Полная женщина с утробным голосом кинулась к Лисокиной:

— Пасквили пишете! Продались уголовникам у власти!

Нинель привычно улыбалась и задавала обычные вопросы.

— Забыли, бойся равнодушных, это с их молчаливого согласия… — резонировала непримиримая. — Если в вас еще сохранились остатки совести, вы обязаны вступить в наши ряды.

— Как только воздвигнете баррикады, я встану со знаменем, — сказала Нинель. — Можете на меня рассчитывать. Но мерзнуть часами — это выше моих слабых сил. — И не сдержалась, добавила: — Не болтуны делают революцию. — Тезис спорный, как все в этом мире, но Нинель нравилось ее изречение.

* * *

Нинель приготовила чай, но Шмака не было. Молчал и его телефон.

* * *

Нинель перебирала клавиши пианино, пытаясь подобрать мотив модной песенки, что, смеясь, напевала в соседней комнате дочка.

В дверь позвонили.

Нинель гостей не ждала и продолжала играть, слушая нежный смех девочки.

Нечто волшебное было в бесхитростных звуках пианино, несопоставимое со звучанием магнитолы, хотя на дисках были записаны концерты мастеров. Нинель жалела, что в детстве отстояла свое право на свободу и бросила занятия музыкой. Нет, ее девочка закончит музыкальную школу. Вырастет — благодарить будет.

Шаги свекрови, глухие, мерные, неторопливые. До — фа, до — фа. Приглушенный говор, то ровный, то волнистый. Аккорд, пассаж. Аккорд, пассаж. И снова: до — фа, до — фа.

— Неля, там странная личность. Говорит, что твой сослуживец.

Хорошо, Нинель сидела за пианино. Она резко крутанулась на стульчике, якобы закрыть крышку инструмента. Сложила ноты.

И пошла в прихожую, удерживая на лице равнодушие.

Свекровь шла следом.

На тускло освещенной площадке стоял Шмаков. В прихожую свекровь его не впустила и дверь оставила на цепочке. Конечно, Нинель хотела выйти к Шмаку и прикрыть плотно дверь перед носом свекрови, но сняла цепочку и сказала тоном вежливым и безразличным:

— Входите, Антон Петрович, — и протянула Антону руку. Антон, чуть помедлив, пожал протянутую руку Нинель.

Свекровь стояла рядом.

Шмаков буркнул что-то, что при желании свекровь могла принять за приветствие. Та не приняла и молчала.

Нинель искала слова-повод для визита Шмакова. Она понимала, что Шмак не мог заявиться к ней просто так, интриги ради, но и понимала, что о подлинной причине его визита нельзя говорить при свекрови.

Стараясь сохранять безучастный вид, Нинель с тревогой смотрела на лицо Антона, худое, бледное, безучастное.

Антон поднял глаза: взгляд настороженный и колючий, взгляд затравленного зверька.

Нинель проглотила слезы и, вновь стараясь принять нейтральный вид, показала рукой на вешалку, предлагая Антону раздеться. Заговорить она не решилась.

Антон все еще стоял у дверей. Жалкая поролоновая курточка, поднятый куцый воротничок, голая шея. Руки без перчаток засунуты в карманы, и посиневшие запястья. Из-под вязаной шапочки видны волосы: Шмак только что подстригся, ради визита к ней.

Нинель прикусила губу и почувствовала вкус крови.

Свекровь стояла рядом.

Нинель сглотнула слезы и заговорила деловым тоном:

— Матвею Юрьевичу понадобился отчет? Что-то слетело с полосы? Вы бы позвонили, я бы подготовила к вашему приходу.

Шмаков буркнул нечто, что можно было понять как угодно, а Нинель, не умолкая, говорила:

— Телефон все время был занят? Да, дочка играет, папе звонит, всем куклам по телефону подруг находит, — сыпала и сыпала словами Нинель. — Вы извините, но придется немного подождать. Я сейчас подготовлю бумаги. А Вы пока отдохните. Хотите чаю? кофе?

— Чаю, горячего, — буркнул Шмаков уже членораздельно, топчась у вешалки, но не желая расставаться с курточкой: промерз он основательно.

