Комик–детектив

Кшиштоф Фелицианович Сбруевич, председатель одного из республиканских бюрократических ведомств, ненавидел свое имя и просил называть себя Николаем Валентиновичем. Это его дедушка носил такое нормальное, удобоваримое, православное имя — Валентин. Но того угораздило жениться на католичке Сальвине и уехать жить на ее родину, в вороновскую деревеньку, где все мужики были тогда сплошняком Тодиками, Франеками, — полонизаторы проклятые расстарались, даже Володи превращались у них во Влодеков.

Вообразить только, Влодек Ильич Ленин… Как издевательство звучит, не правда ли? Ведь Владимир значит владей миром, а чем может владеть Влодек, кроме осевшей набок хаты и хромой кобылы?

Да, Кшиштоф Фелицианович, он же Николай Валентинович, был и остается коммунистом, за свои убеждения готов хоть на плаху, хоть на каторгу пойти. Ну чем, если уж заговорили на эту тему, плохи коммунистические идеалы–то? Что может быть дурного в принципе социальной справедливости? А что хорошего в принципах нынешних: «Да здравствует СПИД!» или «Вернем коклюш в детские сады, а сифилис — в массы!»?

Представьте себе, Кшиштоф Фелицианович за всю жизнь не болел венерическими заболеваниями ни разу! Вот вам, кстати, дорогие коллеги его молодые, и «старый козел»! Кшиштоф Фелицианович действительно давно уже не мальчик: из ушей обильно растут совершенно изумительные серебряные волосы. Однако возраст, уж поверьте на слово, нравственности не помеха!

За свой тридцатилетний стаж семейной жизни он изменил жене только раз. Но зато с кем? С кавалером ордена Трудового Красного Знамени знатной коневодкой Жултко! Дарья Петровна работала на конюшне совхоза «Волма», а Кшиштоф Фелицианович приехал туда с проверкой. Кто–то из партийных бонз случайно, с бодуна наверно, обронил, что республике крайне важно наладить производство собственного кумыса. Холуи из сельского начальства мысль подхватили и начали лихорадочно претворять в жизнь.

Порядок на конюшне «Волмы» был относительный: клети, правда, довольно чистые, животные в кондиции, но почему–то не был вывешен план эвакуации на случай ядерной войны. Товарищи, ну что ж вы такой ляп в работе–то допустили?.. Право, уж лучше бы половина коней передохла — списать можно, и все по бумагам чисто окажется. Но если нету самой бумаги, в данном случае плана… В общем, не знал Кшиштоф Фелицианович, казнить или миловать. Долго не мог решить — до самого обеда.

Ну, как водится, руководство совхоза сообразило стол, обед плавно перешел в ужин. Каким образом Кшиштоф Фелицианович оказался под одним одеялом с кавалером ордена, не было понятно совершенно, но утром акт все же надлежащим образом был оформлен и подписан. Мда, вот так бывает. С тех пор Кшиштоф Фелицианович водочку зарекся пить. Ну ее совсем, раз делу мешает!

В коневодстве Сбруевич, конечно, не разбирался, в исполкоме тогда работал. Кшиштоф Фелицианович по образованию вообще педагогом был. Но как–то само собой всю жизнь получалось, что он всегда оказывался на самых ответственных участках — по характеру самоотдачливый потому что.

Вот и сегодня Сбруевич взял домой со службы документы, чтобы доработать их до некоего совершенства.

Кшиштофу Фелициановичу захотелось кофейку. Пока вода закипит, решил позвонить председателю Таможенного комитета Зденеку Августиновичу Цигельману, более известному как Иван Аркадиевич Килькевич. Во–первых, было три часа ночи, и Сбруевич подумал, что неплохо бы проверить Цигельмана: не спит ли; во–вторых, имелся смысл показать таможеннику, что в это время занимается делами государственной важности сам.

Однако Кристалина Брониславовна, она же Екатерина Федоровна, довольно грубо ответила, что муж–де с работы не пришел, будто он вообще ночует дома не чаще раза в месяц.

Врет, сразу сообразил Кшиштоф Фелицианович, спит таможенная морда дома. И в раздражении бросил трубку на рычаг, даже не попрощавшись.

Сбруевич убавил газ и вскрыл новую пачку желудевого эрзац–кофе ошмянской фабрики. «Интересно, почему вороны осенью на юг не улетают?» — ни с того ни с сего подумал он.

Чиновник не пил настоящий кофе вовсе не потому, что тот для него был слишком дорог — в любом случае на одну–то банку зарплаты наверняка хватило бы, — а исключительно из патриотических побуждений. Хотя на сей счет не существовало специальных инструкций, но все чиновники старались покупать только те товары, на которых была лейба «Зроблена у Рэспублiцы Беларусь». На всякий случай. Мало ли, ого как бывает! Как говорится, знать бы, где упадешь… Сбруевич везде, где только можно, соломку стелил.

Кшиштоф Фелицианович отхлебнул из чашки с гербом Синеокой. Странно, привычная бурда почему–то отдавала вишневыми косточками.

«Не ошмянский, какая–то турецкая подделка, короче, контрабанда! Сачок этот Цигельман!» — успел подумать он, прежде чем мертвым, увлекая за собой скатерть, опрокинулся навзничь. Ярко–рыжая с проседью голова Кшиштофа Филициановича, иже Николая Валентиновича, с костяным стуком треснулась о паркет.

Его неожиданная смерть стала сенсацией такого масштаба, что даже гастроли лесбийской оперы прошли в Минске без обычного аншлага. Разумеется, факт отравления чиновника столь высокого ранга не мог не насторожить компетентные органы: а что, если оно попахивает политикой?

Однако начатое гэбистами следствие быстро зашло в тупик. Ведь злоумышленники, если таковые имелись, не оставили никаких следов! Отозванный из отпуска ради организации расследования генерал МВД Василевский поручил оное группе «особоважников» полковника Собынича. Потыркавшись туда–сюда, потеряв кучу времени, тот был вынужден, получив прямое указание от Василевского, искать контакт с частным детективом Прищепкиным.

После дела Болтутя, дабы приобрести устойчивую практику, залезая в долги, отказавшись от аренды обжитой уже квартиры, Георгий Иванович снял современный офис в самом центре, на улице Коллекторной, напротив здания «Лукойла».

Когда он впервые увидел это старинное двухэтажное здание из красного кирпича, то сердце екнуло: именно таким и представлял дом на Бейкер–стрит Шерлока Холмса. Надо отметить, что, хотя этот «раскрученный гражданин с полицейскими наклонностями» был всего лишь плодом фантазии Конан Дойла, а Прищепкин — живым, из плоти и крови сыскарем, Георгий Иванович почему–то мучительно англичанину завидовал, хотел бы во всем подражать.

К великой радости Прищепкина, в предложенной комнате сохранилась печь. Отопление было электрическое, печью давно не пользовались, но ведь можно запросто переделать в камин! Останется купить кресло–качалку и клетчатый плед. Он разожжет огонь, сядет в качалку, накроет колени пледом и, глядя на языки пламени, будет с легкостью моделировать этапы расследований! Конечно, неплохо было бы при этом не только курить трубку, но и прихлебывать грог. Однако, увы и ах, грог ему придется заменить безалкогольным пивом. Конечно, у него еще есть знаменитый чай «Аз воздам». Но тот почему–то совсем не вписывается в атмосферу Бейкер — Коллекторная–стрит. Вот чего–то не хватало в нем, а именно — хрен знает, и душевный вроде чаек, и героический… Видно, просто у «Аз воздама» другая стилистика.

— Нет такого города — Катманду, — категорически заявил Прищепкин Холодинцу. — Порт–о–Пренс есть, Парамарибо есть, Джоржтаун, Жмеринка и Холопеничи, наконец, тоже есть, а Катманду, извини, не существует. Уж географию–то я на «отлично» знаю. Поэтому и отзывать оттуда Василевского — никак не могли.

— Жора, ну почему ты так в этом уверен?

— Да потому, елки зеленые, что этого самого Катманду нету на карте, это во–первых. Во–вторых, не может быть по логике — название неблагозвучное. Вот вслушайся: Кат–манду. Ты разве сам не чувствуешь некую похабщину?

— Чувствую, — признался Сергуня. — Но, наверно, это только нам она слышится. Как, например, и в испанском имени Хулио, а непальцам…

— Каким таким непальцам? — удивился Прищепкин.

— Ну, в Непале которые живут, страна такая.

— И страны такой нету! — еще более категорично заявил Прищепкин. — Вслушайся сам: Не–пал. Большинство названий стран кончается на «ия»: Германия, Голландия, Россия… А то — Непал какой–то придумал.

— Хмм. А что скажешь насчет Бутана?

— Вообще надо мной издеваешься, да? Бутан это газ, родственник пропана.

— Ладно, Жора, фиг с тобой. Раз нет такой страны, нет такого города, то давай считать, будто генерала Василевского вытащили на службу из твоего Парамарибо, где он пребывал в отпуске по причине аллергии на слишком «заезженные» курорты, вроде Сочи, болгарских. Кстати, а ты точно знаешь, что такой город существует?

— А как же, Парамарибо — столица Суринама! — гордясь собой, ответил Георгий Иванович.

Дело в том, что среди карт, висевших на стенах полицейской академии, которую он закончил, почему–то не хватало карты Центральной Азии; а на стенах полицейского учзаведения Холодинца — Латинской Америки.

— Ладно, продолжаю. Василевского отозвали из отпуска, который он проводил в столице Суринама Парамарибо, чтобы тот организовал расследование убийства председателя госкомитета.

Прищепкин, конечно же, слышал об отравлении Сбруевича, знал некоторые подробности, но сделал вид, будто слышит впервые.

— Ограбление?

— Да нет, Жора, где ты живешь? Из–за своей кристальной честности Сбруевич был беден, словно церковная мышь. В общем, группа расследования особо важных преступлений полковника Собынича трудилась круглые сутки, были проработаны десятки версий, в том числе и самые сумасбродные — все до одной оказались провальными, никакой продвижки, тормоз. Ну, может, что–то они упустили, сам оценишь. Материалы дела я принес с собой.

— А зачем? Собынич надеется подключить к расследованию и нашу группу? — со сладким замиранием сердца — вот она, слава! — дымя трубкой, спросил Прищепкин.

— Бери выше, Жора, это сам генерал попросил переговорить с тобой Собынича, полкан в свою очередь — меня. Василевский до смерти боится за погоны. Если раскрытие убийства зависнет, то с «аллергиями» ему придется прощаться. А значит, с «мерседесов» пересядет назад на «волги», от виски и сигар вернется к водке и «Космосу». Сам понимаешь, его барское чрево этого не перенесет. Почему именно к нам обратился? Уж очень Василевского впечатлили наши успехи в деле Болтутя.

— Интересно, а кто в таком случае нам гонорар будет платить, вдова Сбруевича? — сделал вид, будто в первую очередь его волнует оплата, романтик Прищепкин.

— Как ты считаешь, Администрация Президента достаточно платежеспособна? — невинно спросил Холодинец.

Прищепкин аж дымом подавился:

— Ни фига себе! Может, и сам президент о нас знает?

— Если с отравлением разберемся — будь спок — узнает, — уже вполне серьезно ответил Сергуня.

Кстати, благополучное возвращение Артема маме Леночке оказалось неоплаченным. Ведь заказчик, «вервольф» Болтуть, остался в Египте. У Леночки же ничего ценного, кроме нескольких пар сережек, подаренных бывшим директором «Оптики», не было. Жила она в обычной, принадлежавшей мужу типовой трехкомнатной квартире, ездила на его добитом «мицубиси». Роман Лены и Прищепкина был в самом разгаре. Но об этом — в процессе.

— Вот это дело! — В волнении Прищепкин даже вскочил с кресла–качалки. — Давно о таком мечтал: чтобы сразу — раз! — и на всю республику прогреметь.

— Однако, если опростоволосимся, больше нас к делам подобного уровня и на пушечный выстрел не подпустят, — охладил его пыл Холодинец.

— Да уж, Собыничу теперь только дай повод нас перед генералом грязью облить, — согласился Прищепкин. — Ведь Василевский ему как бы открытым текстом сказал: пора тебе, батенька, на пенсию… Ладно, что будешь: «Аз воздам», безалкогольное пиво или грог?

Немного поколебавшись, душевный Сергуня, хотя желудок его жалостливо и екнул, сумел–таки сделать правильный выбор:

— Жор, какой может быть грог в такой день? Только «Аз воздам»!

— Верно мыслишь! — расползлись в улыбке губы Прищепкина. — Мне, знаешь, тоже именно фирменного чайку нашего захотелось.

Как и всегда в таких случаях, чтобы не скочевряжиться от вони паленой собачьей шерсти, Холодинец закурил «термоядерную», то есть не менее вонючую «астрину».

— Как там наши ребята? Где Швед, Бисквит? Чем занимаются Юрочка, Арно с Валерой? — спросил Прищепкин, вдохновенно заваривая мерзопакостнейший «Аз воздам».

— Швед совсем запутался в своей семейной жизни. Теперь прежняя любовница, которая ему «еще в тюрьме надоела», получила официальный статус жены. А прежняя жена, знаешь, кем для него стала?

— Истцом, наверно. Неужели без разборки в суде обошлось?

— Лизка, с которой он долго и скандально разводился, теперь его любовница!

— Супер!!! — восхищенно выдавил Прищепкин, разливая «Аз воздам» по щербатым «холостяцким» кружкам.

— Бисквит стал спортивным бонзой — возглавил Республиканский Совет по кулинарболу.

— Я всегда говорил, что Лешка далеко пойдет! — с гордостью за воспитанника произнес шеф. — Небось, офис на Машерова, шестисотый «мерс», секретарша секс–бомба?

— Как бы не так! Комнатка в ЖЭСе. Ведь кулинарбол так и не включили в олимпийские виды спорта.

— Бюрократы! — проворчал Прищепкин.

— Точно, — со вздохом согласился Сергуня. — Что же касается Юрочки и его однокурсников, то ребята в полном ажуре. Перешли на следующий курс своего политеха.

— Слава Богу! — удовлетворенно произнес Прищепкин и с отеческим чувством, философской интонацией добавил: — Молодым сейчас тяжелее всех приходится. Мда. Однако вернемся к отравлению Сбруевича. Эту папку с материалами дела пока спрячь куда–нибудь. Не буду и смотреть. Специально, чтобы не довлело чужое мнение. Могут понадобиться только заключения экспертиз. Ну и, может, та самая коробка с кофе. Учитывая, что на расследовании споткнулись опытные профессионалы, его лучше опять начать с чистого листа. Мне нужна ночь, чтобы собраться с мыслями. Обзвони ребят — пусть будут наготове.

Вниз по Богдановича Прищепкин проводил друга до станции метро «Немига». Вместе с ним не спускался, портреты в траурных рамках погибших здесь в давке подростков всегда сбивали ему настроение. Все–таки для сыскаря он оставался слишком впечатлительным. Начинал думать о брошенном сыне: где сейчас Ромка, все ли у него в порядке? Все же я большой грех совершил, неизменно корил он себя, бросая взгляд куда–то на колокольню Владимирского кафедрального собора.

Можно даже и не гадать, что он сделал в первую очередь, вернувшись на Коллекторную. Правильно, высыпал на стол горку грецких орехов и отрегулировал светоотражатель настольной лампы таким образом, чтобы свет падал не на лицо, а жестким золотым кругом сфокусировался на том участке стола, куда намеревался складывать пустые скорлупки. Тише, троллейбусы, не шуршите так шинами, затэкэ форсажи, автобусы! Эй вы, толпящиеся в бильярдной «Лукойла», низкие духом нувориши, поумерьте свои голоса! Георгий Иванович над делом об отравлении Сбруевича думу думает.

Как и следовало ожидать, в коробку с желудевым кофе оказался подмешанным цианистый калий. Как туда оный попал? На первом листке школьной тетрадки в клеточку Георгий Иванович записал все возможные варианты:

а) Некий работающий на ошмянской фабрике обозленный на всех и вся гражданин (или обезумевший от ломки наркоман) подсыпал наугад в коробки яд, таким образом мстя человечеству за свои обиды (невыносимую боль всего тела). Аналогичную ситуацию, кстати, описал Ирвинг Шоу в романе «Богач, бедняк». (Георгий Иванович, как известно, был большим любителем чтения).

б) Такого типа психопат трудится в универсаме «Волгоградский», в котором Сбруевич купил коробку кофе.

в) Яд подмешал кто–то из близких Сбруевича (например, жена или какие–нибудь родственники), когда коробка с «желудевкой» уже находилась в квартире.

г) То же самое действие произвел некий злоумышленник, проникнув в квартиру Сбруевичей.

д) (гибрид вариантов «а», «б» и «г»). Злоумышленник вступил в сговор с работником фабрики или универсама, и сию манипуляцию тот произвел за вознаграждение.

При детальном обследовании коробки Прищепкин пришел к выводу, что она вскрывалась два раза. Первый, когда некто сделал это чрезвычайно аккуратно, подмешал яд и заклеил опять. (Георгий Иванович отметил на коробке два разных слоя клея: нижний, по всей вероятности нанесенный на фабрике, был темным дикстриновым, верхний — светлым казеиновым.) Второй раз коробка вскрывалась уже непосредственно Сбруевичем — грубо, с помощью некоего колюще–режущего предмета. Следовательно, яд в кофе был подмешан не на фабрике, а в универсаме или квартире.

На следующий день Георгий Иванович съездил в «Волгоградский» и перебрал личные дела всех работников универсама. Два грузчика состояли на учете в наркологическом диспансере. Но не наркоманы — алкаши. А те на такое преступление не способны. Алкоголики живут с миром в гармонии — а зачем еще пить? Ни один из работников универсама под судом и следствием не состоял. Значит, вариант отравления Сбруевича психопатом практически исключался.

Зато вариант «д» еще более актуализировался. Верно, в торговлю не идут психопаты, но ведь корыстолюбие в этой структуре даже поощряется. Еще с советских времен был заведен обычай платить работникам торговли самую мизерную зарплату — словно в расчете на то, что те сами чего–нибудь нахимичат. В этом мы проявляем себя как народ кровно восточный. В Древней Византии нанимаемым продавцам зарплаты вроде бы вообще не платили — те жили на «хабар». Таким образом вступить в сговор со злоумышленником мог практически любой «волгоградец», однако подсунуть «заминированный» продукт «объекту» проще всего было девушкам, которые наблюдали за покупателями, находясь среди них в торговом зале.

Кофе был куплен самим Кшиштофом Фелициановичем то ли первого, то ли второго марта. В эти дни «на зале» работали продавцы Таня Ксеневич, Катя Акулова и Рита Бильдюкявичус. Все недавно после школы, «Волгоград» стал для них местом первого трудоустройства.

Да, зарплаты не хватало им даже на карманные расходы. Но всех троих продолжали содержать родители. Прищепкин съездил в школы, в которых учились девушки, встретился с учителями.

Таня Ксеневич была отличницей с первого по восьмой класс, затем немного съехала — слишком много читала. По этой причине в институт по конкурсу не прошла и в универсам устроилась временно, до следующих вступительных экзаменов. Учителя охарактеризовали ее как девочку очень открытую, доброжелательную и незаметную. Она никогда не стремилась стать лидером, вообще как–то выделиться. Тихонечко сидела за первой партой и внимала объяснениям с широко открытыми голубыми глазами. Занималась в кружке «Мир природы», возилась с ужами и птичками. В школу приходила всегда аккуратно одетая, причесанная. Ни следов косметики на лице, ни желтых пятен никотина на пальцах.

Мда, Ксеневич в торговле была человеком явно случайным, ей наверняка был уготован путь нищего и чистого «советского инженера». Хотя Союза давно уже нет, но этот образ по–прежнему жив и актуален, «советские инженеры» были и остались ненужными обществу подвижниками образования и культуры, кем–то вроде земских врачей в дореволюционной России, которых любили убивать крестьяне во время холерных бунтов. После непосредственной встречи с ней Прищепкин сделал вывод, что Таня не могла стать исполнителем убийства в принципе — эта ария совсем не из ее оперы.

Несмотря на фамилию, не являлась хищницей и Катя Акулова. Правда, и до ангела ей было далеко. В десятом классе у Кати был привод в милицию — за участие в драке на танцплощадке в «Челюстях». Ее тогдашнего мальчика намеревались побить. Не могла же она остаться в стороне. Катя была разрядницей по парашютному спорту, КМС по верховой езде. Свое трудоустройство в «Волгоградский» считала временным недоразумением. Имея открытый, волевой, целеустремленный характер, она к тому же занималась в школе духовного самосовершенствования и произвела на детектива впечатление своей очень сильной, накачанной положительной энергетикой. Нет, такие не убивают. В общем, по отношению к ней Прищепкин сделал тот же вывод. Соучастие в подобном изуверском преступлении было глубоко противно ее прямолинейному характеру и стремлению к раскрытию своего духовного потенциала.

Рита Бильдюкявичус оказалась невзрачненькой лабораторной мышкой с мелкими чертами личика и красным носиком, с очень мягкими, робкими манерами и тихой пищалкой вместо голоса. В школе ее охарактеризовали как особу крайне впечатлительную и плаксивую. Дня не проходило, чтобы Рита по какому–нибудь поводу публично не плакала. То Раскольникова ей вдруг становилось жалко, то случайно раздавленной в туалетной комнате букашки, то пассажиров исчезнувшего в Бермудском треугольнике «боинга».

Прищепкин почувствовал, как невыносимо трудно живется на свете этой девушке. Как муторно ходить ей по уродливым улицам и заходить в лифты с пенными желтыми лужами. В какой ступор она впадает, встретив похоронную процессию или нищего старика с протянутой рукой. Рита вообще не рождена для жизни. На земле она случайно и, возможно, ненадолго. Ее место не в торговле, а в некой барокамере, в которой поддерживается идеальный климат, перед глазами бесконечно прокручивается успокаивающий ролик с пейзажами Алтая, ничто не напрягает ни нервы, ни сердце, ни ум. Такая скорее трижды отравится сама, чем согласится участвовать в отравлении другого.

Тем не менее пословицу относительно чертей и тихого омута Прищепкин со счета не сбрасывал. Как обстоят дела у этих девушек на личном фронте? По опыту он знал, на что способны такие тихони. Что, если Рите или Тане деньги понадобились на аборт и они все же соблазнились на предложение злоумышленника?

Откровенно говоря, фиг знает. Прищепкин решил временно оставить девушек в покое и прощупать версию, что яд в коробку попал, когда та находилась уже в квартире. В этом случае подмешать его проще всего было соквартирникам покойного.

5 июня, Турин, Италия.

На главной оперной сцене Турина, в театре Алфиери, — премьера «Травиаты», поставленной Гербертом фон Баграмяном и Джоном Дзеффирелли. И хотя это были постановщики с мировыми именами, меломаны пришли на оперу с твердым намерением устроить скандал и тем самым проучить звезд за «непочтительное отношение к божественному Верди». Между тем вся вина фон Баграмяна и Дзеффирелли заключалась лишь в том, что они осмелились «почистить штампы» этой запетой, заигранной классической оперы и тем самым придать новые оттенки ее канонической палитре красок. Надо же, а ведь даже в ваххабизме допускается определенная вольность толкования основных постулатов. Зачем тогда пригласили этих постановщиков, ведь в качестве «свадебных генералов» они заведомо слишком активны?

Было также непонятно и то, почему на роль Виолетты утвердили именно Миреллу Френни, чей устоявшийся образ романтичной аристократки, тем не менее способной на коварство и измену, явно не соответствовал традиционной трактовке образа главной героини, по заявлению желтой туринской прессы, даже революционировал (?!) его. К тому же, по мнению меломанов, ей было не вытянуть кантилену любовной истомы и совершить пируэт на пиано с си–бемоль первой октавы на си–бемоль второй в сцене объяснения с Альфредом.

Совсем неясно было также и то, почему премьера должна была состояться именно в Алфиери, а не миланском Ла Скала. Хотя Турин в свое время был столицей королевства, но никогда не слыл городом оперным, вообще центром средоточения искусств.

Казалось, что этому не способствует сама атмосфера города у подножия Альп, которая была даже не совсем итальянской, скорее обобщенно европейской. И футбол туринцы явно предпочитали опере, сидение дома у телевизоров — вечерним национальным итальянским посиделкам в уличных кафе под зонтиками. А чему, впрочем, удивляться, в Турине и снег зимой не редкость, вот вам и Италия. Да и некогда туринцам сидеть трепаться, надо отдыхать в параллельном состоянии — перед сменой на заводах «Фиата»: Турин — мастерская страны, вот как сложилось. И ведь даже обычных для улиц итальянских городов толп туристов в Турине не увидишь. Достопримечательность в этом миллионном городе была только одна — храм, в котором раньше по большим праздникам выставлялась плащаница Христа. Ныне она хранится в Ватикане, и увидеть святыню простому паломнику стало проблематично.

В общем, в городе Турине, в театре Алфиери шла премьера «Травиаты» в постановке Герберта фон Баграмяна и Джона Дзеффирелли, на которую меломаны пришли с нехорошими намерениями. За дирижерским пультом был швейцарец Пауль Кронберг, его пышная огненно–рыжая шевелюра светилась из оркестровой ямы солнышком. Арию Альфреда исполнял блестящий тенор Сидней Новак.

Так как режиссура была безупречна и действие шло без единой задоринки, то меломанам пришлось долго ждать повода для расправы. Наконец Новак не выдержал недоброжелательного отношения зала и на самой верхней ноте сорвался, как говорят, «дал петуха». Меломаны сию секунду злорадно зашикали, замяукали, застучали ногами. Господи, неужели это очаг мировой культуры Италия?! Меломаны разошлись настолько, что на сухой хлопок выстрела из литерной ложи не обратили внимания. Только огненно–рыжая шевелюра Пауля Кронберга удивленно вздрогнула. Он нелепо взмахнул рукой, полуобернулся к залу и рухнул вниз, прямо на скрипача–корейца. Дружный визг оркестровых дам заглушил вопли меломанов.

— Кронберга убили! — пронеслось по залу.

— Как убили, за что убили? Дирижер всего лишь выполнял волю постановщиков.

Поднялась суматоха. Через несколько минут театр был оцеплен карабинерами. Литерная ложа оказалась пуста.

(Информация из Интерполовского сайта)

Уж так жизнь у Кшиштофа Фелициановича сложилась, что, кроме жены, близких родственников у него не осталось. Был он у мамы с папой единственным ребенком. Причем воспитывала его одна мама, так как, вернувшись сразу после войны из армии, Фелициан вдруг неожиданно для всех повесился. То ли выпил лишнее, то ли еще что.

В свою очередь, Кшиштоф Фелицианович и Ева Леопольдовна тоже не слишком расплодились. Их единственный сын Сидор работал в сервисном центре МАЗа в Дар–эс–Саламе и три года назад умер там от тропической лихорадки. Короче, в квартире с Кшиштофом Фелициановичем проживала только его жена.

Георгий Иванович поехал к Еве Леопольдовне и просидел с ней весь вечер. Разговора не получилось, от горя была она невменяема. Чувствовалось, что Ева Леопольдовна искренне любила мужа, что его смерть для нее — удар, после которого духом она уже не воспрянет. Кроме того, Ева Леопольдовна очень плохо себя чувствовала: пригоршнями глотала какие–то таблетки, сделала укол. Короче, как бы критически к женам номенклатурщиков Прищепкин ни относился, но ушел из квартиры Сбруевичей с чувством, что и Ева Леопольдовна к смерти мужа не причастна — такое горе для нее смерть мужа, такое горе!

Кстати, квартира у председателя госкомитета была самой заурядной, в типовой девятиэтажке спального района. Предельно скромной была и обстановка: опилочный гостиный гарнитур под «красное дерево», изготовленный лет двадцать назад в Румынии Чаушеску, логойская дешевая кухня «Хозяюшка». И смех и грех, но, похоже, что Кшиштоф Фелицианович и на самом деле был таким, каким его живописали в некрологах, то есть «кристально честным человеком». Чего, например, не мог бы сказать Прищепкин в отношении того же Василевского. «Ишь, в Парамарибо, поганец, отдыхал. На каки–таки деньги?!»

На следующий вечер была запланирована первая по этому делу планерка. И провести ее Прищепкин вознамерился в новом офисе на Бейкер — Коллекторная–стрит! А между тем друзья готовили ему праздник новоселья.

Бисквиту удалось найти массивные часы в чугунном корпусе, которые можно было выдать за каминные, только называлась модель почему–то «Молния». Несколько странно не только для каминных часов, но и для часов вообще, не правда ли? Даже интересно, что имелось в виду? Что часы, как молния, точны? Так же блестящи?.. Наверно, только то, что при попадании на голову они могли убить. Не придумав ничего более правдоподобного, гуманист Бисквит не поленился снять стекло с циферблата и заклеить логотип скотчем. Теперь, лишились загадочности славянской души, часы стали вполне английскими.

Подбирая подарок, Швед руководствовался только одним критерием: чтобы был тот необременительным для его скромного бюджета, изрядно отягощенного сложностями семейной жизни. То есть количеством жен и малолетних иждивенцев, число которых с недавнего времени пополнилось еще одним мальчонкой — сыном новой официальной жены от первого брака с гражданином Буркина Фасо. Сашка усыновил Эрика и любил даже сильнее, чем родных сыновей. Ведь тот был мулатом, успел нажить из–за этого кучу комплексов и в отчей любви нуждался больше других.

В общем, Швед купил шефу кепку фирмы «Людмила». Разумеется, что к Англии никакого отношения не имела ни фирма, ни кепка — с ушами и в крупную табачную клетку, то есть вполне английская по духу и мосфильмовская по существу.

Стоит ли повторять общеизвестное, что гиперсексуальный возраст делает молодых людей сверхэгоистичными. Причем даже тех юношей и девушек, которым по жизни суждено быть альтруистами. Угреватые парни начинают ни во что ставить отцов и матерей; угловатые девушки с готовностью продают родину за красивые трусики. Это объясняется вот каким образом.

Молодость в жизни человеческой — пора самая ответственная: все внимание юноши и девушки должны сосредоточить на том, чтобы, навесив друг другу лапши, зачать жизни новые. Да–да, кстати, именно «навесив лапши». Ведь христианской способностью любить безоглядно наделены отнюдь не все люди. Если их еще лишить возможности распускать хвосты, то род человеческий просто вымрет.

Одним словом, знаете, что надумали дарить Прищепкину Юрочка, Арнольд и Валера?.. Ящик «английского чая к завтраку «Ахмат»! Не учесть прищепкинский культ «Аз воздама» могли только люди, для которых собственные пупы являются центрами Вселенной! Хорошо, что Бисквит сообразил разузнать об этом заранее и убедил ребят заменить крамольный «Ахмат» джином.

Самый душевный подарок, словно в пику юнцам, приготовил, разумеется, Холодинец. Будучи в командировке в России, — а точнее в области, которая соседствовала с Киселевградской, — он не преминул сделать изрядный крюк и заехал в Киселевград — город, в котором впервые расцвел сыскарский талант шефа, город–родину «Аз воздама».

С поезда Сергуня сразу поехал на кладбище и разыскал могилу дружбана Прищепкина, капитана Владислава Долгоносикова, погибшего при исполнении служебного долга. Холодинец не ошибся в расчетах — жасмин как раз цвел пышным цветом. Дав прицепившемуся кладбищенскому сторожу на бутылку, он обобрал весь куст.

Заехав к ментам–коллегам Краснопартизанского РОВДа, с позволения прекрасно помнившего шефа капитана Беляева Холодинец также остриг почти наголо их лучшую поисковую овчарку Пальму. А что оставалось делать, если Мухтар, шерсть которого стриг на чай еще сам маэстро, в прошлом году умер от старости?

Так как запасы ингредиентов «Аз воздама» у Прищепкина иссякали, то на новоселье, развязав муаровую ленту на врученной Холодинцом большой коробке, он даже прослезился: подарок оказался не только очень душевным, но и весьма своевременным.

Изрядно приложившись к бутылкам виски и джина, ребята пили прищепкинский чай уже с расслабленными лицами: подумаешь, еще одной бурдой больше, что с того. Тихо тикала «Молния», в камине потрескивали горящие ящичные дощечки, никто не блевал: можно считать, что английское новоселье Прищепкина прошло без желудочного экстрима. Шеф отчитался перед своими орлами о проделанной работе.

Как и следовало ожидать, предложение тщательно исследовать личную жизнь девушек из «Волгоградского» озвучил Швед. В цинизме он не только превосходил шефа, но и был в нем гораздо энергичней, последовательней и уверенней. Это исследование поручили старательному и добросовестному Холодинцу.

Между прочим, Ева Леопольдовна рассказала Прищепкину одну давнюю историю, которая по теории могла сейчас аукнуться подобным «убийственным» образом. Как–то лет пять назад, для поездки в Налибокскую пущу за грибами, Кшиштоф Фелицианович организовал на выходные для своего ведомства автобус. Техника, как это часто бывает, подвела — древний «лазик» сломался. И пришлось работникам госкомитета ночевать на пушчанском хуторе Петухи, у тамошнего лесника Парфеновича. Так вот, между ним и Кшиштофом Фелициановичем случился конфликт. Подвыпивший «пушкарь» обозвал работников госкомитета дармоедами, а также еще некоторыми несправедливыми словами. Защищая честь мундира, Кшиштоф Фелицианович ударил Парфеновича по щеке. Лесник схватился было за ружье, но его скрутили молодые коллеги Сбруевича. Тогда Парфенович публично заявил, что клянется матерью отомстить Кшиштофу Фелициановичу.

Большого значения рассказу Евы Леопольдовны Прищепкин не придал: сябры не горцы, вряд ли Парфенович сейчас о Сбруевиче даже помнит. Подумаешь, поклялся матерью. Да он, может, каждый день ею клянется — привычка у человека такая, — что пить перестанет, порядок в хозяйстве наведет…

Все ребята группы поддержали Прищепкина, что отравление вряд ли могло быть актом осуществления давней мести. Тем не менее шеф решил откомандировать в пущу студентов: пусть ребятишки свежим воздухом продышатся.

Студенты немного на него обиделись: почему им дают задание третьестепенной важности? Однако дисциплина есть дисциплина, для настоящих профессионалов все версии одинаково важны.

Бисквиту Прищепкин поручил разобраться в личной жизни каждого из Сбруевичей. Конь о четырех ногах, и тот спотыкается, чего уж требовать от людей. Кто может гарантировать, что «кристально честный» номенклатурщик не имел, как это часто бывает, целого гарема любовниц, одна из которых?.. Ведь известно, что у мужчин, параллельно с ростом служебного положения, увеличиваются сексуальные претензии (не потенция, прошу заметить, а именно претензии).

Между прочим, зависимость самая прямая. Если перевести гражданскую табель о рангах на более понятный язык армейских погон, то на дополнительную женщину мужчина начинает претендовать с момента, когда пришивает к погонам третью сержантскую лычку. Так вот, по армейским понятиям Сбруевич был в звании генерала армии, который мог бы претендовать не только на женскую часть ансамбля песни и пляски бывшего Краснознаменного Белорусского военного округа, но и на добрую часть республиканских прелестниц.

С определенного момента некоторые сексуальные претензии к мужской половине мира начинают проявляться и у жен номенклатурщиков. Конечно, они гораздо скромней мужних. Если бы о них узнала, положим, какая–нибудь ровесница–француженка… Между нами, мальчиками, говоря, на Западе женщина средних лет защищена от лени мужа брачным контрактом. Профилонит тот свой оговоренный разок в неделю — перечислит на счет дражайшей тысячу франков, профилонит другой — должен нанять для нее молодого любовника. Приходится констатировать, что французы штурмовали Бастилию вовсе не зря. Считать француженок такими же, как сами, людьми постепенно приучились. В общем, разобраться в этом деликатном вопросе было поручено умнице Бисквиту.

Юрисконсульт Швед, как никто другой, смог бы въехать в краеугольную версию, будто отравление Сбруевича связано с его служебной деятельностью. Не наступил ли тот ненароком на хвост какого–нибудь нувориша? Все необходимые полномочия, чтобы «совать нос куда нужно», через Василевского группе даны были от самого министра внутренних дел.

Проработку версии, что отравление председателя было совершено злоумышленником без «идентифицированной мотивации», Прищепкин оставил себе. Он рассчитывал исследовать всю жизнь Сбруевича, заглянуть в его внутренний мир, прощупать все внешние контакты.

Планерка, плавно перешедшая в празднование новоселья, затянулась до поздней ночи. Тосты в офисе на бывшей (при царе) Еврейской, а ныне Бейкер — Коллекторная–стрит следовали один за другим. Когда спиртное иссякло и ребята провозгласили Прищепкина лучшим сыскарем всех времен и народов, Георгий Иванович понял: пора отправлять их по домам.

Мрачен Минск летней серой безлунной ночью, когда каким–то особенным образом начинает чувствоваться его казенная панельная бедность и белорусская робость его созидателей. Тяжело становится на душе, если в такой час угораздит вас оказаться на берегу мертвой Свислочи, бездумно тянущей оловянные воды свои. Много в этом городе труда, но мало игры, характера и гордости. А еще… Нет, Минск не Жмеринка! Потому что в этом скромном украинском городишке не проблема купить водки и в три часа ночи, наконец кое–как сумел конкретизировать свои крайне расплывчатые претензии к столице республики «вошедший в штопор» Швед.

— Все–все–все, никаких гонцов в ночной магазин, сколько раз можно повторять — по домам! — уже начинал злиться шеф.

Ему остро захотелось видеть Лену, слушать болтовню не Шведа, а Артема. Однако любимая сыскарем женщина еще не вернулась со слета фанов авторской песни на озере Селигер, Артем давно спал.

«Какой все же дурак был этот Болтуть, что упустил такую женщину!» — после каждой встречи с Леной думал Прищепкин.

В отличие от Раечки, Лена не таскала Георгия Ивановича по театрам, дабы демонстрировать там свой бюст. Так как была скромна, Лена вообще ничего не демонстрировала, а свои прелести предпочитала прятать в бесформенные богемные одежки: всякие там пелерины, пончо и широченные боцманские штаны.

Лена искренне любила, глубоко чувствовала искусство, вообще все прекрасное и могла часами разинув рот стоять возле какой–нибудь картины или цветочной клумбы: «Ах, какая прелесть! Жора, ты только посмотри, лично я ничего более совершенного даже не представляю!»

Надо отметить, что верхом совершенства ей могла показаться и самая заурядная мазня, и куст крапивы, и лопух, и ржавеющий в кустах рельс… Мда. Так как Прищепкин был человеком, что называется, от сохи, сугубо приземленным, то Лениных перегибов не чувствовал, принимал за чистую монету. Представьте себе, он даже верил в Ленину способность к астральным путешествиям, будто каждую ночь во сне душа ее бродит по пурпурным лугам далекой планеты Альфа Центавра… Будто ей ничего не стоит точно так же прогуляться по будущему или по прошлому… Что для нее общение с ангелами и архангелами так же естественно, как с соседкой и сыном… (В принципе, автор допускает возможность астральных путешествий, но ни на грош не доверяет околобогемной тусовке).

Влюбленному по уши Георгию Ивановичу даже нравился невообразимый бардак ее жилища. Слой пыли на подоконниках и шкафах был такой же толщины, как на поверхности Луны. Чтобы не возиться с уборкой, Лена всегда как бы готовилась к большому ремонту. Действительно, стоит ли мыть окна, если не сегодня завтра явятся рабочие и начнут ломами, кувалдами долбить бетон, дабы расширить дверные проемы под арки, а также снести стенку между ванной и туалетом.

Эта удобная мысль впервые согрела Лену еще при Болтуте, не оставляла и теперь. Под тем же предлогом Лена не меняла обои, наклеенные, наверно, еще при Никите Сергеевиче, не чистила раковины и унитаз, несколько лет не мыла полы. Раз в месяц минут десять потаскает за собой по коврам дохлый пылесос «Чайка», который только шуметь горазд, этим уборка и ограничивалась.

Разумеется, не любила Лена и готовку. Поэтому, якобы в стремлении к здоровому питанию, перешла на сыроедение сама и перевела сына. Итак, на завтрак у Лены и сына была тарелка проращенного проса из старого веника и ботва от морковки, на обед сама морковка и какое–то сено. Для полного счастья не хватало только любимого напитка Геннадия Малахова — упаренной урины. К счастью, так как что–либо упаривать было для Елены уже напряжно, потребление сего напитка Артему не грозило.

К странностям матери сын относился довольно равнодушно, если не сказать с пониманием. Артем вообще был очень терпеливым, несмотря на возраст, мудрым мальчиком. Однако Прищепкин подозревал, что истоки мудрости отрока — в гашише, к курению которого Артем приобщился, будучи в Египте. Детектив несколько раз заставал в квартире остаточный запах сладкого, терпкого дыма. Ничего, отважу, тешил себя иллюзией Георгий Иванович.

Отправив друзей по домам, Георгий Иванович вернулся в офис. По правде говоря, там ему было уютней, чем в Ленином бедламе. Очень хотелось сфотографироваться в подаренной клетчатой кепке, с трубкой в зубах у камина, а также дербануть еще кружечку «Аз воздама» и обдумать текущие планы.

У Сбруевича был только один друг — Калюжный, с которым он подружился еще в институте. Павел Петрович был старше Кшиштофа Фелициановича на год и уже вышел на пенсию. Так и не став директором, почти тридцать лет проработал завучем одной из минских школ. Как и Сбруевич, был явно не из тех, кто способен изобрести порох: тоже всю жизнь прожил с одной женой, вырастил одного сына, наверно, посадил всего лишь одно дерево, да и то осину. С ним стоило встретиться: ведь он наверняка знал Сбруевича как облупленного.

Вероятно, не хуже Калюжного знала Кшиштофа Фелициановича и его двоюродная сестра Яна Николаевна Смирницкая. В минский период жизни Сбруевичи довольно тесно общались и с нею. Вот с этими двумя гражданами Георгий Иванович запланировал завтра по возможности пересечься или хотя бы им дозвониться.

С утра же он, по предварительной договоренности с Евой Леопольдовной, должен был еще раз заехать в квартиру Сбруевичей, чтобы детально осмотреть домашний кабинет Кшиштофа Фелициановича и покопаться в его бумагах.

— Да будет так! — всласть поразмыслив, важно сказал Прищепкин, обращаясь то ли к камину, то ли к настольной лампе. И придвинул пепельницу, чтобы выбить трубку.

Разобрав раскладушку, еще с полчаса пофантазировал, как он с Леной и Артемом поедет к морю в Крым или Сочи. Не этим, правда, летом. Может, следующим — ведь ему сначала нужно упрочнить деловую репутацию. А для этого нужно работать, работать и еще раз работать. Засыпая, детектив видел пенную ниточку прибоя, себя и Лену бегущими по волнам.

По всей вероятности, подобное видение посетило его неспроста: чтобы Лена не пасовала перед половой тряпкой и губкой для мытья посуды, ему очень хотелось приобщить свою зазнобу к водной стихии.

12 июня, дом престарелых Сент — Оноре, Швейцария.

В этом респектабельном доме престарелых Анриетта Дюше прожила целых двадцать семь лет. Она поселись здесь, будучи еще далеко не старой, в шестьдесят два. У нее были проблемы с позвоночником, который периодически отказывался ей служить, и она оказывалась прикованной к постели. А так как Анриетта после гибели дочери в автомобильной катастрофе осталась одинокой, то очень боялась своей болезни, связанного с ней состояния полной беспомощности. Поэтому и решила, по ее выражению, «сдаться» в дом престарелых гораздо раньше, чем это принято делать.

У нее были кое–какие сбережения, и это позволило ей устроиться именно сюда, в дом престарелых Сент — Оноре. От муниципальных тот отличался, во–первых, интернациональностью своей клиентуры, во–вторых, большей комфортабельностью, количеством и качеством медицинских услуг. Вряд ли еще где–нибудь в Швейцарии с тем же успехом проводили курсы интенсивного омолаживания организма, являвшиеся как бы фирменным знаком Сент — Оноре, который мог похвастаться почти двумя десятками своих пациентов, дотянувших до ста лет.

Курсы состояли из процедур, которые исключали какие–либо отрицательные эмоции. Принцип принципов. Никакого голодания, чисток, клизм и тому подобных вещей. Разве что некоторая встряска. «Омолаживаем без стресса!» — сулили рекламные проспекты Сент — Оноре. Методологической основой этих курсов была так называемая лёветерапия, разработанная главным врачом дома престарелых Густавом Пелле. Лёветерапия, без преувеличения, являлась уникальным методом восстановления, даже, можно сказать, воскрешения жизненного тонуса, была ноу–хау геронтологии. Ее суть состояла в том, что для пациентов создавались все условия, чтобы дедушки почувствовали себя молодыми повесами, а бабушки — ветреными кокотками.

Состояние влюбленности творило со стариками чудеса. Они забывали не только про свои хроники, но и даже про то, что их ждет некая Костлявая дама с косой. Забывали таким образом умирать и носились, словно мартовские коты, по коридорам Сент — Оноре вплоть до вековых юбилеев.

Один сеанс нейроиммунной психотерапии, который обычно проводил сам доктор Пелле, — и пациент словно надевал розовые очки и одновременно получал вожжой под хвост. И пошло–поехало: надушенные записочки, свидания под луной, пение серенад в слуховые трубки. Скажете: да разве можно так над стариками издеваться?! Но результаты однозначно оправдывали средства. Вы бы видели анализы мочи! Да их же можно было по утрам вместо апельсинового сока пить!

Однако иногда процесс лёветерапии вырывался из–под контроля администрации, пациенты выкидывали такие фортели, что приходилось задумываться: а может, проще было б колоть им витаминчики?

Например, семидесятипятилетний Курт Уинтер, вместо того чтобы ухаживать за пациенткой геронтологического дендрария, приударил за сорокалетней сиделкой Августиной Перруччи. И мало того что добился взаимности, так еще и обрюхатил бедную девушку, а затем скрылся от ответственности, примкнув к коммуне хиппи. Примечательно, что из Сент — Оноре он удрал на числившемся в розыске рокерском мотоцикле.

Августина родила (!) прелестного мальчонку. Заявила, что воспитывать будет сама, о предавшем ее Курте и слышать не хочет. Пусть тот и дальше предается разврату и хлещет дешевое виски. Портрет Курта — в бадане, косухе, с дымящимся косяком марихуаны в искусственных челюстях и в инвалидной коляске — обошел обложки иллюстрированных журналов всего мира.

Смерть Уинтера была красива. Выражая протест против разрешения абортов, он устроил акт самосожжения на центральной площади Берна. Долго кружили черные жирные хлопья над притихшей швейцарской столицей; аборты запретили в очередной раз.

Внешне Сент — Оноре ничем не выделялся среди других швейцарских частных домов престарелых, то есть напоминал обыкновенную трехзвездочную туристическую гостиницу, а вот изнутри… Морг в нем соседствовал с баром и танцзалом, гробовая кладовая — с «качалкой». Все стены богадельни были размалеваны граффити, заклеены плакатами поп–идолов периода Великой депрессии и заключения пакта Молотова — Риббентропа. В библиотеке томики Малахова стояли рядом с фривольными сочинениями, связками «розовых» романов Великой Слюнявой Барбары и подшивками эротических журналов.

Естественно, как и во всех прочих домах престарелых, употребление наркотиков в немедицинских целях в Сент — Оноре запрещалось. Это было нечто само собой разумевшееся, о запрете даже нигде не упоминалось. Однако факт умолчания, с явного одобрения администрации, обитателями дома престарелых воспринимался скорее как поощрение. В результате индийскую коноплю в Сент — Оноре смолили поголовно.

Вероятно, без веселящего дымка марихуаны успешное практикование лёветерапии было бы просто невозможно. Ведь откуда еще могла взяться в дряхлых телах столь необходимая для гнездения любви легкость духа?

Бывший байкер доктор Пелле безусловно знал о зависимости тонуса «праздника сердца» от употребления и дозировки «сладкого топлива грез». Никакой опасности для пациентов в привыкании к «траве» он не видел. Пусть, что с того. На тяжелые наркотики, вроде героина, все равно не перейдут. Хе–хе, не успеют. Главное, правильный выбор продукта. Ведь конопля конопле рознь.

После серии экспериментов доктор Пелле выбрал для своих пациентов «легкую летнюю шалу» македонского происхождения. По его мнению, та наиболее соответствовала требованиям психического состояния пациента при прохождении им курса лёветерапии.

Этот день в Сент — Оноре не обещал ничего необычного. На завтрак были кашка из проращенных злаков, ржаной кофе с ореховыми пирожками, морковь и авокадо. Так как у себя в номерах старички уже успели забить по первому косяку, то съедалось все подчистую, многие требовали добавки. За столами как всегда царила атмосфера неестественного веселья: плоские примитивные шутки поощрялись взрывами гомерического хохота. Великану шведу Кристоферсену подсунули искусственную челюсть карлика американца Махоули — еще один повод хрюкать в кулаки вплоть до ленча. А вот Анриетте Дюше передали записку угрожающего содержания: «Тебя опять видели с Аттилой. Терпение мое лопнуло!»

Дюше негодующе топнула под столом ножкой, обутой в диабетическую мокасину: «Да какое он имеет на меня право! Я вправе любить того, кого захочу!»

О неудавшемся романе Анриетты Дюше и милейшего профессора из Праги Яна с дурацкой фамилией Дрда знали все. Анриетта быстро загорелась, но столь же быстро остыла. А все из–за того, что Дрда был слишком медлителен и влюбился в нее только тогда, когда Анриетта уже видеть его не могла. Несходство темпераментов. Кроме того, они без конца ссорились по причине несоответствия литературных пристрастий. Каждый был патриотом своей страны, и Дюше считала крестным отцом всей мировой литературы Марселя Пруста, а Дрда — Милана Кундеру.

«Да шизофреник твой Пруст! — нападал профессор. — Понимаешь, глупая, упрямая ты баба! Он не гений, а просто больной! И его тексты — типичный бред шизофреника! Литература есть отражение жизни, а не фокусирование психологических узелков бытия! А вот тексты Кундеры…» — Одного упоминания имени писателя было достаточно, чтобы профессор в упоении закатывал глаза, а его кадык совершал глотательное движение. «Полотно жизни как раз–таки и состоит из великого множества узелков бытия, — парировала Анриетта. — Гениальность Пруста — в увеличении их до размеров, видимых глазом. Был ли он при этом шизофреником — не имеет значения. А твой Кундера — заурядный середнячок, фигуру которого из политических соображений раздуло ЦРУ. Оно же, можешь не сомневаться, и сделало его Нобелевским лауреатом. Если б Кундера не эмигрировал из коммунистической Чехословакии, его писательская карьера сложилась бы совсем по–другому».

И Анриетта решила порвать с Яном, тем более что в постели чех оказался весьма слаб. Ему не помогали ни перечитывание кундеровской «Невыносимой легкости бытия», ни инъекции гормонов молодого орангутанга.

Дюше начала принимать ухаживания господина Османкула Шуланбекова, которого в доме престарелых называли русским, хотя тот был казахом или киргизом, не исключено, узбеком или таджиком. Поговаривали, что в советские времена Османкул Колубеевич принадлежал к партийно–номенклатурной элите одной из среднеазиатских республик. В период межвластья, когда коммунисты уже потеряли силу, а национальные «восточные демократы» еще не набрали, за бесценок распродав все стратегические ресурсы республики, Османкул Колубеевич сколотил состояние. Опасаясь возмездия, решил перебраться поближе к банковским вкладам. Оказавшись в Швейцарии, но не ощутив долгожданного спокойствия, продал сосватанную заочно виллу и переехал в Сент — Оноре, рассчитывая, что уж по богадельням–то его, джигита, едва разменявшего седьмой десяток, искать точно не додумаются. Однако возможно, что эта не очень красивая история всего лишь домыслы.