Нинель поежилась, мурашки пробежали по коже: она ощутила, как холодно Антону в осенней куртке.

Антон шагнул за Нинель, но взгляд свекрови его остановил. Антон шагнул обратно, скинул туфли и побрел на кухню в дырявых носках.

* * *

Свекровь осталась где-то в комнатах, но возможно, и в коридоре, и Нинель включила газ, стала наливать воду в чайник и под шум спросила шепотом, глядя то на Шмакова, то на дверь и прислушиваясь к шорохам квартиры:

— Шмак, ты что?! Или — что-то случилось?

— Случилось, — буркнул Шмаков. — Что-то.

Нинель захлестнула тревога.

Она открыла шкафчик, начала деловито переставлять на полке консервные банки:

— Да говори же.

— Скажу, — буркнул Антон, рассматривая банки в руках Нинель.

Зашумел чайник.

Нинель поставила перед Шмаковым огромную чашку с дымящимся чаем, и Антон обхватил чашку, горячую, ладонями.

Нинель плеснула чаю и себе и с маленькой чашечкой присела чуть поодаль, с тревогой глядя в лицо Шмакова.

— Шмак, почему ты не позвонил? — шепнула и громко произнесла несколько казенных фраз, три раза четко проговорив «Матвей Юрьевич»: имя редактора действовало на свекровь магически.

— Жетонов нет, — буркнул Шмаков, шумно отхлебнув чай. И замолчал, словно затем только и заявился в чинный дом, чтобы попить чайку.

— Хорошо, что ты наконец объявился. Где ты был?

Заглянула дочка. Фыркнула, хихикнула, убежала.

Шмаков не поднял головы.

Телефонный звонок.

— У меня посланник Нефедова, — сказала Нинель. — Конечно, я так и знала. У нас всегда так. Или материал скиснет, или давай с колес, — говорила в трубку, стараясь держать интонацию и не отводя взгляда от Шмакова. Тот сидел застывший и желтый — мумия промерзшая. И только глаза чуть оттаяли после горячего чаю. Казалось, как только Шмак заговорит, язык его начнет заплетаться, и Антон упадет под стол из карельской березы.

Нинель была рада, что взяла трубку и муж узнал о странном визите не от свекрови, а от нее. Шмак по своему внешнему виду вполне мог сойти за курьера.

Она достала из холодильника поднос, где под крышкой лежали масло, сыр и колбаса: теперь, после разговора с мужем, она чувствовала себя свободнее. Шагнула к столу.

Антон следил за подносом голодным взглядом.

У Нинель защемило сердце, и тут же она почувствовала досаду. Что за ребячество! Ведь получает зарплату, и неплохую. Мог бы и питаться нормально, и одеться по сезону. Так нет же. Как пацан, все деньги тратит на железки, на книжки. Мало ему интернета на службе. Как глаза не устанут?

Шмаков ел с таким зверским аппетитом, будто несколько дней голодал. И молчал.

— Шмак, да что случилось?!

— Случилось.

Антон склонился над тарелкой, и лица его было почти не видно.

* * *

Фаина Сергеевна надела пижаму, согрела в микроволновке молоко, добавила ложку коньяку и отнесла чашку на ночной столик, где уже лежали тарелка с гренками, очки, коробка со снотворным и рукопись очередного таланта.

Устроившись в постели, Фаина Сергеевна сдвинула грелку к ногам и принялась читать рукопись, отхлебывая молоко и похрустывая гренком.

Повествование о грустном вечере одинокой немолодой женщины всколыхнуло в Фаине Сергеевне мысли о Мешантове. «У него есть талант, — думала Фаина Сергеевна, забыв о рукописи. — Я помогу ему, я его поддержу, и его талант заблистает, как обработанный алмаз».

Тут Фаина Сергеевна вспомнила, что Мешантов исчез прежде, чем появился в ее жизни, и ей захотелось плакать. Но не хотелось ни головной боли наутро, ни отеков под глазами, и Фаина Сергеевна вернулась к рукописи и, чтобы отвлечься, перелистала несколько страниц, но героиня по-прежнему была грустна и одинока, и грустные мысли упорно возвращались.

Фаина Сергеевна выпила снотворное и вскоре забылась тревожным сном.