Османкул Колубеевич оказался сносным, хотя и чересчур экзотичным любовником, скучным собеседником: он вообще не слышал ни о существовании Марселя Пруста, ни Милана Кундеры. Из великих французских писателей Шуланбеков смог назвать только Дюма–ату — благодаря советской экранизации «Трех мушкетеров». Анриетта подозревала, что Османкул Колубеевич вообще не прочитал в жизни ни одной книги.

Тем не менее фантазию Дюма–аты проявлял он в любви. Например, предлагал Анриетте изображать тянь–шаньского кеклика, а на себя, а як же, брал роль беркута. Для этого Анриетта должна была наклеить к телу куриных перьев из подушки, а затем с завязанными глазами и криками «кек–кек–кек» носиться по своей просторной комнате на инвалидкой коляске. На шкафу, зорко зря по сторонам и нахохлившись, сидел голый, в одном войлочном колпаке с кисточкой, Османкул Колубеевич и, когда коляска оказывалась в непосредственной близости, сигал на инвалидку из припотолочной выси… «Какое бесстыдство! — воскликнул бы какой–нибудь ханжа. — Ведь за этой сценой наблюдает покойная дочь Анриетты, рыжеволосая нимфа Генриетта. Из портретной рамки на стене». Пардон, ответит автор, любовь безобразной не бывает!

Когда таким, беркутиным, образом Османкул Колубеевич поломал по–гальски жадноватой Анриетте три коляски, та помирилась с Дрдой. Однако и с партократом полностью не порвала. Они нужны были ей оба: профессор — для тренинга ума, бай — для песни тела.

Османкул Колубеевич не претендовал, чтобы Анриетта принадлежала ему целиком, — для Востока он был человеком самых прогрессивных взглядов. Тем более Шуланбеков считал, что самое лакомое место француженки со швейцарским гражданством все равно безраздельно принадлежит ему. А вот Дрда проявил себя эгоистом, живущим по принципу: сам не «ам» и другому не дам. Своей ревностью, требованием сделать между ними выбор он отравил Анриетте радость жизни. Вот же кнедлик с подкиндесом. Короче, записка была от Яна.

А перед ужином произошло невероятное: все трое были обнаружены мертвыми в номере Анриетты. Маленьким альпинистским топориком ревнивец Ян зарубил любовников и повесился сам. Так, по крайней мере, решили обитатели Сент — Оноре.

Смерть настигла Османкула Колубеевича на шкафу, в излюбленной позе. Стало быть, беркутом он жизнь и прожил, этот партократ, вождь, хозяйственник и человек. Обезглавленная представительница западного потребительского мира Анриетта, подушечные куриные перья на теле которой щедро окрасились черной старческой кровью, была похожа на недощипанную, если можно так выразиться, «недокошеренную» курицу. Висевший на электрическом шнуре пан профессор с посиневшей, обезображенной жуткой гримасой физиономией напоминал гнилой банан, надкушенный бешеной собакой. Что бы это значило? Признание победы гения Марселя Пруста над талантом Милана Кундеры?.. Кто знает? Ответ на вопрос лежит по ту сторону бытия.

— Не нравится мне все это, — пробормотал прибывший в Сент — Оноре инспектор полиции Краузе после осмотра места происшествия и опроса обитателей богадельни. — Совсем, черт подери, не нравится! Готов поставить ящик пива против пустой бутылки, что профессор Дрда не убивал ни француженки, ни русского. Да и не вешался… Его повесили.

(Информация из «Обзора криминальной хроники Женевского кантона»).

В ведомстве Сбруевича Шведа ждало разочарование: в текущем году между госкомитетом и предпринимателями не было зафиксировано ни одного крупного спора, серьезного конфликта. Рядовые предприниматели были уже приучены к постулату, что госкомитетчики всегда правы, судиться с ними не только бессмысленно, но и самоубийственно, а крупняков комитет не трогал.

В общем, ни о каких служебных конфликтах между председателем госкомитета и каким–то юридическим либо физическим лицом не может быть и речи — для этого просто не было почвы. Тем не менее Швед не удовлетворился беседой с замами председателя и лично перелопатил всю деловую переписку Кшиштофа Фелициановича. Пусто.

Что ж, отсутствие результата тоже результат. Сашок, проявляя не присущее ему рвение, несколько вышел за пределы задания и проверил также версию родственную: не явилось ли отравление Сбруевича следствием ссоры с кем–нибудь из сослуживцев?

Швед поочередно опросил всю верхушку комитета. Нет, к Кшиштофу Фелициановичу все относились хорошо. Тот умел ладить с людьми, был деликатен в той степени, какую только мог позволить себе начальник по отношению к подчиненным без ущерба для дела. Он никогда не забывал справляться об их здоровье, поздравлял с днями рождения и юбилеями.

Нечего и говорить, что все начальство комитета имело безукоризненные биографии, под судом и следствием никто не состоял, законченных алкоголиков и наркоманов среди них также не было — не та контора. Некоторые из них выпивали, но меру знали. В целом атмосфера в комитете была дубоватая, но достаточно здоровая, так как его немногочисленные выпивохи и склочники уравновешивались двумя сыроедами, одним шаманом и тремя последователя системы Порфирия Иванова.

Швед также переговорил с представителями комитетского рабочего класса: буфетчицами, уборщицами, электриками и сантехниками. Так как ими командовал комитетский хозяйственник, то непосредственных контактов со Сбруевичем никто не имел. Какие уж тут конфликты? Дело электриков — лампочки воровать, а не с сановниками тявкаться.

Никто из приближенных к Сбруевичу не мог жаждать сесть в председательское кресло до такой степени, чтобы желать ему смерти. Это было бы крайне неразумно. Хотя бы потому, что Кшиштофу Фелициановичу оставалось восемь месяцев до пенсии. Так как президент был молод, то пенсионеров на высших должностях особо не жаловали. Не задержался бы и Сбруевич.

В общем, Швед поработал славно: с нулевым результатом.

Бисквит немного обленился. То ли на него плохо подействовал статус главного кулинарболиста республики, то ли перетренировался и страдал расстройством желудка. Словом, все исследование личной жизни четы Сбруевичей свелось у него к посещению номенклатурной поликлиники и снятию ксерокопий с амбулаторных карточек.

У Кшиштофа Фелициановича не могло быть табуна любовниц… Более того, он был лишен радости иметь хотя бы одну… В интересах следствия придется обнародовать и совсем убийственное: Кшиштоф Фелицианович не мог даже выполнять свой «супружнi абавязак»… И это несмотря на то, что он вроде как заимел моральное право выдвигать почти безграничные сексуальные претензии! Вот ужас–то! Спросите почему? Да элементарно: потому, что председатель госкомитета — увы и ах! — был импотентом (ему пришлось удалить предстательную железу). Такая вот была у него личная жизнь — духовная. Что же касается Евы Леопольдовны…

С ней произошло то, что происходит со многими пожилыми женщинами. Из–за отсутствия секса с мужем она стала заниматься им… с медициной. Практически сразу после того, как Кшиштофа Фелициановича оперировали по поводу аденомы предстательной железы, у нее вдруг обнаружилось почти столько же болезней, сколько перечислялось их в толстом медицинском справочнике.

Ева Леопольдовна проводила в поликлинике все свободное время. Она без конца сдавала анализы и принимала все, какие имелись, физиопроцедуры. Из–за нехватки времени сеансы иглоукалывания ей даже пришлось совмещать с душем Шарко. Каждый раз после посещения Евой Леопольдовной поликлиничного аптечного киоска тот приходилось закрывать до нового подвоза товара: скупала все. Любовники? Какие, к черту, могут быть любовники, если одной ногой стоишь в могиле, а другую лижет пламя печи крематория?!

А теперь соло Холодинца.

Как и у Кшиштофа Фелициановича, с личной жизнью у Риты Бильдюкявичус была напряженка. Старушки соседки, которые знали все на свете, были бы рады навесить на нее какие–нибудь гадости, от которых у самих даже грез не осталось, но и им пришлось признать, что Рита является островком нравственности в океане разврата. Начиная с детсадовского возраста старушки вообще ни одного мальчика рядом с ней не засекли.

— А может, она, это… Ну, с подругами на людях обнималась? — смутившись от нелепости вопроса, проблеял Сергуня.

Старушки сразу посуровели, словно в лесбиянстве сыскарь подозревал непосредственно их. Нет, оказывается, ни одной подруги у Риты тоже не было. Какое уж тут извращенчество, если всю жизнь даже поговорить по душам не с кем! Бедная девчонка, подумал Холодинец, ведь она позарез нуждается в постоянной психической опеке! Хоть прямо удочери ее! Интересно, кстати, что у нее за родители?

А родители у Риты оказались самыми обыкновенными, с виду психически вполне здоровыми. Отец — водитель–дальнобойщик: те вообще кремни; мать — швея на трикотажной фабрике. Опять проблема из–за того, что Рита один ребенок в семье и не прошла необходимый тренинг общежития?

«Сограждане! — захотелось крикнуть Холодинцу в темноту, когда выходил от Бильдюков вон. — Так жить нельзя! Отбросив в сторону эгоизм, плодитесь, мать вашу, и размножайтесь!» — У самого Сергуни детей было целых двое, и он этим очень гордился.

Зато у Кати Акуловой все было в полном порядке. Она жила гражданским браком с курсантом Военной академии Веничкой Дуговым, и ребята собирались пожениться, едва он получит звездочки на погоны. Холодинец побывал у них в гостях и очаровался: какие красивые, открытые, сильные! Что б ни говорили, а жизнь, пока такая молодежь не перевелась, продолжится!

И тем не менее у Холодинца промелькнула такая вот мысль: а что, если Рита от кого–то «залетела» и ей срочно, чтобы скрыть это обстоятельство от Венички, понадобилось делать аборт?.. Ведь для этого деньги нужны, не правда ли? А где их взять? В этот момент появляется некто со скляночкой яда в одной руке и пачкой долларов в другой…

Что поделаешь, сыскарь — профессия такая, в чем–то прекрасная, но в этом — ужасная: верить они никому не должны, симпатизировать — тоже. Сыскари — наши духовные венерологи.

Однако так как Веничка учился на последнем курсе, то в казарме ночевать обязан не был, будущую супругу бдеть возможность имел. Но и этого резона Холодинцу показалось мало, он проверил все платные медицинские заведения, в которых, множа скорбь римского папы, за деньги «рыбкам» делали секирики.

Порядок — ни Акулова, ни проверяемая там заодно Ксеневич у баксовых эскулапов–убийц не засветились.

Личная жизнь Тани Ксеневич была незатейлива, чиста и для всех открыта. Она третий год дружила с Толиком Бордяном, мальчиком из соседнего двора, и вместе с ним добросовестно ходила на концерты и премьеры всяких там «Терминаторов».

Как положено, Толик в школе начал носить за ней портфель и, выгадывая на сигареты, покупал ей самое дешевое мороженое. Вместе с ней пытался поступить в институт, набрал столько же баллов и точно так же не прошел по конкурсу, который составлял аж один и два десятых человека на место.

И фиг с ним, со скучным автотракторным факультетом. Толик вдруг обнаружил себя компьютерным гением и приспособился неплохо зарабатывать в качестве самодеятельного программиста. На «советского инженера» пусть учится теперь одна Таня. Со следующего года.

Что же касается Юрочки, Арнольда и Валеры, то, посылая их в пущу, шеф поступил опрометчиво: ведь чересчур свежий воздух иногда действует на молодых парней им во вред. Студенты напрочь забыли о сыскарской дисциплине, о том, что спиртное и сыск — несовместимы. Однако начать нужно с того, что в Петухи ребята приехали в субботу, когда Парфенович топил баню. Ну и пригласил студентов попариться, с дороги–то.

Отсутствие в пуще водопровода и ЖЭСов способствовало тому, что баня у каждого хозяина была собственная. Парфенович поставил свою в старой дубовой роще на берегу Западной Березины. Прямо у воды. То есть можно было распариться, выскочить на мостки и — бултых: момент истины, искры из макушки с гарантией!

Топилась она по–черному! То есть очаг был без трубы, дым выходил через дверь и оконце. Однако сажи опасаться не стоило: после протопки все внутри тщательно вымывалось. Воздух в парильне прогревался настолько, что веник оказывался лишним. Именно в этом–то весь смысл и заключался. Совершенно новые ощущения! Это вам не городская сауна с выжигающим кислород тэнами!

Попарились, что было дальше. Пушкари горазды выпить сами и с удовольствием угощают усталых любознательных путников. А уж после бани…

Равноудаленность от магазинов и карающей десницы органов правопорядка способствовала тому, что самогонку аборигены Налибоков научились варить самую высококачественную. У каждого хозяина имелся свой спиртзавод, каждая фирма старалась держать свою марку. Точно шотландское виски, налибокский бимбер фильтровался через торф; словно рижский или алтайский бальзам, настаивался на целебных травах. Нечего и говорить, что для производства браги использовались только лучшие сорта ржи, выращенные в идеальных пущанских экологических условиях, что вода использовалась в основном родниковая.

Самогон у пушкарей закусывался грибочками, копченым салом и лосиной колбасой. Хорошо под пущаночку шел почему–то и жирный домашний творог со сметаной, в которую можно было ставить не только ложку, но и тяжелую еловую ветку.

В общем, нормально так посидели: парни даже забыли, зачем приехали. Тут Парфеновичу захотелось окончательно добить столичных «учней», и он расхорохорился. Что, мол, охотник — каких свет не видывал. Стоит ему только захотеть — в течение часа завалит кого угодно: хоть сохатого, хоть дика.

Ведь это только принято так считать, что лесники — добрые ангелы наших лесов. Определенно — демоны. Не будет сильным преувеличением следующее заявление: один лесник наносит природе больше ущерба, чем добрый десяток саморубщиков и браконьеров. Потому что браконьеры в лес приходят и уходят, а лесники уничтожают лес, браконьерят в нем круглый год. Поверьте на слово: дичью забиты холодильники даже их городских дальних родственников; половина пиломатериалов на рынке изготовлена из леса, который вырублен под патронажем людей, природу как бы охраняющих. И если от браконьера дичь еще может ускользнуть, есть такой у нее шанс, то от лесника… Ведь тот найдет ее в самой глухой чащобе, выкурит, выколупает из любой норы или щели…

— В течение часа? — усомнились ребята. — Ночь на дворе. Да и лето — не сезон, вроде как нельзя охотиться–то.

— Клянусь матерью, засекайте, — посуровел Парфенович, досмоктывая бимбер из стакана.

Уже через пять минут пьяные ребята с не менее пьяным Парфеновичем за рулем «козла» на бешеной скорости неслись по извилистой, едва различимой лесной дороге. На коленях у «доброго ангела леса» лежала старая допотопная бердана. Справа сидел Арно и, высунув руку, держал очень мощный фонарь.

— Попадет зверь в освещаемую зону — словно парализует. Хоть голыми руками бери, — пояснил «ангел».

Скорее всего, одной живой тварью этой ночью стало бы в пуще меньше. Но когда «козел» угодил на большую кочку и подпрыгнул, громоподобно шарахнул красный выстрел: это от сотрясения взведенный курок сработал. «Козел» слетел с дороги на пружинистые кусты орешника.

Парфенович и Арно расколотили о ветровое стекло лбы, сидевшие сзади Валера и Юрочка отделались ушибами.

Просто замечательно, что дулом бердана лежала в сторону противоположную от Арно, — не видать бы тому Арнольдовичей. Картечь вырвала в дверце дыру размером со спелый арбуз…

— Н–н–н-н-ну и дела! — раззаикался Арнольд, размазывая кровь по лицу.

Остальные охотники, как обнаружилось, речью тоже владели плохо. Но в целом, что интересно, состояние было довольно приятное — словно какой–то груз с плеч сбросили. Пронесло: толстенные сосны желтели в темноте и слева, и справа.

Затолкнуть «козла» обратно на дорогу оказалось не по силам. Поэтому в Петухи пришлось возвращаться пешком. Оно и к лучшему — немножко остудиться было в самый раз.

Оказавшись в родных стенах, Парфенович сразу же полез в закрома и припер целый трехлитровик бимбера. Понятное дело — стресс снимать. И пошло, и поехало. Короче, из пущи ребята вернулись с серыми мордами, ссадинами и шишками.

Тем не менее, считая себя виноватым, шеф студентам особо не вставлял. Кроме того, пришел к выводу, будто задание выполнено. Во–первых, подтвердилось предположение, что у Парфеновича манера такая — клясться матерью всякий раз — действительно имеется. Проанализировав их рассказ в жестком золотом кругу света настольной лампы, он как–то очень хорошо представил себе образ лесника: хлебосольный хозяин, работяга, барин, браконьер, чревоугодник, пьяница и эстет… Нет, слово «отравитель» в этот ряд никак не вписывалось. Парфенович слишком любит жизнь, чтобы быть злопамятным. К тому же стрелок, лесной человек, яд — не его оружие.

Павла Петровича Калюжного детективу пришлось навещать в больнице — у того был инфаркт, который свалил завуча прямо на кладбище, у разверстой могилы друга. Прямо небывальщина какая–то, ведь Павел Петрович был уже в том возрасте, когда уход друзей становится явлением обыденным. Да что это за дружба такая, если ее обрыв повлек за собой инфаркт?

Прищепкин переговорил с лечащим врачом. Разумеется, смерть Сбруевича послужила для инфаркта всего лишь толчком. У Павла Петровича было старое, изношенное сердце мужчины, который шестьдесят лет прожил в бедной и далекой от цивилизации стране, а также всю жизнь проработал в женском педагогическом коллективе, не очень хорошо питался и бестолково, за ящиком, отдыхал. Ко всему у завуча была застарелая стенокардия.

Павла Петровича уже перевели в реабилитационное отделение, и Прищепкин застал его за обсуждением с товарищами по несчастью кандидатов на пост президента на предстоящих в сентябре выборах.

Прищепкин давно не был в больничных палатах — все как–то по моргам больше — и очень удивился воцарившей в них демократии: больные были одеты в домашнее — кто во что горазд, на тумбочках открыто лежали сигареты, телевизоры и здесь продолжали делать свое черное дело: вешали лапшу, долбили психику, замусоривали память явно ненужной пожилым мужчинам информацией о прокладках, погоде на Марсе и красоте Филиных глаз. Уж хотя бы в кардиологию эту гадость не пускали–то!

Павел Петрович оказался почти таким, каким и ожидал его увидеть маэстро поиска: то есть с седым попугайским хохолком упрямца, оловянными глазами педагога старой закалки и нездоровой кожей. Словом, человечком жалким и понятным до слез. Смущаясь, Георгий Иванович выложил ему на тумбочку липкий от сока газетный кулечек с клубникой.

— Павел Петрович, я к вам по важному вопросу. Может, посидим побеседуем во дворе на солнышке?

Из рассказа Калюжного детектив уяснил, что Сбруевич был довольно типичным представителем своего поколения, детство которого пришлось на голодные военные и послевоенные годы, юность — на разоблачение культа корифея всех наук, «торфоперегнойные горшочки», «кузькину мать» всем буржуям и покорение космоса. То есть человеком бережливым, неприхотливым, трусоватым, не очень умным, работящим, надежным, добрым и отзывчивым. Сейчас — хоть бы таких побольше. А ведь это поколение построило мир, в котором мы сейчас живем…

Среди сокурсников Кшиштоф выделялся разве что личным обаянием и повышенной активностью в общественной жизни: был комсоргом группы, членом парткома факультета. Выдвигали, несмотря на то, что выходец из Западной Белоруссии. Спрашиваете, за что конкретно? Ну, знаете, раньше все были такими буками, сопели по углам, словно ежики, глаза прятали. А Кшиштоф всегда светился улыбкой, давал в долг последние копейки.

Друзьями стали они по воле случая: попали в одну комнату общежития, занимались в одной волейбольной секции. Ну и чем–то соответствовали, значит, их характеры.

Оба распределились в Волковыский район, женились на подругах. А так как женщины, сойдясь, в силу сердечной природы часто дружат уже до конца жизни, дружили и они, хотя мужчины к дружбе относятся гораздо проще и практичнее. Раз в неделю, в две Павел Петрович ездил с Кшиштофом Фелициановичем в одну ведомственную баню. Точно так же спорили о политике, распивали по бутылке пива. Вместе с семьями праздновали праздники; последние годы, правда, все реже и реже.

Спрашиваете, были ли у Кшиштофа Фелициановича враги? Нет, он слыл абсолютно бесконфликтным человеком. И это качество предопределялось не убеждениями, вроде толстовского о непротивлении злу насилием, а характером. Припоминается такой случай.

Однажды Сбруевич и его будущая жена с подругой гуляли по безлюдному парку. Дело было зимой, к вечеру: полуосвещенная аллея зияла пустотой и декабрьским неуютом. Их тормознул шпаненок. Ну, по блатной моде того времени в надвинутой на брови кепочке–восьмиклинке, с приклеившейся к нижней губе папироской, в широченных, заправленных в юфтевые сапоги брюках и в куртке под названием «московка» — нечто вроде шерстяного пальто с обрезанными почти до пояса полами, меховым воротником и нагрудными косыми карманами.

Шпаненок спросил, который час. А у Кшиштофа Фелициановича были тогда шикарные трофейные часы.

— Сымай! — отчаянно потребовал шпаненок прерывающимся от волнения голосом.

Кшиштоф был выше его на голову, шире в плечах. Ему представилась отличная возможность поучить шпану приличным манерам. Но он покорно отдал часы, которыми гордился.

Когда его спрашивали, почему так поступил, Кшиштоф только отшучивался: мол, подумал, будто шпаненку часы нужнее.

Отравление друга показалось Павлу Петровичу событием нелепым и необъяснимым. Кому Сбруевич так досадил? Кого обидел? Как мог мешать до такой степени? Павел Петрович и сам ломал над этим голову.

Июнь, цветущие акации. Ночи стояли душные, от топящегося камина жара в офисе на Бейкер — Коллекторная–стрит стояла африканская. Но не мог Прищепкин отказаться от соблазна его разжечь. Как бы холодов дождаться, сырости, которая в Минске так похожа на лондонскую?

Прихлебывая «Аз воздам», сидя в кресле–качалке и глядя на пляшущие языки пламени, Прищепкин начинал грезить о сыскарской славе мирового уровня.

В результате террористического акта убита принцесса Суринама. Журналисты каким–то образом пронюхали, что расследование будет вести сам маэстро поиска, и раструбили об этой удаче суринамского народа на весь мир. И вот персональный «боинг» Георгия Ивановича приземляется в аэропорту Парамарибо. Его встречают тысячи поклонниц — стройных страстных метисок и креолок. Они буквально сходят с ума. Последний раз такую картину можно было наблюдать разве что при встрече битлов, когда те прилетели в Штаты на первые гастроли.

— О, Прищепо! — стонут сквозь истеричные слезы и белугами ревут суринамочки. — Детективо мио оргазмо!!! — Щурясь от яркого солнца, Георгий Иванович — дерзкий, великолепный, бесстыдный — с трубкой в зубах и в элегантном клетчатом костюме спускается по трапу. — О, Прищепо!

19 июня, Нью — Йорк, США.

По отцу, да и вообще по крови, хотя фамилия Харвуд была явно не кельтской, Кен считал себя ирландцем. Однако дед и даже прадед Кена по отцовской линии родились здесь, в Америке. Мамины же родители вообще приехали сюда откуда–то из Польши сразу после войны, спасаясь от коммунистов. И привезли маму в Нью — Йорк совсем маленькой. Что же тогда давало парню основание считать себя ирландцем? Разве что передавшаяся, кстати, от мамы в наследство огненно–красная шевелюра, тонкая, очень белая, с обильными веснушками кожа и заводной характер. Но самое, конечно, главное — горячее желание считаться ирландцем.

В Штатах это престижно. Бизнесмены, правда, чаще всего англосаксы. Зато большинство полицейских, летчиков, пожарных и моряков почему–то именно ирландцы.

А что значит быть американским поляком? Поляки там высмеиваются в «национальных» анекдотах. Вроде как фриландцы, в немецких. Оно и понятно: евреев в Штатах трогать нельзя — антисемитизм, черных и желтых тем более — расизм, а кто тогда остается? Только поляки, получается, и остаются, потому что эскимосов трогать просто бесполезно — 0,001 % населения. Нет уж, Кен — ирландец, так повелось еще с бруклинской школы, которую он закончил без успехов и надежд на университетское будущее.

Кен пробовал работать официантом, продавцом, слесарем в авторемонтной мастерской. Однако нигде не приживался, да и платили совсем мало. Для кого–то, может, Америка и богатая страна, но для молодежи… Последний год он вообще сидел на пособии. Не имея поддержки от родителей — оба неожиданно умерли, сгорели от рака, — ему пришлось довольно туго: ни тебе машину сменить, ни во Флориду на теплое море смотаться. Поэтому Кен с радостью уцепился за идею приятеля Шона Бриттена попытаться устроиться в контору Лесли Кроуза мойщиком окон. Шон сам у него работал и очень неплохо получал.

Конечно, болтаться в люльке на тридцатиметровой высоте и при этом еще орудовать шваброй — удовольствие довольно сомнительное, особенно зимой, на ветру. Однако буквально за месяц Шон обзавелся приличной машиной и вполне уверенно чувствовал себя перед девчонками, с которыми они знакомились на бруклинских дискотеках. Вполне перспективным молодым человеком казался им этот Шон. Главное, с умным видом поучал он приятеля, научиться зарабатывать деньги сразу, чтобы баксы к тебе как бы привыкли. Когда в этом убедишься, можно будет и профессию сменить — баксы в бумажнике все равно останутся.

Благодаря рекомендации Шона и после успешной сдачи тестов Кена таки приняли на работу. Поначалу, конечно, было очень страшно, особенно почему–то между двадцать пятым и тридцатым этажом. Но постепенно втянулся — куда деваться? Правда, куда заманчивей было бы все же стать монтажником. Престиж монтажников–высотников, вообще строительных рабочих в Нью — Йорке очень высок. А заработки еще раза в полтора — два выше. Но, как говорится, было б желание, остальное придет. С профессией мойщика его с удовольствием возьмут учеником монтажника.

А вообще, в перспективе, Кен хотел бы стать полицейским, и он обязательно попробует пройти конкурс. Через несколько лет, когда придет пора остепеняться и обзаводиться семьей. Ведь, будучи полицейским, по дискотекам так уже не потаскаешься. Нужно будет становиться серьезнее. И очень–очень правильным. А это пока скучно.

Приятно размышляя подобным образом, Кен мыл тонированное окно на сорок пятом этаже только что отстроенного элитного жилого дома на Брайтоне с видом на океан. Внутри дома, на прилегающей к нему территории также наводили марафет в срочном порядке. Когда весь дом засияет, словно игрушечка, в него начнут вселяться жильцы — в основном разбогатевшие дети эмигрантов из бывшего Советского Союза.

На океане штормило, водное полотно рябило белыми ниточками, ветром люльку прижимало к стене. Кен решил добавить в ведро шампуня, но обнаружил, что бутыль пуста. Он подумал, что придется отрываться от работы и подниматься наверх, но в этом есть и положительная сторона: можно будет заодно сходить в туалет. Нажал кнопку подъема: пятидесятый этаж, пятьдесят пятый. И вдруг движение люльки застопорилось, стало тихо–тихо. «Черт подери, что случилось?» — раздраженно подумал Кен и выхватил из нагрудного кармана коробочку радиотелефона:

— Алло, алло! Свет, что ли, отрубили?

Люлька задумчиво раскачивалась, скрипели тали, стало слышно, как в декоративной нише между сорок девятым и пятьдесят первым этажом завывает ветер. Кен поежился: страшно! И почему не взял страховочный пояс с карабином, без которого по инструкции к люльке вообще подходить нельзя? Сейчас бы прицепился к чему–нибудь и сидел ждал спокойно, пока там, наверху, разберутся. Но никто из ребят мойщиков поясами не пользовался, это стало среди них шиком. Пижоны!

И тут люлька неожиданно рухнула вниз! Кен с криком, все более ускоряясь, устремился к земле. Мывший окна девятнадцатого этажа Шон успел только заметить его промелькнувшую огненно–рыжую шевелюру.

(Художественная версия рассказа Шона Бриттена случайной подружке через неделю после трагедии.)

Смирницкая работала в гомеопатической аптеке. Женщина и сейчас достаточно интересная, она не вышла замуж и не завела детей. Вероятно потому, что, учась в «долгоиграющем» мединституте, немного с этим делом затянула, а затем окружающие, словно сговорившись, начали придавать данному обстоятельству слишком большое значение и стали преследовать ее сочувствием, советами и наставлениями. Чем женихов успешно распугали, а ее для надежности, как модно сейчас выражаться, запрограммировали на безбрачие.

Следовательно, нужно учитывать, что жениться или выходить замуж лучше без болельщиков, особенно если в их качестве лукавая прекрасная половина человечества; как и рыбалка, это занятие достаточно интимное.

Сын Сбруевичей Сидор и так не был обделен вниманием — родители, две бабушки, дедушка, а тут ревностно служить ему стала еще и тетушка. Со своим «нерастраченным запасом любви». Отцу с матерью даже не пришлось ни разу вести отрока в цирк — эту почетную обязанность выторговала Яна Николаевна.

Так что отношения Кшиштофа Фелициановича с двоюродной сестрой выглядели довольно странно — через призму общения Яны Николаевны с сыном. Поэтому Смирницкая могла часами рассказывать о Сидоре и ограничивать рассказ о брате какими–то плоскими схемами и уже известными Прищепкину фактами: Сбруевич–старший ее не интересовал. Для детектива это было в порядке вещей — старые девы редко не свихиваются. В общем, информацию о брате у Смирницкой удавалось вытянуть только в привычных для нее сверхмалых, гомеопатических дозах.

В частности, что у Кшиштофа Фелициановича были очень плохие руки — за что ни брался, все превращалось в лом. Ева Леопольдовна предпочла об этом умалчивать, но даже заменить лампочку ей приходилось упрашивать мужа месяцами. Ни починить розетку, ни забить гвоздь сам председатель был не в состоянии, вечно приходилось нанимать каких–то алкашей. По этой причине у Сбруевичей никогда не было ни дачи, ни машины. Кшиштоф Фелицианович не умел приготовить себе даже яичницу и без мелочного опекунства жены наверняка бы за несколько месяцев превратился в какого–нибудь грызуна или суслика.

Зато честней его в мире действительно человека не было. Однако дело было не в изначальной чистоте его души, а скорее в особенностях психики, которая просто не брала на себя «греховных нагрузок» и нуждалась в регулярных очистительных процедурах. Например, никто ведь не вынуждал его каяться в тогдашнем грехопадении со знатной коневодкой, другой бы на его месте через неделю вообще забыл. А Кшиштоф Фелицианович, помаявшись с месяц, Еве Леопольдовне все и выложил.

За это жена разбила об его честную голову салатницу, но, так как раскаяние Кшиштофа Фелицианович было чистосердечным, вынуждена оказалась простить. Точно таким же образом признался он и в недобросовестной проверке — своему партийному комитету. Однако тот отреагировал менее эмоционально. Когда работаешь в составе проверочной комиссии, бывает и не такое, в ответ признались товарищу старые большевики.

Все, больше случаев измены, а также недобросовестного исполнения служебного долга за Сбруевичем не числится. Об этом можно говорить с уверенностью по той простой причине, что о них не стало известно широкой общественности.

Сбруевичи были атеистами, однако никто из них не курил, они практически не употребляли спиртного. Оба были поклонниками природы и настоящими фанатами «тихой охоты».

Смерть Сидора оказалась для них очень сильным ударом, но подкосила только Яну Николаевну — та едва не последовала за любимым племянником следом. И вообще, с того памятного дня Яна Николаевна стала напоминать только тень себя прежней.

Если это тень, подумал детектив, глядя на Смирницкую, то она, верно, была не просто интересной, а очень интересной женщиной, этакой некоронованной «мисс Гомеопатия». Не зря коллеги так трогательно «заботились» о ее личном счастье, так самоотверженно опекали и упорно исподволь программировали.

Приехав вечером в квартиру Сбруевичей, детектив обнаружил дверь открытой. Ева Леопольдовна не могла встать с дивана, так как была опутана некими проводами, облеплена датчиками и к тому же с трубкой зонда во рту. Возле нее суетилась какая–то девушка с приборами. Ева Леопольдовна лишь махнула рукой, и детектив понял, что исследовать кабинет и бумаги покойного может самостоятельно. Тем лучше, подумал Георгий Иванович.

Своим аскетизмом домашний кабинет председателя госкомитета напоминал монашескую келью: стол, стул, книжная полка, карта Синеокой и портрет президента. Письменный стол был самый дешевым — одно–тумбовым — и не очень новым; стул современным — хлипким; книг на полке стояло мало, все какие–то нормативы, там же находилась злополучная кофеварка.

Георгий Иванович уселся за стол и попытался представить себя председателем госкомитета. И не смог, только напрасно потерял время. Ведь он был человеком из плоти и крови, со своим эго, сердечностью и амбициями, а Кшиштоф Фелицианович являлся «функцией» и тогда, живым.

Детектив перебрал содержимое ящиков. Ничего интересного: старые квитанции, сломанные шариковые ручки, железнодорожное расписание. Как и следовало ожидать, никаких дневников покойный не вел. Ведь его внутренняя жизнь была полностью адекватна внешней, а предназначение дневников — как раз заполнять между ними брешь. Коль таковая отсутствовала…

Наткнулся на черновик некой докладной записки, в которой Кшиштоф Фелицианович предлагал «лицензировать розничную торговлю термообработанными семенами подсолнуха». Чтобы, мол, каждая бабка, желающая этим заниматься, собрала сто один документ и данную лицензию оформила. Сбруевич считал, что семки непременно нужно также сертифицировать. Короче, «каждый продаваемый стакан термообработанных семян подсолнуха должен сопровождаться оформлением договора о продаже, копией этой самой лицензии, справкой санэпидемстанции, копией сертификата качества и накладной в трех экземплярах». Однако это еще не все. Чтобы правильно начислялись налоги, «каждое торговое место должно быть оборудовано кассовым аппаратом, а выручка — сдаваться в банк в обязательном порядке».

Текст был испещрен помарками и исправлениями. Сбруевич никак не мог определиться, что же делать с бабками, которые попытаются торговать семками незаконно, то есть без оформления лицензии. Ведь только конфисковывать товар — мера слишком мягкая. Сажать в тюрьму на большие сроки — не досидят, перемрут и таким образом наказания фактически избегнут. Может, делать из них, бабок этих, мыло?

Нет, такую записку не мог составить человек. Но ее автором вполне могла стать машина, для которой «торговец термообработанными семенами подсолнуха — это налогоплательщик семидесяти лет женского пола». Ведь ни в какую машину не заложишь, что же такое «бабка»: понятие для искусственного ума железного ящика слишком сложное.

Однако ведь именно частью подобной машины Сбруевич и являлся. И черт же его знает, вздохнул детектив, можно ли у нас как–то по–другому, этак без волокиты и бюрократии, заручившись честным словом и обещанием?

Прищепкин ясно почувствовал: делать ему в кабинете председателя больше нечего. Проходя через зал, с любопытством зирканул в сторону дивана. Девушка с приборами исчезла, зато обнаружился какой–то мужик в зеленом халате, который ставил на загривок Евы Леопольдовны пиявки. Как и когда тот сюда попал, Прищепкин не заметил. Но сам факт, что в квартире неожиданно появляются и столь же неожиданно исчезают какие–то медицинские люди, на заметку взял.

Далее Георгий Иванович занялся входной дверью. Он осторожно выкрутил шурупы, которыми крепились замки. Вынул их. На время экспертизы взамен поставил свои. Версией, что отравитель проник в квартиру Сбруевичей, вскрыв двери, «особоважники» почему–то не занимались.

Наконец с тусовки на Селигере вернулась Лена — восторженная, посвежевшая. На радостях детектив отварил макароны по–флотски и пригласил ее и Артема к себе на Бейкер — Коллекторную–стрит.

Лена почти не ела — все рассказывала, рассказывала. С горящими глазами и размахивая руками. Артем же рассеянно навернул три тарелки. Прищепкин с видом сыскарского гения весь вечер дымил трубкой и помешивал горящие угли в камине. Идиллию нарушил телефонный звонок Холодинца:

— Шеф, Ева Леопольдовна умерла!

— Как?! — чуть не выронил трубку в камин Георгий Иванович.

— В поликлинике. В лифтовой кабине.

— Выезжаю! Проследи, чтобы никто ничего не трогал! — крикнул в трубку мобильника Прищепкин уже на лестнице, без объяснения бросая Лену, Артема и — самое ценное — остаток макарон в офисе. Это работа, святое. Как в песне поется: первым делом, первым делом самолеты…

Труп Евы Леопольдовны лежал таким образом, словно скончалась она от сердечного приступа: то есть внезапно и без особых мук. Однако в естественности ее смерти детектив сразу же усомнился.

Переписав содержимое сумочки и карманов покойной, Прищепкин взял для детального изучения записную книжку и разрешил увозить труп в морг судмедэкспертизы.

Руки у Прищепкина дрожали, самым большим минусом профессии сыскаря было для него то, что приходилось иметь дело со смертью.

По фойе поликлиники, путаясь у детективов «Аз воздама» под ногами, шастало два каких–то опера. Их можно было задействовать, но Георгий Иванович не сумел устоять перед соблазном использовать данную ему власть и отправил оперов вон.

Сергуня обзвонил ребят. Однако Бисквит задерживался на каком–то сарделечном форуме, молодежь — на лабораторных занятиях, приехал один Сашок. Ладно, зато этим тунеядцам из РОВДа место указали. В поисках свидетелей они опрашивали персонал поликлиники и «болящих» до позднего вечера. Но — хоть бы кто чего.

Вечером в офисе на Бейкер — Коллекторная–стрит народ собрался уже весь. Галдели, давились «Аз воздамом», дымили самым добросовестным образом. Каждый отчитывался о выполнении своих заданий уже перед группой.

Группа поржала над приключением в пуще студентов, восхитилась меткостью действий Бисквита, дала высокие оценки трудам шефа, Холодинца и Шведа.

Позвонила эксперт Любаша Шарончик и сообщила новость, заставившую прищепкинцев опять закурить и крепко задуматься: в замках квартиры Сбруевичей кто–то поковырялся.

— Это уже кое–что, — заметил Прищепкин. — Сергуня, будь другом, набери–ка мне морг.

Сообщение патологоанатома Тойбермана оказалось также достаточно интересным, побуждающим мысль к действию, а волю — к преодолению трудностей. Ева Леопольдовна умерла в результате введения шприцем в вену воздуха. Ее «залеченному» до инвалидности сердцу этого было достаточно. Предположительно картина происшедшего выглядела так: некто вошел вместе с нею в лифт, остановил между этажами и, усыпив женщину эфиром, сделал это черное дело.

На данное заключение Анатолия Абрамовича подвигнуло то, что на локтевом сгибе покойной он нашел след недавнего укола, однако какие–либо вещества, введение которых могло повлечь за собой остановку сердца, в крови отсутствовали. Кроме того, длинноворсая кофточка «ангорка» покойной еще держала — данных химанализа у Тойбермана не было — очень хорошо известный ему запах эфира, а на левом плече Евы Леопольдовны обнаружилась свежая гематома, которая образовалась, вероятнее всего, в результате действий злоумышленника. Конкретней говоря, тот одной рукой держал ее за плечо, другой — прикладывал к лицу ткань, смоченную эфиром. Почти как в «Операции Ы».

— Анатолий Абрамович, вы как всегда на высоте, с меня коньяк! — от души похвалил Прищепкин спеца, так как тот сделал для него явно гораздо больше, чем предусматривалось должностными обязанностями.

— Ну, не всем же Абрамовичам быть врагами народа, — мрачно отшутился патологоанатом, который по причине того, что его папа был тезкой папы Березовского, последнее время испытывал некоторые неудобства.

(Интересно получается. Один еврей крадет, другой всю жизнь с трупами за копейки возится. Так как разбираться лень, думать лень — считаем, будто виноваты оба. Но не за то, что один из них крал, а потому что оба евреи! Класс! Логика просто изумительная!)

Чтобы собраться с мыслями, Прищепкин предложил ребятам еще по кружечке «божественного напитка», то бишь «Аз воздама». Но те виноватыми себя не чувствовали и настояли на кофе. «Между прочим, в Англии тот не в почете», — обиженно проворчал Георгий Иванович.

В ответ ребята могли бы, конечно, проехаться и по «Аз воздаму». Например, сказать, как, вероятнее всего, отреагировала бы на сей «коктейль» из сена и собачьей шерсти такая ценительница «чаев», как английская королева. Но удержались: по отношению к шефу это было бы слишком жестоко.

Однако никаких соображений у Георгия Ивановича не возникло даже после усиленной стимуляции мозга фирменным чаем. Да, Кшиштофа Фелициановича отравили, проникнув в квартиру извне; да, Ева Леопольдовна умерла с чьей–то помощью. Но ведь мотивы–то преступлений так и не прояснились. А в таком случае, если не осталось совершенно никаких следов, как, кого и где искать? Стало быть, придется посидеть ночь с орехами в жестком золотом кругу света настольной лампы, решил детектив. Таким образом, он оказался вынужденным отпустить всех, кроме Холодинца, по домам без заданий.

Что же касается Сергуни, то завтра тот должен был проверить по картотеке все зафиксированные в кабине лифта следы и отпечатки, отобрать «перспективные». Но это была заведомо бессмысленная работа, которую стоило проделать исключительно для очистки совести: коль злоумышленник оказался таким техничным, глупо надеяться, что тот оставил на месте преступления свою «визитную карточку».

Наутро белки глаз маэстро были красными, на краю стола высилась гора скорлупок, «Аз воздама» было выпито несколько чайников. А вот толку… Толку от его интеллектуальных потуг было ноль. Мотивы преступления так и остались для его ума закрытыми, никаких стоящих мыслей по поводу расследования не родилось.

Георгию Ивановичу ничего не оставалось, кроме как поехать в баню. Ну, чтобы кроме решения главной задачи, как обычно, попариться при температуре градусов этак в четыреста, обломать о свое крепкое тело охапку веников…

Как и в прошлый раз, сменилось несколько пар хлестальщиков, а «на поддачу» поочередно становились представители наших самых «крепких» людских слоев и профессий: солигорский шахтер, ветеран ВОВ, жлобинский сталевар и спецназовец. Опять прибежал директор и умолял прекратить, как он выразился, «парилочную вакханалию» — очень боялся, морда, за сохранность доверенного ему банно–оздоровительного комплекса. Вновь, когда Прищепкин наконец уступил мольбам, выскочил из парилки и нырнул в бассейн, то своим раскаленным телом в считанные минуты практически его испарил — было по шею, осталось по колено. А под занавес, по установившейся уже традиции, благодарный «за непоруху» директор выставил детективу и остальным участникам вакханалии бочку пива. Вот так банятся настоящие сыскари. Учитесь, мать вашу!

Вернувшись в офис на Бейкер — Коллекторная–стрит, Георгий Иванович вырубил телефоны и провалился в глубочайший, не будет преувеличением сказать, космический сон. Именно для него баня и затевалась. Он знал, что сознание в таком отрубе должно встретиться с подсознанием и обязательно обогатится новой информацией. Была у него такая практика. До какого–то другого для себя способа придать расследованию новый импульс он просто не додумался.

Сколько же проспал Георгий Иванович? Часов, наверно, пять. Мог бы и все десять, но в ресторане «Лукойла» разгалделись пьяные нувориши.

Ничтожества, думаете, раз нахапали бабок, то можете нарушать сон сыскаря?! Напоминаю, такого права нет даже и у султана Брунея!

Что же снилось–то, что пришло?.. И к ужасу своему, детектив не находил ответа. Ну, ничего не снилось, ни в одном уголке сознания никакого «подарка» от подсознания не обнаруживалось. А при попытках активизировать оный методом «экранизации» перед мысленным взором детектива лишь мелькали какие–то ярко–рыжие пятна неясных очертаний. Цветом, правда, они ассоциировали с шевелюрой Кшиштофа Фелициановича… И что с того?.. Может, дело рук маньяка? Маньяка–рыжененавистника?.. Похоже на то, хотя такой мании психиатрией не зафиксировано.

Ладно, зашью–ка я себе джинсы, а то завтра нечего надеть окажется, решил Георгий Иванович и включил телевизор. Собственно, только занимаясь домашними делами, он его и смотрел.

После блока рекламы, едва начался какой–то старый фильм с молодым Юматовым, вклинился экстренный выпуск новостей: «Этой ночью, буквально полчаса назад, в номере гостиницы «Планета» в результате взрыва погиб величайший танцор, известнейший певец современности, борец за права геев Геннадий Блинков».

Судя по относительной целостности номера, взрыв был маломощный. Однако вид тело «величайшего» имело, наверно, непрезентабельный. Поэтому по телеку показали только носилки. Тем не менее, так как из–под края простыни виднелись известные всему СНГ ярко–красные кудри, то ни у кого из зрителей не возникло и тени сомнения, что закрыт ею именно Геннадий Блинков. Георгий Иванович, продолжая механически орудовать иголкой, даже чуть не пришил к джинсе руку. Новость его буквально ошарашила. Причем так мощно впечатлил его не факт гибели знаменитости, а лишь то, с лету схваченное Прищепкиным обстоятельство, что ярко–рыжими были и Блинков, и Кшиштоф Фелицианович.

Казалось бы — случайное совпадение. Мало ли у нас рыжих? Чубайс, например, тоже рыжий.

А вот и мало, между прочим. У славян таковых вряд ли соберется и два процента. Действительно много рыжих среди представителей только одного народа мира — ирландцев. Если, например, выпить несколько бутылок крепкого пива «Гиннес», выйти на балкон дома в центре Дублина и посмотреть вниз на толпу прохожих, то может даже показаться, будто находишься в лесу и нашел целую колонию грибов рыжиков. Но ведь вышеназванных товарищей убили не в Дублине.

«Между тем сон–то в руку!» — констатировал Георгий Иванович, натягивая протершиеся между ног, так и не залатанные джинсы. Через несколько минут его «восьмерка» уже неслась по заснувшей Немиге.

В любом из городов постсоветского пространства шоу Блинкова собирали полные залы. Это можно было бы считать феноменом, потому что тот давно разучился танцевать и имел нулевые вокальные данные. Его успех объяснялся удивительной точностью психологического, крайне циничного расчета на внутреннюю «духовную» потребность к мерзостям сорвавшегося с коммунистической цепи тупого обывателя, которого слишком долго мариновали в ханжеском пуританстве тоталитаризма.

Только не стоит подозревать Блинкова в присутствии интеллекта — Геник умишком обладал самым посредственным. Просто волею случая ему еще при Советах довелось много поездить по заграницам и разглядеть тамошние расклады шоубизнеса.

Как известно, сексуальная революция прошла на Западе в конце шестидесятых. В результате ее и были узаконены последователи однополой любви. Ряды их множились, геи и лесбиянки принялись активно обживать западное культурное и деловое пространство. У них появилось свое кино, театр, своя эстрада, свой, естественно, бизнес.

Гена понял, а может, от кого–то услышал, что сексуальной революции не избежать и на постсоветском пространстве, что, следовательно, грядет и гей–оккупация. Учитывая менталитет нашенского пипла, появление первых ее посланцев прогремит, словно гром среди ясного неба. И на мужиков, которые публично заявят о своей принадлежности к геям да выйдут на сцену в колготках, прибегут глядеть и стар и млад. Эстрадные «гей–скворцы» просто обречены на оглушительный успех, на выступления на стадионах.

В общем, плевать, что ему почти шестьдесят и он давно не в состоянии даже сделать растяжку, что от водки одышка и совершенно не может петь. Танцевать в шоу будут самые способные выпускники хореографического училища, которых он наберет в труппу по конкурсу, а ему останется только ходить по сцене с томным видом, вихлять задом и строить глазки сидящим в первых рядах мужчинам. Ну, еще разевать под фанеру рот.

Гена не обманулся, на его шоу ринулись толпы. (Если для Запада гей–культура стала одним из способов реализации эго некоторых товарищей, то для бывшего Совка скорее почему–то методом легализации всей накопившейся в душах грязи.)

Гена не зазнался от первого успеха, он отчетливо осознавал свое место у параши искусства и очень боялся разоблачений. Поэтому принял за правило обхаживать журналистов, вообще поддерживать с ними самые дружеские отношения: не скупился организовывать для журналистской братии обильные фуршеты. Для создания нужного образа не брезговал и подкупом.

И продажные воробышки гласности уж растренделись, расчирикались… Нет, они не восторгались его шоу, хватило ума. Пошли другим путем. Как, мол, трудно пришлось ему, педику, утверждаться в искусстве! До чего все же твердым и мужественным (!) оказался у него характер! Будто Гена действительно являлся геем, будто при Совке отстаивал право оставаться им перед различными худкомиссиями, реперткомами и КГБ, будто вообще с чем–нибудь, кроме похмелья, в свой пустой жизни боролся. Хренов «сеятель» доброго, вечного…

И ведь принимали весь этот бред за чистую монету!

В конце концов общими усилиями из Геника сделали звезду прямо–таки межгалактического масштаба. Как–то раз его даже пригласили выступать в Кремле — имиджмейкеры посоветовали первому российскому президенту быть с народом всегда и во всем.

Одно только почему–то вызывало у всех недоумение — почему Блинков не гастролирует по заграницам?

Обычно Гена отвечал, будто от всех предложенных контрактов приходится отказываться по той причине, что не может расстаться с Родиной и на день. Однако причины были прозаичнее: там журналисты зубастые, публика глазастая, полиция хватучая. Ну его, этот Запад!

Ладно, это прелюдия. В общем, новая программа Блинкова «Сновидения Петра Ильича» прокатывалась в Минске — два представления в самом большом и престижном зале республики. Естественно, аншлаг, несмотря на то, что цена билетов доходила до восьмидесяти долларов. (Для справки: билет на «Лебединое озеро» с музыкой того же Петра Ильича Чайковского стоит в Минске около двух долларов.)

Гена под бешеные аплодисменты минут пять лениво покрутил задницей в колготках «Омса», построил глазки в сторону ложи, в которой сидел минский мэр, и убрался в гримерную пить пиво, — дальнейшее действие разворачивалось без его участия, свои тридцать тысяч американских денежных единиц уже отработал.

Словом, шоу прошло как обычно, пипл свою порцию «прекрасного, вечного» получил, журналисты по окончании действа коньяком напоены были. Около одиннадцати ночи Блинков вернулся в «Планету», в 1.20 в номере 375 ухнул взрыв.

Команду «особоважников» Собынича Прищепкин застал в гостинице в полном составе. Полковник был заспан, зол и появлению Прищепкина отнюдь не обрадовался.

— А вас кто сюда пригласил?.. Вам что, мало дела Сбруевича?

— Константин Иванович, мне кажется, и для этого есть основания, что оба убийства как–то связаны, — миролюбиво, однако достаточно твердо ответил Прищепкин.

Собыничу явно не улыбалось вступать с ним в конфликт, и с недовольной миной он только пожал плечами: мол, глупость, конечно, но спорить не стану — человек подневольный.

В фойе показался Холодинец.

— Молодец, — обрадовался шеф, — ты очень нужен. А я, понимаешь, будить тебя постеснялся.

И они вдвоем исследовали номер, покопались в вещах «борца за права сексуальных меньшинств».

Что интересно, по гардеробу Блинкова факт его принадлежности к гейским массам не высвечивался. Конечно, было бы странно ходить в платьях по городу. Зачем создавать дополнительные неудобства? Но его повседневная одежда показалась детективам слишком уж «мужской». Например, черные джинсы «Lee». Их у Блинкова оказалось две пары. Вообще, судя по цветам и фасонам, мужское начало в его сорочках, костюмах и обуви было однозначным. А уж в длинных черных сатиновых трусах, к которым Блинков имел очевидное пристрастие, обычный гей что–то и не представлялся. Определенно «голубыми» были только его сценичные наряды и лиловая, вероятно «представительская», тройка.

Эта деталь — ага, деталька — как–то совсем не укладывалась в головах, абсолютно не вязалась с блинковским образом. Она буквально вопила: разберитесь со мной, я очень серьезная.