Среди ночи она проснулась и до утра маялась в тоскливой бессоннице, думая, что ей предпринять: выпить молоко? снотворное? расплакаться?

Под утро Фаина Сергеевна поняла, что ей надо поговорить.

Поговорить в воскресный день ей было не с кем.

Фаина Сергеевна заварила липовый чай, поджарила блинчики и вспомнила, что где-то здесь, в ее районе, живут Першины. Телефонная станция у них одна, а номер Першина не забудешь: 1905. Революционер недобитый.

Фаина Сергеевна позвонила Першиным. Трубку сняла Валентина. Фаина Сергеевна представилась — и пауза. И Фаина Сергеевна увидела постную физиономию Валентины. Чинная парочка! Уж она-то, Фаина, помнит, как Валька шмыгала по общежитию. Ну да ладно, выбирать не из чего. И Фаина заворковала: позволительно ли ей будет, да не обременительно ли будет, и все в таком роде. Ну и Валентина заворковала на другом конце провода: что вы — что вы, конечно — конечно.

* * *

Валентина в прихожей остановилась на миг, вскинула голову, глотнула воздуху, глянула на Владимира Иларионовича.

Владимир Иларионович, стоя в дверях комнаты, вздохнул в унисон с женой и развел руками, мол, что же делать.

Валентина открыла дверь, и вошла Бабицкая.

Хозяин протянул руки, желая помочь гостье снять шубу. Выглядел он неважно. Лицо круглое, черты размытые, глаза притворно кроткие, руки белые, пухлые, под кофтой — животик. Помещик обедневший. В пиджаке и при вечернем свете Першин куда интересней.

Владимир Иларионович снял с Фаины Сергеевны шубу, аккуратно пригладил на шубе воротник и сказал с кислой улыбкой:

— Какой приятный сюрприз.

Бабицкая сняла шляпу, поправила прическу. Волосы ее, когда-то каштановые, теперь были ядовито фиолетовые.

Втиснутая в лиловый брючный костюм, Фаина наклонилась снять сапоги, и бархатные брюки, с трудом облегавшие ее пышные бедра, жалобно треснули.

— Такой очаровательный костюм, — сказала Валентина, надеясь, что голос ее прозвучит дружелюбно.

Фаина с трудом распрямилась и произнесла с придыханием:

— Вы вовсе не считаете мой костюм очаровательным.

Валентина вздохнула, сказала: «Я приготовлю чай» и поспешно удалилась на кухню.

Першин сделал широкий жест:

— Фаина Сергеевна, голубушка, прошу.

И они прошли в комнату.

* * *

— Вы всегда вдохновляли поэтов, — чуть театрально произнес Першин.

Першин говорил не о бурной деятельности Фаины Сергеевны, он говорил о мужчинах в ее жизни. Она многим покровительствовала, кормила, одевала, сводила с нужными людьми и… оставалась вновь одна.

— О нет, я никогда никого не вдохновляла, — грустно отозвалась Фаина Сергеевна. — Им просто было со мной удобно. Какое-то время.

Фаина Сергеевна была грустна и беззащитна. Першин не знал ее такой, и Владимир Иларионович растрогался:

— А тебя, как всегда, чутье не подвело. У тебя нюх на истинный талант, — Владимир Иларионович погладил Фаину Сергеевну по руке. — Ты открыла Мешантова. И не важно, вернется ли он или сгинет в лагере навеки. Роман — есть. И ты соавтор.

* * *

Снег истаял, и мокрый тротуар полон зыбким и грустным светом.

Резкий холодный ветер треплет голые деревья.

Шмаков отошел от окна, включил компьютер и долго сидел, неподвижный, глядя на каталог своих рукописей.

Теперь про любой его роман, про любой его рассказ скажут: автор подражает Мешантову.

Рукописи не горят? Пустое. Движение руки — и все. Безмолвие.

* * *

Нинель распахнула форточку, и воздух, дивный весенний воздух, потянулся в комнату.

И звякнул телефон.

Еще не начался рабочий день, а им уже неймется.

Нинель шагнула к телефону, и голос, похожий на голос Шмака, сказал хрипло:

— Ель… — и звук упавшей на пол телефонной трубки.

И тишина.