Детективов также весьма насторожила и найденная под ванной «борца» провороненная «особоважниками» заколка — «крокодил», используемая только женщинами. Откуда она взялась в номере Блинкова?

Прищепкин удовлетворенно набил трубку: все же не зря включил эту «электронную сволочь». На этот раз зацепок столько, что их может хватить для раскрытия всех трех убийств. Не понять только: что рвануло–то? На гранату вроде не похоже. Прищепкин как ни в чем не бывало подкатил с этим вопросом к Собыничу.

— Предполагаю, что некое самодельное взрывное устройство малой мощности, — очень нехотя ответил полкан. Его группа прибыла через десять минут после взрыва, и уж в этом–то Собынич успел разобраться.

Теперь причина недоброжелательности Константина Ивановича раскрылась перед Прищепкиным в полном объеме. Тот был уверен в раскрытии убийства по горячим следам и боялся, что слава может и на этот раз достаться прищепкинцам.

Грустно стало на сердце Георгия Ивановича: почему в сыскарской среде выветрился дух товарищества?..

Люди Собынича собрали целый ящик каких–то черепков, осколков и понесли вниз, к стоянке. Сейчас увезут в лабораторию, понял Прищепкин и с досады стрельнул у Сергуни сигарету: им бы и самим не помешало в этом барахле покопаться… Ладно, пусть только зажмут заключения, он тогда точно генералу Василевскому наябедничает. Тот ужо пропишет полкану по полной программе. Без скидок на особые между ними отношения. Какая может быть дружба, когда звезды с погон на взлете.

Холодинец привел шефу Славу Момзякова, который был у Блинкова кем–то вроде секретаря–помощника или мальчика на побегушках. Но его уже успел напугать Собынич, и парень, что называется, «заперся».

Момзяков якобы ничего не заметил, никого не подозревает. По его словам, шоу прошло нормально, без эксцессов. Вернувшись в гостиницу, они обсудили в номере Блинкова планы на завтра и распрощались: Блинков, сославшись на головную боль, собирался лечь спать, Слава решил спуститься на первый этаж в бар, дабы поглазеть на минскую золотую молодежь. Пробыл там минут сорок. Ни с кем не разговаривал, выпил бокал красного вина и отправился к себе. Пока в номере патрона не бухнул взрыв, мирно спал.

Момзяков что–то недоговаривает, отчетливо почувствовал Прищепкин. Не понравилось ему и выражение глаз секретаря: его «зеркало души» было обращенным внутрь.

Георгию Ивановичу очень захотелось увезти его с собой и устроить перекрестный допрос. Не такие пробалтывались.

Однако этого же захотел и Константин Иванович. Чтобы не препираться с Прищепкиным, он взял да и «административно задержал» Момзякова, — в отличие от частного детектива, полкан имел на такой ход законное право.

Ладно, начнем плясать не от печки, а от завалинки, пробормотал Георгий Иванович. На зубчиках «крокодила» есть частички волос. Какой там адрес у нашей собственной экспертши?

— Делать здесь нам больше нечего, — бросил он Холодинцу. — Поехали к Шарончик!

Через какой–то час с ее помощью Прищепкин установил, что в номере Блинкова перед взрывом побывала молодая особа, крашенная под «лесной орех» краской фирмы «Лонда».

Опять вернулись в «Планету». Полистали журнал регистрации посетителей. Если верить написанному, то у Блинкова никто не бывал. Зато некая Наталья Дзема, прописанная на улице Сурганова, записывалась в качестве посетительницы номера 706, зарегистрированного за танцовщиком из шоу Блинкова. Между прочим, 707 номер был за Момзяковым.

Интересное дело, не правда ли? Едет на седьмой этаж, а оказывается на третьем. К чему бы это? И второй вопрос: а кто она такая, эта Дзема?

При дальнейшем изучении журнала выяснилось, что постояльцев гостиницы Дзема посещает регулярнейшим образом. Картина происшедшего в головах детективов мгновенно прояснилась. Они переглянулись и, ни слова не говоря, побежали к машинам. Жизни Дземы грозила большая опасность.

Предположение о том, будто господин Блинков никаким геем не является, подтвердилось для них полностью. По всей вероятности, вечером Момзяков приводил Блинкову проститутку, которая–то и принесла в номер «самодельное взрывное устройство». Весьма сомнительно, чтобы девушка совмещала профессии проститутки и наемного убийцы. Такая нагрузка не для хрупких женских плеч. Значит, ее или вынудили это сделать, или склонили, пообещав хорошо заплатить. Однако заплатят ли — вот в чем вопрос. А не выгоднее ли заказчикам эту мамзель убрать?

На часах четыре утра — время для «расчета» самое удачное: в таком случае одной путаной в Минске станет меньше. Интересно, где сейчас Собынич, уже на Сурганова?

Вот и нужная улица, которая по–прежнему носит имя партийного функционера Сурганова, вот и нужный дом. Слава Богу, у подъезда нет машин группы Собынича. Неужели еще не докопался?

Квартира Дземы на шестом этаже. До четвертого детективы поднялись на шумном в ночи лифте, выше — на цыпочках. Вот и нужная дверь. Прищепкин приник к фанере ухом. Тихо. Ну, разумеется, а что ожидал услышать: «О, Прищепо, детективо мио оргазмо, о, Прищепо!» Нормальные люди, если они, конечно, живые, в это время спят.

Впрочем, жить здесь Натали была не обязана, мало ли кто где прописан. Могла она также, после визита к Блинкову, направиться и в другое место. У Прищепкина, однако, не было времени рассуждать, рефлексировать и перебирать варианты. Готовый вышибить дверь, Холодинец на противоположном конце лестничной площадки набычился. Но Прищепкин предостерегающе поднял вверх указательный палец. Тихонько оттянул ручку на себя и повернул по часовой стрелке. Во дела, дверь–то оказалась открытой.

А квартира — пустой. Опоздали!

Тут в прихожую ворвались люди с автоматами и в масках. Прищепкин чуть не нажал на курок, но, к счастью, сообразил, что это люди Собынича. Проявив тугость соображения, те тоже прежде детективов скрутили и уткнули мордами в ковер.

— Елки–моталки, а вы здесь что делаете? — наконец въехала в ситуацию одна «маска–шоу».

— На чашку чая к знакомой зашли, — проворчал Георгий Иванович. — Нужно немедленно прочесать район!

— Сам вижу, — буркнул Собынич. — Перекрыть все входы и выходы, проверить смежные квартиры! — отдал он распоряжение маскам.

Однако соседям, которых по команде Константина Ивановича безжалостно подняли среди ночи, рассказывать сыскарям оказалось нечего. Да, некоторые из них сквозь сон слышали из квартиры Дземы какие–то крики. Но никто не придал этому никакого значения. Ну, боевик девушка по видику смотрит, что с того. Громковато немного, но они и сами, бывает, грешат тем же. Когда гоняют сексуху — со страстными стонами на весь подъезд. Ведь не старые еще «Кубанских казаков» среди ночи смотреть.

Облава результатов не дала, похитители Дземы как сквозь землю провалились. Но кое–что в квартире все же обнаружилось. В частности, отпечатки обуви. Словно несколько человек специально по Дземиным коврам топтались. Тоже хлеб.

Какой–то ненормальный у Прищепкина начал складываться режим жизни, не правда ли? Ночной, словно у птицы филина. Однако филин–птица хотя бы днем покой знает, а Прищепкин…

Зато следующей ночью у Георгия Ивановича состоялось свидание с Леночкой. Только не подумайте чего–нибудь пошлого, грязного, вообще физического — ничего «такого», записи бардов всю ночь слушали! С «этим» делом Лена вообще ни–ни, потому как жила исключительно духовно. Впору даже усомниться, а ее ли сыном был Артем? Как она ребенка–то зачала духовным способом?

Иногда Прищепкину казалось, будто начинает понимать ее прежнего мужа Болтутя, который принял ислам и удрал от жены в Египет. Иногда, но все реже и реже, проникался миром Леночки. Ведь истина вроде как не одна, их словно вшей у бродячей собаки, «абсолютов» — сколько звезд на небе.

Этой же ночью Георгию Ивановичу вообще пришлось воздвигнуть между собой и мадам Болтуть мысленный бронзовый щит. Потому что Леночка вдруг неожиданно заявила, что, во–первых, влюблена в другого; во–вторых, в покойника… Ага, вот и Георгий Иванович о том же.

А влюбилась Леночка не в кого–нибудь, а в… Булата Окуджаву. Причем не как в поэта, барда и прозаика — как в мужчину! Прищепкин, услышав признание, чуть край чайной кружки не откусил! С досады и от сверкнувшего озарения: вот дура–то, оказывается, Ленхен, дура беспросветная! Ведь это заявление нельзя даже к проявлению некрофилии отнести. Как это можно влюбиться в умершего несколько лет назад человека?! Какой Шалвович сейчас, извините, мужчина?! Короче, у Лены — шизофрения в чистейшем виде!

Только ведь сердце у сыскаря было не из нейлона — обыкновенное, человеческое. И заныло, забилось оно в груди от этих слов, словно воробышек в кулаке.

Ладно, если б пропало только наваждение этой ночи на романтичнейшей в мире Бейкер — Коллекторная–стрит. Так ведь от слов этих все, считай, пропало! Ради кого он тогда, спрашивается, рисковал жизнью друзей (своей — ладно) в атласских песках, ради этой дуры? Тоска зеленая!

Проводив Лену, Георгий Иванович разжег камин и бездумно сидел, глядя на пламя, до самого утра. Это горели не ящичные дощечки и разобранная опалубка с ближайшей стройки, горела его любовь… Горела также иллюзия, будто любовь к сыскарству можно совмещать с любовью к женщине. Горела надежда на возможность обретения семьи.

Мужчина и женщина — будто существа с разных планет. У них нет ничегошеньки общего. По большому счету они не нужны друг другу, мужчина и женщина — антагонисты. На какое–то время их еще может объединять постель, а когда та выполняет свое предназначение и появляются дети, недавних партнеров нужно срочно друг от друга изолировать, иначе те начнут войну на уничтожение.

В общем, расклад получается словно в электричестве. Ну, представим. По одному проводу проходит плюсовая энергия, по другому минусовая. Обе энергии способны объединяться только ради какой–нибудь трансформации, например в тепло или свет. Если же провода закоротить… Получится то, что называется современной семейной жизнью.

Да, да, да, именно так все и устроено. Лично ему, вполне нормальному мужику, куда интереснее в обществе с друзьями–сыскарями, чем с особами противоположного пола. И Лене, наверно, лучше в компании таких же инженю, которые влюбляются в Хармса, Пастернака или Мандельштама, компенсируя их небытие хождением на концерты органной и прочей, извиняюсь, мастурбической музыки. А что, в браке уже отмучались и родили по ребенку — Природа удовлетворена и трансформироваться их больше не понуждает.

«Нет, нет, нет, все это пустые разглагольствования! — разозлился на себя Прищепкин и решительно поднялся с кресла–качалки. В жизни, черт подери, есть место любви! При чем тут инстинкт продления рода и электричество? Человек — существо интеллектуальное. Просто, мне почему–то не везет. Ну да ничего. Нужно найти замену Леночке. Может, походить на танцы в «Челюсти», на вечера «Кому за 30»? Мне уже, правда, за сорок, но ведь имеется в виду вся амплитуда между тридцатью и шестьюдесятью (для еще более старых в парке проводились виртуальные Интернетдискотеки «Wolosatoe@»).

Зазвонил телефон. Это был Сергуня. По дороге к тебе, сказал друг.

— Вот такая штука в руке Блинкова и рванула, — Холодинец протянул шефу зажигалку, сделанную в виде оголенного мужского зада, с фитилем прямо из ануса. — У Блинкова было их сотни: заказал на каком–то заводе для подарков журналистам и повсеместной демонстрации в целях поддержки имиджа. Одна из зажигалок — через какого–нибудь папарацци — попала к злоумышленникам, и те нашпиговали ее пластиковой взрывчаткой. Дземе оставалось только незаметно подменить зажигалки. Взять ту, которой Блинков на текущий момент пользовался, и подсунуть нашпигованную. Что Дзема перед уходом и сделала. Удовлетворенный близостью с девушкой, самый известный в СНГ «гомосексуалист» достал сигарету и…

— Ну да, правильно, — перебил Сергуню Георгий Иванович, — ведь лицо у Блинкова пострадало больше всего. Кстати, а просек ли Собынич связь между убийствами Сбруевича и Блинкова?

— Ой, конечно. Наверно, с этого мне и нужно было начинать. Константин Иванович уже и Василевскому доложил, будто все дело в том, что оба рыжие. А какой–то сумасшедший маньяк…

— Ну и что генерал? — предвкушая возможность почувствовать свое превосходство, ухмыльнулся Прищепкин.

— Дал приказ приставить ко всем рыжим сановникам, вообще известным людям республики личную охрану. Благо, таковых можно пересчитать по пальцам.

— Ну да, конечно, на живца им слабо, — пробормотал Георгий Иванович, на какое–то мгновение погрузившись в свои мысли.

— Что ты имеешь в виду? — заподозрив неладное, спросил Сергуня.

— Да так, ничего, — испугался Прищепкин проницательности друга.

Между тем Георгия Ивановича посетило озарение: ну разумеется, и Сбруевича, и Блинкова убил все тот же маньяк — «рыжененавистник». Хотя странно ненавидеть рыжих, это было бы что–то совершенно новенькое, очередной виток в развитии расизма. Однако так как в расизме нет спирали, он прямолинеен и однозначен, то логичнее предположить, что «рыжененавистник» элементарно сумасшедший. И резоны у него соответствующие — сумасшедшие. Почему в таком случае замочил Еву Леопольдовну? Вероятно потому, что она все же что–то знала, могла чем–то помочь следствию. Убив ее, маньяк убрал потенциального свидетеля.

Решено, он попробует вычислить этого типа как бы методом следственного эксперимента. Попробует быть «живцом»!

Разумеется, ребята не позволили бы ему так рисковать, поэтому Георгий Иванович решил проводить эксперимент втайне.

В Минске есть квадрат, который каждый из минчан, в каком бы районе ни жил, хоть иногда, но пересекает. Это подземный переход станции метро «Октябрьская» со стороны универсама. Во–первых, это центр центра города, во–вторых, перекресток обеих линий метрополитена. Место встречи, изменять которое попросту глупо. Например, если вы минчанин и вас вдруг заинтересовала судьба одноклассников, со многими из которых после выпускного в начале восьмидесятых ни разу не виделись, то стоит поболтаться на переходе с неделю, и вы практически всех обязательно перевидите. Значит, если уж где и ловить маньяков на «живца», то только там. Ведь и разыскиваемый маньяк по этому переходу пройдет обязательно. Куда он, гад, денется!

На подготовку экипировки и разработку сценария Прищепкину понадобилось всего сутки. Георгий Иванович появился на переходе в воскресное утро и произвел настоящий фурор. О нем тут же заговорили на кухнях, на пляжах, улицах и в трудовых коллективах. Фотографии его персонажа замелькали в городских газетах. Уже во вторник не было минчанина, который ничего не слышал бы о явлении «рыжего, больного мента» народу. Что по задумке и требовалось.

О явлении, конечно, наслышались и члены прищепкинской сыскарской группы. Более того, почти все «азвоздамцы» на расстоянии вытянутой руки оного зрели. И Прищепкина, любимого шефа своего Георгия Ивановича… не узнали! Ладно, не разобрал подслеповатый юрисконсульт Швед, но ведь не разоблачил его и ушлый опер Сергуня Холодинец, не разглядели и глазастые «списывальщики» — студенты. Впрочем, и не мудрено.

Ведь персонаж Прищепкина был ниже оригинала почти на треть! Для этого Георгию Ивановичу пришлось, правда, опуститься на колени. А «избыток» ног прикрыть полами длиннющей шинели, которые тянулись за ним, как подол свадебного платья за богатой невестой.

О шинели разговор особый. Хотя бы потому, что была она стародавнего образца, то есть темно–синей, с красными петлицами и гербами Советского Союза в качестве эмблемок. Но темно–синей изначально, то есть очень и очень давно. Ее нынешний цвет теперь поддавался определению разве что интуитивно, тем более что петлицы отсутствовали вовсе. По виду шинели той было не менее ста лет, и не простых, а экстремальных. Вероятно, ее прежние владельцы гибли под пулями и осколками гранат, их убивали ножами, топорами, саблями и кистенями. С приличествующими почестями их хоронили, а шинель передавали следующему стражу законности и правопорядка. В результате она вся была испещрена порезами, дырочками, дырами и дырищами, в бурых пятнах крови, с налипшими на ворс, окаменевшими частичками милицейских мозгов. Кроме того, шинель каким–то образом «дезодорировалась» (ведь натурально–то пить беленькую по причине подшитости Прищепкин не мог) изнутри водкой и «благоухала» на весь переход. Ветеран охраны правопорядка наяривал на гармошке и дурным, хриплым голосом выводил расторгуевский шлягер «Атас»:

Глеб Жеглов и Володя Шарапов Заслужили в боях ордена…

Маэстро был неузнаваемо загримирован и за версту светился великолепной, торчащей в разные стороны на полметра ярко–рыжей шевелюрой. Нимало не смущаясь собственной ирреальности, Георгий Иванович в перерывах между пением хлебал из горла водку и закусывал огромными луковицами: буль–буль, хрусь–хрусь.

— Убили, гады!.. Кривой саблей меня зарубили в двадцать шестом басмачи–душманы! Случилось это вблизи Самарканда, в ауле Кош Сарыуз… В том бою полег весь наш эскадрон. А почему? Потому что вовремя не подвезли патроны! — с трагичным видом бормотал он, и слезы, слезы натуральные катились по его лицу. — А в тридцать седьмом году, в канун праздника 8 Марта, меня собственноручно застрелил нарком Ежов — в качестве подарка для Нино Берия, за которой, как поговаривали в Малом Совнаркоме, он пытался тогда ухаживать. Когда в Староконюшенный переулок заехала эмка, я просто стоял на часах у входа в общежитие НКВД и проверял пропуска. «Товарищ, можно вас на минутку? Подойдите, пожалуйста». Мои глаза на мгновение встретились с желтыми совиными глазами зловещего карлика, и я тут же понял, что он меня сейчас убьет. Но не смог противиться его воле и бочком, бочком продвинулся к машине. «Как ты посмел оставить пост?!» — прошипел Ежов, выхватил наган и выстрелил мне прямо в сердце. «Пятнадцатый», — успел услышать я удовлетворенный голос наркома, прежде чем умереть, и эмка сорвалась с места.

Вокруг Прищепкина тут же собралась толпа. Жаждущая ржачки. Но «лошадиные трели» застревали в глотках. Более того, некоторые женщины в ответ на представление маэстро тоже заплакали. Следует констатировать: не совсем очерствели еще сердца наши. Кроме того… Ох уж это до инфаркта знакомое, предельно натуралистичное сочетание лука и водки!.. Эх, жисть наша жестянка!

«Понятно, что все эти бредни порождены больной фантазией несчастного человечка, который, наверно, действительно служил в милиции. Пока какие–нибудь рэкетиры не скинули ему на голову мешок муки», — рассудили ЛЮДИ.

— А в сорок седьмом меня зарезали воры из «Черной кошки», — продолжал поливать Георгий Иванович. — Внедрился в банду, все шло путем, но Горбатый меня попросту проиграл в карты… Кабан, чтобы я не дергался, сел на ноги. А Карась кухонным ножом… — Тут детектив выдал такой фонтан слез, что ему бы позавидовал новорожденный китенок. Женщины вокруг солидарно заголосили, мужчины набычились и посуровели. — Так вот, Карась тупым кухонным ножом начал перепиливать мне глотку. Словно барану. Теплая липкая кровь заструилась за воротник… Ой, выпью, не могу больше! — И Прищепкин судорожно присосался к бутылке: буль–буль. Луковицу в пасть: хрум–хрум.

Долго около него никто не задерживался, зрители текли, обновлялись. Прищепкин не повторялся, рассказывал все новые байки. То, оказывается, он погиб в семьдесят втором году в Ростове–на–Дону. При перестрелке, когда брали банду братьев Толстопятовых. То молол что–то про Чечню.

Несколько раз за день к нему подходила милиция: это что там за герой такой соловьем заливается? Прищепкин отводил коллег в сторону и предъявлял удостоверение.

Он протусовался на переходе восемь дней. Однако сумасшедший «рыжененавистник» так и не появился, не дал о себе знать. Стало быть, его на свете вообще не было. Прямолинейная и слабая «рыжененавистническая» версия потерпела крушение.

1 июля, Брянск, Россия.

Был он рыжий, как из рыжиков рагу Рыжий, словно апельсины на снегу. (Из популярного шлягера 1970‑ых «Баллада о красках».)

Когда–то Севу Марочкина называли Рыжиком. Друзья, однокурсники, девушки, которых он любил платонически, доступные дамы, которых он любил физически и ради этого угощал агдамчиком. Все называли. Даже мать. А все из–за удивительного цвета волос. Сейчас бы, вероятно, сказали, что апельсинового… Но тогда апельсины в магазинах бывали только для начальства и в канун Нового года. И не оранжевые, а зеленоватые, кубинские. Зато в лесах еще не были редкостью рыжики. Поэтому и прозвали его Рыжиком.

Тогда, в шестидесятых, и алкашей–то, в таком не поддающемуся никакому учету количестве, еще не было. Официально они вообще как бы отсутствовали. Фронтовики, как считалось (их очень много еще оставалось, не старых, пятидесятилетних), «водку не пьянствовали», а только «тостили». За победу над фашизмом, за гений Жукова, поминая погибших друзей и товарищей… Но им как бы прощалось, клейма позорного на фронтовиках не ставили. И других пьяниц, заодно, вроде как тоже не было. Ведь социализму это явление, пьянство–то, не свойственно в принципе. Это ведь, считалось, только в капиталистических странах из–за стресса — секс, насилие над неграми, безработица — простым людям ничего, кроме как прикладываться к бутылочке, просто не оставалось. И еще одна причина, почему на алкоголизацию населения закрывали глаза, была экономическая. Государству элементарно нужны были деньги. На все новые бомбы и сало. Для той же Кубы.

Как умру — похороните меня в кукурузе, По бокам чтоб был горох, химия на пузе. А Фиделю передайте, что меня не стало, И не будет у него — ни муки, ни САЛА.

Поэтому, когда Сева с друзьями выпивал, мать только похохатывала, не чувствовала опасности. Даже денег на похмелку давала.

В семидесятые фронтовики начали активно из жизни уходить и как бы передали эстафету зеленого змия молодежи уже на официальном уровне, — власти наконец пришлось признать, что алкаши валяются не только на мостовых Торонто и Сиднея, Мадрида и Токио, эту картину можно наблюдать и в Москве, и даже в колыбели Революции Ленинграде!

Надо признать, что молодежь надежды фронтовиков оправдала! Запили в колхозах, запили в совхозах, запили в открытом море, в космосе и в шахтах. Власть даже испугалась и начала с алкоголизмом бороться.

Ах, как хорошо пилось после собраний по «пропесочиванию». Когда, выйдя за порог цехкома, виновник торжества «проставлял» за мягкую формулировку председателю и «наливал» выбранным в цехком «членам рабочего коллектива».

Таким образом, Рыжик безмятежно пил целых тридцать лет: с начала шестидесятых до начала девяностых. И за это время пропил все: жену, детей, квартиру, работу. Даже родную мать Рыжик, можно сказать, пропил: она умерла от какой–то скоротечной болезни, не выдержав каждодневного зрелища пьяной, безвольно ухмыляющейся, битой морды сына.

Оказавшись на улице, Рыжик стал жить обычным бомжатским промыслом: собирал и сдавал картон, бутылки. Осенью воровал на колхозных полях кукурузу, варил и торговал початками в переходе у вокзала. От такой же бомжихи, артельно с «товарищами по общежитию» в заброшенном коровнике, заразился сифилисом. Не лечился, все как–то некогда было. Да и кто бы его, впрочем, лечил: грязного, беззубого, вонючего, без паспорта? Какая больница? Его и милиция–то брезгливо обходила. А ведь Рыжик с удовольствием бы пересиживал в тюрьме зимы — пусть у параши, зато в тепле и с баландой. Увы и ах! Даже для тюрьмы Рыжик мордой не вышел.

Кстати, о рыжиках. Цвет спутанной, сальной шевелюры «позднего» Рыжика напоминал уже гриб валуй. Изъеденный червями. Рыжиком не называл его теперь никто. Марочкина вообще называть перестали, обращались «эй».

Так вот, в ночь на 1 июля в городе бесновался ливень. Марочкин, клюкнув «стекляшки», то есть бирюзового стеклоочистителя, скрючившись, умирал в подземном переходе. Ну сколько так можно жить, зачем? Утром бы его чин–чинарем отвезли в морг судебной экспертизы.

Но судьба распорядилась иначе — это пришлось делать еще ночью. Потому что около часа некий неустановленный гражданин застрелил Марочкина, а в половине второго кто–то позвонил в милицию. Самое интересное, что смерть бомж принял от дорогого американского «магнума». Кому–то захотелось опробовать на нем оружие?.. Конечно, так объяснить происшедшее было бы проще всего. Однако характер убийства красноречиво говорил о… заказном характере. В Севу Марочкина стреляли два раза: первая пуля прошила сердце, вторая — контрольная! — его пустую, бывшую когда–то ярко–рыжей голову.

(по мотивам заметки «Странное убийство» в газете «Вечерний Брянск» № 179 от 2 июля сего года)

Время было уже позднее, и Прищепкин после планерки, на которой получил от ребят за эксперимент большой нагоняй, развез их по домам. Так как Бисквит поссорился с подругой и переселился в офис своей кулинарболистской ассоциации, то Георгий Иванович подкинул его к ЖЭСу.

Вопрос на засыпку: ну зачем Лешка связался именно с кулинарболисткой? Что, баб кругом мало? «Общность интересов, общность интересов…» Как можно было забыть старинную народную пословицу: два кулинарболиста на одной жилплощади, что два медведя в одной берлоге. Так и получилось: они чуть не дрались за готовку обеда, закармливали друг друга всякими вкусностями. Тесно стало им не только в тренировочном смысле, но и в физическом: кухня в их полуторке была семиметровая, а каждый из спортсменов весил далеко за центнер. Лично Станислава, если конкретно, так сто двадцать четыре килограмма. Люди добрые, почаще приникайте к криницам народной мудрости, это поможет вам избежать в жизни многих ошибок.

Вернувшись домой, Прищепкин почувствовал, что спать ему, несмотря на ночь за окном, совершенно не хочется. Внутренние часы сбились окончательно. Ну что ж, давно пора было переработать собранную информацию, грызя орехи в жестком золотом кругу света настольной лампы. Георгий Иванович отрегулировал светоотражатель таким образом, чтобы россыпь орехов на столе находилась внутри круга, а место для колючей горки скорлупок — в тени. За работу, сыскарь, врубай мыслительный аппарат! Гей, нувориши в ресторане «Лукойла», не вякать, чтоб вели себя как мышки под веником — то есть тихо–тихо! Хвастайтесь друг перед другом коллекциями партбилетов и банковскими счетами в офшорных зонах в письменном виде!

Итак, что мы имеем? Четыре смерти: Сбруевича, его жены, Блинкова и Дземы. Еву Леопольдовну убивают как бы вслед за мужем, Дзему — за Блинковым… Ну, с путаной, положим, все ясно сразу: чтобы запутать следы, убрали исполнителя, есть такая практика. Но почему Еву Леопольдовну убили с такой оттяжкой по времени? Ведь если бы она могла дать какие–то свидетельские показания по делу об отравлении мужа, то возможности у нее такие были.

Долго, очень долго размышлял Прищепкин над этим вопросом. И так и этак его поворачивал. Наконец, сам не зная зачем, вырезал четыре квадратика бумаги и на каждом написал имя убитого. Рядом с квадратиком «Кшиштоф Фелицианович» разместил квадратик «Ева Леопольдовна», рядом с «Блинковым» — «Дзема». Ну, и что дальше? Что, что, что, что? Еще с час мучил себя Георгий Иванович, и все без толку. В раздражении смел ореховую скорлупу в урну и набил трубку.

И тут каким–то шестым чувством почувствовал, что для выстраиваемой интуитивно схемы не хватает еще одного квадратика. С именем «Сидор». Пусть единственный сын четы Сбруевичей умер своей смертью, от болезни. Но ведь его нет среди живых, и он тоже, по отцу, рыжий.

Ладно, Георгий Иванович оформил и на него квадратик, поместил между отцом и матерью, убрал «Дзему» — уж ей–то делать здесь точно нечего! И получилось как бы два «рыжих рода», чье существование на Земле закончилось, чей генетический код теперь уже навсегда останется утерянным.

Хм, а ведь это уже кое–что. Хотя, возможно, и ничего, по–прежнему ноль. Тем не менее, продолжу–ка я эту линию, решил Георгий Иванович. Во главе этих родов — Сбруевич и Блинков. Следовательно, все внимание нужно сосредоточить на них.

Так что же связывает Сбруевича и Блинкова, зачем их смерти понадобились заказчикам этих убийств? Вероятно, начать нужно с того, что нет в мире людей по характеру более разных, чем вышеназванные граждане. «Казенного ангела» и «фурункул перестройки» невозможно даже поставить рядом. Крайне маловероятно, что они были когда–нибудь лично знакомы. Это может показаться фантастикой, но Сбруевич и Блинков могли даже не знать о существовании друг друга.

Обаятельный сухарь, буквоед, дурковатый умница, обходительный зануда и трусливый романтик, Кшиштоф Фелицианович, по всей вероятности вообще не смотрел по ящику развлекательные программы, отдавая предпочтение познавательным, вроде «Мира животных» и «Клуба кинопутешествий», а также новостям и воскресному «аналитическому» словоблудию. Так как круг интересов Кшиштофа Фелициановича был весьма узок, то его явно не должны были трогать проблемы социальной адаптации заднеприводной части мужского населения. Как ни кощунственно это прозвучит, сохранность популяции черного аиста была для него важнее «геенизации» населения. Кшиштофу Фелициановичу было наплевать, что под голубым камзолом гея бьется особо ранимое сердце, чинушу интересовало только одно: а сдал ли тот налоговую декларацию?

Гедонисту, сибариту, циничному скопидому и проходимцу Блинкову не было нужды смотреть «Клуб кинопутешествий», так как он объездил весь мир и видел тот собственными глазами. Вот уж кого было невозможно представить озабоченным по поводу сокращения популяции черного аиста, так это господина Блинкова. Он знал, что аистов — пусть не черных, так каких–нибудь зеленых — на его век определенно хватит, а детей у него не было. Блинкова также не интересовали ящичные версии политической жизни. Знал оную изнутри, так как тусовался с сильными мира сего на одних курортах, делил любовь тех же проституток и обслуживался в тех же офшорах. Как ни кощунственно это прозвучит, но его также абсолютно не трогали проблемы «братьев по заду». Да, верно, он как–то отхватил «гейский» грант ООН. Но ведь это говорит только о его пронырливости. Декларацию Гена Блинков подавал всегда вовремя, безупречно заполненную. Туфтовую, разумеется, но вопросов к нему у налоговиков не возникало. Ведь он принадлежал к элите, и трогать его можно было только с особого согласия высших лиц России.

На этом анализ характеров Прищепкин ограничил. Стало ясно, что сами по себе притянуться друг к другу эти люди никак не могли. Начал сравнивать биографии.

Оба родились во время войны. Сбруевич появился на свет в деревеньке Радичи Вороновского района Гродненской области, Блинков — в Витебске. Оба воспитывались без отцов, братьев и сестер. Сбруевич закончил Минский пединститут, Блинков — отделение народного танца Волгоградского училища культуры. У Сбруевича был сын, но умер; у Блинкова детей не было.

Ну вот они, точки соприкосновения, зоны объединения. И Прищепкин вывел на чистом листе:

1. Оба рыжие.

2. Родились во время войны.

3. Воспитывались без отцов.

4. Не имеют братьев и сестер.

5. Оказались без детей и вообще без близких родственников.

И показалось Прищепкину, будто почувствовал он, где собака–то зарыта. Надо покопаться в биографиях убитых еще. Точнее, в личной жизни их матерей. Почему во время зачатия Геннадия Блинкова его папочка Кондрат был не в армии, а подле жены, что из себя представлял Фелициан Сбруевич?.. Много вопросов.

В общем, так. Пусть Швед смотается в Витебск, а сам он съездит в Радичи. Что делать Бисквиту, Холодинцу и студентам?.. Да вроде нечего пока. Кульминация близится, пусть набираются сил.

3 июля, Никосия, Республика Кипр.

Вообще–то Антониос Корнесиос родился в приморской курортной Ларнаке. Но не любил ее. Ларнака была слишком провинциальной в этой и без того провинциальной стране. Позаимствовав внешние атрибуты английского полиса, вроде пабов «Джон Буль», «Грин Дорз» и очень популярных в Англии японских баров, оборудованных системой караоке, внутренне городок оставался частичкой сонной Азии, где время остановилось, хронометры заменяют ишаки и солнце, а оно все такое же, каким было и при Кючюке Мехмеде, и при Исааке Комнине, и даже при Александре Македонском. То есть парализующее все движения души, времени и истории.

Вероятно, этим и объясняется тот факт, что в Ларнаке чуть ли не самая высокая в мире продолжительность жизни — 79 с половиной, то есть, считай, 80 лет среди мужчин и 84 среди женщин. Ведь верных 40 из них ларнакцы пребывают в восточно–солнечном анабиозе, по–русски говоря, в сомнамбулическом состоянии. Остальное время приходилось на ночь, утреннее открытие магазинчиков и вечернее их закрытие, а также подсчет убытков, нанесенных бродячими собаками.

Ларнака — место до того скучное, что оттуда даже убрались все чайки. Ага, приморский город без чаек и моряков — это Ларнака. Их биологическую нишу заняли осы и собаки.

Само собой разумеется, что в Ларнаке нет места искусству. Там нет ни одного служителя муз, только лавочники, ресторанщики и пляжный пролетариат. Все жившие в Ларнаке за три тысячи лет ее существования люди, наверное, прочитали меньше книг, написали меньше картин, наконец, выпили меньше вина, чем студенты никосийского колледжа искусств за те четыре года, пока Антониос причащался в нем к профессии художника.

В пестрой, бурлящей жизнью, металлургически знойной маленькой Никосии, однако умудряющейся жить многогранной столичной жизнью, он нашел и свое призвание, и кусочек кипрской земли — квартал Лаики — Йитонию, — к которому привязался всей душой, и смерть. Но сначала о том, как он встретил свою любовь — англичанку Патрицию Армстронг.

С ней Антониос познакомился в походе по Троодосу, на летних каникулах между третьим и четвертым курсом. Их компания задалась целью обойти пешком все горные монастыри и церкви — чтобы совмещать приятное с полезным: любоваться уникальной природой, дышать целительным лесным воздухом и изучать технику древней иконописи, мозаики и фресок. Кроме того, все четверо еще не совершали обязательного для каждого киприота паломничества к «Панайя Кикотиссу» — чудотворной иконе Богоматери, по преданию написанной апостолом Лукой.

Патриция вместе с родителями отдыхала в Пафосе. Она познакомилась на пляже с местным парнем, который пригласил ее в поездку по тому же Троодосу.

Едва ребята проехали деревеньку Какопетрию, что у самого подножия гор, как мотоцикл парня сломался — слишком спешил увезти юную англичанку в места, где они останутся совершенно одни. А между тем он должен был трижды объехать вокруг большого камня в центре деревни. Согласно легенде, тот был проклят, завидовал людской любви и требовал такой вот дани от проезжавших мимо парочек.

Чертыхаясь, парень потащил мотоцикл в мастерскую, а Патриция отправилась бродить по окрестностям и оказалась у древней церкви святого Николая, известной своими фресками. В это время там как раз был Антониос с друзьями, которые не могли не почтить их вниманием. Сила притягательности фресок крылась в том, что они были написаны очень талантливыми, глубоко набожными художниками–самоучками.

В отличие, например, от литературы, которую двигают вперед непрофессионалы, вроде врачей и отставных военных, успехов в живописи сможет добиться только художник, в совершенстве освоивший академическую технику рисунка. При условии, что его сознание сумело творчески переработать классику живописи и он годами набивал руку в студиях под руководством мастеров. На фресках Айос Николаос фигуры святых и Христа были непропорциональны, приземисты и большеголовы. Их авторы никогда не были в анатомическом театре, они и портреты–то, до того как приступить к работе в церкви, вряд ли рисовали — горшки, верно, раскрашивали. Как им удалось придать ликам святых духовную силу и сдержанную эмоциональную напряженность?.. Вероятно, их кистями двигало само Небо. Однако ведь для этого авторы фресок сами должны были стать частью Высшего мира: грязный сосуд не мог наполниться божественным содержанием. Вот он — результат долгого изнурительного поста!

Любили друзья потрепаться о необходимости аскезы для художника, ой любили. Однако если кто–то на Кипре и предавался излишествам, так это только богема и студенты единственного местного университета.

К слову сказать, киприоты народ генетически очень старый, поэтому безумства молодости им абсолютно чужды. Киприоты много отдыхают, берегут каждое движение. Если вдруг в благоухающей розмарином кипрской ночи вы услышите разудалую песню и пьяные вопли, то извергающие их уста, вероятнее всего, окажутся русскими. А аборигены по ночам спят, приткнув холодные носы к бокам пришлых жарких хохлушек. Эти южане даже вкус вина, наверно, забыли — вдруг вредно? Только иногда они позволяют себе выпить бокал пива «Карлсбад» или «Кео». И то исключительно потому, что реклама внушила, будто оно способствует пищеварению. Так что, говоря про аскезу, ребята имели в виду лишь отказ от обжорства. Ведь киприоты любят поесть (старики зачастую бывают прожорливыми). Заворот кишок — один из самых распространенных видов смерти на острове. (Национальное кипрское блюдо № 1 — «мезе». Это что–то вроде солянки, мясной или рыбной, однако на пятнадцати тарелках, так как каждый ее ингредиент занимает отдельную. До краев!)

В общем, будущие художники, обомлев, стояли перед фресками Айос Николаос. А когда в храм вошла Патриция, Антониос обернулся на стук ее сабо и обомлел еще больше: на голове девушки словно пылало олимпийское пламя!

Среди греков–киприотов нет ярко–рыжих. Ни одного. Нет и блондинов — от Ларнаки до побережья Африки что–то около трехсот миль. Хотя в Греции–то блондины еще встречаются. А тут не девушка, а полыхающий венец трубы Оренбургского нефтеперегонного завода!!! Если учесть, что запасы полезных ископаемых на Кипре практически иссякли…

Короче, с этой минуты Антониос полюбил Патрицию не меньше живописи. И так любил до последнего дня жизни. Англичанка ответила взаимностью.

Они поселились в Лаики — Йитонии, наверно, самом живописном квартале Никосии. Его облюбовали художники, и Антониосу хотелось быть ближе «к братьям по разуму». Этот квартал располагался в историческом центре Никосии, на стыке греческой и турецкой частей города. Но жить им пришлось в отеле. Потому что квартиры в Лаики — Йитонии практически не сдавались. А между тем в квартале было немало домов пустующих, давно заброшенных. Они зияли провалами окон, через каменные плиты полов проросли и уже плодоносили кусты инжира.

Прежде эти дома принадлежали турецким семьям, которые однажды ночью — сразу после раздела страны — под угрозой стихийного погрома оказались вынужденными их бросить и бежать в турецкую часть города под защиту присланной Анкарой армии. Дома, конечно, разграбили, но занимать их не стали: нет таких греков, которые смогли бы спокойно спать в них.

И вот прошло много лет, но страна по–прежнему оставалась разодранной на две враждующие части. Трещина между ними превратилась в пропасть. Никто из хозяев брошенных домов не вернулся.

Патриция никак не могла понять: почему нельзя занимать, неужели действительно в этих домах невозможно жить? Ну и что с того, что когда–то принадлежали туркам? Это все предубеждения, ничего мерещиться не станет! И о какой мести может быть речь — двадцать первый век на дворе. Какой это захват? Ведь если прежние хозяева дадут о себе знать — за дом они сразу же рассчитаются. В Англии полно мусульман, тех же пакистанцев. Не надо ей сказки рассказывать, милейшие люди. Да ты просто расист, Антониос!

Она была уже в положении и поэтому уговаривала его взяться за ремонт одного из таких заброшенных домов безотлагательно. Что же ей, из родильной клиники в отель первенца везти? Ведь Антониос сам поставил такое условие: только здесь, в Лаики — Йитонии, будут они жить, только в этом квартале должен появиться на свет их ребенок!

И однажды он наконец–таки решился: ладно, будь по–твоему. В конце концов, все, в том числе и посягательство на чужую недвижимость, имеет свою цену, а деньги у них есть.

Так как время поджимало, то работы по ремонту приглянувшегося дома просто закипели, начинались с самого раннего утра и не прекращались до позднего вечера. В результате они переселились за месяц до срока родов.

Поддержать Патрицию, а заодно и на новоселье, из Манчестера прилетели ее родители и младший брат, кстати, такой же рыжий — в маму оба.

Патриция разродилась мальчиком. Антониосу очень хотелось, чтобы тот продолжил «рыжую традицию» английской ветви его обновленного рода. Пусть и на Кипре вдруг как бы запылает факел венца трубы нефтеперегонного завода! Однако на свет Александропулос появился лысым… Ну конечно, рыжим стать ему только предстояло, ведь если бы Александропулосу было суждено пополнить армию брюнетов, то черные волосики появились бы еще в материнской утробе — такое уж у них свойство.

Поздравить счастливых родителей приехали и родственники Антониоса: отец, мать, брат, бабушка, прилетели дядюшка с Родоса и двоюродная сестра из Афин. Почти до утра затянулось застолье. А в пять сорок, когда все наконец угомонились, дом буквально взлетел на воздух от очень мощного взрыва. Его жертвами, включая пятидневного Александропулоса, стали двенадцать человек. Погибли все.

В этот день едва не вспыхнула война между Республикой Кипр и непризнанной Турецкой Республикой Кипр. Ведь кипрские греки решили, что взрыв — дело рук боевиков из экстремистской организации киприотов–турок, действовавших по наводке бывших хозяев дома Антониоса и Патриции. Первого, кстати, турецкого дома, восстановленного и заселенного новыми хозяевами. Если вдуматься, разве можно было туркам допускать такой прецедент?

Однако никаких доказательств того, что дом взорвали боевики, греческая сторона представить не смогла. Обнаруженные следы увели следствие совсем в другую сторону.

Но так ни к чему и не привели…

(Художественная версия материалов расследования теракта совместной турецко–греческой комиссии.)

Большое влияние на облик западнобелорусской провинции оказывал навязываемый Польшей католицизм, в частности, детская сердечная непосредственность в архитектурном почерке, милая наивная стилистика решений в украшении жилищ и улиц. Это трудно описать, трудно даже почувствовать, ибо на полотне акварель, а не масло. И необходимо достаточно обтереться в Синеокой, чтобы не только принять, впустив в себя, тамошний жидкий «компот», но и проникнуться, суметь найти в нем даже некую духовную опору. Ага, в этой самой акварели.

Прищепкин обошел весь центр поселка Воронова — вершину холма. Славно–то как, тут бы навеки и остался: красота слабости, прелестный румянец чахотки, матка боска в слезах! Однако главная улица называлась, естественно, Советской. Монументально истуканилось бывшее здание райкома, зиял облезлостью убогий памятник «погибшим воинам и партизанам», который власть поставила скорее для запугивания оставшихся в живых, чем для почтения памяти погибших. «Колоколом будил мысль» стенд с пожелтевшим, наверно, прошлогодним номером местной газетенки «Ленинское знамя»… Ладно, полюбовался — и будет, куда до нужной вёски ехать–то?

Прищепкин повыспрашивал местных мужиков и вернулся в салон «восьмерки». Радичи оказались недалече, километрах в десяти.

В деревне родственниками Кшиштофа Фелициановича числила себя половина аборигенов. Конечно, ведь, пробившись в большие начальники, он «сделал» Минск. Точно так же, кстати, половина земляков Иосифа Виссарионовича склонна считать себя его родственниками: ерунда, что людоед, зато как высоко взлетел!

Прищепкин не доверился битью в грудь встреченных им на околице деревенских обывателей, а вытянул от одного из них сведеньия о существовании подлинной, «документальной» двоюродной сестры председателя Люции Адамовны Акулич: вдове, семидесятисемилетней пенсионерке, матери пятерых детей.

Бабулька, к вящей радости детектива, оказалась еще не только дееспособной, но также бодрой, с ясным умом и цепкой памятью, полной сил и энергии. Наверно, не в последнюю очередь это объяснялось тем, что со зрением у нее были нелады и последние двадцать лет она оказалась вынужденной прекратить бдения у ящика, зато не пропустила ни одной службы в костеле, не запустила сад с огородом да продолжала держать свинок.

На вопрос, зачем ей все это нужно, ведь дети не забывают: навещают, деньжат подкидывают, баба Люца неизменно отвечала: да халера ведае. Действительно, это трудно поддавалось логике, не вмещалось в материалистические рамки видения мира.

Люция Адамовна близко знала родителей покойного председателя. Будучи школьником, Кшиштоф постоянно прибегал к ним во двор играть с ее младшими братьями.

Его мать была пришлой, местечковой, дочерью музыканта, на редкость красивой и стройной. Поэтому отличалась от прочих деревенских категоричным нежеланием возиться в навозе и тонкостью обращения. Фелициан хоть и любил Ганну, однако ж сильно с нею намучился. Ведь иначе, кроме как хозяйством, «при польском часе» было не прожить. Это ведь только при Советах появилась в деревне куча интеллигентских вакансий вроде библиотекаря, завклубом, «руководителя ансамбля народных инструментов».

Что же касается отца Кшиштофа, то и он не совсем вписывался в здешние пейзажи. Опять–таки тонкостью чувств и повышенной нервностью, вредной для обращения со скотом и лишней — с земелькой. Эти свыше данные качества в сельской жизни использовались им только в одном проявлении: умел Феля валуны дробить — любого — хоть с хлев — размера. Он находил в нем «пупок» — место, в котором камень как бы сходился в одну точку, разогревал огнем и затем раскалывал на множество частей одним ударом кувалды. Дабы лицезреть этот самый удар, сходилась вся деревня. Ганна с неделю потом ходила по веске именинницей.

Три года успели они пожить семьей до войны, но детей у них не было.

Когда началась война, — а для западных белорусов это произошло первого сентября 1939 года, — Фелю на второй день вместе с остальными мужиками мобилизовали в польскую армию, а семнадцатого в Вороново вошла армия Красная.

Как складывался его «боевой путь», с кем и где воевал Феля, осталось тайной за семью печатями. По Фелиному уверению, после разгрома польской армии он бежал в родные леса и прибился к партизанам. Вместе с ним какое–то время якобы побыла там и Ганна. Забеременев, она вернулась в деревню. В июле сорок четвертого этот отряд окружили немцы и полностью уничтожили. В живых осталось всего три человека, в их числе и Феля.

Они решили пробираться через линию фронта. До объятий СМЕРШа, однако, добрался один Фелициан, остальные погибли на минном поле. Как ему удалось отбрехаться и со СМЕРШем расплеваться, одному Богу известно. Ведь у СМЕРШа были все основания выразить Фелициану полное недоверие: ни одного свидетеля своих боевых деяний в составе партизанского отряда Сбруевич не мог представить ни сразу, ни потом: в ответ на расспросы односельчан только молча кивал на сына.

После войны семейная жизнь четы Сбруевичей не заладилась. Фелициан начал прикладываться к бутылке и поднимать на Ганну руку. А однажды, будучи в сильном подпитии, взял да и повесился.

По общему мнению односельчан, главной причиной разлада стало то, что Кшиштофа Ганна понесла–таки не от Фелициана. Ну, ни одной же общей черточки! Упомянуть хотя бы то, что Феля был смуглым, похожим на цыгана брюнетом, а Кшиштоф — снежнокожим и ярко–рыжим.

Таких шевелюр, кстати, вообще в деревне ни у кого больше не было. Может, некий «рыжик» воевал в одном с Фелицианом отряде? Но довольно сомнительно, чтобы Ганна могла крутить любовь с ним фактически на глазах мужа. В общем, история темная.

А ребенком Кшиштоф рос замечательным: добрым, послушным, уважительным к старшим и способным к школьным наукам. Словом, был для матери радостью. Ганна мечтала, чтобы тот стал врачом, но Кшиштоф почему–то выбрал пединститут. Когда закончил, распределился в Волковыский район и женился, попробовал было забрать мать к себе. Но Ганне невестка чем–то не угодила, и она вскоре вернулась в Радичи уже навсегда.

Ничего, нормально жизнь дожила: сын не забывал, дом был у нее справный, хозяйством себя не насиловала. Умерла внезапно — сердце. Впрочем, надо же от чего–то умирать.

На своей малой родине после смерти матери в восемьдесят втором году Кшиштоф Фелицианович бывал только на Радуницу. Обычно заходил и к Люции Адамовне, и к двоюродному дядьке, который живет в другом конце села. Несмотря на свое высокое положение, не зазнавался, так и остался уважительным.

Прищепкин не преминул заглянуть и к дядьке, Федору Николаевичу Кузьменку. Однако ничего нового для себя уже не узнал. Как абсолютное большинство Федоров, тот постиг все тонкости и премудрости своей профессии, в данном случае механика: например, мог бы запросто переделать в трактор стиральную машинку, но был слишком беззащитен перед зеленым змием и по этой причине в интеллекте изрядно к старости сдал.

К ночи Георгий Иванович был уже дома, на милой Бейкер — Коллекторная–стрит и в нетерпении названивал Шведу. Сашок задерживался, и его «свежеиспеченная» жена начинала волноваться.

С точки зрения приезжего, тяжел, угрюм и, честно говоря, безобразен Витебск при любой погоде. Поначалу город сей обнаруживает только способность угнетать. Это, наверно, объясняется неким изначально заложенным в него хаосом и туберкулезностью природы, вполне северного уже, лишайного характера, которая тускло зеленеет в расщелинах хрущоб. Однако при дальнейшем изучении обнаруживается у разлезлого Витебска и некий чудесный выход из него прямо на небо. Словно в каком–нибудь ухоженном итальянском храме. Эту гравитационную (?) воронку возможно порождала мощно разводящая город на две части полноводная, сильная, самодостаточная Северная Двина.

По крайней мере, именно на мосту, в центре города, Швед внезапно эту воронку и ощутил. У головы, сердца, Бог знает точно где, но что провихрилась и унеслась она дальше — ощущение было достаточно определенное. А то ведь второй час уже Сашок только плевался: какая все же параша ваш этот самый Витебск!

И сразу там, на мосту — с видом на старый парк, — вспомнилась ему картина витеблянина Шагала, на которой два отрешенных человечка, Он и Она, с блаженными мордами парят над этим убожеством. Оказывается, попали в эту самую воронку. Шагал в ней пасся… Этот витебский художник, что называется, сделал Париж, а затем и весь остальной мир. Даже включая неприступный из–за своей кондовости Витебск. Так–то. А еще в этом городе был опробован первый в Российской империи трамвай.

На этом можно было описание Витебска и ограничить — бочка меда, доброе ведро дегтя, тем не менее предельно допустимые пропорции соблюдены, — но уж совсем не понравились Шведу местные прелестницы. По его мнению, «дыхание близкого Севера и плохая, выпитая их отцами водка витеблянок обесцветили, минчанкам они и в подметки не годились».

Оставим этот изыск на его совести. Швед любил женщин, и женщины в ответ любили Шведа. Можно даже сказать, что любовь, вернее, «любови» исковеркали ему жизнь. Поэтому судить женщин он имел моральное–аморальное право.

Однако помимо всего прочего Витебск был еще и довольно большим городом, поэтому найти следы детского пребывания в нем господина Блинкова оказалось не так просто. Хотя бы по той причине, что родители его давно умерли, а второстепенные родственные связи сначала по–городскому распались, а потом и забылись. Не стань Блинков звездой, эти связи бы уже навсегда предались забвению. В конце концов, мы все родственники — через Адама.

Блинковых в городе было еще две семьи, но к самому великому танцору всех времен и народов отношения не имели. Барак, в котором он родился, снесли еще тридцать лет назад; исчезла и улица, на которой тот стоял. Сохранилось только здание школы, в которой Блинков когда–то учился, но она перепрофилировалась в музыкальную. У входа в школу не висело пока мемориальной доски, и Сашок понадеялся, что ее туда не прибамбасят.

Поиск сдвинулся с мертвой точки в архиве облоно, в котором Шведу удалось обнаружить список выпускников бывшей 19‑й средней школы 1960 года, 10 «б» класса. Более половины из них проживали в Витебске и в данное время.

Отставной капитан первого ранга Евгений Петрович Щебетной считался его наиболее близким другом с пятого по восьмой класс. Затем их пути разошлись, Женя начал усиленно заниматься спортом и готовиться к поступлению в училище подводного плаванья, а Гена связался со стилягами и зациклился на джазе. «А ведь среди джазменов только Элла Фитцджеральд проявила себя явным другом Советского Союза», — заметил бывший офицер.

Таким образом, Блинков стал одним из витебских битников — в городе на Северной Двине тех насчитывалось вряд ли более десятка. Гена отрастил чуб, носил длинный свободный пиджак и очень узкие короткие брючки, чтобы надевать которые приходилось каждый раз обильно намыливать ноги. А еще ребята сами шили себе какие–то невообразимые галстуки.

Комсомольцы, да и простой рабочий люд (в пьяном, понятно, виде) битников учили. Иногда кулаками. Ведь если, скажем, в Москве диссидентов не любили сверху и по казенной необходимости, то в Витебске — изнутри и довольно активно. У ребят сложилась репутация американских шпионов. Им прямо в глаза это говорили. В конце концов из города их таки выжили.

Больше Блинкова в Витебске не видели ни разу, он даже не заезжал сюда со своими шоу. Витебск и Блинков друг друга явно не любили.

По всей вероятности, в городе существовал еще и выход прямо в пекло. Опалившись там и поднабравшись низменных красот, Блинков, этот Шагал в минусе, бежал из Витебска. Чтобы никто его не раскусил, не указал на источник вдохновения пальцем.

А так Блинков был вполне нормальным парнем: не жадным, общительным. Умел за себя постоять. Любил ли деньги? Да какие тогда были деньги: люби их не люби — все равно даже номенклатура тогда дырявые носки не выбрасывала, а штопала.

Родители у Блинкова самые обыкновенные и очень простые. Отец, Кондрат Степанович, вечно больной был. Лежал в своей комнатушке и на глаза не показывался. А мать, Татьяна Леонидовна, отличалась редкостным хлебосольством, не накормив, из квартиры Генкиных друзей–приятелей не выпускала.

Что еще рассказать о Блинковых?.. Вроде и нечего. Они очень дружили со своими соседями по бараку, — вот бы кого разыскать. Прямо как одна семья жили: то есть не только с общими праздниками, но и бытом. Маринич была их фамилия: тетя Катя и дядя Ваня.

И Шведу удалось найти дядю Ваню, — супруга у него давно умерла. Личная жизнь Блинковых была тому известна не хуже собственной.

Нормально, сказал он, жили Блинковы. В ладу. Хоть и детей у них общих не было. По вине Кондрата. Он ведь инвалид, пенсию еще до войны получал. На рыбалке провалился под лед, в результате очень плохо у него все до пояса работать стало. Чуть ноги таскал. В армию не мобилизовали, так в Витебске всю войну и проваландался. На толкучке махрой торговал, портняжничал. Как–то выжили. А забеременела Татьяна Леонидовна как раз в тот период, когда в Витебске ее не было.

Попала под какую–то облаву. Вышла из дому в середине августа сорок первого, а вернулась в декабре сорок второго. То ли на работах в Германии была, то ли в каком–то лагере, то ли еще где. Не рассказывала. Кто отцом Генкиным стал, наверно, и Кондрат не узнал. Татьяна Леонидовна об этом и под пытками не призналась: такой вот у нее пунктик имелся.

Как ни удивительно, но рождение Генки семью Блинковых только сплотило. Записали как родного, и отношения между Кондратом и Генкой всегда казались такими, словно были они кровниками.

5 июля, Чолпоната, Республика Кыргызстан.

Чолпоната в переводе с киргизского «отец звезды». Почему так назвали город, никто не знал. В первую очередь, наверно, потому, что звучит красиво. Хотя, возможно, и по причине того, что находится Чолпоната на высоте две с лишним тысячи метров над уровнем моря, то есть до звезд вроде можно и рукой достать. Как бы не так.

На Востоке не очень дружны с математикой, слишком любят преувеличивать и облекать в яркую шелуху. У восточных людей так головы устроены, хотя и сами от этого страдают, живут очень трудно, но по–другому все равно не могут.

Впрочем, они ведь и не знают, что не все у них гладко. Им никто об этом не говорит. И не скажет. На Востоке не принято называть вещи своими именами. (А где принято? Найти бы на карте место такое).

Славный град Чолпоната растянулся вдоль берега Иссык — Куля. Это уникальное и в масштабах планеты озеро банально называют «жемчужиной Кыргызстана». А ведь по объему озеро — море, которое по чистоте не уступает Байкалу, по целебным качествам воды — «Нарзану». Получается: целое море «Нарзана». Опускайте голову в воду и бесплатно дуйте сколько угодно, хоть до момента полного выздоровления. Или, разливая по бутылкам, торгуйте ею по всему миру.

В принципе, Иссык — Кульскую область можно превратить в планетарную здравницу, альпинистский рай и туристскую Мекку. Она того заслуживает, имеет соответствующие природно–климатические условия и кое–что даже лишнее: эта высокогорная котловина — идеальное место для произрастания индийской конопли в естественных условиях, там ее больше, чем пырея и одуванчиков.

Коноплю аборигены «жемчужины» курят и называют анашой. Считают, что она совершенно безвредна. Ведь ужас–то наркотический, по их понятиям, от гашиша и марихуаны. Спорить же с ними, что и гашиш, и марихуана, и анаша — одного поля ягодки, одной яблони яблочки, только названия разные, совершенно бессмысленно.

Неплохо в тех краях обстоит дело и с героином. Опиумный мак также растет на тамошних почвах самым естественным образом. Кроме того, в советское время мак выращивали во многих местных колхозах. Черный, тягучий, похожий на каучук сырец–опий давали колхозникам на трудодни так же буднично, как в России — зерно и сено. Не мудрствуя, колхозники настаивали на нем водичку и употребляли для лечения всех болячек, однако лучше всего настоечка помогала при желудочных коликах и бессоннице. Благодаря этим качествам весьма благотворно влияла она на характер строптивых младенцев — становились шелковыми, хоть бери их и к ранкам прикладывай.

Продвинутая молодежь варила из опия ханку. Это и есть героин, местное его название. Но при Советах и об этом никто не знал. Как и в случае с анашой, аборигены думали, будто ханка и не наркотик вовсе, а просто некое баловство. А героином, наркотиком настоящим, колются, мол, только на Западе. Или в Америке: там народ испорченный. А вот на Иссык — Куле люди в целом хорошие живут. К тому же казаков много. Им еще царь Николай Второй тут земли выделил. Так что казаки считали этот край родным.

Чернобровые кыргызстанские казаки свято хранили обычаи своей исторической — донской — родины, то есть жили весьма безалаберно, пили так много водки, что ханка казаков действительно не пробирала, не читали Шолохова, парились в баньках и больше всего на свете ценили мужскую дружбу, за которую чернобровые казачки их и проклинали. Многие из них сохранили также тотемные казацкие штаны с лампасами и фуражки, передаваемые из поколения в поколение.

Вместе с тем кыргызстанское казачество охотно воспринимало и высшие достижения культуры местной. В частности, кухню: в первую очередь лагман, самсу и манты. Если бы не борщи и собственный выпекаемый хлеб, можно было бы даже сказать, что кыргызстанское казачество переключилось на нее полностью.

Предательство? Ну, зачем так однобоко? Перечисленные блюда действительно великолепны и победоносно утвердились уже по всему СНГ, готовятся к осаде Владивостока, Калининграда и Минска. А ведь еще несколько лет назад если бы кто–нибудь сказал, что самса будет продаваться у Большого театра…

Сергей Суриков как раз и был кыргызстанским казаком, родом из иссык–кульской южнобережной Покровки. На повара выучился в Бишкеке и хотел открыть там собственное дело, но подвернулась работа на правительственных дачах в Чолпонате.

В этом комплексе часто бывали высокие гости из Москвы, от которых зависело выделение республике российских кредитов, и им, наверно, было бы приятно видеть среди обслуги местного русского парня. Вот каким соображением руководствовались люди из госкомитета по национальной безопасности, предлагая Сергею это место. А вышли они на него через дирекцию профессионально–технического училища: Суриков был отличником и единственным русским в группе.

Однако манты он готовил действительно виртуозно. Трудно сказать, сколько технологии приготовления мант лет — может, тысяча, — но Суриков внес в нее свои новшества. Например, накаливал на специальной малюсенькой сковородочке соль для теста. В результате тесто лучше склеивалось и его можно было раскатывать совсем тонким, почти прозрачным. А ведь это существенно влияло на вкусовые качества мант.

Оказываясь на Иссык — Куле, московские гости правительства Кыргызстана всегда очень много пили. Ведь здесь они были недосягаемы для папарацци, чувствовали себя вольготно и раскрепощенно. Хотя русскоязычному населению республики зачастую приходилось несладко, но Кыргызстан был и остается самой пророссийской республикой Средней Азии. Его Конституция имела характер исключительно светский и демократический, в Бишкеке функционировал Славянский университет. Впрочем, эту покладистость злые языки мотивировали тотальной бедностью республики и ее зависимостью от расположения Москвы, российских кредитов. Будь у Кыргызстана нефть и газ…

Напившись, гости, не сговариваясь, каждый раз заводили одну и ту же песню: в какой Дубай, Клондайк или Ниццу можно превратить этот край при умелом руководстве и достаточном финансировании. Вот любили они почему–то поучать хозяев, словно сами имели опыт исключительно созидательный, во что–то подобное превратили какой–то уголок России.

Ну хорошо, смиренно соглашались хозяева, мы и сами понимаем: Иссык — Куль — девятое чудо света. Но чтобы привлечь сюда потоки западных туристов, нужно создать современную туристическую инфраструктуру: построить отели, дороги, проложить горнолыжные трассы, обустроить прибрежную полосу и так далее. Для этого нужны многомиллиардные инвестиции. А где их взять, если про Иссык — Куль на Западе никто даже не слышал. Ведь карту западники, как правило, знают плохо: географию изучают не по атласу, а из окон собственных автомобилей. Как заинтересовать их Иссык — Кулем, как сделать, чтобы для начала они хотя бы запомнили название озера?

И тогда кто–то из гостей сказал, что подобную практику очень хорошо освоили испанцы. Рекламную кампанию по раскрутке нового курортного местечка они обычно начинают с того, что устраивают там какие–нибудь дурацкие кулинарные конкурсы, карнавалы, игры в войну между командами отелей, в которой вместо пуль и гранат используются, например, апельсины и помидоры. Эти мероприятия значительно снижают себестоимость кампаний, ведь собственно за рекламу в них платить уже не нужно, падкие до дури папарацци попадаются на крючок и освещают ее бесплатно.

Тем не менее закамуфлированная таким образом реклама действует на подсознание потенциальных туристов весьма и весьма действенно. Ведь им никто ничего не навязывает, а между тем образ раскручиваемого местечка будет вызывать ассоциацию отдыха всякий раз при его упоминании. Если, мол, и существует на планете курорт, на котором можно полностью забыть о непрерывной борьбе за успех, так это только он. Жизнь там настолько легка и приятна, что совершенно не напрягает, и население просто вынуждено тратить избытки сил на изготовление гигантских тортов, маскарады, обливания друг друга водой и тому подобное. А если в этих идиотских балаганах не участвовать, а только пожить в местечке его жизнью, то удастся полностью расслабиться, а, следовательно, хорошенько отдохнуть. И тем самым умножить свои силы для дальнейшей гонки.

Такой вот хитрый психологический прием придумали магнаты испанской индустрии туризма и отдыха. Почему бы не опробовать его для раскрутки Иссык — Куля и последующего выведения на орбиту международного туризма?

Отцы народа Кыргызстана, поначалу слушавшие московских гостей только из вежливости, задумались: в самом–то деле, почему? Ну, действительно, что стоит организация этих балаганов, зато пользы–то сколько?

И объявили конкурс на создание лучших сценариев. Отобрали два: на ослиные гонки и изготовление самой большой манты в мире.

До сих пор нигде ослиные гонки не проводились. Ведь это животное весьма своенравно и неторопливо. Осел настолько самодостаточен, что ему абсолютно несвойственно чувство азарта: с кем соревноваться, с таким же ослом? Зачем?.. Да ну его, осла этого. Если погонщикам надо, пусть сами наперегонки и бегают. Что же касается морковки, которую погонщик собирается держать у него перед мордой на вытянутой руке, то лично он лучше травки пощиплет. «Знаю все эти фокусы, дурней себя ищешь?»

Вот таким примерно образом рассуждают ослы, поэтому прецедента подобных гонок еще не было, и они должны будут неминуемо запечатлеться в сознании зрителей. В сюжете о гонках будет заложен весь набор подсознательных ассоциаций, необходимый для создания образа озера, как места для отдыха очень подходящего, к тому же весьма экзотичного и, главное, безопасного. Ведь у региона в этом плане репутация не самая лучшая. Афганистан близок, события в Ферганской долине и Оше еще в памяти. Вообще демократия в Средней Азии больше формальная. Она там не больно–то и нужна, но ведь западникам этих тонкостей не объяснишь. И вот, пожалуйста, сюжет, в котором азиаты демонстрируют всему миру, что относятся к себе с иронией и даже юмором. Это ли не свидетельство огромного сдвига в их сознании? Такие люди уже не способны на агрессию.

Одно дело задумать сюжет, другое — воплотить в жизнь. Как заставить ослов делать то, что глубоко противно их природе? Для консультаций по этому вопросу были приглашены известные дрессировщики Запашные. Однако готового ответа и у них не оказалось. Система дрессировки создавалась методом проб и ошибок. Получилась довольно жесткой, и если бы о принципах этой системы узнало общество защиты животных…

В Кыргызстане, впрочем, такое не зарегистрировано. В его существовании просто отпала необходимость: всех бездомных собак и кошек там давно пристроили маргиналы — они их попросту съели. Страдания жуков и птичек к созданию оного не подстегнули: за людей бы кто заступился.

Запашные придумали этакие туннели из проволочной сетки, по которой пропускался ток, вынуждая ослов нестись по нему к выходу во весь опор. Только копыта мелькали. Необходимость в жокеях отпала. Пытка сопровождалась громким воспроизведением записи игры ансамбля комузистов. (Комуз — так называется национальный музыкальный инструмент кыргызов. Внешне он весьма похож на мандолину.)

Назначение музыкального сопровождения двоякое. Оно было призвано не только ознакомить западников с национальным фольклором, но и выработать у ослов необходимый рефлекс: бежать, как только заиграет ансамбль, ведь музыка непременно сопровождается ударами тока. На съемках–то проволочных туннелей быть не могло. Ослы как бы сами должны проявить сознательность, но разве от них дождешься?

Погоняли бедных ослов таким образом месяца три — стали что борзые собаки. Даже языки точно так же вываливали. По бокам им навесили номера. Некие предприимчивые люди даже организовали тотализатор. Съемки проводились на городском ипподроме и прошли весьма удачно: хватило одного дубля.

А на летном поле бывшего аэродрома репетировали готовку гигантской манты. На ее приготовление потребовалось десять тонн рубленого фарша из постной баранины и две тонны курдючного жира, восемь тонн первосортной пшеничной муки, четыре тонны отборного фиолетового узбекского лука, пятьсот кило маринованного джюсая — это зелень такая, русское ее название «богородская трава», пятьдесят килограммов соли и десять — красного перца. Так как манта имеет лунообразную форму, то представление о размере может дать расстояние между кончиками ушек, равное ста семидесяти пяти метрам, и пятнадцатиметровая толщина ее срединной части.

Под мантушницу, то есть пароварку, была переделана стодвадцатитонная емкость для хранения нефти, в ее верхней части установили решетку, на которой должна была возлежать, вариться на пару манта.

Съемки планировалось вести с восьми наземных операторских точек и одного вертолета. Огонь над горелкой должен был зажечь известный кыргызский пятиборец, серебряный призер Олимпиады в Сиднее Алимбек Джунушев. А в качестве шеф–повара был утвержден покровский казак Сергей Суриков. Народам Кыргызстана ничего не говорила эта фамилия, но зато его лицо и ярко–рыжие кудри знали многие московские сановники. Для правителей республики Сергей стал чем–то вроде талисмана — под него давали кредиты в настоящих зеленых американских красавцах! Может, благодаря ему республике опять подфартит?

По замыслу режиссеров Сергей должен был сниматься в полной казацкой экипировке, даже с шашкой. Это было связано с тем, что у казаков среди женского населения Европы была репутация крутейших мачо, легендарных сверхмужчин. И это несмотря на то, что единственная возможность полномасштабно продемонстрировать свои мужские качества им представилась аж в 1813 году — в победоносной французской кампании.

Это кажется невероятным, но ведь факт, что выступления фольклорных казацких ансамблей собирают в той же Германии полные залы; при слове «казак» все немки предпенсионного возраста мечтательно закатывают глаза: о шён, зер шён! А те знай себе сапогами по сцене молотят, ухарски свистят, молодечески гикают. Конечно, после тирольских «соляри–хи, соляри–хи» в кожаных шортах и с гейским прононсом впечатление казаки производили мощное. В общем, приезжайте, милые фрау к нам, на Иссык — Куль. Может быть, вы найдете здесь то, что бесплодно ищете всю жизнь у себя дома. Такой вот, кроме основного, в этом жесте подтекст имелся.

Однако главный смысл казацкого вкрапления был в том, чтобы показать миру открытость кыргызстанского общества, в основном исповедующего ислам, его толерантность. Приезжайте, христиане, иудеи, буддисты, конфуцианцы и синтоисты, все приезжайте. Добро пожаловать на Иссык — Куль! Если вы не забыли свои доллары, иены и фунты дома, вас накормят здесь плотно, дешево и вкусно.

Для информационной поддержки мероприятий во все информационные агентства мира были разосланы факсы следующего откровенного содержания: «Шикарная ботва высокой ликвидности для пипла и халява для вас лично».

Ведь журналисты всех стран и континентов как бы очень любят халяву, то есть бесплатно кушать и пить водку, очень много водки. Однако эта манера никоим образом не связана с их материальным состоянием: журналистская профессия вовсе не самая низкооплачиваемая. Дело скорее в том, что журналюг постоянно гложет подспудное желание унижать окружающих: своим разнузданным поведением, напускной алчностью. Это таким образом журналисты со своим профессиональным комплексом неполноценности борются. Как и почему он возникает?

Этот комплекс — следствие ощущения беспомощности, неспособности что–то изменить, бесконечного личного унижения. Ведь журналисты вынуждены знать всю политическую кухню, подоплеку каждого события и явления. Однако пиплу–то они обязаны представлять удобоваримые, адаптированные версии этих событий и явлений — для его спокойствия, веры в осмысленность существования. Образно говоря, в организме общества журналистика вынуждена выполнять роль печени, которая, вбирая в себя всю грязь, очищает кровь, — ведь для обеспечения жизнедеятельности кровь годна только чистая. Ну не могут же журналисты в самом–то деле позволить себе открытым текстом писать то, что сочтут необходимым донести до общества. Например, что современная медицина больных не лечит, а калечит, поэтому нужна только врачам и фабрикантам таблеток. Но ни в коем случае не обществу! Что по такому–то политику, популярному и народом любимому, тем не менее виселица плачет. Да их же в порошок сотрут, по судам затаскают. Наконец, элементарно с работы выпрут — зачем владельцу газеты или телевизионного канала какие–то проблемы? В первую очередь ему нужно деньги за рекламу получать…

Вот и стало чертой корпоративного журналистского характера прилюдно напиваться, демонстративно обжорствовать, совокупляться, скандалить, бить в гостиницах окна… Причем они уже настолько свыклись с имиджем, что им было трудновато от него дистанцироваться.

В своем показном жлобстве журналюги иногда доходили до крайностей. Ведь довольно трудно чувствовать ограничительные рамки этого увлекательнейшего, головокружительного занятия. В Италии был, например, такой случай.

В каком–то местечке затеяли выпечку гигантской пиццы. Исключительно для прикола — зачем же еще? — ее диаметр должен был равняться диаметру парижской площади Пигаль. В местечко, вроде как исключительно дабы бесплатно жрать ее и пить восьмидесятиградусную грапу, слетелись журналюги со всего мира. Числом что–то около трех сотен. Устроители балагана посчитали, что на каждого придется около двух квадратных метров пиццы, то есть вроде бы достаточно.

Закончив репортаж, журналюги ринулись на пиццу со всех сторон. Они с рычанием рвали ее руками и зубами, с чавканьем заглатывали громадные куски. И тут обнаружилось, что для такого количества журналюг пицца все же маловата. То тут, то там вспыхивали драки, которые вскоре переросли в массовое побоище. Молотя друг друга по головам диктофонами, журналюги радостно и азартно сцепились в один вопящий громадный клубок. Для охлаждения их боевого пыла пришлось использовать пожарные машины. Все бы ладно, дело житейское, но какой–то японский корреспондент откусил нос американскому — международный инцидент. Но мы изрядно отвлеклись. В общем, и в Чолпонату журналюг (а еще их называют журсвинами и коркозлами) слетелась туча.

В первый день рекламного действа состоялись ослиные бега. После забегов журналисты попытались прорваться в загоны — чтобы, наверно, съесть бедных ослов живьем. Однако кыргызстанская милиция, что называется, держала ситуацию под контролем. Журналистов отогнали и, чтобы те успокоились, выдали каждому по литру слабоалкогольной бузы. Затем, размякших, загнали в автобусы и повезли на мант–шоу.

Рассыпавшись по огромному полю, десятки фольклорных ансамблей со всего Кыргызстана пели и танцевали, каждый во что горазд. На горячих скакунах гарцевали джигиты в войлочных колпаках с бубенчиками, потупив щелочки глаз, краснощекие кыргызстанские красавицы в расшитых серебром национальных костюмах склонились над пяльцами. В зашторенную правительственную ложу провели гостей из Москвы, и оттуда сразу же послышалось чавканье да полетели опорожненные бутылки. Журналисты, тоскливо поглядывая на притороченные к поясам граненые стаканы, настраивали микрофоны. Грохнул сигнальный выстрел из бронзовой пушечки, из которой якобы палил по ворогам кыргызстанского народа сам Манас. Мант–шоу началось.

На запряженной тремя верблюдами колеснице появился размахивающий шашкой Сергей Суриков — закрученный на козырек казацкой фуражки ярко–рыжий чуб, серьга в ухе (его изображение дублировалось на гигантском экране). И сразу же одна бригада, человек, наверно, в сто, принялась замешивать тесто на растянутой на добрый километр клеенке. Другая, чуть меньшая, — рубить на мелкие куски мясо. Третья занялась луком. Пассировка такого огромного количества лука вызвала образование целого слезоточивого облака, которое ветер погнал прямо на трибуны, и тысячи зрителей оказались вынужденными рыдануть.

На проложенной к мантушнице дорожке показался бегущий Алимбек Джунушев с факелом. И вот под мантушницей вспыхнуло синее газовое пламя. Сергей на колеснице подкатил к емкости.

Слепленную манту поднимали на решетку с помощью крана. Через сорок минут после начала парной варки чолпонатинское ущелье стало наполняться изумительным запахом. Журналюги на своих местах заерзали, начали сбиваться, в частности, арку они дружно назвали араком (с тюркского — водка, высокоградусный горячительный напиток): «Вот кыргызстанский пятиборец с факелом пробежал через араку».

И вдруг у мантушницы появились люди в костюмах монгольских ратников эпохи раннего китайского феодализма. Главный режиссер действа заглянул в сценарий: «Что они там делают? В тексте нет никаких монголов!» — возмутился он. Между тем ратники окружили Сергея, а когда разбежались по сторонам, шеф–повара на площадке уже не оказалось.

— Милицыясы, милицыясы! — не на шутку заволновался режиссер.

Однако труп зарезанного Сергея уже варился в нижнем отделении мантушницы. Его ярко–рыжий чуб еще промелькнул несколько раз над поверхностью воды и скрылся среди булек.

(Вольное изложение статьи Виктора Горбунова «Что осталось за кадрами рекламного ролика», «Совершенно секретно» № 263 от 17 июля сего года)

Не зря, очень не зря, выходит, принялся копаться детектив в личной жизни родителей убитых. Нашлась–таки между их матерями точка соприкосновения. Во–первых, их официальные отцы родными не являлись; во–вторых, обе забеременели, отлучившись из родных мест.

Прищепкин места себе в кабинете не находил, метался из угла в угол; рассыпая табак, набивал все новые трубки. Вопрос вопросов: куда, куда вы, сударыни, удалялись? Что весьма интересно, размышлял Прищепкин, но ведь судьба свела вас с одним и тем же человеком! Причем рыжим!

Как бы это проверить? Нужен сравнительный генный анализ предполагаемых братиков! А как тот осуществить? Решил проконсультироваться у Тойбермана.

С гарантией верности заключения сделать его весьма проблематично и у живых, коль матери–то разные, а у покойных… Хотя попробовать, конечно, можно. Нужно по квадратику кожи убитых, костные ткани, а еще лучше сами трупы, чтобы на месте отобрать образцы. Кроме того, необходима техническая помощь Республиканской лаборатории судмедэкспертизы, ответил эксперт.

Однако на эксгумацию тел еще нужно было получить разрешение.

Прищепкин тут же зарядил на оформление документа Шведа и Бисквита. Но ребята сразу же столкнулись с проблемой, что визировать разрешение кроме прокуратуры должны еще и родственники. А ведь таковых у обоих не осталось. Что делать?

Генерал Василевский брать ответственность и разрешать эксгумацию от своего имени также отказался. Как и всякий чиновник, он боялся собственной тени и пересиливал страх перед нарушением буквы закона не ради дела — деловая функция у них давно атрофировалась, — а только в страхе перед чьей–то еще большей тенью.

Сами проведем, на свой страх и риск, заявил Георгий Иванович ребятам на очередной планерке. Но тут студенты Юрочка, Арно и Валера принимать участие в этой операции категорически отказались. Не сговариваясь, но достаточно дружно. Молодежь, оно и понятно. Дельце не для слабонервных. Им еще детей зачинать, а тут увидят, во что в конечном итоге превращается венец природы, — решать демографическую проблему сразу желание упадет. Ну, а что скажут ветераны?

Холодинец, Швед и Бисквит очень нехотя согласились, но кто бы видел их рожи!

Прищепкин и сам восторга перед умыканием трупов из могил не испытывал: не любил он эти кладбища, а тем более по ночам, в полнолуние. Однако ведь в профессии сыскаря без испытаний на прочность не обойтись. Хочешь «сделать» преступника, прежде всего «сделай» самого себя.

Хорошо еще, что Блинков и Сбруевич были упокоены на одном кладбище, которое располагалось вдоль Московского шоссе и предназначалось для захоронения наиболее известных граждан. К слову сказать, похороны Блинкова прошли на потрясающем уровне. Отметиться у его гроба сочла необходимым вся республиканская элита. За честь ваять могильный памятник великому гею состязались видные белорусские скульпторы. Победил проект Алеся Скрыгаля.

Простой каменный зад. Торчащий из ануса пылающий факел. (Автор комик–детектива вполне лояльно относится к сексуальным меньшинствам. Но его раздражают различные спекуляции на эту тему, — хотя он и честно пытается сдерживаться. Ему кажется, с ЭТИМ играть не стоит. Зарабатывать на этом — преступление!)

Оно и понятно, нам очень не хватает своей мифологии, собственных батыров для национального эпоса. Что поделаешь, белорусы народ коллективистский и крайне редко проявляют себя яркими индивидами. В этом они сродни бельгийцам и коренным образом отличаются от их соседей голландцев.

К слову сказать, маленькая Голландия дала миру больше нобелевских лауреатов, чем даже Россия… Зато в Бельгии коровы замечательные. Голландские живописцы, первооткрыватели, ученые эпохи Возрождения… Зато в Бельгии пиво классное.

Единственного всемирно известного бельгийца зовут Эркюль Пуаро, да и тот создан фантазией англичанки Агаты Кристи. Тем не менее это не мешает Бельгии быть очень развитым, цивилизованным государством. Так что не в обиду Синеокой сказано.

Так что Швед зря понадеялся, будто не прибамбасят мемориалку–то. Как говорится, на безрыбье…

Но мы здорово отвлеклись, однако автор увел внимание читателей сознательно, из соображений гуманности, дабы еще более не шокировать описанием подробностей операции «Эксгумация». Ведь трупы–то начали разлагаться: лето, червячки-с.

В конечном итоге заключение Тойбермана гласило, что Кшиштоф Фелицианович Сбруевич и Геннадий Ильич Блинков… братья. Причем родные! И родные стопроцентно, то есть у них был один и тот же отец и та же мать! Но, представить только, не Анна Сбруевич и не Мария Блинкова! Для Кшиштофа Сбруевича и Геннадия Блинкова матерями они были суррогатными! Да ради такого парадоксального результата все кладбище перекопать стоило!

После двух выкуренных трубок и кружки «Аз воздама» Прищепкин понял, что для раскрытия убийств в первую очередь необходимо установить личности их настоящих отца и матери, которые, со стопроцентной уверенностью можно утверждать, были также рыжими.

В этой связи детективу припомнился ранний рассказ Шукшина, в котором тот писал, что все рыжие имеют в характере некую чертовщинку. (Георгий Иванович очень любил хорошую литературу, ну просто «Аз воздамом» не пои — дай чего почитать. Особенно классику, Чехова там, Радищева. В полицейской академии пристрастился, где же еще. У них с этим делом, литературным, вообще повально было, — словно в пушкинском царскосельском лицее. Стихи все писали, сонеты…)

Итак, куда же вы, милые мои Татьяна Леонидовна и Анна Наумовна, во время оккупации из родных мест отлучались?

Для этого в первую очередь нужно разобраться: куда и зачем вывозили оккупанты женщин из Витебска? А также из Воронова.

Чтобы это выяснить, Георгий Иванович засел в Центральном Республиканском архиве, а Шведа послал в архив музея Великой Отечественной войны. Через два дня утомительного ворошения пожелтевших папок они вычислили «место работы отца» рыжих братиков. Он служил в Березвечском лагере, то есть в штатлаге № 351, который располагался рядом с райцентром Глубокое. Вот цепочка их рассуждений.

В середине августа 1942 года в Витебске действительно было произведено несколько облав. На евреев. И хотя Татьяна Леонидовна была белоруской, но на свою беду имела вьющиеся от природы волосы. Значит, поэтому и схватили. До плана, видно, не хватило. Под стихийную зачистку попала. Ведь евреи интересовали немцев еще и как «субъекты приватизации». Поэтому их старались вывозить вместе с имуществом — как бы на время, до окончания военных действий.

Вообще–то в первые месяцы войны эшелоны с еврейскими семьями направляли в западном направлении, и Татьяна Леонидовна могла попасть в Бухенвальд или Майданек. Но в эти числа как раз открылся штатлаг № 351. И именно туда в это же время была направлена одна партия евреев из Воронова. Больше вороновские евреи туда не попадали, так как месяцем позже был заложен гораздо более близкий штатлаг № 813, расположенный рядом с Гродно. В общем, во время войны жизненные пути Блинковой и Сбруевич могли пересечься только в Березвечском лагере.

Как попала в этот лагерь Анна Наумовна? (Ганной ее называли только в Радичах.) Ну, это проще, ведь она была наполовину еврейкой. И ее, значит, забрали вместе с прочими членами семьи Берстов.

Как в дальнейшем развивались события в лагере? Почему обе женщины не только оказались на свободе, но и вышли оттуда беременными? А вот на этот вопрос ответ архивы уже не дали. Лучше всего помогли бы разобраться в этом свидетельства оставшихся в живых узников лагеря. Как бы только найти их?

Ура, это оказалось совсем просто! В министерстве социального обеспечения все узники состояли на учете, ведь они пользовались определенными льготами. Березвечский лагерь был точно такой же фабрикой смерти, как все прочие фашистские концентрационные лагеря, поэтому выйти из него живым и дожить до двадцать первого века было чудом, коему сподобилось только пять человек. Это были очень и очень пожилые люди, со здоровьем, не позволявшим им ни на что уже надеяться.

Георгий Иванович распределил узников среди членов группы, сам выбрал миорчанку Станкевич, тут же договорился с ней о встрече и утром выехал на витебскую трассу. До районного городка Миоры было двести пятьдесят километров. По дороге он планировал заехать на территорию бывшего лагеря, ведь маршрут как раз пролегал через Глубокое.

Как и следовало ожидать, ничего от штатлага № 351 не сохранилось. Только скромный памятник жертвам лагеря напоминал о его существовании.

Ладно, вздохнул Прищепкин, поеду дальше.

Вот и город Миоры оказался типичным увядающим западнобелорусским местечком, в котором запугивающий оставшихся в живых цементный памятник погибшим красноармейцам и рудименты советской агитки насильственным образом, но для привычного глаза вполне естественно, сочетались с великолепным столетним костелом на берегу по–скандинавски степенного озера. Над улицей Кирова, на которой доживала узница, кружились чайки. Глядя на птиц, на трогательную панораму двух главных миорских улиц, Георгию Ивановича стало так хорошо, что захотелось повеситься.

Глафира Петровна была уже совсем дряхлой и давно уже не выходила на улицу. Однако, к счастью для Прищепкина, она оказалась в здравом уме и трезвой памяти. Во всяком случае, детектив сумел получить от нее ценнейшую информацию.

Бабулька буквально шарахнулась от поднесенной к лицу фотографии молодых Блинкова и Сбруевича в эсэсовской форме (эти фотографии, необходимые для стимуляции старческой памяти, смонтировали в лаборатории), словно в руке Георгия Ивановича извивались гадюки.

— Свенты Янек, гэта ж ён!

— Кто? — тихо прошептали губы детектива, сердце которого словно остановилось, потому что побоялось своим стуком отпугнуть имя преступника.

— Юрген фон Гуммерсбах, комендант лагеря.

— На какой именно фотографии?

Бабулька растерянно переводила взгляд с одной фотографии на другую.

— На абодвух, — наконец пришла она к странному, на взгляд постороннего, заключению.

— А вы не путаете?

— Гэтак, гэтак. Палонили?

Георгий Иванович, конечно, не знал, попал ли комендант штатлага № 351 в руки правосудия. Его личность на данный момент заинтересовала его в другом аспекте.

— Так что в лагере с женщинами делали? — коротко спросил он.

Как оказалось, «осеменительный» эксперимент проводился в массовом порядке. Отобранных для него женщин помещали в отдельный барак, освобождали от работ и хорошо кормили. Убедившись, что искусственно введенные оплодотворенные яйцеклетки приживались, узницы беременели, их держали под наблюдением еще несколько месяцев, а затем, когда делать аборт было уже поздно, выпускали на волю. По возвращении домой они должны были встать на спецучет в своих комендатурах и рожать полноценных арийцев. Партнершей Юргена фон Гуммерсбаха была некая Хильда Пиллау, тоже ярко–рыжая, которая официально не занимала в лагере никакой должности. По всей видимости, она была прислана туда именно с этой, репродуктивной миссией. «С хлыстом все ходила. Ее боялись больше всех».

В принципе ясно, зачем все это нацистам понадобилось. Ведь в победной перспективе рейху нужны были еще миллионы и миллионы арийцев: в качестве администраторов, солдат, надсмотрщиков. Чтобы не выпустить побежденный мир, вместе с миллиардами «неполноценных» людей, из своих когтей, не повторить опыт империи Александра Македонского, которая буквально растворились сама в себе из–за глобального численного перевеса побежденных над победителями.

Гитлер призывал каждую немецкую женщину родить не менее четырех детей. Но ведь Германия была густонаселенной европейской страной и не могла уподобиться пустынной азиатской Туркмении. То есть для нее было бы проблематично следовать призыву фюрера из–за фактора «сопротивления среды». (Чтобы понятней: не вынесет же Природа миллиарда немцев, ведь каждому автомобиль нужен, коттедж. Вот она и сопротивляется, создавая такую информационную «атмосферу», при которой мысли о продлении рода кажутся чем–то третьестепенным. Потому–то наши люди зачастую и чувствуют себя на Западе будто вытащенные на берег рыбы. «Удушье информационной разности» и называется ностальгией.) В общем, не Германии это занятие — размножаться–то; гомосексуализм для ее условий как–то, извиняюсь, даже естественней. (Кстати, у истоков национал–социалистской партии стояла группа «голубых» офицеров.)

А посему, выходит, нацисты ставили задачу для своих целей вполне логичную: наладить поточное производство арийцев Природе вопреки. То есть когда «это» особо не хочется, а зачастую и не можется, когда «голубые» одолевают, лезут изо всех щелей родного фатерлянда и даже проникают в самое святое — в партию.

Однако ведь только с помощью подобных осеменительных фокусов задача эта и решается. Вот и выработали наци секретный циркуляр: отбирать пары производителей на роль «матриц» и штамповать с них неограниченное количество копий. Хоть тысячу! Ведь вынашивать «плод древа гипербореев» может кто угодно, любая женщина, даже еврейка. Все равно никуда не денется — родит стопроцентного арийца. Ведь плоду, словно овощу от почвы, нужны будут только питательные вещества.

Итак, технология была разработана, оставалось проверить ее на практике, и можно было налаживать массовое производство. По всей видимости, Юргена фон Гуммерсбаха и Хильду Пиллау нацистские селекционеры и объединили в одну из таких матриц. А что, ведь в этом случае рождаемые арийцы получали свою фирменную отметину — ярко–рыжие шевелюры.

Конечно, общих черт во внешности Сбруевича и Блинкова могло быть гораздо больше. Повтора генной комбинации получиться не должно было, и не получилось. Это вполне естественно, ведь далеко не всегда родные братья похожи друг на друга даже внешне, не говоря уже о характерах. Вероятно, когда они были маленькими, то общего в них было гораздо больше. Однако очень уж отличались друг от друга семьи, в которых они воспитывались, жизненные пути, которые выбрали. К шестидесяти годам братья стали уже настолько разными, что об их родстве напоминали только шевелюры.

Глафира Петровна тоже прошла через процедуру осеменения — как бы она иначе живьем из лагеря выбралась. В положенный срок родила такого же «рыжика», но вскоре после войны ребенок заболел воспалением легких и умер. Она вышла замуж, родила еще двух детей, и, таким образом, судьба ее как–то выправилась.

По какому принципу отбирали суррогатную мать? Сначала комендант–кобель и его подруга–сучка просеивали весь женский контингент. При этом руководствовались только чувством симпатии или антипатии — им почему–то было небезразлично, кто будет вынашивать и воспитывать их детей. Затем отобранных вызывали к психологу, который тестировал женщин, определяя их добросовестность и прочие материнские качества. Так как дело было абсолютно новое, то оно еще не обрело холод задуманного конвейерного производства.

Узницы, отбор которых визировал психолог, отделялись от остальных и усиленно откармливались. В качестве духовной пищи им предлагалось освоить несколько брошюр министерства пропаганды, в которых описывалось устройство будущего всемирного нацистского государства, давались пасторали из детства фюрера и тому подобная ерунда. С ними сносно обращались, спали они уже на настоящих кроватях, им даже выдавали хорошее мыло.

Попасть в число суррогатных матерей мечтали многие женщины лагеря. Слаб человек, несколько месяцев лагерной жизни ломали и самых сильных мужчин. Ведь одно дело, если тебя схватили и в пожарном порядке выбивают показания, — надолго муки не растянутся: сам скопытишься или убьют ненароком. И совсем другое, когда пытка растягивается на неопределенный срок.

Путь назад, в советскую систему, был им закрыт. Поэтому пожелание победы немецкому оружию было бы для них естественней. Но… не желали, хотя победа советского не сулила ничего доброго.

Так и получилось. Выявленных суррогатных матерей НКВД отправлял на Колыму. Однако так как архивы Березвечского лагеря при отступлении были немцами уничтожены, то ГУЛАГа удалось избежать многим, в их числе и Блинковой, и Сбруевич, и Станкевич. Причем последняя хоронилась до конца восьмидесятых, а потом так даже пенсию «узницкую» себе выхлопотала.

Вместе с гражданками страны Советов в «материнский» барак попадали и иностранки, главным образом еврейки из Центральной Европы. Ведь поначалу Березвечский лагерь задумывался вообще как интернациональный, но потом нацисты убедились, что им хватает польских, и иностранцев в штатлаг № 351 привозили эпизодически, мелкими партиями.

На пятом месяце беременности Станкевич из лагеря освободили, что в нем происходило дальше, она не знает и знать, откровенно говоря, не хочет. Больно.

Георгий Иванович был так доволен результатом поездки, что всю дорогу обратно напевал под нос «наша служба и опасна и трудна». Надо же, из пяти узников лагеря выбрал именно Глафиру Петровну, показания которой прояснили картину. (Попади Станкевич Шведу, тот бы потом слишком задирал нос. А самому Георгию Ивановичу делать подобные прорывы вроде как и положено — начальство.) Ведь остальные состоящие на учете в министерстве соцобеспечении узники штатлага № 351, были мужчинами, следовательно, программа по осеменению их не касалась.

Тем не менее опять «за кадром» остались мотивы убийства братьев. Кому и зачем могла понадобиться их смерть через пятьдесят пять лет после окончания войны? Интересно, как, кстати, поживают остальные братики и сестрички Сбруевича и Блинкова, не покушался ли кто–нибудь и на их жизнь?

Чтобы разобраться в мотивах, наверно, нужно до конца исследовать весь этот узел, ведь он до сих пор ничего не знает о «матричной парочке» — Юргене фон Гуммерсбахе и Хильде Пиллау. У Холодинца есть выход на немецкую полицию, какой–то приятель в Гамбургском полицейском управлении, пусть он его попросит навести об этой парочке справки в архиве по нацистским преступникам.

Вернувшись в Минск и оказавшись в офисе на любезной сердцу Бейкер — Коллекторная–стрит, Георгий Иванович созвонился с Холодинцем и лег спать.

7 июля, Тирана, Албания.

Когда–то — не так уж, впрочем, и давно — Албания была единственной страной, куда Шанхайский цирк ездил на зарубежные гастроли. Китайские артисты и албанские дети понимали друг друга без перевода, ведь НСРА (Народная Социалистическая Республика Албания) была единственной в Европе страной, которой удалось открыть душу для лучей из сердца Великого Мао. Это стало возможным потому, что в Албании был свой великий человек, Вождь албанского народа Ходжа, Первый секретарь ЦК АПТ (Албанской Партии Труда).

На время гастролей Шанхайского цирка единственная албанская цирковая труппа уступала им свое здание на площади Сканденберга, а сама выезжала давать представления в провинции и в частях Народной армии.

Само собой разумеется, что попасть в гастрольную труппу было очень сложно. Ведь отборочная комиссия предъявляла высокие требования не только к профессиональным качествам артистов, но и к их идейно–политическому уровню, знанию трудов Великого Кормчего. Чтобы удовлетворять им, приходилось много работать, но цель — Албания, Европа! — того стоила. Ведь это был совершенно другой мир, населенный людьми с длинными носами. Кроме того, все до одного мужчины–албанцы были усаты, а албанские женщины носили платки, — разве можно удержаться от соблазна увидеть это собственными глазами? Кроме того, артистам давали неплохие командировочные, а также дополнительные талоны на рис, средства личной гигиены и одежду. А как хочется поменять кеды на туфли, как бывает здорово хоть иногда вдоволь поесть и вымыться душистым советским мылом «Земляничное».

Китайским товарищам также очень нравилась и предлагаемая албанскими товарищами культурная программа. Например, посещение превращенной в музей атеизма мечети Хаджи Этехембея. Экскурсовод застенчиво рассказывала китайским артистам, как эксплуататоры в целях порабощения народа насаждали тому религию, а для этого–то и строили подобные несуразные с современной точки зрения здания. Ведь на самом деле Аллаха нет, это убедительно доказали миру замечательные албанские ученые.

Назад в гостиницу «Башкими» китайцы обычно возвращались пешком. Заглядывая по пути в многочисленные кофейни, они шли по улице Перметского конгресса и поворачивали на Авни Рустеми, где располагался бойкий базарчик, на котором можно было купить что угодно, в том числе даже итальянские джинсы. Заграница!

Нынче все, конечно, изменилось. Шанхайский цирк успешно гастролирует, сшибая доллары, по всему миру. Поездки в облезлую, жалкую Тирану из средства поощрения превратились в вид наказания. Гастроли в Албанию были заведомо убыточны, но по традиции, как–то по инерции все же продолжались.

И вот коммерческий директор решился с ними покончить. Эта поездка должна была быть последней.

В состав выездной труппы, как и тогда, в далеком семьдесят третьем, когда состоялись первые гастроли в Албанию, попал знаменитый клоун Мо Южэнь, народный артист КНР, признанный мастер своего жанра.

Внешность у Мо Южэня была для китайца очень необычной: совершенно белая кожа, большие голубые глаза и огненно–рыжая шевелюра. Чудо из чудес, ведь он вырос в обычной китайской семье. Правда, его мама в годы Второй мировой войны была участницей французского Сопротивления и томилась в фашистских застенках. Мо даже выступал без грима. Одного его выхода на арену было достаточно, чтобы зрители начинали корчиться в конвульсиях смеха.

В бывшем последнем на европейском континенте коммунистическом заповеднике Мо Южэнь и закончил земное существование.

Это случилось прямо во время представления, когда Мо отрабатывал свой знаменитый номер: змея превращается в кролика, кролик в змею, а клоун тем временем пытается построить некую башню из цилиндров и табуретов, которая без конца разваливалась. Кутерьма со стройкой, разумеется, была нужна лишь для отвлечения внимания. Змея оставалась змеей, кролик — кроликом. Никто ни в кого не превращался, животное и рептилия просто незаметно менялись местами. Из соображений безопасности ядовитый зуб кобры был удален.

Как известно, смерть после ее укуса наступает очень быстро… Быстро и наступила; Мо, наверно, совсем не мучился… Кто–то подменил змею, ужалившую его как раз в тот момент, когда он барахтался под грудой из цилиндров и табуретов. Куча–мала вздыбилась несколько раз и неожиданно осела… Прошло минут десять, пока конферансье Вэй Пэн догадался разобрать завал. Голубые глаза Мо были широко раскрыты, ярко–рыжие волосы разметались в разные стороны.

(1. Вольная, творческая интерпретация материалов журнала «Советский цирк». 2. Заметка в тиранской газете «Зери и популит» № 373 от 8 июля сего года.)

Планерка в офисе на Бейкер — Коллекторная–стрит была назначена на девятнадцать часов. И началась она с заварки победного «Аз воздама». Прищепкин уже переговорил с Сергуней, который должен был связаться с немецкими военными архивами, и знал организатора бойни рыжих.

— Бабам спуску давать нельзя — сразу на шею сядут! — норовил поучать Бисквита Швед. — Надо им все назло делать. Даже если изрекут нечто в струю, заявляй противоположное. Потому что, дескать, это ты, мужчина, так считаешь.

Бисквит демонстративно зевнул: уж кто бы учил его, только не Швед. Лучше бы сначала со своими бабами разобрался.

Юрочка, Арнольд и Валера задерживались. Наверно, застряли где–то за городом. Столбик термометра поднялся над тридцатиградусной отметкой. «Ну и жара, сто лет ничего подобного не было», — Прищепкин отер пот со лба и выглянул в окно. Стоянка напротив «Лукойла» была пуста. Ни одного нувориша! Небось, по дачам разъехались, засели в джакузи с шипучей минералкой вместе со своими секретаршами.

«Ладно, начнем без молодежи», — решил Прищепкин рассказать коллегам о поездке в Миоры и предоставил слово Холодинцу. Сергуня был торжествен и строг, даже немного мрачен.

— После освобождения Березвечского лагеря в августе 1944 года и по май 1945 Юрген фон Гуммерсбах находился в Берлине, в Управлении лагерей, в котором занимал пост руководителя отдела по учету реквизируемого у врагов рейха имущества. А в последние дни перед капитуляцией Германии он исчез — вместе с Хильдой Пиллау, с которой таки сочетался законным браком, а также с начальником этого Управления Генрихом Хаасом и несколькими высокопоставленными чиновниками. Последний раз эту публику видели третьего мая на территории военно–морской базы острова Рюген. По предположению следственных органов, использовав подводную лодку, которую загрузили слитками золота из хранилищ Управления, они скрылись в неизвестном направлении.

На этой части повествования в офис с упаковкой баночного холодного пива вломилась молодежь. Прищепкин недовольно поморщился: день «Аз воздама», а они… Молодость, молодость…

— В пятидесятых годах стараниями израильской разведки след бывшего коменданта–осеменителя и его матричной подруги обнаружился в Парагвае, — продолжил Сергуня. — Чета Гуммерсбахов владела там поместьем и большим участком земли. У них родился сын Мартин — мадам Хильда разродилась собственной персоной. Фашио жили в Южной Америке тихо и уединенно.

Опасаясь ареста, Гуммерсбахи перебрались в Эквадор, в котором сумели затеряться еще почти на пятьдесят лет, пока на их ранчо случайно не напоролся в джунглях корреспондент «Ди вельт» Роланд Фишер. Тот искал какое–то загадочное индейское племя, а нашел нацистских преступников.

Хильда к тому времени уже давно умерла, Юрген превратился в древнего старца, Мартин жил в Кито и был управляющим капиталами отца. В эквадорской прессе поднялась буря: выдавать, не выдавать? С одной стороны, Гуммерсбах был заочно обвинен Нюрнбергским трибуналом в преступлении, которое не имело срока давности, с другой — Мартин мог, обидевшись на эквадорскую власть, парализовать всю местную экономику. Однако до суда по вопросу выдачи дело не дошло: не выдержав волнений, Юрген фон Гуммерсбах неожиданно умирает от сердечного приступа. Мартин мог бы стать одним из самых богатых людей не только Эквадора, но уже и всей Латинской Америки. Однако, как удалось выяснить детективному агентству «Аз воздам», ведь у него было еще много братьев и сестер, раскиданных по всему миру. Которые, узнав про смерть своего матричного папочки, могли предъявить претензии к Мартину. И они наверняка были бы удовлетворены. Поэтому Мартин, по всей видимости, обратился в некую международную мафиозную организацию с заказом на поиск и уничтожение всех своих матричных братьев и сестер, а также, на всякий случай, и их родственников. Следовательно, убийства, которые мы расследовали, это только звенья цепочки запланированных убийств целой компании. Нужно срочно укрыть миорчанку Глафиру Петровну — она ведь тоже наследница несметных богатств умершего фашиста. Нам также необходимо немедленно связаться с Интерполом и поделиться своими открытиями. Ведь только ему по силам заняться этим делом, объединить внезапные убийства «рыжиков» по всему миру, которые, несомненно, имели место, мы только ничего о них не знаем, в одну папку и прищучить Мартина.

— Суд может, и по идее должен, не только приговорить Мартина фон Гуммерсбаха к пожизненному заключению, — не преминул случаем блеснуть эрудицией законник Швед, — но и вынести заключение о том, что капитал, из–за которого возник весь этот сыр–бор, нажит преступным путем. Со всеми вытекающими последствиями.

— Вы, ребятушки, меня радуете, — расплылся в счастливой улыбке Георгий Иванович. — «Аз воздам» в студию!